Тарас Шевченко

Хинкулов Леонид Федорович

Часть первая

ПЕВЕЦ НАРОДА

 

 

 

I. СЫН МУЖИКА

В конце февраля 1814 года русские войска быстро продвигались по земле Франции к Парижу.

Это был последний акт великой исторической трагедии. Русские, украинские, литовские, белорусские мужики, одетые в истрепанную многолетними походами солдатскую форму, шли по грязным, размытым предвесенними дождями дорогам, освобождая Европу от наполеоновской тирании

«Война 1812 года пробудила народ русский к жизни, — свидетельствует в своих «Записках» декабрист И. Д. Якушкин — Между солдатами не было уже бессмысленных орудий; каждый чувствовал, что он призван содействовать в великом деле».

Отечественная война вызвала могучий подъем освободительных стремлений народа.

Декабристы, «первые русские благовестители свободы», как называл их Шевченко, говорили о себе: «Мы были дети двенадцатого года». Ненависть декабристов к крепостничеству и самодержавию, их вера в творческие силы народа и искреннее желание блага своему отечеству родились в грозные дни Аустерлица и Бородина, в боях у Малоярославца и у стен Парижа. Первые декабристские тайные организации образовались буквально на следующий день после окончания войны.

Только что был подписан Парижский мир, еще оккупационные войска союзников стояли в северо-восточных крепостях Франции, а уже молодой адъютант генерала Витгенштейна — Павел Пестель, будущий автор «Русской правды» и глава Южного общества декабристов, организовал вместе со своими друзьями «Союз спасения, или Общество истинных и верных сынов отечества».

Немногим более десяти лет минуло со дня победоносного завершения Отечественной войны — и на валу кронверка Петропавловской крепости пятью виселицами было ознаменовано начало царствования Николая I — тридцатилетия самой черной реакции и жестокого насилия. В это тридцатилетие были убиты и замучены царизмом Рылеев и Грибоедов, Пушкин и Полежаев, Лермонтов и Белинский; в изгнании томились Шевченко и Герцен, Петрашевский и Достоевский. «Все благородное страдает, одни скоты блаженствуют», — сказал об этом времени Белинский.

После войны на протяжении десяти лет усиливались крестьянские волнения. То там, то здесь вспыхивали помещичьи усадьбы; крепостные мужики убивали своих господ, поджигали их дома и хлеб, не подчинялись властям.

Отважный сын украинского народа Устим Кармелюк в 1813 году организовал на Подолии хорошо вооруженный повстанческий отряд и на протяжении почти четверти века держал в страхе помещиков всего Правобережья.

Кармелюка несколько раз хватали, сажали в тюрьму и ссылали на каторгу, но он снова вырывался на волю и продолжал бороться; он стал легендарным народным героем, «славным рыцарем», как называл его Шевченко.

Зимой 1825/26 года произошло организованное декабристами восстание Черниговского полка в селе Трилесы Киевской губернии. К войскам присоедини лось деревенское население на десятки верст в окружности: от Василькова до Белой Церкви и о Фастова до Паволочи. На площади у церкви в Василькове Сергей Муравьев-Апостол 31 декабря 1825 года произнес перед войсками и народом речь призывая к свержению самодержавия, к истреблению помещиков «для освобождения страждущих семейств своих и родины своей». Революционное воззвание Сергея Муравьева-Апостола под названием «Катехизис» распространялось среди крестьян Киевской губернии.

В это время Тарасу Шевченко шел двенадцатый год.

Тарас Григорьевич Шевченко родился 25 февраля (9 марта) 1814 года, когда русские войска под ходили к Парижу. В тот день, когда корпус генерала Раевского штурмовал Роменвильские и Бельвильские укрепления французов, когда 8-й и 10-й русские корпуса наступали на Монмартрские высоты, в бедной крестьянской хате крепостная мать пеленала новорожденного, который стал славой своего народа.

В семье крепостного крестьянина Григория Ивановича Шевченко и Екатерины Акимовны, урожденной Бойко, Тарас был четвертым ребенком. Родился он в селе Моринцы Звенигородского уезда, а с двухлетнего возраста все детство его прошло в соседнем селе — Кириловке, куда семья Шевченко переселилась в 1815 году.

Мать Тараса часто болела, и вся работа по хозяйству, заботы о детях ложились на плечи старшей дочери Катерины, тоже совсем еще ребенка. Старшему брату Тараса, Никите, в том году, когда переехали в Кириловку, было всего пять лет.

Жизнь крепостного крестьянина! Никто с такой силой и глубиной не изобразил эту жизнь, как впоследствии сам Шевченко Кому, как не гениальному сыну мужика, было воплотить в бессмертные художественные образы муки тех, кто своими мозолистыми руками создавал все богатства земли, кто своей грудью и собственной кровью защищал эту землю от врагов, но кому ничего, ничего на этой земле не принадлежало — даже он сам, даже его дети…

А в этом раю, что под солнцем сияет. Сермягу в заплатах с калеки снимают, Со шкурой дерут, чтоб одеть и обуть Княжат малолетних. А вон — распинают Вдову за оброки; а сына берут — Любимого сына, последнего сына, — В солдаты опору ее отдают, — Все мало им! Вон умирает под тыном Опухший, голодный ребенок А мать Угнали пшеницу на барщине жать 1 .

Семья Григория Шевченко составляла в то время «собственность» помещика Энгельгардта, бывшего смоленского генерал-губернатора, которому принадлежали и Моринцы, и Кириловка, и еще десяток окрестных деревень вместе с их крепостным населением.

В. В. Энгельгардт, племянник князя Потемкина (Таврического), получивший от него в наследство огромные богатства, помещиком был таким, как и все; и 98-летний старик крестьянин Маламуж, житель села Кириловки, уже в советское время рассказывал внукам:

— Как зверь лютый был пан Энгельгардт. До зари еще выходили мы на господские поля и, заливаясь потом, работали до поздней ночи…

В бедной, старой беленой хате с потемневшей соломенной крышей и черной кирпичной трубой прошло детство Тараса Шевченко. Перед хатой, «на причілку», росла яблоня с краснощекими яблоками, вокруг яблони раскинулся выращенный ловкими руками трудолюбивой Катерины цветник; у ворот стояла старая развесистая верба с засохшей уже верхушкой; за вербой приютилась клеть, а дальше, по косогору, сад, за садом — левада, за левадой — долина, поросшая вербами да калиной, с тихо журчащим ручейком, теряющимся среди густых лопухов.

В этом ручейке Тарас малышом купался, а выкупавшись, забегал в тенистый сад, падал под первой грушей или яблоней и засыпал.

Чудесная природа Украины, окружавшая Тараса, приучила его любить краски и голоса пышной земной благодати, она заронила в его детскую душу тяготение к прекрасному, отзывчивость на живописный и певучий мир цветов и песен.

«Село! О! сколько милых, очаровательных видений пробуждается в моем старом сердце при этом милом слове. Село!» — писал Шевченко спустя много лет в далекой закаспийской ссылке.

Душа ребенка рано стала рваться за пределы нищего крестьянского существования. Шести-семи-летний мальчик грезил о том, чтобы найти железные столбы, на которых держится небо, — там, за этими столбами, должно было начинаться человеческое счастье…

«Не за этой ли горой, напротив нашего старого сада, стоят железные столбы, что поддерживают небо? — спрашивал себя мальчик. — А что, если бы пойти да посмотреть, как это они его там подпирают? Пойду — ведь это недалеко», — решил Тарас однажды.

И вот отправился он прямо через леваду и долину за околицу села, прошел с полверсты полем. В поле высился огромный черный курган этих насыпей над древними могилами немало разбросано по всей Украине. Взобрался маленький Тарас на вершину кургана, чтобы поглядеть: далеко ли еще до тех железных столбов, что подпирают небо?

Стоит мальчуган на высоком кургане, и далеко видно ему кругом: во все стороны раскинулись среди зеленых садов села, белеют из темной зелени бедные, крытые соломой хатки; между деревьями выглядывает трехглавая, под белым железом церковь, в другом селе — тоже церковь виднеется, и тоже покрыта белым железом.

Задумался мальчик. «Нет, не это те железные столбы, что поддерживают небо! — размышляет он. — Сегодня, верно, уже не успею я дойти до них. Выберусь-ка я завтра вместе с Катериной: она погонит пасти коров, а я пойду прямо к железным столбам. А сегодня одурачу брата Никиту: скажу, что видел я железные столбы, что подпирают небо…»

И, скатившись кубарем с вершины кургана, Тарас пошел по дороге, не оглядываясь.

Уже вечерело, когда встретился мальчугану чумацкий обоз и чумаки остановили его:

— Ты куда, парубок, направляешься?

— Да домой же.

— А где твой дом, дружище?

— Да в Кириловке ж.

— Так что же ты плетешься назад, из Кириловки в Моринцы?

— Я не в Моринцы иду, а в Кириловку, — упорствовал мальчик.

— Ну, коль в Кириловку, так садись на арбу, товарищ, мы тебя довезем до самого дома.

Посадили Тараса на передок чумацкой телеги, дали ему в руки кнут. А как только въехали в село да завидел он свою хату, возвышавшуюся на пригорке, так и закричал:

— Вон, вон наша хата!

— Ну, раз ты уже видишь свою хату, приятель, значит ступай с богом домой! — сказали чумаки.

Сняли мальчика с телеги, и он опрометью бросился на пригорок, к хате.

