У таксиста дешевые кварцевые часики. Браслет их захватывает и щиплет волоски на запястье. Всякий раз, когда становится больно, он трясет рукой, и машина сворачивает к кювету. Дети на улицах ищут что-нибудь, чем можно поиграть. Всюду камни, пыль, испорченные фрукты.

Над приборной доской свисает стеклянный глаз. Над ним находится зеркало заднего обзора. В нем я вижу глаза водителя. На мой взгляд, он кажется смирным. Я знаю, что внешность обманчива. У него удлиненные скулы и длинные темные ресницы, нежные, как у коровы.

По пути из аэропорта мы не разговариваем. Радио включено почти на полную громкость, и слышится то турецкая поп-музыка, то радиомаяк американской военно-воздушной базы. Таксист негромко, рассеянно подпевает. Мы не разговариваем. Я устала за ночной перелет, пропиталась дорожным запахом. К тому же мне надоели таксисты.

Музыка переходит с турецкой на английскую, с восточной на западную. Водитель предлагает мне сигарету, я беру ее. Табачный дым меня взбадривает. Я. прислоняюсь к стеклу дверцы и смотрю на Азию, а тем временем в салоне машины звучит песенка ансамбля «Кинкс».

Повезло мне родиться в любимой стране.

Я свободен, хотя почти нищ.

Я ищу женщину, которая любит жемчуг. По часикам таксиста еще нет шести. От моей щеки стекло дверцы уже согрелось. Вижу запряженную мулами телегу между двумя облезлыми высотными домами. Начинается призыв муэдзина на утреннюю молитву, слышится рев турецкого истребителя. Я оборачиваюсь и вытягиваю шею, чтобы увидеть самолет.

И когда стану взрослым, пойду на войну.

Жизнь отдам за страну, над которой всегда не заходит солнечный диск.

Мы подъезжаем к перекрестку, заполненному грузовиками и стоящими в ряд такси. На широком тротуаре пустой фонтан, в середине стоит статуя Ататюрка, окруженного каменными детьми в европейской одежде. И надо всем этим высятся крепостные стены города.

Я не думала, что они окажутся такими мощными, эти древние оборонительные сооружения толщиной с дом. Прямо-таки сплошной ряд лондонских домов, только с бойницами. Черные, словно от грязи и копоти промышленного центра.

На Востоке и на Западе, сытых и голь,

Виктория всех поимела.

Таксист выключает радио и подкатывает к бровке. Я лезу в карман за деньгами. Там все еще лежит конверт фон Глётт и оставшийся от трех шри-ланкийских рубинов камешек. Сжимаю его пальцами, чтобы почувствовать, какой он твердый. Это мое последнее маленькое желание, средство к достижению цели. Всего один камень потребовался, чтобы добраться сюда, другой пошел в обмен на жемчужину. Я уже на шаг ближе к «Трем братьям». Не верь я в это, вообще бы не трогалась с места.

Сдачи у таксиста нет. Я переплачиваю ему сумму, которая ничего для меня не значит. Он вылезает из желтой машины вместе со мной, помахивая листком бумаги, на лице у него вымученная улыбка застенчивого человека.

— Пожалуйста. Леди. Да.

Это карта города. Я различаю на ней крепостную стену и аэропорт. Большую стрелку «Вы находитесь здесь», указывающую на стоянку такси, словно иностранец не может больше нигде оказаться. Достаю конверт с почтовым кодом, водитель несколько раз кивает. Берет у меня карту и указывает пальцем на место внутри городской стены. Старый центр Диярбакыра.

Я благодарю его. Мы обмениваемся рукопожатием. Браслет часиков щиплет ему кожу, он морщится и вновь садится в машину. Едет обратно между высотными домами к аэропорту.

Я сажусь под статуей Ататюрка и смотрю на карту. Надо мной каменные дети протягивают вверх каменные цветы. Район внутри городской стены небольшой; его можно обойти за два дня. Но здесь только две большие улицы, а между их образующими крест линиями схематически изображены лабиринты глухих улочек и переулков. Если фон Глётт живет там, найти ее будет нелегко.

Солнце начинает припекать. Под его лучами сквозь бумагу просвечивает надпись. Я переворачиваю карту, там приветственное послание диярбакырского бюро туризма:

В ДИЯРБАКЫРЕ ПОЯВЛЯЕТСЯ НОВЫЙ ДУХ. ДИЯРБАКЫР ЗНАМЕНИТ САМЫМИ БОЛЬШИМИ АРБУЗАМИ, ПРЕДСТАВЛЯЕТ СОБОЙ КУЛЬТУРНУЮ И ТОРГОВУЮ СТОЛИЦУ РЕГИОНА. ОТКРОЙТЕ ДЛЯ СЕБЯ ПРИВЛЕКАТЕЛЬНОСТЬ В ДИЯРБАКЫРЕ!

Я оглядываюсь по сторонам. Передо мной какой-то мужчина пытается продать обильный урожай сморщенных баклажанов. Женщины в черном теребят их лиловые органы и мошонки. Под городскими стенами уличные торговцы жарят кебабы из потрохов. Никаких туристов, никаких иностранцев я не вижу. Думаю, помогут ли мне в бюро туризма отыскать немку в старом городе. Свободное время у них должно быть.

Лучи солнца ползут по моей груди вверх. Здесь жарче, чем в Стамбуле, и я уже в дорожной грязи. При каждом движении чувствую удушливый запах своего пота. Хорошо бы убраться на время с жары. Ненадолго, устроить отдых всего на два-три часа. Драгоценность подождет, пока я не стану чистой.

Иду искать, где можно вымыться и вздремнуть. Времени на это уходит не так уж мало. В трех кварталах за стоянкой такси нахожу туристский район с двумя отелями. Здание побольше именуется «Пансион Дижлех», поменьше — «Отель Формула I» с пропущенным «т». Посреди дороги опрокинулась телега с обувью, и я, переступая через нее, иду к меньшему.

В вестибюле женщина пылесосит, с силой водя щеткой во всю длину шланга. Ковер такой старый, что чистым ему уже не стать. Она неохотно выключает свою машину, берет у меня деньги, протягивает ключ на плоском кольце. Сообщает, что за завтрак нужно доплачивать одну лиру и принимать гостей не разрешается. Ее английский лучше моего турецкого. Она закрывает за мной дверь номера.

Над кроватью нависает кондиционер, напоминающий размерами и формой стиральную машину. Когда я включаю его, воздух внутри с шумом бурлит. Ставлю сумку, иду в душевую, включаю свет. Вижу себя в зеркале застывшей над раковиной. Удивленной тем, что оказалась здесь. Лицо у меня загорело, от одежды слегка пахнет самолетом, освежителем воздуха и рвотой. Снимаю рубашку и джинсы, бросаю их на пол спальни.

Раздевшись, я снова встаю перед зеркалом. Перелет дает себя знать, вид у меня дерьмовый. А также дерьмовый запах и дерьмовое самочувствие. Пускаю в душе воду и становлюсь под чистый, белый шум.

Вода горячая, приятная. Закрываю глаза и предоставляю въевшейся грязи отходить с паром и потом. Не думаю ни о чем. Ни о «Братьях», ни о себе, ни о любящей жемчуг женщине. Вымывшись, иду в спальню, задергиваю шторы и ложусь на прожженные сигаретами простыни. Влага сохнет на моей раскрасневшейся коже, и я засыпаю.

В самом начале девятого меня будит запах завтрака. Кто-то жарит колбаски. У меня начинает выделяться слюна. Я надеваю чистые джинсы, махровую майку, сандалии — одежду для прогулок. Все остальное, как обычно, остается в сумке. Убеждаюсь, что взяла записные книжки, последний рубин, жемчужину. Затем спускаюсь.

Женщина все пылесосит на том же месте, вертясь между лестницей и вестибюлем. Это какой-то медленный танец в одиночку. Единственная формула жизни, Формула I. Я подхожу, улыбаюсь и отдаю ей ключ от номера.

— Вы вернетесь вечером?

— Может быть.

Она опускает взгляд на пестрое кольцо ключа.

— Это хороший номер.

— Превосходный. Спасибо. Собственно говоря, мне нужно встретиться кое с кем. Одной старой немкой. Дойч — возможно, вы ее знаете. Фон Глётт. Слышали эту фамилию?

Женщина меряет меня взглядом и отворачивается. Ковер под ней истерт до состояния старой банкноты или кожи, и я оставляю ее там. На улице стало прохладнее, чем я очень довольна. Над городскими стенами появились тучи, длинные перистые облака, фильтрующие солнечные лучи. Я иду туда, в старый Диярбакыр.

Здесь многолюдно, и толпа неулыбчивая, поглощенная проблемами существования в суровом месте. Я пока что никуда не направляюсь, не ищу фон Глётт. Прежде хочу ознакомиться с городом, который она избрала для жизни. Нащупываю дорогу к ней.

Я присматриваюсь к людям. К их одежде, рукам, лицам. Старухи с татуировкой на лбу. Человек с мобильным телефоном у городского банка, запах его духов подходит к пиджаку от Армани. Присматриваюсь к тому, как они присматриваются ко мне, не прислушиваясь к словам и голосам. Дети на улице доводят себя до истеричного хихиканья вопросами «откудавы?» и «каквасзовут?». Женщины отвращают от себя дурной взгляд моих голубых глаз, целуя пальцы и тряся ими. Лощеные скучающие молодые люди на углах шепчут мне вслед: «Эй, давай трахи-трахи, завтра будет дороже. Красотка, куда же ты?»

Я не отвечаю. Не потому, что они опасны, хотя кое-кто опасен наверняка. Потому что интереса к ним у меня нет. Я знаю, куда иду и зачем. Большинство людей не могут сказать о себе этого.

На больших улицах никто не живет. Они идут с севера на юг и с запада на восток, пересекаясь в центре старого города. На них стоят банки и торговые пассажи шестидесятых годов, их бетон и мрамор уже постарели от въевшейся грязи. Окна над конторами полны запыленных объявлений: Doktor, Avukat, Profesor.

На обочине множество лотков с едой. Я покупаю бумажный стаканчик вареного нута. Девочка в полосатых шортах дергает меня за рукав и что-то говорит так быстро, что я не пойму, по-курдски или по-турецки. Отдаю ей стаканчик, и она торопливо ест.

По мере приближения к центру жизнь города становится все более кипучей. Когда я дохожу до перекрестка, грязные улицы уже поглощены базаром, там выставлены разноцветные пластмассовые ведра, топленые сливки, медовые соты. Корзины винограда, мешки сумаха. Перед торговцем рыбой стоят блюда с карпом из Тигра, кузнец чинит тесло в лучах жаркого солнца. Сама того не сознавая, сворачиваю с большой улицы в глухие.

Сначала меняется звук, затем свет. Реактивный самолет преодолевает звуковой барьер — раздается хлопок, приглушенный плоскими крышами. Я поднимаю взгляд от телеги с креслами цвета бордо и обнаруживаю, что не знаю, где солнце. Умение ориентироваться изменяет мне. Всего на секунду. Я даже не знаю, как назвать место, где нахожусь. Это не улочка, просто обойденное зданиями пространство.

Вокруг меня толкутся покупатели и продавцы. Люди здесь поневоле скученны. Кто-то проводит ладонью по моей руке от локтя до подмышки, но когда я оборачиваюсь, никто на меня не смотрит. Шум толпы то громче, то тише, волны его вздымаются и опадают. Успокоившись, я иду дальше.

Это уже иной Диярбакыр. В старых кварталах чувствуется исконность, которой лишены большие улицы и высотные здания. Возникает ощущение путешествия в прошлое. Думаю, существует ли переводная шкала — год в прошлое на каждые десять миль к востоку. Но дело обстоит не так просто: этот мир более реален. Я здесь не в прошлом веке, только в ином.

Останавливаюсь возле мясной лавки, покупаю у жены мясника жесткий шиш-кебаб. Здесь стоят невысокие табуреты, сажусь и ем, зажав сумку между ступнями. Рядом со мной висит половина козьей туши, покрытая световыми пятнами. Кебабщица приносит мне кружку йогурта со льдом. Я смываю им привкус соли и жира, поднимаюсь и иду дальше.

Теперь, когда центр города остался позади, дети тащатся за мной более открыто. У одного мальчика пластиковая дудка с раструбом, он дует в нее, издавая пронзительные, прерывистые звуки. Всякий раз, когда я улыбаюсь ему, мальчик отбегает в сторону, но не сдается. Недовольства у меня он не вызывает. Здесь и мужчины пялятся на меня более открыто, хотя присутствие детей их сдерживает.

Я думаю о цели своего приезда. Раз фон Глётт живет в Диярбакыре, то, наверное, здесь, в старом городе. Дворы часто представляют собой обыкновенные площадки, над вымытым бетоном сушится белье. Однако я дважды подхожу к запертым воротам больших домов. За ними слышны шум воды и хлопанье голубиных крыльев. Дома эти с внутренними двориками, полосатыми колоннадами из белого и черного камня, угрюмыми окнами. Замкнувшееся в себе богатство.

Осматриваю Диярбакыр я неспешно. Как наверняка в свое время фон Глётт. Драгоценности представляют собой воплощение всего материального — книг, часов, городов, лиц, — чего только алчут люди. А те, кто любит драгоценности, склонны к алчности. Я ищу то, чего может желать немка. Это единственное, что я о ней знаю.

Назвать чистой любовь к камням нельзя. Мне это ни разу не приходило в голову. Что бы ни символизировали драгоценности — связанные с ними воспоминания, желания, — они всегда становятся чем-то запятнанным. Это непременное свойство всего драгоценного. Я иду по Городу Черных Стен и думаю о «Трех братьях», их крючках и зубцах. Правда, я всегда о них думаю.

Узкие улочки выводят меня к ювелирному рынку, лабиринту лавочек, во всех торгуют одними и теми же браслетами с брелоками и ожерельями с медальонами. Покупать что-то здесь у меня нет ни времени, ни желания, но в конце прохода оказывается гранильная мастерская, витрина ее полна неоправленных камней. Внутри двое мужчин с аккуратными седыми бородками предлагают мне древнеримскую печать. Хорошую, из сердолика, воск к ней не пристает; однако ее резьба не старше самих гранильщиков.

Печать я им отдаю обратно и покупаю вместо нее древний персидский талисман из светлой бирюзы с вырезанными куфическими буквами. Это десятый-одиннадцатый век, в крайнем случае двенадцатый. Гранильщики просят за него пять долларов, я даю им пятнадцать. Талисман стоит во много раз больше. Заработки у них более-менее честные, у меня тоже.

Выйдя из мастерской, ловлю отблеск солнц. Уже за полдень. Иду против движения толпы, в восточную сторону, и толпа внезапно сменяется безлюдьем. Я начинаю сворачивать куда не следует. Захожу в тупики, узкие проходы, трущобы. Какой-то мужчина лежит на ветхом диване, почесывая в паху. На мусорной куче валяются новорожденные котята, от них пахнет парным мясом. Дети тянут меня за джинсы, стараясь увести отсюда. Я иду одна пять минут, десять. Улочки пустынны. Звук пластмассовой дудки постепенно затихает вдали.

Огибаю последний угол — и передо мной городская стена, черная, полуразвалившаяся. Фортификационные сооружения рухнули с крутого обрыва. Подхожу к его краю. Земля под ногами осыпается, и я хватаюсь за базальтовые блоки, чтобы не упасть.

В полумиле отсюда медленно течет Тигр. В жару уровень воды в нем низкий, ландшафт, окружающий его, плоский, унылый. Вдали, где речная долина поднимается к горам, видны плоские холмы. Я пересекла старый город с запада на восток. Поворачиваюсь и смотрю назад, откуда пришла.

Квартал этот тихий. Откуда-то доносится гнусавое ми-ми сидящих в клетке маленьких вьюрков. Поблизости поет женщина в такт своей работе. На узкой улочке слышится скрип ржавого велосипеда.

Он отражается от высоких стен, приближается. Из переулка слева от меня, хромая, выходит старик. В синем джемпере на пуговицах и красной бейсбольной шапочке. Скрип издает протез правой ноги.

Посреди улицы старик останавливается, откидывается назад. Женщина больше не поет, и птички в клетке умолкли. Все ждут, когда снова заскрипит его протез. Старик поворачивает голову и смотрит на меня, откровенно, без улыбки. Потом, кряхтя, нагибается, поворачивает искусственную конечность на девяносто градусов и идет в западную сторону, оставляя за собой легкий запах перегара. Он держится в воздухе, пока старик не скрывается из виду, и вьюрки снова начинают пищать.

Я смотрю вслед старику. Рекламой достоинств спиртных напитков его не назовешь. Однако первым делом он наводит меня на мысль о приятном холодном пиве. Затем я думаю, что очень кстати оказался бы соотечественник, с которым можно поговорить по-английски. Возможно, это бы нашлось в баре. Но баров со спиртным в мусульманском Диярбакыре я не видела.

Запах перегара, невидимый человеческий след, еще держится в воздухе. Я иду по этому следу. Слежка за стариками на глухих улочках — не то занятие, в котором я приобрела сноровку, не предмет моей гордости. Однако я справлялась с делами и посложнее. Иду на расстоянии квартала за ним обратно к большой улице, прислушиваясь к ржавому скрипу. После нескольких неудачных попыток он сворачивает направо и входит в ресторан. Выждав несколько минут, иду к фасаду. Над дверью надпись «Пепси-кола». Имя — Синан Локатасу. Второе объявление вывешено в окне. Кто-то мелко написал:

Дабро пожаловать в лучшее завидение в центре города.

А пониже большими жирными буквами:

ЗДЕСЬ ПОДАЮТ ПИВО.

Я открываю дверь. Внутри светло, солнечные лучи падают вдоль широкой лестницы. Здесь обитая пластиком стойка, четыре столика, микрофон на подставке из древесно-стружечной плиты, два спящих на рядах стульев официанта. В глубине зала двое мужчин в синих комбинезонах играют в триктрак. Старик стоит возле них, бормоча что-то астматическим, монотонным голосом. Взгляда на меня он не поднимает, остальные тоже.

Я усаживаюсь за пустой столик и жду официанта. Сзади входит крепко сложенный мужчина в белом фартуке, смотрит на меня и отворачивается. Я наблюдаю за тем, как он старается не замечать моего присутствия. Ему ничего не остается, как смотреть на спящих или играющих в карты. В конце концов он небрежно подходит, вскидывает голову и ждет.

Я улыбаюсь:

— Добрый день. У вас есть пиво?

— Пива нет.

Он морщит нос. Часть моего сознания, слабая часть, задается вопросом, не пахнет ли от меня до сих пор. Я не опускаю лица, чтобы это выяснить. Указываю подбородком на висящее в окне объявление.

— «Здесь подают пиво» — нет?

Он угрюмо смотрит на меня. У него полные, надутые губы, густые брови, высоко на правой щеке родинка. Лицо мима. С париком из него получилась бы превосходная безобразная сестра.

Я повышаю голос. Самую малость.

— Я прошу бутылку пива. Пожалуйста. Лютфен.

— Пива нет…

Тут заговаривает один из официантов. Не садясь и не открывая глаз. Голос у него мягкий, но не тихий. Мим слушает, задает какой-то вопрос, потом смотрит на свои часы и пожимает плечами. Вытирает руки о фартук и указывает на лестницу:

— Поднимитесь, пожалуйста.

Я поднимаюсь. Лестница выходит на веранду. Вьющиеся растения отбрасывают тень и делают жару сносной. Я иду между столиками с бумажными скатертями к месту, с которого видна большая улица. На веранде никого нет, и я наслаждаюсь ощущением простора. Скатерть передо мной слегка запачкана засохшими остатками еды и принесенной ветром грязью. Веранда, вероятно, — место вечерних сборищ, обслуга перед ночной работой отдыхает. Пытаюсь решить, долго ли смогу дожидаться здесь соотечественников, которые могут так и не появиться, и людей, которые могут ничего не знать.

Терпеливо жду. В окне здания напротив объявление: Doktor Gtirsel, хирург. Последнее слово жирно зачеркнуто. За шторами движутся тени. На крыше виден силуэт вороны, черный, как флюгер.

— Ваше пиво.

Я поднимаю глаза. Это спавший официант. Узнаю его не по лицу, а по мягкому голосу.

— Спасибо. Я уж думала, что бутылку принесут в бумажном мешке.

— Нет. — Он улыбается мне. Я понимаю, что мало кто из диярбакырцев улыбается, даже если они добры или вежливы. — Это же ресторан. Вы сюда надолго?

— В Диярбакыр? Нет.

— Нет. По делам?

— Да. Вы очень хорошо говорите по-английски.

Он снова улыбается:

— Нет-нет.

