Мясная лавка в Раю

Хэвок Джеймс

БЕЛЫЙ ЧЕРЕП

 

 

Книга Миссона

 

Глава Первая

ГРЯЗЬ водопадами, черви в грязи, в каждом черве первичный слизень будущей жизни. Миллион лет один дождь. Затем солнце утверждает свою тиранию, испаряя все океаны, рыбы бросаются на берег, чтоб, корчась на брюхе, отрастить члены, стряхнуть чешую и покрыться шерстью, пока земная кора скрежещет, трещит и лопается, эякулируя колоннами магмы. Города громоздятся на бедроке хищничества, копуляции и убийства. Каждый порт есть врата огня, сквозь которые должен пройти любой, кто ищет свою настоящую, древнюю родословную.

Я населяю кольцо миров, непохожее на кольцо, а потому поддаюсь всяким формам атомного принужденья, экуменических для епархии бледного эвагинатора. Рожденный слиянием черных зефиров, донесенный напившимся лунного света шпангоутом от Марсельских сетей до лучезарных заливов, где я плавал как дух безымянный; и у безводного склепа земли наш балласт соляных эмбрионов откатился вдоль киля к корме, днище било по кремневой гальке, перлини петлями висли над ониксовыми люками, молния вшила сапфирные трещины в капюшоны.

Кости коров текли по крысиным каналам, личинки, очищенные от дерьма вороными чайками. Колокольни пронзали нависшие тучи, стерегли переулки, в которых матросы, фламандцы и португальцы, вгоняли горячую сперму кулаками в зобы. Неаполь. Все крысы отстали.

В Риме бурлил пурпурный армагеддон; за папскими стенами — нищие, трясущие кубки с зубами; слепые собаки сосали обрубки, ребра торчали из шкур, домовые мочились на вагинальные губы мамаш, умоляющих карканьем об облегченьи, сгоняя мух, полных крови. Златые врата не впустили меня, но ночью я пришел вновь и вымолвил имя болезни теней.

Мой осутаненный гид, что принес мне мощи Гальвани, завернутые в муслин, пахал факелом лабиринты, покуда мы не спустились до алтаря. Здесь рубины распространяли заразу. Клир вылизывал деньгооких шлюх медвежьей божбой, бриллиантовый норковый мех и кларет рябили под головнями, пальцы в кольцах вонзали серебристые стебли распятий в благовонные ректумы, затем шпоры голых мертвых нищенствующих монахов притопали к краю медвежьей ямы. Треск костей между вспененных челюстей, стоны и плюющие угли, жадно сосущие губы в помаде на членах священников завели меня вглубь палат, легкие, полные семени, дыма, слюны, крови, меха и кала блевали, пока я хватал свой приз, тот, которому царствовать в нашем трюме чудес.

К счастью, я сумел обмануть охрану и вынести его в кулаке, завалился в кабак, где с трехголовым утробным плодом, голым под моим боком, я пил, чтоб изгнать грехи, до которых унизились мои злые глаза. Я понял, что шестнадцать лет жизни провел исключительно в кратковременных остановках; первой, когда-то, стала эта проклятая коса, последней — привидения-рифы, темные и холодные, как могилы. Ночной океан даровал мне свое утешенье. На суше огонь и солнце чертей обжигали меня, прах, развеянный человечьими псами. Религия была лишь уздой на тех немощных, что обитали в адах, которые возмечтали объять, голод с чумой оплетали шипами их кости, покуда в роскошных соборах оргии вязли в разнузданном отвращеньи. Никто не мог назвать мое имя, никто не мог бросить мне вызов без кровавой отдачи. Брат-эмбрион и пиво стали моей вероломной формой.

Некто Караччоли подсел за столик, представившись служкой, ставшим священником и до известных границ некромантом, и сквозь радугу дыма и оленьего жира проступила собачья вавилонская башня, оттиск шлюшьей ладони на свежем навозе в винно-красной соломе, веер куриных перьев с его богохульствами. Мертвецы, поведал он мне, никогда не лгут, и потому их кости приоткрывают правду. Мой пресвятой хозяин был содомитом, алтарь его окружали головы мулов, плевавшиеся опарышами, в то время как он разрывал жопу служкам; когда же служки кончались, он посылал за уличными торговцами и наслаждался поносными корками, глазировавшими их костлявые ляжки. Я наблюдал, как он ссыт в их открытые рты, пока свечи из жира младенцев горели и глаза мулов гноились в отрубленных черепах. На кладбище было чище, чем там, его обитатели были полностью автономны в безветренных океанах гумуса.

Потом он вытащил из-под сутаны берцовую кость, бросил ее крутиться на дерево, и туда, куда она указала, мы бросились вместе с вином и утробным плодом, псы с проститутками по пятам, и нашли тропу назад до Неаполя, пока выла луна.

В двух днях пути от Ливорно два судна прорезали небо, темное как свинец, и, когда они зашли к нам с кормы, мы увидели флаг саллинских пиратов, ниггерски-черный, украшенный кругом из похабных костей. Один корабль подтянулся к правому борту, жерла вспыхнули в сумерках, и малокалиберные пушечные ядра, раскаленные докрасна, испарили визжащие брызги; большинство на излете отскочило от корпуса, а одно проскакало по юту и оторвало голень Жану Брокэру, который подвел Викторию ближе, стирая шарниры штурвала; затем все пятнадцать пушек с нашего правого борта снесли негодяев в море.

Но тут абордажные крючья вцепились в наш левый борт, два носа с грохотом бились, вздымаясь и опускаясь; над головой нависли пугающие созвездия. Сперва мы подумали, что стервятники — в масках; но сумерки и пистолетный дым отступили, выдав морских прокаженных с лицами, напрочь сгноенными сифилисом и гангреной, ампутантов с крюками, когтями и ножнами из металла, в штанах, разорванных вдоль промежности, чтобы рак простаты дышал свежим воздухом. Короткая перестрелка — и мы навалились на них, причитавших, как свиньи, фригидный туман повис арабесками, и хотя кое-кто из нас полег клочьями, мы их всех порубили в капусту. Их капитан был голландцем, с бородой, полной вшей-говноедов и туго намотанной на папильотки крысиных хвостов и человеческих пальцев; вбив носок сапога ему в таз, я буравил лезвием его ребра, пока они не обрушились в Ад, как сосульки; кишки его расползлись по шипящей палубе, и он с язвенной руганью присягнул водяным, что шатаются в дюнах у порта Эрколь. На последнем пальце его последней руки — кольцо-печатка из арктического топаза, с гравировкой из космических символов, грязных ракообразных, образованных звездами, чьи нелепые чучела были насечены на каждой фасетке изделия.

Это было чумное судно с падальной палубой. Сбросив ломами крышки с бочек для дождевой воды, мы обнаружили, что они нашпигованы головами, на сморщенной коже были наколоты знаки, нагло заимствованные из некой соленой алхимии. Такелаж был покрыт наростами скелетовидных нетопырей, на каждом узле развевались гирлянды отрубленных рук, терявшиеся в слепоте. Три трупа, лишенные лиц, вращались над нами, свисая с нок-рей на веревках, кончавшихся сломанной шеей, одеты в пробитую саблей и чайками засранную парчу каперов-англичан. Везде ссали крысы.

Караччоли, нянча мушкетные раны, одним глазом глянул внутрь трюма, захлопнул все люки и с помощью Жана Бесаса облил все, что можно, смолой и разбрызгал огонь. Колония прокаженных, сказал он, с червями в бумажной коже, черные стойла поноса, вставшие на дыбы, жующие то, что крысы оставили от попугаев и обезьян, а посредине — гранитная печка, в которую кто-то плевался костями людей, галерея, где черепа едят черепа, а дьяволы забирают отставших. В эту черную пятницу парус наш облобызала чума, смерть стала нашим кормчим.

Засим он взялся вместе со всеми рубить канаты, и, когда судна расстались, качаясь, я вздернул на крюк их корабельную шлюху, горбатую шавку, чье бельмоглазое рыло с торчащими бивнями бросило свиноподобную тень на палубу. Я приказал матросам выпотрошить горгулью и распять на носу, чтоб дубилась ветром и солью, покуда корабль чумы горит жертвенным пламенем, медленно превращаясь в пепельную спираль. Ни звука не донеслось с вельбота, лишь вздох отхаркнулся вовнутрь, а потом мачты рухнули. Солнце вскипело от трансфинитного зверства вне поля нашего зренья, когда мы взяли курс на Мартинику сквозь оранжевые буруны.

Еженощно бранясь с полубака, в который он впился, как в сатанинскую кафедру, вздыбленную на мертвом малиновом небе, Караччоли опутал команду заклятьями адского пламени и пенной накипью анархии и измены. Пока матросы передавали по кругу бутыль, звездные конфигурации складывались в нашу пользу, а паруса вздувались от знойного воздуха, веющего из Гондураса, я обедал под палубой с грязной кожей Лемюэля Баррета, лисоголовым парнем из Кларкенуэлла, и гигантскими ободранными костями Дэна Кайануса, вырытыми на Дублинском кладбище безымянными воскресителями, перевезенными на корабле в Холихед, а затем на телеге в сам Девонпорт, где их погрузили на фрахтовый бриг, потопленный нами в Кадисе. Там была также целая половая труба, сшитая из влагалищ сестер Чалкёрст, залитая твердой молассой, и человеческий торс, что Томас Швейкер повесил в меду, с плавниками морского котика вместо конечностей. Принцем сей королевской семьи был призрак-младенец, чьи шесть бледных глаз, ныне ссохшихся, некогда дергались в спазме по приказу Гальвани; теперь они стали прахом, и прах был во рту у всех, кто плыл на Виктории.

На пятнадцатую ночь чернь восстала, море стало эбеновым зеркалом в раме из кружев крадущихся кольев света, Караччоли божился, что дельфины, сопровождавшие нас к земле, были воскресшими душами моряков, утонувших когда-то в нездешних водоворотах. Громовые фигуры или белый огонь, барабаны дождя или битый рассудок, сказал он, тайфуны и водопады вредителей или плавучие льдины несущие скорпионов, явитесь аннигилировать гримасу религии; убийцы свободы хотят нашу шкуру со времен колыбели и свечи которые они зажигают в полночь приговорили волка к смерти от голода. Похороны часов уже здесь.

Жан Бесас произнес, Мятеж, с ручейками шрамов вокруг его горла.

Нет, еще круче. Я есть дерьмо Христово.

Какие-то вокативы бросились за борт, другие заглохли в палубном иле, Бесас объявил итальянца нашим пророком, пурпурный морской туман закутал Фурре в энигму, покуда тот кричал петухом. Упившись ромовым пуншем, Ле Тондю потерял всякий стыд, с глазами, упертыми в зону, где голосили козлиные головы. Будто бы негативность отсутствующей страны окисляла наш компас, криво забросив нас в цирк-шапито заблудившихся душ, которые тралили ночные валы, налагая забвенье на смертную мысль вплоть до первой пульсации оплодотворенья.

Потом грянул вахтенный колокол. Капитан Фурбен со своим помощником вышли на палубы, медники со смолой проецируют силуэты на серый холст, матросы мертвецки пьяны и не отражают туманности, кои какими-то древними импульсами тянут огромных, безумных левиафанов на глубине двадцати саженей.

За пятьсот лиг до Мартиники день изрыгнул киноварный свет, в напластованьях которого оба борта окутало тленье. Первое же ядро пробило Фурбена и разорвало его пополам, мертвые искры на палубе и цветные дымы — то был Винчелси, английский военный корабль с сорока пушками, жутко светающий по левому борту. Делая поровну узлов, оба судна мертво встали на якорь и раскочегарили канонаду. Спустя пятнадцать минут наш второй капитан и три его лейтенанта валялись в Аду; владелец нашего судна хотел было выпустить жалобный флаг, но пистолет Караччоли прочистил ему башку, бедлам сладкой крови и белых мозгов окрестил полотнище. Мы не сдадимся.

Промеж кораблей расцвел алый пролив, взбаламучен огромными белыми акулами, рвавшими и пилившими безногие торсы, кусавшими в ярости якорные цепи и бревна, снимавшими с пенистой океанской менструхи отдельные кисти, кишки и ступни, и резко нырявшими в беспросветную абсолютность. Чайки парили, клевали кровавые комья, кружили на крыльях, подбитых свирепыми пулями. Я вдруг увидел, как Жан Брокэр слетел с поста рулевого, и как в тот момент, когда он вломился в скользкую дрянь, беременная королева акул восстала из склепа кораллов, с человеческим мясом на каждом резце и размолотой головой англичанина в центре шарнира чудовищных челюстей, которые смяли Брокэра, тысячелетия опустошений в ее глазах закодированы посекундно. Я готов клясться: он умер, смеясь как дитя.

