Всего два месяца, но запомнились они на всю жизнь. Тяжела солдатская выучка! С рассвета до ранних зимних сумерек нужно продвигаться по вязкому снегу и бегом, и шагом, и ползком, до седьмого пота, пока в глазах не запляшут багровые круги. В казарме — зубрежка «словесности», еще — каким титулом кого из начальства величать. Чуть провинился — после отбоя в наказание мыть полы, чистить отхожие места. И не смей даже пикнуть! Ротный командир, штабс-капитан, при мне однажды в кровь избил солдата, когда тот попытался оправдываться в ответ на какое-то замечание. Зуботычины от крикливого, суматошного и въедливого служаки-фельдфебеля перепадали, случалось, и мне. Солдаты» уже понюхавшие казарменных порядков, ждали и не могли дождаться: скорей бы на фронт! Небось, там кулаками не помахаешь, говаривали они про наших ретивых начальников. Нас, новобранцев, еще и любопытство подталкивало расстаться побыстрее с запасным полком.

…Только во сне я теперь изредка видел свой родной далекий аул, мать, друзей детства. А в дневное время не оставалось и минуты, чтобы даже вспомнить былое. С тоской и отчаяньем думалось временами по ночам, когда сон не приходил: доведется ли мне побывать на родине? Ведь не видно конца войне… И как должно все измениться, чтобы я свободно мог приехать к себе в Бешир, жениться на Донди, жить, никого не боясь, ни перед кем не кланяясь? От подобных мыслей сжималось сердце. Но приходили они теперь реже и реже: солдатская безжалостная муштра пожирала все силы.

Наконец — прощай, Петроград! Нашу маршевую команду повез на фронт все тот же изверг штабс-капитан. Он ехал на повышение, командовать батальоном. Как мне позже рассказали, пуля в затылок уложила его в первом же бою, едва он вылез на бруствер окопа. Что и говорить, получил по заслугам!

Еще в полку на Охте я сдружился с молодым солдатом, Степаном Малых, родом из Западной Сибири. Он жил в Петрограде у старшего брата, работал на судоверфи плотником. Громадного роста — даже выше меня, рыжий, с густыми бровями, под которыми прятались голубые глаза, Степан был настоящим богатырем — сильный, выносливый и в то же время спокойный, добрый, доверчивый. Случайно или нет, наша маршевая команда прибыла на Западный фронт в корпус сибирских стрелков. Я и Степан оказались в пятом полку, в одном и том же отделении.

Приехали в Прагу — пригород Варшавы. Не успели оглядеться — были переброшены под Лодзь, где шли ожесточенные бои. Немецкая артиллерия свирепствовала, осыпая нас градом снарядов. Пятый сибирский стрелковый полк и еще несколько частей оказались перемешанными, отрезанными противником от своих. Так мы на целых три недели очутились в окружении.

Правда, командирам удалось собрать и ободрить своих солдат, навести некоторый порядок. Но не хватало боеприпасов, а главное — пищи. Мы реквизировали у разоренных польских крестьян, что могли, однако этого было недостаточно. И крестьян-то осталось в тех краях немного — с самого начала войны власти эвакуировали население на восток, в глубь России.

Наконец на фронте началось новое наступление русских войск. Мы ударили по врагу навстречу своим и прорвали окружение. Немцы отходили, их преследовали по пятам. До той поры я еще ни разу не сталкивался с ними лицом к лицу. А тут привелось. После артобстрела вражеской линии окопов наш батальон подняли в атаку. Подбадривая себя надсадным воплем «Ур-р-а-а!», мы бежали по полю, на котором из-под неглубокого снега торчали высохшие кусты неубранной картошки. Степан, сжимая винтовку с устремленным вперед штыком, двигался громадными прыжками, я едва поспевал за ним — лопатка съехала по ремню на живот и мешала мне. Лишь подбегая к немецким окопам, я заметил: никто не стреляет в нас. Видимо, немцы отошли заблаговременно.

Вот позади остались разметанные взрывами бунты колючей проволоки, бруствер. Чернеют окопы, едва присыпанные снегом. Передо мной широкая спина моего друга Степана, пот проступает по ней даже сквозь шинель. Еще один солдат из нашего отделения первым спрыгнул в окоп, и сразу оттуда раздался его приглушенный крик — так кричат только от предсмертной боли.

— Степан! — позвал я, но он даже не оглянулся, должно быть, не расслышал, кругом еще кричали «ура».

Я успел передернуть затвор, дослать патрон. Кинулся туда, откуда донесся крик нашего солдата, Вот я в окопе, под ногами — скорченный труп, а за поворотом хода сообщения — немец, в разорванном мундире, без каски, с винтовкой наперевес, Ее плоский штык вот-вот вонзится мне в живот. Я выстрелил, даже не вскинув винтовку к плечу. Немец отпрянул, замешкался. Это его и погубило. В тот же миг Степан спрыгнул в окоп, сзади изо всех сил ударил врага прикладом по затылку. Тот рухнул без звука.

— Унтер, — опуская винтовку и разглядывая убитого, проговорил Степан. — Лют, должно быть, собака… Нет, чтоб удрать со всеми или руки кверху, вишь, затаился тута, один…

— Друг, спасибо тебе! — я опомнился от всего пережитого и обнял Степана за плечи. — Жизнью тебе обязан, вовек не забуду.

— Полно, чего там, — заулыбался сибиряк, вытирая папахой пот со лба. — Отквитаешь: война, поди, не завтра кончится.

Да, войне конца было не видно. Впоследствии не раз попадались нам фанатики, подобные тому немецкому унтер-офицеру, что решился на верную погибель. Мы и сами незаметно для себя втягивались — воевали все в большим ожесточением. Но я уже стал задумываться: зачем эта бойня? Что плохого сделали простые немцы мне, любому из моих теперешних товарищей или из тех, что остались в Петрограде и далеко на берегах Амударьи? За собой я тоже не знал никакой вины перед ними. Вспоминались слова Александра Осиповича:

— Войну затеяли царь со своими генералами, им да капиталистам она — вот как потребна! Сам видал, Никола, сколько злобы у народа против них. Так драка эта — чтоб выход злобе народной дать. Людей побьют, опять же для них польза: меньше голодных да недовольных будет.

Еще он говорил, когда меня провожали в полк:

— Не для нас эта война, только мы из нее должны извлечь для себя пользу. Оружие народу в руки дают, не могут не дать. Значит, первым делом нужно приобрести воинскую выучку. И уж не выпускать оружия из рук — штука важнецкая, право. Помни об этом, Николай!

Не очень понял я тогда, каким образом смогут мне пригодиться винтовка и военное мастерство. И тут, на фронте, я видел: пока что война несет людям одни только бедствия. Сколько деревень, сожженных снарядами, сколько в городах разрушено красивых зданий! А голодные крестьянские ребятишки на дорогах… Я не мог смотреть на них без острой боли в сердце, мне вспоминались мои собственные детские годы. Ребятишки клянчили у нас, русских солдат, хотя бы корочку хлеба, и я всегда нм отдавал все съестное, что только находил у себя в мешке за спиной, в карманах шинели. И почему, ради чего все это, кому на пользу? Если капиталистам, — сами-то они не воюют с винтовкой в руке, — то с них спросится за все горе народное, ох, спросится…

Во второй половине зимы нас перебросили в Восточную Пруссию. Здесь тоже нашим войскам удалось отбросить прорвавшегося противника. Мы заняли город Маков, немцы бежали оттуда сломя голову, даже кухни оставили с горячим супом. Их преследовали наши казаки А 5-й сибирский полк расположился на окраине города, в пустых домах, откуда жители были выселены еще до нашего наступления. В одном из таких домов разместилось наше отделение.

Перед вечером командир, ефрейтор из старослужащих, назначил меня и Степана Малых дневальными на всю ночь.

— Наперво обыскать весь дом, — приказал он. Как бы кто не затаился.

— Слушаюсь, господин отделенный, — бодро ответил я, назначенный за старшего.