Над левадой, над садом сгустились уже синеватые южные сумерки; из долины тянуло прохладной сыростью…

А в хате Григория Шевченко было неспокойно: маленький Тарас не явился к ужину, где-то запропал; как ни кликала его Катерина, как ни искали его повсюду — исчез хлопец, да и все тут!

На дворе, возле хаты, на зеленой мураве сидела и ужинала вся семья. Лишь Катерина от волнения не могла есть, кусок не лез ей в горло; она стояла у калитки, подперев голову рукой, и все высматривала — не покажется ли загулявшийся сорванец.

И только появилась белокурая головка над перелазом, Катерина радостно закричала:

— Пришел! Пришел! — и, бросившись к брату, схватила его на руки, понесла через двор к хате, усадила в кружок ужинавших. — Садись ужинать, гуляка!

После ужина, укладывая мальчугана спать, Катерина целовала его:

— Ах ты, гуляка!..

А Тарас долго не мог уснуть; он думал о железных столбах и о том, говорить ли о них Катерине и Никите или не говорить. Никита бывал с отцом в Одессе и там, конечно, видел эти столбы. Как же говорить ему о них, когда Тарас их вовсе не видал?..

Отец ходил на юг с чумацкими обозами. Однажды он взял с собой Тараса, которому было не больше десяти лет.

«Выезжали мы из Гуляйполя, — вспоминал впоследствии Шевченко, — я сидел на возе и смотрел не на Новомиргород, лежащий в долине над Тикичем, а на степь, лежащую за Тикичем. Смотрел и думал… Вот мы взяли «соб» (вправо), перешли вброд Тикич, поднялися на гору. Смотрю — опять степь, степь широкая, беспредельная. Только чуть мреет влево что-то похожее на лесок. Я спрашиваю у отца: что это видно?

— Девятая рота, — отвечает он мне. Но для меня этого не довольно. Я думаю: «Что это — 9-я рота?»

Степь. Все степь.

Наконец мы остановились ночевать в Дидовой балке.

На другой день та же степь и те же детские думы.

— А вот и Елисавет! — сказал отец.

— Где? — спросил я.

— Вон на горе цыганские шатры белеют.

К половине дня мы приехали в Грузовку, а на другой день поутру уже в самый Елисавет…»

Тарас в детстве немало наслушался и сказок, и песен, и легенд, и подлинных былей, до которых такие охотники чумаки, исколесившие тысячеверстными шляхами широкие просторы родной земли и знакомые с жизнью, с радостями и горестями многих людей…

Глубоко в душу западали рассказы родного деда Тараса, Ивана Андреевича Швеца, свидетеля «Колиивщины» (крупнейшего крестьянского восстания на Украине в 1768 году), — рассказы о гайдамаках, об их кровавой борьбе против шляхты. В эпилоге к своей поэме «Гайдамаки» Шевченко говорит:

Вспоминаю детство, хату, степь без края, Вспоминаю батьку, деда вспоминаю Как в праздник Минеи закрывши, бывало, И выпив с соседом по чарке по малой, Попросит он деда, чтоб тот рассказал Про то, как Украина пожаром пылала, Про Гонту, Максима, про все, что застал. Столетние очи, как звезды, сияли, Слова находились, текли в тишине… И слезы соседи порой утирали, Мальчонкою плакать случалось и мне…

Мальчишкой еще, бегая по селам Звенигородщины, Шевченко слышал разговоры о восстании царского войска в Трилесах; о крестьянском сыне, «славном лыцаре» Кармелюке; о том, что появился на Украине «сын Гонты», солдат, предлагающий помещикам добровольно отдать землю крестьянам, а самим убираться подобру-поздорову, «бо скоро будуть панів різати».

Рядовой Днепровского полка Семенов, приехавший в отпуск в Уманский уезд в 1826 году, выдал себя за офицера, которому велено арестовать всех помещиков Киевской губернии. К Семенову присоединились крестьяне села Машурова, соседних сел; они отменили барщину и стали изгонять помещиков.

Спустя некоторое время Семенов вместе со 150 своими сподвижниками был арестован, наказан страшно плетьми и сослан на каторгу…

В той самой хате, в Моринцах, где родился Тарас, раньше проживал крепостной крестьянин Энгельгардта — Копий. За сопротивление помещику и его управляющим Копия сослали в Сибирь; но он бежал, возвратился на родину и тут собрал ватагу молодцов, как и Кармелюк.

Копий потихоньку заходил в хату родителей Тараса; они его принимали, кормили, слушали его грустные рассказы о каторге, о жизни людей в далекой Сибири…

— Мы не разбойники, — говорил Копий, — мы караем панов за слезы наших сестер и матерей, отцов и братьев…

А в селе Выдыбор Радомышльского уезда — на Киевщине — крепостная Александра Шпачук рассказывала односельчанам во дворе у посессора — арендатора — Мясковского, что скоро, уже совсем скоро будут люди всех господ резать.

— Не бейте меня и не лайте на нас, — заявила она родственникам пана Мясковского, — бо на третий день праздников наступит резанина и Колиивщина!..

Рано изведал Тарас чистое и поэтическое чувство детской любви к маленькой Оксане Коваленко. Он потом вспоминал свою первую встречу с ней:

Тогда мне лет тринадцать было 2 , За выгоном я пас ягнят. И то ли солнце так светило, А может, просто был я рад Нивесть чему. Все походило На рай небесный..

Но и в этом «раю» мальчика преследовали все — те же тяжкие впечатления, все те же картины нищеты и неравенства.

Осмотрелся как спросонок Село почернело, Божье небо голубое И то потемнело. На ягнят я оглянулся — Не мои ягнята! Оглянулся я на хату — Нет у меня хаты! Ничего господь мне не дал!.. Горький и убогий, Я заплакал!..

В эту минуту к Тарасу подошла маленькая девочка — чернобровая, кудрявая девятилетняя красавица. Она собирала неподалеку у дороги коноплю Звали ее Оксаной. Она была сирота, крепостная, как и Тарас.

Увидев, что Тарас плачет, Оксана, словно большая, утерла ему слезы.

— Не плачь, не плачь, не надо, — серьезно и ласково уговаривала она мальчугана. И поцеловала его белобрысую головку серьезным, материнским поцелуем…

И снова солнце засияло, И словно все на свете стало Моим… дуброва, поле, сад!. И мы, шутя, смеясь, погнали На водопой чужих ягнят.

Так началась эта трогательная, задушевная дружба…

Вместе с Оксаной Тарас пас стадо, вместе работал в поле. А в минуты отдыха дети плели венки и пели свои любимые песни: «Тече річка невеличка з вишневого саду, кличе козак дівчиноньку собі на пораду…» Или Оксана вдруг запевала бойко и весело:

Люблю, мамо, Петруся, Поговору боюся!..

А потом, тесно прижавшись друг к другу, дети затягивали грустную, мелодичную «У степу могила з вітром говорила…» и плакали…

Трагически сложилась судьба Оксаны Коваленко.

Когда Шевченко в 1843 году, после долгого перерыва, снова приехал на Украину и побывал в родном селе, он спросил у своего старшего брата:

— А жива наша Оксаночка?..

— Какая это? — не сразу вспомнил брат.

— Да та, маленькая, кудрявая, что когда-то играла с нами…

И тут вдруг заметил, как тень прошла по лицу брата.

— Что же ты смутился, братец?

— Да знаешь, отправилась наша Оксаночка в поход за полком, да и пропала. Возвратилась, правда, спустя год. Ну, да что уж там! Возвратилась с ребенком на руках, остриженная. Бывало, ночью сидит, бедная, под забором да и кричит кукушкой или напевает себе тихонько и все руками так делает — словно косы свои расплетает, а кос-то и пет! А потом снова куда-то исчезла — никто не знает, куда девалась. Пропала, свихнулась… А что за девушка была! Да вот же — не дал бог счастья…

Молча выслушал Тарас эту грустную повесть, опустил голову, нахмурился и про себя подумал:

«Не дал бог счастья… А может, и дал, да кто-то отнял — самого бога одурачил!..»

Восьми лет от роду Тарас стал учиться грамоте. Первым его учителем был кириловский дьячок Павел Рубан, прозванный «слепым Совгирем» за то, что был крив на один глаз. Рубан обучал детей грамоте по псалтырю, заставляя их складывать из букв бессмысленные «тьму» да «мну».

Тарас был рад, когда удавалось вырваться на волю, убежать куда-нибудь в сад, в овраг, за огороды, где сверстники его спокойно играли, не зная никаких букварей и псалтырей.

Но отец Тараса, человек бывалый и умный, хотел, чтобы сын непременно учился грамоте; а ведь это в те времена было редкостью на селе один-два грамотных человека приходились на сотню.

Широкоплечий, высокий, еще не старый мужчина, Рубан усердно таскал своих питомцев за волосы, а по субботам потчевал «березовой кашей» Чтобы хлопцы при этом не кричали, он заставлял их вслух повторять «четвертую заповедь» «Помни день субботний…»

Когда очередь доходила до Тараса, тот просил дьячка, чтобы держали его покрепче. Рубан держал Тараса, да уж зато и старался выпороть его сильнее всех прочих мальчишек.

А ведь был дьячок совсем не злым человеком, любил он и свое дело и порученных ему ребят, да вот поди ж ты! Такова была эпоха, таковы были нравы.

И Шевченко даже с теплым чувством вспоминал о своем простодушном учителе и называл время учения у «Совгиря слепого» «счастливой для себя эпохой»

«Ты, горемыка, и сам не знал, что делал; тебя так били, и ты так бил, и не подозревал греха в своем простосердечии! Мир праху твоему, жалкий скиталец! Ты был совершенно прав!»