Спустя три часа Винчелси накрылся, бочонки с порохом воспламенились от искры, титан затонул за одну минуту. Мы опустили ялик на бурные воды, взрезали носом валы в лоскутах обгорелой от пороха и обгрызенной кожи, окровавленных перьев и разломанных досок, брамсели спутались с такелажем, уже волочившим члены и внутренности, один из марселей вздулся и хлюпал от липких лент скотобойни. Единственным выжившим был лейтенант, так что мы уложили его в каюте нашего мертвого лейтенанта с акульей культей ноги; его пробрала лихорадка, и он рассказал нам свернувшимися слогами о дрогах, везомых сворами раков в морозные дыры по ту сторону солнца. На следующий день вся каюта воняла отравленным страхом, и, умирая, он вскочил, как от грома, с фантомными кляксами вместо глаз, ужасно крича от боли, с которой морские черви буравили его голень в кисломолочной люльке акульего брюха, когда она разродилась тысячью алчных детенышей в тысяче саженей под уровнем моря.

Пока его труп, завернутый мумией в конфискованный драный флаг Соединенного Королевства, засовывали в рундук, я вгляделся в дугу облаков, где сверкали и двигались лица демонов, угрожая разрухой. Графитное море расширилось до бесконечности, опийной и литургической. От этой амниотической сцены рассудок мой конвульсивно сжался, охвачен виденьями королевы акул, узревши свое проклятие в урагане ее неутолимого голода, но чувствуя стимул исследовать бездны ее собора в поисках тайных опочивален. Глаза ее были глазами моей мамаши.

Той ночью прилив вздыбил водные смерчи, сосущее небо затмилось от ветра, который когда-то выпорол сгнившие костяки Билли Брэнди и его молодцов, болтавшихся в Гавани Казней, потом распахал океанскую мертвую гладь, набирая скорость за долгие дни и недели, удвоился в Индии, где укрыл солнце за линзой гнойного меда, сквасивши козье молоко прямо в вымени, а теперь выдохся и завалил нас лавиной виселичного мяса и отвратительных, одутловатых опарышей. Тот, кто поймал их губами, выблевал все свои ромовые кишки, остальные пытались их вычесать пальцами прямо из сальных косиц и кудрявых бород, сапоги топотали, все бросились к помпам, чтоб смыть эту белую чуму в бушевавшее море. Луна была полной и ледяной, и висела, макая свой нижний край. Откуда-то с севера выплыл горестный гимн китов, нашел антифонию в наших трюмах, выжег наше отчаяние.

С Мартиники виселица манит нас пальцем, горячий ошейник и кат; чтоб овладеть своей собственной смертью, нам надо заполнить летальное зеркало океана, увидеть белые черепа своих глаз. Отныне мы поплывем как один, и избранный править будет равно служить. Так говорил Караччоли, купаясь в прохладном милосердье рассвета, и, узрев свою автократию, команда возликовала, а я, кто скорей бы дал содрать с себя кожу, чем согласился таскать с собой имя — это ужасное клеймо человека — выбрал слово Миссон своим боевым псевдонимом, и объявил без всяких обиняков, что Миссон есть фантазм и галлюцинация в скованных разумах псов, что охотились в древних тундрах, где почва блевала фигурами из кипящего камня, сражаясь с лавовым небом, проклятым кожаными крылами, паучьими жвалами, гейзерами змеевидной серы.

Ле Тондю, ныне ставший военным советником, вздумал поднять черный флаг, как если б мы были каким-то кортежем грачей, эмиссарами из седьмого Ада.

Мы не оденем лик смерти, сказал я, не убоимся печальных Саргассов. Отныне нок-рея, киль и кат объявляются ветхой рухлядью, ибо никто боле не согрешит против братьев своих, а вы и есть эти братья, и мы накормим врагов. Те, что пляшут под дудку своих цепей, вольны звать нас пиратами, но флаг наш будет из чистой слоновой кости, и слово СВОБОДА будет нашито на нем чистым золотом. Наше бдение абортирует рабство, высветлит тусклость людских сердец. Этой ночью мы бьемся на берегу Испании.

Всем были розданы опийные трубки, многие, развалясь в гамаках, мычали в мечтах о закопанном громе и океанских щедротах в аркадах, мерцающих серебристым туманом, все прочие переплелись, словно плотский ковер, сверля жопные дыры, забитые жеваной лимфой дешевого табака, сося головки хуев со вшами под крайнею плотью, кровавая бойня в их мыслях и сперма в щелях их зубов. Караччоли стянул свою рясу, и Жан Бесас, чьи голые плечи были опутаны арканами шрамов, иглой и чернилами выколол на его руке орхидеи, молнии и волков, а падший священник тем временем декламировал гимны огня и содома. Его пророчества канули в прошлое; мы дрейфовали вне времени, вне богов, вне вины, без рабов и хозяев, сквозь горящую дымку, покуда солнца кровоточили над землями запада, и звездные пояса связали нас золотым заветом.

 

Глава Вторая

НЕДЕЛИ мы плыли в сторону ночи, гнали Алголь за грань угасания. Караччоли потчевал нас повестями о подвигах Жиля де Рэ, что в собственном замке в Тиффоже жрал нежное мясо младенцев, пока крепостные рвы не наполнились их костями, и Уильяма Кида, что топал по Золотому Берегу и хоронил свои клады, как дикая кошка, что прячет помет. Однажды в полдень, неподалеку от Святого Кристофера, Фурре издал крик в своем вороньем гнезде, и через час мы нагнали английский шлюп под названьем Грифон, зацепили крюками и подтянули к себе. На борту его стадо христиан-пилигримов склонило колени в молитве, видимо, ожидая забоя, а может, и кольцевого проклятия содомии. Банда наемников везла их в пустыню. Мы облегчили их посудину ровно на две бочки рома и шесть свиных голов сахара, и благословили на куда уж как более доскональную смерть, в честь чего старина Миньон дал салют из тринадцати пушек.

Один из их узников прыгнул к нам на борт — изрезанный шрамами, страшный как смерть молодчик, который сказал, что его зовут Вильям Брим, и что он служил юнгой у Жана Пети до того, как английский флот уничтожил его. Они гнали француза до самого Тауэра и вздернули на цепях задушили горячим ошейником со спущенными штанами засунули в жопу красную кочергу, кровавые вороны каркали в Ад, пока в главной башне Джэнглз-ведьмак вытягивал дыбу на три зарубки. С соломой в желудках парней повезли на телеге мимо глумливых лебедок к доминиканцам, подвесили за лодыжки к балкам покрытым синим говном голубей и инеем из полярного коридора, и дюйм за дюймом всплыла баржа смерти с палачом в капюшоне прибитым скобой для острастки, топор засвистел как неистовый жнец когда он взялся срубать плоды один за другим, кровь забрызгала палубу вытекла в гнусные желоба, разукрасив цветами речное лицо. Бейлифы вздели головы на колы и выставили перед злорадною чернью чтоб та оплевала их, а меня, слишком юного для мясорубки, отправили в Корниш на рудники и пятнадцать суток спустя я выскользнул из цепей и хотел перерезать тюремщику горло но передумал, ибо это был бы уже не мятеж а убийство а в нем я был неповинен. Я занимался контрабандой в Польперро в течение трех сезонов покуда акцизное управление не зашвырнуло меня на тюремный корабль, где заклеймило каленым железом. Он показал иероглифы (ouroboros — нигде не нашел) вздувшейся сморщенной плоти, свою негодяйская шею, горевшую от веревочных шрамов, и — на руках — пеньки пальцев, которые, якобы, все еще гнили в Брисбене. Он рассказал о рифах морской свиньи, о сифилисе и о том, как однажды ночью смерть забрела в трактир Адмирала Нельсона, выдула чертову дюжину пинтовых кружек горького пива и сгинула с первыми петухами. На другой день, рассказывал он, мы увидали в магической призме нарвала в венке из дохлых бакланов, и тут же смерч заграбастал посудину в воздух и опустил нас только у самых Самоа. В ответ на это наш Пьер показал свою шею в вышивке из коричневых крапинок. Это суть метки и жупелы нетопырей, белых, как сперма, гнездящихся в брюхе моря. Рядом с Финляндией есть затонувший вулкан, в его ропчущей ране — замерзшие гейзеры, грозные конусы дымного льда, по одному из которых я спустился макакой, выбив себе кулаками ступеньки, с лицом, голубым как яйцо зуйка. На дне была катакомба из пемзы, с крышей сосулек, где вверх ногами висели нетопыри. Не успели ребята выволочь меня вон, как тринадцать чудовищ покрыли меня броней из слоновой кости. Той ночью полночное солнце пурпурным лучом озарило дыру, и оттуда их вылезла целая тысяча, как белоснежный навоз из очка Сатаны.

Брим вытащил из мешка полосатого кота, что шипел. Этот Бес — крысолов, он надрочен на неприятности, и если у ваших крыс — крылья, то эти вот когти порвут их к хуям. Зверюга рванулась, скакнула на палубу, и впредь ее видели лишь по ночам, среди кучи-малы обезглавленных крачек и грызунов; так Билли Брим стал нашим экстерминатором.

После того мы пять дней бороздили распухшее море крови. Небо заптичело и налилось желчью, и в его саване раком торчал коренастый, нечистый шлюп с полночными парусами; название было гравировано рунами, что я не смог разобрать, и из всех его дыр и щелей всемогуще воняли сырые морские кишки. Тигровые акулята кувыркались в его кильватере. То был китобойный бот, плавучая бойня, чей экипаж мясников, в чепраках недубленых плацент, блевал в море с носа, будто виверровый выводок; впалые лица, в холодных горбатых ожогах закопанных солнц, зареваны до анонимности. Клочья китов декорировали каждый дюйм того корабля; три здоровенных сердца были прибиты к бушприту, "воронье гнездо" нашпиговано титаническими глазами, отпиленные хвосты болтались по сторонам. Китенок, вынутый из живой матки матери, схожий по форме со спермой амфибии, гнил, свернувшись петлей.

В лиге по курсу загнанный кит подскочил над поверхностью с бешенством, втекшим в меня через глаз и зарядившим все мои клетки. Я сразу же понял, что китобои предали Кредо, забыли Завет и объявили войну самому Творенью, презрев свое право на человечность и правый суд. Миньон произвел оркестровку бедлама при помощи носовых пищалей, мы ломанулись с дредноутной скоростью за нечестивым вельботом, и с каждым пушечным залпом мощные струи гнилой требухи ударяли о водную гладь из дырявых бортов, как если бы шлюп был живым существом из обычного мяса. Затявкавшие убийцы нацелились в нас гарпунами, но как только мы оказались в пределах броска, их посудина затонула, и один за другим они плюхнулись в кровожадное море, давясь результатами своих преступлений и расчленяясь челюстями акул, пока мы крюками не вздернули выживших на борт.

Одну за другой Караччоли расплющил их тыквы при помощи астролябии, и, когда суки рухнули, корчась и пенясь, он взял их зазубренные гарпуны, и, впечатав сапог им в грудину, гарпунил каждого в пах, покуда на палубе не легло ожерелье какого-то людоеда-гиганта; потом мы их сбросили за борт и килевали, отправив из озера крови в загробное царство на теневой стороне издыханья. Их трупы нырнули под грузом железа в протухшую глубь, в темнеющий гроб, не отсроченный деревом, а у тамошних обитателей были сплюснутые безглазые головы в форме грибов, и кости, флуоресцирующие через кожу болезненным аппетитом. Бесас заявил: Это был деревянный дракон с раздвоенным языком и крылами из кожи, убийца, которого мы убили; сорвав его трапезу, выпустив его дрянные кишки, мы разделались с паразитами, жала которых жаждали вылакать нашу кровь; рожденные каракатицами к каракатицам канут.

В Карфагене мы встали в док, накренили Викторию и запечатали каждый лысеющий контур серой, смолой и салом. Нам было нужно сменить все медные части: Брим торопил нас в Новую Англию, где, по его словам, лесные кузницы пели, а деревья жирели на крови закланных христиан. Пауки танцуют на вервиях сухожилий, краснокожие суки, купленные за бутыли, шатаются с духами по островам из огня, которые есть мужские сердца; я слыхал рассказы о пуме, владелец которой был безголов но с глазами и ртом посредине груди, и когда она сожрала его иволгу он приказал содрать с нее кожу и нарезать из тела ведьминские игральные кости бросаньем которых он предрешал судьбу новорожденных. Те, что торгуют душами, мало нуждаются в мясе или монетах. Тем не менее те, что заявляют о праве на землю, порой обращаются в камень и входят в расщелины с каждым ударом божественных молотков. Так что я еще один раз объявил бескрайние прерии моря нашим исконным домом, наше судно — плавучей крепостью автократии, а нашей целью — разрешить энигму Капитана Кида и Капитана Тью, на чем порешив, мы и подняли паруса в направлении Золотого Берега и лихорадочных якорных стопоров солнца.

