В числе рабов мистера Карлтона, ставших теперь собственностью генерала Картера, был один по имени Томас, с которым я подружился, ещё находясь у нашего прежнего хозяина. Это был чистокровный африканец, с правильным и красивым лицом, прекрасно сложенный и сильный, и к тому же человек, во многих отношениях весьма примечательный.
Его физическая сила, неутомимость и способность переносить лишения были необычайны. Но его нравственная сила была ещё больше. Страстный и порывистый по натуре, он — что было большой редкостью среди рабов — умел подчинить себе свои страсти и во всём, что он говорил и делал, был кроток как ягнёнок. Дело в том, что ещё ребёнком он подпал под влияние неких методистов, которые жили и работали по соседству. Их проповеди производили на него такое сильное впечатление и он так проникся их идеями, что, казалось, самые изначальные и сильные человеческие страсти были вырваны с корнем из его груди.
Эти красноречивые учителя вселили в его от природы гордую и возвышенную душу убеждение в необходимости беспрекословно повиноваться и терпеливо сносить страдания. Убеждение это, которое называют священным словом «религия», нередко оказывается более могущественной опорой тирании и более верным средством держать в подчинении суеверного и дрожащего от страха раба, чем бич и оковы.
Его учили — и он в это верил, — что бог создал его рабом и что он обязан подчиняться хозяину и довольствоваться своей судьбой. Каким бы жестокостям он ни подвергался со стороны своих повелителей, — его долг сносить всё безропотно и молча. Если хозяин ударит его по одной щеке, говорили ему, он должен подставить другую. Для Томаса это не были пустые слова, которые входят в одно ухо и выходят в другое. Нет, никогда не встречал я человека, у которого вера способна была так подчинить себе все страсти.
Природа создала его для того, чтобы он стал одним из тех сильных духом, которые внушают страх тиранам и стоят в первых рядах борцов за свободу, а методисты превратили его в приниженного раба, покорного и безропотного. Он считал своим долгом быть верным хозяину. Он никогда не брал в рот виски; он готов был голодать, но никогда бы ничего не украл и скорее согласился бы, чтобы его выпороли, чем произнести слово лжи. Этими качествами, столь редкими у раба, он заслужил благоволение управляющего. Тот относился к Томасу с особым доверием, часто оставлял ему ключи и поручал раздачу пищи. Томас настолько аккуратной честно выполнял порученное ему дело, что даже и придирчивый управляющий ни в чём не мог упрекнуть его. За все десять лет, проведённые им в Карлтон-холле, Томаса ни разу не пороли. Но самым замечательным было то, что Том не только пользовался расположением управляющего, но сумел завоевать и хорошее отношение к себе своих товарищей. Это был человек беспримерной мягкости и доброты.
Не было вещи, которой бы он не сделал, когда надо было помочь кому-нибудь в несчастье; он делился с голодными своим пайком и работал за тех, у кого не хватало сил выполнить дневной урок. К тому же он был настоящим духовным отцом для всех рабов и проповедовал и молился едва ли не лучше самого хозяина. Я не сочувствовал его религиозному рвению, но я искренне любил его, восхищался им, и мы с давних пор уже были близкими друзьями.
Томас был женат на женщине по имени Анна, весёлой, миловидной и приветливой, и нежно любил её. Он был безмерно счастлив, что его не разлучили с ней при продаже, и склонен был рассматривать эту удачу как особую милость провидения. Никогда я не видел в человеке такой благодарности, такой радости, как в Томасе, когда он узнал, что жена его одновременно с ним приобретена генералом Картером. Это было всё, чего он хотел. Он сразу же перенёс на нового хозяина всю свою преданность, отдавал ему все свои силы и всё усердие и считал это своим долгом. В то время как я и остальные мои товарищи с самого прибытия в Лузахачи не переставали жаловаться на чрезмерную тяжесть работы и на недостаточность и плохое качество питания, Томас ни разу не высказал неудовольствия и работал с таким увлечением и энергией, что вскоре прослыл одним из лучших работников на всей плантации.
