В тот день я почти не вставал на ноги, припоминал все, что случилось. Наконец на память пришли оскорбления, которые выкрикивала рассвирепевшая Кызларбеги. Одно в особенности запомнилось, потому что было непонятным: «Выродок того, которого в торбе привезли». Что это означало? Я сперва размышлял про себя, потом решился спросить у деда, который подолгу сидел у моего изголовья, вздыхал, утешал, принимался сказки рассказывать:

— Дедушка, а кого это у нас в торбе привезли? Тетка Кызларбеги мне тогда кричала…

В доме были только мы с дедом — мама ушла за травой, сестренка под навесом ткала палас. Никто больше не слышал моего вопроса — и очень хорошо, потому что дед сразу переменился в лице, стал озираться по сторонам. Я ждал ответа, вглядываясь в его лицо, и видел, как у него покраснели веки. Неужели заплачет дедушка?! Видно было, что говорить ему очень не хочется.

— Ягненочек мой… — дед задумчиво погладил длинную седую бороду, помолчал. — Право, не стоит обращать внимания… Болтает глупая, злобная баба, что не ум взбредет… Пустяки все это! Давай-ка вот я тебе сказку еще расскажу. Интересную! Про журавля.

Сказка и в самом деле оказалась интересной, и прежде я ее не слыхал. Только не шла она мне на ум в тот раз. Почему дед не хочет объяснить насчет торбы? Что-то здесь скрывается необычное… И не хочется огорчать дедушку. Но желание разгадать тайну еще сильнее.

Скоро я оправился, стал вставать. Побои, перенесенные страданья быстро забылись. А вот оскорбительные, загадочные слова Кызларбеги памятны, не идут из головы.

Недели через три я уже выбегал на улицу поиграть с мальчишками. Потом, еще неделю спустя, встал однажды рано утром и почувствовал себя совершенно здоровым. Умылся, говорю маме:

— Не ходи сегодня за травой для коровы. Я отведу ее попастись.

— Хорошо, сынок, — согласилась мать. — Только уж не дерись больше ни с кем, как в прошлый раз…

Я обещал постараться. И погнал корову за аул, к озерцам. Снова встретил своих товарищей, ребятишек, мы искупались все вместе, потом затеяли игру в альчики. К счастью, Курбан возле нас не появлялся. Я и после обеда в тот день выгонял корову пастись. Солнце уже совсем низко опустилось, когда я пригнал корову домой во второй раз. Поужинали втроем: я, мама и дедушка. Отец с сестренкой где-то у родственников задергались.

После ужина дед, захватив чайник чаю, отправился к себе в мазанку, мать стала стелить в кибитке постель. А я увязался за дедом. Он сел под навесом, стал нить чай маленькими глотками. Я сидел и молча глядел на небо. Вставала луна, прохладный ветерок шелестел листьями урюка, доносился аромат цветов. Звезды, мерцая, горели на небе. Казалось, тысячи серебряных монеток нашиты на громадный полог из темно-синего бархата. Я издали наблюдал за дедом: он отхлебывал чай из пиалы, а сам, не отрываясь, глядел на небо. «Может, дедушка хочет отыскать свою звезду?» — подумалось мне. Я слыхал, будто своя звезда есть у каждого человека. Но как ее узнать?..

Мне показалось, что у деда в эти минуты очень хорошее настроение: он, видимо, с особым удовольствием, в полной тишине, в одиночестве, пил чай глоток за глотком, в задумчивости поглаживал кошку, прилегшую у его ног. Но если я опять попрошу ею рассказать о том, «которого в торбе привезли»?

— Дедушка… — тихонько окликнул я. Он опустил пиалу, прислушался, глянул в мою сторону.

— Нобат? Верблюжонок мой, ты все не спишь?

А я уже подбежал к нему, взобрался на супу, прижался к его теплому боку:

— Дедушка… Ну расскажи о том… помнишь, Кызларбеги в тот раз меня ругала…

Горестно вздохнул дед, молчал долго, тягостно. Я сразу пожалел, что огорчил старика, да уж поздно было жалеть. Наконец он заговорил — сперва с трудом и неохотой, запинаясь. Понял, видно: все равно я не отступлюсь.

— Ох, ладно уж… расскажу… Не думал я, что вспоминать придется про все это… Да… Видишь, Нобат, внучек, родился-то я не в здешних местах, а далеко-далеко отсюда… Там и предки мои жили, там и похоронены… Места те совсем непохожи на здешние: тут вон все равнина, пески да степь, а там, брат, горы. Высоченные горы кругом! И река тоже есть. Неширокая, но быстрая, и вода в ней прозрачная, холодная. Называется река — Сумбар. Уж как давно это было, будто во сие видел… Горы, а у подножья — наш аул. По горам деревья растут, высокие, — все больше орех. Целые ореховые леса, если чуть подальше отойти. Воздух там мягкий, часто ветерок прохладный дует. Летом не очень жарко, а зимой морозов не бывает никогда. Снег порой выпадает, да сразу же весь и растает. И трава зеленая круглый год, листва не опадает в садах… Зеленые сады, а между ними серебряной лентой — Сумбар.