Когда умерла мать Тараса, ему было всего девять лет.

Старшая сестра Катерина, выпестовавшая мальчугана, вышла замуж за крепостного крестьянина из другого села и уехала с ним в Зеленую Дубраву, за десять верст от Кириловки. На руках у Григория Шевченко осталось еще пятеро детей, мал мала меньше- двенадцатилетний Никита, теперь уже самый старший, младшие сестры и братья: Тарас, Ирина, Мария и Иосиф — последнему едва пошел третий год.

Отец вскоре после смерти жены снова женился Но Оксана Терещенко, вдова с тремя детьми, не при несла в дом мира и благополучия.

«Кто видел хоть издали, — рассказывает Шевченко, — мачеху и так называемых сведенных детей тот, значит, видел ад в самом его отвратительном торжестве».

Тарасу, мальчику непокорному, не терпевшем обмана и насилия, доставалось от мачехи.

В те времена по многим деревням Украины были размещены на постой войска. В хате Григория Шевченко тоже жил солдат-постоялец. И вот однажды солдат обнаружил, что у него пропали три злотых (три монеты по пятнадцать копеек).

Мачеха заподозрила ни в чем не повинного Тараса.

— Гроші украв Тарас! — уверенно твердила она, несмотря на все клятвы и заверения мальчика.

Опасаясь жестокой расправы, Тарас спрятался в буйных зарослях бурьяна за огородом и просидел там четыре дня. В кустах калины он соорудил себе шалаш, сделал вокруг дорожки, аккуратно посыпав их песком. Тут же, на дереве, устроил мишень для стрельбы в цель из самодельной бузинной пищали. Меньшая сестра Ирина потихоньку носила ему в шалаш еду.

Однако же дети мачехи выследили Тараса и выдали беглеца старшим. Несчастного мальчика принялись нещадно бить розгами.

Но он держался стойко. Ирина рыдала больше, чем избиваемый брат, и только ради сестры он согласился взять на себя чужое преступление.

Солдату возместили его пропажу, продав какую то юбку, оставшуюся от покойной матери. А между тем настоящий вор был позже обнаружен: деньги у солдата украл сын мачехи — Степан, спрятавший их в дупло старой вербы…

Весной 1825 года, едва достигнув сорока лет, умер отец Шевченко. Осенью он ездил на волах в Киев и в дороге захворал.

Отец, умирая, сказал:

— Сыну Тарасу из моего хозяйства ничего не нужно; он будет необыкновенным человеком; из него выйдет или что-нибудь очень хорошее, или большой горемыка; мое наследство либо ничего для него не составит, либо ничем ему не поможет…

У Тараса было со стороны отца трое дядей: Емельян, Савва и самый младший, Павел. Он-то и предложил мачехе «вывести в люди» осиротевшего одиннадцатилетнего мальчугана; дядюшка взял Тараса к себе в бесплатные батраки — «за ястие и питие», то есть за скудные харчи.

И Тарас «пішов у найми».

Детство — трудное и трудовое, но все-таки детство — окончилось безвозвратно.

Мало светлого осталось в памяти Тараса об этих ранних годах его жизни:

За что, не знаю, называют Мужичью хату божьим раем… Там, в хате, мучился и я, Там первая слеза моя Когда-то пролилась! Не знаю, Найдется ли у бога зло, Что в хате той бы не жило?.. Не называю тихим раем Ту хату на краю села. Там мать моя мне жизнь дала, И с песней колыбель качала, И с песней скорбь переливала В свое дитя. Я в хате той Не счастье и не рай святой — Я ад узнал в ней… Там забота, Нужда, неволя и работа.. Там ласковую мать мою Свели в могилу молодою Труд с непосильною нуждою. Отец поплакал, вторя нам, Голодным, маленьким ребятам, Но барщины ярем проклятый Носил недолго он и сам. Бедняга умер. По дворам Порасползлись мы, как мышата… Дрожу, когда лишь вспоминаю Ту хату на краю села!

 

II. ЮНОСТЬ БЕСПОКОЙНАЯ

У родного дяди Павла Ивановича Шевченко к Тарасу относились хуже, чем к чужому: дядя люто бил мальчугана за малейшую оплошность или просто за то, что малыш не мог подолгу сносить тяжелую работу в поле, где ему приходилось пахать «восьмериком» (на восьми волах).

Бывало, тихонько подкрадется Павел Иванович к замечтавшемуся Тарасу да и поколотит. Он тогда убегал на курган в Пединовке, в Кульбашев лес.

Иногда добирался и до Зеленой Дубравы, где жила с мужем сестра Катерина Григорьевна Красицкая.

Антон Красицкий, молодой, трудолюбивый и непьющий человек, относился к маленькому Тарасу гораздо ласковее и приветливее, чем родные дядья Но был он беден, пошли дети, и взять Тараса к себе Красицкие не могли.

Когда же босой и оборванный Тарас прибегал к ним в Зеленую Дубраву, его пригревали, сколько могли. Сестра заботливо мыла и кормила сироту. Позже Катерина Григорьевна вспоминала:

— Бродягой я его называла, ей-богу… Бывало, и не заметишь, как двери скрипнут, да и войдет он тихонько в хату, сядет себе на лавке и все молчит. Ничего на свете у него не добьешься: прогнали ли его откуда, били, или есть ему не давали — никогда не пожалуется. Бывало, все бродит от села к селу, да все тропинками, под самым лесом, да через Гарбузову балку, да через левады, да под курганами… Однажды забрался в хату, на лавку камнем упал и уснул, сердечный, а я-то как глянула ему в голову, а она нечесана и немыта… Вот как оно бывало… Ну, да после как-то выправился и стал, смотри, человеком…

Вместе с сестрой Катериной Тарас пешком ходил на богомолье в близлежащие и в дальние монастыри, в Мотронинский монастырь — близ Жаботина на Черкассщине.

Расположенный в густом Мотронинском лесу, он был знаменит тем, что отсюда началась Колиивщина 1768 года; здесь Максим Зализняк собирал свое крестьянское войско; в Мотронинском лесу, по сохранившемуся в народе преданию, гайдамаки «святили» ножи перед походом на Умань.

На кладбище монастырском похоронены участники восстания, о чем гласят надписи на тяжелых каменных и чугунных могильных плитах. Тарас вслух читал богомольцам надписи на надгробиях. А среди стариков, собравшихся на богомолье, были и такие, что сами помнили славные события Колиивщины.

Гайдамаками руководили Никита Швачка, Иван Гонта, Никита Москаль — отважные сыны трудового крестьянства. Восстание быстро распространялось Повстанцы надеялись, что им окажут помощь войска Екатерины II, однако царское правительство поддержало не гайдамаков, а шляхту. Вожаки Колиивщины были схвачены, и все восстание потоплено в море крови.

Но особенно любимый народом бедняцкий атаман Максим Зализняк, сосланный в Сибирь, бежал с каторги; и сохранились вполне достоверные сведения, что спустя пять лет он участвовал в крестьянской войне, руководимой Емельяном Пугачевым.

Народ не забывал своих героев, слагал о них легенды, воспевал их подвиги, горячо верил, что не пропадет даром пролитая кровь.

Кириловская церковноприходская школа помещалась в просторной избе, стоявшей в самом центре села — на площади, возле церкви. Но была она запущена донельзя снаружи и изнутри; от трактира, как говорили, школа эта отличалась только тем, что в ней было гораздо грязнее; да и стекла в окнах были почти все выбиты соединенными энергичными усилиями учеников двух классов- в школе, в общей комнате, вели занятия двое учителей: Петр Богорский и Андрей Знивелич. Каждый имел своих питомцев, но у Богорского учеников было больше, по тому что в деревне считалось, что он «краще учить» — лучше учит.

Дьячок Петр Богорский, сын священника, учился ранее в Киевской духовной семинарии, но не окончил ее. А выйдя из семинарии, обучился при архиерейском хоре «церковному уставу и нотному пению» и был определен в село Кириловку; в это время Богорскому было всего двадцать шесть — двадцать семь лет, а это был уже совершенно спившийся, погибший человек.

К этому-то Петру Богорскому и нанялся в работники Тарас, когда сбежал от своего дяди Павла Ивановича.

«Пребывание мое в школе, — вспоминает Шевченко, — было довольно некомфортабельное». Он учился вместе со всеми школярами, а потом таскал воду, колол дрова и топил печи, мыл и прибирал в хате. Кроме того, Богорский посылал подростка читать псалтырь над покойниками; за это Тарас получал обыкновенно «кныш» и «копу» деньгами — пятьдесят копеек. Деньги он отдавал дьячку как его доход, и тот уже от щедрот своих уделял мальчику пятак «на бублики».

Ходил Тарас постоянно в серенькой дырявой свитке и в вечно грязной, бессменной рубашке, а о шапке и сапогах и помину не было ни летом, ни зимою. Однажды дал ему какой-то мужик «на пришвы ременю» — кожи на сапоги, — да и то учитель отобрал как свою собственность.

Тарас голодал. Младшие сестры его, жившие у мачехи, Ирина и Маруся, припрятывали для него кусочки хлеба в условленном месте, откуда Тарас ночью их забирал Богорский вместе со своим неизменным собутыльником Ионою отнимал у мальчика даже эту скудную провизию.

Занятия в школе проходили далеко не регулярно Иногда учителя на два-три дня совсем исчезали, пьянствуя по окрестным деревням. Появление их в школе после таких отлучек повергало учеников в трепет, так как учителя обычно возвращались домой не в духе.