Жена Томаса всего несколько недель назад родила. Ребёнка, по существующему в Южной Каролине обычаю, приносили к матери в поле, чтобы она могла тут же покормить его грудью. Каролинские плантаторы, такие расточительные, когда речь идёт об их удовольствиях, становятся удивительно расчётливыми и скупыми, когда дело касается их рабов.
Однажды в жаркий летний день Анна взяла своего ребёнка из рук совсем маленькой девочки, которой было поручено за ним смотреть, села под деревом и покормила его грудью. Выполнив свой материнский долг, она медленно и, может быть, не слишком охотно направилась обратно к месту своей работы. В эту минуту в поле верхом прискакал управляющий мистер Мартин. Это был лихой детина, один из тех, которых на плантациях называли «муштровщиками». Он зорко следил за тем, чтобы в Лузахачи во время работы никто от неё не увиливал. Когда кто-нибудь шёл шагом, для него это было признаком лени; он требовал, чтобы раб, если ему надо было переходить с одного участка поля на другой, бежал туда бегом. Возможно, что Анна забыла об этом; во всяком случае, в ту минуту она не выполнила этот нелепый приказ. Управляющий в ярости подскакал к ней, заорал, что она дрянь и лентяйка, и начал изо всех сил бить её хлыстом. Случилось так, что Томас работал неподалёку. Он всё это видел, и, казалось, он сам с удесятерённой силой ощущал боль от ударов, сыпавшихся на спину Анны. Такого испытания никакая религия с её ложной основой не могла бы выдержать. Он сделал движение, по-видимому с тем чтобы помочь Анне. Мы были в это время рядом и пытались остановить его, убеждая, что он и сам попадёт в беду, но крики и плач жены сделали его глухим к нашим уговорам. Он кинулся вперёд и, прежде чем управляющий успел опомниться, вырвал из его рук хлыст и спросил, по какому праву он позволяет себе истязать женщину, которая ни в чём не провинилась.
Для мистера Мартина такое своеволие, или, как он говорил, «дерзость», было полной неожиданностью. Натянув поводья, он заставил лошадь податься немного назад, а затем, видимо придя в себя, выхватил из кармана пистолет и взвёл курок: он прицелился в Томаса, который, бросив хлыст, пустился бежать. Мистер Мартин выстрелил, но рука его так дрожала, что он промахнулся, а Томас, перескочив через изгородь, скрылся в густой заросли.
Обратив в бегство мужа, управляющий обрушился теперь на его жену, которая стояла рядом, вся дрожа от ужаса и плача. Он весь кипел от ярости и гнева и решил излить свою злобу на несчастную женщину. Подозвав надсмотрщика и ещё двух или трёх других мужчин, он приказал сорвать с неё одежду.
Окончив эти приготовления, он приступил к истязанию. Плеть при каждом ударе впивалась в тело женщины, и каждый раз, когда несчастная поднимала свои и израненные, окровавленные руки, кровь стекала с них ручьями; крики её были ужасны.
Я должен был, казалось бы, уже привыкнуть к подобного рода зрелищам, но сердце моё защемило и у меня потемнело в глазах. Мне хотелось схватить это чудовище за горло, швырнуть его на землю… Не знаю, как я совладал с собой… Знаю лишь одно: только низменная и подлая натура раба может довести человека до того, что он будет видеть, как истязают женщину, и не вступится за неё…
Потеряв сознание, Анна упала, но Мартин всё ещё не унимался и продолжал её избивать. Управляющий приказал нам соорудить носилки из прутьев и потом перенести её к нему в дом. Не успели мы переступить порог его дома, как он надел на шею несчастной женщины принесённую им тяжёлую цепь; другой конец этой цепи он прикрепил к балке под потолком. Обморочное состояние Анны, по его словам, было чистейшим притворством; он считал, что если он её не привяжет, она немедленно удерёт вслед за своим мужем.