Половину жизни луны мы беспрепятственно следовали по курсу. В то время, как экипаж трепался о кладах, мои видения окрасились тенью. Скрываясь от неба, я представлял себе вместо него морскую галактику, равно далекую, но в глубине, всю в плутоновых склепах, в которых, казалось, жил некий неумерший клан, и дворец из роскошных костей моряков, где мамаша-акула думала обо мне. Мое место было среди тюленят и дельфинов, забитых в предательском сумраке, в моей грудной клетке три рыбьих сердца качали коричневые чернила. Я видел свою земную семью обитающей в баках с морскою водой, с осьминогами, охватившими лица, с клювами в синих губах, электрические угри пронзали и кольцевали их гениталии, кобальтово искрясь мезальянсом; видел свою надгробную стелу с выбитым долотом нечестивым прощальным словом самого Дарби Маллинза, Кидовой правой руки, прямо над воровским крестом: Наши шейные кости не очень нам шли.

Когда горизонт украсила Африка, мы увидали на своей долготе галиот, несущийся к нам, голландскую парусную галеру под названием Ньевстадт (Nieuwstadt), ведомую тварями, чье ремесло мы по-черному презирали, и потому во имя свободы навязали им бой. Когда песок ссыпался в пятых песочных часах, они сдались, предложив нам семнадцать мужчин, именем Иисуса схваченных ими в домах и прикованных голою кровью на весла, тех, кого пощадили болезни и мор, в обмен на чистое серебро. Прикончив захватчиков, мы накормили и одели несчастных и научили их мореходным ремеслам; ныне Ньевстадт шел под нашим началом. У Анголы мы встретили еще одного голландца, тяжко груженого парусиной и сахаром; мы его тут же ограбили и сожгли, впрочем, эвакуировав весь экипаж. Одиннадцать из девяноста голландцев мы взяли с собой, а Караччоли загнал остальных на Ньевстадт, оставив его дрейфовать с фатальным напутствием об их смертных грехах. В этот день, сказал он, ваш Бог повстречал своих черных присяжных под председательством капитана Миссона, богоубийцы и заклателя библий. Взгляните на наш носовой таран, серебристого Януса; светлые очи его созерцают гелиотроп, а темные — нужники ваших душ. Трусы все, кто цепляется за кресты в слепой кишке нашей ночной планеты, считая, что убийство доказует убийство, и грозится отмщеньем, которым чреваты лишь малодушные души. Молю, чтобы вы, возжелавшие рабством забить каньоны своих могил, в недобрый час встретили своих темных духов, рыщущих по морям под агатовым знаком червя.

Канаты были разрублены; в тот же момент электрический вихрь сорвал с наших глаз путеводную звезду и швырнул на брачное ложе кораллов, погрузив нас во шторм. Страшное одиночество хлынуло из глубин. Наши кители выжгла кристальная соль, всю ночь напролет мы дежурили, не смыкая глаз, тем временем на дымящейся шхуне огонь пировал эшелонами трута, искры и сполохи предрекали грядущую скорость тотального отрицанья. Рассвет не мог облегчить наших мук, лучи его гасли в черном тумане, черной воде. Мы сбрасывали свои души, как сбрасывают за борт тухлятину. Море было подобно турбулентной кормушке, ловящей лица; оно продевало в них головоногов, белея от бешенства; сквозь радугу зла сестры-тучи ввалились в прожорливый космос, обрушили ливень королевских страданий, симфонию квислингов над гремящим пространством. Крысы визжали, как будто копыта кошмара плющили мягкие наковальни их внутренностей. То зверствует Бес, сказал Пьер, его красная грива — из светляков и кровавого света, череп — как церковь скамей воплощенного серебра. Той ночью твердили о падшем козле, о порванном черном ангеле, вбитом в наш зачарованный дуб. Кое-кто говорил, что самое море, в котором мы плыли, было всего лишь слезинкой в его глазу, наш корабль — пятнышком пыли, а наши души — фиктивными бликами его исполинской, небесной ненависти. Билли играл на губной гармошке, а парни горланили песни о шлюхах, ждущих клиентов в Кингстонских доках, но тени тех, кто уснул, неслись по великим вельдам драконьего шпата, изрезанным каровыми озерами, в каждое из которых вошла бы тысяча тысяч костей.

 

Глава Третья

ПО ОКОНЧАНИИ шторма небо стало молочного цвета, нависнув над морем трупной текстуры, гноящимся зеленью кракенского последа под мантией жидкого льда. Вспыхнули солнечные просветы, низвергнув привычный, но неожиданный цикл из зверств, сезон расчлененных. К северу от Столовой Бухты мы встретили вставший на якорь английский военный корабль — Сирену — теперь окрещенный Злюкой и полный наемных искателей скальпов, морских ренегатов, хвалящихся догмой, наколотой аборигенами на их скулах и ссущих хуях при помощи металлических перьев. Они были пьяные в стельку и грязные, как собаки.

Флаг Злюки, дурная пародия на британскую гордость, болтался на самом носу. Он был порван в лоскутья и заново сшит, став похожим на образ в надтреснутом зеркале. То были бродяги без трезвых понятий о собственном деле и цели пути. Караччоли бросил им сходни, и их капитан, в сопровожденьи двух обнаженных лейтенантов-аборигенов, кулдыкавших, будто вальдшнепы, поднялся на борт Виктории и церемонно представился. Звали его Капитаном Хантером, он был уволен со службы за то, что трахал юных кадетов в Бристоле, вывезен в Ад на работы, откуда сбежал к Антиподам. Странный влагалищный глаз был выколот у него на лбу, и невротический капуцин с повыбитыми зубами висел у него на талии, без передышки сося его куцый и испещренный шанкрами хуй. С ним была его банда пьяниц, жалкая шайка лондонских мясников с увечными пальцами и зубами, стучавшими от бесконечных ночевок в ледниках. Они рассказали повесть о горьких лишеньях, о том, как на них напали в таверне у Смитфилдского рынка, избили дубинками, сунули в глотки кляпы, пока тощий скот охуело мычал в подворотнях, сняли с них фартуки, связали веревкой и гнали, как жаб, до замерзшей Темзы, вдоль по которой баркасы свезли их на отплывавшие корабли. Через пару недель, проведенных на море, они истомились по забою настолько, что их охватила кровавая мания. В Ночь Тесаков терпение наше перелилось через край, мы бросились в камбуз, очистили козлы разделочных инструментов, вздернули поварят на мясные крюки и наделали сочных котлет. Побросали их головы, кости и потроха в пасть акулам, и после захода луны танцевали в их коже, покуда рассвет нас не выдал. За преданность делу нас высекли и изгнали на остров горящих проклятий; там мы и встретили Хантера.

Караччоли принял командование над Злюкой и переименовал ее в Драгоценность, сделав Хантера главным помощником и доукомплектовав команду парнями с Виктории, и оба судна ринулись в лапы открытого моря.

Мясники гордо пыжились в солнечном свете, в фартуках шкур непонятного происхождения. Брим, уподобив их ремесло ремеслу священников, что забирают у умирающих души, приветствовал их, будто блудных родственников. Каждую ночь он носил им охапки трупов, исправно калечимых крысоловом, и они изощрялись в своем мастерстве, беспощадно орудуя бритвами. Они взяли в привычку преображать Драгоценность в подобие жареной лебединой туши, с самими собой в роли жирных кишок, гнездящихся в ее полости. Их босс, загорелый забойщик с бритвенными шрамами на руках, отмечающими каждое убийство кувалдой, хвастался титулом Короля Селезенки, и его подмастерья приносили клятвы вассальской верности потрохам своим с ними полным сходством. Общаясь на неком мясницком сленге, они напивались и разглагольствовали о трупных граалях, наполненных из разделочной лужи, крюкастых фантомах и детях-подкидышах, загнанных в склепы Холборна, происходящих от скрещиванья человека с животными, вскормленных на овсянке из мака и проданных странствующим балаганам. Порой Том Индюк становился на четвереньки, с хвостом из каната, забитого в жопу, и декламировал бычьи параболы, в коих планеты с петушьими гребешками доились в тройчатые кувшины, копыта крушили марсианские палисадники.

Опасаясь мятежных последствий, Караччоли по-быстрому запретил сии масонские штучки на Драгоценности, введя мануальную сигнализации для понимания меж мясниками, неграми и голландцами. Сетуя на нехватку ножей, мясники активно заработали челюстями, аналогично обкурившимся свиньям, и если бы их применили к сонным артериям неприятелей, те бы окостенели. Король Селезенка поклялся, что горстка адептов сего мясного психифизического жаргона могла истребить целый вражеский полк, устроив короткое замыкание в нервных системах, вулканизировав лимфу, введя в мертвый мозг холодную статику пепла ядерного распада. Несколько долгих недель Драгоценность тряслась от утробной ярости подмастерий.

Когда наш корабль подошел к проливу Джоанны, море выродилось в тепловатую отмель, плюющую рыбные кости; причалы усыпались падальщицами аляповатых расцветок; утесы вытарчивали, как позвонки из спины прокаженного. Змееподобная цепь испаряющихся лагун тянулась отсюда до самого острова, матово-красной пасти из дюн и валов ископаемых черепов; мы бросили якорь в сумерках. Ночь принесла эпидемию щелкающих крылатых жуков, кошенильный хитин которых белел головами смерти. Хантер опять нализался, его центр тяжести колыхался по прихоти тяготенья земли, его болтовня предвещала беду. Он говорил об Острове Дьявола, о братстве скурвившихся магистратов, в прошлом возглавляемых Пендлом, где, как гласила легенда, женщины целовали демонов в жопу в обмен на истории адского пламени, ныне наколотые на языках всех мужчин из их рода, вплоть до седьмого колена. Однажды ночью ребята уделали весь караул, как баранов, мы выбили судей из жалких хибар и отрубили им писчие пальцы и вырвали с корнем их языки, свели их к чистой теории. Ментесово Козлище бродило в кровавой рвоте, своры бродячих псов разжигали пожары, тем временем Бог наверху высирал ледяные вороньи обломки на буйные бивни Генри, а Черный Питер смотрел на луну сквозь стеклянный глаз. Он сдернул камзол, обнажив наплечник из семи засушенных языков, явственно зараженных татуировками тайной мессы. Так и является Сатана. Караччоли плюнул на стекло фонаря, как бабочка галлюцинаций. Мы скрывались от Бога, и тем прикончили Сатану… ибо никто не может существовать без своего двойника. Без истинной веры сии жестоко засоленные слова — просто пыль, увянувшие цветы, засохшие экскременты в кадаврах. Та дюжина, что живет внизу, под стеклом или будучи приколочена к дереву — двенадцать апостолов земного мессии, которого вы узнаете по его уродству. Остерегайтесь зеркал. Последнее относилось ко мне. Хантер спал, жуки оплели его лоб банданой люминисцентной смерти.

Дежурство Экстерминатора Брима закончилось с первым светом, бутсы забуксовали в груде кровавых сгустков. Крысиные головы, давленые насекомые, бледные окрыленные угри и радужное оперенье летели из-под его шагрени. Капитан Хантер был обезглавлен и расчленен, кишки сервированы словно на завтрак, алые яйца вбиты в глазницы. Глаза и наплечник плавали в море, а капуцин был распят на кресте. Циркулировал ропот. Кто-то винил во всем негров, якобы жаждавших человеческой крови, кто-то — морскую болезнь мясников, исстрадавшихся по своему ремеслу; другие божились, что голландцы, напившись, свели с ним счеты при свете звезд. Убийство прокралось в наши ряды, словно тучный инкуб, чесотка в прямой кишке кровожадного кукольного короля, которая ни от чего не пройдет. Как будто, убивши Бога, мы сломали печать древней пропасти, где владычествовало колдовство, чьи чары загнали нас гончими на границу Земли. Сама святая свобода была чумным вирусом, гложущим мясо наших костей, пока мы плюем в наших бывших тюремщиков.

