Перевод Н. Ветошкиной и Э. Питерской
Берт Сазерленд вошел в комнату и отряхнул мокрую от дождя шляпу. В комнате было темно, лишь в углу за стеклянной перегородкой светилась каморка заведующего. Берт прислонил промокший пакет к ноге и опустил свою карточку в щель табельных часов. Механизм щелкнул. Питая, как всегда, неприязнь ко всяким техническим приспособлениям, Берт сверил время, пробитое на карточке, с тем, которое показывали его часы. Оно совпадало: 7.43.
Ну и проклятье, думал он, что приходится ездить ранним трамваем. Теряешь столько времени попусту — никто тебе эти часы не оплачивает. И не на чем сорвать свое раздражение. Думаешь о том, какой у тебя сегодня был скудный завтрак, или стараешься припомнить, где ты видел людей, сидящих в трамвае, или жалеешь, что не купил утреннюю газету.
Он прошел мимо ряда столов к вешалке и стал искать плечики, помеченные его инициалами. Месяц назад, вскоре после того, как он поступил сюда на работу, он по ошибке повесил пальто на вешалку подчитчика корректора, и атмосфера в комнате все утро была напряженной. Только во время обеденнего перерыва, когда все уселись в кафе на верхнем этаже и принялись за мясные консервы и сэндвичи, Чарли Баркер сказал ему, чем он вызвал такое недовольство. Видимо, за четверть века службы в государственном учреждении подчитчик корректора хорошо усвоил, что положено и чего не положено.
Берт зажег свет в комнате и стал следить за тем, как в лампах дневного света заструились фосфоресцирующие облачка. Резкий белый свет рассеял тьму в комнате, но не придал ей уюта. На улице проливной дождь хлестал по тротуарам, ветер завывал в трамвайных проводах, и тусклые глыбы кораблей у причалов по ту сторону залива выступали из густого тумана, окутывавшего гавань.
Из каморки начальника послышался кашель и сморканье.
Значит, даже в дождливые дни он идет на службу пешком, отметил про себя Берт. Он совсем развалина, а все равно каждое утро выходит из дому в семь часов и шествует вдоль набережной, а потом во время утреннего чая рассказывает, за сколько минут ему удалось добраться, и так уже много лет подряд. Интересно, думал Берт, почему он не включает свет и отопление, когда приходит? Наверное, думает, что ублажает начальство, сэкономив за зиму на грош электроэнергии.
Чарли Баркер опустил свою карточку в табельные часы и прошел к вешалке. Он закурил сигарету и скорчился в приступе кашля.
— Вечно так от первой сигареты, — прохрипел он.
Дуг Томпсон отряхнул пальто и принялся искать свою вешалку.
— Как поживаешь, Чарли?
Чарли расчесал мокрые от дождя волосы.
— Да знаешь, то хорошо, то так себе. Чаще так себе.
— Погодка меняется, а?
— Входит в норму, только и всего.
— Вижу, ты сегодня к бритве не прикасался.
— Да… — Чарли искал, как бы отшутиться. — По правде говоря, я сейчас почитываю армейский требник и решил походить на Иоанна Крестителя или еще какого-нибудь святого. Хочу идти в ногу со временем.
Берт уставился в окно, надеясь, что они оставят его в покое. Хорошо уметь отпускать такие же шутки, как они. Но, с другой стороны, может, и неплохо, что он этого не умеет.
— Ну как наш Берт, как его жизнь молодая? — спросил Чарли. — Наверное, повеселился вчера вечером?
Берт повернулся к нему.
— Точно.
— Ничего себе ты пакетик притащил.
— Представляю, как ты с ним помучился в трамвае, — сказал Дуг.
— Что там такое? Батоны? Оконное стекло?
— Это мои картины. Мне надо сегодня кое-кому их показать.
— Картины? — Дуг теребил концы бечевки, которой был перевязан пакет.
— Фотокопии или еще что?
— Я хочу получить работу в отделе литографии. Они попросили меня показать им какие-нибудь мои работы.
— Ты хочешь сказать, что собираешься уйти от нас?