И умолкает, словно хочет сказать еще что-то. Я разглядываю его лицо. Глаза темные, яркие, как загар кожи. Привлекательные, как и голос. Соблазнительные. Я ощущаю прилив страсти. Знаю, что по мне это незаметно. Жду, когда он скажет еще что-нибудь.

Он протягивает мне руку. Мы обмениваемся рукопожатием.

— Меня зовут Аслан.

— Меня Кэтрин. Я знаю одного Аслана в Стамбуле.

— Да, это распространенное имя. Означает Лев. Я тоже стамбулец.

— Вот как?

— Да. Это ресторан моего дедушки. Ему нужна была помощь. Большинство здешних стремятся уехать в Стамбул или в Анкару, на запад. Но я поехал в противоположную сторону.

— На восток.

— Да. На восток.

Шум на улице усиливается. Оглядываюсь туда поверх кадок с вьющимися растениями. Внизу на тротуаре человек в чалме кричит на кого-то, мне невидимого. Двое мужчин удерживают его. Голос кричащего срывается, словно он вот-вот заплачет. Позади меня Аслан мягко говорит:

— Место для жизни скверное.

— Старый город красив.

— Да, но большинство диярбакырцев курды. Они не хотят, чтобы мы здесь жили. Для них это война.

Я поворачиваюсь к столу. Бутылка открыта, и я отпиваю глоток из горлышка. Аслан хочет раскланяться и уйти, я жестом останавливаю его.

— Постойте, посидите со мной. Мне нужно с кем-то поговорить.

— Конечно.

Он снова садится.

Ветерок треплет бумажную скатерть. Аслан младше меня на год-другой, а то и больше. Я наблюдаю за тем, как он соображает, что бы сказать.

— Кэтрин, откуда вы?

— Из Англии.

— Из Англии? Живете в Лондоне?

— Поблизости.

— Лондон! Он бы мне, наверное, очень понравился.

— Может быть. Приезжайте летом. — Я ставлю бутылку и подаюсь вперед. — Аслан, мне здесь нужно кое-кого найти. Я приехала издалека, чтобы отыскать одну женщину.

Он пожимает плечами:

— Если вы скажете мне ее фамилию…

— Фон Глётт.

— Эту немку?

Я откидываюсь назад и с облегчением улыбаюсь:

— Вы ее знаете!..

Аслан снова пожимает плечами:

— Ее все знают.

— Все? Я полдня потратила на поиски тех, кто может ее знать.

— Ну что ж, может быть, не все. И не все ее любят. Простите, Кэтрин, дедушка не одобряет этого, но… можно, я выпью вашего пива?

— Конечно.

Он наливает себе полный стакан, которым я не пользовалась. Я наблюдаю, как он пьет. Это совместное распитие в городе, где я никого не знаю, кажется мне дружелюбным жестом.

— Почему люди не любят ее?

Аслан ставит стакан на стол, чмокает губами, улыбается.

— Почему? Собственно говоря, большинство к ней очень хорошо относятся. Это только старые турки, ата-тюрки, понимаете?.. У этой немки есть в своей стране земля, фермы, фабрики. Она каждый год отправляет самолетом рабочих отсюда на север. У нее собственный самолет — очень богатая женщина, понимаете? Оч-чень. Но большинство диярбакырцев курды, поэтому и большинство ее рабочих курды. Они возвращаются из Германии с деньгами и заводят свой курдский бизнес. Старым туркам это не нравится. Понимаете? Зато все остальные любят ее.

— Аслан, где она живет?

В старых кварталах, как я и догадывалась. Аслан чертит мне карту, старательно, не спеша. Приглашает зайти перед отъездом. Я обещаю, что зайду. Не знаю, сдержу ли слово.

Когда карта готова, я целую его на прощание. Кожа на щеках у него нежная, подбородок небрит. Из глубины ресторана одноногий старик смотрит, как я выхожу, запрокидывает голову и пьет.

Уже близится вечер, когда я нахожу нужный дом. Ныряю под полосатую каменную арку. Солнце ярко освещает одну сторону большого внутреннего двора.

Место красивое. Во дворе растут старые кедры. Земля под ними выложена широкими черными каменными плитами из женского базальта, более пористого, чем мужской. Он остается прохладным даже в жаркий полдень. Стены сложены из мужского камня, более плотного, черного и белого, обсажены жасмином. В пруду с лилиями и медлительными карпами землистого цвета вода отливает коричневым, красноватым, желтым. За прудом — открытая веранда с маленьким фонтаном и каменными скамейками. Между ними две двери.

Окна второго этажа пустые, тусклые от грязи. Однако в дверях глазки. Над ними камера наблюдения. Откуда-то из дома доносится звук флейты, повторяющаяся фраза. Чем дольше я прислушиваюсь, тем больше сомневаюсь, флейта это или птица.

Я прохожу по двору и стучу в дверь. Птичья песенка обрывается на полуфразе. Других звуков в доме не раздается, ни голосов, ни шагов. Когда дверь открывается, я, полуотвернувшись, смотрю на двор.

В дверном проеме стоит гигант. Даже без тюрбана он, должно быть, выше меня больше чем на фут, а я не маленькая женщина. Лицо у него смуглое, орлиное, семитское. Ловлю себя на том, что сосредоточилась на его огромных руках и чертах лица, словно разглядываю ребенка. Его рост и молчание сбивают меня с толку. Он ждет, пока я соберусь с мыслями.

— Прошу прощения. Я ищу женщину по фамилии фон Глётт. Она живет здесь? Вы говорите по-английски?

Гигант делает полукивок-полупоклон.

— Меня зовут Кэтрин Стерн.

Он ждет, придерживая одной рукой дверь. Вижу, что в другой у него что-то гладкое, похожее на ствол пистолета.

— Я торгую драгоценностями. Жемчужинами. Ничто в его лице не меняется, но он убирает руку с двери. В другой у него не оружие, а деревянный духовой инструмент. В красной древесине просверлены отверстия. Гигант ведет меня в дом. Каменные стены коридора побелены известью. Сводчатый потолок низкий и плохо освещен. Пахнет нафталином. Откуда-то издалека доносятся голос с американским акцентом и звуки стрельбы.

— Прошу вас.

Я осматриваюсь. Гигант, сгорбясь, ждет. В коридоре его сила выглядит нелепой, обращенной против себя. Я иду следом за ним. По обеим сторонам коридора статуи, персидские и вавилонские, каменные и гипсовые. Сделанные в форме черепов часы времен Османской империи перетикиваются на длинных полках друг с другом. Атмосфера накопленного богатства, сохранившиеся красоты древних империй.

Гигант идет быстро. Его босые ступни не издают ни звука. Откуда-то снова слышатся голоса, становится виден конец коридора. Подходим к портьере из нитей черных бусин, сквозь них мерцает свет. Гигант раздвигает нити, и я вхожу.

В полной килимов и диванов комнате старуха смотрит телевизор. Спина ее совершенно прямая, волосы окрашены в стальной цвет. На ней белое кашемировое платье с желтовато-серым оттенком и бесформенные отороченные мехом шлепанцы. Телевизор большой. На экране Арнольд Шварценеггер в роли Терминатора. Домовладелец в халате стучится к нему в дверь. Арнольд поднимает взгляд от похищенной книги. Позади него сквозь узорчатую ширму светит диярбакырское солнце. На приставном бронзовом столике джин с тоником.

Гигант уходит. Старуха отрывается от телевизора и смотрит на меня. Она хрупкая, как древний фарфор, кожа у нее почти прозрачная.

— Кто вы? Налоговый инспектор?

По-немецки она говорит с восточным аристократическим произношением. Непохожим на городское, франкфуртское или берлинское. В Лондоне ее прозвали бы мудрой старой птицей, но в ней есть и нечто характерно немецкое. Отчасти это строгая утонченность одежды и косметики, готическая мрачность единственной нитки черного жемчуга. Отчасти какая-то сила. Выглядит она стойкой и вместе с тем хрупкой, как алмаз. Несовместимости, которые тем не менее сосуществуют.

Взгляд у нее проницательный, холодный. Старуха может погнать меня из-за любой мелочи, а я могу предложить ей всего-навсего одну жемчужину. Теперь, когда я здесь, она кажется не такой уж ценной. Мне нужно быстро завладеть вниманием хозяйки и не давать ему угаснуть. Решив, как начать, говорю по-английски:

— Мне ваш дом нравится. — Немка молчит, и я делаю еще одну попытку. — Я всегда думала, что восхищающиеся камнями люди живут в окружении красивых вещей.

— Камнями? — Она рявкает, словно я глухая или рассеянная. — Камни я терпеть не могу.

По-английски она говорит с более сильным акцентом, чем Шварценеггер. На экране Терминатор идет сквозь завесу перекрестного огня.

— Драгоценностями.

Я делаю два шага в комнату, затем еще один.

— Драгоценностями, да. И у меня все красиво. Мой вкус безупречен.

— Безусловно. Что у вас с ковровыми шлепанцами?

Пауза, достаточно долгая, чтобы задаться вопросом, не ошиблась ли я в ней. Старуха подается вперед, словно намерена плюнуть. Но вместо этого отпивает глоточек джина и слегка улыбается.

— Раз вам интересно, я жду присылки новых шлепанцев. Из Парижа.

Немка тяжело опускает стакан. Непонятно, гнев причиной тому, опьянение или просто плохая координация. Она смотрит на меня, голова у нее трясется. Она очень стара.

— Вы явно не из налоговой инспекции. Те прилетают из Германии и всегда надлежаще одеты. Притом никогда не бывают такими невежливыми. Вам очень повезло, дорогая моя, что у меня есть чувство юмора. Как вас зовут?

— Кэтрин Стерн.

— Что вам нужно в моем доме?

Я подхожу к столу, кладу рядом со стаканом жемчужину. На ее розовой поверхности мерцает свет. Старуха берет ее с величайшей осторожностью, словно может раздавить пальцами, как яйцо крохотной птички. Хотя это не хрупкий камень, жемчужина. Нежная, однако обладающая органической прочностью. Округлый перламутр эластичнее плоского кристалла. Я начинаю описывать драгоценность, ее вес и происхождение, но фон Глётт жестом меня останавливает.

Из телевизора гремят стрельба и музыкальное сопровождение. Разглядев в жемчужине все, что хотела, старуха зажимает ее в кулак. Снова поднимает взгляд на меня и хлопает по дивану рядом с собой:

— Идите сюда, присаживайтесь. Я должна счесть это подарком? Или же уплачу вам пятьсот долларов. Не больше.

— Я пришла к вам не ради денег.

Фон Глётт снова разжимает руку. Жемчужина светится на ее серой коже. Склонив голову набок, она улыбается:

— Очаровательная. Очаровательная.

— Я пришла поговорить с вами.

— А вы добиваетесь своего. — Рука ее сжимается. — Мне кажется так, Кэтрин Стерн.

— Иногда.

— Иногда. Попьем чаю, потом поговорим. — Она шарит по диванным подушкам, пока не находит пульт дистанционного управления. Ударяет им трижды о приставной стол, убирает звук телевизора, кричит все сразу: — Хасан! Чаю. Закусок. Молока.

Из-за портьеры доносится какой-то шелест. Моему воображению представляется гигант, который ходит босиком по дому. Старуха вновь обращается ко мне:

— Меня зовут Ева фон Глётт. Пока вы здесь находитесь, будете обращаться ко мне «Глётт» или «мэм». К чаю вам нужно молока. Вы англичанка.

— Спасибо.

Она трет жемчужину между ладонями, словно обмылок. На стене позади нее черно-белая фотография мужчины лет сорока с лишним. Выцветшая от времени и восточной жары. Красивое, чисто выбритое лицо, улыбающееся из прошлого. Немецкий военный мундир.

— Какая это прелесть, жемчужины. Кэтрин, вам нравятся алмазы?

— Нравятся, пожалуй, не то слово.

— Я так и знала. Алмазы! — Смех у нее неприятный, визгливое хихиканье, как в салонах красоты. — Алмазы — просто-напросто возвеличенный уголь. В раю ангелы будут бросать их в огонь. А все самоцветы вульгарны. Безделушки. Камни, с какой стати мне их носить? Меня что, может унести водой? Когда умру, камней на груди у меня будет предостаточно. Но жемчужины…

Хасан, тот самый гигант, входит с чаем, тарелкой маслин, тарелкой хурмы. Я смотрю, как он ставит поднос на стол, наливает две чашки. На нас он не смотрит. Все его движения бесшумны. Поднос, оставленный им, старый, из лакового дерева, инкрустированный золотыми листьями. Рядом со мной Ева фон Глётт все говорит и говорит:

— Да, жемчужины. Они так изящны, обладают такой утонченной красотой. Они растут. Маленькие жизни. Представляют собой функцию боли.

Она берет маслину. Ест. Вынимает косточку из зубов. Поговорить она любит, и я думаю, с кем ей разговаривать в своем обнесенном стеной особняке? Стараюсь не давать ей умолкнуть.

— Боли?

— Да. У моллюска нежная плоть. Легкоранимая. Когда туда попадает песчинка, плоть окутывает боль в перламутр. Устраняет рану. Жемчужина — это функция боли. Но это и часть ее красоты, вам не кажется?

— Не думала об этом.

— Я считаю так и думала об этом много. — Она отпивает чаю. От него в пробивающемся сквозь шторы свете поднимается пар. — В них есть очарование красивых девушек. Они бывают всех оттенков человеческой кожи. У вас кожа хорошая. Если станете следить за собой, будете очень красивая.

— Ну конечно.

Она снова смотрит на экран. Мы сидим рядом на диване, не разговаривая. Женщина, любящая жемчужины, и женщина, любящая камни. Будто старые приятельницы, оскорбляющие друг друга.

Звук выключен. На экране мужчина и женщина занимаются сексом. Свет и тени падают на их плоть, лица. Все оттенки кожи. Ева фон Глётт с приоткрытым ртом смотрит на них, но недолго. Ждать больше нельзя, и я начинаю негромко говорить:

— Я ищу кое-что. Слышала, что вы могли бы помочь мне. Это драгоценность. Знаменитая. Я занята поисками вот уже… Я готова на все…

Смотрю на свои руки. Костяшки пальцев розоватые, как жемчужины. Черчу на коже рисунок: треугольник, бриллиант.

— Это золотой треугольник. Средневековая вещь. Из Бургундии. Аграф величиной с мою ладонь. Золото с восемью вправленными камнями. Один бриллиант, три рубина, четыре жемчужины. Его древнее название — «Три брата», Les Trois Freres. Это…

— Я знаю, что это, — говорит старуха. Она неотрывно смотрит на экран. Голос у нее снова негромкий. Задумчивый. — Вы очень умны, раз нашли меня здесь. Или очень удачливы. И принесли мне такой славный подарок. Это подарок?

— Если хотите.

— «Три брата» некогда побывали в руках моего отца.

— Что?

Я поворачиваюсь и таращусь на фон Глётт, ничего не могу с собой поделать. Профиль ее тонко и мягко очерчен, но глаза остаются суровыми. Пульт управления все еще у нее в руке.

— «Братья» принадлежали вашему отцу?

— Вы не слушаете, — говорит Глётт. — Мой отец коллекционировал изящные драгоценности, но деловыми талантами не обладал. Аграф, который вы ищете, ему предлагали в Лондоне. В конце прошлого века, кажется. К сожалению, для моего отца он был слишком дорог. Неимоверно дорог, а отец уже не был неимоверно богат. Аграф выскользнул у него из рук. Он жалел об этом до конца жизни. Говорил об аграфе, когда напивался. Плакал. — Она останавливает фильм и поворачивается ко мне. — Видеть не могу, как мужчины плачут.

— Кто купил аграф?

— Откуда мне знать?

Я сижу неподвижно, не сводя с нее глаз. Возможно, она говорит правду. Я знаю, что в XIX веке «Братья» были в Англии. Эти факты совпадают, и старуха, судя по ее виду, не лжет. Однако видимость обманчива. Я оценивающе рассматриваю ее. Под моим взглядом она начинает нервничать.

— Вы не верите мне?

— Не знаю.

Глётт сжимает губы. Теперь вид у нее не беспокойный, а гордый. Я совершила ошибку. Вечно я рано или поздно совершаю ошибки.

— Я слышала раньше рассказы о «Братьях». О людях, которые владели ими. О тех, кто знал этих людей. Всегда только рассказы…

— Вы не верите мне.

Она поднимает пульт и снова включает фильм. Звук стрельбы заполняет комнату.

— У вас есть какие-то доказательства?

— Для вас — нет.

Глётт произносит это шепотом. Лицо ее окаменело. Глаза прикованы к экрану. Губы и скулы очерчены четко, как у восковой фигуры.

Я сижу рядом с ней. Глаза мои обращены на экран, но я ничего не вижу. Пытаюсь беспристрастно оценить создавшееся положение. Если уйти сейчас, то придется возвращаться ночью, сегодня или завтра. Я видела только одного охранника, пусть он и гигант, и одну камеру наблюдения. Но кража здесь не выход. Я не знаю, что мне нужно в этом доме и что здесь можно украсть. Видела только старуху, чья голова полна сведений. Их бы я, будь это возможно, украла.

В душе у меня начинает подниматься отчаяние. Стараюсь подавить его. С каждым днем не поддаваться ему все труднее. Я пребываю в поисках уже пять лет. Старуха рядом со мной хихикает. Когда поднимаю взгляд, она смотрит на меня веселыми глазами.

— Вы теперь в затруднении. Правда? Это заметно. Что станете делать, если я вам не помогу? Не дам кое-чего. Куда подадитесь, а?

Не знаю. Себе это сказать я могу, ей — нет.

— И долго вы занимаетесь поисками?

Теперь ее голос звучит мягче. Я качаю головой и встаю. Жемчужина лежит на приставном столе, и я ее забираю. Это цена билета на самолет, куда бы я ни подалась.

— Постойте. Постойте же! — Глётт с трудом поднимается. Ноги у нее тонкие, негнущиеся, как палки. Когда она стоит, они дрожат. — Раз говорю постойте — значит, постойте. Я спросила, долго ли вы занимаетесь поисками, потому что хочу знать, много ли знаете о драгоценностях.

— Знаю все, что мне нужно.

Достаю из кармана турецкую банкноту в миллион лир и заворачиваю в нее жемчужину, словно безделушку.

— Да. Не сомневаюсь, — говорит старуха. Неуверенно делает шаг ко мне. Повышает голос, словно я уже далеко. — Мне нужен кое-кто. Служанка.

— В служанки я не гожусь.

— Работница. Кто-то знающий, с чем имеет дело. Мой отец любил камни. Их у меня больше, чем вы когда-либо видели. И больше, чем когда-либо мне понадобится. — Она делает еще шаг. Теперь фон Глётт держится твердо, для старухи она довольно высокая. — У меня есть предложение. Раз уж вы здесь, я хочу, чтобы вы составили каталог камней моего отца.

— Зачем мне это?

— Дабы получить то, что вам нужно. Здесь должны быть отцовские дневники. Деловые записи. Поработайте у меня. Посмотрим, сможем ли найти их.

Выход сбоку от меня. Сквозь шторы пробивается солнце.

— Я жалею вас, Кэтрин Стерн. Пока не поздно, соглашайтесь.

Поворачиваюсь и ставлю чемодан. Жемчужина все еще у меня в руке, протягиваю ее. Глётт отмахивается:

— Пф-ф… оставьте ее у себя.

— Нет, она для вас. — Подхожу к ней. — Я никогда не любила жемчужин.

— Вот как? — Старуха поднимает подведенные брови и берет драгоценность. — Ну так я научу вас их любить. Время у нас есть.

Над нами ревет самолет, металлическая тяжесть, висящая в жарком небе. Глётт улыбается мне. Зубы у нее голубовато-белые, желтые. Всех цветов жемчуга. Протягивает руку, и я беру ее в свою.

Жизнь камней — это жизнь мертвых, всегда ведущая в прошлое, никогда в будущее.

Моя записная книжка на вид старая. Я пишу методично, запечатлевая каждый предпринятый шаг. Она не похожа на дневник Арафа с его педантичными маленькими секретами. Я не записываю секретов, и их никто никогда не прочтет. Вот здесь — адрес с полупорнографического календаря. Вот здесь — номер телефона в северной Швейцарии. Между ними подстрочные примечания. Страницы выглядят старыми, я тоже.

Время сейчас уже позднее. За моим окном двор, выложенный черным камнем. Стены дома сложены из мужского базальта, если выйду и приложу к нему руку, почувствую тепло. Женский базальт под ногами будет прохладным. Снаружи летают летучие мыши, я слышу их. Они рыбачат своими голосами. Забрасывают маленькие грузила звука, вытаскивают.

Я в Диярбакыре, в доме Евы фон Глётт. Пишу историю «Трех братьев», представляющую рассказ о себе. Все владельцы их мертвы, драгоценность пропала.