Затем нам приказали пуститься в погоню за Томасам: мы разошлись в разные стороны, делая вид, что усердно ищем его во всех местах, где только можно было укрыться. Но, за исключением надсмотрщиков и ещё двух или трёх подлецов, надеявшихся заслужить милость управляющего, никто, разумеется, особенно не старался найти его. Почти сразу же за изгородью, ограждавшей возделанные поля, начиналось болото, поросшее камышом, кустами и каучуковыми деревьями. Пробираясь между кустами, я вдруг увидел Томаса. Он стоял, прислонившись к стволу большого дерева. Когда я приблизился к нему, он положил руку мне на плечо и спросил, что управляющий сделал с его женой. Я постарался, как мог, скрыть от него правду и ничего не сказал об истязании, которому подвергли Анну. Но я попытался дать понять Томасу, в каком бешенстве сейчас мистер Мартин, и посоветовал моему другу не показываться ему на глаза, пока тот не успокоится. Я обещал, что приду вечером и принесу ему еды, и заверил его, что, если он будет вести себя спокойно, его вряд ли кто-нибудь здесь разыщет.
Вскоре нас всех созвали и велели нам вернуться к работе. Я поспешил как можно скорее справиться со своим уроком и направился к себе, чтобы приготовить немножко еды и отнести её несчастной Анне.
Я застал Анну там, где мы её оставили, — в прихожей, закованной в цепи. Судя по её стонам, она уже пришла в сознание настолько, что могла ощущать боль. Она жаловалась, что цепь, охватывающая её шею, причиняет ей острую боль и мешает дышать. Склонившись к ней, я попытался хоть сколько-нибудь ослабить цепь, но в это время на пороге появился управляющий. Он резко спросил меня, что я здесь делаю и по какому праву вмешиваюсь в дела этой девки; затем он грубо приказал мне убираться вон. Я хотел оставить ей принесённую мною еду, но он не позволил, со злостью добавив, что если она денёк-другой и поголодает, то это научит её лучше вести себя.
Я взял мою корзиночку и с тяжёлым сердцем ушёл оттуда. Как только стемнело, я отправился к Томасу, но боясь, чтобы управляющий или кто-нибудь из его шпионов не выследили меня, я пошёл туда кружным путём. Томас находился неподалёку от того места, где я его оставил.
Он так настойчиво расспрашивал меня о своей жене, что на этот раз я не решился скрыть от него всего, что ей пришлось вынести, и сказал ему, где она находится сейчас. Он был потрясён; по временам он начинал плакать как ребёнок, но потом пытался овладеть собой и только твердил вполголоса какие-то тексты из священного писания и слова молитвы. Но ему и это не удавалось, и в порыве отчаяния, позабыв о своих религиозных принципах, он со всею страстью начал громко проклинать жестокого управляющего; в словах его слышалась угроза мести; потом он снова овладел собой и стал винить себя в том, что сам пробудил ярость Мартина; мысль, что его любовь и стремление защитить Анну только ухудшили её положение, жестоко его мучила. Прилив негодования снова захватил его целиком. Лицо его дёргалось, грудь судорожно вздымалась. Он бормотал про себя проклятия и угрозы и, казалось, в них одних находил успокоение.
Придя в себя, он стал советоваться со мной, что ему делать дальше. Я знал, что управляющий сильно разгневан, я сам слышал, как он говорил о том, что, если подобное проявление непокорности не будет примерно наказано, оно повлечёт за собой такие же, поступки среди рабов на соседних плантациях. Тем не менее я был уверен, что мистер Мартин ни за что не осмелится убить Томаса. Здесь, и только здесь, существовала граница, которую не смел преступить никакой управляющий. Но я знал и то, что мистер Мартин не только считает себя вправе, но и хочет подвергнуть непокорного раба истязаниям в тысячу раз более мучительным, чем предсмертная агония. Я считал поэтому, что Томасу следует бежать. Ведь даже в том случае, если его поймают, наказание, которое он понесёт, будет не более жестоким, чем то, что предстоит ему сейчас, если он сдастся добровольно.