— Я бы не прочь.
— Желаю тебе счастья, парень. — Чарли потрепал его по плечу. — А я отсидел в этом отделе уже двадцать восемь лет. Мне здесь все до гвоздя знакомо.
— На семь лет больше, чем я, — сказал Дуг.
— В феврале исполнится двадцать девять. Я пришел сюда учеником, мне было тогда шестнадцать. Иногда вспоминаешь прошлое и думаешь — лучше уж мне было оступиться на лестнице, когда я сюда шел, да сломать себе шею.
— Тебя скоро повысят, теперь уже недолго ждать. Чарли.
— Это-то меня и удерживает. Я буду не таким уж стариком, когда уйду на пенсию. Куплю себе птицеферму или что-нибудь такое где-нибудь в Вайрарапе и поселюсь там со своей старухой.
— Смотри держись, не зря ведь говорят, что чем дольше работаешь в типографии, тем тупее становишься. А то возьмешь, да и просадишь все денежки в пивных.
Механизм табельных часов теперь щелкал беспрерывно — в двери входили все новые корректоры и толпились у вешалки, встряхивая плащи.
— Дай хоть разок взглянуть на твои картины, Берт, — попросил Чарли.
Берт боялся этой просьбы, но ему не хотелось и отказывать: ведь картины для того и пишут, чтобы на них смотрели. Если ему не удастся получить работу в отделе литографии, то придется работать с этими людьми, поэтому не следует их обижать. Пока он развязывал пакет, ему пришла на ум цитата из какого-то произведения, где говорилось об ответственности художника: художник может погубить свой талант, если не станет признавать критики.
Он поднял повыше свою самую любимую акварель. На ней изображен был берег реки, глинистый обрыв, справа буковая рощица, а слева лошадь тянет огромный воз сена.
Отступив назад, склонив набок головы и преувеличенно жестикулируя, Дуг и Чарли разглядывали картину.
— По мне, это похоже на фруктовый салат, — сказал Дуг, прищурившись в воображаемый лорнет.
— А может тут неподходящее освещение? — предположил Чарли.
— А что это там — бревно, морковка или человек спит? — Дуг ткнул пальцем в холст. — Редиска или кочан цветной капусты? Но уж слишком велик. А может, это кислая капуста? Вот в этом углу? Ты прямо специалист по овощам, Берт.
— Да ты всех перещеголял, Берт, честное слово.
— Мне нравится такая композиция на фоне основного цвета, — объяснял Берт, чувствуя себя по-дурацки.
— Давай посмотрим другую.
Берт выбрал единственную написанную маслом картину — холст без рамы.
— Что это такое?
— Не пойму, то ли это кактусы, то ли телеграфный столб…
— Да это человек! И у него шевелюра вроде моей.
— А плечи не твои, Чарли.
— Я очень горжусь своими плечами, плечи у меня хоть куда. Сам их развил. — Чарли вздохнул, выпятил грудь и откинул назад голову. — Для моего возраста я неплохо сохранился.
Дуг, подойдя вплотную, разглядывал картину.
— Ну а все-таки, Берт, что он у тебя делает?
— Ну это… выражает идею работы… труда…
— Да неужели? Что-то этого труда не видно. И где это он трудится в такую рань?
— …Видите, как я его слил с окружающим пейзажем? Мне хотелось показать, что человек становится частью земли, когда он обрабатывает землю… вроде как частью природы, но воюет с ней тоже…
— По мне, он вот-вот протянет ноги.
— Похоже, что он напропалую пьет горькую.
— Да, вид у него такой, как у меня, когда я выкурю штук двадцать сигарет.
Берт сопротивлялся.
— Видите ли, великие художники, изображавшие людей в процессе работы, всегда думали прежде всего о человеке, о личности. Я же хочу слить человека с природой. Я считаю… Не нужен мне человек, просто выполняющий свою работу. Я хочу противопоставить его чему-то такому, что остается незыблемым, как бы тяжело человек ни трудился. Видите ли, художники, такие как Милле и Ван Гог…
— Это тот ненормальный тип, который из-за девицы себе ухо отрезал, да? — усмехнулся Дуг. — Жена читала о нем книгу, брала в библиотеке.