Трепет крыльев летучих мышей. Я нахожусь внутри дома и ощущаю тепло, идущее от его каменных крыш и коридоров. Глётт ненавидит камни и все же выбрала для себя дом из камней. Видимо, дом из жемчужин ей еще не по карману. Мне кажется, через несколько лет она сможет себе это позволить.

Меня клонит в сон. Сегодня я ничего не записываю. Не черчу карты с «Братьями» — три шага к востоку и один шаг назад. Это только для себя. Записная книжка скоро кончится, и я пожалею об этих попусту истраченных страницах.

На столе подле меня лежит бирюза с вырезанными куфическими буквами. Линии букв тонкие, примитивные, как зарубки топором. Им уже семьсот, восемьсот, а может, и девятьсот лет. Они будут по-прежнему разборчивыми, когда белые страницы с моими записями станут ветхими, бумага вновь обретет цвет древесины, чернила начнут тускнеть. Когда все записи, сделанные при моей жизни, расслоятся, фотографии выцветут в красные небеса и фиолетовые силуэты, надписи на драгоценных камнях останутся неизменными. Нет ничего долговременнее камней. Они — это Розеттский камень, Эйвербери-авеню, архив Дариуса.

Я весь день искала старуху. Ночью поймала себя на том, что думаю о матери. Она умерла, когда мне было семь лет. Ее звали Эдит, она была уже старой, родив меня. У меня где-то есть ее камень, гранат с порвавшейся нитки.

Эдит. Она пахла темной комнатой: старыми фотографиями и высохшими кюветками. Темная комната пахла ею. Ничто в доме не было столь значительным, как затемненная буфетная рядом с кухней. Единственная комната, знать которой мы не могли, неисследованная химическая темнота, где Эдит могла скрыться на несколько минут или часов, стать недосягаемой, поскольку открывать дверь было нельзя.

В кошмарах мне снилось, что Эдит растворяется в темноте, когда дверь распахивается, чернеет, словно азотнокислое серебро. Мать-Эвридика. Нам лишь изредка дозволялось входить туда, поодиночке, иначе мы дрались за стул возле кюветок с проявителем и фиксажем. В этом душном пространстве Эдит склонялась над нами. Ее пожелтевшие пальцы извлекали фотографии из темноты. Ее голос произносил: «Вот и все. Абракадабра». Частички черного серебра превращались в улыбающиеся лица. Запах его не походил ни на какой другой — запах опасных и драгоценных вещей.

Писать об Эдит мне трудно. Это отрывает меня от собственной жизни. Думая о ней, я как бы оглядываюсь через плечо.

Но такова характерная особенность мертвых: они всегда ведут тебя в прошлое. Драгоценности то же самое.

«Три Брата» манили меня через пятьсот лет истории, а в истории драгоценностей пятьсот лет — это только начало. Самые древние украшения в сто раз старше «Братьев». Восточноафриканские бусы из скорлупы страусиного яйца. Наряду с обработанными камнями они древнейшее свидетельство человеческого разума. Меня это занимает само по себе: то, что украшения и оружие — средство познать себя. Стремление создавать то и другое — наша общая основа, неизменная вот уже пятьдесят тысяч лет. Назначение украшений так же интуитивно, как назначение секиры, и мы видим в том и другом проявление разума. Оружие создано из необходимости убивать. Украшение — из любви к вещам. Любовь и смерть приводят нас к тому, что мы узнаем себя в своих предках. Это вполне естественно.

Ведут в прошлое. Я расслабляюсь. Ночь. Вспоминаю то, что было несколько лет назад. Клуб находится в Хокстоне, стоит зима, но здесь, где танцуют, теплее. Я ищу одного человека. Толпа движется вокруг меня, я пробираюсь сквозь нее.

Стены клуба выкрашены черной краской, музыка бьется о них. Звуки контрабаса отзываются дрожью у меня под ложечкой. Здесь никто не разговаривает, мало кто танцует, это слишком целенаправленно. Но все движутся и глазеют. В движении есть удовольствие, легкое возбуждение. Эдакая легкая, завуалированная наэлектризованность сексом.

Ищу я мужчину, с которым приехала. Я оставила его разговаривать с диск-жокеем, но когда вернулась, он уже ушел, никто не знает куда. Его зовут Трики, как известного певца. Его подружку — Трисия. Трики и Трисия. Я не его подружка. Тем не менее приехала с ним и хочу, чтобы он отвез меня домой. Позади звуковой системы — черная дверь. Поворачиваю ручку и вхожу.

В комнате груды динамиков, поцарапанных, черных, монолитных. Между динамиками раскладушка. Там лежит парень. Босой, в армейских брюках, укороченном халате. Внешностью и одеждой похожий на японца, он улыбается. Не обязательно мне. На пупке у него голубая таблетка.

Я улыбаюсь ему или отвечаю на улыбку. Музыка даже здесь громкая, и мне приходится слегка повышать голос.

— Трики не видел?

Теперь парень определенно улыбается мне. Указывает на таблетку, лежащую в углублении его плоти. Я качаю головой:

— Нет. Трики. Знаешь его?

Он пожимает плечами. Плечи у него щуплые. Кожа желтоватая, с пепельным оттенком. Мне приходит на ум, что он красив. Не просто привлекателен, а красив, как девушка. По-английски он говорит хорошо, с легким американским или канадским акцентом.

— Не знаю, но жалею, что я не он. Может, составишь мне компанию?

Парень делает демонстративный вдох, задерживает воздух и надувает живот. Глаза его широко раскрыты, лицо удивленное. С вложенной в отверстие пупка таблеткой он выглядит странной пародией на исполнительниц танцев живота, и я не могу удержаться от смеха. Музыка становится приглушенной, и я догадываюсь, что дверь закрылась. Не оглядываюсь. Указываю подбородком на таблетку:

— Что это?

Он вынимает ее. Держит большим и указательным пальцами возле улыбающегося рта. Поворачивает, будто ключ. Приподнимает брови, черные, тонкие.

— Наркотик или лекарство? — спрашивает он.

— Наркотик или пустышка.

— Да ну что ты! — Он садится с обиженным видом. Снова устраивает безмолвное представление. — Давай примем. Это стоило мне почти сорок долларов. Вот как ты мне уже нравишься.

— Угощения от незнакомцев не принимаю.

Он подает мне руку:

— Иохеи.

— Кэтрин.

Мы обмениваемся рукопожатием. Я сажусь на раскладушку.

— Ну вот. Теперь мы не такие уж незнакомцы, говорит он.

И протягивает мне таблетку. Она ярко-голубая, цвета превосходной бирюзы. Ложится, втискивает руку в брючный карман и достает еще одну. Точно такую же, как моя. Поднимает ее.

— Кэтрин, я хочу сказать тост. Можно?

— Можно.

— За угощения от незнакомцев.

— За них.

Мы чокаемся таблетками. Они действуют всю ночь. Наутро, после восхода солнца, занимаемся любовью.

Помню, как целовала его. На лбу и на щеках у него были крохотные волоски, пушок, напоминающий пыль на свету. Он был нежным любовником. Через полгода Иохеи уехал обратно в Канаду. Будучи реалисткой, думаю, что больше никогда его не увижу. Однажды мы разговаривали на эту тему. В японском языке есть такое слово энг, сказал он. Это и общее понятие, и конкретный совет. Оно означает, что любой встречный может оказаться самым значительным человеком в твоей жизни. Поэтому к каждому незнакомцу нужно относиться как к другу. Любить его, пока не поздно. Никогда не знаешь, сказал он, в какую ночь отплывет твой корабль. Иохеи любил Англию. Был без ума от королевской семьи. Говорил, что дело тут в его японской крови, и не будь этого семейства, поклонялся бы какой-нибудь другой британской иконе. Сказал, что в обществе подтяжек для носков и отелей, где кормят постояльцев едой, похожей на обеды в самолете, происходили истории похуже, чем с принцессой Дианой.

Когда мы отправились в лондонский Тауэр, у Иохеи это было уже третьим посещением, а я не бывала там еще ни разу. Он устроил мне экскурсию. Оба мы были с похмелья после бурно проведенной ночи. День был пасмурным, обычным для весенней Англии.

— Не корми их.

— Почему?

— Так написано. Посмотри.

Он смотрит. На лужайке в ярде от нас два объявления. Одно гласит: НЕ ХОДИТЬ ПО ТРАВЕ. Другое: НЕ КОРМИТЕ ВОРОНОВ. Двое из них подходят к Иохеи. Скромные, увертливые птицы. Мускулистые, как питбули. Клювы их напоминают что-то из Музея средневекового оружия.

— Послушай, если б этих тварей можно было убить стаканчиком мороженого, они бы вымерли столетия назад.

Он бросает им половинку сигареты. Ближайшая птица хватает ее — клэк. Мимо нас, пятясь, проходит мужчина, он снимает кинокамерой и что-то бормочет.

Иохеи поднимается.

— Ладно. Пошли в сокровищницу британской короны.

У меня падает настроение.

— Господи, Иохеи, ты ведь не завтракал.

— Завтракал. Тобой. Я думал, тебе нравятся драгоценные камни.

— Нравятся.

Мы уже идем. У двери в сокровищницу очередь. Какая-то старушка спрашивает меня, где туалет для девочек. Иохеи объясняет ей. С Тауэрского моста доносится запах выхлопных газов.

Продвигаясь дюйм за дюймом, мы наконец попадаем внутрь. Стиснутые толпой, проходим мимо жертвенного меча Ранделла и Бриджа со свищами бриллиантов и изумрудов. Между двумя движущимися дорожками — длинная, заставленная коронами витрина. Иохеи показывает их мне по пути: корона королевы-матери, святого Эдуарда. Последняя в этом ряду — имперская церемониальная корона.

Она усеяна бриллиантами, словно посыпана крупной солью. Из-за блеска ее трудно рассмотреть, мы возвращаемся и вновь проделываем этот маршрут. Я становлюсь лицом к движению, он спиной, впереди меня. Показывает мне камни под стеклом. Сапфир Стюартов величиной со сливу, но тонкий, голубой осколок цвета глаз. На верху четырех зубцов короны жемчужины, именуемые «Серьги королевы Елизаветы». Мне они кажутся уродливыми. Четыре сероватых узорчатых нагортанника свисают над складками бархатной шапочки.

— Давай поменяемся.

Иохеи берет меня за бедра и переставляет. Теперь я спиной к движению, а он лицом. Говорит, чтобы я искала взглядом рубин Черного Принца. Меня больше интересует он сам. Я ловлю отражение его глаз в стекле.

Мы лицом к лицу — я и этот камень. Черновато-красное яйцо неправильной формы. В нем просверлено отверстие, не имеющее никакого отношения к короне. Его видно отчетливо, потому что оно заткнуто рубином поменьше. Он бледнее. Капелька крови на толстом сгустке камня.

Движущаяся дорожка кончается. Я спотыкаюсь и едва не падаю. Меня подхватывают Иохеи и один из охранников. Они смеются, потом Иохеи внимательно смотрит на меня и спрашивает:

— Кэтрин? Ты хорошо себя чувствуешь?

Я что-то невнятно бормочу. Иохеи встревожен.

— Ты белая. Чрезмерно даже для англичанки. И холодная. Надо бы выйти на воздух.

— Нет. Здесь теплее. Погоди минуточку.

Я стою спиной к коронам. Кто-то сходит с движущейся дорожки и натыкается на меня. Я не оборачиваюсь. Часть моего существа хочет обернуться, но я ей не позволяю.

— Господи! Ты выглядишь так, словно увидела призрака.

Я поднимаю взгляд на Иохеи. Заставляю себя улыбнуться.

— Место для этого подходящее, верно?

Он смеется. Мы оба смеемся и уходим. На призрака под стеклом я не оглядываюсь. Проходит три дня, прежде чем я возвращаюсь, уже одна. Кружу, кружу вокруг драгоценных камней и смотрю только на один. Первый, который люблю по-настоящему, хотя он будет не последним. Мой первый рубин-балас. Я хочу протянуть руку и коснуться его. Чувствую внутри какое-то движение, приливы и отливы крови.

Камни ведут тебя по жизни, подобно пагубному пристрастию. Начав, остановиться трудно. Даже если места, куда они заводят, тебе не нравятся. Иногда достаточно только одного камня. Например, поверхность рубина Тимура исписана именами всех его владельцев до последнего. Первый Акбар-шах, потом чередой остальные: Джехангир-шах; Салиль Ойран-шах; Аламгир-шах; Бадшах Газу Мухаммед Фарух Сияр; Ахмед Шар Дури-и-Дуран. Это лучший рубин среди 25 000 самоцветов Царя Царей.

Или рубин Черного Принца, уродливый шар. Можно проследить его путь по остовам ныне пустых корон до самой английской Реформации. Камень просверлен и заткнут в Азии прежде, чем был вставлен в западную корону. Более того. Его химическая структура — шпинель. Рубин-балас состоит из алюминия, кислорода, магния. Очень высокая температура, тысяча лет темноты… а в конце неизбежный результат. Ничего не остается, кроме камней.

Я просыпаюсь одна, среди ночи, и задаюсь вопросом, то ли это самое, что я ищу.

Я открываю глаза. В каменном доме тихо. Не помню, что разбудило меня, но словно бы какой-то звук. Я жду, чтобы он раздался снова, и он раздается, краткий вскрик.

Его можно принять за лисий или заячий, такие в нем вожделение и исступленность, однако я знаю, что он человеческий. За ним следует ритм движений. Едва слышный сквозь каменные стены.

Я быстро сбрасываю с себя остатки сна. В подслушивании занятий любовью есть чувство опасности. Глаза и уши напрягаются в темноте еще до того, как я начинаю толком соображать. Вскрик раздается снова, и я знаю наверняка, что он женский. Отвращения у меня это пока не вызывает. В этом есть какая-то привлекательность. Я — замершая, неслышная — прислушиваюсь.

Сажусь. У меня обострилось даже обоняние. Дом фон Глётт пахнет известняком, как церковный склеп. Слабее чувствуется запах соли, камфары, скипидара. И еще слабее — кислый запах старости и утраты.

В дешевом отеле звуки секса — обыденная вещь, но в отшельнической тишине дома Глётт они неуместны. На миг представляю себе старуху с гигантом Хасаном в некоей сложной позе соития и отгоняю это видение. В уголках губ у меня дрожит улыбка. Чем дольше длятся звуки, тем комичнее становится.

А потом они наскучивают. То, что я слышу, превращается в простой ритм частей тела, тяжелого дыхания, мышц, работающих навстречу друг другу. Монотонный, как приступ кашля. Отбрасываю простыню и стою голая в прохладной темноте, прислушиваясь. Трудно разобрать, откуда доносится звук. Вокруг меня тусклые очертания кровати, письменного стола, стула, гардероба из древесины благовонного кедра.

Я беру стул, переворачиваю и с силой тычу ножками в потолок. Всего три раза. Звук замирает. Если бы я могла извиниться, то, пожалуй, извинилась бы, но не могу. Возможности общения с помощью стула исчерпаны полностью.

Я ставлю его, сажусь за стол и включаю свет. На столе лежат мои часики и записная книжка. Черная, с бурыми пятнами, перехваченная резинкой. Растолстевшая от пользования, словно слова внутри оказывают собственное давление. В чемодане у меня еще девять таких же, завернутых в пакет. Одна с еще чистыми страницами. В течение последних пяти лет они извещают меня, откуда я приехала, сообщают, куда поеду. Сейчас три часа ночи, и я чувствую себя одинокой, как никогда. Достаю из чемодана ручку, принимаюсь писать, а через некоторое время кладу голову на стол и засыпаю.

Солнце будит меня, пригревая волосы и сгиб руки. Открываю глаза и вижу на столе записную книжку — на черной жесткой обложке потек слюны. Вытираю обложку начисто, отодвигаю стул. Отбрасываю волосы назад и растираю затекшие плечи.

Свет со двора заливает комнату. Я чувствую себя окутанной жарой, сонной и раздражительной, как девчонка. Чтобы окончательно разогнать сон, достаю то, что понадобится для работы. Чемодан не распаковываю, потому что долго здесь задерживаться не собираюсь.

Беру лупу, представляющую собой увеличительное стекло ювелира. Последний рубин. Доллары, единственную оставшуюся ценность, кроме рубина и купленного талисмана. Ручка с записной книжкой лежат на столе, беру их тоже. Часики. Они отстают. Я проспала, но я здесь, в конце концов, не ради работы, только ради сведений. «„Три брата“ некогда побывали в руках моего отца».

Вчерашняя одежда лежит на полу, я облачаюсь в нее, рубашку и хорошие джинсы цветом темнее индиго. Хасан играет на своей деревянной флейте; одеваясь, я вижу его во дворе. Протираю на запыленном стекле чистый круг. Он сидит у стены, в десяти футах, спиной ко мне, склонив голову набок. Мне видны его зачесанные за ухо волосы, кожа, облегающая выпуклость черепа. Представляю, каково было бы поцеловать его туда. Он красивый мужчина, воплощение мужчины, но я не ищу мужчин.

На внутренней стороне дверцы гардероба зеркало. Я смотрю на отражение своей шеи, ямочку, под которой некогда висела цепочка. Теперь никаких украшений у меня нет. Я давно не носила их для удовольствия. Словно меня ничто не может устроить, кроме «Братьев». Тем не менее в своем дорожном облачении чувствую себя как бы не совсем одетой. В пути люди знакомятся, зная, что больше не увидятся никогда. И мне это нравится. Все просто, на дружбу или вражду времени нет. Возвращаюсь к чемодану. Внутри расческа, туалетные принадлежности, минимум косметики. Перед выходом из комнаты расчесываю волосы, пока они не начинают блестеть.

В коридоре пахнет кофе. В восточной стене есть запыленные ниши, и кто-то поставил в одну из них цветы — две крохотные водяные лилии в чашке с голубой каемкой. Сделано это так заботливо, и заботливость эта так неожиданна, что мне становится стыдно. Я давно уже не делала ни для кого ничего подобного, правда, не люблю срезанные цветы, они кажутся мне неживыми. Сворачиваю налево по коридору к комнате Глётт.

В конце коридора лестница, ведущая на нижний этаж. Ее здесь не должно быть. Я пошла не в ту сторону, и это меня удивляет. Умение ориентироваться у меня неплохое, но в доме Глётт я заблудилась. Что-то в этих низких белых коридорах, малочисленных окнах, отсутствии света напоминает подземелье.

Я спускаюсь по лестнице и чувствую, как воздух начинает меняться. Здесь влажное тепло и слабый запах разогретой паром пластмассы. У меня он ассоциируется с китайской едой и турецкими банями, у Глётт, мне кажется, может быть и то, и другое. Первые две двери, к которым подхожу, заперты, света под ними нет. Третья, побольше их, распахнута настежь.

По кафельному полу тянутся влажные следы ног. Включаю свет и смотрю на сауну и бассейн немки. Там никого нет, но вода еще не успокоилась, плещется о зеленые кафельные плитки. Из коридора доносится непринужденный смех молодой женщины. Направляюсь туда. В конце его двустворчатая дверь, и я вхожу.

Это кухня, длинная, высокая, уютная. Место как для приготовления еды, так и для поглощения ее. В грязные окна между балками льются широкие потоки света. Здесь много дорогого дерева, кресла на колесиках и четыре массивных поцарапанных стола. За ближайшим завтракает юная пара. Оба белокурые, загорелые, холеные, как тот надушенный человек в пиджаке от Армани. Красивы и чем-то похожи, могут быть любовниками или родственниками. Они в купальных костюмах. На плечах у девушки еще блестят капли воды. Парень поднимает на меня взгляд и улыбается. У него волчьи зубы.

— Доброе утро! Вы, должно быть, та самая приставленная к камням девушка.

— Приставленная к камням девушка?

У парня сильный, явно немецкий акцент.

— Прошу прощения, я не хотел вас обидеть. Может, вы предпочли бы, чтобы я назвал вас приставленной к камням дамой.

— Нет. Я…

— Но вы Кэтрин Стерн, да?

— Да.

— Ну, разумеется. И Ева предоставила вам здесь жилье, чтобы вы работали с камнями.

Губы его теперь сжаты. Он все еще улыбается. В его глазах есть что-то внушающее беспокойство. Ловлю себя на том, что отвожу от них взгляд. Из дальнего угла кухни смотрят две посудомоечные машины — круглые черные глаза на квадратном белом лице.

— Вы определенно голодны. Присоединяйтесь к нам.

— У нас яйца, ветчина и кофе.

В голосе девушки слышится смешок, словно она сказала что-то забавное. Это пышущая здоровьем красивая блондинка-немка. Ощущаю укол сильной женской зависти. Она придвигает мне свою тарелку:

— Вот, пожалуйста. Ешьте, я уже сыта.