Темнело. Мы со Степаном отыскали в амбаре керосиновый фонарь, зажгли его, приладили на палку. Осветили и обыскали амбар, потом во дворе обшарили каждый уголок. В доме размещались наши солдаты, там все двери были настежь — никто посторонний укрыться не смог бы. Мы вдвоем отправились к отделенному. Он сидел, один в неосвещенной кухне, курил цигарку перед раскрытой дверцей топящейся плиты.

— Все проверено, господин отделенный, — доложил я.

— Добро! — Помедлив, он кинул цигарку в огонь. А у меня вдруг словно вспыхнуло в сознании: чердак! И его нужно осмотреть.

— Разрешите, господин отделенный, — я вытянулся. — Для верности поглядим еще на чердаке.

— Во! Молодец, Коля! — обрадовался он. Что-то отеческое звучало в его словах. — Догадливый. Действуйте, разрешаю.

Мы опять засветили наш фонарь. Лестница нашлась позади амбара. Приставили к чердачному окну, взобрались. Окно неплотно прислонено изнутри. Толкнули, влезли. Светим. Так и есть. За печной трубой прятался немец, закутавшийся, поверх мундира, в изодранное одеяло. Животный ужас изобразился на его веснусчатом лице. Внезапно вражеский солдат вскочил, ринулся на Степана. Тот уронил фонарь. Однако я успел схватить немца за руку, рванул на себя, вцепился в шею, сжал ее. Оказывается, он успел ударить Степана под ложечку, но я так сдавил ему горло, что едва не задушил. Степан, отдышавшись, зажег спичку, потом — фонарь.

— Уф! — отдувался он. — Спасибо, Коля! Видишь, отквитал. А этот гад. Безоружный, вроде бы дезертир. Не захотел, вишь, сдаться в плен честь по чести.

Наверное, и в самом деле то был дезертир, возможно, родом из здешних мест, надеявшийся пробраться к семье.

Пришлось мне вести немца со связанными руками в штаб нашего полка. Старший адъютант — то есть начальник штаба, выслушав донесение, от имени полкового командира объявил благодарность мне и Малых.

Вскоре после этого меня и Степана, как наиболее проявивших себя, перевели в команду пеших разведчиков дивизии. Наши войска к этому времени зарылись в окопы, стояли в обороне уже не одну неделю. По ночам иногда небольшие группы разведчиков незаметно пробирались к окопам противника — обследовали его укрепленную полосу, засекали огневые точки. Раза два и я ходил на подобные задания. Штаб корпуса потребовал — добыть на пашем участке «языка». Но проникнуть во вражеские окопы нам не удавалось — местность тут была ровная, и поэтому немецкие часовые у своих ячеек по ночам не дремали.

Тогда начальник разведкоманды решил попытать счастья в другом месте. Тут противника отделяла от нас узкая речушка в обрывистых высоких берегах. Вражеские окопы совсем близко, камешек в воду свалится — там все слыхать. А немцы под прикрытием высокого берега, в полосе, недоступной для обстрела с нашей стороны, ходят на речку за водой. Там у них отмель, рядом, сугробы, занесенные снегом кусты.

Мы внимательно изучили местность, поведение солдат противника и решили действовать так. Перед рассветом наша батарея трехдюймовок откроет ураганный огонь по окопам врага. Пока не уляжется грохот, переполох, мы вдвоем со Степаном форсируем речку и затаимся в кустах возле отмели. Дальше — как повезет: нам нужно будет дождаться, когда придет по воду один солдат, без шума взять его и сидеть дотемна. А там — опять короткий артналет, и мы возвращаемся с «языком» или без него, потому что больше суток нам не высидеть на холоде, под самым носом у противника.

…Все началось как по писаному. Дружно ударили пушки — залпом, все три. Потом еще, еще… Взметнулись огненные фонтаны на той стороне. Скорее в воду! Карабины и подсумки мы держали над головами. Ледяная вода по грудь, глубину заранее промерили. Наверху беспорядочная стрельба из винтовок, пулеметов. Вот немцы пальнули ракетой, красноватый свет разлился в воздухе. Но меня и Степана не видать между высоких берегов. Теперь скорее на берег и сразу в кусты, чтобы не заметили. Тропка, где немцы обычно ходят к реке, чуть в стороне. Ну, вот и кончилась, перестрелка там, наверху. Мы устроились поудобнее и решили посменно дремать, чтобы сберечь силы.

Тяжело пришлось нам в те недолгие часы, что провели мы на холоде, на снегу, в намокших сапогах и шинелях. Немного согревались спиртом, грызли, стараясь не хрустеть, сухари.

Занялся поздний декабрьский рассвет. Вдруг мы услышали стук башмаков по замерзшей земле. Это шли немцы с котелками и фляжками, человек семь, к речке. Котелков много, наверное, со всего взвода. Только бы нас не обнаружили. Придется ждать до вечера, если не досчитаются одного из своих — живо хватятся, начнут искать.

Потом в полдень опять пришли, уже другие; видать, посменно ходят. Те, утренние, были все рослые, молодые, а теперь — постарше, должно быть, из запаса. Ждем. Наминает смеркаться.

Ну, теперь была-не была! Совсем стемнело, слышим: идут. Всего трое. И один — хромой, все время отстает. Да еще и в очках, они у него то и дело сваливаются с носа. Товарищи его, похоже, привыкли — даже не оглядываются. А очкастый отстает да отстает, на правую ногу припадает. «Наш!» — переглянулись мы со Степаном.

Набрали они воды, фляжки на ремни понацепляли, двинулись обратно. И тут у хромого очки свалились прямо в воду. Полез он в реку, очки достал, протирает, а товарищи что-то лопочут, обращаясь к нему, смеются. Он рукой отмахивается, дескать, ну вас, идите себе. Те и двинулись дальше. Минуты не прошло — немец уже лежал, с рукавицей во рту, в ужасе таращил на нас подслеповатые глаза.

Точно в назначенный час грохнули орудия с нашей стороны. И вот мы опять среди своих. Стали в блиндаже переобуваться — тут мой Степан и занемог. Жар, озноб по всему телу. Видно, простудился. Наскоро попрощались мы с ним, не зная, что больше уж не увидимся.

— Молодчина, рядовой Богданов, молодчина! — разглядывал меня, будто впервые увидел, начальник разведкоманды, бравый черноусый поручик, когда я доставил «языка» к нему в блиндаж. — Вот ты, значит, какой… Из Питера, говорят. Православный?

— Так точно, вашбродь! — поспешил отчеканить я, не желая распространяться на эту тему.

— А ведь каким черномазым да носатым уродился с кого-то. Араб да и только! Ну-с, так вот, братец, за лихость и верную службу государю будешь представлен к награде. «Георгия» отхватишь, бес-пре-мен-но!

— Рад стараться, ваше благородь!

Получив разрешение, я поспешил к своим: согреться, проспаться. «Верная служба государю!» Интересно, что сказали бы Александр Осипович, Федя… Или мои далекие родичи в ауле Бешир, если б видели в эти минуты «рядового Богданова»…

Награду принять мне, однако, не довелось. Недели три спустя, уже в начале шестнадцатого года, противник неожиданно прорвал фронт на участке нашей дивизии. На подкрепление одного из полков в окопы были брошены все штабные команды, включая разведчиков. Наспех откопали ячейки в промерзшей земле — только для стрельбы с колена. Я едва успел вогнать обойму в трехлинейку, как немцы ударили из шестидюймовок. От близкого разрыва меня оглушило, засыпало комьями земли. Впереди — зеленоватые шинели врагов, идущих в атаку в полный рост. Не помню, как разрядил обойму, вдруг с фланга зарокотали «максимы», донесся возглас:

— Бра-атцы, вперед! За веру православную!

Кто-то из штабных офицеров поднял в контратаку цепь. Я успел только привстать над бруствером, как ощутил сильный удар в грудь. Внутри сделалось горячо… Затем все провалилось во тьму.