— Не вздумай и ты выкинуть такую штуку, Берт, дружище, — посоветовал Чарли. — Представляешь, Дуг, каким он будет без одного уха? Ну и вид!
— Почему бы тебе не изобразить этих своих типов похожими на людей, а, Берт?
— Потому что я не хочу голого натурализма, напротив…
Чарли засмеялся.
— Если тебе нужен натурализм, приходи ко мне на улицу Лайадет и малюй нашу мусорную свалку. Из окна у нас открывается на нее прекрасный вид. Выйди на крыльцо и нюхай, сколько хочешь, пока не впитаешь эту самую атмосферу. А чего стоят мусорные ящики, вот уж драматическое зрелище! Вполне реальное!
Вокруг стола собрались и другие корректоры, каждый старался посмотреть на картины.
— Аукцион открывается в восемь, — выкрикнул Чарли. — Сколько вы предлагаете за эти великолепные подлинники кисти старого мастера?.. — Он небрежно поднял вверх картину, написанную маслом. — Гарантирую подлинность… Пять сотен. Раз! Кто больше? Шесть! — Из застекленной кабины вдруг вышел заведующий, и корректоры бросились к своим столам, а Чарли умолк.
Берт снова завернул картины — щеки у него горели — и небрежно перевязал пакет бечевкой. Он запихнул мокрую бумагу в мусорную корзину и с грустным видом сел за свой стол. К нему подошел заведующий — седые волосы его, все еще мокрые от дождя, были взъерошены, словно шерсть у разозленной дворняги.
— Мистер Сазерленд, я хочу, чтобы вы сегодня к обеду закончили корректуру ежегодника, — сказал он резко. — Типография ее требует, и я уже получил конец сверки. Так что принимайтесь за работу. А то у нас дело затянется до второго пришествия.
Берт смотрел в окно. По улицам внизу громыхали трамваи; автомобили, разбрызгивая лужи и визжа шинами, тормозили у светофоров на людных перекрестках; пешеходы, глядя под ноги, торопливо пересекали улицы, над которыми повисли сплетения звенящих проводов. Силуэты пароходов в порту теперь различались яснее, и сквозь туман он мог разглядеть буксир, двигавшийся по молочно-белому морю. Берт вспомнил о погожих днях, когда солнечные блики играли на волнах и скользящие зайчики расцвечивали борта лайнеров. Как тогда ему хотелось иметь достаточно таланта, чтобы изобразить эту стремительную, изменчивую игру света! И пейзаж вокруг — глубоко задумчивую синеву открытого моря, дома на холме, словно белые морские чайки, и над всем этим высоко в небе легкое перышко облака.
Он потянулся за карандашом, и взгляд его остановился на замысловатых вензелях, изображенных на бумаге, покрывавшей стол. Как-то утром, когда у него перед глазами все еще стояли фрески Сикстинской капеллы (он видел их диапозитивы накануне у Мэррея Колдуэлла), он нарисовал замысловатые инициалы «М» и «Б» на бумаге, покрывающей стол. На другой день, удовлетворенный этим своим произведением, которое давало толчок его мыслям, он разукрасил буквы красным и фиолетовым карандашами. Позже он добавил «Р. в. Р.», инициалы Рембрандта, а затем пририсовал еще «О» и «Д» в память того самого французского карикатуриста, который сказал, что художник призван изображать свое время. И хотя рисунки эти отнюдь не были выдающимся произведением искусства, тем не менее они помогали ему отвлечься и в свободные минуты будили воображение, плодом которого и явились следующие краткие заметки, набросанные карандашом:
Карпаччо — переливчатые интерьеры
Питер де Гох — рассеянный свет
Моне и прочие — нерассеянный свет
Тернер — краски словно сквозь призму воды
Эдуард Бэрра — сдерживаемый крик.