— Натерпелся-таки Тарас в той школе, — рассказывала впоследствии Ирина. — Толкли его там, прямо как куль; подчас не стерпит да что-нибудь и выскажет… Он такой был у нас… Вот ему и попадало больше всех!

Маленький Тарас уже выделялся среди своих сверстников; он любил рисовать, читать.

Бывало, в школе я когда-то, Лишь зазевается дьячок, Стяну тихонько пятачок Ходил тогда я весь в заплатах, Таким был бедным, — и куплю Листок бумаги. И скреплю Я ниткой книжечку. Крестами И тонкой рамкою с цветами Кругом страницы обведу, Перепишу Сковороду Или «Три царие со дары» 4 И от дороги в стороне, Чтоб обо мне кто не судачил, Пою себе и плачу

Тарас рисовал — мелом, углем — где придется-на стенах, на дверях, на воротах. У его одноклассника Тараса Гончаренко еще много лет спустя хата была украшена изображениями солдат и лошадей на больших кусках толстой серой бумаги, — это были школьные рисунки Шевченко.

С дьячком Богорским ужиться Тарас не смог: весь облик этого опустившегося, потерявшего совесть человека вызывал у подростка омерзение.

В своей автобиографии Шевченко рассказывает: «Этот первый деспот, на которого я наткнулся в моей жизни, поселил во мне на всю жизнь глубокое отвращение и презрение ко всякому насилию одного человека над другим. Мое детское сердце было оскорблено этим исчадием деспотических семинарий миллион раз, и я кончил с ним так, как вообще оканчивают выведенные из терпения беззащитные люди, — местью и бегством. Найдя его однажды бесчувственно пьяным, я употребил против него собственное его оружие — розги и, насколько хватило детских сил, отплатил ему за все его жестокости. Из всех пожитков пьяницы дьячка драгоценнейшею вещью казалась мне всегда какая-то книжечка с «кунштиками», то есть гравированными картинками, вероятно, самой плохой работы. Я не счел грехом, или не у стоял против искушения, похитить эту драгоценность и ночью бежал в местечко Лысянку».

В Лысянку, воспетую им позднее в «Гайдамаках», Шевченко отправился пешком — от Кириловки более двадцати верст — с уже вполне определившимся стремлением- он хотел учиться рисовать, а в бойком торговом местечке, над рекой Тикичем, процветало ремесло иконописного малярства. Вот к одному маляру-дьячку и нанялся Тарас.

Скоро он убедился, что маляр этот мало чем отличается от Богорского. Тарас терпеливо дня три носил из Тикича ведрами воду и растирал краску-медянку на железном листе, а на четвертый бросил маляра и убежал в село Тарасовку: он прослышал, что там есть дьячок, славящийся по всей округе искусством изображать великомученика Никиту и Ивана-воина; у этого святого он для большего эффекта рисовал на левом рукаве две солдатские нашивки.

Но живописец, понаторевший в изображении святых, одетых в александровские мундиры, не стал долго изучать способности юного Шевченко; о «посмотрел на его левую ладонь и решительно заявил, что маленький бродяга не имеет никакого призвания не только к малярству, но также и к сапожничеству и к бочарству. Ясно было, что все эти ремесла ставились им примерно на одну доску.

Этот приговор произвел, однако, на подростка большое впечатление. Он готов был поверить в свою неспособность сделаться живописцем. С сокрушенным сердцем возвратился Тарас в Кириловку, где ему теперь оставалось только снова пасти чужое стадо, утешаясь чтением захваченной у Богорского книжечки с «кунштиками».

Восемнадцатилетний старший брат Тараса, Никита, еще от отца научившийся мастерству колесника, предложил Тарасу преподать ему сложную и весьма необходимую по тем временам науку выгибания косяков и ободьев для тележных колес из свежего дуба или березы. Но Тарас наотрез отказался. Ему теперь немила была никакая ремесленная работа.

И он пошел батраком в зажиточный дом Кириловского попа Григория Кошица.

Отец Григорий даже в своей среде был довольно мрачной личностью. Добровольный соглядатай полицейских властей, он сочинял от времени до времени доносы «по начальству» о мятежных настроениях крестьян.

А речи его, обращенные к прихожанам, имели — по сохранившейся его собственной записи — следующий вид:

— Вас никто не будет бить, если вы будете стараться работать, как должно по обязанности своей, и, не противясь, будете в полном повиновении начальству, от бога над вами поставленному, а кто воспротивится и ослушным в чем-либо окажется, то тот наказан будет…

Кошиц имел большое хозяйство, два доходных сада и сбывал урожаи слив, яблок, груш и дынь на окрестных ярмарках. А будучи по характеру своему предельным скрягой, пытался торговать и всякой фруктовой зеленью и недозрелой дрянью, о которой даже супруга отца Григория, матушка Ксения Прокопьевна, обыкновенно говаривала:

— И что это ты задумал такое на базар везти?

Ведь это добрые люди везде отдают «за спасибі», а то и свиньям просто бросают!

Но поп имел взгляд на эти вещи сугубо экономический и «за спасибі» ничего не привык делать людям.

Вот к такому-то хозяину и попал в батраки Шевченко. На его обязанности первоначально лежал уход за буланой кобылой и грязная домашняя работа: он топил печи «в покоях», мыл посуду и полы. Позже его стали посылать на всевозможные хозяйственные и полевые работы, а также и в самостоятельные экспедиции на буланой кобыле на ярмарки и базары. На той же кобыле доставлял он и сына отца Григория, Яся, в Богуслав, где попович обучался в духовной семинарии, или, попросту, в бурсе.

Однажды вместе с Я сем Тарас повез в соседнее местечко Шполу на продажу ранние сливы из поповского сада. Но на нечитайловском мосту, что у села Зеленая Дубрава, постигла путников беда: не то мост подломился, не то кобыла оступилась, но только телега со сливами оказалась на боку, а весь товар отца Григория высыпался прямехонько в нечитайловский пруд.

Зная характер своего папаши, Ясь не мог оставить сливы пропадать в болоте, и они с Тарасом принялись их вылавливать. Нетрудно догадаться, что на ярмарке сильно потерпевший от такой передряги товар не имел сбыта и был Продан за бесценок.

За свою службу у Григория Кошица Тарас сначала никакой платы не получал, работая «на харчах и хозяйской одёже»; позднее ему было положено уже и денежное вознаграждение в размере трех рублей ассигнациями в год.

Вскоре Тарас оставил неприветливый дом Кошицев. Он решил вновь попытаться учиться живописному мастерству.

Еще во время службы у Кошица Шевченко разрисовывал углем стены конюшни и кладовой, высокие заборы усадьбы: повсюду появлялись изображения людей, петухов, даже киево-печерской колокольни, которой Тарас еще и не видел никогда.

Покинув Кириловку, Шевченко отправился в село Хлипновку, где было несколько хороших маляров, известных своими богомазными работами. Хлипновский маляр, к которому обратился Тарас, взялся испробовать его способности на деле.

Маляру понравилась работа хлопца, он увидал, что из него может получиться толк. Но как бить? Ведь без разрешения помещика крепостной н «имел права ни учиться, ни наниматься, а Тарасу уже скоро должно было исполниться пятнадцать лет, и его могли в любую минуту потребовать к хозяину.

Пришлось Тарасу отправляться к управляющему помещика Энгельгардта и просить разрешения обучаться малярству.

Господская контора имела резиденцию в местечке Ольшаной, где доживал свой век престарелый пан Энгельгардт со своими двумя побочными сыновьями.

По законном усыновлении Павел и Василий Энгельгардты получили в свое владение часть обширных имений вместе с крепостными.

Шевченко явился к управляющему как раз в го время, когда тот набирал из крестьянской молодежи дворню для недавно женившегося Павла Энгельгардта.

Пятнадцатилетний Тарас, казавшийся старше своих лет, серьезно и настойчиво стал просить разрешения учиться живописи. Но управляющий увидел, что умный и развитой юноша будет очень подходящим «услужающим» для молодого барина, и Шевченко тотчас был занесен в «реестры» пригодных для дворовой службы людей.

Теперь Тарасу предстояло обслуживать прихоти «пана» и «пани».

В списке отобранной для «дворовой службы» молодежи управляющий Энгельгардта отметил против имени Тараса Шевченко: «Годен на комнатного живописца».

Но молодому Энгельгардту эта высокая профессия была не нужна в его ежедневном обиходе. Тарас вместо обучения изящным искусствам был причислен к ученикам господского повара.

Однако должность поваренка не была самой худшей. Тарасу пришлось пройти и еще более унизительную школу — в должности комнатного казачка, мальчика «для услуг».

Здесь в его обязанности входило стоять неподвижно и молчаливо в уголке одетым в тиковую куртку и такие же шаровары, пока не раздастся барский окрик:

— Мальчик, трубку!

И казачок должен стремглав подбежать и подать барину трубку, хотя она лежит тут же, у барина под рукой.

— Мальчик, воды!

И казачок бежит, чтобы налить барину стакан воды.

Потом опять безмолвное стояние в углу до нового господского приказания.