Очнулся от тряски, сообразил: везут на двуколке санитарной. Впереди, на облучке, двое переговариваются по-русски. Значит, жив я, ранен, у своих. Шевельнуться не могу — грудь туго стянута бинтами. Потом в голове у меня помутилось. Вдруг на обочине дороги я увидел мать и с ней Донди, рука на перевязи. «Мама!» — крикнул я, рванулся — и потерял сознание от острой боли где-то в боку.

По дороге сознание еще несколько раз наполовину возвращалось ко мне. Будто во сне я различал: двуколка остановилась возле вагона, выкрашенного в белое, с большим красным крестом. «Вот энтого, ребяты, сторожко имайте… Чижолый, в бреду!» — распоряжался чей-то высокий торопливый говорок. Я чувствовал, как меня осторожно поднимают, куда-то перекладывают. Потом — пружинная сетка подо мной мерно раскачивалась, поскрипывала, а над головой светилась тусклая лампочка. Значит, я в вагоне санитарного поезда, везут в тыл.

Так я и ехал — то проваливаясь во тьму забытья, то возвращаясь к жизни. Где-то на станции сделали перевязку, кололи шприцем, ощупывали. Вставать я не мог. Санитары — пожилые солдаты, сами увечные — меняли подо мной белье. Как-то очнулся — лежу на койке, в светлой палате, и в окне багровое предзакатное солнце. На этот раз я поднял голову, чтобы оглядеться.

— Что, брат, очухался? — весело подмигнув, спросил С соседней койки вислоусый человек с забинтованной годовой. — Благодари бога: от смерти уберег тебя и в самый Питер доставил.

Так, значит, я в Петрограде? Как бы дать знать Александру Осиповичу… Незаметно для себя уснул, — видимо, сил еще не хватало, чтоб подолгу бодрствовать. Пока меня везли, нередко мерещилась мать, Донди, родичи, мой аул. А тут вдруг предвиделось: рядом с моей койкой сидит в белом халате Богданов. Я подумал: опять чудится в бреду. А он протягивает руку, прикасается к моему лбу:

— Николай! Никола! Иль не узнаешь?

Я сделал усилие, чтобы отогнать виденье, — и проснулся окончательно. Да, это сам Александр Осипович, сомнений больше нет. Я только обернулся к нему, глянул с улыбкой: мои руки были притянуты бинтом к туловищу.

— Как… вы узнали? Здравствуйте…

— Чудом узнал, можно сказать, право! — железнодорожник оживился. — Сосед, понимаешь, фельдшер, как-то рассказал: привезли, говорит, партию раненых с Западного фронта, и среди них один чернявенький, носатый. Сам длинный, худой. По бумагам, говорят, русский, а с лица ничуть не похож. На операцию клали, он лопочет что-то не по-нашему. Потом тебя в палату направили, и фельдшер мне говорит: уж не твой ли, мол, это приемыш, азиатец? Сам он не видал тебя у нас, только слыхал от людей. Я и думаю: дай пойду разузнаю. Пришел: верно, ты!

Вот это была радость! Дня через три он опять пришел, вдвоем с Ариной Иннокентьевной. Старушка расплакалась, глянув на меня:

— Ох, Коленька, да какой же ты хлипкий! А бледный, что восковая свечка! Силушки-то, видать, не осталось, все отняла проклятая война… Да как вас тут кормят, сердешных, поди, не досыта?

— Спасибо, Арина Иннокентьевна. Кормят по-солдатски. Вы только себя не обделяйте, слышно, жить стало тяжело. А я уж поправляться стал, сам чувствую.

Поговорили о делах. Оказалось: Федя на Юго-Западном фронте. Где-то там же, в Карпатах, и Тоня добровольно пошла сестрой милосердия в санитарный поезд. Катя вышла замуж, теперь живет за Невой. Вот-вот должны призвать и старшего, Антона: тех, кто прежде бывал замешан в забастовках, снимают с брони и гонят воевать. Жизнь, и вправду, сделалась трудной: цены беспрестанно поднимаются, хиреет простой народ. Зато купцы, фабриканты, подрядчики, всевозможные комиссионеры, поставщики в действующую армию — эти с жиру лопаются, наглеют не по дням, а по часам. Рабочих сдавили, будто петлей: чуть какая провинность — увольнение и на призывной пункт. Правда, работать становится некому, заказы военного ведомства не выполняются. Всюду беспокойство, зловещие слухи об измене, центром которой все считают Царское село, кружок царицы-немки и Распутина — их единодушно ненавидят. Царя Николая ругают последними словами чуть ли не открыто.

— Вот, Никола, какие у нас тут веселые дела, — заключил свое повествование Александр Осипович. — Кончать надобно эту войну, иначе дойдем до полного разорения. А ежели царь с министрами не в силах, то сами, глядишь, за дело возьмемся, своей рабочей рукой наведем порядок. Про это, верно, до поры помалкивать надо, не для себя мотай на ус.

Я задумался. Слухи об ухудшении жизни в тылу, о бессовестном обогащении всевозможных ловкачей и хапуг доходили и к нам на фронт. А какие жертвы несет армия, сколько лишений, страданий выпадает на долю простых солдат — это я с болью видел своими глазами. Кончать войну рабочей рукой — вот это было бы здорово! И тогда уж богатеев прижали бы обязательно.

Мне опять вспомнились давние слова моего дедушки: прилет наше время, настанет иная, лучшая жизнь. А теперь я и винтовкой владеть умею, пожалуй, не устоят передо мной городовые. Только бы командиры нашлись толковые, такие, что за парод, а не за богатых…

— Жалко тебя, Никола, такие мучения принял, а за что? — с горечью, покачивая головой, проговорил Александр Осипович. Немного помолчав, он продолжал, как будто читал мои мысли; — Правду сказать, есть польза в том, что нынче ты бывалый солдат, стреляный, к оружию привычный. Думается мне, горячие деньки подходят. Как в пятом… Теперь промашки не должно выйти, кой-чему научились и мы.

Он снова умолк, пригладил усы. Потом стал расспрашивать меня о фронте, о том, что думают о войне солдаты-окопники, боевые офицеры. Отвечая на вопросы Богданова, я вспоминал недавно пережитое и сам начинал глубже разбираться в событиях, участником которых мне довелось стать.

Потом еще несколько раз навещали меня приемные отец и мать. Всегда приносили кое-какие гостинцы, которыми я делился с моими товарищами по палате.

Здоровье медленно возвращалось ко мне, по врачи сказали: в строй мне еще долго не вернуться. Немецкая пуля пробила легкое, повредила сосуды возле сердца, задела ребро. Много дней не мог я подниматься на ноги. Постепенно, при помощи сестер милосердия и санитаров, научился сперва садиться, потом вставать, наконец передвигаться, держась за стены и за спинки кроватей.

Так прошло месяца три, наступила весна шестнадцатого года. Вести с фронтов шли неутешительные: русская армия, загнанная в окопы, казалось, была охвачена столбняком. Быстро спадало в тылу воодушевление даже от таких успехов, как операция Брусилова или взятие крепости Перемышль с десятками тысяч пленных. Прав был Александр Осипович: близились какие-то важные события, теперь уж и я это ощущал.

Наконец врачи стали ободрять меня: дело идет на поправку. Я уже свободно вставал и ходил, правда, с палочкой. Возвратились и аппетит, и бодрое настроение. Ведь мне только-только должно было сравняться двадцать лет! Госпитальная палата, в конце концов, стала казаться мне хуже зиндана. И вот — комиссия врачей. Общее мнение: рядовой Богданов нуждается в шестимесячном отпуске по состоянию здоровья. Так снова очутился я в линялой госпитальной гимнастерке и таких же шароварах на улице Железнодорожной за Невской заставой, на попечении заботливой Арины Иннокентьевны. Отпускной солдат-фронтовик, без всяких дел и на собственном иждивении.