Но сейчас в этой сумрачной комнате, в окна которой хлестал дождь, инициалы не пробуждали в нем никаких чувств, кроме отвращения. Микеланджело в виде закорючки на бумаге! Тут скорее место рожице какой-нибудь хорошенькой девочки или орнаменту в стиле маори. А эти мудрые замечания! Совсем в духе бойкого чириканья журнала «Тайм». С раздражением он зачеркнул свои арабески карандашом и вымарывал их до тех пор, пока не прорвал бумагу.
Затем он открыл последние страницы календаря, где он вел что-то вроде дневника: здесь он записывал мысли, раздумья — только это и помогало ему скрасить скуку и однообразие работы.
«Огромный скачок в развитии искусства от Джотто до Рафаэля вызвал соответствующий рост интереса и внимания к искусству среди народа. Так, в Северной Италии у людей развился художественный вкус как раз в соответствии с тем уровнем, которого искусство достигло к тому времени. Пример — соперничество Леонардо и Микеланджело, внимание публики к этому соперничеству. Замечания Боккаччо о Джотто. Свидетельство Челлини о том, какой интерес вызвало у публики его соревнование с Бандинелли (проверить по справочникам)».
Эти строки были набросками того труда, который он собирался написать и целью которого было доказать, что люди всегда безошибочно выбирают хорошее, если им предоставлен выбор между хорошим и плохим. Он вспомнил о событиях сегодняшнего утра и нахмурился.
Но чего ему беспокоиться о мнении Дуга, Чарли и всей остальной компании? Ведь у глухого не спрашивают, какого он мнения о музыке. А может быть, картины его действительно мазня? Как это узнать? Ведь прошли века, прежде чем люди оценили Эль Греко и Вермеера.
Да и чего требовать от людей, которые и читать-то никогда ничего не читают, разве только то, что им приходится по работе: телефонную книгу, расписание пригородных поездов, отчеты о заседаниях парламента, Ежемесячник статистических данных и Бюллетень геологических исследований. Приходится только удивляться, как это после месяца такой работы человек не превращается в идиота, который не может связать и двух слов. А что уж говорить о Чарли — он работает здесь почти двадцать девять лет!
Было время, когда Берту хотелось быть хотя бы немного похожим на Мэррея Колдуэлла, главу местных знатоков искусства. Мэррей ему нравился, но Берт одновременно и завидовал ему и презирал его. Когда Мэррей появлялся на людях, он немедленно зажигал неоновую вывеску своей интеллектуальности, и тут уж все зависело от того, попадетесь вы на эту приманку или нет, а самому Мэррею до этого не было никакого дела. Поклонники кружились вокруг него, словно мошкара вокруг свечки. Мэррей получал огромное удовлетворение, оскорбляя людей, которых он считал ниже себя по культурному уровню. Способный пианист, он играл Бетховена на пьяных вечеринках только для того, чтобы услышать от Толпы осуждение и требование отбарабанить какую-нибудь популярную в данный момент эстрадную песенку.
И все же, раздумывал Берт, я знаю, в чем недостатки позиции Мэррея. Мэррей — это просто актер, который всю жизнь играет для самого себя. Все должно подчеркивать его исключительность, а если нет, то тогда музыка, живопись и все остальное не имеют для него значения — все это только способ привлечь к себе внимание в обществе. Только выставляя себя Как высококультурного и рафинированного знатока, человека необычайной утонченности, мог Мэррей отрешиться от мелочей повседневной жизни, которая была для него невыносимой. И он заставлял мир поверить в то, что эта приукрашенная личность на голову выше обычных людей. Для такой личности не важна была правда жизни, а лишь эффект ее воздействия. Если она производила должное впечатление, то ее и считали подлинной правдой. А критические замечания Мэррея, которые его друзьями воспринимались как оригинальные и вдохновляющие, были не чем иным, как жалкими формулами, которыми он пытался прикрыть свою внутреннюю пустоту. Мэррей был типичным представителем модной разновидности новозеландских «эстетов», которые изо всех сил старались позабыть, что они выросли вот здесь, среди холмов, покрытых папоротниками, рядом с заводами-холодильниками и скотобойнями.
