Почти до сумерек сидели мы возле костров — ждали, волновались. Марсово поле превратилось в гигантский военный лагерь, то и дело подходили, подъезжали на грузовиках и трамваях новые отряды красногвардейцев и солдат, катились броневики, на набережную высаживались с катеров матросы.
Обстановку нам объяснили сразу: штаб восстания в Смольном, силы Временного правительства почти отовсюду вытеснены, в их руках только Зимний дворец и штаб округа. Там — юнкера, офицеры, «ударники» с броневиками, пулеметами, орудиями. Пока идут переговоры, по, похоже, придется брать дворец штурмом.
Скорей бы! У каждого из нас буквально чесались руки, все теперь чувствовали: момент решающий. Уверенность в победе была полной, а потому о смерти не думалось. Да разве смертью испугаешь фронтовика? Едва стемнело, передали приказ: тушить костры, стягиваться на набережную и к Миллионной.
Меня с полусотней бойцов Никита отправил в обход Павловских казарм, вдоль Мойки. Здесь всюду стояли патрули из красногвардейцев и матросов. Набережная и улицы были пустынными, сквозь цепь патрулей никого не пропускали. Но впереди, на площади перед дворцом, мерцали костры, угадывалась темная линия баррикады, сложенной из поленьев. За баррикадой — последние защитники старого мира. Говорят, их там немного. Но все ультиматумы отвергнуты. Значит…
Уже совсем стемнело. Связной принес записку от Воробцова: как только начнется орудийный обстрел дворца — идти на штурм, не отрываясь от соседей.
Едва догорела спичка у меня в пальцах — глухо ухнуло в сыром воздухе, дрогнула под ногами мостовая.
Секунду спустя будто громадной палкой ударили по железу. — это за рекой. Еще, еще… Началось!
Уже позже мы узнали: первой выстрелила холостым шестидюймовка с «Авроры», от Николаевского моста, ей ответили трехдюймовки из Петропавловской крепости — прямой наводкой по Зимнему, не только холостыми, но и боевыми.
По орудийному сигналу с трех сторон — от Адмиралтейства, прямо по площади и справа от Марсова поля — ринулись на Зимний дворец лавины атакующих. Красногвардейцы двигались вперемежку с матросами и солдатами, в цепях броневики. На ходу палили по темным окнам дворца, по баррикаде. Бежали молча, ждали рукопашной. Мой отряд миновал набережную Мойки, потом переулок. Впереди — дворцовый переход над узким каналом, впадающим в Неву. Оказывается, мы опередили всех на правом фланге — лавина еще только надвигается издали по Миллионной.
— Пригибайся! — скомандовал я, чтобы не угодить под фланговый огонь своих. Впереди — высокое крыльцо с массивными фигурами богатырей из черного полированного камня. Рядом, на площади, редкая пальба из-за баррикады. Ударить во фланг?
— Сюда, товарищи! Здесь свои… — вдруг слышу я от крыльца, кто-то мигает ручным фонариком.
— За мной! — оборачиваюсь я. Десяток солдат повернули головы, остальные не слышат, бегут к баррикаде, там завязывается рукопашная схватка. Вижу: юнкера бросают винтовки. Но я уже понял: наши сторонники во дворце открыли нам путь в самое логово врага. Дверь распахнута. Приземистый солдатик сует мне руку:
— Давай, товарищ командир! Сейчас мы их с тылу…
В тот же миг во дворце ухает разрыв — еще один снаряд из Петропавловки. В помещении тьма, слышны крики, что-то звенит. Солдат освещает нам дорогу фонариком. Высокие просторные комнаты, на стенах — картины, ковры.
В полутьме натыкаемся на какие-то кувшины, они со звоном падают на поя, некоторые разбиваются в куски…
Вперед! Бежим коридорами, где-то в глубине здания мерцают огоньки. Скорее туда!
