Лучшее воспитание - это то, которое начинается возможно раньше. Это правило было твердо усвоено и неукоснительно применялось на той точке земного шара, где роковая звезда заставила меня родиться.

Так как в этой стране нередки случаи, когда часть детей одного и того же отца родится господами, а другая - рабами, создается необходимость как можно раньше подчинить детей дисциплине, способной подготовить их к столь различному положению. Согласно обычаю, к каждому юному хозяину с минуты его рождения прикрепляется юный раб приблизительно одного с ним возраста. С той минуты, как юный господин становится способен проявлять волю, он начинает сознавать свои права неограниченного деспота.

Менее года прошло после моего рождения, когда супруга полковника Мура подарила ему второго сына. Оба мы, не ведая ничего, еще мирно спали в наших колыбельках, когда мне уже было предназначено стать слугой моего младшего брата.

Именно таким рабом мастера Джемса я помню себя с самого раннего детства.

Нетрудно вообразить себе, какие последствия должна иметь неограниченная власть, данная ребенку над другим таким же ребенком. Жажда власти, вероятно, одна из наиболее сильных страстей, затаенных в человеческой душе, и просто поразительно, с какой быстротой и до какой изощренности может дойти ребенок в проявлениях деспотизма и тирании.

Старший сын полковника Мура, Вильям - или мастер Вильям, как полагалось величать его в Спринг-Медоу, - мог служить ярким образцом такого юного деспота. Он наводил ужас не только на своего собственного юного камердинера Джо, но и на всех детей плантации. Инстинктивное и ничем не оправданное стремление причинять страдания, которое часто проявляют дурно воспитанные дети, у Вильяма носило характер настоящей страсти. И эта страсть, которой дана была возможность безудержно проявляться, очень быстро превратилась в привычку.

Как только распространялся слух, что предполагается подвергнуть наказанию провинившегося раба, Вильям всегда старался своевременно узнать об этом и ни за что на свете не отказался бы от возможности присутствовать при наказании. Вскоре он усвоил все отвратительные повадки и гнусные выражения надсмотрщиков. Он никогда не расставался с длинным бичом и при малейшем противоречии или попытке воспротивиться его воле пускал этот бич и ход, проявлял изощренное умение владеть им.

Нужно признаться, что Вильям все же старался хоть в некоторой мере скрывать свои подвиги от отца. Полковник Мур, со своей стороны, предпочитал закрывать глаза на то, чего он не мог одобрить, но что ему, как нежно любящему отцу, трудно было предотвратить.

Мастер Джемс, слугой которого я состоял, был совсем иным, чем его брат. Джемс был слабый и болезненный ребенок, мягкий и добрый. Он искренне привязался ко мне, и я платил ему горячей дружбой и преданностью. Джемс всегда, когда только представлялась возможность, старался защитить меня от тирании Вильяма. Нередко ему приходилось для этого пускать в ход слезы и просьбы. Но и они не всегда могли смягчить юного деспота, и тогда Джемс прибегал к более действенным мерам: грозил пожаловаться отцу и рассказать ему о грубых и жестоких проделках Вильяма по отношению ко мне. Эта угроза одна только была способна произвести впечатление на "милого" юношу.

Случалось, что юный мастер Джемс начинал капризничать и упрямиться. Но я очень быстро перестал обижаться на него за эти проявления дурного настроения: они объяснялись его плохим здоровьем. Прошло немного времени, и я научился прибегать к лести и проявлять внешнюю покорность - искусство, которому дети в таком положении, как я, научаются, к сожалению, почти так же быстро, как и взрослые. Таким, путем я оказывал на него большое влияние. Он был господин, а я - раб. Но пока мы оставались детьми, это различие стиралось, и мне нетрудно было проявлять свое превосходство. Ведь я и телом и духом был сильнее его.

Мастеру Джемсу минуло пять лет, и полковник Мур счел необходимым приступить к обучению его грамоте. Моему маленькому хозяину с большим трудом удалось заучить буквы. Но составлять из них слова было ему уже совершенно не под силу. Между тем он не был лишен самолюбия и горячо желал приобрести знания; к сожалению, у него нехватало способностей.

Пытаясь преодолеть эти трудности, он, как и всегда, прибег к моей помощи: ведь я был для него главной опорой и советчиком. Мы долго думали и, наконец, изобрели следующий план: я обладал отличной памятью, тогда как мой молодой хозяин запоминал все очень медленно. Поэтому было решено, что приставленный к Джемсу преподаватель обучит азбуке, а затем и чтению в первую очередь меня; я все хорошенько запомню, а затем, во время наших игр, пользуясь удобным случаем, буду постепенно передавать эти знания моему юному господину. План показался нам великолепным. Ни учитель, ни полковник Мур по возражали: полковник ведь желал только, чтобы сын его научился читать, а учитель был в восторге от того, что таким путем мог свалить на мои плечи самую сложную часть своей задачи.

Трудно представить себе закон более варварский и гнусный, чем существующий в Америке закон, запрещающий под страхом денежного штрафа и тюремного заключения обучать раба грамоте. Подобного закона не существует ни в одной стране, и он налагает на Соединенные Штаты Америки несмываемое позорное пятно.