С первых дней стал заводить с Александром Осиповичем разговоры о том, чтобы мне, хоть на время, куда-нибудь пристроиться на работу. Тем более, что еще и педели не сравнялось, как был призван на военную службу Антон, старший сын. Нелегко жилось семье, я это видел и понимал очень хорошо. Но старики даже слышать не хотели: отдыхай, дескать, заслужил, да и слаб, мол, еще, да и не привыкать им, много ли нужно… Так отговаривали они меня.

Но в конце концов мне стало невмоготу бездельничать. И я упросил Богданова хотя иногда брать меня с собой на работу — он снова служил на дистанции пути. Возглавляемая им бригада ремонтировала пути и стрелки на станции Обухово, и я трудился здесь подручным, вспомнив то, чему научился еще на родине, когда прокладывали железную дорогу к Термезу. Теперь близко познакомился с рабочими уже военного времени. Снопа убедился в правоте того, что мне в госпитале говорил Александр Осипович: много ненависти накопилось в сердцах простых людей против царского режима и войны, близится взрыв. Политические и военные новости, обсуждались моими товарищами открыто, порой в присутствии инженеров. Городовые тоже присмирели — чуяли, что времена не прежние.

Весь свой скромный заработок я приносил в семью, меня радовало, что могу хотя бы немного помочь моим добрым опекунам. Чувствовал, что для меня полезна работа на воздухе, что силы восстанавливаются.

Свободное время отдавал учебе. Читать немного выучился еще до приезда в Петроград, в мастерских научился и счету. А вот писать все еще не умел. Теперь, по вечерам, опять садился за букварь и тетрадки. Арина Иннокентьевна неизменно помогала мне. Когда же я ходил днем по городу, то читал все, что попадалось: вывески, афиши, всевозможные рекламы. Покупал и газеты, в которых теперь открыто ругали императорский двор и Распутина, обсуждали военные неудачи на фронте и экономические затруднения в тылу. Газеты мы читали вдвоем с Александром Осиповичем, и он мне растолковывал непонятное.

Глухо упомянули однажды о «беспорядках» в Туркестане. Я встревожился: из газет мало что можно было уразуметь. Богданов сумел разузнать через своих товарищей — революционеров-подпольщиков: после волнений в Фергане разгорелось вооруженное восстание в Семиречье и Тургайской степи, карательные отряды свирепствуют также по Атреку, в Хиве. А в Бухаре, судя по этим сведениям, пока все спокойно.

Так и пролетел мой недолгий отпуск. Первого ноября утром прибыл я в воинское присутствие. Снова комиссия врачей, и вывод: в запасной полк, с освобождением от тяжелых нагрузок. Прощай, домик на Железнодорожной улице!

Запасной полк размещался в бараках вблизи станции Левашово, и во время коротких увольнений я лишь с трудом, по железной дороге, мог добираться к себе за Невскую заставу. Но я стремился туда, как только выдавалась хотя бы малейшая возможность.

Тягостно показалось мне в полку: солдаты — почти сплошь запасники, пожилые, унылые, придавленные тоской по дому. Унтера — настоящие шкуры, озабоченные только одним: как бы не угодить на фронт, а ради этого они лютовали почем зря. То ли дело было на фронте, с моими боевыми друзьями! И теперь единственная для меня отрада — побывать дома.

События между тем разгорались, подобно пожару в Камышевых тугаях. Открылась Государственная дума, и даже правые депутаты громогласно критиковали царское правительство, обвиняя его в неспособности вести войну «до победного конца».

Однажды, приехав под вечер декабрьского туманного дня к себе за Невскую заставу, я оказался свидетелем сразу двух демонстраций. Одна шла вдоль берега Невы со стороны города. Подвыпившие молодчики в чуйках и сапогах несли портреты царя Николая, громко выкрикивая: «Война до победы!», «Долой Гришку Распутина и немку Александру!», «Бей немцев и жидов!». Ей навстречу от Семянниковского завода, который накануне забастовал, молча двигалась черная масса — рабочие, их жены. Они несли плакаты из черной и красной материи, на которых белыми буквами было написано: «Хлеба нашим детям!», «Долой войну!», «Довольно проливать невинную кровь!».

Внезапно из переулка выскочили на рысях два взвода конных городовых, один ринулся с нагайками на одну демонстрацию, второй — на другую. Молодчики в чуйках остановились, высоко над головой поднимая царские портреты, сбрасывали шапки, крестились, иные падали на колени. Все же я разглядел, кое-кому досталось нагайками по спинам — полиция соображает медленно. А рабочее шествие встретило городовых воем, свистом, градом булыжников, которые выламывались тут же из мостовой. Хлопнул выстрел, потом еще; началась паника, люди разбегались, прятались в подворотнях.

В этот вечер Александр Осипович после обстоятельной беседы обо всем, что я увидел, перед расставанием заговорил со мной тихо, таинственно:

— Николай, ты должен понимать, мы накануне революции. Нужно, чтоб солдаты были с народом заодно. А у многих в голове туман… Вот, видишь? — он вынул из ящика стола пачку бумажных листов, перетянутую бечевкой. — Это листовки Петроградского комитета партии большевиков. Читай!

Он вытащил одну листовку, протянул мне. Крупными буквами сверху было напечатано: «Солдаты Петроградского гарнизона!» Ниже — мелкими буквами: «Царь и его министры силятся продолжать преступную войну. Ваши жены и дети в городах терпят голод, холод, издевательства. Назревает всенародное возмущение. Скоро оно прорвется — массы выйдут на улицу требовать хлеба и мира. Солдаты! Будьте начеку, не давайте царским генералам одурачивать себя. Не стреляйте в народ — это ваши братья, отцы и матери, сестры, жены…»

Я читал, перескакивая через слова и фразы: это было то самое, что уже не раз приходило мне в голову, что напоминало мне рассказы Феди Богданова про пятый год, мой собственный опыт забастовщика, потом солдата-фронтовика, о чем я сам задумывался в окопах, в госпитале.

— Вот видишь, — Александр Осипович, как обычно, угадывал, что творится в моей душе. — Большевики — это партия, которая призывает солдат покончить с братоубийственной войной, а штыки обратить против царя и богачей. Солдаты — те же рабочие и крестьяне, за их интересы борются большевики. Значит, они и против вашего эмира со всеми его беками да эмлекдарами… Погоди, дойдет очередь и до этих кровопийц. — Он помолчал. — И ты, Николай, верю, не откажешься послужить народному делу, так?

Я кивнул.

— В вашем запасном полку, — продолжал он, — у нас нет своих людей, а работу в нем вести нужно, время такое подходит. Начинай. Сперва подложи незаметно листовки туда, где их может найти и прочесть побольше солдат. Ну, а дальше научим, как действовать.

Я молча склонил голову. Мне все было понятно.

Признание Александра Осиповича в том, что он тесно связан с революционерами, не удивило, я об этом догадывался уже давно, и Федя на это намекал, еще в первый год моей петроградской жизни.

Большевики… Это слово мне также приходилось слышать от моих товарищей, рабочих и солдат. И вот оказалось, что один из этих таинственных людей, как говорили — малочисленных, по бесстрашных, — Александр Осипович, мой приемный отец. Обо всем этом я раздумывал, пока добирался в тот декабрьский вечер с Невской заставы к себе в казармы на станцию Левашове, Приехал поздно, листовки незаметно пронес мимо поста у ворот, мимо дневальных в роте, запрятал до утра в свой сундучок. Но и с утра не удалось заняться их распространением — тотчас после завтрака взводный унтер выкрикнул:

— Богданов! С винтовкой — в патруль на станцию!

Втроем — я, еще один выздоравливающий солдат из нашего отделения и штабник-фельдфебель — вышли в патруль. Подходим к станции — на перроне что-то невообразимое: шум и гам, люди кричат, размахивают листками газет, бегают, сталкиваются друг с другом. Фельдфебель, видно, хотел повернуть обратно в полк, по потом любопытство пересилило — он прибавил шагу, махнул нам рукой, мы почти бегом пустились к станции.

— Братцы! Солдатики! — внезапно кинулся к нам какой-то седоусый господин в богатой шубе и меховой шапке; пенсне свалилось у него с носа и болталось на шнурке. — Радость-то какая… Распутина убили, окаянного! О г-о-споди, слава те, всевышнему! — он широко перекрестился, потом каждого из нас обнял и расцеловал; от его усов пахло духами.