Берт чувствовал все ничтожество Мэррея и устыдился того, что как-то в минуту слабости пожелал быть хоть немного похожим на этого самоуверенного и надменного человека. В конце концов, Берт никогда не лез из кожи вон, чтобы произвести впечатление на окружающих.
Но чем же я лучше его? — спрашивал он себя. Несмотря на все свое высокомерие, Мэррей мог по крайней мере сесть за пианино и с чувством сыграть настоящее произведение искусства. Но не свое произведение! Вот в чем дело. Все предметы, все вещи имеют свои внутренние качества, подчиняются научным законам; сам их внешний вид, физическое состояние являются выражением существующей реальности, и это должен понять художник.
Еще одно мудрое изречение! А ну-ка, запишем его рядом с другими.
Берт разгладил пальцем порванную бумагу, испытывая чувство досады.
Неожиданно новый порыв ветра и дождя ударил в стены, заставив задрожать задвижки на окнах.
Может, он слишком обнажил свою душу, показав всем свои картины? Вот Мэррей — тот показал бы их по собственной инициативе и сопровождал бы их демонстрацию целой лекцией, опровергая любые глупые замечания зрителей.
Вспоминая события этого утра, Берт снова почувствовал стыд, щеки его запылали, и он весь сжался.
Но какова же разница между Дугом и Чарли, с одной стороны, и Мэрреем — с другой? Мэррей и все остальные заумники критиковали его картины за то, что они лишены «нерва», или «профессионализма», или «экспрессивности», или еще какого-либо «качества», популярного в данный момент среди тех, кто каждое свое выступление начинал со слов «в наше время…» и кто без конца умудрялся вставлять слово «ощутимый» в самые различные контексты. Дуг и Чарли были куда приятнее, потому что они не старались представить себя такими всезнайками.
Он взглянул на пакет, прислоненный к столу, и вновь почувствовал, что краснеет. «Пять сотен! Кто больше? Шестьсот!»
Все это было похоже на то, будто ты раскрыл свою душу случайному знакомому, с которым ездишь в трамвае. Выпьешь немного и возомнишь, что он горит нетерпением узнать до последних мелочей всю твою жизнь и все твои мысли; и вот выкладываешь ему все, пока вдруг презрительная гримаса на его лице не заставит тебя в страхе и смятении остановиться на полуслове. И тогда в пьяном тумане ты прозреешь вдруг и поймешь, что он взял над тобой верх — слишком многое ты ему высказал. И хочется тебе забрать все сказанное обратно и стереть эту усмешку с его лица или повернуть дело так, будто все это лишь хорошо разыгранная шутка, но знаешь, что теперь уже ничего нельзя исправить.
Мысль эта мучила Берта, и, чтобы покончить с пыткой, он попробовал забыться. Корректура ежегодника белела на столе, но он к ней так и не притронулся, ему не хотелось даже смотреть на нее.
Он поднял голову. Чарли за столом напротив покончил с чтением гранок и делал запись в учетной тетради. Вся картина поразила Берта ясностью форм и свежестью красок, чего он никогда раньше не замечал. Он смотрел на Чарли, не двигаясь, мысленно делая уже набросок на бумаге.
Угол стола удачно сочетался с дверцей шкафа позади. Немного удлиненная голова Чарли, его загорелый, еще блестящий от капель дождя лоб, очки в роговой оправе — все это прекрасно сочеталось с окружающим фоном. Вечное перо в руке Чарли — надо поднять его повыше. И оживляющее пятно, неяркое, ненавязчивое — гвоздика в петлице или еще лучше — кончик платка, чуть выглядывающий из кармана. Он вспомнил о портрете Гюстава Жеффруа кисти Сезанна.
Что же тут главное? Сама работа, лежащая на столе. Это должен быть не портрет Чарли, а портрет человека, занятого работой. Вырази все это в четких линиях. Сосредоточь внимание на этом, сведи все линии к центру — к работе на столе перед ним.
На листке из блокнота Берт сделал быстрый набросок.