В горах звери водятся, и жители аула — почти все охотники. Часто уходил в горы на охоту и мой отец. Когда я подрос, он и меня стал брать с собой. Сколько мы с ним тогда исходили ущелий, сколько полазили по дальним склонам! Устраивали засады у водопоев, на уединенных тропках… Ну, бывало, что и с пустой сумкой домой возвращались. Отец тогда становился мрачнее тучи, слова не вымолвит всю дорогу до дому. А если с добычей идем — отец песни пел, я тоже что-нибудь от радости кричал… В горах весело: крикнешь — эхо отзывается. Мне долго казалось — кто-то передразнивает нас, притаившись в зарослях на другой стороне ущелья. Хорошо в горах — красота кругом, безлюдье, приволье!..

Я рос единственным ребенком в бедной семье. Отец и мать были уже в летах — ему пятьдесят, ей больше сорока. До меня у них рождались дети, да все умирали. Вот они и дрожали надо мной, видели во мне последнюю свою надежду, продолжателя рода… Случалось, когда я поменьше был, отец уходит куда-нибудь надолго и матери наказывает:

— Береги нашего сыночка. Глаз не спускай, чтоб ни на шаг от тебя!

Мать и старалась. А если самой нужно отлучиться, отводила меня к соседу. Там было много ребятишек, и над всеми надзирала мать хозяина, старушка по имени Донди. Она сказки умела рассказывать, а нам, ребятне, только бы слушать. Да, миновало с тех пор уже целых семьдесят лет!

Так-то и в последний раз, последний день в родном ауле, помню, слушал я сказки бабушки Донди.

Стояла зима. Горы в холодном тумане, то морозит, то примется накрапывать дождь. Накануне вечером отец вернулся поздно, усталый, промокший — работал у бая в соседнем ауле. Поужинали мы, огонь потушили, сразу спать. И наутро поднялись на заре — снова туман, пасмурно, сыро. Только стали завтракать, к дверям кибитки парень с другого конца аула:

— Ночью умер Сеидкули…

Проговорил, постоял у двери. В кибитку не заходит, и мы не приглашаем: обычай такой.

Отец торопливо допил чай, поднялся:

— Пойду. Человек бедный, родственников нет, нужно помочь с похоронами. А ты управишься — тоже приходи. Его, — на меня кивнул, — к соседу отведешь, пускай с бабушкой посидит.

Кетмень на плечо — и вон из дому. А вскоре и мы тоже. Мать привела меня к старухе Донди, та посетовала:

— Ох, ох! Всякому свой час… Трудно же придется бедняжке вдове с ребятами малыми. Ну, иди, голубушка, успокой ее. А за сына не тревожься.

Ушла мать. Не думал я в ту минуту, что больше уж не суждено мне увидеть ее.

С утра бабушка Донди сказками нас позабавила.

Сперва про верного бычка, который своего хозяина спас от гибели. Потом стала вспоминать былое — войны, набеги. Притомилась старая, говорит нам:

— Идите, ребятки, поиграйте на дворе. А я вздремну.

Только мы из кибитки — а там топот коней, звон оружия, чужие грубые голоса. Мы так и обмерли, хоть не понимаем, что произошло… Туман еще гуще прежнего, а из тумана — тени всадников вырастают, надвигаются на нас. Чужие! И уже одни, другой соскакивают на землю с коней, хватают нас, ребятишек, — и в кибитку. Бабушка поднялась — только руками всплеснула:

— Аллах всемогущий!.. Детей, детей-то пожалейте, окаянные!..

— Молчи, старуха, — прикрикнул на нее один из чужаков с черными усами, торчащими, словно у кота. Но бабушка Донди проворно вскочила на ноги, зубами впилась усатому в руку, чтобы внучка своего отбить. Тот выхватил саблю да рукояткой по темени хватил ее. Охнула старушка, обмякла, грохнулась наземь, на ковер… А в кибитку их уж набилось, верно, с десяток. Потрошат дундуки, ковры свертывают. Торопятся — наших-то никого поблизости, все на похороны подались. Но трусят чужаки. Вьючат на коней награбленное, нас, четверых детишек, усаживают, со связанными руками. Это называлось — аламан, разбойничий набег на чужой аул, чтобы ограбить, угнать людей в рабство. Первый раз в моей недолгой жизни приключилась такая напасть — и сразу на мою голову…

Меня вскинули на коня, один из чужаков левой рукой обхватил за поясницу. Тронулись. Аламанщики стараются не шуметь и нам грозят кулаками: «Ш-ш-ш!..». Мы и без того напуганы. Только один из внучат бабушки Донди, самый маленький, никак не может успокоиться — визжит от страха, ничего не понимает.