— Может, она не ест ветчины, — говорит парень. Девушка обращает на меня взгляд.

— Едите, так ведь?

Я пожимаю плечами:

— Ем все. Ветчину люблю.

Парень наливает мне кофе в чашку из прозрачного стекла. Девушка смотрит, как я ем. Они не представились. Рядом с тарелкой парня лежат кисет, курительная бумага и зажигалка «Ронсон». Он быстро, ловко свертывает самокрутку, прикуривает, откидывается назад. Я улавливаю от его пальцев легкие запахи парафина, никотина и пива. Вечерние запахи. Удивляюсь, почему чувствую себя не допущенной туда, куда меня только что пригласили.

— Так. Вы уже видели камни?

Рот у меня полон. Я глотаю, чтобы ответить, но парень продолжает говорить:

— О, вы получите удовольствие. Камни семейства Глётт — это нечто. Некоторые сохранились еще со времен первых Фуггеров.

Где-то поблизости муэдзин затягивает призыв к молитве. Мне приходится повысить голос:

— Фуггеров? Якоб Фуггер?

— Мне всегда казалось, что это еврейское имя. Правда, сейчас ничего дурного в этом нет. Да, это одно семейство. Фуггеры и фон Глётты. Вы не знали?

— Нет. — Думаю об отце этой старухи, плакавшем из-за «Братьев». О самой Глётт. «Вы очень умны, раз нашли меня здесь. Или очень удачливы». — Не знала. А вы родственник Евы?

Он щурится, затягиваясь самокруткой, и от этого кажется старше.

— Да. Только не вздумайте, Кэтрин, обращаться к ней по имени. Она этого не терпит ни от кого. Прошу прощения.

Девушка ищет взглядом его глаза. Он отворачивается от меня с чопорной вежливостью. Ресторатор или хлебосол старой школы.

— Мартин, уже поздно. Нам пора.

— Да, конечно. — Они встают. Мартин улыбается мне: — Прошу прощения. Приятного аппетита.

— Спасибо.

Я смотрю, как они выходят. Когда шаги в коридоре затихают, отодвигаю еду, пью кофе и думаю о Якобе Фуггере и Еве фон Глётт. Маленький образчик эволюции от предшественника капиталиста до скаредной отшельницы. А вслед за их образами приходит в голову другая мысль: знаменитые драгоценности имеют обыкновение возвращаться к своему прошлому. Это как звук заигранной граммофонной пластинки, шипение вновь и вновь повторяющейся фразы.

Напротив меня лежат табак, бумага и зажигалка Мартина. Может быть, он оставил их нарочно. Я не понесу их ему, так как подозреваю, что чем меньше буду иметь с ним дело, тем лучше. Причина не в том, что я нахожу его непривлекательным; наоборот, его привлекательность отчасти и отталкивает меня. Я знала мужчин, похожих на Мартина, знала женщин, похожих на эту девушку, и не доверяю красоте в людях. Допив кофе, иду искать Еву.

Прохожу мимо своей спальни, ниши, цветов. Три широкие ступени ведут вниз, на уровень земли. Там внутреннее окно, я останавливаюсь и выглядываю. За ним крохотный внутренний дворик, не больше колодца. Я могу смотреть тремя этажами выше в голубое небо и вниз, на мощенный булыжником дворик, в центре которого растет единственное дерево. Какое-то экзотическое, не известное мне. Оно тянется вверх, к свету, касаясь листьями окон и стен.

Где-то слышится музыка, виолончель и пианино. Акустика коридора создает впечатление, что музыка раздается позади меня, но я продолжаю идти вперед. Слева появляется более широкий коридор. В дальнем конце его — портьера из черных бусин. Каменная дверь в каменном доме. Когда подхожу к ней, музыка еще звучит.

Я раздвигаю портьеру, она шелестит и постукивает. Глётт этого не слышит. Она сидит, закрыв глаза, с сигарой в руке. На диване подле нее тарелка с инжиром, на столике стакан. Рот поглощает плоды, которые больше его. Тарелка ощущает мое присутствие раньше старухи, сползает к спинке дивана.

Музыка нарастает. Звуковая система виднеется в углу за телевизором — черная колонка, покрытая красными огоньками. Глаза старухи все еще закрыты. Разглядываю ее, пока есть такая возможность. Вид у нее напряженный, словно музыка затрудняет дыхание. На ней черные брюки и мужская рубашка, серая с белым рисунком в елочку. В преклонном возрасте такая одежда создает впечатление двуполости, и я думаю, не нарочно ли она добивается такого эффекта.

Старуха чувствует на себе мой взгляд, открывает глаза и обрывает музыку на середине крещендо. Наступившую тишину нарушают звуки диярбакырского уличного движения — автомобильные гудки, далекие, слабые, как голоса вяхирей. Глётт тянется к стакану и пьет, не глядя на меня. Рука ее еле заметно дрожит.

Я подхожу и усаживаюсь рядом с ней.

— Доброе утро.

Она резко вскидывает голову:

— Что?

— Я сказала, доброе утро. Помните меня? Мое имя Кэтрин…

— Конечно, помню.

Она что-то бормочет по-немецки, рассерженная старуха с трясущимися руками. Я не двигаюсь.

— Что это была за музыка? — спрашиваю я.

— А?

— Я спросила, что вы слушали?

Глётт отводит взгляд.

— Мессиана. — Ее голубые глаза начинают блестеть. — Лагерную музыку.

— Лагерную?

Она раздраженно цокает языком.

— Лагерную, лагерную. Мессиан писал ее в шталаге в Силезии. Тогда Силезия была немецкой. Теперь, говорят, она польская. Немцы схватили Мессиана в самом начале войны. В лагере были музыканты. Великий композитор писал для них. Там был виолончелист. На его инструменте одной струны не хватало, поэтому и музыка такая. Мой первый муж несколько раз встречался с ним.

Она бросает взгляд на фотографию на стене. Рассеянно, убеждаясь в его присутствии.

— Это он? — спрашиваю, и она кивает, по-прежнему не глядя на меня.

— Да. У них обоих была любовь к музыке. И к радугам.

Она натянуто улыбается.

— Красивый. — Мы обе смотрим на фотографию. На темные волосы покойного, его мягкие глаза. — Он немец?

— Да. Но в нем текла и еврейская кровь. Он много лет был безупречным офицером в армии. Его родные были знакомы с Гинденбургом. Когда к власти пришел Гитлер, мы покинули Германию. Уже это явилось для него ударом. Его предки жили там почти так же долго, как и мои.

— Вы любили его?

— Он был замечательным человеком.

Глётт говорит так, словно это слабость. Руки ее снова начинают дрожать. Я смотрю, как она предается воспоминаниям. С ее морщинистой шеи свисает длинная нить речного жемчуга. Жемчужины неправильной формы, красивые, как старая кожа.

Вновь воцаряется тишина. Я не нарушаю ее. В обычных обстоятельствах люди много говорят, чтобы избежать молчания, но эти обстоятельства необычны. Дом Евы фон Глётт заполнен тишиной. Мне приходит на ум, что старуха полностью свыклась с безмолвием, может быть, отчасти потому здесь и живет.

Она снова заговаривает:

— Он умер еще совсем юным. Полагаю, думал, что будет вечно жить, молодые часто так думают. Думаете вы, что будете жить вечно?

— Нет.

— Да, вижу, что нет. Я не доверяю музыке, Кэтрин, потому что ее никто не жжет. Даже нацисты могут любить Шуберта. А вот книги недвусмысленны. Вы верите, что человек может зачахнуть от любви?

— Нет, конечно.

— Даже если она тщетна? Стать тщетной она может по очень многим причинам.

Голос у нее определенно пьяный, речи невразумительны. Глётт отворачивается от меня, но я все-таки вижу, что она плачет. Одежда ее под драгоценностями превосходна. Рубашка хорошо сшита, почти идеально ей подходит. Я думаю, не мужнина ли.

— Прошу прощения, — говорю, словно мне есть за что извиняться. — Я не собиралась вас расстраивать. Думала, может, вы припомнили что-то к утру.

— О чем?

— О «Трех братьях».

Ее влажные глаза не выражают ничего. Она забыла! В душе у меня поднимается глухое отчаяние. Старуха весело хихикает.

— О «Братьях»! — Она вертит головой. — Мы заключили соглашение, Кэтрин Стерн. Сначала вы на меня поработаете, потом я вспомню. Так?

— У вас необыкновенная память.

— У меня превосходная память. Главным для вас, моя дорогая, будут бумаги моего отца. Там где-то есть сведения о цене аграфа, датах, местах. Деловые документы. Со временем я непременно вспомню.

Она откидывается на спинку дивана. Мудрая старая птица, погруженная в собственные мысли.

— О вас ходят разговоры в Диярбакыре, — говорю я.

— Какие разговоры? Где вы их слышали?

— От одного человека, с которым познакомилась. Он говорит, вы нанимаете много рабочих. Имеете собственный самолет. Каким бизнесом вы занимаетесь?

— Каким? Денежным, как и все остальные. Что за бизнес у вас, Кэтрин Стерн?

— Драгоценные камни.

— Нет! Вы делаете деньги. Камни — это то, чем вы занимаетесь. Деньги, нажитые на драгоценностях, политике, соленьях — деньги и ничего больше. Таков любой бизнес, и мой, и ваш. Драгоценные камни в особенности.

Я знаю, что она не права. Не права относительно меня. Но не говорю этого.

— Вы не ответили на мой вопрос.

— Если б я хотела говорить о себе, то жила бы в Париже. О себе не хочу. — Глётт гасит сигару о фарфоровое блюдце. Когда поднимает взгляд, глаза у нее темные, пепельные. — Я хочу поговорить о вас.

Пожимаю плечами:

— В моей жизни нет ничего интересного.

— Есть, есть.

Я прислоняюсь к спинке дивана, который испускает какой-то кислый животный запах.

— А? Думаете, вы бесцветная личность, при вашем-то роде занятий?

— Более или менее.

— Более или менее! — Она умолкает и пьет. Взгляд ее глаз над стаканом по-прежнему устремлен на меня. — Скорее менее, чем более. Вы замужем, Кэтрин Стерн?

— Нет. Следующий вопрос.

— И не были?

Она таращится на меня в искреннем удивлении. Смеясь, я отрицательно качаю головой.

— У вас есть родные?

— Сестра.

— Вы близки?

Глётт устраивает мне проверку. Детектор лжи в жемчугах. Я качаю головой — нет.

— Значит, вы одиноки. Почему хотите заполучить «Трех братьев»?

Этот вопрос застает меня врасплох. Я бы сама задала его себе, если б могла.

— Потому что… — Думаю о своей душе. Открыть ее, как крышку часов, как панцирь краба. Представить свою жизнь простой и ясной, подобно механизму. Но душа так легко не открывается. — Хочу и все. Потому что они безупречны. Безупречная драгоценность.

— Вот как? Возможно, вы правы.

Глётт больше не смотрит на меня. Достает из-за спины серебряную узорчатую коробку с сигарами. Вынимает новую панетеллу, спички, зажигает ее, курит.

— Скажите, вы слышали о Короне Андов?

— Нет.

— Нет? — Она вновь делает удивленное лицо. Это напоминает мне безмолвное представление Иохеи. Угощение от незнакомцев. — Я поняла, что вы знаток камней.

— Камней, не корон. Позвоните королеве-матери.

Глётт отводит от меня взгляд, словно я не оправдала ее надежд.

— Я ожидала, что ваш кругозор немного пошире. Корону Андов изготовили испанские конкистадоры. В память о захвате этого края. Использовали для нее все лучшее из награбленного. Она была сделана из единого слитка — сотни фунтов золота инков. Четыре столетия назад. Конкистадоры украсили ее четырьмястами пятьюдесятью тремя изумрудами…

— Вы считаете изумруды вульгарными.

— Разумеется, они вульгарны. Но если увлеченно работать над вульгарным материалом, он приобретает определенную изысканность. Четыреста пятьдесят три изумруда, самый большой весил сорок пять каратов. Его отобрали у самого короля инков, Атауальпы.

Старуху окутывает дым. Снаружи, из другого времени, доносится звук переключения скоростей грузовика.

— На протяжении четырех столетий большинство европейских ювелиров считали Корону Андов мифом, эдакой чашей святого Грааля с камнями. Но она была не мифической, а легендарной. Корона существует до сих пор.

— Ну да?

— Не верите? Ее даже охраняет особая тайная армия. Братство Непорочного Зачатия. — Старуха кладет сигару на фарфоровое блюдце, стараясь не стряхнуть пепел. Выдыхает дым. — Корона Андов. Не знаю, безупречна ли эта драгоценность. Но существует много вещей, много известных драгоценностей, достойных называться безупречными. Согласны?

— Может быть.

— Определенно может. В таком случае я повторю свой вопрос. Почему вы хотите заполучить «Трех братьев»?

Недооценить эту старуху очень легко. Открываю рот, собираясь ответить, и обнаруживаю, что мне нечего сказать. Сижу, хлопая глазами в дыму и свете. Глётт начинает кашлять, и, лишь подняв на нее взгляд, вижу, что это смех.

— Ну вот. Это уже лучше. Который час? Где мои часики?

Я нахожу их. Они золотые. Старое золото, старый кожаный ремешок. На пряжке мазок мышиного помета. Глётт смотрит на маленький циферблат:

— Господи, какое время они показывают?

— Почти два, — говорю, но она не слушает, знает сама и уже поднимается с дивана. Снова вскипает гневом ни с того ни с сего.

— Что это мы сидим здесь, болтаем, когда вам нужно работать? Почему ничего не сказали? Вы здесь для того, чтобы составлять каталог камней, а не слушать музыку. Готовы?

Я пожимаю плечами. Она смотрит на меня так, словно я еще один циферблат, не заслуживающий доверия.

— Готовой вы не выглядите.

— Я готова так же, как вы. Пойдемте?

И мы отправляемся наверх. Глётт шагает быстро, но скованно, словно ее ноги отказываются сгибаться. Если подниматься по лестнице ей трудно, она этого не говорит. Я иду за ней тремя ступеньками ниже, наблюдая, как ее ноги борются с возрастом, словно смогу ее подхватить. Словно собираюсь быть здесь в тот день, когда она упадет.

Окон на верхних этажах больше. Я вижу сад плоских крыш среди ландшафта карнизов. За домом фон Глётт старый город и новый. Груды сохнущего на солнце перца, оранжевые, красные и черные, как запекшаяся кровь.

— Вечером жду от вас предварительного отчета. Ужинать будете с нами в восемь часов.

Вижу внизу центральный двор. Голуби с покрытыми перьями лапками ходят вокруг пруда, словно заключенные. Хасан под деревьями, поливает из шланга базальтовые плиты.

— С нами?

— У меня здесь живет родственник. Мартин. — Имя это она произносит потеплевшим голосом. О девушке ни слова. — Ужин подается на кухню. Хасан зайдет за вами. У вас есть что надеть? Украшения?

— Нет. — Мы доходим до конца коридора. Здесь только одна дверь. Ева достает кольцо с ключом и возится с ним. — А дорогу найду сама.

— Странно, что вы ничего не берете с собой. Даме всегда нужны украшения. На те случаи, когда ей недостает ощущения золота. Если хотите взять на время что-нибудь у меня, то пожалуйста. Любую вещь, какая понравится.

— Спасибо, — заставляю себя ответить, хотя эта щедрость слегка раздражает. Кажется слишком демонстративной, как приманка. — Вы нечасто сюда поднимаетесь?

Дверь отперта. Ева бросает на меня быстрый взгляд. Я следую за ней внутрь.

Комната тихая, как библиотека, даже более тихая, чем просто заброшенное помещение. Впечатление такое, что она пробыла запертой дольше, чем я живу. Сквозь потолочные окна падают полосы света. Под каждым стоит постамент с урной. Ближайшая пара из плавикового шпата. Он окрашивает падающие на нее лучи солнца в пурпурный цвет.

Вот не ожидала обнаружить нечто подобное в Диярбакыре, в этом доме. Хранилище камней фон Глётт похоже на все геммологические архивы, которые я видела. В них всегда стоит такая тишина. Всегда шкафы с выдвижными ящиками, ограненные камни в верхних, неограненные в нижних. Всегда запас консервантов, хотя камни в консервантах не нуждаются. Здесь я чувствую себя легко. Атмосфера этой комнаты созвучна чему-то во мне. Некоей любви, которой больше не нужны люди.

У шкафа стоит библиотечная стремянка. Изогнутая назад лестница в никуда. Посреди комнаты — обитый кожей письменный стол. Подхожу к его застарелому хаосу. Придвинутое кресло, опрятное, как рубашка. Две настольные лампы с зелеными стеклянными абажурами. Механическая пишущая машинка. Бандероль с берлинским адресом, мумифицированная в оберточной бумаге и пыли. Немецкая газета, пожелтевшая, как старая слоновая кость, датированная Рождеством 1903 года. Заголовок: АМЕРИКАНСКИЕ ВОЗДУХОПЛАВАТЕЛИ.

Пустая бутылка из-под кларета, рядом на четверть заполненный пылью стакан. Поднимаю его. Оттуда пахнет не вином, а кальвадосом. Восьмидесятипятилетним, яблочной эссенцией.

— Отец очень заботился о камнях.

— Вижу.

Надо мной высятся выдвижные ящики. Коллекция камней большая, итог всей жизни.

— Мне они всегда не нравились.

— Вы уже говорили.

Ставлю стакан. В пыли на полу следы передвигаемого кресла.

— Здесь был кто-то.

— Здесь? Давно уже никто не бывал. Ну, к делу. Я намерена продать все это, как только узнаю, какую цену смогу получить. Вы увидите, что мой отец на все составил каталог. Ему хотелось, чтобы его считали последовательным.

Я отхожу от стола. На всех ящиках пожелтевшие пластиковые таблички с надписями. На немецком языке, готическим шрифтом. Названия эти я знаю на нескольких языках. Берилл и хризоберилл, кварц и скрытокристаллический кварц. Пироксен 3-22. Амфибол 99-129.

— К сожалению, последовательным он не был. Вы сколько-нибудь владеете немецким, мисс Стерн?

— Слегка.

— Ваше знание камней компенсирует этот недостаток. Писать можете по-английски.

— Фрау…

— Глётт. Прошу вас.

— Глётт. Я не совсем понимаю, зачем вам это нужно. Здесь все кажется в полном порядке.

— Кажется. — Она не то кашляет, не то смеется, снова трудно понять. — Думаете, я привела вас сюда полюбоваться этим зрелищем? Как вам может все казаться в порядке, если вы даже не взглянули на камни? А? Посмотрите.

Она выдвигает один из ящиков, камни гремят в своих гнездах. Достает их оттуда неуклюже, словно ребенок, опустошающий коробку шоколадных конфет. Высыпает мне в руки.

Возле урн свет ярче. Я верчу камни в ладонях. Уже вижу, что они самые обыкновенные.

— У вашего отца был хороший вкус.

— Они ценные?

Я слышу, как она подходит ближе.

— Точно сказать не могу. Возможно, не в том смысле, какой нас интересует. Это поделочные камни. Вот оникс, вот красный железняк с вырезанной печатью. Так. Яшма. Лунный камень. — Смотрю на табличку с надписью. — Но это ошибка. Лунный камень не кварц. Ему здесь не место.

— За старание приз. За комментарий ничего.

Старуха опирается на стоящую подле меня урну. Я могла бы сказать ей, что каменный край урны тонок, что плавиковый шпат хрупок, но она пропустит это мимо ушей. Руки ее белеют на красном камне.

— Выдвиньте любой ящик, и вы обнаружите то же самое.

— Почему? — Урна качается на постаменте, я вскидываю руку, чтобы не дать ей упасть. — Как это случилось?

— Потому что мой отец был никудышным человеком. — Когда она громко говорит, я ощущаю запах ее дыхания. Табачного дыма и перегара. Делаю над собой усилие, чтобы не отвернуться. — Я потратила немалую часть своей жизни на приведение его жизни в порядок.

— И что, по-вашему, я смогу здесь сделать? Составить новый каталог всей коллекции?

— Мы так условились. Вы помогаете мне, я — вам.

Она выжидающе смотрит на меня. Я снова оглядываю ящики. В том беспорядке, который в них сокрыт, они становятся таинственными. Представляют собой посевы пшеницы и ячменя. Это поле, которое к утру должно быть сжато, колосья обмолочены, а из зерна должен быть выпечен хлеб. Это заполненная навозом конюшня. Я начинаю улыбаться и не пытаюсь сдержать улыбки.

— Что вы находите столь забавным?

— Мысль, будто здесь можно что-то найти. — Пытаюсь обвести комнату движением одной руки. — Фрау, это невозможно. Команде профессионалов здесь потребуется несколько месяцев. У меня одной уйдут годы.