Но у Тараса в характере была, как он сам говорил, «врожденная предерзость», и, даже стоя в ожидании барских повелений, он не мог удержаться от того, чтобы не проявить «дерзко» свою одаренную натуру. Он тихонько напевал грустные, но непокорные гайдамацкие песни, а улучив свободную минутку, тайком перерисовывал картины, украшавшие господские комнаты. Но даже карандаш для этой сокровенной работы он вынужден был незаметно похитить у конторщика: маленькому рабу не полагалось и этой скромной собственности…

Молодой Энгельгардт часто выезжал из родового имения, и Шевченко вместе с другой прислугой сопровождал своего хозяина, путешествуя вслед за господской коляской в обозе.

Так увидел Тарас Киев — жизнерадостный город над обрывами Днепра, щедро залитый ярким южным солнцем, утопающий в зелени лип, тополей и каштанов. Это было летом 1829 года.

Поэт на всю жизнь сохранил к красавцу Киеву чувство горячей душевной привязанности. Он любил бывать здесь и мечтал поселиться где-нибудь под Киевом, на высоком берегу могучего Днепра.

Недаром первая же строка стихотворения, открывающего теперь «Кобзарь», воспевает милый сердцу поэта Днепр:

Ревет и стонет Днепр широкий

А в закаспийской ссылке Шевченко писал:

«Далеко, очень далеко от моей милой, моей прекрасной, моей бедной родины я люблю иногда, глядя на широкую безлюдную степь, перенестися мыслию на берег широкого Днепра… Я лелею мое старческое воображение картинами золотоглавого, садами повитого и тополями увенчанного Киева»

Разъезжая со своим помещиком, Тарас собирал всевозможные рисунки, где бы они ему ни встречались Лубочные картинки, ремесленные изделия «суздальской школы», как впоследствии говаривал Шевченко, аляповатые и грубо намалеванные, плохо отпечатанные, составляли драгоценнейшее достояние маленького любителя изящного.

Это были изображения популярных исторических героев и мифических персонажей: в окружении бодро скачущих и до зубов вооруженных всадников, на ярко-зеленом фоне, под ярко-синими облаками красовались казак Платов и генерал-фельдмаршал Кутузов; здесь Соловей-разбойник, там смертельно раненный любимец солдат Кульнев; дюжие, разукрашенные кричащими красками «русский ратник Иван Гвоздила» и «русский мужик Долбила» поражали чахлых французиков, а надписи к рисункам гласили:

«У басурмана ножки тоненьки, душа коротенька Что, мусью, промахнулся? Ан вот тебе раз, другой бабушка даст»

Но среди этих «суздальских» изделий попадались иногда и мастерские гравюры Венецианова или меткие, остроумные карикатуры Теребенева, талантливые батальные и жанровые литографии Александра Орловского — его композиции: «Линейные казаки» или «Извозчичья биржа».

Да и в грубой, прямолинейной выразительности лубка была своя художественная прелесть, своя сочная, откровенная жизненная правда Здесь проглядывали и презрение к изнеженному барину, и уважение к мужику, и сознание великой силы закрепощенного народа, который, когда захочет, «за себя постоит правдою». А вилы-тройчатки да топоры, постоянно фигурировавшие в лубочных стычках русского крестьянина с наполеоновскими завоевателями, являлись «традиционным оружием народа и в его вековой борьбе против собственных угнетателей.

Улучив свободную минутку, Тарас иногда забирался в глухой уголок господского сада. Он развешивал на деревьях и кустах свою нехитрую картинную галерею, усаживался прямо на траву и затаив дыхание любовался.

Многие помещики обучали своих крепостных различным искусствам, чтобы иметь у себя даровых художников, архитекторов, музыкантов и актеров. Но Энгельгардт принадлежал к людям малообразованным и ограниченным, а по натуре был жестоким и черствым самодуром.

…Тогда Энгельгардт со своей дворней жил в Вильно. 6 декабря, в день святого Николая Мирликийского, барин и барыня отправились на бал в Дворянское собрание.

Тарас использовал представившуюся ему свободу; он зажег свечу, развернул свою художественную коллекцию, выбрал из нее картинку, изображавшую казака Платова верхом на коне, и стал ее перерисовывать.

Он уже срисовал фигуры окружавших Платова казаков, как вдруг дверь распахнулась и на пороге появился Энгельгардт с женой.

— Да ведь это что же такое? — кричал разъяренный барин. — Так недолго сжечь весь дом! Что дом — ты мог сжечь весь город!..

И Энгельгардт тут же распорядился, чтобы кучер Сидорка на следующий день выпорол Тараса на конюшне…

В Вильно (Вильнюсе), древней столице Литвы, Шевченко прожил около полутора лет — с осени 1829 до февраля 1831 года. Здесь Тарас обучался некоторое время у известного литовского художника, руководителя кафедры живописи Виленского университета Яна Руслема; его квартира и мастерская были расположены прямо через улицу от дома Энгельгардгов. Шевченко даже спустя много лет, в ссылке, вспоминал полезные советы «старика Рустема». К виленскому периоду относятся и первые дошедшие до нас рисунки Тараса, прежде всего «Женская головка» (1830).

Юноша владел польским языком и мог свободно читать в оригинале Красицкого и Мицкевича, польских революционных романтиков Северина Рощинского и Антонина Мальчевского, многое запоминал наизусть. Он рано прочитал и некоторые научные сочинения по истории и искусству.

До 1824 года в Виленском университете протекала бурная деятельность выдающегося польского ученого и революционера Иоахима Лелевеля. После того как царские власти раскрыли тайное студенческое общество, вдохновителем которого был Лелевель, ему запретили проживать в Вильно. Но в городе его еще долго помнили и студенты и поэты.

Одновременно с Лелевелем был выслан из Вильно его гениальный ученик, один из самых горячих членов тайной студенческой организации, Адам Мицкевич. Его «Баллады и романсы», проникнутая священным пафосом борьбы во имя народа «Гражина», остро антикрепостнические «Дзяды», «Крымские сонеты», наконец, знаменитая «Ода к молодости» повсюду в городе передавались из рук в руки и из уст в уста.

Летом 1830 года на польских землях Российской империи, как и по всей Европе, разнеслась весть об июльской революции во Франции. Но здесь к этому известию отнеслись прямо как к трубному призыву: на улицах Варшавы и Вильно можно было услышать звуки «Марсельезы». «К оружию, граждане!» — повторяла молодежь порабощенной Польши.

Тарас мальчиком слушает рассказы стариков на кладбище гайдамаков. Рисунок В. И. Касияна.

Слыхал в эти дни о французской революции, конечно, и Шевченко. Юноша все лучше начинал понимать происходившие события: Тарас познакомился с Виленской студенческой и ремесленнической молодежью. К сожалению, об этих знакомствах сохранилось чрезвычайно мало сведений. Но мы, например, знаем, что в это время у него в Вильно появился близкий друг: это была девушка-полька, работавшая швеей. Звали ее Дуся Гусаковская. Шевченко называл ее Дуней.

«Равенство, братство и свобода» — этот незабытый девиз третьего сословия времен Великой французской революции, туманный и романтический, но такой сладкий и привлекательный для измученных деспотизмом людей, звучал в то время и в стихах Мицкевича и в речах Лелевеля. Эти волнующие слова возникали и в задушевных беседах крепостного казачка Тараса с бедной Виленской швеей, «милой Дуней чернобровой».

И недаром, вспоминая о своей дружбе с Дуней, Шевченко говорил:

— Я в первый раз пришел тогда к мысли: отчего и нам, крепостным, не быть такими же людьми, как и люди других, свободных сословий?

Впоследствии поэт искренне восклицал:

— Вильно дорого по воспоминаниям моему сердцу!

В присоединенных к России польских областях, как раз во время пребывания там юного Шевченко, вспыхнула революция.

По городам и селам разбрасывались прокламации на польском, русском и украинском языках; на улицах по утрам можно было успеть прочитать наклеенные на стенах и заборах воззвания, которые полиция быстро срывала, в университетских коридорах громко звучали смелые антиправительственные речи.

В одной прокламации, написанной по-украински, говорилось:

«Вы не будете больше знать ни помещиков, ни управляющих, дерущих теперь с вас шкуру, насилующих ваших жен и дочерей, а вас гоняющих изо дня в день так, что не ведаете ни праздника, ни отдыха, потому что с кнутом стоят над вами, а то на дыбу вас тянут или розгами секут так, что вся шкура у вас сходит с костей…»

Непосредственным сигналом к выступлению послужил слух о том, что Николай I приказал послать польские воинские части против французских революционеров. И вот в ночь на 17 ноября 1830 года, в знаменитую «Бельведерскую ночь», вспыхнуло в Варшаве восстание; оно быстро охватило польские войска, распространилось сразу на ряд городов и принудило наместника Польши, брата царя, великого князя Константина поспешно и позорно бежать в Петербург.

Ноябрьское восстание заставило бежать и хозяина Шевченко — Павла Энгельгардта. Он вышел в отставку и перебрался в Петербург. Весь состав помещичьей прислуги должен был догонять своего умчавшегося на курьерских барина самым простым по тем временам способом: люди шли пешком, по «этапу», сопровождая длинный обоз с господским движимым имуществом.

Тяжелейший этот переход совершался в зимнюю пору, в самые лютые морозы, и продолжался не менее двух месяцев.

У Тараса были совсем худые сапоги, и вскоре один совсем развалился.

Чтобы не отморозить ног, Тарас переодевал оставшийся сапог с одной ноги на другую, присаживаясь у обочины дороги. Но этапным солдатам скоро надоели эти частые задержки, и они стали запрещать останавливаться.

Шел снег, и колючий северный ветер бил в лицо…

Далеко позади остались недавние мечты, волнения, надежды Тараса.