— Молчи! Прикончу сейчас! — шипит чужак, ножом ему грозит. А усатый, что бабушку по голове стукнул, тут как тут:

— Что ты над ним дрожишь? Выдаст всех… Не брат же он тебе. Сверни шею — и конец…

— Сердца у тебя нет, что ли? — вполголоса вступился еще один. — Малыш ведь…

— Нету сердца! — рявкнул усатый. Глаза кровью налились. Потянулся он с коня, схватил малыша — его новый «хозяин» и моргнуть не успел, — стиснул ему шею…

Я в ужасе зажмурил глаза… А когда раскрыл, мальчика уже не было видно, только лениво переругивались двое разбойников… У меня перед глазами до сих пор стоит этот малыш, дрожащий, несчастный…

Долго ли, коротко мы ехали с ватагой разбойников, не помню. Очнулся я в каком-то незнакомом ущелье. Тут остановились всадники, спешились, нас, пленников, ссадили с коней. Немного погодя слышим топот, рев, блеянье — движется еще ватага аламанщиков, гонит стадо овец, верблюдов. И пленных ведут, мужчин, ребятишек из соседнего аула в горах. Потом — новая партия разбойников с пленными, награбленным добром. И еще одна, и еще… До вечера в ущелье собралось целое вражеское войско, скота нагнали видимо-невидимо и пленных, наверное, несколько сотен. Гомон стоит, плач, рев, разноголосый говор. Чужаки тоже говорят, вроде, по-нашему. После я узнал: войско хивинцев пришло с севера и напало на наши края. А среди них немало туркмен.

К вечеру всех пленников согнали в одно место, пересчитали. Ни есть, ни пить не давали — торопились, наверное, боялись, как бы наши в аулах не собрались, не кинулись на выручку. От вражьего войска отделилась ватага, с запасными лошадьми, верблюдами. Всадники окружили пленных, другие стали за пастухов у громадного стада овец. И погнали нас всех — и людей, и скот — плетьми, на север, на чужбину…

Медленно двинулся поток людей и громадное стадо скота. Плакали дети, потерявшие родителей. Слышались выкрики: «Мама!», «Сыночек, где ты? Здесь я, здесь твой отец!..» Это перекликались те, кто потерял друг друга уже тут, в потоке невольников. А иные звали своих близких в надежде, что отыщутся… Многие, особенно пожилые мужчины, брели молча, низко опустив головы. Знали, что расстаются с родиной, оторваны от семей, от детей, быть может, навсегда.

Животным было не легче. Не одна верблюдица потеряла своего верблюжонка, кобылица — жеребенка, коза — козленка. И теперь они рычали, блеяли, кричали на разные голоса.

Я шагал в толпе незнакомых людей, и даже глядеть по сторонам не хотелось. Что сейчас творится дома? Конечно, отец и мама давно вернулись с похорон, мать отправилась за мной к бабушке Донди, а там… Мне было страшно вообразить, как мать рыдает от неутешного горя, как слезы текут по окаменевшим скулам отца. Сердце у меня леденело от острой тоски — я предчувствовал, что навсегда покидаю родину и больше, верно, не увижу никого из моих близких.

Чем дальше нас гнали, тем труднее становилось идти. Горы кончились, мы брели сначала степью, потом песками. Обувь, у кого какая была, вся истопталась, порвалась, теперь все пленники шли босые. На ногах появились мозоли, ссадины, открытые кровоточащие раны. Наши новые хозяева, видимо, дорожили пленниками! многих, утративших силы, с израненными ногами, они сажали на верблюдов и лошадей. Но если видели, что человек все равно слабеет, чахнет, тогда без малейшего сожаления бросали прямо на дороге, без глотка воды а крошки хлеба — на верную и скорую смерть.

После нескольких привалов люди немного поосвоились, пригляделись один к другому. Я старался не отставать от тех, к кому немного привык. Скоро заметил: неподалеку от нас шагает человек средних лет, чем-то непохожий на окружающих. Красивый, с правильным лицом, большими черными глазами. Приходилось ему не легче, чем всем, но он старался не выказывать усталости, держался бодро, прямо; и я видел, что облик его, осанка, все поведение ободряют его товарищей по несчастью. Незнакомец этот был общителен, приветлив со всеми; даже с аламанщиками, нашими мучителями, он разговаривал с таким достоинством, что те робели перед ним. На привалах он всегда что-нибудь рассказывал, а остальные слушали его, и лица у них были особенные, как будто посветлевшие. Наконец и мне удалось послушать, Оказалось, незнакомец читал стихи. Не все я тогда понимал, а хорошо делалось у меня на душе. Помню, как-то раз помолчал он, обнял за плечи одного, другого из своих товарищей и говорит:

— Не надо печалиться, братья! Поверьте, я много в этом мире повидал: ничего не вечно. Придет другое время. Тосковать, жаловаться, плакать — значит, приближать свою гибель… А если сейчас перетерпим, выстоим, то ведь не на смерть же нас ведут — хуже не будет. Еще и родину увидим, пусть хоть не каждый из нас…

Эти его слова я запомнил крепко. Тогда же спросил одного из наших: кто, мол, это? Он мне говорит:

— Это Зелили, поэт. А его настоящее имя Курбан-дурды, он племянником доводится Махтумкули.