«Распутин убит минувшей ночью» — это известие, уже напечатанное в газетах, передавали из уст в уста, оно и вызвало радость тех, в богатых шубах, которых немало толпилось на пригородной станции. «Теперь никто не будет мешать царю и генералам вести армию к победе над врагом!» — вот о чем все они думали и говорили в тот запомнившийся мне день в середине декабря. От солдат, приезжавших из Петрограда, мы знали подробности происшествия — как Распутина сперва пытались отравить, потом стреляли в него, зашили в мешок, бросили в воду, и только тогда он, наконец-то, испустил Дух.

— Один был мужик возле царя, — неожиданно заговорил шагавший с мрачным видом пожилой солдат, мой товарищ по патрулю, когда под вечер мы втроем возвращались в полк, — и того прикончили господа…

— Распутина убрали — этим они не спасут империю, — пояснял, попыхивая трубочкой, Александр Осипович два дня спустя, когда я приехал домой в увольнение и мы обсуждали события. — Близится революция, помяни мое слово, Николай! А этот, — он усмехнулся, — так, говоришь, и брякнул, дескать, мужик возле царя? Ха, знал бы он, сколько этот мужик, возле царя и царицы околачиваясь, нахапал для себя и своих прихлебателей. Министров по его рекомендации ставили и сменяли. Отщепенец, кровосос! Позорил он монархию, портил им фасад, потому великие князья его и прикончили. Но напрасно старались. А для царя с царицей от этого пользы никакой. Наоборот! Друга милого лишились, утешителя своего.

От всего, что говорил Богданов, у меня в сознании крепла уверенность: скоро наступят решающие события. На фронтах ничего к лучшему не менялось. С каждым днем тревожнее становилось в городе: то и дело случались перебои в продаже хлеба, кое-где на окраинах разъяренные женщины громили магазины и лабазы. Бастовали рабочие то одного, то другого крупного завода. На улицах шумели толпы возмущенных людей, порой над головами мелькали красные флаги, слышались революционные песни. Мне снова и снова вспоминались рассказы Феди Богданова про пятый год. Листовки белели на стенах и заборах — против царя и войны — такие же, как те, что мне давал неоднократно Александр Осипович.

Первую партию листовок я незаметно рассовал под подушки солдатам. Часть пачками разложил в отхожих местах, в казарме за пирамидами винтовок, в столовой. Сошло все благополучно, Я замечал: солдаты внимательно читают принесенные мною серые листки, но молча — даже друг с другом не обмениваются мнениями. Каждый старается, чтоб никто другой его с листовкой в руках не заметил.

Приносил в полк листовки еще дважды. На третий раз Богданов поручил мне разбросать их также на станции. Штук семьдесят я незаметно рассыпал возле станционного здания, на скамьях, что стоят на перроне. Одну оставил и, возвращаясь в полк, приколол ее на сучок сосны, что росла возле дорожки. Стою, любуюсь своей работой. Тут как раз поезд подошел со стороны Выборга. И внезапно у меня над ухом кто-то рявкнул:

— Р-рядовой!

Я обернулся — и в струнку, ладонь к папахе. Офицер. Казачий есаул и с ним четыре юнкера с карабинами наперевес — поездной патруль.

— Читаешь?! Кр-рамолу?! — зашипел есаул, сверля меня сощуренными глазами. Он сорвал листовку, скомкал и тыкал ею мне прямо в нос. — Интересуешься?

— Никак… нет! — проговорил я, намеренно коверкая слова. — Я… читат русски нэ умеим.

— «Нэ умеим», — передразнил офицер. — Ты что, нехристь? Какого полка?

— Так точно, ваш благородии! Староладожский запасной полк.

— Это который здесь? — он кивнул в ту сторону, где за лесом стояли паши бараки. — Близнюк! — обернулся он к одному из юнкеров, тот вытянулся и взял под козырек фуражки. — Живо с ним в полк. Проверить. Если врет, что неграмотный, доложишь мне, рапорт составлю.

— Слушаюсь! — отчеканил тот, видать, истый служака. И стволом карабина толкнул меня в бок: — Вперед!

У себя в полку я долго стоял навытяжку перед батальонным — низеньким, тучным подполковником, который с грубыми ругательствами тщетно заставлял меня читать — то страницу пехотного устава, то висящую на стене инструкцию о применении противогаза. Но я только мотал головой: неграмотный, дескать… Да еще прикидывался, будто не вполне понимаю, чего от меня хотят.

— Верное дело, неграмотный он, вашскобродь! — держа под козырек, уж не в первый раз убеждал подполковника стоявший тут же наш взводный унтер. Он, очевидно, не хотел неприятностей, да и я у него был на хорошем счету. Офицер наконец махнул рукой:

— Пшел вон!

Юнкер из патруля отправился на станцию ни с чем.

К этому времени я уже познакомился с унтер-офицером Васильевичем из комендантской команды. Оказалось, он в прошлом тоже рабочий, с Невской заставы. Раза два мы с ним ехали в одном вагоне в город — разговорились. Из слов Василькевича я понял: он тоже против воины, притом человек бывалый, рассудительный и неробкий. Рассказал о нем Александру Осиповичу, и тот посоветовал поговорить с унтер-офицером откровенно, не таить своих взглядов на то, что творится в стране. Короче говоря, с начала нового, девятьсот семнадцатого, года мы с ним в полку действовали уже сообща.

В январе замели сильные вьюги, установились крепкие морозы. В газетах писали: на железных дорогах снежные заносы, потому, мол, затруднен подвоз продовольствия. Хлеб уже давно продавали по норме, временами его в лавках вовсе не было. Не проходило дня без демонстраций в городе, голодных бунтов на окраинах.

Мы теперь в полку работали втроем — к нам еще присоединился ефрейтор Никита Воробцов, из одиннадцатой роты. Он в пятом году за участие в московском восстании угодил на каторгу, но потом был амнистирован. Считал себя социал-демократом, хотя с организацией связи не имел. Листовки по-прежнему я получал от Александра Осиповича и доставлял в часть. Теперь солдаты читали и обсуждали их уже без опаски. Унтера заметно присмирели и офицерам не передавали, если даже листовки читались в их присутствии.

В полку было много выздоравливающих, как и я: срок наш миновал, однако на фронт нас почему-то не спешили отправлять. Василькевич в штабе разузнал: правительство ожидает беспорядков в столице и потому придерживает части, которые считаются наиболее падежными. Значит, решила наша тройка, следует нам поспешить, постараться, чтобы не оправдались расчеты генералов.

…В воскресенье 24-го февраля мне пришлось дневалить по роте. Многие в тот день ушли в увольнение. После полудня вижу в окно — от ворот почти бегом направляется к нашей казарме Василькевич, сам бледный, взволнованный. Я вышел ему навстречу к дверям:

— Что такое, Станислав Генрихович?

— Началось, Коля! — кричит он мне и крепко жмет руку. — Началось! Демонстранты на Невском и Садовой… Митинг у Казанского собора и на Знаменской… Казаки отказались разгонять народ, понимаешь, казаки! Но полиция вооружается. И нас тоже могут двинуть.

— В роте почти никого, — сказал я.

— Когда соберутся, потолкуем, с кем можно… А! — он махнул рукой: — Да чего теперь таиться? В общем, до вечера. Мне во всех ротах надобно побывать.

Вечером казарма гудела, точно улей, в который сунули раскаленную головню. События в городе обсуждались открыть. Оказываемся, на Литейной городовые с чердака полоснули по толпе из пулемета, Есть убитые, раненые. Вместе с рабочими в тыл пулеметчикам, по крышам и чердакам, зашли вооруженные солдаты Кексгольмского полка. Городовых тут же прикончили, трупы — вместе с пулеметами — спихнули на мостовую. Где-то на Фонтанке толпа разгромила и сожгла полицейский участок. Громят продуктовые лавки. Забастовали Путиловский, Обуховский, Сименса, «Феникс» на Выборгской. У нас в роте Никита Прохорович Воробцов открыто, как умел, разъяснял обстановку, солдаты обступили его плотным кольцом. Офицеры и фельдфебель — будто испарились, унтера старались не попадаться на глаза.