— А у вас нет времени?

— Нет.

— Мы заключили соглашение.

— Нет, не заключили.

Глаза ее сверкают в падающем свете.

— Вы хотите заполучить их, не так ли?

Я не сразу понимаю, что Глётт имеет в виду. Она подается ко мне. Запах табачного дыма и перегара.

— Хотите заполучить «Трех братьев»?

Меня охватывает клаустрофобия. Старуха идет к двери. Голос ее отражается от стен и потолка.

— Решать, конечно же, вам. Только жаль, по-моему. Проделать такой путь. Все бумаги моего отца здесь, все счета, записи, подробности, которые вы ищете, коммерческие операции с «Братьями». Все это где-то здесь.

— Догадываюсь.

Я стою неподвижно, молча. Она дает мне время на размышление. Я пытаюсь понять, почему я не хочу оставаться. Дело тут не столько в этой коллекции, сколько в сознании, что меня принуждают к чему-то. Старуха ждет в дверном проеме.

— Что, если я найду документы завтра?

— Тогда отправляйтесь за своей драгоценностью, разумеется.

Наверху по крыше ходит голубь. Постукивание его лапок то слышно, то нет.

— А если не найду?

На лице старухи появляется улыбка. Голубовато-белые зубы, желтовато-белые, цвета слоновой кости. Я думаю о них, когда она скрывается. Это цвета жемчуга и кожи.

Немало времени уходит на то, чтобы ничего не найти. Коллекция фон Глётт напоминает мне нечто из народной сказки, кажется, я могу завтра выйти отсюда и обнаружить, что прошло столетие.

Здесь все не на месте. К вечеру я заново разложила залежи поделочных камней, светлого янтаря и необработанного агата. Но выдвижные ящики полны неожиданностей. В одном я нахожу нож для резки мяса с почти напрочь сточенным лезвием, превратившимся в стальную иглу. В другом — коробку из-под шахмат, полную нафталиновых шариков. В ящике с табличкой «Алмазы 6» натыкаюсь на запечатанную банку. В ней то, что алхимики именовали Древом Дианы: кристалл серебра, его крохотные веточки и шипы взвешены в жидкости, будто лабораторный зародыш. А на бумагах вновь и вновь повторяется выцветшая подпись сепией: «Р.Ф. фон Глётт».

Я ошиблась в нем. У него не было хорошего вкуса, были только деньги на покупку того, что нравится. А нравилось ему все без разбора. Характер его запечатлелся в окружающих меня камнях. Если какие-то камни и обладают ценностью, то лишь потому, что деньги идут к деньгам. Проходят часы, прежде чем я открываю, что здесь спрятаны подлинные драгоценности.

В секциях выдвижных ящиков с табличками «Смесь» я обнаруживаю кусок фиолетового коралла величиной с детский палец. Это балла, сферический алмаз, кристаллы его срослись так плотно, что не поддаются обработке. В среднем ящике стола рядом с американским револьвером лежат десять исламских рукописей, украшенных рисунками охрой и золотым бордюром. Я регистрирую их наряду со всем остальным, печатая на машинке. Не беру ничего, хотя одна только балла могла бы обеспечить меня деньгами для поисков на несколько лет. Сегодня я честная гранильщица, склонившаяся над своей лупой. От Евы фон Глётт мне нужны только сведения, не деньги. Я беру лишь то, что мне нужно. Вот что я себе говорю.

В четыре часа громко хлопает дверь. Я оборачиваюсь; старуха прислоняется к косяку, в руках у нее стаканы с коктейлем, из них выплескивается содержимое.

— Что обнаружили?

Она уже пьяна. Я кладу лупу и беру стаканы из ее липких пальцев.

— Спасибо. Ничего не нашла.

Отпиваю глоток. Старуха смотрит на меня хитровато и выжидающе.

— Это охлажденная «Маргарита».

— Я знаю. — Опускаю стакан. От нудной работы настроение у меня неважное. — Замечательный коктейль, фрау.

— В кухне есть еще. Я приготовила миксер…

— Фрау… Глётт…

— Ева.

— Ева. Мне нужно работать.

— Конечно, конечно, вы же ищете своих пропавших «Братьев». — Запрокинув голову, она весело смеется. — С вами я чувствую себя молодой, Кэтрин Стерн. Должна поблагодарить вас. Вы на удивление старая.

Я непонимающе качаю головой. Она громко говорит:

— Ну вот что! Предлагаю вам еще одну сделку. Выпейте со мной, и я произнесу тост.

Отдаю ей один стакан. Она держит его так, будто сушит ногти. В компанейском настроении Глётт не похожа на отшельницу, предающуюся грустным размышлениям о старой музыке и философии жемчужин. Она произносит:

— За ваших «Трех братьев»! Чтобы вы их нашли.

— Чтобы я их нашла.

— Cam cam'a deil, can can'a.

Пытаюсь повторить ее слова, но неудачно. Обе смеемся.

— Что это означает?

Она хмурится и ударяет своими стаканом о мой, словно молотком. Он остается цел.

— Не стакан к стакану, а душа к душе. — Потом улыбается. — Увидимся за ужином.

— Может быть.

— Определенно может!

Глётт уходит. Прислушиваюсь к ее шагам на лестнице. Она не падает. Если б упала, я оказалась бы неважной помощницей. Возвращаюсь к своей работе.

Когда начинает смеркаться, я закругляюсь. Могла бы работать еще, но камни требуют дневного света. Ничего хотя бы отдаленно похожего на отчет я не написала. Но Глётт меня не уволит. Какое бы положение она ни занимала, кем бы ни считала меня, мы не хозяйка и работница.

У двери оглядываюсь на комнату, где время будто бы застыло. Настольные лампы сгибаются в полумраке, словно спящие животные. Когда иду обратно по коридорам, в доме не раздается ни звука. Где-то распахнуто окно, сквозь него доносится городской шум. Подойдя к нему, я останавливаюсь и выглядываю.

Вечером города более похожи один на другой и более красивы. Могут еще казаться менее опасными, хоть это обманчиво. Воздух более свеж. Все пахнущее пахнет слабее. Вечерний свет мягче, приятнее. Диярбакыр в темноте — это кварталы, построенные в шестидесятых годах, неоновые фонари, желтые такси. Люди в вечерних нарядах, женщины в золотых украшениях. Вижу гуляющих под ручку мужчин. Кажется, прошло уже много времени с тех пор, как я видела таких оживленных людей. Можно представить себе, что это Рио-де-Жанейро, или Бангкок, или Стамбул. Любой город.

Путь обратно в мою комнату долог. Я дважды сворачиваю не туда. В доме фон Глётт такая запутанность, что мне вспоминаются рисунки Эшера, на которых нарушены все законы. Акведуки, где вода течет в обратную сторону. Лестницы, кончающиеся у своего начала.

Уже восьмой час. Цветов в нише возле моей комнаты нет, вместо них курится ладан. Я запираюсь и ложусь на кровать. Закрываю глаза. Вижу под опущенными веками тот миниатюрный внутренний дворик. Он является мне перед тем, как я окончательно засыпаю. Это не сновидение, нечто более навязчивое. То дерево в темном, похожем на шахту лифта пространстве. Прижатые к камню листья.

Эта греза легче сновидения. Я стараюсь отогнать ее, и она тут же исчезает. Остаюсь на несколько секунд в состоянии между сном и явью. Разгоняемая ударами сердца кровь стучит в голове.

Сегодня парит. Я пишу, и основание ладони увлажняет бумагу. Призыв муэдзина я слышу до рассвета, после рассвета, в полдень. Для меня он до сих пор остается странным звуком. Естественным, но неуместным, как луна в дневном небе.

В расположенной поблизости школе слышен шум детей. Сегодня они волки, площадка для игр оглашается воем хищников. Вчера были сиренами полицейских и пожарных машин. Я вижу их из окон комнаты, где хранятся камни. Им лет по шесть-семь. Я хорошо помню себя в этом возрасте. Адреналин придает воспоминаниям особую четкость. Все, что вспоминаю, ярко воскресает в памяти.

Надо мной тикают часы. Времен Османской империи, в форме черепа, механизм помещен в стеклянный купол, словно время можно уберечь от пыли или удержать внутри. Они напоминают мне о доме с его голым камнем и о жизни старухи. Я здесь уже два дня и не нашла ничего.

Я пишу повествование о себе, которое вместе с тем является повествованием о «Трех братьях». Тут вопрос перспективы. Эта драгоценность была поворотным пунктом многих жизней. В том числе и моей.

Я — часть сюжета о «Трех братьях». История их не начинается с Иоанна Бесстрашного и не оканчивается сто пятьдесят лет назад в Лондоне. Она все длится, и я все пишу ее. Свожу воедино обрывки, один из которых я сама.

Моя мать всегда была опрятной. Для нее это было важно, поэтому и для нас тоже. Она мыла руки перед едой, мыли и мы. Она никогда не откладывала работу на потом, и я до сих пор не откладываю. Она складывала серебристые крышки от молочных бутылок в банку, мыла бутылки, сдавала их. Помню солнечный свет внутри стекла, пляшущие пузырьки.

Эдит. Она была старой, когда я родилась. Но все еще каждый год устраивала выставки, сотрудничала с «Визьюэл арт» и «Санди таймс», что было, по ее словам, политически некорректно. Помню, что не понимала ее, и мне это нравилось, интуитивно смеялась, так как непонимание означало, что она шутит. Она ненавидела журналистику, ложь и те обобщения, с которыми сталкивалась. Но фотографом была хорошим, серьезным, с неприязнью относилась к легкой работе, под которой имела в виду светскую хронику, бульварная пресса для нее не существовала. Эдит не могла доверять миру, который читает третью страницу, а в остальные заворачивает отбросы.

Она носила прописанные ей темные очки. Верила в астрологию, но не верила в Бога. Седина ее была великолепной. Ноги изящнее, чем у всех матерей наших сверстников. Эдит изначально собиралась завести семью, как только добьется успеха в работе, именно так она и поступила. Замужество не входило в этот план. Эдит любила простоту в отношениях.

Отца, канадца по имени Патрик, я почти не помню. Он был на десять лет старше матери, уже немолодой. Энн говорит, что он на пенсии, живет во Флориде с женой-американкой и взрослыми детьми. Цель моих поисков не он.

Отец был подводным геологом, и хотя, когда он уехал, я была слишком маленькой, чтобы это понимать, он ассоциировался у меня с морем. Помню его одежду. Она была из твида, шотландки, плиса, тканей расцветок какой-то северной страны.

От его одежды пахло сыростью. Я представляла его себе пришедшим под водой из Канады: он вышел из моря, взобрался на Саутэндский волнорез и прошагал двадцать миль до нашего дома, ветер обсушивал его на ходу.

Мать вела размеренную жизнь, после смерти ее никаких недоделок не осталось. Белье было выстирано, книга дочитана. Читала она — мне так сказали — «Сто лет одиночества» Маркеса. На похороны я не пошла, не пустила Мэй. Но видела ее мертвой. На ней не было ни крови, ни какого-то пятнышка. Никаких следов внезапно оборвавшейся жизни или чего-то незавершенного. За исключением нас. Меня. Я представляю собой незавершенное дело.

Потом мы жили у Мэй, нашей бабушки. Она любила поэзию и немецкие автомобили. Терпеть не могла страховую компанию «Пруденшл» и Букингемский дворец. Во время войны Мэй работала в аэродромном обслуживании. Тогда она могла снять с легковой машины колеса и вновь поставить их за пятнадцать минут. В Саутэнде до блицкрига делать больше было почти нечего, и она целыми днями снимала колеса, засекая время. Бабушке, когда мы перебрались к ней, был восемьдесят один год. Руки у нее были как у матроса на пачках сигарет, которые она курила.

Дом ее находился за милю от нашего, на Саутэнд-роуд. Там постоянно пахло капустой, хотя мы питались почти одними рыбными палочками. В школе делали рисунки фамильного древа: одна бабушка, две внучки, три собаки. Такая семья была интереснее, чем двое вверху — двое внизу в книжках с картинками. В саду был теннисный корт, где мы играли в футбол от ворот к воротам. Для этой игры требуются всего двое, нас и было двое.

Мою сестру зовут Энн. Она старше меня на пять лет. В детстве я любила ее как кинозвезду. Когда я не понимала ничего, она понимала все, даже шутки Эдит. Помню ее первого парня, Стюарта. В школе он пользовался успехом потому что умел пукать похоже на фырканье котиков. Я ревновала его к Энн и гордилась, что у меня есть она и он.

Сейчас Энн занимается международной благотворительностью. Много ездит. Жениха ее зовут Рольф, он меня смешит. Вероятно, он пукает, но, думаю, непохоже на фырканье котиков и не на публике. Публику представляю собой я. Обоих я не видела уже несколько лет. Сестра живет полной жизнью, как и должно быть, я за нее рада. Мешать ей не хочу. Стараюсь держаться подальше от Энн — не потому что перестала ее любить. Она не понимает, что я делаю, и я не хочу, чтобы понимала.

Эдит оставила больше тысячи фотографий. Энн, видимо, сохранила множество их; мне много было не нужно. Сейчас у меня только три. Могу вынуть их, продолжая писать, из страниц записной книжки.

1. Снимок сделан «лейкой» на 35-миллиметровую пленку. Без штатива, с высоты роста Эдит. Энн схвачена на ходу, увидевшей себя в зеркале фотостудии. Ей одиннадцать лет, она в новой школьной форме. Уже более красивая, чем когда-либо буду я. В зеркале она выглядит пытливой, все еще удивленной собой. Стоит лето, последнее в жизни матери. Позади Энн в зеркале отлив — Саутэндский волнорез уменьшается к концу.

2. Снимок со штатива. Грязь у ворот фермы. Почва красноватая, железистая; видимо, это Херефордшир, где у Эдит жили друзья. На земле куфические отпечатки подков, собачьих лап. Следы сапог. Колеи от тракторных гусениц во влажной земле. Грязь сползает обратно в борозды и впадины.

3. Я. Старый снимок «Полароидом», хранившийся вместе с остальными непонятно зачем. Я сижу за кухонным столом, едва подросшая настолько, чтобы смотреть поверх него. На столе торт ко дню рождения с шоколадной глазурью и зеленым желе. На мне платье в цветочек и конусообразная шляпка. Я в ожидании торта. Голова запрокинута назад, под подбородком удерживающая шляпку белая резинка. За моей спиной темнота, запертая за дверью темной комнаты.

Эту фотографию я храню не из-за себя. На ней есть пятно. Редкостное и драгоценное — отпечаток пальца матери на переднем плане.

Я в доме сестры. Должно быть, пять лет назад. Стоит зима, букмекеры все еще принимают ставки на то, что Рождество будет со снегом. Сегодня у Энн день рождения. Снизу доносится гул голосов гостей, смех. Я снимаю пальто, бросаю на кровать и тут вижу компьютер Энн. Она говорила о нем внизу. Я почти не слушала. Это подарок Рольфа, ее нового кавалера-немца. Вокруг письменного стола огромные пустые коробки, усеянные черными и белыми пятнами. Мне они кажутся похожими на прямоугольных коров, правда, я уже выпила, еще до приезда сюда. На прошлой неделе я отказалась от получения степени бакалавра в Школе изучения стран Востока и Африки. У меня в жизни другие планы, хотя Энн возражает против этого. Я начала искать кое-что.

Среди колоссальных коробок высится столь же колоссальный компьютер. Со спикерами, башенками, плато клавиатуры и сканером. Он напоминает мне кукольный дом, хотя у Энн кукольных домов никогда не было, она не любила их. Монитор включен, на экране проплывают разноцветные геометрические фигуры. Пирамиды, треугольники, сферы, квадраты.

Я сажусь к столу. Компьютер еще пахнет упаковкой. Блещет новизной, как Рольф. Касаюсь клавиатуры, и узоры на экране исчезают, вместо них появляется меню Интернета. Ленивая сестра, думаю. Расточительная, оставила компьютер включенным. Однако мне любопытно. У меня нет настоящего компьютера, лишь подержанный студенческий «эмстред», льющий из покрытого пятнами монитора противный зеленый свет. Интернет для меня нов и может оказаться полезным.

Прошло тринадцать лет со дня смерти матери. Два года с тех пор, как я увидела рубин Черного Принца. Все это время он не давал мне покоя. Пять месяцев с того, как, собирая материал о рубинах-баласах, я наткнулась на историю «Трех братьев». Заполучить эту драгоценность мне захотелось с первого же взгляда. Сама не знаю почему.

Касаюсь клавишей компьютера Энн. Меню представляет собой перечень сайтов. Названия возникают по мере того, как я набираю их данные, это медленное продвижение мимо http://www.anchor.ouija.co/http://www.big.bazongs.co.uk/ . Если существуют более быстрые способы это делать, мне они неизвестны. Тут я невежда.

Прикладываюсь к стакану, держа палец на клавише загрузки. Вино липкое, ощущаю его вкус на губах. Когда снова смотрю на экран, оказывается, я уже достигла http://www.jewsforjesus/Ўwww.jewsforjesusЎ . Возвращаюсь назад и останавливаюсь. Почти сорок сайтов определяются словом «драгоценность». Выбираю один наобум. Появляется символ в виде песочных часов. Когда песок высыпается, открывается сайт.

Это чат. Вдоль кромки экрана меню мест для встреч, пространства для найма. «Мыльные оперы», «Футбол», «Одинокие сердца». Рядом с ними в рамке терпеливо ждет фамилия пользователя: СТЕРН7. Задумываюсь, зачем Энн выходит на этот сайт, с кем общается и где. Курсор мигает на «Драгоценностях и антиквариате» (Единственный чат в сети для коллекционеров!). Дважды нажимаю кнопку, появляется пространство. Абракадабра. Коробки в коробках.

Внутри беседуют несколько человек. Их тексты прокатываются по экрану один за другим, как волны. Двое обсуждают анималистские мотивы в Амударьинском сокровище. Третий хочет поговорить о своем новом революционном методе варки таиландского риса. Я все-таки оставляю запрос. Пальцы касаются клавишей быстро, но неточно. Я всегда делаю ошибки. Дело не только в подпитии.

СТЕРН7 ПРИСОЕДИНЯЕТСЯ, ПРИВЕТ. Я ВЕДУ ПОИСК ГРАФА ТРИ БРАТА. НАДЕЮСЬ НА ПОМОЩЬ. К. СНЕРТ.

— Черт, не могу даже правильно набрать собственной фамилии, — говорю. И прежде чем успеваю исправить ошибку, слышу зов сестры. В ее голосе недоумение. Меня слишком долго нет на ее празднике. Я оставляю компьютер и спускаюсь к компании.

В пять утра мы с Энн заканчиваем уборку. От усталости и дыма у меня жжет глаза. «Смотри, — говорит Энн, склоняясь над кухонной раковиной, — снег!» Я иду наверх за своим пальто. Предвкушаю выход на улицу. Рассвет, бодрящие снежинки.

Застегивание пуговиц пальто — сложная операция. Возясь с ними, замечаю какое-то движение. Компьютер все еще включен. На заставке снег и кристаллы. Подхожу, касаюсь клавиш. Тот чат все еще на экране. Мой запрос стерт дальнейшей болтовней. Где-то уже день, думаю, люди это видят при естественном освещении; и на моих глазах возникает новая надпись:

7П92Х. АДРЕСАТ СТЕРН7 — ПОВТОРЯЕМ СНОВА: АГРАФ. НЕ ГРАФ, КТО ВЫ?

Сонливость у меня как рукой снимает. Своим неточным набором я непреднамеренно сдала кодовое слово. И кто-то раскрыл код. Очень интересно, думаю, как я была наивна, что до сих пор не пользовалась Интернетом. Набираю:

СТЕРН7. АДРЕСАТ 71192Х — МЕНЯ ЗОВУТ КЭТРИН СТЕРН, КТО ВЫ?

Ответ приходит немедленно. Словно адресат ждал и был наготове:

71192Х. РАБОТНИК. СТЕРН7. КАКОЙ КОМПАНИИ?

Экран остается пустым. Смотрю на часики и думаю, долго ли смогу оставаться здесь. Долго ли буду нужна Энн и Рольфу. Темнота снаружи редеет в холодном утреннем свете. Когда снова поднимаю взгляд, на голубом светящемся экране новое сообщение:

71192Х. МЫ ИССЛЕДОВАТЕЛИ. ХОТИМ ВСТРЕТИТЬСЯ С ВАМИ. УЗНАТЬ, ЧТО ВАМ ИЗВЕСТНО.

Я снова тянусь к стакану, так неуклюже, что едва не опрокидываю его. Допивая вино, делаю набор. Невнимательно, уже думая о сне.

СТЕРН7. ГДЕ?

71192Х. У ВАС.