Мало того, что обычаи и надменное пренебрежение хозяев к их рабам создают обстановку, при которой раба держат в искусственном невежестве, - это бесчеловечное отношение еще подкрепляется законом. Право же, я нисколько не сомневаюсь, что господа владельцы выкололи бы нам глаза - и это также на основании какого-нибудь хитроумно составленного закона, - если б только могли изобрести способ заставить нас работать слепыми.

Читать я научился с легкостью и через некоторое время приобщил к этой премудрости и мастера Джемса.

Джемс часто болел, ему приходилось оставаться в комнате, и он лишь изредка мог принимать участие в бурных играх, которыми обычно увлекались его сверстники. Полковник Мур, желая развлечь сына, покупал ему книги, но содержанию соответствовавшие его возрасту, и чтение стало постепенно любимым нашим занятием.

Время шло. Я продолжал принимать участие в учебных занятиях моего молодого хозяина. Хотя намерение сначала обучить меня с тем, чтобы я затем обучал мастера Джемса, вскоре было оставлено, - я горел такой страстной жаждой знания и обладал таким живым умом, что мне не стоило никакого труда схватывать сущность предметов, которые преподавались хозяйскому сыну. Да кроме того, Джемс с юного возраста привык прибегать ко мне при малейших затруднениях. Таким путем мне удалось усвоить основные правила арифметики, кое-какие познания по географии и даже получить представление о латыни.

Как тщательно ни скрывал я свои познания, но уже одно то, что я умею читать, выделяло меня среди других рабов и делало смешным в глазах моих хозяев. Мое самолюбие нередко болезненно страдало от этого.

Правда, тогда во мне еще не видели, как видят сейчас в каждом грамотном негре, проявляющем хоть какие-нибудь способности, страшное чудовище, готовое в любую минуту призвать к мятежу и мечтающее только о том, чтобы перерезать горло всем честным американским гражданам. Но зато я всем этим господам представлялся каким-то феноменом, чем-то вроде четвероногой курицы или барана, которого природа наделила двумя парами глаз вместо одной. Я был "монстром", пригодным для забавы приезжих гостей.

Нередко случалось, что меня звали в столовую, после того как обильные возлияния за богато убранным столом успели поднять настроение приглашенных. Меня заставляли прочесть статью из газеты. Такое невероятное явление, как раб, умеющий бегло читать, до слез смешило подвыпивших гостей.

Ко мне в таких случаях приставали со всякими нелепыми и оскорбительными замечаниями, терзали и мучили насмешливыми и обидными вопросами, на которые я вынужден был отвечать, - я знал, что в противном случае мне в лицо может полететь бокал, бутылка или тарелка.

Особенно изощрялся мастер Вильям. Лишенный возможности избивать меня плетью, во всяком случае так часто, как ему бы этого хотелось, он вознаграждал себя тем, что избирал меня мишенью для самых грубых замечаний и насмешек. Он, между прочим, очень гордился придуманной им для меня кличкой "черномазый мудрец", хотя, видит бог, лицо мое было почти столь же белым, как и его… А что касается души… мне хочется верить, что она не была такой черной, как душа этого юноши.

Это, в конце концов, были лишь мелкие обиды. И все же требовалось немало выдержки, чтобы сносить их. Чувство горечи, терзавшее меня в подобных случаях, искупалось в некоторой степени удовольствием, которое я испытывал, когда, стоя, как мне полагалось, за спинкой стула моего хозяина, я слушал разговоры, которые вели сидевшие за столом. Я имею в виду те разговоры, которые велись до возлияний: пир неизменно переходил в дикую попойку и самую разнузданную оргию. Полковник Мур был человек гостеприимный, и не проходило дня, чтобы за обедом у него не собирались друзья, родственники или соседи. Полковник считался красноречивым и приятным собеседником и умел в красивой форме излагать свои мысли. Голос у него был мягкий и приятный, беседа отличалась тонкостью и изяществом оборотов.

Многие из его гостей были людьми образованными. Разговоры обычно вертелись вокруг политики, но нередко затрагивались и другие предметы. Полковник, как я уже упоминал, был горячий демократ или, вернее сказать, горячий республиканец (так выражались в те годы), ибо слово "демократ", какое уважение ни проявляют к нему - или ни стараются проявить - нынешние американцы, в те времена произносилось с неодобрением.

Большинство людей, бывавших в доме полковника Мура, в вопросах политики придерживались одинаковых взглядов: почти все они громко хвалились своим чрезвычайным либерализмом.