И все же наутро, после завтрака, разнеслась команда:

— Рота-а! В р-ружье!

С глухим ропотом недовольства солдаты натягивали на себя шипели, напяливали папахи, запоясывались. Разбирали винтовки, подсумки — и к выходу. Против дверей строились повзводно.

— Р-равняйсь! Правое плечо вперед! Шаго-о-ом…

По команде фельдфебеля рота проследовала на плац.

Вскоре тут оказался весь полк — четыре батальона, шестнадцать стрелковых рот. Грозная сила! Но я уже знал от Василькевича: в каждой роте действует инициативная группа, солдат убедили: в парод не стрелять! Да многих и убеждать не пришлось: все знали, как вели себя накануне кексгольмцы на Литейной и казаки на Знаменской площади, где казачий подхорунжий Филатов застрелил полицейского пристава, кинувшегося с обнаженной шашкой на народ.

Офицеры заняли свои места. Командир, полковник Марцинкевич, вполголоса отдал какие-то распоряжения. Наш низенький батальонный бегом засеменил к строю, остановился, выпучил глаза:

— Одиннадцатая, напр-ра-оп! Шаго-м…

Мы затопали прочь от строя полка. Оказалось, нас оставляют на охрану казарм и станции.

Так и не довелось мне участвовать в Февральской революции.

Полк наш — остальные пятнадцать рот — тоже не двинулся дальше Финляндского вокзала. Здесь состоялся стихийный митинг. Впервые перед солдатами выступил Василькевич. Поддержанный своими сторонниками, он огласил резолюцию: приказов командующего округом не исполнять, направить в город делегатов, остаться на вокзале, где не допускать беспорядков и кровопролития.

Три дня староладожцы стояли гарнизоном на вокзале. По просьбе рабочих группы армейцев принимали участие в разоружении городовых на Выборгской стороне. Солдаты всюду отказывались идти против восставшего народа.

Вскоре все было копчено: царь Николай отрекся от престола и передал власть своему брату Михаилу, но тот отказался ее принять. Не стало больше монархии Романовых. В Петрограде был создан Совет рабочих и солдатских депутатов — вторая власть, рядом с Временным правительством, которое составили деятели буржуазных партий, бывшие депутаты Думы.

Двоевластие сложилось и в нашем полку: каждая рота избрала депутатов в полковой комитет, председателем которого стал унтер-офицер Василькевич. Были образованы также ротные комитеты. У нас комитет возглавил Воробцов, одним из членов избрали меня.

— Молодец, Никола, поздравляю! — хлопнул меня по плечу Александр Осипович, когда дня через три я приехал домой и про все ему рассказал. — Набирайся ума-разума, революционного опыта. Во как пригодится!

— Что же теперь будет, Александр Осипович? Может, войне конец, по домам, а? И что делать станем?

— Соскучился, небось, по своим, да и девушка заждалась, верно? — Он помолчал. — Нет, братец, не похоже, что войну скоро закончим. Слыхал про обращение Временного правительства? Война до победы, верность союзникам, так-то! Ну, а что делать? Вот погоди, теперь скоро Ленин должен вернуться из эмиграции. Знаешь, кто такой Ленин? Вождь большевиков. А большевики… Думаю, ты уже догадался, что я большевик и был нм давно, еще с четвертого года, в общем… Так что подождем, недолго осталось.

Да, мне незачем было объяснять, что за люди — большевики: уже не первый год моим опекуном и покровителем был один из пик, мне даже казалось — самый лучший, самый умный. Конечно, тоска по дому и близким, по моей любимой никогда, за все гопы жизни в России, не оставляла меня. Но сколько раз я благодарил судьбу за то, что она позволила мне увидеть и узнать так много интересного, встретить таких замечательных люден! Я был уверен: мои сверстники в ауле Бешир позавидовали бы мне, если б знали, где я сейчас, в каких событиях принимаю участие.

…Вскоре всем сделалось ясно: царя не стало, полиции — тоже, говорить и писать теперь можно что угодно, по сути дела в жизни, в политике, в судьбах люден, таких как я и мои товарищи, — мало что переменилось к лучшему. Главное: не чувствовалось близкого окончания войны. А раз так — продолжались перебои со снабжением города, по-прежнему в рабочих семьях голодали, ждали вестей с фронта от своих кормильцев, оплакивали тех, кто сложил голову…

На фронтах, правда, наступило затишье. Армия проникалась революционным духом, каждая часть управлялась теперь не единолично командиром, а вместе с ним и солдатским комитетом. Петроградский Совет своим первым же приказом отменил в гарнизоне обязательное отдание чести офицерам, но это стихийно восприняли как распоряжение во всей российской армии и в те дни считали выдающейся победой революции.

Об отправке нас на фронт пока не было никаких разговоров: теперь подобные вопросы решались уже не столько командованием, сколько комитетами воинских частей. А комитет нашего полка стоял на антивоенных позициях.

В начале апреля Никита Прохорович Воробцов — он теперь открыто называл себя большевиком — сказал мне:

— Ленин послезавтра приезжает. Слыхал про него? Мне поручили участвовать в его встрече. Вместе с рабочими Выборгской стороны встретим его в Белоострове. Нужно, чтоб через Левашово поезд проследовал благополучно. Поручаю тебе, Николай: подбери десяток падежных ребят для патрулирования под твоим началом на станции.

С полудня мы с товарищами расположились на станции: при нас — винтовки и полный комплект патронов. Я знал: имеются люди, которые хотели бы помешать приезду в Петроград вождя большевиков. Против них следовало быть наготове.

Поезд с Лениным ожидался под вечер. Мы все вышли на перрон, я расставил солдат цепочкой вдоль пути.

Вот показались огни паровоза. Из высокой, расширенной кверху трубы валил густой дым. Лязгая буферами, поезд на минуту останавливается. В тамбуре головного вагона, высунувшись, повиснув на поручнях, виднеется наш Прохорыч. Машет мне рукой, улыбается. Я тоже взмахиваю рукой, потом беру под козырек, винтовка со штыком приставлена у меня к ноге. Заливается трель кондукторского свистка, басом отвечает паровоз, поезд трогается. Теперь Ленину осталось меньше часа провести в пути.

Позже Александр Осипович мне рассказывал, как вождя пролетарской революции встречали на площади у Финляндского вокзала. Говорил об этом и Воробцов. У меня в сознании сложилась живая картина этой волнующей встречи революционного авангарда со своим вождем.

Вскоре после приезда Ильича большевики почувствовали себя увереннее. Твердая воля главнокомандующего пролетарской революции сплачивала их, указания Ленина давали направление в работе.

Первого мая солдаты всех родов войск, без оружия, с плакатами и красными знаменами, вышли в город на демонстрацию. Наша колонна от Финляндского вокзала, по Литейной и Пантелеймоновской, проследовала на Марсово поле. Здесь, обнажив головы, слушали мы взволнованных ораторов у свежих могил, в которых покоились павшие борцы Февраля. День стоял солнечный, ласковый. Звенело в воздухе от революционных песен, медного гула духовых оркестров. Светлыми надеждами на будущее полнились людские сердца.

Однако самые прозорливые знали, отчетливо видели: рано ликовать, конечной победы трудящегося парода надо еще добиваться. Это разъясняли своим товарищам по полку мои друзья, Василькевич и Воробцов. Но особенно ясными стали мне их слова после одного события дома, за Невской заставой.

В начале июня, под вечер, я приехал в увольнение домой. Гляжу: с Ариной Иннокентьевной сидит незнакомая женщина, молодая, смуглолицая, во всем темном. Едва я вошел, гостья заметно переменилась в лице. Мой приход явно смутил ее. Я поздоровался, Арина Иннокентьевна сказала:

— Знакомься, Машенька, это Николаи, наш приемный сын, ты ведь о нем слыхала.