Где, когда увидит он снова чернобровую свою Дусю, и увидит ли ее вообще?..

Мела пурга, скрипели полозья саней, ныли от холода пальцы ног… А впереди еще лежали восемьсот верст пути, и пасмурное, серое северное небо все ниже и ниже опускалось над ухабистой, заснеженной дорогой…

 

III. РАССВЕТ

Шевченко прибыл в Петербург в начале 1831 года. Ему только исполнилось семнадцать лет.

Тарас по-прежнему исправлял должность казачка в роскошном доме Павла Энгельгардта на Моховой, вблизи Летнего сада.

Энгельгардт, уже признав за своим «дворовым человеком» дарование рисовальщика, стремился использовать способности юноши для «домашних надобностей»: барин заставлял Тараса выполнять разные художественные работы по отделке дома. Наконец помещик все-таки согласился на неотступные просьбы юноши разрешить ему учиться у маляра-живописца.

Был заключен договор между помещиком Павлом Энгельгардтом и вольноотпущенным из крепостных «разных живописных дел цеховым мастером» Василием Ширяевым: Шевченко на четыре года направлялся на обучение к Ширяеву и поселялся у него на Квартире на полном иждивении; он должен был выполнять всякую работу, которую брал для своей артели Ширяев; деньги получал Ширяев, плативший определенную сумму Энгельгардту.

Когда Шевченко переехал к художнику на Загородный проспект (близ Владимирской площади), юноше уже пошел девятнадцатый год. С величайшей охотой брался он за трудное дело, сулившее ему на первых порах одну только тяжкую работу с раннего утра до поздней ночи.

На новой должности Тарас обязан был и растирать краски, и варить клей, и мыть кисти, и до боли в плече накладывать грунты.

Ширяев к тому же оказался человеком грубым и жестоким. Ученики трепетали перед ним, а он требовал от них усердия в работе и не разрешал никаких развлечений или отлучек из дома. За малейшую провинность следовала беспощадная кулачная расправа.

Василий Григорьевич Ширяев собственными усилиями выбился из нужды и подневольного положения; и потому свое грубое обращение с учениками он обыкновенно оправдывал так:

— Да что ж, меня никто не гладил по головке, чего же и я буду гладить? Я прошел трудный путь, пускай и они испытают, как нелегко добиться человеку, чтобы за ним признали его цену!

У Ширяева постоянно проживали три-четыре ученика-подмастерья. Жили они в его доме в мансарде с двумя небольшими окнами во двор. На этом чердаке Тарас прожил около пяти лет.

Когда Шевченко поступил к Ширяеву, тому было немного за тридцать лет, но он уже пользовался большой известностью и всеобщим уважением как один из искуснейших в Петербурге художников-декораторов.

Выдающийся русский зодчий Карл Иванович Росси очень высоко ценил мастерство Ширяева, привлекал для расписывания и художественной лепки плафонов, сводов, колоннад и стен; часто Ширяев работал по собственным рисункам или поручал сочинение орнаментов и арабесок своим ученикам. Ширяев выполнял основные живописные работы в сооружавшемся по проектам и под руководством Росси здании Сената и Синода.

В росписи Сената участвовал и Шевченко. Ширяев скоро заметил выдающиеся дарования юноши и давал возможность им проявляться и совершенствоваться. Шевченко от растирания красок и грунтовки перешел к самостоятельному творчеству.

Вскоре молодому архитектору Альберту Кавосу (сыну известного композитора и дирижера К. А. Кавоса) была поручена реставрация петербургского Большого Каменного театра. Провели конкурс на лучшее выполнение живописных работ внутри театра. Эскизы оформления представили академик Медичи и комнатный живописец Ширяев. Рисунки Медичи были отвергнуты, а рисунки его конкурента одобрены, и с Ширяевым заключен контракт на живописную отделку театра.

Среди эскизов, представленных Ширяевым, были рисунки его учеников. Известно, например, что самостоятельно Тарасом Шевченко были сочинены и выполнены все орнаменты и арабески, украсившие плафон зрительного зала. Вместе с Ширяевым Шевченко расписал фойе и аванзалы, парадные лестницы и прочее.

Всех живописных работ по росписи Большого Каменного театра было сделано Ширяевым и его учениками на солидную по тем временам сумму — двадцать одну тысячу рублей.

Роспись петербургского Большого Каменного театра, как и оригиналы эскизов, не сохранилась. Но по отзывам современников, театр после его перестройки и нового оформления в тридцатых годах прошлого столетия был одним из красивейших в Европе.

Ширяев владел ценным собранием картин и эстампов. В его коллекции Шевченко видел и оригиналы выдающегося испанского живописца XVII века Хосе Рибера (прозванного Спаньолетто), и много гравюр — тонких и изящных работ француза Жерара Одрана, прославившегося воспроизведением на меди жизнерадостных картин Никола Пуссена; итальянца Джованни Вольпаю, оставившего целую галерею великолепных гравюр с картин Рафаэля.

Была у Ширяева небольшая библиотека. И Шевченко глотал том за томом «Путешествие Анахарсиса младшего в Грецию»; юношу увлекал пафос народовластия, которым проникнута эта замечательная книга аббата Бартелеми, воспевшего в своем «Путешествии» демократическую республику древних в поучение современникам…

В доме Ширяева собирались художники — друзья, знакомые хозяина, вели ожесточенные споры об искусстве, декламировали стихотворения Пушкина, Жуковского. Эту декламацию всегда внимательно слушали юные ученики хозяина; одним из них был Тарас Шевченко.

Тарас полюбил Петербург: его строгую, стройную архитектуру, парки и окрестности. Бывал он и в Царском Селе, в Петергофе, Павловске, Гатчине. Летом, в белые петербургские ночи, забирался в Летний сад, где срисовывал мраморные статуи работы Антонио Бонацца.

Он любил длинные, прямые аллеи Летнего сада с фантастически светящимися в сумерках немеркнущего дня фигурами нимф и сатиров; любил бродить по Академической набережной и встречать ранний восход солнца на Троицком мосту.

В эти же белые петербургские ночи часто гулял по пустынным улицам и паркам другой молодой художник; он тоже проводил время до рассвета где-нибудь на островах или подолгу стоял на набережной, глядя в спокойные воды Невы, отражавшей, словно гигантское зеркало, каждую деталь величественного портика Румянцевского музея, угол здания Сената и красные занавеси в окнах дома графини Лаваль.

Молодой художник тоже приехал в Петербург с Украины, с берегов так хорошо знакомой Тарасу Роси, и уже поступил учиться в Академию художеств. Звали его Иван Максимович Сошенко.

Однажды весной Сошенко особенно долго бродил по набережной, стоял на том же Троицком мосту, где так часто бывал и Шевченко, любовался отсюда видом на Выборгскую сторону перед появлением солнца. Затем направился в Летний сад. Было около двух часов ночи. Спать не хотелось; можно было посидеть на одной из пустых скамеек над озером, а потом зайти в павильон, напиться горячего крепкого чаю с баранками.

Там, где главную аллею пересекает одна из боковых, у статуи уродливого Сатурна, пожирающего собственных детей, Сошенко наткнулся на юношу лет двадцати в перепачканном красками тиковом халате. Он сидел перед статуей на опрокинутом пустом ведре.

Испуганный неожиданной встречей, юноша вскочил и поспешно спрятал что-то у себя на груди. У него были густые темно-каштановые волосы, худощавое лицо с прямым, красивым носом и глубоко сидящими, выразительными, большими серыми глазами.

Сошенко минуту мрлча смотрел на него.

— Что ты здесь делаешь?

Юноша, словно защищаясь от нападения, ответил:

— Ничего я не делаю…

Но потом, вглядевшись в добродушное, располагающее к себе лицо Сошенко, застенчиво добавил:

— Я иду на работу… Вот зашел по дороге сюда, в сад… — И, еще помолчав, заключил: — Я… рисовал…

— Покажи, что ты рисовал, — заинтересовался Сошенко.

Юноша в тиковом халате нерешительно вытащил из-за пазухи кусок писчей бумаги и протянул его Сошенко. Тот взял рисунок; композиция, общий характер фигуры Сатурна были схвачены очень верно.

Сошенко снова перевел взгляд на художника.

— И часто ты ходишь сюда рисовать?

— Каждое воскресенье. А если работаем где-нибудь неподалеку, так и в будние дни…

— Ты учишься малярному мастерству?

— И живописному! — с гордостью отвечал тот.

— У кого же?

— У комнатного живописца Ширяева.

Разговор оборвался. Юноша вдруг заторопился.

— Постой, куда же ты? — пытался удержать его Сошенко.

— Мне надобно на работу… Я и так уж опоздал, если хозяин придет раньше меня — беда!

— А как же тебя звать? — наконец догадался спросить Сошенко.

— Тарасом…

— А ты откуда?

— Я из Ольшаной… то есть учился прежде у маляра в Ольшаной…

Тут Сошенко не мог вытерпеть, чтобы не вскричать, и уже по-украински:

— Як же це з Вільшаноі?! А я теж з Вільшаноі! Не прямо из Ольшаной — так из Богуслава, это от Ольшаной верст, верно, сорок…

И Тарас рассказал земляку все о себе…

Иван Максимович пригласил Шевченко приходить к нему. Тарас стал каждое воскресенье посещать его на Васильевском острове, где тот проживал в 4-й линии, в доме купца Мосягина, в полуподвальной, убогой квартире немки Марьи Ивановны. В этой квартирке да в густом саду, окружавшем дом со стороны Малого проспекта, Иван и Тарас, как-то сразу почувствовавшие влечение друг к другу, проводили вместе долгие часы.