Про Зелили я прежде не слыхал. А про Махтумкули вам бабушка Донди рассказывала, и отец знал его песни.

Давно уже шагали мы пустыней, среди песчаных барханов. Идти здесь было особенно трудно — вязли в песке босые натруженные ноги. Солнце печет не по-зимнему. И тоска, скорбь на душе… Как-то однажды нам встретилась стайка жаворонков: то рядом с нами усядутся на бархан, то вьются в небе над головами. Вспомнились мне тогда сказки бабушки Донди, в них говорилось, что порой люди могут превращаться в животных, птиц. Подумалось: а вдруг это вовсе не жаворонки, а паши односельчане и среди них — мои отец и мять? Проведали, что враги гонят нас на чужбину, и полетели выручать… Даже дух захватило от сверкнувшей надежды…

А спустя день-другой барханы пошли уже не такие высокие да унылые — показались кустарники. Дальше потянулись между барханами просторные такыры, а вот уже и селенье виднеется. Приободрились несчастные пленники. Аламанщики тоже повеселели: горячат копей, перекликаются, песни заводят. На одном из привалов видим: скачут конных с полсотни от селенья прямо к нам, бунчуки на копьях развеваются. Во весь опор несутся мимо нас, а им навстречу — другие, тоже с бунчуками. Встретились, остановились, о чем-то переговорили. Из той группы, что двигалась позади нас выехал вперед всадник на гнедом коне. Халат на всаднике выгоревший, хивинский и папаха черная низкая, кверху заостренная. Но оружие — не как у всех. Сабля в серебряных ножнах, а на рукояти драгоценные камни так и сверкают. Два коротких старинных ружья — чешни, одно за кушаком, другое висит на луке седла. Рослый всадник, борода длинная, уже седеть начала. Остановился он впереди всех. Нас подняли, погнали вперед. Тот всех нас внимательно оглядывает, глаза неподвижные, острые, будто у коршуна. Мне страшно сделалось, и любопытство разбирает. Когда прошли мы, опять я нашего земляка спрашиваю, который мне сказал про Зелили:

— А этот чернобородый кто?

— Ш-ш! — погрозил он мне пальцем. Потом уж, когда отошли подальше, говорит тихонько: — Да ведь это сам хан хивинский Мухаммед-Рахим. Он-то и приказал, чтобы нас пригнали сюда, в его державу…

Вскоре был устроен длительный привал у колодцев, неподалеку от селенья. Принялись считать людей, отделять больных, ослабевших. Все меньше и меньше оставалось пленников на стоянке. И вот, наконец, всех взрослых увели, остались мы — ребятишки. Под вечер пригнали лошадей, нас усадили по двое и повезли в селенье.

Здесь мы не задержались, проследовали мимо в сопровождении нескольких всадников. Жители стояли возле своих домов — низеньких, с плоскими крышами, как всюду здесь, на Лебабе, — молча провожали нас взглядами, и я заметил: не любопытство у них на лицах, а сострадание. У женщин слезы готовы были брызнуть. Некоторые, набравшись смелости, протягивали нам куски лепешки, горсти семечек. Наши охранники, правда, им не мешали — они торопились куда-то и нас поторапливали.

Наконец, миновав селенье, мы затемно приблизились к одинокому двору посреди возделанных полей с рядами тутовых деревьев. Высокие крепкие ворота распахнулись, вышли несколько человек, под уздцы ввели коней в просторный двор, нас, детей, ссадили. Один из здешних велел нам идти за ним. Вскоре мы очутились в просторном холодном помещении. Тот же человек вскоре снова появился, разжег в очаге огонь. Комната наполнилась дымом. А незнакомец — пожилой, худой, в облезлой папахе, — опять пришел, принес груду черствых лепешек из джугары:

— Ешьте, ребята. А потом спать. И чтоб отсюда ни шагу!

Несколько дней мы прожили здесь. От Эргеша — так звали человека в облезлой папахе — мы узнали: это было одно из небольших дальних имений самого хана. Мы — невольники хана, скоро нас продадут в вечное рабство, а деньги пойдут хану в доход…

Эргеш-ага, одинокий, угрюмый, успел привыкнуть в нам и даже привязаться. Мухаммед-Рахима, хана, он знал давно и очень хорошо. Часто повторял нам:

— От нашего повелителя чего угодно жди, только не добра… Э, да ладно, не унывайте, ребята! Авось судьба смилостивится. Я и то за нас бога молю день и ночь…

Так прошло не меньше двух недель. Однажды утром Эргеш-ага принес нам, как обычно, похлебки, а чурека побольше, чем всегда. И намекнул: не ешьте, дескать, все сразу, а приберегите — пригодится. Догадались мы: не иначе сегодня погонят нас еще куда-то.