В полдень шестеро островитян подгребли на пироге из красной коры к правому борту Виктории, выплыв из мглистых гротов. Они привезли нам в подарок плоды, и, когда мы приветствовали их на борту, стало видно, что вся поверхность их кожи топорщилась ромбами шрамовой ткани цвета индиго, ящерным алфавитом Брайля, который, вне всяких сомнений, в темнейший час суток воспламенял грехи змей. Один из них вышел вперед, и на лисьем французском промямлил, что имя его — Пепен, что некогда он был разведчиком у Жана Изгоя, капера из Кале, покойного гида самого Капитана Кида, чье судно, Сестра Месть, лежало на дне в одной лиге отсюда. Он остерег нас о мохилианах, питавшихся свежим человеческим мясом. Пока Ле Тондю, взяв несколько человек, снаряжал бот до берега, Пепен проводил нас к дренированной лагуне, бассейн которой был каменистой аркадой известняковых шпицев, к подножиям коих были прикованы костяки гарротированных корсаров; в ее эпицентре высился блокшкив севшей на рифы шхуны, воздевший идолов из ламинарий и миножье гнездо из акульих костей высоко в небеса. Один за другим мы скользнули, как призраки падальщиков, в сей заколдованный меловой катафалк, и побелели, как истые духи, попавшие в снежную слепоту, пока добрались до руины. Она причиняла боль вековечной зловредностью, будто б во время оно козлиную голову приколотили на мачту, покуда когти трещали на противнях. Многие разрыдались, твердя, что солнце слишком уж удалилось. Все, что я знал наверняка — это то, что оно могло в итоге потухнуть, подвешено в белой ночи иль коме, линчевано зимними террористами.

Наши тяжкие каблуки сокрушали лучистые крабовые щитки, черепа водных змей и челюсти мако, мертвец улыбался из каждого иллюминатора. Рожденные каракатицами к каракатицам канут. От Сестры Мести несло, как от дохлой невесты. Пепен не решился подняться на борт, указав на похабные граффити, намалеванные на шканцах: молодок-мулаток со щупальцами кальмара-гиганта в отверстиях задниц, вкруг коих тянулась надпись, взывавшая к приапическим демонам. Только лишь Брим отважился влезть под корму, пробил сапогом дыру в киле и скрылся внутри, повязав рот платком; спустя две минуты он вывалился обратно, со швами во шламе. Подмышкой он нес бортовой журнал шхуны, вырванный, по его словам, из костлявой руки, торчавшей в железном ящике хамелеоньей окраски. Ее потроха — лабиринт, сходный с ульем, а в центре его — пентаграмма; алтарь посредине — в дюймовой коросте из крови, вокруг него свечи из сморщенных членов, а рядом — сундук, весь измазанный давленой рыбой, и в нем я нашел дневник.

Дневник этот был настоящим талмудом, переплетенным в ветхую шкуру со штампами арахнидных эмблем и девизом Кида — per ardua ad fossam — начертанным на корешке; все записи были на ублюдской латыни, которую лишь Кароччоли, и то навряд ли, сумел бы расшифровать. На каждой странице последних месяцев судна лиловели мрачные пиктограммы: тетрагональные горящие черепа, пляшущие паяцы из кала с ленточными червями волос, луны, нырнувшие на сотню саженей, с корой в ужасных акульих прокусах, сквозь кои виднелась гнилая свинина. Последняя запись была зарисовкой, помеченной просто Deus Aquae, и изображала гибридную нечисть, вставшую на дыбы посреди постамента человечьих останков, мужчину с омаровой головой и клешнями, шестью составными черными ногами, и членом, тоже суставчатым и вдобавок усатым. Куча навоза дымилась под крупом, и из нее торчали пальцы скелета, унизаны кольцами из испанского золота. Взглянув на рисунок, Пепен стал плеваться как сумасшедший. Он завопил, что архипелаг был складом костей белолицых, чьим лордом был некий Барон Симтерр, давным-давно скрывшийся на островах в мошонках рабов, украденных ночью из Индии. Ныне Симтерр спал в пещерах морского дьявола, его сторожили мертвые слуги с тройными надрезами поперек белых горл, стигматами вечных вассалов. Лисьи угрозы утверждений разведчика жалили, как негашеная известь. Мы бросились прочь со смертельною скоростью, с остекленелыми сердцебиеньями, с венами бьющегося хрусталя. Я увидел того, за которым гонялся, чтоб завершить свой пир дураков, и знал так же точно, как то, что Кидова книга была вещим зеркалом, что я и был монстром, предсказанным Караччоли.

Виктория дрейфовала в глубочайшем молчаньи. У штурвала, сгорбившись, стоял Ле Тондю, посеревший, как мертвая душа в пандемониуме. Когда луна наползла на солнце, сказал он, негры, омытые фосфором, как светляки, подожгли побережье, гавкая, все в ожерельях костей, одни, с головами в шлемах из ребер пантер, факелами сгоняли с кусов саранчу, другие срали, где стояли, трясясь, гиены щелкали зубами нос к носу, каббалистическая пантомима опарышей, скрытая пологом из гиббоньих кишок, вырванных без зазрения совести. Потом они вывели белокожих заложниц, пухленьких телочек с красных атоллов, нашинковали их руки и ноги и побросали как поленья в кострища, вспороли желудки, достали кишки и намотали на черные бычьи шеи будто ошейники, вырезали им пизды с мясом, надели на ниггерские кулаки как перчатки, некоторых закопали по ноздри в песок, с разбегу снесли тесаками макушки, и, встав на колени, жевали мозги. Пока мы смотрели с гнилыми сердцами на их барабаны и неистовый пляс, высокий колдун вошел в пламя, с женскими сиськами и уродливым членом под разлетевшейся леопардовой тогой и громко воззвал к богам-леопардам, чтоб те освятили кровавую бойню. И тут Том Индюк, ошалев от мяснической похоти, ринулся сломя голову к берегу, дикими жестами, как горящий святой, проклиная всех ангелов. Его не спасло то что собственный гвалт сперва помешал им заметить его, все наши чувства засеребрились, и мы стремительно вырвались в море, откуда в последний раз увидали его, в воде, вверх ногами, пронзенного копьями кровоточащего солнца, живого иль мертвого — нам неизвестно.

Услышав такое, Король Селезенка и все его скотобойные шавки поклялись слепо отмстить, наяривая кувалдами в палубу, и на их лбах я увидел клеймо еретической касты, которая рухнула в бездну. Насилие вылакало наши тени, как жаждущий волк. Я понял: война и любовь к войне образуют венеру, летящую вспять, и неотменимую в сердце мужчины — первый статут первобытного пакта человечества с хаосом. Те, что лишались врага, шли войной на себя, их души выветривались канцерогенными ностальгиями наркомании, кость терла кость до финального растворенья во рву. Война жила даже в запахе роз, роз на бедняцких могилах, размытых ссущими пумами.

 

Глава Четвертая

ПЕПЕН проводил нас до самого острова и объявил спасителями. Оба судна были поставлены в доки, и началась их многомесячная починка; тем временем большинство из нас обзавелось джоаннскими женами. Караччоли взял себе безрукую девушку; члены ее еще во младенчестве были отрублены людоедами-мародерами. Вне всяких сомнений, те косточки ныне служили миниатюрными алтарями в некоем тростниковом святилище, плоть, превращенная в выхлопы кала, давным-давно высохла на надгробьях язычников. Он истово клялся, что в оргазменных спазмах ее культей проступал деградированный змеевидный ритмизм, соединявший его сексуальным увечьем с сердцем тектоники островов, пробуждая кошмары в драконьем мозгу, прожигавшие нервные виадуки его гениталий. Воспламенившись от разрушений, он мучался галлюцинациями, в коих гидра сметала человека в затмение, что подкрепляли пассажи, тайно переведенные из наследия Кида. Ночью матросы пировали грибами, что подносили им их куртизанки — священной ведьминской сомой из черной матки природы, и кучковались под шаманские прокламации моего дружка. Пизду мертвых щупалец вырвало нами в подземные печи солнца, за грани мечтаний всех тех, кто мыслит о дьяволе, движущем каждую черно-трещащую вилоподобную муку волны. Позвоночник чудовища, на котором мы пляшем… семь языков для семи чертей, семеро спящих, семь морей, семь смертей. Мы — паяцы иезавели, косой взгляд козлихи, когтистый чертеж на тринадцатом леднике, ярко-алые зубы, которые счистят всю кожу с мертвенно-белого черепа истории. Что же, узрите сезон подчудовища.

Что до меня, то не было мне покоя, покуда море не одевалось тенями. В сумеречной соломенной люльке я лежал в лихорадке, терзаемый самоедской инерцией, ставшей нашей чумой со дня высадки. Суша была анафемой, синяком во все сердце. Уже кое-кто шептался о Церкви Щупалец, о Кидовой галиматье, как о библии; а махинации мясников тем временем втягивали безрассудных без жалости и сострадания в Братство Забоя. Мне стало страшно, что мы бежали от прошлого только затем, чтоб его повторять; что его паразитная пыль превратит меня в мумию, и что единственное мое спасенье скрывается там, где не светит сам свет, в ледяных палисадах водянистого вакуума.

Они пришли с пеплом летней луны — мохилиане, огромные члены татуированы чернилами каракатиц, мощные сферы мошонок в кровавых румянах и рыбных очистках, шипастые стрелы в тугих колчанах из подбрюшного сала, засохшего в полдень. Их шевелюры болтались окоченевшими киноварными космами, грязными от запеченного солнцем говнища, и примитивные вилки, ножи и лопаты лязгали на поясах в такт их бегу. Из ниоткуда послышались туш, лай и хохот священников-леопардов, бульканье человечьего сала в только что разожженных тиглях. Бесас построил голландцев плечом к плечу на песчаном валу вокруг нашего временного редута, и по его команде те грянули веером молний из легких мушкетов; мясо взорвалось жгутами жгучей кровищи; первые мохилиане подохли, но сородичи их перепрыгнули через блюющие трупы и пилозубыми тесаками вырвали сердце всем, кто замешкался и не успел перезарядиться и выстрелить. Тысячи каннибалов свалились с деревьев; когда Караччоли вывел собратьев, гремящая голова пожрала последний проблеск луны, погрузив нас в ушной звон тамтамов, улюлюкающих леопардов, мушкетной пальбы и собачьего визга, лязгающих абордажных сабель и воплей на множестве языков. Тут Фурре кинул факелом в саклю, и в секундной масляной вспышке я увидал, как Пьер потерял потроха, а Ля Рош выбил выстрелом в глаз мозги одного из чертей в рот другому. Людоеды орали мандрилами, жаркое мясо наматывалось на хуи, одни кончали в фатальные раны, другие срали во рты умирающих, жутко тряся кровавые ребра туго сжатыми кулаками. Их пулеголовые охотничьи псы катались по лужам коричневой рвоты. Из некой забытой коптильни вывалились Смитфилдские мясники со слоновьими бивнями наперевес, ревя, словно свиньи, под масками жирных жоп поварят, в передниках, вышитых видами Ада. Они были похожи на минотавров, сбежавших из неких клинических лабиринтов, подслеповатых, строгающих воздух, как будто любой финт мачете распарывал швы ночных шрамов. Заполыхало еще где-то с дюжину хижин. Тут Караччоли прогнал уцелевших бойцов на покрытую сажей периферию, и мясники с каннибалами встали лицом к лицу посредине огненного кольца; налетчики взвыли от страха при виде химер, с рыком вставших из красной грязи: Короля Селезенки, махавшего молотами, словно кузнец в канун конца света, его правой руки Сердцеморда, зловещего потрошителя с шерстью гориллы на ляжках, Кровавого Билла и Джонни Деккера, карлика-мясника, чья кувалда крушила коленные чашечки; они растоптали врага, как чудовищная нога, выбили души телячьими тушами, в коих кипело жужжание насекомых; потом началась какофония размозженья, летающей костной муки и кремневых палиц, обрушивших легочный ливень, спаривавшийся со спермой богов, пока ночь не иссякла с радужным воплем.

К рассвету дымящийся лагерь преобразился в гигантскую скотобойню, лишенную стен, дюжины мохилиан четвертованы и разделаны тяжко труждающимися мясниками, что пели и пили рисовую настойку, не прекращая работы, повсюду радостными кострами горели головы, руки и ноги, а потроха сверкали на плетеных щитах. Деликатесные части были развешаны на бамбуковых козлах и лениво коптились над основаниями догорающих хижин, пенисы жарились на трезубых шомполах. Старейшины острова утопили тринадцать охапок собачьих кишок в трясине и были застуканы за некроманским гаданьем; их дочери между тем преклонили колени, чтоб вылизать крайнюю плоть победителей, грифы каркали над головой, каждый страстный субстрат был пропитан топленым телесным жиром, облеплен хищными насекомыми. Вымывшись кровью, Король Селезенка махал головой горгоны, с глазами, подобными залпам в могиле. Он злобно оскалился за мясистым забралом. Бедная вонь изо рта не знала, что ждет ее завтра. Пища для кошки, пища для обезьяны. Он швырнул ее в погребальный костер.