Женщина молча кивнула мне. Но я чувствовал: они обе в каком-то замешательстве.

— Ты остаешься, Коля? — спросила Арина Иннокентьевна. — Отец вернется к вечеру, а нам… — она запнулась, взглянула на Марию, та прикусила губу. — Что делать-то станем, а, Маша?

— Как знаешь, тетя Ариша, — ответила гостья, голос у нее оказался низким, певучим.

— Ладно! — Арина Иннокентьевна рубанула ладонью по воздуху, глянула на меня, в глазах — материнская строгость: — Коля, мы не зря считаем тебя родным сыном. Ни разу ты доверия нашего родительского не обманул. Пусть же так будет и впредь! Давай, подсоби нам с Марией Саввишной, — она поднялась с места, прошла в сени, спустилась в подпол. Позвала нас: — Подходите сюда оба!

Мы подошли. Она стала снизу подавать нам какие-то тяжелые ящики, обернутые в промасленную тряпку, перевязанные бечевкой. Тяжелые ящички, видать, металлические… Штук шесть передала, потом поднялась по лесенке, захлопнула крышку.

— Зубило с молотком возьми у отца в столе, — велела она мне, а сама с Марией принялась разматывать бечевки, освобождать ящики от тряпок. Я уже начал кое о чем догадываться. Принес инструмент.

— Вскрывай, да по краешку, аккуратно, — распорядилась Арина Иннокентьевна.

Первый ящичек был поверху запаяй, я зубилом снял верхнюю крышку, на которой что-то было написано не по-русски. Внутри оказались плотно уложенные аккуратные пачки в промасленной бумаге. Патроны, очевидно, к револьверу. Прямо с фабрики. То же — во втором ящике. У третьего крышка была на гайках, пришлось принести ключ, плоскогубцы. Ого! Смазанные тонким слоем ружейного масла, в специальных гнездах здесь покоились целых двенадцать маузеров. В четвертом ящике — столько же.

— Все выкладывай, Коля, — распорядилась Арина Иннокентьевна, расстилая на полу какие-то дерюжки. И обратилась к гостье: — А мы с тобой, Маша, давай в узелки связывать.

Работа закипела. Я не верил своим глазам: две женщины, одна из них — моя приемная старушка-мать, спокойно, без всякой опаски, складывают в узел смертоносное оружие, очевидно, собираются куда-то его нести. Значит, они тоже — революционерки? И оружие — для каких-то важных событий, не иначе.

— Вот так надежнее, — проговорила Арина Иннокентьевна, поднимаясь на ноги, когда все ящики были опорожнены, оружие и боеприпасы разложены по узелкам. — Смекаешь, Коля, что к чему? Слыхал про отряды Красной гвардии по заводам?

Я кивнул.

— Это для красногвардейцев. Скоро потребуется, сам понимаешь, для чего, А пока что — молчок. Ну, да ты парень сообразительный. Пойдем, Маша. А ты отца дождись, расскажи, как мы тут управились.

Они ушли с узелками, потом возвращались еще дважды, каждый раз унося по увесистому узелку.

— Скоро и вас тоже призовем к делу, — пообещал Александр Осипович, когда я вечером дождался его и обо всем рассказал. — Недолго остается Временному правительству обманывать народ. Наше время наступит;

Словно далекий отголосок давних-давних лет прозвучали в моем сознании эти слова приемного отца.

Опять вспомнилось: покойный мой дед говорил почти то же самое!

Еще в мае донеслись вести: в Бухаре эмир объявил «свободу», обещал чуть ли не конституцию, а потом неожиданно круто повернул вспять — начались аресты и казни тех, кто поверил его обещаниям и открыто выражал свою радость. Говорили, что погибло много сторонников реформ из числа горожан — ремесленников, купечества; их называли джадидами или младобухарцами. Впервые мне тогда подумалось: «А не пора ли на родину, чтобы начать борьбу против эмирской деспотии, отсталости, нищеты?».

Между тем готовилось наступление на фронтах. В газетах писали о том, что военный министр, «социалист» Керинский, объезжает войска, на митингах убеждает «товарищей солдат» идти в бой во имя верности союзникам, а также «торжества демократии». Во многих Советах меньшевики-оборонцы, эсеры, трудовики выносили резолюции в поддержку затевавшегося правительством наступления. Против него всюду выступали большевики, число их, а также авторитет возрастали день ото дня. Наш полковой комитет твердо стоял на большевистских позициях; замечательным организатором оказался Станислав Василькевич — стойким, принципиальным, чутким к настроению масс.

В начале июля семнадцатого года наступление русской «революционной» армии все же началось по всему фронту, от Румынии до Рижского залива. В те же самые дни забастовали заводы в Петрограде. Вооруженные красногвардейцы с красными знаменами двинулись к центру города пешком и на грузовиках. Подоспели кронштадцы, тоже с винтовками. После митингов колонны шли через Троицкий мост к дому Кшесинской, где помещался штаб большевиков. Два дня на балкон по несколько раз выходили товарищ Ленин, Свердлов, Луначарский, Коллонтай, обращались к собравшимся с короткими речами. «Власть должна перейти в руки Советов!» — таков был вкратце смысл этих речей, а также письменных обращений ЦК большевиков к массам.

От дома Кшесинской вооруженные колонны текли к Таврическому дворцу: здесь представители войск и рабочих требовали от Всероссийского ЦИКа Советов, толь ко что избранного на 1-м съезде: немедленно берите власть! Но соглашательский ЦИК явно этого не желал, тянул время. Я наблюдал эти оживленные, по бесплодные переговоры, когда сводный батальон нашего запасного полка тоже прибыл к Таврическому.

Становилось ясно: выступление масс не достигло цели. По всему городу, в тылу революционных частей, обступивших Таврический дворец, контрреволюционеры перешли в наступление. Кровь пролилась на Невском, на Садовой.

Наконец к Таврическому начали стягиваться части Временного правительства. Наш батальон, сутки проведший в городе, вернулся в казармы ни с чем.

— Репетиция не повредит, не унывай, Никола! — успокаивал меня Василькевич, хотя сам был Обескуражен не меньше моего. Я начинал понимать: предстоит борьба куда более тяжелая и упорная, чем та, что привела к победе Февраля.

— Федя погиб… — этой горестной вестью встретил меня Александр Осипович, когда неделю спустя я приехал домой за Невскую заставу. Сердце у меня так и упало. В глубине комнаты я заметил Арину Иннокентьевну: вся в черном, она сидела в кресле и беззвучно плакала, закрыв лицо ладонями. Возле нее молча стояла Екатерина, старшая дочь.

Мы с Александром Осиповичем остались га кухне. Говорить ни о чем не хотелось, было смутно и тягостно на душе. Из скупых слов отца я узнал: прибыло извещение, что Федя убит во время атаки наших войск под городом Галичем, похоронен в братской могиле.

Так я потерял брата, который был для меня дороже родного. И ради чего отдал он свою молодую жизнь? Преступный характер войны сделался для меня еще более ясен. Теперь я убедился: покончить с ней — наше святое дело.

Между тем наступление на фронте, плохо организованное, не поддержанное многими частями, выдохлось, вслед за тем наши войска под давлением противника начали отходить, а кое-где устремились в паническое бегство. Немцы заняли Ригу. В Питере свирепствовала реакция; правые газеты требовали суда над Лениным и другими руководителями большевиков; их обвиняли в поражениях на фронте. Даже у нас, в полковом комитете, меньшевики и эсеры стали задавать тон.

Однако с начала августа обстановка начала меняться. Поползли слухи о том, что генерал Корнилов, назначенный Верховным главнокомандующим, готовится ликвидировать Временное правительство, а заодно и соглашательские Советы вместе с их незадачливом ЦИКом, установить военную диктатуру, возможно, лаже царя вернуть на троп. Соглашатели принялись открыто заигрывать с большевиками, силу которых ясно почувствовали недавно, в памятные июльские дни. Васильевич рассказывал: из тюрьмы выпустили большевистских деятелей, арестованных месяц назад.