Верной оказалась догадка. Едва успели мы опорожнить казан, слышим топот конских копыт за воротами. И сразу входит Эргеш, понурый:

— Собирайтесь, ребята. За вами…

А всадники уже спешились — и к нам. Главный из них, одетый побогаче, так на нас глянул, что сразу я вспомнил того разбойника, который расправился с маленьким внуком бабушки Донди.

Снова усадили нас по двое на лошадей. Но прежде украдкой я все-таки успел проститься с Эргешем, шепнул ему имя свое и моего отца.

Недели полторы ехали мы берегом полноводной, широкой реки — нашей Аму. Повезли нас теперь уже в большой город. Сколько домов и как тесно поставлены! Улицы кривые между сплошными заборами, в которых только узенькие калитки, да кое-где запертые наглухо ворота. После я узнал: то был славный город Бухара, столица державы эмира.

Долго петляли мы по пыльным улицам, наконец, достигли караван-сарая. А утром нас теми же извилистыми улочками погнали на базар. В стороне от входа — просторный навес. И под ним — детишки, оборванные, худые, вроде нас, и женщины, и старики, по виду все из дальних мест. Мужчин немного. Рабы, невольники… То был невольничий базар, каких много тогда насчитывалось и в Хивинском ханстве, и здесь, в Бухаре, под властью всемилостивейшего эмира.

Всадники, которые нас привезли, оказались людьми весьма искусными в торговле таким ходовым товаром; как пленные чужеземцы. Живо они наняли специальных посредников — деллалов, которые уже непосредственно занялись продажей. Пусть дети, как я заметил, здесь ценились ни в грош, все равно ловкие дельцы с необыкновенным усердием и красноречием расхваливали нас покупателям, которых ближе к полудню становилось все больше. Уж такие мы оказались трудолюбивые, да крепкие, да послушные! Лучших работников для дома в целом свете не сыскать! Наших ребят начали разбирать и уводить по одному, по двое. При этом покупатели неизменно приговаривали согласно обычаю:

— В цене сошлись, получай деньги, да будет вашей долей — насытиться, а их долей — наработаться!

— Идет! — отвечали продавцы, после чего ударяли по рукам.

Наконец деллал подвел к нам невысокого человека с сединой в окладистой бороде, голову которого венчала пышная чалма. Позади шел безусый парень с перекинутым через плечо хурджуном. Незнакомец внимательно оглядел оставшихся, задержал взгляд на мне и на Гельды, старшем внуке бабушки Донди. Деллал и давай расхваливать нас, но покупатель только рукой махнул: дескать, сам вижу, не старайся… Еще поглядел, мышцы на руках у нас потрогал и обернулся к продавцу. Поговорили они, деньги пересчитали, деллала наградили, по рукам, ударили… Так и стал я собственностью нового хозяина.

Парень с хурджуном жестом руки велел нам шагать перед ним. Нас привели к караванщикам, которые со своими верблюдами и ослами расположились в дальнем углу. Караванщики пригласили нас сесть вместе с ними, подали чая в пиалах, по куску чурека. Оказалось, это туркмены-эрсари из Дейнау промышляют со своими вьючными животными, на караванных дорогах от Арала и до самой Бухары. Сейчас их нанял богатый бухарец, тот самый, что купил нас у всадников хивинского хана. И завтра же караван направляется в аулы на Лебаб.

Значит, еще дальше увозят нас от родных мест!

Выслушали караванщики нашу историю, помолчали, повздыхали.

— Люди, какие времена! — не выдержал один из них, тщедушный, беспокойный. — Оторвали малых детей от родителей, продали, точно скот… И разве только их? Тридцать лет миновало, как моих братишек так же вот увезли разбойники, и слуху нет. А забыть не могу, там и стоят они живые у меня перед глазами…

Пиалу не допил, поднялся, заковылял в сторону, концом поясного платка утирая глаза.

Наутро караван тронулся. Бай поместился в кеджебе-паланкине между горбами смирного верблюда. На других верблюдов навьючили груз. Погонщики сели на ишаков и нас посадили. Безусый парень, байский приближенный, вскочил на серого, в яблоках, коня. И — в путь, по улочкам, из города в степь, мимо кишлаков, в бескрайний простор…

К этому времени я как будто свыкся со своим положением невольника. Бояться было теперь уже нечего, надежды тоже не оставалось никакой. Ну, а дальше… Что ж, поглядим. Хорошо, что живы, голодать не приходится, люди добрые, да еще мы вместе с Гельды, а он мне почти что брат. Поговорили мы с ним и решили держаться вместе, чего бы это не стоило.