Мясники вскрыли каждый адский желудок, вытащили оттуда начавшие растворяться огрызки наших друзей и собрали мортальные головоломки их трупов. Мы утопили их под мандалами пальм, пока Караччоли творил свою мессу. Он заявил, что, низвергнув мохилиан, мы были обязаны вновь испытать фортуну, взмахнуть головнею свободы над самыми вороными тупиками земли. Мясники снизошли до того, чтобы сшить паруса из людской сыромятной кожи. Та ночь увидала, как пляжи взбугрили барханы пурпурных крабовых панцирей, что почернели по веленью востока, и под этим гибельным катехизисом Драгоценность вздыбила паруса к Занзибару.

Покуда Виктория готовилась к странствию, заново оснащалась и нагружалась запасами виски и провиантом священных грибов, я грезил четыре ночи о катакомбах старого Мегиддо — ископаемых воплях, гнездящихся в выбоинах скалистого лика, защелоченного пактом глаз, в каждом из коих мерещится утренняя звезда бараньего семени, о затонувших псалмах, желеобразных от ангельских спазмов, о лихорадке белого мяса, бескрылой от сточного дыханья собачьих мамаш, чьи двувыменные брюшины и крупы были пробиты до самой кости многочисленными влагалищами, блюющими желчью. Пятый рассвет распустился, как щупальца, и, когда мы уже брасопили реи для погони за солнцем, мертвая масса сожрала магнитный север над кислым заливом. Это была Драгоценность, выебанная и взорванная, черная, как угрюмая баржа, которая медленно врылась в берег и ссыпала лишь половину всей прежней команды. На второй день пути, заявил Жан Бесас, португальский трехъярусный табаковоз обогнал нас и сделал поворот оверштаг, блюя рассветными бриллиантами с такелажа на носовой таран, и быстрее, чем водный змей, приговорил наш курс к канонаде. Тяжелая жаркая витиеватость железа отправила двадцатерых в ужасное место, наш шкипер подставил бедро под ядро и рухнул на палубу красными клочьями с ревом гибель или победа а мачты и снасти тем временем пали как мост на корабль неприятеля. Первыми дерево преодолели Король Селезенка с Кровавым Биллом, я видел, как Билл срубил крышку черепа и развалил мозги бритвами, с ухмылкой морской звезды ожидающей в бездне Мамашу Марию, как Король Селезенка филейным крюком вырвал жирный рубец из какого-то жалкого пиздюка, а потом разнес его рожу в щепу. Катапульты мочили нас ливнем горящей смолы, покуда мы штурмовали врага, Фурре, полыхая, бросился в море и там тускло тлел как свеча в мавзолее. И, хоть Драгоценность и загорелась, мы навалились на орду этих даго, Король Селезенка плющил сердца на наковальне мертвого мяса, Билловы бритвы ткали жуткие чары чтоб детонировать сатанинскую голову. На этот корабль обрушился холокост, и весь экипаж его лег мертвецами иль канул во взбитое море.

Тем вечером мы погребли еще пятнадцать героев, а потом устрашающая процессия проводила последнюю жертву в могилу. Первым топал приземистый Джонни Деккер, Смитфилдский карлик-хирург, перекинув через плечо Караччолиеву покойную ногу, вяло бившую его пяткой в грудь, пульпу бойни с легкой нарезкой в стволе казненной кости, за ним — Караччоли со своей благоверной, три прижженных культи увивали похоронные ленты, с которых свисали оборки глумливо оскаленных серебряных черепов. Пока Деккер закапывал конечность в песок, сам Ля Рош зачитывал ритуальные гимны, которым я вторил горькими антистрофами; многие щеки покрылись слезами, слезами, в чьих судорожных зеркалах уже зрели грядущие триумфы и смерти.

Когда Виктория вытекла на бездонный простор, обескровленное светило пошло на закат с абсолютно беззвучным лязгом, фрактальным диссонансом из ядра неизвестной и неопровержимой вселенной. Мы стояли на палубе, как кариатиды из соли, наши тени тянулись, как берцовые кости ископаемых ящеров, побелевшие от эонов лежания на плоскогорьях из тусклого нелюдимого шлака, мы видели зло в каждой складке каждой волны.

Правя к югу на Мадагаскар, нам пришлось пересечь Мясницкий Треугольник, знойное рифовое решето в сыпи звездных нарывов, все перешейки которого были завалены черепами, а все ангелы находились на картах неясного происхождения в кабаллистических талмудах покойников. Именно здесь Капитан Тью и создал когда-то свою зону демонов, меридианы человеческих жертвоприношений и некроманства, мощеные капищами из костей и базальта, чьи стены марали непристойные литографии, а подпирали плахи из сколоченных тамариндов, меридианы, параллели которых пересекались в руинах храма змей мамбо, где Тью восседал на скелетном троне и трахал юных кубинских мятежниц под зверские крики каннибальной команды.

Когда мы подплыли поближе к берегу, слизистый воздух настолько сгустился, что склеил нам легкие, многие вырубались и падали или выпотевали всю жидкость сквозь жженые драные поры. Ночь рухнула, как лавина, пурпурные угли рассыпались веером по обсидиановому противню моря. Тупая татуировка тамтамов трещала в дикарском лесу, берцовые кости лупили по бочкам, обтянутым сыромятной кожей, с силой, способной пробудить мертвецов, вся земля превратилась в глину от крови, текшей по известковым венам, бурлившей в сердцах вокруг слитков бессонного золота. Расшатана ветром, а может, теченьем, Виктория дрейфовала безвольно, с парализованными парусами, как будто была дохлой мухой на патоке, люди слишком ослабли, иль впали в транс, чтоб командовать веслами. Все они, как коматозные дурни, валялись в обоссанных набедренных повязках, и бормотали на каменном языке.

Я принял сомы. Мякоть ее блестела от влаги, липких потеков лунного меда иль капелек крови забитого серафима — этого я не мог сказать. Замелькали фантомы. Потом я увидел, как тело мое разорвали клыки ягуара, как мозг мой был сожран и выблеван в бесконечный литиевый тупик привиденья-планеты. Похороны часов уже здесь.

Давно забеременев выводком мумифицированных чудовищ, наш трюм теперь умолял принять в жертву своих детей. Я погрузил их — сплошь кожу до кости — в просторную шлюпку и спустил ее на воду, оставив Викторию накрененной разбоем червей, владычеством гангренозного зодиака, который довел нас сквозь рифы до этого Ада. Брат нарколепсии, что превратила матросов в вампиров, я заключил пакт о жертве, дал обет напоить море кровью самоубийства. С этой ночи душа моя была черным флагом.

Я довез бедных чучел до пляжа, где они упокоились тварями из балагана с магическим фонарем, разведенными с самим светом, лишенными отражений и пребывавшими только в форме выбоин в воздухе, вытесняемом ими. Это был плачущий, сосущий урон, нанесенный той вере, что дураки зовут временем. Лунатичный президиум непогребенных и невознесшихся — и неподсудных никому из людей.

Голодные вопли пришпорили барабанщиков. Собаки выбежали из тьмы, их морды копировали мое лицо, карикатуру в первобытной грязи. Подвенечный череп полуночи вис, порван в клочья. Море с песком переплелись под ногами, как шрамы варварского обрезанья — от горизонта, ровного, желчного, до непостижных массивов лесов, которые небо залило мукой. Оно было схоже с растопленным храмовым витражом, бальзамом, простреленным конфигурацией отравленных звезд, свищевой глиптограммой аннигиляции; его глубочайшие пасти извергли помои горящей золы, при блеске которых я убил свою мать.

Сперва я отсек ее плавники, эти черные, будто смоль, рули, чьи мышцы во время оно прорвали незрячие глубоководные подступы к льдистому вихрю, в котором я был заточен; затем содрал шкуру с ее первобытной туши, раковой опухоли, вытекшей — наконец-то — из юрского сальника океана. Ее лопнувшая брюшина выдала таинства моего становленья: осколочный взор из надгробного зеркала, призрака солевого бешенства, последнее эхо мертвых имен в подводных свадебных залах собачьего черепа и жадеита.

Я нанизал ее зубы на живую бечевку и повязал вокруг горла, размозжил ее фотоноядные очи об остекленелые мозаики кожи, мостившие дюны; ее костяные яичники заверещали как сумасшедшие игральные кости в моем кулаке. Взрезав ее клоаку, я вытащил и очистил задохшиеся останки моего идиота-брата. Бледный, меланхоличный диск его морды казался святым и сладким, как мед, от религиозной любви к буре бритв в моей сердцевине; во рту у него копошились вши, и в бездонном их хаосе я разглядел картографию пустоты, что манила меня.

Берег скорчился; он взбугрился узорами мультиоргазменных морских звезд, мечтаньями ракообразных, насильно ебущих женское мясо; зубчатые когти крались в катакомбах кровавой резни; прозрение в розовых красках стекало с соборной дыбы спинных мозгов, облепленных жиром шипастых шкур и дымящихся висцеральных венков. На сии потроха луна сбросила литографию, чей безогненный сполох показал все градации космоса, в коем я был обречен проскакать на распятом зародыше мула спиною вперед сквозь кровавые пологи, принять крещение вороного солнца; нестись по сверкающей траектории и искалечить токсином все на своем пути.

Созвездия наползли друг на друга. Полночный прилив целовал меня в уши шепотом плоти, шелестом шейки матки козлихи; укореняя тотальную вязкость, рассказывал о языках, шевелящихся в ножнах космических сфинктеров, о титанических лабиринтах кишок в храмах, вырубленных в дряблом глубоководном туфе. Я понял, что бархатный мениск моря был линзой, сквозь кою ползавшие по звездам мрачно смотрели на онейрических двойников, непрочной мембраной, хранившей сны от душителей; прелюбодейные воспоминания-призраки жались скорбными лицами к его темной поверхности.

Изгнанный с этой арены, я все равно оставался ее убийственной копией. Склепы во всем моем теле, засеяны зверем, чьей сигнатурой был серповидный сперматозоид в кильватерных струях, были беременны культом скорпионьего атавизма, основанным некогда в богохульных подводных каютах; моя патология неизгладимо отражалась средь звезд. Уделом моим были смертные муки кипящей крови, корпускулы, заряженные везувиальным насилием, атомный шторм тестикулярных планет. Плоть мне не шла. Мой отвратный транзитный период был пьесой театра теней, фосфорным отблеском, что мелькает в глазницах черепов арахнид. Я мучался жаждой.

Грязный выводок грифов, качаясь на первых злорадных солнечных ребрах, бросил черную тень на прибрежные скалы и ажурные чащи у пляжных границ; осутанив какофонический след моего замогильно-черного пращура — того, кого люди называют Убийство.

 

Глава Пятая

ПРИШИТЫЙ задушенными лозой якорями к курящейся паром красной лагуне, дьявол-корабль Томаса Тью наполовину стоял на суше, с обвислыми брамселями из кожи, снятой со спин мятежников и акцизных чиновников, с лоскутными марселями, сшитыми из чередующихся человечьих мошонок, европейских и африканских, содержимое коих было выскоблено и сожрано за столом Капитана. Носовым тараном служила рогатая тварь, с демоническими крылами и четками из шипастых сердец вокруг шеи, а под ней красовалась надпись Пазузу. Здесь не было слышно криков лемуров, одно только тикающее насекомье либидо, чистилищный скрежет, с которым карлики пилят друг другу кости. Хотя никакой бриз не мог досюда добраться, флаг корабля развевался, натянут парнями — алый лоскут с гербом, аватару которого я впервые увидел на одном из чумных кораблей: зловещую черную многоножку, свернувшуюся кольцом вокруг черной планеты. Я взошел по сходням на палубу; все поручни были увешаны сгнившими головами, повсюду дерьмо неизвестных зверей и пропащие шкуры, похожие на штормовки, вырытые из трясины, на каждом углу — мозаики крохотных ископаемых косточек и черви из каменного века, соединенные паутиной с идолами из пересобранных львиных скелетов, что были увенчаны крестовинами из металла, к перекладинам коих были прибиты глаза. Крышки люков болтались в воздухе, на их внутренней стороне красовались чеканные крабы-мутанты с метеоритами вместо кишок. Это был корабль-призрак, дрейфующий мавзолей для существ, что ползали или прятались в панцири, а не то выбирались из тамариндов, чтоб встретить неумолимого неприятеля, неугомонное зло, пришедшее с мостовых, что отдались изогнутому пространству, и оттого перешедшее в свет, своей галактической фосфоресценцией выжигавший фатальный автограф на каждой растоптанной его танцем душе.