Я наполовину сплю. Ощущение неприятное. Не думаю ни о чем. Потом возникает страх.

СТЕРН7. В КАКОЙ КОМПАНИИ РАБОТАЕТЕ? 71192Х.

Я нажимаю выключатель. Экран гаснет с легким обиженным хмыканьем. Думаю об Энн, о Рольфе. Нужно ли сказать им? Но мои опасения могут оказаться пустыми. Можно ли отыскать меня через Интернет? Не знаю. С этим миром я не знакома. Возвращаюсь в комнату сестры.

Интернет оставляет слишком много следов. Я не доверяю ему. С компьютером никогда не знаешь, когда за тобой наблюдают и откуда. Из соседней страны, из соседней комнаты. Если «Братьев» разыскивают другие, Интернет самый худший способ, самый опасный. Существуют лучшие.

Ищу эту драгоценность не только я. Кто еще, не знаю. И все-таки я получила от них определенную поддержку. Их угроза словно бы подтверждает мою правоту.

Мой первый камень был подарком ко дню рождения от Мэй. Мне исполнилось одиннадцать. То был аметист величиной с яичко. Чтобы как следует разглядеть его фиолетовый цвет, требовалось присмотреться. Держать камень определенным образом, чтобы уловить оттенок цветов глицинии.

Вспоминаю голос матери над ухом. В зеркале ванной ее щека рядом с моей: «Смотри. Ты так красива, что я готова тебя съесть!» Каменное яичко вызывало у меня то же желание. Мне хотелось поглотить его. Вобрать в себя. Я спала с ним, как другие дети с любимыми игрушками. Ходила в школу с ним во рту. Энн пыталась запретить мне. Боялась, что проглочу его, как за несколько лет до того огрызок карандаша. Аметист постукивал о зубы, как мятный леденец. С ним у меня не возникало чувства голода. Я была сыта камнем.

Я стала собирать самоцветы. По выходным, когда мы ездили в Маргейт, искала на пляже сердолик и агаты. Разделяла свои камни по научным принципам. Я еще не любила их, мне нравились различия и сходства камней. Они были и похожими друг на друга, и непохожими. Песнями на разные голоса. В этом чувствовалось что-то надежное, внушающее доверие.

«Братьев» я ищу не по этой причине, отнюдь. Я не ищу способов избавиться от прошлого. Прошлое присутствует во всем, что я делаю. Эта потребность существовала во мне еще до смерти Эдит, о чем я постоянно помню. Помню то ощущение одержимости: словно бы забродил некий резервуар любви. Во мне жила любовь, ждущая своего предмета, и в конце концов этим предметом стал аграф.

Нашим врачом был не доктор Эйнджел, а доктор Сарджент. Больница была той же самой, но коридоры были окрашены по-разному. В этом здании стены от пола до середины были зелеными, от середины до потолка коричневыми. В здании доктора Сарджента — желтыми, с красной полосой посередине. Когда я была маленькой, Энн говорила мне, что благодаря этой полосе люди поправляются быстрее. К тому времени, когда Эдит умерла, я уже в это не верила. Однако то, что здесь полосы не было, действовало угнетающе.

— Наш врач доктор Сарджент, — говорю я. — Почему мы не идем к нему?

— Потому что Сарджент — врач общей практики. А этот по крови, — отвечает Энн.

Мы движемся с медсестрой по двухцветному коридору. У нее на левом колене под дешевым чулком старый пластырь. Колени очень важны для ребенка. В три года колени родителей можно узнать с тридцати шагов, я прочла это в одном журнале. В семь лет это, видимо, остаточное явление, но все-таки колени медсестры ближе, чем лицо. По ее коленям я понимаю, что она не следит за собой, как нужно, и сначала радуюсь, что остаюсь с доктором Эйнджелом. Его колени за письменным столом. Голова у него красная. Он здоровается и продолжает писать. Я сижу, дожидаясь, когда врач обратит на меня внимание.

В кабинете пахнет дезинфекцией и нестираным бельем. Табличка на столе гласит: «Доктор Эйнджел. Гематология». Третье слово мне совершенно непонятно. Доктор все время кашляет. Кашель его похож на рычание маленькой злобной собачонки. Грр-грмм.

Когда он кашляет, мне хочется его ударить. Я думаю, что он грубый, потому что не разговаривает со мной. Люди со мной разговаривали несколько дней.

— Грмм.

Я оглядываюсь. Красивых картинок в кабинете нет, только плакат, где изображены восемь типов сгустков крови. У каждого свое название: Куриный желток, Смородиновый джем. Словно ингредиенты, думаю я. Хрустящий картофель с яйцом. Пирог с яйцом. Мороженое со смородиновым джемом. Желе со смородиновым джемом. Я знаю, что такое сгусток крови.

— Грр-гррм.

— Надо бы вылечить его.

— М-м?

Он поднимает взгляд. Глаза его находят меня, но толком не видят. У него нет никаких чувств к детям, ни приязни, ни неприязни: он нас не замечает. Я не сознаю этого, сидя в его кабинете. Я вижу это теперь, глядя на него из комнаты в Диярбакыре, где хранятся камни, прислушиваясь к постукиванию лапок голубей наверху.

— Вам надо бы вылечить свой кашель. Вы врач.

Доктор Эйнджел улыбается так, словно я пошутила, а он не понял моей шутки, и снова принимается писать. Мне скучно уже давно. Из-за окна доносится плеск воды. Я представляю себе голубой фонтан с красной рыбкой. Я кормлю ее. У меня пакет хрустящего картофеля с яйцом. Я разбрасываю картофель по воде.

Смотрю на голову доктора Эйнджела. Лысина у него красная. Задаюсь вопросом, что он пьет. Мать пила голландский джин, неразбавленный. Осталось две бутылки. Думаю, можем ли мы отдать их доктору, тогда его лысина покраснеет еще больше. Он чувствует, что я на него смотрю. Перестает писать и поднимает взгляд.

— Это Кэти, так ведь? Сколько тебе лет, Кэти?

— Восемь.

Я лгу. Проверяю, настолько ли он умен, что-бы догадаться, сколько мне лет на самом деле.

Это испытание. Он улыбается и подмигивает. Я уже заваливаю его на этом экзамене.

— Восемь. Знаешь, у меня есть пациент, которому восемьдесят восемь. Восемьдесят восемь, две располневшие дамы.

Я молчу. Мне нечего ему сказать.

— Кэти, ты знаешь, отчего умерла твоя мама?

— Не говорите так.

— Прошу прощения? Я…

— Не хочу, чтобы вы произносили это слово. Окно открыто, но в кабинете все равно душно, жарко. Мое платье липнет к ногам. Представляю себя снаружи, бегающей по холодному декабрьскому воздуху. Фонтан, рыбку. Голубое и красное.

— Понимаю. Так вот, твоя… у нее началась боль в ноге. Вызывал ее тромб, сгусток крови, образующийся в глубоко расположенных венах. Это важно понять.

— Я знаю, что такое сгусток, — говорю. Думаю, тромб в форме восьми мятных леденцов. Неважное название даже для сгустка.

— Ты ведь умная девочка, правда? Так вот, сгустки иногда возникают, когда люди пассивны — когда они мало двигаются. Тогда и кровь тоже не двигается. А иногда из-за того, что в семье есть что-то наследственное. Как, например, голубые глаза. Вот почему ты здесь. Для проверки.

— Нам устраивают проверки в школе.

Думаю о том, как проходит проверку Энн. Помогают ли голубые глаза. Хочу, чтобы она вернулась. В этом кабинете какая-то непонятная атмосфера. Кажется, что воздух жесткий. Что здесь можно что-то себе повредить.

Через пять лет заявления о преступной халатности доктора Эйнджела попадут в местные газеты. Еще на год, пока он не покинул саутэндскую больницу, комитет по здравоохранению перевел его в частный сектор, затем в какую-то клинику в Малаге. Какое-то время я следила за его перемещениями, мне было интересно.

Врач по крови улыбается. Зубы посередине у него выдаются вперед, словно он слишком много откусил. Алчные зубы.

— Умная девочка. Нравятся тебе проверки, Кэти? Как у тебя со спортом, с играми?

— Меня зовут Кэтрин, — отвечаю, и он перестает улыбаться. Воздух между нами колышется. Эйнджел снова откашливается, опускает взгляд и продолжает говорить:

— Ну так вот, понимаешь, тромб распался на две части. Одна из них, эмбол, проникла в голову твоей… в ее голову. Вот что было причиной. Врачи называют это церебральной эмболией. Возможно, сейчас ты не хочешь знать всего этого. Я стараюсь помочь тебе понять это потом, Кэти. Кэтрин.

Я молчу. Слишком занята мыслями о тромбе в виде леденцов от кашля. Зеленых, с красной полоской посередине.

— Церебральная эмболия. Случай у нее совершенно особый. В высшей степени уникальный.

Я представляю себе кровь в ногах матери. Она неподвижная. Загустевает, как грязь у морского берега, растоптанная грязь. Доктор Эйнджел продолжает говорить, голос его приобретает вопросительную интонацию. Я смотрю в его влажные глаза.

— Что?

— Я спросил, хочешь на него взглянуть? На эмбол. Сгусток. Ты умная девочка, знаешь, что это такое. Думаю, это может нам помочь, тебе не кажется? Чтобы все стало ясно.

Я молчу.

— Взгляни на него, — говорит он.

— Ладно.

Он снова улыбается и встает. В углу комнаты тележка с двумя беспорядочно заставленными подносами. Доктор Эйнджел берет с нижнего банку. Он подносит ее ко мне, я вижу внутри что-то красное и только тут понимаю, что он делает.

Я не хочу видеть то, что он держит в руке. Подумываю о том, чтобы закрыть глаза, но не закрываю. Молчу. Хочу, чтобы вернулась Энн. Я не боюсь. Думаю. Тромб Форд. Хочу оказаться далеко отсюда и чтобы за рулем сидела мать.

— Вот. Подержать хочешь?

— Нет.

Он меня не слышит. Кулаки мои крепко сжаты. Доктор Эйнджел подносит банку к моему лицу. Я не могу сфокусировать на ней взгляд, она режет глаза, как свет у стоматолога.

Банка напоминает мне круглый аквариум. В прозрачной жидкости плавает драгоценный камень. Темно-красный, величиной с кулачок младенца. Сбоку к нему пристала капля более светлой крови.

— Ну вот. Нечасто видишь такое, а?

— Нет.

— Нет.

Поднимаю взгляд на доктора Эйнджела. Он с улыбкой смотрит сквозь меня, не на меня. Теперь, спустя восемнадцать лет, я могу восстановить в памяти его лицо, его влажные глаза, заглянуть в них, понять, что он хочет как-то помочь. Чтобы все стало ясно. Не осознает, что делает нечто дурное.

Он отворачивается с банкой, а я встаю и начинаю вопить. Задыхаюсь от ярости. Появляется Энн с медсестрами, и мы выходим. Я так и не прошла этой проверки. Машина Мэй едет от больничных ворот все быстрее, быстрее, прутья ограды сливаются в сплошную полосу.

На девятую ночь мне снится Стамбул. Во сне я покупаю свежие фисташки. Я не ела больше ничего весь день.

Какое-то существо следует за мной по людным улицам. Я вижу его лишь мельком. Это собака, но чешуйчатая, чудовищная. Морда ее почти на одном уровне с головами прохожих. Собаки никто не замечает. Я вхожу в туристский отель «Синдбад», но когда поднимаюсь к своему номеру, обнаруживаю, что дверь приоткрыта, замок взломан.

Все исчезло. Рубины, записные книжки, чемодан из узорчатой кожи. Ощущение такое, словно кто-то украл мою душу. Я стою в растерянности, и на лестнице позади меня раздается постукивание когтей о выщербленные ступени.

Просыпаюсь перед рассветом. Обычно в это время я бодрая, но сейчас в голове какая-то тяжесть. Спускаюсь на кухню, варю кофе, жарю гренки. Срезав пригоревшие корочки, несу свой завтрак в сад на крыше.

Глётт уже там. Читает старый номер «Франкфуртер альгемайне цайтунг». На металлическом столике подле нее стакан кислого вишневого сока и бутылка водки. Старуха поднимает на меня взгляд, кивает, отворачивается.

Я сажусь и ем свои гренки. Восходит солнце. Каменные плитки под ногами начинают согреваться. День будет замечательным.

— Перестаньте глазеть на меня.

Поднимаю на нее взгляд.

— Я не глазела.

— Вы всегда глазеете, Кэтрин. Будто кошка. Знаете, у меня рак. — Она швыряет на стол газету. Потом складывает ее. — Это незаметно. Я очень старая. Убивает меня он очень медленно. Кое-кто видит причину этого заболевания в пластике.

— А вы в чем?

— В коммунистах.

— Коммунистах?

— Вам нравится Мартин?

Глётт застает меня врасплох своими вопросами уже не в первый раз. Разум у нее порхает мотыльком, но этот мотылек всегда садится там, где ему хочется. Иногда она кажется сумасшедшей; правда, богатые бывают не сумасшедшими, а эксцентричными. Если вы богаты и эксцентричны, это означает, что общество принимает вас потому, что не может не принять. Люди играют по правилам ваших игр. Чем вы богаче, тем беспощаднее могут быть эти правила — человеческие шахматы или самозваная монархия. Интересно, по каким правилам играет Ева и следую ли я им?

— Мартин? Я, в сущности, не знаю его.

— Знаете, знаете.

— Нет. И не знаю, нравится ли он мне.

— Вы можете совершить ошибку.

— То есть?

— Мартин унаследует этот дом. Вам здесь не нравится?

— Никогда этого не говорила.

— Подумайте о европейских домах. О лисьих головах.

У меня от них по коже ползут букашки.

— Мурашки, Ева. Я не…

Она не слушает.

— Животные, торчащие из стен! Отвратительно. Арабские народы старше и цивилизованнее.

Думаю о Мартине. Пахнущем табачным дымом и пивом, что подходит ему. О его подружке, которая ему тоже подходит. Я до сих пор не знаю, что он делает в доме Глётт или чем занимается, когда отсутствует. Мне легче представить его себе курящим в Таиланде или в Гоа, чем воспринимать в восточной Турции. Единственное, что не подходит Мартину, это Диярбакыр.

— Моя мать всегда говорила, что мужчины, вступая в брак, оказывают честь, женщины ее принимают.

Она поощрительно кивает.

— Воспринимать это как комплимент?

Глётт надувает губы.

— Мартин — красивый молодой человек.

— Мать говорила, что красивые люди схожи с красивыми автомобилями. Дороги в содержании и вредны для окружения. Я не понимала ее.

— Какая бессмыслица.

Мы сидим вместе. Скорее вместе, чем порознь, хотя нас разделяет стол. Ева фон Глётт потягивает вишневый сок с водкой, я пью кофе. Небо светлеет, и я непроизвольно щурюсь от рези в глазах.

— У вас усталый вид, — говорит отшельница. На ней панамская шляпа и темные очки от Армани, для ее лица слишком большие. Из-за них она выглядит насекомым с подкрашенными губами, хотя никто здесь не скажет ей этого, особенно я. Может. Может, в этом и заключается главная причина ее отшельничества.

— Мне привиделся сон, помешавший выспаться. — Самолет в небе летит на восток, в сторону Индии. — Там была собака с чешуей.

— Что-что? Какая собака?

Она говорит так, словно речь идет о ее собственности. Это раздражает меня, и я не отвечаю.

— С чешуей, говорите?

— Ладно, оставим это. А вы что видели во сне?

— Секс. Он мне всегда снится.

При этой мысли у нее появляется хитрое выражение лица. Глётт начинает нравиться мне больше, чем ее местожительство. За ландшафтом плоских крыш виден город, низины, простирающиеся к горам на востоке, равнины, уходящие на юг. Дали, еще серые от речного тумана. Я предпочитаю города побольше Диярбакыра, не такие горизонты. Восточная Турция слишком пуста для меня, я могла бы здесь потеряться.

— В здешних мифах есть покрытая чешуей собака. Месопотамская сирруш. Вы видите сновидения о прошлом этой земли.

— Неудивительно, я здесь уже довольно долго. Отхлебываю кофе, холодноватый и горький в жарком свете.

— Какие у нее были ноги?

— Не помню, Ева. Я не смотрела. Может, она была на каблуках, это о чем-нибудь говорит?

— Глупости. Я спрашиваю, какие у нее были ноги? С когтями, как у птицы?

— Не знаю. Не все ли равно? И это Турция. Месопотамия должна быть, — я смотрю в южную сторону, — не здесь.

Глётт поднимает бутылку «Столичной». Опять разбавляет водкой вишневый сок. Бутылка в ее хрупкой руке выглядит тяжелой.

— Люблю юных. Нахожу их очаровательными, когда они помалкивают. Юные невежественны, можно сказать, по определению. — Она снимает темные очки и указывает на ландшафт. — Все это, до самых гор, Месопотамия. Междуречье. Вот Тигр, арабы и турки называют его Джилех. В сотне километров за нами Евфрат. Понятно? Эти реки говорят, что мы в Месопотамии. Изменить этого не может даже Ататюрк.

Глётт умолкает. Мы сидим, глядя на Тигр. Возле него бахчи и плоские орошаемые поля. На бахчах уже работают люди, кажущиеся издали маленькими, повторяющими одни и те же действия. То же самое происходит с поколениями владельцев драгоценностей. Я веду взглядом по речной долине в сторону Сирии и Ирака. Возможно, вижу их отсюда, хотя уверенной быть нельзя. Землю Двух Вен. Месопотамию.

Когда обращаю взгляд к старухе, та смотрит на меня.

— Думаете, наверное, что здесь край света. А?

— Он не так уж плох.

Глётт сжимает губы и, щурясь, смотрит на солнце.

— Диярбакыру пять тысяч лет. Невозможно себе представить. Жить здесь это привилегия. Привилегия, Кэтрин. Здесь побывали римляне и Александр, Хромой Тимур. У Александра был большой аграф, знали вы это? Великолепный, как «Три брата».

— Что сталось с ним?

— Исчез, разумеется.

Я подаюсь к ней.

— Ева, я очень рада, что вам здесь нравится, но сама ищу другое. Не обижайтесь. Хочу найти «Трех братьев». — Она пропускает мои слова мимо ушей. Я повышаю голос. — Ничего пока не вспомнили?

— О! Кстати. — Она снова хитро смотрит на меня. — Мне звонил один знакомый. Его зовут Араф. Он президент транспортной компании «Золотой рог». Но вам это известно, не так ли?

Глётт смотрит, как я цепенею. Думаю, ей это нравится.

— Вы не говорили мне.

— А зачем? Он звонил не вам. К тому же это было несколько дней назад.

— Что он говорил?

— Что вы воровка. — Глётт хихикает, словно отпустила непристойную шутку. — Чтобы я позвонила ему, если увижу вас. И что вы гоняетесь за призраком. Какой глупый человек!

— И что вы ему ответили?

— Ничего. Он как-то прислал мне календарь. — Глётт снова надевает темные очки. — Нувориш. Извращенный вкус.

— Спасибо.

— Нет, это я должна вас благодарить. Я получила большое удовольствие.

Глётт улыбается, голова у нее трясется. Она уже выглядит пьяной. До полудня еще далеко, она на несколько часов опережает свой график. Встаю и собираю чашку, тарелку, ее пустую бутылку и стакан.

— Мне надо приниматься за работу.

— Да, конечно. Увижу я вас за ужином?

— Может быть, — говорю, уходя.

Голос ее доносится отдаленно, словно эхо:

— Определенно может.

В комнате, где хранятся камни, ничего не изменилось после моего ухода. Когда Глётт впервые привела меня сюда, коллекция ее была сокрыта за фасадом порядка. На то, чтобы разрушить этот фасад, у меня ушло десять дней.

Я думаю о камнях. Они удерживаются в своих хранилищах, словно готовый произойти оползень. Мебель застыла в положении, наводящем на мысль о тайном бегстве. Урны отступили к стенам. Выдвижные ящики теснятся над библиотечной стремянкой и над кафельным полом, словно я застала их за движением к выходу.

В дальнем конце комнаты — ящики с табличками «Смесь». В принципе, если подробности сделки с «Братьями» существуют, искать их следовало бы там. Однако ничто в этой комнате не находится на месте; кажется, это главный принцип размещения, если таковой вообще существует.

Два дня назад я разобралась в системе фон Глётта, но проку от этого никакого. Наряду с геммологическим делением существуют географические подразделения предметов с камнями разных видов. В этих секциях драгоценности классифицируются по доминирующему камню. Например, золотая закладка с искусственно выращенными жемчужинами Микимото лежит в одном из трех ящиков, помеченных «Смесь: Япония». Нарисованный Луи Франсуа Картье эскиз ожерелья с халцедонами и египетскими изумрудами лежит в двадцать седьмом ящике «Северная Африка».