Разговоры их приводили меня в восхищение. Слыша, как они разглагольствуют о равных нравах для всех и негодуют против угнетения и угнетателей, я чувствовал, как сердце мое ширится от волнения. В те времена я ни на минуту не связывал то, что слышал, с собой, со своей личностью. Меня увлекала красота этих понятий - свобода и равенство. Все симпатии мои были на стороне французских республиканцев, о которых здесь часто говорили. Я был преисполнен ненависти к этим деспотам австрийцам и англичанам: я еще не научился мыслить самостоятельно. То, что я видел вокруг себя, было мне знакомо с самого раннего детства, - в моих глазах это был незыблемый закон природы. Хоть и рожденный рабом, я в то время еще не испытал и тысячной доли страданий и унижений, связанных с положением мне подобных. Мне повезло, как мог уже судить читатель: я принадлежал юному хозяину, который во многих отношениях видел во мне скорее товарища, чем раба. Благодаря его заступничеству, а также тому влиянию, которым пользовалась моя мать, попрежнему остававшаяся фавориткой полковника, со мной обращались много лучше, чем с остальными рабами в усадьбе.

Сравнивая мой удел с уделом рабов, трудившихся на полях, я мог поистине считать себя счастливым и готов был забыть о тех невзгодах, которые иногда обрушивались на меня. А между тем и они могли уже дать мне представление о той горькой чаше, какой является удел раба. Но я был молод, и страстный огонь жизни брал верх над мрачными предчувствиями, которые готовы были зародиться в моей душе.

В те годы я еще не знал, что полковник Мур - мой отец. Этот джентльмен пользовался отличной репутацией и положением в обществе главным образом благодаря тщательному соблюдению всех внешних форм и правил приличия, которые, увы, слишком часто заменяют собой истинную добродетель и нравственные качества. Следует упомянуть о некоторых из этих правил, которые свято соблюдались (и по наши дни почитаются) в Америке.

Возьмем, например, следующий неписаный закон: ни в коей мере не почитается грехом для господина быть отцом любого из детей, появляющихся на свет в его владениях. Зато серьезнейшим нарушением "приличий", чуть ли не преступлением считается, если отец не то что официально признает таких детей, но даже в какой бы то ни было мере окажет им предпочтение или проявит к ним какой бы то ни было интерес. "Приличия" требуют, чтобы он обращался с ними точно так же, как с другими невольниками. Пусть он отправит их на полевые работы, пусть продаст с молотка и они достанутся тому, кто предложит наивысшую цену, - никому и в голову не придет осудить его. Если же он осмелится проявить к ним хоть искру отеческой привязанности - пусть остерегается: клевета не пощадит его. Все его слабости и недостатки будут извлечены на свет божий, злостно преувеличены и подвергнуты беспощадному осуждению. Его как бы прогонят сквозь строй, и все так называемые "приличные люди" будут говорить о его "слабостях" как о чем-то позорном, низком и мерзком.

Полковник Мур обладал великой житейской мудростью и никогда не поставил бы себя в такое ложное положение. Он вращался в самом лучшем обществе и хотя, рассуждая о политике, громогласно восхищался демократическими идеями, но в глубине души был убежденным аристократом. Нарушить хоть одно из правил, установленных в кругу, где он вращался, было для него так же немыслимо и невероятно, как для светской красавицы отделать платье бумажными кружевами, а для какого-нибудь фата - воспользоваться за столом оловянной вилкой.

Я очень долго не знал, что полковник Мур - мой отец, и при существовавших обстоятельствах это было неудивительно. Однако если мое происхождение было неизвестно мне, то для приятелей моего отца оно не составляло тайны. Нужно сказать, что, помимо всяких других доказательств, поразительное сходство, существовавшее между нами, не могло оставить по этому поводу никаких сомнении.

Пресловутые "правила приличий" должны были связывать язык гостей точно так же, как заставить полковника Мура молчать о своем отцовстве. Но позже, когда роковая тайна раскрылась передо мной, в моей памяти внезапно всплыли намеки и шутки, на которые, под влиянием винных паров, не скупились подчас к концу пира наиболее подвыпившие гости. Все эти остроты, смысл которых был для меня в те времена неясен, вызывали, однако, неудовольствие как полковника Мура, так и более трезвых гостей его, и почти всегда вслед за этим следовало приказание мне и остальным рабам немедленно уйти из столовой. И долго еще - вплоть до той поры, когда мне стала известна тайна моего рождения, - для меня оставался непонятным этот, казалось бы, ничем не вызванный гнев моего хозяина.

Тайна, которую отец не пожелал, а мать не посмела разъяснить мне, могла бы быть раскрыта моими товарищами по несчастью. Но в те годы я, как и многие подобные мне глупцы, гордился белым цветом своей кожи и чуждался настоящих негров. Я держался от них на известном расстоянии и считал постыдным для себя поддерживать дружеские отношения с людьми, кожа которых была темнее моей. Пусть это послужит печальным доказательством того, как раб усваивает самые гнусные предрассудки своих господ и сам таким путем кует цепь, отдающую его во власть угнетателям.

Должен отдать все же справедливость моему отцу: я не могу сказать о нем, что он был вовсе уж бесчувственным человеком. Я убежден, что, хоть открыто и не признавая присвоенных мне природой прав на привязанность с его стороны, он все же не мог в тайниках своего сердца не признавать их законности. В голосе его звучали подчас нотки снисходительности и доброжелательства, вообще свойственные ему, но, казалось, выражавшиеся сильнее, когда он обращался ко мне. Такое обращение пробуждало в моей душе глубокую привязанность к нему. Но тогда я видел в нем только благожелательного хозяина.