Спустившись, я обнаружил штаб Тью. Каюту с матрасом, замаранным всеми видами эякуляции и менструации, ведущую прямо в огромный камбуз с полными до краев котлами между печей, волнами кала, где плавали рыбьи кости, и прямоугольным алтарем посредине, окруженным скамьями со всех сторон. Стол красной смерти, отлитый из чистого серебра, с тонкими корродированными дорожками, по коим ручьи дымящейся крови стекали в замкнутый желоб, в который участники ужина ссали, срали и спускали, дроча, пока сидели и жрали, лица их — алые гримасы, желоб полон вонючей квашни из мокрых, прогорклых отходов. Тесаки, вертела, мозгоскребы и дьвольские вилы свисали с крюков под каждым прибором. Пол галеры устилал ковер костей ящериц, людей и животных, на нем штабелями валились перевернутые трупики обезьян, пожравших из желоба, вздувшиеся животы разорваны, будто бы разродились чучелами человеческой грязи, почти что разумными, что, должно быть, украдкой бросились за борт, и, испугавшись разлета красной кошачьей слюны от заходящего страшного солнца, возложили последнюю надежду на джунгли.

Без промедления я опустил канаты, поднял лебедкой шлюпку из карового болота и одного за другим перевез своих онемелых собратьев в эту склепную забегаловку. Несомненно, они все еще там, Лемюэль Баррет, возможно, сидит во главе стола с мотыльками на лбу, складчатокожий горбун припал к желобу рылом, а Томас Швейкер привязан к сиденью сухими лианами, гордая пыль протозвезд, лобзание скарабеев в золе. Задраив все люки, я обрубил канаты, и, когда шлюпка плюхнулась в воду, сбил с весел цепи и лихорадочно выгреб подальше от мертвой шхуны, где мое талисманное карго несло мир и покой растерзанным душам, покинул застойный залив и через несколько часов влился вниз по течению в реку под зеленеющим сводом, ведшую к самому храму Тью и его баснословному водовороту аспидных королей.

Я не видел неба несколько дней. Свет струился сквозь заросли только затем, чтобы преломиться в глазах неведомых тварей пульсарами параболических копий, тут же тонувших. Даже звуки здесь были миазмами. Ночью невидимые убийства и дефекация не умерили пыла, и глаза заменили мне небо. Я ел насекомых. Вампиры-нетопыри облепили меня с головы до ног, и я с радостью дал им упиться своей ядовитою кровью в обмен на тепло. Я не решился покинуть лодку.

Проснулся я под смолистой черной авророй, деревья были кривые и все в коростах. Меня прибило к устью притока; шлюпка зарылась в туманную отмель, где пиявки пунктиром усеивали явно сделанный человеком брод к берегу. Эта вьющаяся череда глыб песчаника глубоко уходила в дебри, сплошь и рядом разрушена отпечатками осьминогов, и вела на широкую, частично безлиственную просеку, где у всех уцелевших кустов и деревьев на каждом листе была нарисована идентичная идеограмма. Такую эмблему я впервые увидел на лбу Капитана Хантера: ориентальное око с веками в виде толстых губ, насаженное, как наживка, на кольчатого червя.

Наличием этой оккультной раны джунгли свидетельствовали о чудовищном карнавале, ареной которого была прогалина зла, от тучных цветов, вскормленных кровью, несло конурой, железные девы свисали с суков на цепях, сжимая тисками несчастных бродяг, что закончили месяцы странствий, насмерть трахнувшись с болью, белые рабы были вкопаны в землю по горло, их головы протыкали зазубренные вертела, на которых болтались амулеты из омарового хитина, прочие вкопаны вниз головами по чресла, ноги отрублены, и заточенные хуи украшенных клешнями манекенов забиты им в жопы. Их мучителями являлась конфедерация мохилиан и джоаннского юноши, Тона Вьянда Симтерра, с тремя ножевыми шрамами вокруг горл и самумом в каждом зрачке. Их флаг был оттенка кларета, галактикой лобызающихся анусов, кои выстраивались в отвратную карликовую крабовидную туманность, и под этим штандартом они отвели меня к Капитану Тью в его крытый соломой оплот из куриных костей.

Тью был полностью голым, не считая жилета питоньих ребер, и покрыт волдырями, волосы множества сохлых моряцких голов сплетались с пучками, украшавшими его подбородок, подмышки и пах. Желудь пениса кочергой торчал у одной изо рта, как пустула в пищеводе. У прочих серое вещество все еще капало из отрубленных лобных долей, и все они были похожи на счеты от муравьев на губах. Тью восседал на троне из вспышек и сполохов ртути, и ему прямо в ноги его корабельный кот, здоровенный Уксусный Том из Бристоля, шестипалый, в лемурьем ошейнике, выблевал слой чешуи. Узрите второе дитя второго греха — надежду… в этом храме мы будем плясать, пока горят города всех тех, кто лишен костей, а те, чьи панцири ввернуты внутрь, есть лишь скот для охранников точильного камня, на коем мы все гнием. Засим он зловещим жестом махнул в сторону фрески, изображавшей деталь его флага, где анус на небе блевал семью многоножками.

Освинцованные осколки витражей из разоренных церквей были вздыблены наверху, корабельные фонари, полыхая за ними, бросали фрактальные клочья коричневого, темно-красного и цианозного света на вестибюль, где три кубинские дьяволицы сплетались с надменностью Сапфо, как шестигрудый цербер у врат неподдельного Гадеса. Напротив стояла Стена Содома, вертикальный откос затвердевшей на солнце глины, в которую были рядами впихнуты голые белые трупы — так, что торчали лишь ноги и ягодицы. Обдолбанные Симтерровы юноши, бывало, выстраивались в шеренги, чтоб трахнуть мертвые тающие зады, а потом отдирали и ели прилипших к их скользким членам трупных личинок. Некоторые совали их, как в инкубатор, во влажные шланги унизанной кольцами и растянутой крайней плоти, и ночью, когда они видели сны в своих хижинах, лучистые ядовитые бабочки вылуплялись из этих бактериальных коконов и рассыпались по искрящей округе. Тон Вьянд полетел, говаривал Тью, и на волне приливного теченья он схватит горящий гроб солнца.

Я изнывал в малярийной роще, где моряков — французов, голландцев, испанцев — держали в бамбуковых клетках и постепенно съедали; каждый день каннибалы являлись с кривыми саблями и отрубали кто пальцы, кто уши, кто нос, а не то целиком предплечья, голени, плечи, гениталии и соски; особо жестокие особи предпочитали медленно резать бедра и жопы на тонкие ломтики; все как один собирали кровь в чаши из черепов или колотые кокосы, чтоб тут же выпить, горячую, свежую. Смерть иногда длилась несколько дней, людские тела обстругивались до бескожих скорченных комьев, искорка жуткой жизни все тлела в их черепных кастрюлях, блестящих, кровавых. Глаза ценились превыше всего, как запретная пища, и, покидая головы, попадали в урны, уносимые прочь в неведомые архивы.

У Тью пристрастия были даже покруче; ежедневно на ленч он готовил полную калом кишку какого-нибудь бедолаги, нарезая ее на равные части, медленно жаря и поедая, как колбасу. Я кормлю их отборнейшими кусками, приговаривал он, кожей бритых свиней со специальной специей, молотой в ступках из голов обезьян, чьи мозги с моей ложки кушает Том, а потом я затыкаю им жопы кабаньими бивнями, на несколько дней, чтобы трапеза зрела. Пока Тью рассуждал, я наблюдал, как две кубинские сучки, подпоясавшись патронташами, с темными выпуклыми сосками и половыми губами, пронзенными кольцами, втащили какого-то истощенного морячка на виселицу, где уже были два свежих покойничка, и, когда его шея щелкнула, а тело задергалось в пляске смерти, они подрались, словно кошки, за право первой попить его крови и спермы, хлеставшей из хуя, одна в ярости стала выкручивать ему яйца, и языки их при этом поносили потопших богов. Виктория ныне в Аду, сказал Тью, единственное сокровище, что оставил Билли — это золото дьявола, его фекальные палки, облепленные насекомыми, вкопанные концентрическими кругами на кладбище Пресвятой Марии, каменные мальстремы, что насмехаются и когда-нибудь запросто превратятся в падальные деревья с членами сучьев, одетые в почки, бьющиеся сердца и плачущие печенки. Птицедьяволы будут гнездиться на них, с паутиной на грязных когтищах, могильные черви замяукают в клювах, и падшие солнца загрохочут по каменно-черной воде. Черная Метка привела меня в эти края из самого Плимута, где в таверне «Минерва» я встретил морского волка с чешуей вместо кожи, и он рассказал мне об этих вот островах, о том, как он был здесь с Вильямом Кидом (кости его ныне ловят чаек на Темзе), и о найденных ими в Мясницком Треугольнике руинах суден и скирдах костей и загадочных монолитах с высеченными на них иероглифами кои вели к несметным сокровищам. Он протянул мне свиток, завязанный черным бантом, желтый пергамент, вырванный, по его словам, из какой-то старинной книги проклятий, и изображавший эти вот воды и тройные карнизы где древние словно мир пираты покоились в мире. Когда дно стало видно в бутылке рома он размечтался о неких героях что плавали обнимаясь с акулами и трахали их в голубой глубине, и на залитой ливнем булыжной кладке я перерезал бродяге горло и видел как испарилась его холодная странная кровь. Мы сняли с него серебряные брелоки, печатки в форме рыбьих голов и бусы из рога, очерненного солнцем, потом свалили на Остров Дрейка где подивились, откуда же он мог их взять. Черная буря бушевала всю ночь, наша шхуна встала на якорь у Саунда, и, глядя в море, мы видели призраки монстров, взбивающих ледяные буруны, потом, на рассвете, они ушли в бездну маня нас в это чистилище.

Ара съел стрекозу, и перпендикуляр его глаза медленно выгнулся в медную зелень, пока стая красных тарантулов клала свои яйца в рассеченные рты посаженных на кол оскальпированных голов, чьи белые лысины сверкали с безмолвною яростью; Тью хохотал и пускал слюну, синкопируя. Я настойчиво требовал рассказа о Киде, и он, страшно хмурясь, как будто увидел кончик кинжала, провозгласил: Я расскажу тебе о Мальчике Билли, но только сегодня, а потом — никогда, до тех пор, пока Собачья Звезда не потухнет и все сны мужчин не зароют на кладбище. Звездная карта вела нас, танцуя, с разных сторон мы вплывали и в лабиринт островов и выплавали опять, пока наш кильватер не стал похож на омара, растаявшего на закате. Мы бросили якорь там, где нас в третий раз пригвоздил Южный Крест, и вшестером погребли до берега, нашими гидами были медузы с лампадами в шевелящихся юбках. Три дня и три ночи мы медленно продвигались вперед, пиявки вцеплялись нам в весла, а на четвертую ночь серп луны выдал наш молчаливый эскорт, и, когда они обогнали нас у самого эстуария, дальние дождевые деревья ожили ужасным гавканьем людоедских кошек и мистралями, полными страха. Во главе их был Капитан Кид, белолицый хлыщ в панталонах из бархата и кожаном гульфике, за подвязки которого, вереща, цеплялась каштановая мартышка по прозванью Матрос. Гляди, говорит Кид, вот игрушки Матроса, кости Безумного Пса Вильямсона, вырытые на погосте в Хайбери однажды в полночь, когда валил снег. Их я швырну сейчас на песок, и куда они лягут, там закопан мой клад. Он высыпал мощи из глиняного горшка, подчистую обглоданные, в порох растертые осколки рубинов, что разлетелись, будто булавки от удара бича. Умоляю вас, говорю я, мистер Кид, но там лишь сплошная череда черепов, глубиною по бридель, мертвый собор, акулы шныряют вдоль берега и людоеды дикарствуют в джунглях. Тогда его первый помощник, Маллинз, хлебнув из бочонка, трухлявого от червей, пророкотал свой грязный завет. Семижды они лежат, сказал он, и семижды их голод трубит, стар как дым, полон глаз, что сосут звездный свет через склеп. Когда разобьются шестые склянки, она заберут твою шкуру для пущего блеска. Черный туман встал когтями, и в его мертвоглазом саване мы услыхали сожалеющих грифов, искавших поживы — падали виселиц иль можжевеловки. Все мои парни смотались на судно, но я разогнал головней темноту и увидел лишь пару лемуров на пляжной скале, а у ее основанья — мартышку, привязанную к колу из обломка весла, явно с язвой желудка от долгого голода. Призраки были те, кого я встретил у берега, на веки веков запродавшие души и соблазнявшие невезучих лазутчиков, чтоб те открыли кладовую жнеца. Наши звездные очи превозмогли их костный спектакль, костер дохлых кошек мозги закипите обратно в то жуткое место! Теперь Мальчик Билли сосет хуй в Аду, а старый Тью ебет в жопу Матроса.