Это система человека, не признающего систему. Из Азии и Африки необработанных камней столько, что одной только Индии отведено почти сто ящиков. И эта система непригодна для «Братьев», так как на аграфе нет доминирующего камня. Или же все они доминирующие — жемчужины количеством, рубины каратами, бриллиант известностью. И если герр фон Глётт остановился на одном из них, к какой стране он отнес бы эту драгоценность? Много ли он знал о «Братьях» и происхождении камней?

Принимаюсь за работу. Два дня я искала по тем странам, к которым можно было бы отнести аграф, осмотрела пять французских ящиков, двенадцать персидских. Вчера обыскала половину индийских и сегодня начинаю оттуда, где остановилась. В первом же ящике обнаруживаю золотой медальон, в котором находится Коран величиной с коренной зуб человека. Во втором — набор из двенадцати агатовых дисков, на которых вырезаны изображения буддийских демонов и женщин в различных сексуальных позах. Большей частью это сцены изнасилования. Я бросаю их, словно грязные бумажные салфетки.

Назвать прекрасной эту коллекцию нельзя. Чем больше я вижу приобретений фон Глётта, тем меньше она мне нравится. В камнях он искал не столько красоты, сколько полноты наборов. Не будь он богачом, коллекционировал бы что-нибудь другое — подставки из-под пивных кружек, бабочек, попугайчиков, стремление было бы тем же самым. Кажется, что он пытался заново собрать весь мир в одной комнате. У меня с ним нет ничего общего, кроме камней.

К полудню я просмотрела четырнадцать ящиков. Лицо и руки у меня в пыли. Дважды я подходила к тем хранилищам, с которыми уже работала, и драгоценности лежали не там, где я их оставляла. Стараюсь не думать о том, что это значит, так как понимаю — это значит, что у меня случаются погрешности. А в этой комнате, где хранятся камни, мне нужно быть непогрешимой.

Попадаются диковины, которые не поддаются классификации, поэтому я складываю их на стол. Улыбающийся Будда двух дюймов в высоту. Он изваян из черного дерева и радужного кварца, в котором есть переливающиеся вкрапления воды. Глаза его мерцают над животами и фаллосами. Поднос с жемчужинами неправильной формы, они разделены по внешнему виду: Необычные, Бабочки и Близнецы — причудливые функции боли. Весы гранильщика с тридцатью семечками рожкового дерева Ceratonia siliqua, от которых ведет происхождение мера веса карат. Я экспериментирую с ними. Вес каждой из четырех семечек равен карату. С виду одно ничуть не отличается от других. Тридцать деревьев в тридцати семечках, напоминающих сжатые кулаки.

Когда солнце перестает светить в окна, я прекращаю работу, откидываюсь назад и начинаю чихать. Этот позыв умерялся сосредоточенностью, но теперь я ощущаю пыль минералов в горле и в носу. Даже мой пот пахнет тальком. Думаю, не начинается ли у меня аллергия к драгоценным камням, и эта мысль вызывает смех, отголоски его гулко отдаются в тихой комнате.

Уже шестой час, нужно сделать перерыв и вымыться. Иду вниз по этажам, лестницам и дворикам особняка.

В коридорах полумрак. Камень под ногами ни теплый, ни холодный. В доме я следую примеру Хасана и хожу босиком, дорогу уже знаю.

В ванной комнате никого. На поверхности бассейна мерцает свет. Я наскоро принимаю душ, поглядывая на свое тело. В запотевших зеркалах оно выглядит изящным, с плоским животом между изгибами грудей и бедер. Я не забочусь о нем. Последние несколько лет мое тело теряет в весе. Теперь оно изящнее, чем когда бы то ни было.

Закрываюсь в сауне, запах камней улетучивается по мере того, как кожа высыхает и покрывается свежим потом. Даже в жарких странах я люблю сауну, горячую вязкость воздуха, замкнутое пространство — полукокон-полугроб. Напотевшись, лезу в бассейн. Лежу неподвижно, вижу только гладь минеральной воды. Вдалеке кто-то играет на пианино, о существовании которого я не знала. Интересно — кто? Который из нас?

Уже не пахнущая камнями, более чистая, чем моя одежда, я отжимаю волосы и завязываю их узлом на затылке. В доме царит покой. Глётт смотрит очередной фильм, я слышу это еще издали. Громко звучат голоса, шум едущей под дождем машины. Прохожу мимо ее комнаты и поднимаюсь наверх. За высокими окнами загораются огни Диярбакыра. Они вызывают у меня в памяти Лондон. Не столько город, в котором я жила, сколько тот, где находились «Три брата», который Елизавета видела своими горностаевыми глазами, Виктория — каменно-холодными.

В комнате с камнями кто-то есть. Я слышу издали возню с ящиками, чей-то невнятный голос, разносящийся по тихому дому. Перед тем как свернуть в последний коридор, успеваю подумать, что это не Глётт. В конце коридора дверь в комнату, где хранится коллекция. Открытая, как я ее оставила. Внутри Мартин.

Он склоняется над столом. Лица и рук его не видно, но в позе есть что-то неприятное: какая-то алчная согбенность делает его похожим на старика. Скрягу. Волосы Мартина в свете настольной лампы зеленые. Больше никого в комнате нет. Мартин разговаривает сам с собой, сосредоточенно шепчет что-то.

В руках у него лупа и жемчужина неправильной формы — неприкаянная диковинка. Мартин, щурясь, смотрит на нее, лицо его искажено. Раздается негромкий резкий звук, напоминающий мне о гранильной мастерской, и я догадываюсь, что Мартин скрипит зубами.

Настольная лампа так близка к его волосам, что он должен это чувствовать, но двигаются только руки и челюсть. Поднос с жемчужинами по-прежнему на столе. И бросается в глаза, что Будды из радужного кварца нет там, где я его оставила. Думаю о кресле, его следах в пыли и пропавших этим утром камнях. Интересно было бы узнать, много ли камней стащил Мартин. Я могу неслышно подойти вплотную к нему и увидеть его лицо.

Я останавливаюсь. Не потому, что боюсь Мартина. Но я в лучшем случае воровка, наблюдающая за вором. Своего рода вуайеристка, следящая за тем, как человек крадет у того, кто его любит. Я никогда не бывала в подобном положении. Но не могу сказать — не уверена, — что не совершала чего-то похуже. Мешкаю, ощущая в темноте влажные волосы, их жгуты и пряди.

Мартин кладет лупу и протирает глаза основанием ладони. В другой руке по-прежнему держит жемчужину. Смотрит на свои часы, потом почти рассеянно опускает ее в нагрудный карман рубашки и поднимается, собираясь уходить.

Прежде чем он успевает поднять взгляд, я трогаюсь с места. Иду, стараясь, чтобы он услышал. У него достаточно времени, чтобы повернуться и осклабиться, обнажив волчьи зубы.

— Приставленная к камням девушка! Как дела? Рабочий день еще не кончился?

— Нет.

— Трудитесь в поте лица, значит. Ну и что думаете?

— О чем?

— О камнях, разумеется. О коллекции. А?

— Она необыкновенна. Не знала, что вы сюда поднимаетесь.

Мартин пожимает плечами:

— Иногда поднимаюсь.

Я уже возле стола. Неприкаянные Диковинки лежат возле моей правой руки. Иные из них более неприкаянные, чем другие.

— Где Хелене?

— Прихорашивается. Я не хочу разговаривать о ней.

Снизу доносятся звуки флейты Хасана. Простая фраза повторяется, развивается. Я не отвожу взгляда от Мартина.

— Прекрасно. А о чем хотите?

— О вас. Вижу, Кэтрин, вы чувствуете себя здесь как дома.

Сначала я думаю, что Мартин говорит об этой комнате. Но смотрит он на меня, а не на хранилища. Его глаза липнут к моим ногам и волосам. К моей груди. Как мухи, успеваю я подумать.

— Но мы оба так себя чувствуем, правда?

Это задевает его сильнее, чем мне хотелось. На миг он выглядит разозленным всерьез, на щеках ходят желваки. Потом улыбка постепенно возвращается. Он снова смотрит на часы, чтобы отвести от меня взгляд.

— Да, конечно. Увидимся за ужином?

— Мне нужно питаться.

— Отлично. Буду с удовольствием ждать, — говорит он, но выражение лица свидетельствует о другом.

Я провожаю Мартина взглядом. Убедившись, что он ушел, сажусь и пересчитываю жемчужины. Две исчезли вместе с улыбающимся Буддой. Все остальное как было. Вокруг меня — стоящие на полу ящики. Передо мной — семена рожкового дерева, уравновешенные на чашах весов.

Поднимаю взгляд на хранилища. Ряды ящиков тянутся за пределы света лампы. Где-то в них есть сведения о «Трех братьях». Это похоже на игру. Угадаешь, какой ящик тебе нужен, и у тебя будут основания продолжать поиски. Не угадаешь — и обнаружишь то, чего никогда не собиралась искать. Пьяного с ножным протезом. Вырезанную на агате сцену изнасилования. Парня, крадущего жемчужины у старухи, которая любит его. Отвратительные вещи. Я все еще сижу там, когда часы бьют семь.

На ужин прихожу с опозданием, одетой не совсем в соответствии со случаем. Мартин надел вечерний костюм и массивные золотые часы, Хелене и Ева в жемчугах. На девушке тонкая нитка искусственно выращенных жемчужин, на старухе толстая, темная. Что касается меня, то я ухитрилась обуться. В этом каменном доме так бывает каждый вечер. Усаживаюсь за тускло освещенный стол и смотрю на них — на старуху, на юную парочку, нарядившихся к вечеринке, где никто ничего не празднует. Хасан подает еду.

— Значит, — говорит Мартин, не поднимая глаз от тарелки, — вам, Кэтрин, нравятся наши фамильные сокровища.

— Камни.

— Сокровища. — Он сопровождает возражение кивком. — От латинского jocus. На вашем языке оно означает шутку, насмешку, издевку. Досужие выдумки. — Режет мясо. — Какие досужие выдумки можете поведать нам, Кэтрин?

Глётт бесцеремонно вмешивается:

— Кэтрин! Жемчужин не надели только вы.

«Подождите своей очереди», — хочу сказать, но молчу. Она еще не пьяна. Глаза ее в тусклом свете смотрят угрюмо. Хелене поднимает взгляд, словно начинается веселье.

— Не заметила, — говорю.

— Это так.

— Не вижу, чтобы Мартин надел свои.

— Мартин, — говорит, сдерживаясь, Ева, — мужчина. Жемчужин у него нет.

— Удивительное дело. Поэтому он надевает «Ролекс», а мы должны носить выделения моллюсков. В такую жару. — На столе открытая бутылка вина. Наливаю себе. — Не думаю, что по отношению к нам это справедливо. Как по-вашему, Хелене?

Она молча перебирает пальцами ожерелье. Разговор, как всегда, угасает. Хасан приносит суп с лимоном и яйцами, тушеные овощи, кебабы, политые свежим соком сумаха. Вкусная еда, хорошо приготовленная. Ничего дорогого или импортного, кроме вина. Напротив меня Мартин и Хелене жуют с аппетитом любовников. Сама Глётт ест мало. После супа Хасан подает ей стакан горячего молока. Она медленно пьет его, не выказывая ни удовольствия, ни отвращения.

Хелене отодвигает тарелку. Волосы ее от вечерней жары стали мягкими. Она курит, пока Мартин доедает. Улыбается, но глаза скучающие; улыбка просто напоказ. Размышляю, много ли она знает и как к этому относится. Когда Мартин заканчивает с едой, Хелене вздыхает так громко, что это напоминает отрыжку.

— Danke, Eva! — Лицо Мартина раскраснелось от вина. В вечернем костюме у него щегольской, бессмысленный вид биржевого маклера или адвоката. Говорит по-немецки он нетвердо, но в голосе слышится улыбка. — Еда была восхитительной.

— Такой же, как всегда.

— Напротив. По своему обыкновению, ты скромничаешь. — Говорит он так, словно меня здесь нет. Ничем не показываю, что мне это понятно. — Какие планы у тебя на вечер, Ева? Можно поиграть в карты… втроем. Еще рано. Или ты могла бы показать нам свои жемчуга.

— Завтра. Сегодня хороший фильм по спутнику.

— Можно посмотреть его вместе.

— Нет.

Глётт помешивает молоко и не смотрит на Мартина. Когда он встает, лицо его окаменело от гнева.

— Ну, тогда завтра.

Он дожидается, когда Хелене загасит сигарету, потом произносит пожелание доброй ночи по-английски и по-немецки. После их ухода Хасан уносит фарфор и хрусталь. Убрав со стола, больше не возвращается. Я наедине с отшельницей. В кухне слышится только монотонное гудение посудомоечных машин. Через открытое окно доносится далекий уличный шум.

— Вы очень невежественны.

Голос Евы громко звучит в тишине. Поднимаю взгляд. Она смотрит на меня блестящими нездоровыми глазами.

— В чем?

— Вот в чем. — Она берется за свое ожерелье и встряхивает его. — Довожу до вашего сведения, что это жемчужины из пресноводной мидии Маргаритафера. Большая редкость. Мидия способна жить целый век. Сто лет, чтобы произвести одну хорошую жемчужину. К этому следует относиться с почтением.

— Прошу прощения, Ева. Если мне жемчуг не нравится, ничего поделать не могу. — Она молчит. Я наблюдаю за ней, наглухо замкнувшейся, серой. Устрицей в прошлой или будущей жизни. — «Довожу до вашего сведения»? — повторяю я.

Еще минуту она дуется. Когда улыбается, я рада этому.

— Со временем вы поймете, что не всегда бываете правы. — Поднимает свое питье. — Его готовит мне Хасан. Знаете, что это такое?

— Растворенный в уксусе жемчуг.

— Не говорите глупостей.

— Кипяченое молоко. Коровы есть и в Англии.

— Вот видите? Уже не правы. Это молоко с порошком корня орхидеи. Попробуйте. Оно придаст вашим щекам румянца.

— Мне румянец не нужен.

— Он бы вам не повредил. Как мои камни?

— Неважно.

— Что может быть неважно с камнями? Им недостает румянца? Готова к любой неожиданности.

Я могу не говорить ей. Могу уйти завтра, вернуться в Стамбул и начать все снова. К таким неудачам я привыкла, и Глётт не узнает о происходящем до того дня, как войдет в ту комнату и обнаружит, что ящики пусты, а Мартина нет. Так будет легче, по крайней мере для меня.

И все-таки.

— Мартин крадет камни.

— Глупая вы, — отвечает она. Перебирает жемчужины.

— Нет. Крадет и притом быстро. Вы просили меня поработать над коллекцией, и это все, что я обнаружила. При таком темпе я вряд ли успею составить каталог коллекции до того, как она перестанет существовать. Мне очень жаль, Ева.

— Думаете, я не знаю? — Голос у нее усталый, монотонный. Руки теребят ожерелье. — Глупая вы.

— Как это понять?

Она говорит быстрым шепотом:

— О Господи, да пусть себе. Лишь бы оставался здесь. Он мне очень дорог.

— Дороже, чем камни вашего отца?

— Еще бы! — Она смеется. — Еще бы. Думаете, я не могу позволить себе лишиться нескольких камней?

Глётт поднимает взгляд от жемчужин. Она уже не мудрая старая птица, а унылое, тупое существо.

— Извините, но мне кажется, я жалею вас, Кэтрин Стерн.

— Вот как? Что ж, с вашей стороны это очень любезно. — Гнев подбрасывает меня со стула. — Буду вспоминать об этом завтра, попусту тратя время на вашу исчезающую коллекцию.

— Вас никто здесь не держит. Не вините меня за то, что решаете сами.

В таком случае решаю уйти. Я едва не произношу этих слов, они у меня на языке, на губах. Не произношу, потому что здесь есть нечто, что мне нужно, только бы суметь это найти. Только бы знать, где и как искать. Я уже понимаю, что сегодня вечером никуда не уйду, и Глётт понимает это тоже.

— Доброй ночи, Ева, — говорю как можно спокойнее. Она провожает меня взглядом до самой двери. В коридорах нет света. Я иду и думаю о ней, представляю себе ее сгорбленную фигуру за пустым столом. Дойдя до своей комнаты, продолжаю путь до парадной двери и выхожу во двор.

Здесь нет освещения. Мои глаза привыкают к темноте. Я делаю три шага мимо фонтана и останавливаюсь, меня останавливает ночной воздух. Я чувствую его, слышу звуки, которые он разносит: плеск воды в фонтане, негромкий голос геккона на стене надо мной — то-кей, то-кей, — далекий шум города.

В дальней стороне двора вижу скамейку, белый камень под деревьями. Подняв руку, чтобы отвести ветви, пересекаю двор, сажусь, закрываю глаза. Где-то на улице старого города воет собака. Негромко, призрачно. Это напоминает мне о вещах, вспоминать которые незачем. Ощущаю спиной тепло мужского базальта стены.

Не знаю, заснула ли я. Когда открываю глаза, руки у меня прохладные, камень вокруг влажный, словно выпала легкая роса. Рядом со мной стоит Хасан. Сгибается под деревьями, как в коридоре, словно даже внешний мир слишком мал для него.

— Испугали вы меня, — говорю, хотя это неправда. Меня не удивляет его появление. Может быть, я даже искала его здесь, на полпути между домом и городом. Я не знаю своих намерений. Возможно, не только сегодня вечером, но и всегда. — Вас послала Ева?

— Нет.

— Отлично. Поговорите со мной?

Я подвигаюсь. Когда Хасан садится, моя голова доходит ему до плеча. Сидя рядом с ним, понимаю, что он старый, это видно по рукам.

Хасан не издает ни звука, и я завожу разговор.

— Прекрасное место. Жаль, что не приходила сюда чаше.

— Вы уезжаете?

Говорит по-английски он неуверенно, старательно. Голос у него низкий, но в нем есть какая-то живость, доброжелательность. Он располагает к себе.

— Хотелось бы. Обращали вы когда-нибудь внимание на воздух в доме? В нем ничего не чувствуется. Ничего не слышится. Почему?

— Не знаю.

— И я не знаю. Разумеется, некоторые виды камня оказывают такое воздействие. Но в этом доме чувствуешь себя будто в ловушке. Мне кажется, что здесь я угодила в ловушку, но не помню как. — Перестаю шептать и спрашиваю: — Хасан, откуда вы?

— С гор.

Поворачиваюсь к нему, разглядываю его профиль.

— Курд?

— Да.

— Довольны вы, работая у Евы?

Он втягивает воздух, пахнущий жасмином и кедром.

— Я начал в молодости. Давно.

— Вы, должно быть, лучше всех ее знаете. А она вас.

Хасан не отвечает. Я умолкаю. Мы снова сидим, прислушиваясь. Где-то поблизости чирикает птичка.

— Я хотела поблагодарить вас. За цветы.

— Пустяки.

— И за ладан. Вы были очень добры.

Он ерзает. Я ощущаю теплоту его бедра.

— Вы гостья. И я рад, что угодил вам. Я не вижу, улыбается он или нет.

— Хасан, слышали вы о сирруш?

— Да.

— Что это такое?

— Это чудовище. Голова дракона, ноги орла, тело собаки.

Я опираюсь ладонями о камень скамьи.

— Говорила вам Глётт, что я здесь делаю?

— Ищете что-то. Она говорит, красивую вещь.

— Да.

— Мать рассказывала мне одну сказку. О восьмом путешествии Синдбада.

— Такой нет.

— И все же она рассказывала. Синдбад стар. Дом его полон молодых пирующих купцов. Один из них рассказывает Синдбаду о стране далеко на востоке. Там правит император. В его дворце есть гарем. В гареме всего одна наложница. Самая красивая женщина на свете. Самое прекрасное создание на земле. Ее с самого рождения не видел никто из мужчин, кроме императора. Даже родной отец.

По стене сбоку от Хасана ползет геккон. Его светлая кожа хорошо видна на черном базальте.

— Синдбад плывет в эту страну, взяв с собой множество драгоценностей и единственного верного слугу. Император вдвое старше Синдбада и в десять раз толще. Он доволен драгоценностями, которые дарит ему Синдбад. В благодарность за этот дар делает его советником во дворце. Однажды ночью Синдбад приказывает слуге отыскать путь в гарем. Слуга обвязывает господина веревкой и опускает к окну башни. Синдбад видит, как наложница умащивает волосы.

Теперь весь мир вызывает у него отвращение. Наложница — самое красивое создание на земле. Хоть Синдбад уже старик, он хочет одного — увидеть ее снова. Все остальное исчезает из его поля зрения, и через год он становится слепым.

Я смотрю на лицо Хасана. На геккона над ним. Ящерица охотится, передвигаясь на дюйм вверх, на дюйм вправо. Чудовищная в своем вертикальном мире.