Но внезапно впереди разрывается граната, раздаются панические крики, кто-то истошно вопит: «Сдаемся!». А с площади доносится грозное «Ур-р-р-а-а!». Значит, наши всей массой бросились на штурм. Свет впереди гаснет, видны только вспышки выстрелов. Рядом со мной падает солдат, винтовка с грохотом катится по мраморному полу.
Теперь я различаю предметы. Перед нами — широкая лестница. Вдруг она озаряется неровным светом. Матросы с факелами бегут по ней вверх, стреляют на ходу. Грохот, дым… Тускло блестит позолота на колоннах.
Потом медленно загораются электрические лампочки. Я вижу юнкеров, офицеров, они кучками и по одному замерли по углам, бледные, с поднятыми руками. На лестницу взбегают красногвардейцы, солдаты.
— Сто-ой, товарищи! — хриплым басом командует кто-то сверху. — Сто-о-ой, говорю! Кончено! Министров арестовали!
В эту минуту ко мне подбегает Воробцов, раненая левая рука на перевязи:
— Коля, собирай своих! Готово дело, победа! Юнкера сдались. Давай в подвалы. Там комендант дворца караулы ставит: винные склады оберегать.
И сразу куда-то убегает. С трудом собрал я до половины своего отряда. После этого почти сутки стояли, меняя друг друга, на постах, в дворцовых подвалах. Не помню, поспал ли я хотя бы четверть часа, удалось ли покормить людей. Ходил, словцо в тумане, — только теперь дало себя знать нечеловеческое напряжение многих дней. Пришел в себя лишь в поезде, когда возвращались в Левашово.
Так победил Октябрь в Петрограде. В этом была доля и моего труда.
…Отдохнуть нам довелось всего лишь сутки. Утром в поту прибежал встревоженный Воробцов!
— Юнкера восстали! Живо в ружье!..
Ни о чем не спрашивая, бегу по взводам, тех, кого застаю на месте, увожу с собой. Сводный батальон Староладожского полка строился во дворе. Оказалось, в Петрограде восстали юнкера, а с юга надвигаются казаки Краснова, с ними Керенский, удравший накануне взятия Зимнего.
…К вечеру наш батальон выгрузился на уже знакомой мне станции Александровская. Унылой была теперь картина окружающей природы, не то что в августе. Голые деревья под хмурым небом, мокрые поля с пятнами только что прошедшего снега…
По приказу командующего передовой линией, щеголеватого офицера с красным бантом на шипели, мы походным порядком двинулись на запад в сторону от железнодорожного полотна. Рельсы впереди были разобраны — оттуда ждали врага.
Стемнело, падал снег, с залива тянуло гнилым ветром. Местность постепенно переходила в широкую низменность. Командир сводного батальона, поручик нашего полка, приказал остановиться, рыть окопы. Меня с десятком солдат направил на крап левого фланга: ночью мы должны были выдвинуться вперед. Оттуда, со стороны Варшавской линии, могли появиться казаки Краснова. Мы не надеялись встретить врага до подхода к железной дороге, однако просчитались. Когда в полной тьме достигли цепочки телеграфных столбов, внезапно мозглую тьму расколола пулеметная очередь, пламя выстрелов, казалось, ударяло прямо нам в глаза.
— В цепь! Ложись!.. — успел скомандовать я своим разведчикам и в тот же миг ощутил сильный удар в грудь, с правой стороны. Потом все заволокло горячим туманом.
Очнулся в военном госпитале. Знакомое, на всю жизнь памятное ощущение — я как будто возвращаюсь к жизни из потустороннего мира. Опять, как после первого ранения, я был весь туго забинтован, шевелиться почти не мог. То и дело погружался в тяжелый сон с путаными видениями. В те дни, однако, мне редко мерещились родной дом на Амударье, мои сородичи и односельчане, любимая Донди. Гораздо чаще в сознании вставали картины только что пережитого: костры на Марсовом поле, солдаты, матросы и красногвардейцы, ждущие приказа атаковать Зимний дворец… Канонада, от которой содрогается мостовая… Мы бросаемся на штурм, стреляем, на бегу перезаряжаем винтовки… Темные высокие комнаты, с грохотом падают и разбиваются какие-то кувшины… Дым, вспышки выстрелов, торжествующий крик из сотен глоток… Победа! Но я еще куда-то порываюсь — не все враги уничтожены… Тут я просыпался от острой боли в незаживающей ране.