Смерть была страстью Тью. Но убить короля значит стать королем, и царствовать до тех пор, пока, в свою очередь, твои руки и ноги не будут отрублены, мясо не счистят с костей и не закоптят в виноградных листьях, чтоб слопать на церемонии барабана и пламени, голову не засунут в королевкую камеру под могильным курганом. С дождями пришло время ранних сумерек. Тью уподобил свое бытие бытию буры, лактозного и ядовитого кулака в перлах крови, зарытого в черепе жабы — жабы, увязшей в желудке пантеры — пантеры, пронзенной вертелом эволюции. Женщины-дьяволицы с молитвой несли ему свежих младенцев, качавшихся на колах, заколоченных в основание черепа, я видел, как он выстроил их рядами и разрезал от горла до паха, манипулируя теплым кишечником то одного, то другого, как будто лепил из них свою участь, приоткрывая и вновь закрывая грудинные клапаны, будто страницы мясной книги мертвых. Потом загорелись костры, и смертная арка маскировалась лицами вуду. Симтерровы юноши трепетали, жестикулировали и полоскали горло куриной кровью, смыкая кольцо вокруг теневых полулис, влагалища коих были не плотью, но ромбами жалящей черноты, что пикировали прямо на лбы пирующих с некрофилической ненавистью в каждом фотоне. Тью, казалось, висел в оранжевом дыме, пойманный сетью мерцающих силуэтов звериных рогов, и его погребальная оратория проистекала из всех скукоженных ртов, сухим, как пергамент, насекомым хором Пазузу, имя которому было легион. Однажды, сказали рты, я имел любовницу, леди Медлен, чьи лунные ливни сдвинули бешеный дрейф циферблата в обратную сторону. Согласно кровавым курантам они посадили ее на кол в янтарной могиле тигриных когтей и молнийных раскатов за дюжину дней до дождя, королевские ведьмопыты, и пригвоздили ее прекрасную голову на высоченный столб в Тибурне. Я принес клятву святого отмщенья короне, и ныне кажусь вилохвостым монархом сквозь стекла бутылей кораблекрушенья, и, именем Рога, гоню призрак Англии в темную пропасть исчезновенья.

Гнилая земля раскрылась сама, чтоб пожрать тело Томаса Тью, чтоб обнять его с помощью рук обезумевших мертвецов. Я взмолился, чтоб ядовитый сок его плоти не ввергнул планету в наркотический транс, не швырнул ее в лицо солнца навстречу финальной, тотальной аннигиляции. Лязгнули кости, его образ распался, и я скрылся, не встретив сопротивленья, под неизменно верным мне одеянием ночи.

 

Глава Шестая

КАРАЧЧОЛИ воздвиг угрожающие укрепления на другой оконечности острова, на пол-мили вдоль бухты северней порта Диего Суарес, чьи тылы вели прямиком в расчищенные мачете джунгли, где было полно родниковой воды и антицинготных фруктов. Месяц за месяцем внутри этих стен гарнизон арахнидных аллей разрастался без всяких понятий о геометрии; свежие бревна держали крыши, прижатые грузом языческих идолов, чьи драгоценные очи загорались огнем при восходе луны.

Виктория патрулировала моря, потрошила парусники англичан и голландцев, плывших из Ост-Индии, а однажды взяла на абордаж корабль Великого Могула, направлявшийся в Джедду, с которого сто одна молодая женщина была снята и транспортирована на берег в качестве куртизанок. Встали, как члены, три коммунальных борделя, с падением коих возникли берлоги для пожирания сомы, в которых мужчины обленились от снов. Как-то раз Ле Тондю был вытащен вон, его разум разрушила умбровидная заболонь, и, умирая, он рассказал мне шопотом о преисподней грибов. Семь сломанных кукол, сказал он, из заячьих ушек и беладонны ссут на рты семерых моряков, крепко спящих в желудках морского чудовища в семи кабельтовых от берега, и в туннелях сего светила сам лорд Симтерр дирижирует своей страстью к мозгам и кровище белого человека. С каждого листика смотрит он пристально, пока галька сама собой громоздится у врат. Ле Тондю испустил свой дух с желатиновым блеском того, кто избороздил столетия ночи, чтоб получить поцелуй прокаженного в роще шипов; похотливые визги пронзили стены соседних борделей.

Караччоли тоже оказался подвластен оспинам декаданса, столь скоро покрывшим собой наше новое общество. По его подстрекательству, на центральной площади города был возведен разделочный блок; уличенные в краже, белые или черные, тут же становились клиентами Кровавого Билла, и его мясницкий тесак отрубал им правую руку в запястье. Отделенные руки нанизывались на колы и торчали с приморского крепостного вала скелетным адью всему миру, приветственым взмахом в сторону энтропии. У Караччоли в фаворе был самый скромный бордель, с губными вратами, просверленными в стволе каучуконоса, его дни были трахнуты в жопу культями и еженощным цитированьем кодексов Кида. Он рассказал мне, что его все растущая паства женщин, да и мужчин, ампутантов, мутировала в грядущее. Заветы Вильяма Кида выдают траектории волн и ящерного плавуна из глубин, что умножаются каждую полночь. Когда пробьют третьи вечерние склянки, самая темная поправка к закону будет выбита кровью на наших лбах, пришествие подчудовища, семь слуг которого пробуждаются по прошествии каждой тысячи лет. Те, чьи руки и ноги сужены в щупальца, будут накормлены новорожденными морями и особняками, где белая акула чертит карту своего космоса без всякого компаса. Женившись на суше, мясники и их братья да возгорятся в пепельные обелиски.

Публичный дом превратился в либидинозную часовню для змеевидной формы. Те, у кого не хватало одной руки, добровольно ввергали оставшуюся во власть Биллова лезвия, а зачастую дарили и ноги, а мужчины-послушники — даже свои гениталии. Билл соглашался. Вскоре телесные части тянулись на полных по-мили вдоль крепостного вала, как если б мы жили в некоем некрополисе. Черви сжирали плоть, свет солнца жарил червей, лесные мастифы дрались за суставы пальцев. Каждый день джунгли чеканили свой балдахин поверх крыш, затемняя задние входы. Плоды падали и загнивали, выбрасывая фаланг-альбиносов, что тут же бросались в разрытые навозные кучи. Голая матросня валялась на сих избегаемых улицах, с мозгом, убитым сомой, пуская слюну, а не то бормоча инфантильные бредни, покуда клещи сосали их теплую кровь из генитальных нарывов; их, как дерьмо, обходили неверные джоаннские проститутки, жаждавшие лишь только того, чтоб сдаться на милость особенным прихотям мясников, один золотой дублон за каждый потерянный палец, десять за всю обойму. Тамтамы провозглашали мохилианские аванпосты где-то вдали за стенами; к ним полуночные менялы везли баржами человечину и выторговывали неизвестные тайны. Перимирие длилось, как пакт костей, покуда мы ждали осуществления пророчества Кида.

Убийство пришло изнутри. В одну из ночей рой вампиров-нетопырей вылетел из своего лабиринта пещер и осел на крышах и виадуках, как сажа или чернильный снег, часть их визжала в воздухе, уничтожая свет. Они свалили с рассветом, и, среди расчлененных теней блядей и отверженных, мы обнаружили тело Вильяма Брима, с кишками наружу, отрубленной головой и яйцами вместо глаз. Между них был прибит язык из Хантерового ожерелья. Той самой ночью белые скорпионы, жирные от экскременов, вторглись в наши ряды с ведьмоидными сердцами, горящими под их вафельно-складчатыми щитками. Небо было скошенным и тупым, пульсары стремились к дальним пределам трансмиссии, не оставляя ни проблеска красного. Король Селезенка и его команда вышли с факелами наружу, тяжкими сапогами и молотами плюща пришельцев в жижу, тем временем громко вопящий змеиный парень в бордельном щупалечном храме, с четырьмя культями в наколках электроугрей, был распотрошен от подбородка до корня члена скорпионьими клешнями, жаркие, яркие жала сажали яд в каждый дюйм его кожи. Две собаки погибли, их головы вспухли, как дыни. Тамтамы мохилиан разгорелись до криков лемуров в лесу. Я видел, как некий преступник протанцевал сквозь кипящую площадь, неся свою обезноженную куртизанку над головой, вдев ей культи своих рук в дыры ануса и влагалища, пока белая смерть вздымалась над разделочным блоком. Смех Караччоли накатывал издалека.

На следующий день моряки извлекли из белого месива труп старины Жака, безъязыкий, безглазый, и закопали его под прибоем. Неделя прошла без каких-либо происшествий. Кое-то спал без просыпу, мясники занимались своим ремеслом; тесак Кровавого Билла отмечал прохожденье часов, прерываем стуком камней, счищаемых карликами с металлических ног шлюх. Одним безветренным полднем покрытый моллюсками шлюп без команды нашел прибежище в нашем рифе. Через подзорную трубу я увидел, что его носовой таран имел вид гигантского рака с женским лицом и грудями, клыки его были ростом до неба. Поверх реял флаг цвета герпеса, вышит двумя желтоватыми рогами из кала, кои переплетали кровавые черви. Там, где кораллы пробили бревна чумного судна, крысы высыпались наружу, сбегая по сходням на берег, и сотнями тысяч навалились на город. Солнце выцвело за мерцавшим перистым облаком, которое лопнуло, жуки со смертными головами набросились равно на крыс и людей, грызуны-камикадзе ломились через наклонные оттоки канав, заваленные клешнями и бронированные подло стебавшимися белыми черепами. Болезнь клокотала в их слюне и помете. Мандибулы щелкали, крылья гудели, женщины в ужасе ссали на месте. Увечные плющили хищников костылями, топтали медными каблуками, кто-то заталкивал тварей башками себе в очко, а кто-то дрочил как попало заштопанными запястьями, даже когда озверевшие крысы вгрызались им в яйца.

Со вздыбленной гасиенды команда Виктории молча смотрела, как мясники рычагами подняли настил под своими огромными кухонными котлами, обрушив тысячи тысяч галлонов расплавленной требухи, костей и хрящей фатальным потопом, ошпарившим все на своем пути и оставившим слой полусваренных его бешенством организмов. Караччоли выбрался на середину, воздев в небеса талмуд Капитана Кида. Узрите же крематорий меха, вскричал он, канавы в виденьях адского принца! Шестые склянки пробиты, вещает нам Билли Кид, и мертвецы идут встетиться с морем. Своры скелетов пришпорили спрута в каньоне кораллов, и он погрузился до цитаделей нептуновой спермы, где боги моря с омаровыми хуями трахают менструирующих русалок.

Он говорит правду, сказал Жан Бесас, ибо когда мы тралили море в поисках юных арабок, смывшихся с развалюхи Могула, косяк неких гадов проплыл под водой, парни погостов с ломтями протухнувшей кожи вместо спинных плавников и тремя ножевыми ранами вместо жабер, некоторые в обнимку с тигровыми акулихами, и ни искорки ни в одном глазу. Жак побожился, что это был карнавал мародеров из солнечного кошмара, старик Сердцеморд обосрался в своих кровавых портках, как если бы сел на огненную скалу.

В ту ночь нам пришлось отбиваться от змей, удавов из раскаленного улья, что били двух карликов лбами друг в друга, пока их мозги не вылетали сквозь ноздри, после чего пожирали их в спазмах. Фурре проводил меня в тайное место, где троица трупов свисала на вервиях с выгнутой ветви. Их лица были отодраны, скулы и лбы превратили в уголья ввернутые головни, но я опознал их по моряцким нашивкам: Тэм Преттидиш, Натан Пэррот и Клефтер Шайнз — все со Злюки. У каждого был аккуратно прибит к грудине сухой и покрытый татуировкой язык. Семь языков для семи чертей. Они были талисманами, а их украденные глазные яблоки — эктоплазмой дыханья химер, их души — фригидным жемчужным пламенем, проткнутым в зиккуратах черных кишок, где эмбрион охотится тайно.