Красногвардейские отряды на заводах проходили усиленную военную подготовку. Никита Воробцов отправился инструктором на завод «Русский Дизель», что из Выборгской стороне. По приказу полкового комитета у нас были усилены караулы; членам ротных комитетов посоветовали не отлучаться из казарм.

Это было уже в конце августа. Как-то вечером проходило собрание полкового, комитета с участием ротных делегатов. Собрались в солдатской столовой. В напряженкой тишине Станислав Василькевич зачитал обращение Петроградского Совета к частям гарнизона: главнокомандующий Корнилов открыто изменил революции, приказал частям с фронта двинуться на Петроград. Революция в опасности… Приказов главковерха гарнизону не исполнять. На пути контрреволюционных войск поставить вооруженные заслоны.

После собрания Василькевич подозвал меня:

— Николай, с корниловцами, похоже, не миновать нам драки, однако большевики не теряют надежды поладить с казаками и солдатами. По сведениям, против нас двинуты полки Туземного корпуса, там кавказцы и твоя земляки — текинцы. Нам нужны агитаторы, чтоб с ними могли разговаривать на их же языке. Пойдешь?

— Конечно, Станислав Генрихович!

Наутро меня вызвали в военное бюро ЦК большевиков на Невском. Оттуда с группой товарищей, главным образом солдат-татар, мы грузовиком отправились на станцию Александровская, находящуюся на западной окраине Царского села. Здесь размещался штаб боевого участка, передовые позиции которого располагались южнее, за станцией Антропшино.

— Подходят донцы, еще чеченцы с ингушами, «дикая дивизия»! — передавали в штабе из уст в уста. «Дикой дивизией» в газетах окрестили части Туземного корпуса, развернутого из Кавказской туземной кавдивизии, только что сформированной в то время главным образом из кавказцев. В составе корпуса, по слухам, находился и Текинский полк. Мы в то время не знали, что генерал Корнилов оставил его при своей особе в качестве личного конвоя.

Два дня прошли в ожидании. Железнодорожники всюду задерживали эшелоны корниловцев. Нам рассказывали, как отсюда, со станции Александровская, ранним августовским утром отошел поезд всего из нескольких вагонов, с флагами красного креста и японскими — под видом санитарного поезда японцев. В них увозили в далекий Тобольск бывшего царя Николая с семьей и приближенными. Отправкой руководил Керенский — торопился убрать низложенного самодержца подальше от столицы и тем самым уберечь от народного гнева и возмездия. Зря старался, как показали последующие события.

На рассвете нас, солдат-агитаторов, подняли по тревоге. В штабе наспех вооружили карабинами — и в грузовики, затем, уже в Павловске, посадили в поезд и повезли к Антропшино. Когда подъезжали, услышали пулеметные очереди, трескотню винтовочных выстрелов. Прибываем в Антропшино — все стихло. Человек в кожаной куртке и такой же фуражке, с курчавой бородкой встретил нас прямо на путях. Поздоровался с каждым за руку:

— Вовремя подоспели, товарищи! Карабины, правда, уже ни к чему. Слово — оружие более надежное.

Оказалось, перед рассветом в направлении станции Семрино на передовой дозор красногвардейцев нарвалась конная разведка корниловцев — до эскадрона всадников из чечено-ингушской бригады князя Гагарина. Красногвардейцы пальнули, не окликнув подходящих, завязалась перестрелка. Есть раненые. Теперь-то уже все уладилось.

Рабочие-агитаторы беседуют с конниками прямо в теплушках на станции Семрино. Жаль, что столковаться трудно: многие из них едва понимают по-русски. Кроме того, важно, чтобы с ними говорили революционные солдаты, а не штатские, к солдатам у них больше доверия.

В тот день дотемна сидел я на откосе железнодорожного пути, в тесном кругу кавалеристов одного из эскадронов Дагестанского полка. Впервые за много лет разговаривал на родном языке. В Дагестане почти все понимают по-кумыцки, а это язык, близкий нашему. Угрюмые бородачи в косматых бурках и папахах сначала неохотно задавали вопросы, казавшиеся мне совсем наивными. Правда ли, что в Петрограде резня, безвластие, что Временное правительство предает страну и армию немцам, что большевики — вражеские шпионы?

Я рассказывал только правду — это и было самой лучшей агитацией, которая разоблачала провокационную ложь генералов. Поведал я и о своей судьбе. Во всем эшелоне беседовали с кавказцами мои товарищи — солдаты-агитаторы. К вечеру эскадрон единодушно постановил: оружия против питерцев не поднимать.

Подобные резолюции принимались во всех частях и подразделениях. Стычка у Антропшино была единственной — в других местах всюду обошлось без выстрела, без капли крови. Корниловский мятеж выдохся. Революция была спасена.

Наступила осень. От Александра Осиповича, от большевиков у себя в полку я слышал: дни Временного правительства сочтены. Власть в столице постепенно переходила в руки Военно-революционного комитета. В полку командир и офицеры на деле уж ничем не могли распоряжаться — верховодил комитет, а в нем большевистское ядро.

Никита Воробцов неделями отсутствовал в казарме — учил своих красногвардейцев с «Дизеля». Я постоянно замещал его в ротком комитете. Приезжая домой, редко виделся с Александром Осиповичем — он работал теперь в штабе Красной гвардии Невского района. Арина Иннокентьевна хворала — горестная весть о гибели младшего сына свалила старушку. Мне хотелось чаще бывать дома, но не удавалось — нужно было держать солдат наготове, этого требовал от полка Военно-революционный комитет. Реакционеры явно готовили новую корниловщину, теперь главную ставку делали на петроградских юнкеров, добровольцев-офицеров, еще на женский и ударные батальоны «смертников».

— Подбери, Коля, команду из надежных солдат, — сказал мне как-то в начале октября Василькевич. — Скоро заварится каша… Держи связь с Вороновым, по сигналу примкнешь к его красногвардейцам.

…И вот приблизился этот день — осенний, сырой и холодный, как обычно в эту пору на берегах Невы. Мы уже знали: в городе началось восстание, Временное правительство не в силах удержать власть. Утром 24-го Василькевич связным вызвал меня в штаб:

— Давай, Коля, в ружье своих! На поезд — и к Воробцову.

— Начинаем?

— Уже и конец недалеко.

Из нашей роты набралось человек тридцать. Сводные отряды остальных рот направились на другие заводы, в районные штабы Красной гвардии. А мы — на «Дизель». Оказалось, у Воробцова тут грозная сила: сотни две красногвардейцев на грузовиках, с пулеметами. Я выстроил своих солдат у ворот завода, на берегу Большой Невки, доложил Воробцову по всей форме.

— Вольно! — скомандовал он, улыбаясь сквозь отросшие усы, и крепко пожал мне руку. Потом я завел отряд на заводской двор и распустил. Солдаты стали знакомиться с красногвардейцами, закурили, разговорились. Настроение у всех было приподнятое. Даже те, кто постарше, горели желанием — поскорее в бой, о молодых и говорить нечего. Из штаба приказали: ждать, быть готовыми к выступлению.

Однако до ночи других распоряжений не поступало. Нас разместили на ночлег в конторе завода, из районного штаба прислали походную кухню с обедом. Под утро все, кроме дневальных, спали кто где, завернувшись в шинели. Часов в шесть пришел Воробцов:

— Подъем, братва!

Оказалось, уже и чай горячий привезли. Встали мы, подкрепились. Туманное утро, моросит холодный дождь. Но думалось в ту пору, что день этот войдет в историю человечества.

Только мы позавтракали — приказ:

— Отряду «Дизеля» двигаться к Марсову полю!

Живо натянули шинели, расхватали винтовки — и по грузовикам. Вдоль набережной поехали на Троицкий мост и дальше, к тем самым братским могилам, у которых митинговали совсем подавно, в мае. Сейчас говорить будут наши винтовки.