Александр Осипович впервые навестил меня лишь через неделю после того, как я окончательно пришел в себя.
— Коля, милый, опять угораздило тебя!.. — с грустью покачал он головой, остановившись перед моей койкой. — В такие дни… Да, ты, наверное, не слыхал: отогнали Краснова, уже и след простыл. Ушли казаки, к себе на Дон подались.
— Значит, победа? — пожимая ему руку, спросил я.
— Да, наша взяла! Ленин от имени правительства обратился к немцам: дескать, немедленный мир. Слышно, переговоры начнутся скоро. Ну, в Питере — все на новый лад. Больше нет офицеров, князей, графов. Равенство всех граждан, без всяких привилегий. Землю — крестьянам без выкупа! Что ни день, то новый декрет. Наше время пришло, Никола, живей поднимайся на ноги!
«Придет наше время!» — в тот же миг вспомнились давнишние слова моего деда.
— Право, Коля, — продолжал Богданов. — Ждем тебя. Считай, ты один у нас со старухой и остался…
— От Топи что-нибудь получили?
— Дошли вести, от наших питерских. В октябре писали: у них на Румынском фронте офицерье, корниловцы разогнали солдатские комитеты, А Тонюшка членом корпусного комитета, от лазаретных своих. Ну, в общем, пришлось ей с товарищами скрыться, вроде в подполье уйти. Где она теперь — неведомо…
— Александр Осипович, а что в Туркестане, в Бухаре?
— Ты разве еще не слыхал? Да и я тоже хорош. Еще первого числа в Ташкенте закончились бои, наша взяла, Советская власть объявлена во всем Туркестане. Про Бухару — ничего. Видно, не дошел еще черед.
Навещал меня Богданов редко. Ему хватало работы, еще с сентября он был членом Совдепа Невского района, возглавлял секцию труда. Службу на железной дороге пришлось ему оставить. Арина Иннокентьевна хозяйничала по дому, здоровье у нее пошатнулось. Всего только раз навестила она меня.
Дела у меня, между тем, пошли плохо. Оказывается, из того короткого боя, где я был ранен, товарищи вынесли меня только до нашей линии наспех вырытых окопов; эвакуировать дальше в тыл не могли. Пришлось лежать на холоде, в сырости. Образовалось нагноение: какие-то нервы застудились. И теперь у меня начался воспалительный процесс — сказывалось первое ранение, в германскую войну. Весь ноябрь и декабрь пролежал я в госпитале на Суворовском, неподалеку от Смольного.
Навестили меня и товарищи по запасному полку. От них я узнал о судьбе Василькевича, погибшего на юге. А Никита Воробцов, оказывается, был вторично ранен в стычке с казаками Краснова, даже угодил к ним в плен. Офицеры едва не зарубили его — казаки не дали. После этого, когда началась демобилизация, Никиту в госпитале уволили одним из первых. Уехал к себе в Подмосковье, даже не долечившись. Демобилизация шла полным ходом, и вскоре мне сообщили: Староладожский запасной полк больше не существует.
Дела мои медленно пошли на поправку, однако врачи вынесли категорический приговор: к военной службе не годен. Во всяком случае, на долгое время. Должен всячески беречься, избегать тяжелых нагрузок. Иначе — новое осложнение, а там, пожалуй, и врачи не помогут…
…В один из дней начала января восемнадцатого года — уже по новому стилю — подошел я с легким вещмешком, в папахе и шинелишке госпитальной, в ботинках с обмотками к знакомому домику на Железнодорожной улице. Арина Иннокентьевна только руками всплеснула, когда я открыл дверь на кухню. Прижалась к моей шинели, беззвучно заплакала от радости. А я только в этот миг осознал со всей ясностью: по другой колее покатятся отныне колеса моей судьбы. Демобилизованный рядовой Богданов Николай, к воинской службе непригодный. Тяжелые работы противопоказаны…
Когда вскоре по декрету Советского правительства была объявлена запись добровольцев в только что созданную Красную Армию и я одним из первых ранним, утром прибежал на вербовочный пункт в здание Совдепа, со мной даже разговаривать не стали. Недостатка в добровольцах не было. Немцы нарушили перемирие и лезли на красный Питер. Молодая столица Советской России ощетинилась штыками красноармейских и матросских полков.