Сошенко был на шесть лет старше Тараса, но характер имел живой, общительный.

— Меня, — рассказывал он, — до глубины души тронула жалкая участь юноши. Но помочь ему я был не в состоянии. Да и чем мог пособить его горю я, бедный труженик-маляр, работавший беспрерывно из-за куска насущного хлеба, без связей, без протекции, без денег? А спасти даровитого молодого человека нужно было во что бы то ни стало.

Иван Максимович познакомил Шевченко со своими однокашниками по Академии художеств: с талантливым, увлекающимся Аполлоном Мокрицким, которого товарищи называли не иначе, как «Аполлоном Бельведерским»; с любимым учеником Брюллова Григорием Карповичем Михайловым, с Василием Штернбергом.

Чтобы помочь Тарасу, Сошенко свел его с руководителями петербургского Общества поощрения художников, имевшего права и средства для помощи молодым талантам.

Уже осенью 1835 года имя Тараса Шевченко появляется в протоколах общества. 4 октября в журнале заседаний комитета общества читаем такую запись:

«По рассмотрении рисунков постороннего ученика Шевченко комитет нашел оные заслуживающими похвалу и положил иметь его в виду на будущее время».

Тарас начинает неофициально посещать живописные классы общества. Здесь в 7-й линии Васильевского острова, в старинном доме подполковницы Кастюриной, Тарас в свободное время срисовывал гипсовые головы Люция Вера и «Гения» Кановы.

А Сошенко толковал приятелю основы анатомии, руководил выбором модели и плана да еще и приносил иногда своему усердному ученику в поощрение его успехов кусок ситника с колбасой, потому что обед Шевченко состоял здесь из черного хлеба и воды…

После уроков анатомии Тарас мог уже оправиться с рисунком Германика и танцующего фавна.

Сошенко помогал другу доставать книги для чтения, гравюры для срисовывания. Часто они вдвоем рисовали или читали друг другу вслух новые книги, журналы.

Вместе с Сошенко Тарас посещал выставочные залы Академии художеств.

По совету Ивана Максимовича он стал акварелью рисовать портреты с натуры. Моделью при этом ему иногда служил дворовый человек Энгельгардта — Иван Нечипоренко.

Как-то, увидев у своего слуги работу Тараса, Энгельгардт заинтересовался успехами «своего», хотя и отданного «в контракт», крепостного. Он заставил Шевченко приходить к нему в дом, а то посылал его к своим приятелям и приятельницам — рисовать портреты. За это молодой художник обычно получал гонорар в виде «рубля серебром».

С помощью Ивана Максимовича в 1835 или в 1836 году Шевченко познакомился с замечательным русским художником Алексеем Гавриловичем Венециановым, «стариком Венециановым», как нежно называл его Тарас.

Шевченко знал, что в 1819 году, уже будучи академиком и известным художником, Венецианов оставил Петербург и переселился в Вышневолоцкий уезд Тверской губернии. Здесь, в деревне Сафонково, он организовал свою рисовальную школу для одаренных юношей и подростков, преимущественно из окрестных крепостных крестьян и мещан. Затем стала съезжаться к нему молодежь издалека — он всех принимал охотно.

О Венецианове много рассказывали Тарасу его новые друзья — молодые художники, начинавшие свое обучение у Венецианова: и Аполлон Мокрицкий, и Тыранов, и Михайлов, и Зарянко. Старый художник прививал своим ученикам интерес к крестьянскому быту, понимание самобытного русского пейзажа.

Когда Сошенко познакомил Тараса с Венециановым, старик, добродушно улыбаясь, присмотрелся к молодому человеку и спросил:

— Не будущий ли художник?

— И да и нет, — уклончиво ответил Иван Максимович.

— Почему же это? — удивился Венецианов.

Сошенко отвел его в сторону и тихо рассказал, что Шевченко крепостной.

Венецианов задумался, потом поглядел внимательно на обоих, ничего не сказал, но укоризненным взглядом своим словно пристыдил их за то, что они падают духом: положение тяжелое, но не безнадежное, нужно добиваться из него выхода!

А при последующих свиданиях, когда Сошенко снова заговаривал с Венециановым о средствах к освобождению Шевченко, старик, хорошо знавший, какие многочисленные препятствия стоят на этом пути, осторожно отвечал:

— Трудно, конечно, что-нибудь обещать или даже советовать положительно… Но вот что вы сделайте непременно, Иван Максимович: познакомьтесь с хозяином этого молодого человека, разузнайте о нем все… Ну, а пока старайтесь сделать так, чтобы несчастный юноша не слишком остро ощущал свое тяжелое положение…

Сошенко тотчас же зашел к Ширяеву и завел с ним разговор о Тарасе. Однако тот не хотел его и слушать. Видно было, что Ширяев очень заинтересован в помощи талантливого ученика и не собирается предпринимать ничего, что могло бы его лишить этой помощи.

Сошенко стоило больших усилий уговорить Ширяева хотя бы не запрещать Тарасу в свободные часы ходить в классы общества. Ширяев согласился, однако же все недовольно повторял:

— Баловство это… Ни к чему это не приведет, кроме погибели…

Тогда же состоялось и знакомство Шевченко с молодым поэтом и прозаиком Евгением Гребенкой, воспитанником Нежинского лицея, где он учился вместе с Гоголем.

Шевченко стал постоянно бывать в доме Гребенки, на его литературных «вторниках». А иногда вместе с новым другом отправлялся и на «пятницы» к Никитенко и на «среды» к Кукольнику или же на «четверги» к Владиславлеву.

Евгений Павлович Гребенка, имевший в столице необычайно широкий круг приятелей, познакомил Шевченко с конференц-секретарем Академии художеств Василием Ивановичем Григоровичем, который вскоре привел Шевченко прямо к поэту Василию Андреевичу Жуковскому.

Евгений Гребенка первым обратил внимание на то, что молодой крепостной художник тайком ото всех своих знакомых пишет стихи — и стихи на родном украинском языке.

А ведь Шевченко начал писать стихи в те же белые петербургские ночи, когда впервые стал посещать

Летний сад и срисовывать там фантастические мраморные фигуры, то есть еще в первой половине 30-х годов.

Мы никогда не узнаем, что это были за стихи: они утрачены навсегда, потому что Тарас долгое время никому их не показывал и даже не сохранял.

Из многочисленных попыток поэтического творчества этого периода он напечатал впоследствии только одну романтическую балладу «Порченая» (по-украински «Причинна»), которую, таким образом, следует датировать временем до 1835 года, сам Шевченко относит ее к периоду до своей встречи с Сошенко.

Эта баллада впоследствии стала одной из самых любимых народных песен.

Ревет и стонет Днепр широкий, Сердитый ветер вербы гнет, Вздымает горы волн высоких В туманный, бледный небосвод. Неясный месяц в эту пору Сквозь тучи изредка сквозил, Как будто челн на синем море То утопал, то вновь скользил. Еще и петухи не пели, Лишь в молчаливой той ночи Сухие ясени скрипели Да в чаще ухали сычи…

Все нас сегодня изумляет в этом самом первом из сохранившихся произведений Шевченко. Его народный характер и вместе с тем несомненная связь с хорошо известными Тарасу Шевченко поэтическими произведениями — Жуковского, Мицкевича, Пушкина, Рылеева, богатство ритмической и образной системы, глубокий лиризм, мастерское изображение душевных движений и картин природы.

Поистине можно сказать, что одно только это стихотворение Шевченко уже свидетельствует его гениальность.

Недаром чуткий и отзывчивый Евгений Гребенка восторженно писал на Украину одному из старейших украинских писателей, Григорию Квитке (Основьяненко):

«А еще здесь у меня есть один земляк, Шевченко, так вот же до чего здорово стихи пишет! Он мне дал хороших стихов для сборника».

Для своего альманаха «Ластівка» («Ласточка») Гребенка взял у Шевченко несколько стихотворений, но появился-то альманах в свет лишь в конце 1841 года: в те времена печатание таких сборников обычно сильно затягивалось, а тем более сборника, составленного из одних только «сочинений в стихах и в прозе на малороссийском языке».

Все же стихи, помещенные в «Ласточке» Гребенки, самые ранние из известных нам. Помимо «Порченой», здесь были напечатаны: «Ветер буйный, ветер буйный…», «На вечную память Котляревскому» и «Течет вода в сине море…» Эти три стихотворения написаны, вероятно, позже «Порченой». Но они по своему характеру примыкают к этой балладе.

Шевченко — в стихах, письмах, дневниках^ постоянно говорит о народной песне.

У него поют и старики кобзари, и влюбленные девушки, и парубки перед свиданием, и гайдамаки накануне жестокого боя.

Шевченко, можно сказать, всю свою жизнь жил с народной песней. Потому и сплелась так тесно его собственная поэзия с народным поэтическим творчеством. «Он близок к народной песне, — писал о Шевченко Добролюбов, — а известно, что в песне вылилась вся прошедшая судьба, весь настоящий характер Украины; песня и дума составляют там народную святыню, лучшее достояние украинской жизни. В них горит любовь к родине, блещет слава прошедших подвигов; в них дышит и чистое, нежное чувство женской любви, особенно любви материнской; в них же выражается и та тревожная оглядка на жизнь, которая заставляет козака, свободного от битвы, «искать свою долю». Весь круг жизненных, насущных интересов охватывается в песне, сливается с нею, и без нее сама жизнь делается невозможною. По словам Шевченко,

Наша дума, наша песня Не умрет, не сгинет: Вот где, люди, наша слава, Слава Украины! Без золота, без жемчуга, Без хитрых уловок, Громогласна и правдива, Как господа слово…

У Шевченко мы находим все элементы украинской народной песни».