Каждый день Караччоли возносил хвалу смерти. Многих сгубила желтая лихорадка; кто-то, ослепнув иль озверев от бутлеггерского абсента из стана голландцев, пытался потрахаться с пумами и был порван в клочья. Грабеж и насилие распространялись с вирусной скоростью. В одну из ночей мясник Сердцеморд отправился в джунгли менялой с мешком из муслина, набитым женскими ступнями, и был притащен к воротам без головы, мешок окровавлен и втиснут подмышку, амулет из плюсны продет сквозь крайнюю плоть. В мешке была маринованная башка Томаса Тью. Пока мясники замышляли возмездие, Караччоли унес с собой голову Тью и сделал тотемом борделя, подвесив ее на железном крюке под окном. Теперь все клиенты платили поголовный налог, кидали серебряную монету в безгубый чудовищный рот. Тью, сказал Караччоли, напоминает нам, как наша тщета превращается в петлю гадючьих клыков, как смех наш становится камнем с каждой орбитою солнца. Он говорит мне о псах-громобоях и скотном огне, о сонме призраков элементов, летящих без мысли сквозь мертвые измеренья, покуда вор глаз не воскресит семерых охранников Ада. Стая фригидных лун сокращается, чтобы короновать Звезду Смерти, под коей матросы-вампиры ликуют в озерах огня. Весь мир ждет нашего часа, изнасилованья ангелицы в наших могильных желудках, шулерства наших холодных раковых преступлений. Грязь согревается, чтобы вновь зажечь трупы, сама матка земли стала бездной похищенных глаз. Миссоновы дива шепчут из дельты, стяжая наши скелеты и студни мозгов для Тайной Вечери Сатурнова Перешейка.

Мы дали деру из своих родных стран, сговаривались с океанами, встречали пристальный взгляд щупалец звезды-девы затем только, чтоб возродить прегрешенья отцов в островном вавилоне, воздетом в клешнях святой жертвы. Голова Тью была лишь мобильным эпицентром Мясницкого Треугольника, невидимой людоловкой со вставшими некрофильскими жвалами.

Захват пятерых фламанских ренегатов вызвал нашу финальную дегенерацию. Этих людей я вырвал из рабства, заставив поклясться, что они уплывут и вовек не поднимут на нас оружия. Но Караччоли потребовал смертного приговора, и был поддержан со всех сторон. Бунтарей запинали на разделочный блок и обезглавили страшными взмахами топоров, головы швырнули в котел Селезенки, в коем варили до образования клея, потребного для промазки бортов наших шлюпок. Я наблюдал, как песок выпил кровь, как отраженное небо скукожилось в пыль, смыканье его утверждало закланье свободы. Тарантулы вывалились из пустых глазниц Тью, будто череп его был каким-то волшебным гнездом, и к рассвету бордельная зала покрылась ковром карминовых гадов, стрелявших желтою желчью под сапогами. Голландский бутлеггер был найден безглазым, крюк с башкой

Тью был продет сквозь его пустую мошонку, мертвый язык приколочен ко лбу. Джунгли пульсировали от шума и жара. Мощные барабаны гремели во всех удаленных рощах, и я разглядел мохилианских шаманов, бросавших, как кость, отделенную голову Сердцеморда, гермафродитов в окровавленных капюшонах, гадавших об участи островов по вращению черепа свинобоя.

 

Глава Седьмая

НОЧЬ тесаков. В полдень сполохи искр с точильных камней мясников ужалили небо, Братство Рубилова хонинговало свои трупоколы и крючья, ревя во всю глотку шансон геноцидного холокоста в сторону каннибалов, Король Селезенка рычал, угрожая гражданской войной. Взадползущие стремы сортиров дают зеленое молоко, убей кошку убей мартышку. Убей кошку убей мартышку убей гадюку. Караччоли не показывал носа из своего культяного борделя с предыдущей луны. Крысы в сортирах лепили гнезда из человечьих останков, опизденев от жратья мухоморных фекалий, многие спаринговались, чтоб слопать печенку противницы, все остальные чумно созерцали прыщи альбиносовых членов под тентами кожи рож карликов. Мухи валились на землю с горящими крыльями.

В поиках сердца грозящего катаклизма я заглотал волосистую сому, послал свою психику к морю. После столетия мук в лабиринте костей леопарда я вылетел на поверхность ожившего озера из скорпионов и птицеядов, скоблящих кишки скарабеев из череповидных щитков, крыс, грызущих паучьи конечности, змей, пожирающих крыс, уже обескровленных паразитными ночекрылами. Как утопающий вновь проживает всю свою жизнь, так я вдруг увидел себя обнаженным убийцей, в бусах из языков и покрытым спекшейся кровью от головы до пят, с гигантскими резаками, зажатыми в кулаках — спящим, но полным злобы. Я, Капитан Миссон, был наемным убийцей, чумным потрошителем, вором глаз, сомнамбулическим членовредителем, сеящим семя собственного проклятия. Кровь Капитана Хантера и еще шестерых была у меня на руках, ко мне обращались заклинания демонов из молчаливого шепота татуировок на языках. Пендловы ведьмы высасывали самородки из дырки под самым хвостом Сатаны, плевали их в мой пищевод и желудок, где они восковались в утробных чертей, бубненье которых выписывало безумье, семерку истин чернилами в рот семерым магистратам, даже не знавшим, что принесет с собой их хваленое многомудрие.

Бешеный топот разрушил мое видение, будто козлища плясали на крыше подкованными копытами. Ветер внезапно ворвался с моря, покрытого подковоподобными крабами, и ныне крушил наши зданья означенным карго. Снаружи я видел, как гикавший Джонни Деккер гонялся за бокоползами и протыкал их, бросая в жаровни. Многие шлепнулись прямо в канавы и влезли на крыс иль голодных сирот, блев которых казался ушам неземным. Седьмая чума навалилась на нас. Одержан убийственным императивом, я вполз, словно фуга, в подземные переходы. Тощие шлюхи маячили тенью, суя в лицо пальцы искалеченных рук иль сжимая лодыжки обеспаленных ножек. Обрушась в лачугу, я встретил Черного Питера, дружка Капитана Хантера, в наркозной отключке среди мешанины его же говна и мочи. Мой нож растерзал эпидермис его трахеи, ломая седьмую печать. Пока я пилил спинной мозг и мышцы, рыгнули видения палеолитного рифа, покрытого драпом полулюдских эмбрионов, чьи жидкие формы и серебристые шкуры напоминали водопад излученья, природные фотоморфы, древние, словно великая белая акула, но все же качавшиеся на краю эволюции. Наши шейные кости не очень нам шли. Я сунул седьмой язык в его рассеченную глотку, после чего вдел кончик ножа в обода его глазных скважин и выщелкнул яблоки словно жемчужины, слезы его кровищи рухнули, как некролог вымирающей расы. Один глаз был из треснувшего стекла, и в его блеске я многократно увидел свое преломившееся лицо, каждое, как генетический шифр для латентных грядущих. Треск шестых склянок был нуклеарным нексусом, точкою замерзания звезд и рябью гашишной ткани, сквозь кою я был прошит словно червь через кость человечьей истории.

Над тыловым крепостным валом я пронес свои ценности, не ошибаясь об их назначеньи. Сквозь плащ тамариндов виднелись массивные скорпионьи булыжники, извергнутые при рождении острова и окружавшие пропасть, в безшовную глубь каковой я глянул, как в анус. Целый мильон чьих-то глаз воззрился в ответ, обестеленных глаз, кои столетья копили мохилиане и прочьи агенты жертвоубийства. Сквозь эту монументальную брешь Симмтерров шаман сидел и смотрел, как я вываливаю свои финальные подношенья, стеклянный глаз Черного Питера будто песчаное зернышко, кое вполне могло бы произрасти в хрусталевидный циклопический монумент, окулярную призму в нечеловечески мудром челе всей планеты, способном расшифровать махинации тайных спектров Алголя.

Когда рухнула тьма, я взвыл о своих преступленьях; тем временем Селезенка с командой, упившись манговым элем, гордились собой за военными масками, крытыми блещущей содой, и распевали о мясных лавках в раю. Банда пьяных датчан вполглаза смотрела на то, как Ля Рош ебется с безрукой безногой змеиной девчонкой на разделочном блоке, все прочие недоебки сгрудились между сомных берлог и борделем, забыв, какой час на дворе. Тамтамы мохилиан прекратили буянить впрервые за целых семь дней. Использовав передышку, я поразмыслил о буре грядущей, о Кидовом виде на соединенье с тектоникой эволюции, переведенной на язык иероглифов апокалипсиса, выбитых на всех гранях, храмах и лексиконах чумного культа, чьим флагом была Сестра Месть. Я понял, что мы были чучела-люди, фигуры, униженные до говнопахнувших тряпок, одевших выпавший ректум повешанного человечества; Барон Симмтерр однозначно был прокуратором планеты-раскольника, коя пошла войной на еще один миллион столетий против головоногов и ракообразных, паукообразных и насекомых.

Шквал детонировал с грохотом тысячи пушек. Молнии взрылись с востока на запад, как вены на мертвом лице, затем врылись в землю; одна взорвала оловянную шлюху ноги, выбив жареные кишки из пизды, другая вонзилась электромастифом в кипящий эль мясников, еще одна просто влетела в потевший зад Ля Роша, плоть его стала золой, и змеиная девочка скорчилась под курящимися костями. Обширые тракты джунглей рыгнули рубиновым пламенем, вампиризовав атмосферу в полный истерики ай-ай-ай и воющих обезьян, чья какофония тут же была дополнена криками вуду Тона Вьянада Семмтерра. С валов я увидел, что джунгли кишели убийцами и каннибалами, их темные головы опыляли злобные просеки, самая почва тем времнем разошлась и извергла своих грязных мертвых, чьи сгнившие формы заняли место среди наседавших осадных волн. Грохот вырвал морских волков из их ступора. Караччоли залез на крышу борделя и громко вопил литании из собственной библии, а мясники разбирались с пришельцами в пухнущих воротах.

В стробоскопическом розовом зареве шторма я разглядел фреску ада, ожившую средь полыхавших развалин свободы, злых людоедов, занятых трепанацией моряков, чьи мозги выпивались тростниковыми трубками, пыточные отряды Симмтерра, вооруженные свежевальными лезвиями и соревнующиеся с мясниками в искусстве; тем временем зомби, жители слепов, грузили обрубки на похоронные дроги, черепопарни вздымали рикши из каменной соли, полные калом лепры и яйцами, дитятки квартеронов наматывались на пистолеты, стрелявшие в вулканический вой, пироморфы рыкавшей серы гнездились на каждом дюйме утраченной кожи, пока мы не встали, пригвождены к самим печам Ада без всякой ремиссии и апелляции.

Потом пробил бронзовый колокол. Караччоли вместе с Безасом, кормя своих ненасытных преследователей нежными членами евнухов, пробили дорогу к воротам на бухту с тринадцатью охуевшими, и ныне махали руками, маня меня за компанию; мы, убегая, узрели последний оплот мясников, крохотулечку Джонни Деккера, порванного на конечности, Кровавого Билла, срубавшего бошки двоим каннибалам, кои глодали его беззащитные внутренности, Короля Селезенку, душившего некую кубинскую блядь своим поясом из черепов обезьян, снявшего с нее скальп и тесаком развалившего грудь мохилиана, глодавшего член Джонни Деккера многоразрядными зубьями. Билл упал с вырванным сердцем, и я в самый последний раз узрел Короля Селезенку сующим один кулак в вопиющий затылок мужчины, а прочим крушащим молотом лицо его в лоскуты.

Виктория колыхалась на злобных волнах, якорь ее безнадежно молил о свободе, и, когда мы срубили тоскливую цепь, судно тут же свалило в кровавую бухту. Безас привязал себя кожаными ремнями к штурвалу, нацелив свою астролябию на самое сердце шторма, а Караччоли велел лояльному стражнику из борделя прибить его к средней мачте гвоздями, чтоб он мог спокойно провозгласить реквием Вильяма Кида поверх охуенного ропота грома. Выебаныое ветром судненышко вырвалось в море, его догоняли Симмтерровы зомби верхом на тигровых акулах, что были обузданы выпавшими кишками самих алчных трупов, пока небеса вопияли гноеньем неизлечимого звездного суперабсцессса. Погоня все длилась, покуда наш лет не тормозулся от гравитации страшно тошнотного водоворота, Виктория вышла на берег немерянными кругами, а статика кобальта голографировала паруса. Безас был пробит прямо в смерть, все прочие руки забрал известково-чернильный океан; лишь Караччоли торчал на распятьи, выпавши в кататонию, образ Кидова моребога горел на обеих вывернутых сетчатках. Наш аргопуть вписался в метаморфозные шпили ночной церкви моря, в заледенелых катакомбах которой царили наши нынешние и грядущие формы, на чьем расколотом алтаре все грехи Фантазма-Миссона отныне вовек должны были быть прощены.

И вот я подъемлю голову, чтоб возопить в небеса, и фрактальная молния входит в мой рот и зияющий зев, пригвождая меня к доскам судна, к казненным на электрическом стуле водам внизу. Ее голая мощь забирает меня, превращая говнище в золото космоса, и с ребяческой жадностью я сосу островерхий скос молнии, тут же возжегши жидкую муку каждой кости, отметая прочь плоть, и озаряя тем белый череп забвения, жестко впечатанный с секунды рождения в каждую фаску каждой корпускулы моего естества.

----------------------------------------