Мне же ничего другого не оставалось, как направиться в контору вагоноремонтных мастерских Николаевской дороги, откуда я ушел на военную службу. Место слесаря нашлось для меня без труда.
Врачи еще в госпитале мне говорили, что по состоянию здоровья для меня было бы весьма полезным возвращение на родину — в Туркестан, в тепло. Однако не время было сейчас думать об этом. В конце семнадцатого года Туркестан оказался отрезанным от Советской России. Против повой власти взбунтовались оренбургские казаки, возглавляемые ярым контрреволюционером атаманом Дутовым. Сообщение по железной дороге прервала знаменитая «Оренбургская пробка», которая впоследствии еще не раз вставала на пути из России в Туркестан.
Пламя гражданской войны медленно, но неуклонно разгоралось по всей стране. И я, лишенный возможности защищать завоевания революции с оружием в руках, делал, что мог: не считаясь со своим надорванным здоровьем, по шестнадцать часов в сутки не выходил из цеха. Вагоны ремонтировать нам больше не приходилось: мы обшивали платформы броневыми плитами, мастерили поворотные башни для орудий и пулеметов. Защищали броней также паровоз вместе с тендером. Получался грозный бронепоезд. Артиллеристы — красноармейцы или матросы — привозили прямо к нам в мастерские тяжелые орудия, пулеметы, с нами вместе их устанавливали. Опробуем поворотные механизмы башен, паровоз заправится водой и углем, а площадки — боеприпасами, и бронепоезд с красным флагом над будкой машиниста, под крики «ура» и рев свистков медленно выкатывается из ворот главного цеха на станционные пути и отправляется на помощь бойцам, сражающимся с белогвардейцами и интервентами. С исключительным напряжением нам пришлось работать, начиная с лета 1918 года, когда восстал чехословацкий корпус и бои разгорелись на Волге, в Сибири.
Весной газеты принесли известия, особенно тревожные для меня. Правительство Советского Туркестана предприняло попытку покончить с Бухарским эмиратом, но она не удалась, красные войска вынуждены были отступить, а по всей Бухаре начались погромы, массовые убийства всех, кого подозревали во враждебном отношении к эмиру и властям. О том, что творилось у нас, на Амударье, поступали скудные и туманные сведения. Писали, что железная дорога Бухара — Термез, та самая, которую мы строили с Александром Осиповичем, полностью разрушена, все русские служащие, вместе с их семьями, зверски истреблены.
Почему же не помешали этому мои земляки, дайхане Лебаба? Я пытался найти объяснение происходящему на моей далекой родине.
— По всему видно, эмиру и его слугам удалось одурманить простой народ, крестьян, — высказал предположение Богданов. — В Туркестане большевиков-туркмен раз, два и обчелся, в Бухаре и вовсе нет, потому — темнота, классового самосознания ни на волос. Эх, Коля, много еще крови прольется, много нам с тобой трудов предстоит. Сам все понимаешь, теперь сумеешь представить себе, в какой отсталости живут там люди…
Когда заключили мир с Германией и одновременно дошли сведения о событиях в Бухаре, я побежал в Совет, к военному комиссару: направьте в Туркестан! Пообещали рассмотреть мой рапорт, но вскоре стало известно: в Оренбурге опять белый мятеж, проезда нет. В мастерских, в комитете, тоже с большой неохотой меня выслушали, посоветовали все-таки подумать: рабочие руки очень уж нужны. Дома приемные отец и мать твердили свое: куда тебе ехать с таким здоровьем, да и врачи забракуют…
Зимой, в начале девятнадцатого года, на короткое время приоткрылась «Оренбургская пробка». Однако у нас в Питере стояли морозы, мели вьюги, я совсем разболелся, ослаб от скудного питания, чрезмерной трудовой нагрузки. Пока оправился немного — опять проезда по дороге нет.