Воспрянул я духом — и привольной, величественной показалась мне степь безлюдная, знойная. А дальше — песка потянулась, похожие на те, что мы уже одолели на пути в Хиву.

Верблюды и ишаки шли резво — будто чуяли, что идут к своим родным местам. Так мы и не заметили, как ночь надвинулась. Караванбаши скомандовал привал. Развьючили животных, верблюдов пустили на подножный корм, ишакам задали сена. Я и Гельды улеглись возле караванщиков на куске старой кошмы. Звезд на небе высыпало — не сочтешь, глазом не окинешь!

Поднялись до рассвета. Оказывается, караванщики уже развели костер, кумганы с водой поставили на огонь. В каре и хозяин вылез из-под ватных одеял, протер глаза, щепотку наса кинул под язык. Безусый первым к нему подскочил:

— Салам алейкум, Тахир-бай!

За ним и караванщики принялись кланяться, прижимая ладони к груди:

— Салам… Благополучным да будет ваше пробуждение!..

Бай, все еще сонный, кивал головой, небрежно отвечал хриплым голосом. Так мы узнали имя нашего нового хозяина.

Пять дней тянулся наш караван то барханами, то такырами, то степью с пересохшими травами. На шестой день вдали показались зеленеющие деревья аула.

Через этот аул мы проследовали, только напоив животных и наполнив водой бурдюки. Правда, теперь они нам почти не требовались — вскоре наша дорога пролегла неподалеку от берега Амударьи. Селенья стали встречаться все чаще и чаще. В них многое было в точности таким же, как у нас на родине: такие же юрты и глинобитиые домики с бунтами сухой колючки и стеблей кукурузы на плоских крышах. А между селеньями — посевы, арыки, из которых многие пересохли, а то тянется засушливая степь с развалинами каких-то древних построек. Среди них растут деревца чалы, черкеза, сюзена. Их не рубили, позже я узнал: эти растения служат преградой для песков, которые беспрестанно движутся из пустыни.

Наконец караван прибыл на место. Распахнулись крепкие ворота обширного двора Тахир-бая. Верблюдов развьючили, караванщики сели за чай и обед. Нас тоже покормили. В тот же день мы познакомились с парнем узбеком по имени Хаит. Он тоже был рабом, прислуживал в доме хозяина и рассказал о его обитателях:

— У бая три жены, двух дочерей он уже выдал замуж. Есть еще сын и дочь помоложе. А безусый, что с вами приехал, — Рахман-кули, правая рука хозяина… Еще у бая живет вдова его брата. Тахир-бай присвоил все ее добро и землю тоже. Сын ее, Меред, вместе с нами трудится, сейчас овец пасет в степи. Ну, и вам тоже работа найдется, хозяйство богатое. Главное, ребята, не унывайте!

Хаит был длинный, тощий, узкогрудый, но глаза — с озорным блеском, и язык подвешен как следует. Вскоре мы заметили, что парень не дает спуску хозяйским женам, когда те в чем-нибудь его попрекнут. С хозяйками нам довелось познакомиться уже на следующий день. Утром во дворе нас остановили две рослые, дородные женщины в домашних платьях, но с богатыми украшениями на груди, с серебряными браслетами на руках.

— Гляди-ка, — проговорила одна, — неплохих рабов выторговал в Бухаре старый скряга. Не заморыши. Работящие вырастут.

— А как их зовут? Ну-ка, ты, пучеглазый! — крякнула другая, кивнув на меня. — Как твое имя? И твое? — она обернулась к Гельды.

Я назвал свое имя — Избасар; Гельды назвал свое.

— Не годится! — замахала руками первая. — Давай назовем по-своему. Вот ты… и, верно, пучеглазый… ты будешь: Кулгельды. А ты, курносый, — Довлетгельды.

Так мы оба утратили имена, полученные при рождении. С этого дня стали меня называть Кулгельды — Раб пришел, пришлый раб. А Довлетгельды — Богатство пришло. Но уж какое тут богатство? Сперва мы вдвоем с Гельды прислуживали в байском доме, делали, что поручат, бегали, куда пошлют. Больше всего работы выпадало в хлеву, на конюшне. Там и спали на драной кошме, чуть не вместе с телятами. А вся награда за труд — миска похлебки с утра да еще пара затрещин до вечера…

Позже нас определили подпасками в отару, что круглый год ходила в песках. Тогда уж оба мы подросли, вытянулись, да и силенок набрались, хоть и кормили нас хозяева чуть не объедками. В песках привольнее стало нам житься. Правда, от старшего чабана Мереда — он племянником доводился Тахир-баю — не слыхали мы доброго слова, зато уж тумаков нам перепало вдосталь. Зимой-то холодно, а у нас на плечах обноски хозяйские в дырах да заплатах.