— Синдбад просит слугу помочь ему снова увидеть гарем. Слуга отказывается. Синдбад умоляет его. Слуга вновь обвязывает его веревкой и опускает слепого Синдбада к окну. Когда появляется наложница, Синдбад обнаруживает, что видит ее. Полночь. Под его взглядом она раздевается ко сну. Такой красоты Синдбад никогда не видел. Он открывает окно, отвязывает веревку, влезает внутрь. Наложница еще не видела никого с такой любовью в глазах. Она спит с Синдбадом всю ночь. Утром стража обнаруживает его там. Синдбада бросают в тюрьму и приговаривают к жестокой смерти.

С помощью подкупа слуга освобождает его. Они возвращаются на судне домой, в Басру. Синдбад больше не слепой, но переменился. Он не находит никаких радостей в родном городе. Пиршества и рассказы друзей не занимают его. Он устал от мира, так как знает, что никогда уже не увидит ничего столь прекрасного, как та наложница. И в конце концов умирает.

— А что происходит с женщиной?

Хасан умолкает, переводит дыхание.

— Ничего не происходит. Живет как жила.

— Мне больше нравится, когда Синдбад «жил потом долго и счастливо».

— Будь по-вашему. Это просто выдумка.

— Как и сирруш.

Хасан молчит. Над нами пролетает невидимый в темной дали самолет.

— Я ищу драгоценность под названием «Три брата». Здесь есть кое-какие бумаги. Найти их для меня очень важно.

Вижу, как Хасан кивает. На меня он не смотрит.

— Вы знаете, где они? А, Хасан?

Он поднимается, приглаживает одежду и кивает снова. Едва я успеваю пожелать ему доброй ночи, исчезает.

Я сижу одна в теплой темноте, думая о «Братьях». Могу вертеть аграф в голове, будто головоломку или узор заставки на экране компьютера: Треугольник площадью четыре квадратных дюйма. Двести девяносто каратов в восьми камнях. Четыре жемчужины, трирубина-баласа. Один бриллиант, ставший половиной бриллианта.

Думаю о Еве. Она позволяет человеку красть у себя, только бы он был рядом. Я жалею ее; но и она жалеет меня. Когда доходит до жалости, мы в равном положении. Геккон изгибается, белый на черной стене. Замирает, изготавливается и наносит удар.

Некоторые люди говорят, что у камней есть душа, но они ошибаются. Некоторые верят, что камни живые, по крайней мере в том смысле, как, например, деревья. В большинстве случаев они ошибаются тоже.

Ограненные камни мертвы. Достаточно лишь коснуться их, чтобы это понять. Они извлечены из материнской горной породы и разрезаны на части стальными орудиями. Жесткая оболочка, пленка, снята с них, как чешуя рыбы. Разумеется, они не живые.

Но они мертвы. Это особое качество. Ничто не бывает совершенно мертвым, если не было живым. Под землей есть живые камни. Они растут, все время видоизменяются, кварц превращается в аметист, опал — в халцедон. Рост и преображение. Все они в самом простейшем смысле слова живые.

Ограненные камни мертвы, как деревянные стулья. Но я думаю, что камни, подобно деревьям, и умирают так же нескончаемо медленно, как живут. Они схожи с упавшими деревьями, которые в течение нескольких лет покрываются свежей листвой. Ограненные камни такие же бесчувственные и вековые. Жизнью это назвать нельзя. Это, скорее, своего рода забытье.

У нас было три собаки. Мэй подарила их Энн на одиннадцатилетие. Эдит ни за что не купила бы собак. Звали их Пудинг, Шоколадный Пудинг и Пудинг Немедленно. Клички им придумала Энн. Это были спаниели одного помета. Эдит их недолюбливала; они не отличались аккуратностью и были бестолковые, как клички, которые Энн не хотела ни объяснять, ни менять. Все равно через несколько месяцев мы уже не могли припомнить, кто есть кто, и все собаки стали Пудингами. От них пахло мокрой шерстью, теплым дерьмом и любовью.

Я возвращаюсь из начальной школы. Стоит зима, уже темно. Детские голоса разносятся эхом под мокрыми платанами. Вдали от этих английских деревьев я скучаю по ним, раскидистым на узких улочках, словно застывшие бьющие фонтаны. Энн с тех пор, как стала учиться в средней школе, не ходит со мной, теперь ее провожают кавалеры. Я не поднимаю глаз от влажного черного тротуара. До дома шестьсот восемьдесят два шага, и он быстро приближается.

Подойдя к двери, я вынуждена стучать, потому что у меня нет ключа. У Энн есть, а у меня нет. Энн уверяет, что я могу сунуть его в рот и проглотить. Один раз я проглотила огрызок карандаша. Эдит клянется, что он был тупым, а вышел заостренным. Не знаю, почему она не дает мне ключ.

Я снова стучу. Слышу, как внутри скулит один из Пудингов, он не подходит к двери, значит, что-то неладно. Ничего не могу разглядеть, кроме темноты в прихожей, крапчатой из-за шероховатого стекла в двери. Мира сквозь кусок льда.

Сажусь на крыльцо, жду Энн. Ступенька мокрая, влага проникает сквозь платье. Не проходит и минуты, как начинаю винить сестру, ненавидеть за то, что никак не приходит с ключом. Возле кухонной двери есть запасной ключ, предназначенный исключительно для крайних случаев.

Пытаюсь представить себе, куда подевалась Эдит. Работает; ушла за покупками; плавает в бассейне; утонула. Располагаю все это в порядке вероятности. Вероятность, что работает, равна девяти, что утонула одному. Возможность крайнего случая равна одной десятой. Обхожу дом и отпираю кухонную дверь.

Один Пудинг лежит у двери темной комнаты, вытянувшийся, словно преграда для сквозняка в виде собаки. Он скулит, и когда я вхожу, к нему присоединяется другой. Они напоминают мне рождественское богослужение с гимнами, которое должно в одну из ближайших недель передаваться по Би-би-си. Призраки рождественских подарков, прошлых и будущих. «У-у-у», — тянет лежащий у двери Пудинг.

Дверь темной комнаты закрыта, света под ней нет. На кухонном столе лежит закрытая книга. На буфете наша выстиранная одежда, одной женщины, двух девочек. Лифчики и нижние рубашки сложены отдельными стопками.

Я кладу запасной ключ на место, закрываю дверь, вхожу. Стараюсь не издавать ни звука. Не затем, чтобы застать врасплох Эдит, а дабы скрыть от нее, что пользовалась запасным ключом. Я огибаю стиральную машину и останавливаюсь.

Дверь в темную комнату прикрыта неплотно. Я знаю, что Эдит никогда не оставляет дверь незапертой. Иногда, если она работает, дверь бывает открытой для доступа воздуха, но сейчас изнутри не слышится ни звука. Подхожу и прижимаюсь лицом к щели. Ничего не видно. Только ощущается запах плавательных бассейнов, больниц, рук Эдит. Любимый и опасный.

Пудинг встает. Дверь открывается. Эдит сидит в кресле, уронив голову, будто спит. Руки ее свисают. Они завершили все, что делали.

От двери до моего стула четыре шага. Сердце у меня часто колотится. Делаю шаг, другой.

Иногда я думаю о смерти, о том, как мертвые продолжают существовать в памяти живых.

Это напоминает мне, как живут камни. Медленно, беззаботно, отказываясь умирать. Я ношу в себе следы смерти Эдит. Не воспоминания о ней живой, достойные того, чтобы их лелеять. Я веду речь о смерти. Глётт говорит, что жемчужина — это функция боли, и в ее словах есть определенный смысл. Я думаю, не превращаю ли себя в жемчужину: беру смерть и претворяю ее в драгоценность. Поскольку жемчужины растут, будто в них заключена крохотная жизнь.

Однако занимает меня главным образом не смерть. Большую часть времени я думаю о «Трех братьях». Чем больше узнаю об этой драгоценности, тем яснее становится ее характер. Вес ее, лежащей на ладони, словно вторая ладонь. Золотая оправа как тонкий костяк. Тепло рубинов, более человеческая красота жемчужин, холодность бриллианта. Таинственный взгляд этого единственного глаза. Старые камни, бесчувственные, вековые. Я хочу их заполучить. Кажется, хотела всегда.

Существуют знатоки алмазов, непогрешимые, как дегустаторы. По форме и окраске кристалла они могут определить, из какой они страны, из какой копи. По меркам этих людей я дилетантка, а мерки их точны. Мои познания ограничены тем, что я выучила сама.

Но с другой стороны, я специалист. Моя сфера — не все алмазы, а один алмаз. Не все рубины, а три рубина. Среди гранильщиков есть люди, которые сознают это. Они узнают меня по духу, по забродившей любви, перешедшей в одержимость, и оставляют в покое.

Так и должно быть. То, что я делаю, совершенно личное, касающееся только нас, больше никого. Есть я, и есть «Братья». Cam cam 'a deil, can can 'a. He стакан к стакану, а душа к душе.

Утром идет дождь, и Хасан снова играет на флейте. Я наблюдаю за ним, прячущимся во дворе под толстыми зелеными ветками кедров. В вышине небо засушливой страны — ослепительно голубое, и дождь льет неуверенно, растерянно.

Когда я иду на работу, дождя уже нет. Однако звуки флейты слышны по-прежнему. Они свободно проходят сквозь базальтовые стены дома, лестничные колодцы Эшера и дворы. Камень за ночь словно бы стал пористым, и я думаю о том, что говорила Хасану о воздухе. Теперь воздух кажется живым. Хасан — исполнитель желаний. Я работаю, оставив дверь открытой.

Только в полдень добираюсь до последнего ящика с табличкой «Индия». Выдвигаю его, ставлю на пол к остальным. В нем шафранно-желтый лоскут с вышитыми зернышками граната, сработавшая мышеловка, маленькая стопка бумаги и еще меньшая кучка косточек. Мартину тут поживиться нечем, я нахожу это утешающим.

Встряхиваю косточки в ящике, ставшем для них гробом. Это мышиные зубы и лапки, чистые, тонкие, словно детали часового механизма. Хребет перебит перекладиной мышеловки. Вынимаю бумаги и вытираю о юбку. Там три листа, мышь не добралась до них. Верхний лист даже не бумага, а толстый картон. С одного края на нем переплетенные нити. Листы плотно прижаты к нему, словно слова некогда сами обладали весом. Мне они кажутся остатками записной книжки. Я смотрю на то, во что превратятся мои записи.

На картоне какой-то рисунок. Поворачиваю его к свету и тут же отдергиваю. Я словно бы открыла некую дверь и столкнулась лицом к лицу с поджидающим меня человеком.

Изображение тусклое, карандашное. Нарисован треугольник величиной с человеческое сердце. К каждой стороне изнутри прилегает прямоугольник, на каждой вершине кружки. В центре бриллиант. С основания свисает слеза.

Звуки флейты прекращаются. Две странички прилипли к обложке и друг к другу. Я сажусь на холодный кафельный пол и бережно разъединяю их. Задний листок отходит, он хрупок, словно песчаная корочка. Держа его на ладонях и кончиках пальцев, подаюсь вперед и читаю.

Здесь всего четыре строчки по-английски и по-немецки. Рука фон Глётта. Не четкий готический шрифт его официальной переписки, а более личный почерк. Сумбурный, как это хранилище камней.

Die drei Briider.

М-р Пайк.

Уайтчепел, Слиппер-стрит, 35 — нижняя дверь — Маунт, Фэллоуз, Три Бриллианта.

Der Preis muss noch vereinbart werden.

«Цену нужно будет обговорить». Я вполголоса повторяю последнюю строчку, ритм немецкой фразы. Однако уже думаю о Еве. В тот вечер, когда я появилась здесь, она сказала правду. Аграф продавался в Лондоне столетие назад. Драгоценность, как бы ни была похищена она у Виктории, кто бы ни похитил ее, спустя шестьдесят лет существовала. И если оставалась целой тогда, может быть целой и теперь. Я всегда знала, что так будет.

Мысленно представляю себе Уайтчепел, за ним Ист-Энд, доки. Эти места я знаю. Даже если номер дома написан сто лет назад, это уже что-то, откуда можно начинать поиски. И еще есть фамилии. Пайк и Маунт. Продавцы или покупатели, частные лица или компании.

Я повторяю их про себя и спохватываюсь. Встаю, беру найденные бумаги, все свои вещи и иду по каменному дому к своей спальне. Моя сумка на том же месте, где я поставила ее больше недели назад. Открываю ее и достаю старую книгу.

Она маленькая, но тяжелая. Будь я в пути, то выбросила бы ее несколько дней назад. На титульном листе читаю: «Трактат об индийском происхождении драгоценностей королевской казны тюдоровской Англии», автор В.Д. Джоши, выпущена книга издательством «Макмиланн и К°» в 1893 году. На внутренней стороне обложки формуляр Бомбейской публичной библиотеки. Четвертая фамилия написана тонким, странно невыразительным почерком. Словно кто-то писал, не понимая, что пишет.

Мистер Три Бриллианта.

Возвращаюсь к найденным бумагам. Последний лист не похож на предыдущий. Следов переплета на нем нет. В верхней части листа что-то неразборчивое, симметричное, испорченное. Если приглядеться, это, возможно, адрес. Даже девиз. Бумага сильно испорчена застарелой сыростью. Написано на ней очень мало. Я могла бы не заметить этих строк, если бы кто-то не обвел карандашом буквы.

Мистеры Леей.

Ждити миня возле Блэкфрайерской сточной трубы.

Буду иметь при сибе ваших 3 братьев.

Это не рука фон Глётта. Обвел буквы, возможно, он, хотя уверенной быть нельзя. Стиль оригинала определенно относится к периоду более раннему, чем конец века. Почерк неуклюжий, как и речь. Есть и подпись, но тоже неразборчивая, детское подражание. Перо запинается. Эти подробности ничего мне не говорят. Но они по крайней мере представляют собой нечто большее, чем едва различимый почтовый код или адрес на полупорнографическом календаре.

Я быстро укладываю вещи. Много времени это никогда не занимает. Старую книгу не бросаю здесь. Закончив, иду искать Еву. Парадная дверь открыта, и я вижу, что во дворе полно воробьев. Стайки их то усаживаются на кедрах, то взлетают. Хасана не видно. Словно его и не было там, а я все утро слышала пение птиц.

Ева в своей комнате, подбирает жемчуга. Черная портьера из бусин со щелканьем смыкается за мной. Глётт разглядывает себя в зеркале, отражающем ее во весь рост, шкатулка с драгоценностями стоит подле нее на диване. На ее жакете брошь из золотых ос, окружающих желтую жемчужину. Она стоит спиной к двери, но мне видно ее лицо. Она не оборачивается, чтобы взглянуть на меня.

— Идите сюда! Хочу слышать ваше мнение, — произносит Ева.

Подхожу и встаю рядом с ней. Она касается пальцами броши. Сумка у меня в руке, я ее не ставлю.

— Красивая.

— Конечно. Можете поносить ее, если хотите. Но идет ли она мне?

Мы стоим бок о бок. Она поглощена проблемами одежды, это видно по ее лицу. Angenehme Sorgen, приятные хлопоты. Я вижу в зеркале свое улыбающееся лицо.

— Спрашиваете, идет ли вам брошь с осами? Не вводите меня в искушение.

Она тонко, по-девичьи смеется. Позади нас портьера из бусин все еще слегка колышется. Слышу, как она пощелкивает, будто каменные пальцы. Расстегиваю молнию на сумке и достаю бумаги.

— Что это у вас?

— То, за чем я приехала.

Я произношу это мягко, но мои слова срывают ее с места. Она хватает бумаги своими тонкими руками похожими на птичьи лапы. Птичьи когти. Просмотрен их, вперяет в меня взгляд.

— Где вы их нашли?

— В комнате, где хранятся камни. — Думаю о мышиных костях. Старых, несъеденных бумагах. Бесценном даре Хасана. — Где еще, по-вашему, они могли быть?

Она покачивает головой, раз, другой. Не знаю, чего еще я ожидала. Протягиваю руку за бумагами, она отдает их. Когда заговаривает вновь, голос ее звучит почти робко.

— Куда же вы поедете?

— В Лондон.

— Но вы дали мне обещание.

Я отвечаю ей взглядом. Она стоит, выпрямив спину. В наклонном зеркале мы гиганты, как Хасан. Чудовища, как сирруш.

— Какое?

— Сделать каталог коллекции фон Глётта. Вы не довели дело до конца.

— Я такого не обещала, Ева, и вы это знаете.

Я говорю спокойно. Она трясет головой.

— Господи! Вы всегда добиваетесь своего, я это знала. Эгоистка.

— Не всегда.

— Ваша этика — это этика фондовой биржи.

Она выпаливает это. Взгляд ее становится жестким, кровь приливает к коже.

— Потому что это мой бизнес, Ева. Драгоценности — мой бизнес.

Она берет брошь и с силой швыряет в меня. Драгоценность пролетает мимо, тяжелое золото ударяется о пульт дистанционного управления, он падает. На телеэкране начинается фильм. Гаррисон Форд стреляет в красивую женщину. Та бежит, разбивая витрины магазинов. Вокруг нее гремят стекло и музыка.

— Не растрачивайте попусту жизнь. Вы нравитесь Мартину. Нравитесь нам, Кэтрин.

Глётт, сама того не сознавая, сжимает и разжимает опущенные руки. Машинально, в желании добиться своего. Позади нее на фотографии первый муж смотрит с застывшей улыбкой.

Я протягиваю руку и крепко обнимаю Еву. Это застает ее врасплох, и она глубоко вздыхает. Я чувствую, какая она тонкая под прекрасно скроенной одеждой. Ева инстинктивно хватается за меня, на секунду сжимает мне плечи, потом я опускаю ее на диван. Беру сумку и иду к выходу, когда она меня окликает. Бусины постукивают за моей спиной. Я слышу Еву вновь, направляясь по коридору к выходу, она зовет все громче:

— Кэтрин. Кэтрин Стерн!

Дверь заперта. Я отпираю ее и спускаюсь с веранды, иду мимо фонтана. Возле бассейна голос Евы снова настигает меня. Я слышу в нем подступающие слезы. Некую речевую модель, однообразную, как птичье пение.

— Кэтрин. Кэтрин! Кэтрин!

Голос затрагивает что-то у меня в душе. Я спотыкаюсь от потрясения, сумка падает с плеча. Внутри такое ощущение, будто некая дверь распахивается в холодную ночь. На какую-то секунду она широко распахнута, потом та же сила срабатывает в обратную сторону. Дверь закрыта.

Я поднимаю сумку и оглядываюсь. Вижу силуэт Хасана в высоком окне. Я знала, что он будет ждать, по крайней мере надеялась. Благодарность переполняет меня, расцветает в душе, поднимаю руку и вижу, что он машет мне в ответ.

Возле арки вокруг меня постукивают коготками голуби. Они совершенно черные, белые у них только грудки. Кажется, что камень дома Глётт напитал собой их гнезда, их яйца, их перья. Я выхожу и иду на запад. Назад больше не оглядываюсь.

Я думаю о свойствах камней.

Они мертвы. Это свойство придает им определенную надежность. О минералах «Трех братьев» я знаю больше, чем когда-либо буду знать о себе, — агломерации живых и мертвых тканей, твердых и жидких, человеческих выделениях. За двадцать пять лет каждая клетка моего тела, кроме костного вещества, жила, умирала и заменялась. Я не та, кем была. Тогда как драгоценные камни не меняются. Рубин — это рубин, алмаз — алмаз. Я знаю это как свои пять пальцев, даже лучше. Я знаю по крайней мере, что ищу.

Они желанны. Это связано с красотой, связано с деньгами. То и другое переплетается, становится нераздельным. Это означает, что любовь к камням — не чистое чувство. Она изменчивая, добрая и злая, так как сами камни обладают изменчивостью. Это свойство придаем им мы. Они воплощают в себе мелкие желания алчных людей, наркотики и секс, особняки и дворцы. Это та сила, которой обладают деньги, самая незначительная из сил, чисто человеческая. Я думаю о «Братьях» и задаюсь вопросом, чем жертвую ради них.

Драгоценные камни ведут тебя назад. Это их самое важное свойство, твержу я себе, загадка, мантра, запоздалые сожаления. Я вспоминаю об этом сейчас, когда самолет поворачивает на запад, к Анкаре и Лондону. Его тонкий фюзеляж из дюраля и изоляционных материалов вульгарен. Знаменитым драгоценностям тысячи лет. Они проходят через людские руки, и зачастую эти руки не оставляют следов, но все-таки незримо присутствуют в камнях.

Они ведут тебя назад. Я смотрю, как лед кристаллизуется на стекле иллюминатора, и думаю, как далеко смогу зайти.