В первую минуту мой совет, казалось, пришёлся ему по душе. В глазах его сверкнули отвага и решимость, которых я до сих пор в нём не видел. Но это длилось лишь мгновение.
— А что будет с Анной? — проговорил он. — Я не могу её покинуть. А она… нет, даже если бы она была здорова, у бедняжки никогда не хватит смелости бежать со мной… Нет, Арчи, нет! Я не могу покинуть жену…
Что я мог ему ответить?
Я хорошо понимал весь ужас его положения и глубоко ему сочувствовал. Я не мог не согласиться с тем, что он говорил. Любые доводы здесь были бессильны. Да я и не пытался приводить их; я молчал.
В течение нескольких минут он казался погружённым в свои мысли. Взор его был устремлён в землю. Наконец, словно очнувшись, он объявил мне, что решение его непоколебимо: он отправится в Чарлстон и попытается обратиться с жалобой к генералу Картеру.
То немногое, что мне приходилось слышать о генерале Картере, не позволяло, особенно рассчитывать на его справедливость и великодушие. Но Томасу этот план был по душе, и, зная, что другого выхода у него нет, я не стал возражать. Подкрепившись принесённой мною едой, он решил немедленно двинуться в путь. За время нашего пребывания в Лузахачи ему лишь раз пришлось ходить в Чарлстон. Но он принадлежал к людям, которым достаточно один раз где-нибудь побывать, чтобы потом без труда отыскать это место, и я не сомневался, что он сможет добраться до города.
Вернувшись к себе в хижину, я стал думать о Томасе и о том, как мало вероятия, чтобы он добился успеха; уснуть я не мог. Как только рассвело, я отправился на работу. Моё волнение словно подстёгивало меня, и я справился со своим делом значительно раньше моих товарищей. Когда я возвращался к себе, мимо меня промчалась карета. В ней сидел генерал Картер, а на запятках, где полагается стоять выездному лакею, сидел закованный в цепи Томас.
Когда экипаж подкатил к дому управляющего, генерал немедленно послал за мистером Мартином, который взял плеть и, сопровождаемый своей охотничьей собакой, с самого утра ушёл в лес на поиски беглеца. Генерал приказал, чтобы все рабы собрались перед домом.
Наконец появился и мистер Мартин.
— Взгляните-ка, — едва увидев его, громко крикнул генерал. — Я привёз вам беглеца. Представьте себе: этот наглец явился ко мне в Чарлстон и позволил себе жаловаться на вас! Однако из его же собственных слов видно, что виноват он; он позволил себе неслыханную дерзость. Вырвать хлыст из рук управляющего! До чего же дойдёт дело, если эти негодяи станут оправдываться в подобном неповиновении! Дай им только волю — они всем нам перережут глотку! Ну, я ему даже не дал договорить и заявил, что готов простить многое, но только не дерзость по отношению к управляющему. Я был бы не так строг, если бы дело касалось лично меня. Но задеть моего управляющего!.. Потому-то я и поспешил привезти его к вам, хоть и рискую схватить лихорадку, ночуя здесь в такое время. Надо хорошенько выпороть этого негодяя. Слышите, мистер Мартин? Я приказал созвать сюда всех рабочих, чтобы они присутствовали при наказании. Это пойдёт им на пользу..
Мистер Мартин как тигр накинулся на свою добычу… Мне не хочется описывать здесь ещё одну страшную сцену истязаний, обычным орудием которых в Америке ежедневно служит плеть. Пусть тот, кто пожелает создать себе о них более ясное представление, пробудет полгода на любой из американских плантаций — он быстро поймёт, что дыба была совершенно ненужной выдумкой: надо только уметь пользоваться плетью, и тогда плеть вполне её заменит.