Задумали мы вдвоем с Гельды удрать из неволи, от проклятого бая с его отарами. Убежим, все равно хуже не будет, прибьемся куда-нибудь батраками. Никто ведь не знает, что мы рабы, издалека привезены невольниками. Скажем, что местные. А может, и выпадет нам лучшая доля, придут иные времена. Помнил я, как нас подбадривал много лет назад Зелили, наш земляк прославленный…

Только не исполнились наши задумки. Судьба решила по-своему.

Зимой случаются в песках губительные ураганы, со снегом, с холодным ветром огромной силы. Такой буран застиг наши отары к концу второй зимы. Самое трудное в этом случае — удержать овец. В ужасе бросаются они всей массой бежать, куда гонит ветер. Надеются, глупые, спастись и находят себе верную гибель в снегу, без корма… Чабаны и подпаски стараются их остановить, согнать в безопасное место. Но всегда бывает — хоть несколько штук, десятка два-три, непременно отобьются, заблудятся, волкам попадутся в зубы.

Неожиданно в полдень стал дуть ураганный ветер; полетели белые хлопья. Успели мы немалую часть отары сразу же направить в загоны. Меред остался стеречь, а мы с Гельды и двумя псами принялись ловить остальных овец. До вечера бегали по барханам, в глубоком снегу. У меня драный халат горячим потом насквозь пропитался, ног не чую от усталости. Не помню, как оказался на стане, спать повалился у костра.

А Гельды лишь наутро отыскали наши собаки — в сугробе, уже закоченелого.

Дождался я теплых дней и ушел куда глаза глядят, даже не обернулся на прощанье. Три дня пробирался песками в стороне от аулов, стараясь не попадаться людям на глаза. Хлеба на дорогу припас, голод меня не мучил.

Потом, когда оказался на порядочном расстоянии от прежнего места, свернул к реке. Вскоре показалась переправа. Я решил перебраться на другой берег — все-таки безопаснее, да и побродить мне хотелось, побольше увидеть нового.

Так и сделал. Попросился перевезти меня бесплатно; к счастью, паромщики оказались людьми нежадными. На другом берегу зашагал уже открыто, по большой дороге. А дальше опять в ауле переправа, снова вернулся на правый берег. Отдохнул, иду. К вечеру добрался до многолюдного аула, с базаром. Но только базар уже закрылся. Я не осмелился идти ночевать в чайхану, стоял посреди пустого базара, и вдруг — сам не знаю почему — кинулся вслед за единственным проезжим, который спешил домой верхом на ишаке:

— Дяденька… Нельзя ли у вас переночевать?

Человек остановился, оглядел меня, а я — его. Это был средних лет дайханин, по виду небогатый.

— А ты кто? — спросил он, и голос показался мне приветливым.

— Поденщик я. В одном месте рассчитался, снова иду работы. Сам нездешний…

….— Что же… — незнакомец помедлил. — Может, у меня поработаешь? Сын у меня болеет, а время весеннее…

Человек этот мне чем-то нравился, и я тотчас согласился. Работа оказалась тяжелой да и непривычной — землю ведь я никогда прежде не пахал; платил хозяин тоже не особенно щедро. Сам был только что не бедняк. Жилось, однако, мне у него совсем неплохо; он был человек незлобивый, кроткий. Решил я здесь немного отдохнуть, денег заработать, а потом все-таки податься в родные места. Но не сбылись мои мечты…

Однажды (недели три уже миновало) я с хозяином работал на поле неподалеку от переправы через арык. Сюда обычно ходили по воду женщины со всего аула. Ходили всего по одной, по две-три, а тут явились девушки целой гурьбой. И в первый же миг заметил я среди них одну; была она чуть повыше всех остальных, потому, наверное, и приметить оказалось легко. А как приметил да еще раз глянул, вижу: красавица такая, что и не описать… Разом и навек завладела она моим сердцем. Шестнадцать ей тогда исполнилось… В тот раз и она заметила, что глазею я на нее, забыв про все на свете. А неделю спустя вновь мы с ней увиделись издалека — на свадьбе. Тут уж глазами все сумели друг другу сказать. Понял я: нет мне жизни без этой девушки, в ней — моя судьба. Забыл и думать о том, чтобы отправиться в родные края. Разузнал, чья она дочь. Оказалось: дочь данханина по имени Анна; у него земли — кошмой покрыть можно, и на дворе всего один старый ишак. А мне — хоть бы что? Сваху нанять мне было не по средствам, и я решил сам отправиться в дом к моей избраннице, переговорить в открытую с ее отцом. Так и сделал, собравшись с духом, выбрал момент, когда старик оказался дома, явился и все ему выложил.

— Что ж, братец, спасибо за честь, — помолчав с минуту, ответил мне Анна, он был болезненный, добрый.