Пришлось мне брать винтовку в ту зиму и весну неоднократно — то патрулировать станцию, охранять мастерские от вражеских лазутчиков, то с продотрядом вылавливать мешочников и спекулянтов на подступах к городу.
Редко в ту пору собирались в домике из Железнодорожной уцелевшие члены семьи Богдановых. Антон, старший сын, возвратился после фронта и долгого лечения в Москве совсем больной — он был отравлен газами еще до Октябрьской революции. Жил он теперь отдельно — женился, у жены была комнатка возле Обуховского завода. Екатерина с детьми приезжала из-за Невы раз в полгода, не чаще. От Тони долго ждали письма. Потом с Украины, оккупированной немцами, дошла вес-точка: будто служит она в Одессе, в каком-то частном банке. Александр Осипович догадался: Тоня осталась по заданию партии, о чем написать, разумеется, нельзя. Ох, и завидовал я ей в те дни! Но приходилось повиноваться обстоятельствам, своей неласковой судьбе.
Арина Иннокентьевна как могла поддерживала несложное домашнее хозяйство. С отцом, бывало, я не встречался по неделям, да и ночевать дома приходилось далеко не ежедневно.
…Напряженный труд, маленький паек, тревожные ночи в заставах на станциях или у дорог. Ветер революции, без остатка сметающий все старое, бодрящий, волнующий. Известия о поражениях и победах с полей битв. И тоска по далекому дому, близким, по Донди, образ которой не стирался у меня в памяти за долгие годы разлуки… Вера не угасала в моем сердце, но я все-таки нередко спрашивал себя: могу ли надеяться на встречу с любимой? Тяжкие раздумья, сомнения одолевали меня в такие минуты. И случалось, в минуты редких встреч, Александр Осипович со своей обычной проницательностью подбадривал меня:
— Крепись, Коля, знаю, охота тебе своих повидать, и может, не скоро придется, а все разно наша возьмет, Советы одолеют на всей земле. И у вас тоже. Главное-то ведь сделано — революция в России! Ленин, сам знаешь, далеко вперед видит. А мы за ним всей силушкой… Победим, верь слову: дождешься всего, о чем мечтаешь.
Прав оказался мой приемный отец, испытанный большевик. В сентябре, когда белые во второй раз подступили к Петрограду и пришлось даже ему и мне с отрядом добровольцев рыть окопы, — снова на Варшавской линии, за станцией Александровская, — в эти дни газеты донесли радостную и ободряющую весть: установлена прочная связь с Ташкентом, белогвардейцы у Оренбурга и Орска капитулировали целой армией.
— Давай, Коля, собирай пожитки и в город, — как-то утром сказал мне Александр Осипович. — С комиссаром боевого участка я уже потолковал. Рапорт подавай губернскому военкому. Кадетов здесь поколотим без тебя. Я твердо знаю: Туркестану сейчас требуются люди из центра.
— А как же тут? — растерялся я. Канонада уже который день доносилась от Гатчины, Острая тревога за красный Питер удерживала меня. В бой, драться до победы. Но отец, безусловно, знает, где я нужнее.
— Двигай, говорю, немедля, — настойчиво повторил он. — Сразу не отправят, пожалуй, сюда вернешься. А нет… Все равно, приходит час освобождения твоих земляков. И ты еще перед ними в долгу. Ведь ты столько повидал всего, узнал. Теперь надобно им помочь.
Мы сердечно простились. Командир отряда выдал мне документ для прохода в тыл. Над мокрыми полями разносился гул орудий.