Хотя тело Томаса было совершенно истерзано и он несколько раз во время избиения лишался сознания от потерн крови, — он выдержал пытку как герой. У него хватило сил не просить пощады, и он не издал ни одного стона. Не прошло и нескольких дней, как он уже был на ногах и работал как всегда.
Но не так обстояло дело с его женой. Она и вообще-то была слабого здоровья, а после родов ослабела ещё больше. Перенесённые пытки, голод и цепи — всё это вместе взятое так повлияло на неё, что она серьёзно захворала. Через некоторое время ей как будто стало лучше, но потом болезнь её перешла в затяжную нервную горячку; она совершенно обессилела, ничего не ела и даже потеряла волю к выздоровлению. Всё это передалось и её малютке, он таял на глазах и в конце концов умер. Мать ненадолго его пережила; недели через полторы умерла и она. Томас, разумеется, всё это время вынужден был продолжать свою работу. И вот однажды вечером, вернувшись с плантации, он нашёл её мёртвой.
Один из надсмотрщиков, человек очень подлый и главный доносчик мистера Мартина, был в то же время единственным лицом в Лузахачи, которому дозволялось произносить проповеди и устраивать представления, которые невежественные и суеверные рабы называют церковной службой. Этот человек явился к убитому горем мужу Лины и предложил свою помощь в устройстве похорон. У Томаса было достаточно здравого смысла, чтобы не уподобиться многим своим единомышленникам и не поддаться на удочку такого ханжества. Он уже давно и хорошо знал этого негодяя и лицемера и глубоко презирал его. Он отказался от его услуг и, указав на меня, добавил: «У меня есть друг, и мы с ним её, бедную, похороним». Он как будто хотел ещё что-то сказать, но при упоминании о жене он не выдержал, голос его дрогнул, глаза наполнились слезами и он замолчал.
Было воскресенье. Проповедник вскоре же ушёл. Несчастный Томас весь день просидел подле тела жены. Я оставался с ним и, понимая, что утешать в таком горе бесполезно, старался говорить поменьше.
Под вечер в хижину пришёл кое-кто из наших товарищей и почти все слуги из господского дома. Мы подняли тело Анны и понесли на кладбище. Кладбище это было живописно расположено на отлогом склоне холма в тени высоких деревьев; по-видимому, оно существовало уже давно. Многочисленные холмики, частью совсем ещё свежие, частью едва заметные, указывали на места захоронений.
Пока мы копали яму. Томас стоял, склонившись над телом жены. Когда неглубокая могила была выкопана, мы в молчании стали по краям, ожидая, что Томас прочтёт заупокойную молитву или пропоёт гимн. Но напрасно пытался он произнести знакомые слова — голос его сделался хриплым и перешёл в какое-то бессвязное бормотание. Он только покачал головой и попросил нас опустить тело в могилу. Мы исполнили его просьбу и тут же забросали могилу землёй.
Начинало темнеть, и рабы, принимавшие участие в похорон ах, поспешили вернуться домой. Томас всё ещё оставался стоять у могилы. Я взял его за руку и пытался увести его оттуда. Он отстранил мою руку.
— Её убили, — проговорил он вдруг, поднимая голову, — её убили!
В эту минуту он взглянул на меня. Глаза его горели негодованием. Ясно было, что чувства одержали в нём верх над всей искусственной сдержанностью, к которой его приучили с детства. Я разделял его горе и пожал ему руку, чтобы он это чувствовал. Он ответил мне таким же пожатием и, помолчав, добавил:
— Кровь за кровь! Разве не так, Арчи?
Он сказал это твёрдо и спокойно, но в голосе его звучало что-то зловещее. Я не знал, что ответить, да он и не ждал ответа: хоть вопрос и был обращён ко мне, относился он, по-видимому, только к нему, самому.
Я взял его под руку, и мы молча ушли.