— Только сам видишь: бедный у нас дом… Если с дочерью моей вы по душе придетесь друг другу, — поженитесь, а пока перебирайся к нам и живи. Станешь мне за сына, работать вместе будем. По чужим дворам к чему тебе скитаться?

Я, конечно, с радостью согласился. У прежнего хозяина заработал несколько монет. Пошел, сказал, что работать больше не стану, получил причитающееся — и к вечеру перебрался на новое место.

В самом деле, бедно жил Анна-ага. Я быстро вскопал его меллек, засеял, а дальше что? Сил хоть отбавляй. И опять стал ходить по людям, а заработанное приносил домой. Старик Анна и его старуха — звали ее Полистан — скоро полюбили меня, будто родного, я тоже привязался к ним. И Мерием, любовь моя, взрослела и хорошела у меня на глазах.

Прошло несколько месяцев. Я опять сказал старику Анна о своем твердом намерении жениться на Мерием. Теперь уже нас помолвили по закону. Стали готовиться к свадьбе. Хорошо, что здоровьем я не был обижен, хотя и вырос в неволе. Начал работать изо всех сил, подкупили для свадьбы денег, купили рису, барана… Свадьба, что и говорить, вышла небогатая, но уж радость была для мена с Мерием и для стариков тоже!

Так на чужбине обзавелся я семьей. В жизни-то моей ничего не изменилось: работал на поле Анна-ага, еще больше ходил по найму… Вот этот самый домик, где я и сейчас живу, остался нашей семье от Анна-ага, моего покойного тестя.

А помер он два года спустя после нашей свадьбы. Занемог, дня четыре лежал да охал — и нет его… Похоронили с почетом, а ради этого пришлось нам продать единственного осла. Что поделаешь?

Работали мы теперь втроем — теща крепкая еще была, и вскоре выправились, даже корову купили. Потом она теленка принесла. И стал я задумываться: а что если денег подзаработать да все имущество распродать — ведь можно купить верблюдов и со всей семьей переехать на мою родину, которую я не мог забыть… Отца и мать разыщу…

Своими мечтами я поделился сперва только с Мерием; а она во всем со мною соглашалась. Но не вышло по-задуманному: нежданная смерть сразила старушку Полистан. Снова похороны, расходы… Отложить пришлось сборы ко мне на родину до лучших времен.

Потом случилось совсем непредвиденное. Как-то под вечер осенью сидели мы с женой в доме за ужином — вдруг слышу у двери тяжелые чьи-то шаги. Вышел я, гляжу: старик изможденный, ободранный весь, жалкий, не иначе, откуда-то издалека приплелся, да и горе у него тяжкое. И этот старик-чужестранец вдруг кидается мне на шею:

— Сыночек! Надежда, радость моя… Наконец-то!.. Живой…

Оказалось, это мой отец. От радости он вконец ослаб, даже говорить не может. Успокоился немного, рассказал все по порядку. Оказывается, моя мать умерла вскоре после набега хивинцев, когда меня увезли, — не перенесла тяжкого горя. И отцу свет сделался не мил. Еще помыкался он в разоренном нашем ауле, ни к чему душа не лежит, руки опускаются… Решил отправиться на чужбину, отыскать своего сына, единственную в жизни опору и надежду. Значит, меня. Люди в наших местах издавна знали, какими путями хивинцы угоняют пленников, где потом распродают их на невольничьих базарах. Случалось и прежде, что иные отыскивали своих близких, выкупали из рабства, вместе на родину возвращались. Темп же путями отправился и мой отец. Шел пешком, батрачил, с караванами пересек Каракумы. В Хиве удалось разыскать земляков. Года два, наверное, скитался по аулам и городам, пока посчастливилось: встретил Эргеша, от него узнал, что продали меня в Бухару. Еще с год пробирался в здешние места, спрашивая по пути, нет ли где чужеземцев, невольников, — и наконец напал на мой след, люди подсказали, а потом и прямо вывели к моему дому. Точно в сказке!

В дальнейшем жизнь моя шла, как у всех здешних дайхан. Бедный отец мой прожил недолго, от перенесенных лишений заболел и скончался у меня на руках. Один за другим родились у нас с Мерием ребятишки. Первенца-мальчика мы назвали Гельды, в честь моего друга. Ты, внучек, — сын моего первенца. Второго мальчишку назвали Аманом. Еще было у нас два сына и две дочери, но все поумирали маленькими. Незаметно подросли, окрепли Гельды с Аманом, стали ходить на заработки — подпасками нанимались, батрачили, арыки чистили.

Ну, а там время подошло, женили мы сыновей одного за другим. Теперь уже вон сколько у меня внучат, и я все еще держусь, будто старый карагач. И никому я еще не рассказывал, как попал в здешние места; тебе вот первому рассказал. Невольников, чужестранцев так называют: привезли, мол, в лошадиной торбе. Вот и злая тетка Кызларбеги тебя обозвала, унизить хотела, оскорбить…