И сам Шевченко в народной песне находил созвучие своей радости, в ней же искал утешение в беде…

Однажды (это было, конечно, гораздо позже того времени, о котором мы рассказываем) Шевченко вместе с несколькими его знакомыми застала в степи метель, степная — «низовая» — метель, когда сильный и резкий ветер срывает снег с земли, с визгом кружит его в воздухе, начисто сравнивая все дороги.

Кучер признался, что лошади сбились с пути, а когда решили возвратиться назад, то оказалось, что никто даже приблизительно не знал направления. При свете спички, которую удалось кое-как зажечь в шапке, поглядели на часы: было за полночь, а выехали часов около семи.

Женщины не на шутку перепугались. Растерянны были и мужчины. Пошли разговоры о том, как замерзают в дороге путники, как нападают на лошадей зимой голодные волки. Но вот Шевченко вдруг запел своим звучным и мелодичным голосом старинную чумацкую песню, слышанную им не раз еще в детстве: «Ой, не шуми, луже…» Спутники невольно начали ему подтягивать.

Ураган усиливался, вой ветра старался заглушить песню. Лошади врезались в сугроб, и мужчины, вылезши из саней, принялись вытаскивать их. Путешественники снова пали духом. Один из мужчин, прикидываясь спящим, забился молча в самый угол кибитки, всем своим видом нагоняя тоску и уныние. Другой с насмешкой обратился к Шевченко:

— Ну, каково, Тарас?

Но Тарас в ответ опять полным голосом запел бодрую, жизнерадостную запорожскую песню:

Ой, которі поспішали, Ті у Січі зимували, А которі зоставали, У степу ті пропадали!

И всем сделалось весело, казалось, что не так уж страшны и метель и все невзгоды. А вскоре вдали забрезжил огонек: измученные лошади добрались до постоялого двора на почтовой Киевской дороге. Уж близок был и рассвет…

С песней Шевченко прошел через все жизненные боренья, муки и радости, и последней строкой, вылившейся из-под пера умирающего поэта, была строка о песне:

Мы Днепр, Украину помянем И хаты белые в садах, Курганы старые в степях И песню весело затянем…

Он сам был бессмертной песней своего талантливого, свободолюбивого народа.

 

IV. В КРУГУ ДРУЗЕЙ

После четырнадцатилетнего пребывания за границей приехал в Петербург Карл Павлович Брюллов, уже предшествуемый славой своей «Помпеи».

Ореол, его окружавший, был в это время особенно ослепителен: Брюллова не называли иначе, как «Карл Великий».

«Последний день Помпеи» Вальтер Скотт назвал «эпопеей», Гоголь — «полным, всемирным созданием» искусства; перед Брюлловым преклонялись Жуковский и Глинка, Белинский и Герцен; Пушкин посвящал ему стихи и на коленях вымаливал у художника один из его рисунков.

— Чудо-богатырь! — говорил о Брюллове Шевченко.

Вся академия была фанатически увлечена Брюлловым, ни о чем больше не говорили, как о Брюллове. Рассказывали друг другу, как после каждого нового портрета или картины Брюллова конференц-секретарь академии Василий Иванович Григорович просил у художника позволения взять новое его произведение к себе на квартиру, запирался на ключ и двое суток просиживал перед ним, не отрывая от него глаз. Всему этому добродушно верили и сам рассказчик и его слушатели.

Когда Брюллов возвратился в Россию, в петербургских кругах в среде деятелей искусства и литературы уже говорили о молодом и одаренном крепостном юноше, которому необходимо помочь.

Музыкант и композитор Михаил Юрьевич Виельгорский, друг Пушкина и Глинки, Жуковского и Батюшкова, Гоголя и Грибоедова, познакомившись с молодым Шевченко, был покорен его талантливостью.

В доме Виельгорского на Михайловской площади происходили музыкальные собрания, которые посещали Глинка, Брюллов.

Однажды Брюллов зашел на квартиру к Сошенко. В это время у Ивана Максимовича находился Тарас, и великий художник сразу обратил внимание на его умное лицо.

— Это натурщик или слуга? — спросил Брюллов, когда Тарас вышел.

— Ни то, ни другое, — ответил Иван Максимович, рассказав тут же историю юноши.

— Барбаризм! — прошептал Брюллов и задумался, потом попросил показать рисунки Тараса. Долго рассматривал срисованную Шевченко маску Лаокоона, поднял голову и спросил:

— Кто его помещик? — И добавил: — О вашем ученике нужно хорошенько подумать… Приведите его когда-нибудь ко мне.

Только спустя некоторое время Шевченко узнал, что гостем Сошенко был не кто иной, как «Великий Карл».

— Зачем же вы мне не сказали? — огорчился Тарас. — Я хоть бы взглянул на него. А то я думал, так просто какой-нибудь господин! Не зайдет ли он к вам еще когда-нибудь? Боже мой, боже мой! Как бы мне на него хоть издали посмотреть! Знаете, я, когда иду по улице, все о нем думаю и смотрю на проходящих, ищу глазами его между ними…

В одно прекрасное утро Сошенко, наконец, представил Тараса Брюллову. Друзья пришли в квартиру художника, в его любимую «красную комнату», с красным диваном и красными занавесками, сквозь которые светило яркое солнце. Стены были увешаны оружием и восточными украшениями. Карл Павлович встретил их в красном халате. Просмотрел принесенные Тарасом рисунки и ласково их похвалил.

Как-то Сошенко, явившись к Брюллову, застал у него в мастерской Жуковского и Виельгорского. Увидев Ивана Максимовича, Брюллов словно что-то вспомнил, улыбнулся и увел Жуковского в другую комнату. Через полчаса они снова вышли в мастерскую, и Брюллов приблизился к Сошенко.

— Фундамент есть, — сказал он, улыбаясь. И оба хорошо понимали, о чем идет речь: об освобождении Шевченко.

И вот однажды зимой 1836/37 года Брюллов отправился прямо на квартиру к Энгельгардту.

Вечером в тот же день Сошенко зашел к Брюллову и застал его в сильном раздражении.

— Ну, что Энгельгардт? — спросил Сошенко.

— Это самая крупная свинья в торжковских туфлях! — воскликнул гневно Брюллов.

— В чем дело? — продолжал допытываться Сошенко.

— Дело в том, что вы завтра сходите к этой амфибии, чтобы он назначил цену вашему ученику.

Карл Павлович не мог сдержать негодования. Он долго молча ходил по комнате, потом остановился, сплюнул:

— Вандализм!

На следующий день Сошенко предстояло отправиться к Энгельгардту за окончательными условиями выкупа Тараса. Однако Ивана Максимовича одолевали сомнения:

— Я видел немало на своем веку разного разбора русских помещиков: и богатых, и средней руки, и хуторян. Видел даже таких, которые постоянно живут во Франции и в Англии и с восторгом говорят о благосостоянии тамошних фермеров и мужичков, а у себя дома последнюю овцу у мужика грабят. Видел я много оригиналов в этом роде. Но такого оригинала русского человека, который бы грубо принял у себя в доме Карла Брюллова, не видал.

В конце концов Сошенко направился к старику Венецианову за помощью. Ведь Венецианов, организовавший когда-то у себя художественную школу специально для талантов из народа, не раз имел дело с помещиками-рабовладельцами.

Венецианова Иван Максимович, несмотря на ранний утренний час, застал за работой: он срисовывал тушью собственную картину «Мать и дитя» для альманаха «Утренняя заря».

Художник был увлечен, но стоило Сошенко сообщить о цели визита, как Венецианов отложил все и стал одеваться.

Вернувшись домой, Иван Максимович застал у себя Тараса. Он явился, чтобы показать свою новую работу: довольно сложную композицию из античной жизни, навеянную чтением трагедии Озерова «Эдип в Афинах». Шевченко явно волновался, и руки у него дрожали, когда он развертывал и подавал Сошенко рисунок.

— Не успел пером обрисовать… — словно извиняясь, проговорил он при этом.

Смело и лаконично была решена расстановка трех фигур, изображенных на рисунке: Эдип, Антигона, а поодаль Полиник.

Сошенко серьезно и сердечно поздравил друга с успехом. Тарас зарделся, как девушка.

Ивана Максимовича очень трогала в Тарасе эта скромность, которая могла подчас показаться робостью. Он думал так: «Это верный признак таланта!»

Сошенко посоветовал Тарасу читать исторические труды и дал несколько томов «Истории древней Гре «ции, поселений и завоеваний оной, от первобытного состояния сей страны до разделения Македонского государства», сочинения Джона Гиллиса в переводе с английского Алексея Огинского.

Тарас схватил книги. Навсегда осталась у него эта страстная, неутолимая любовь к книге; еще только взяв в руки томик в туго раскрывающемся кожаном переплете или неразрезанную, в тонкой розоватой обложке книжку журнала, он уже испытывал волнение, словно открывалась перед ним дверь в неведомый мир. Одни книги доставляли ему яркую радость, другие вызывали боль или негодование, третьи заставляли глубоко задуматься, четвертые он с презрением бросал, награждая авторов без всяких обиняков самыми что ни на есть резкими эпитетами…

Шевченко рано научился самостоятельно оценивать прочитанное, не считаясь ни с «общепринятым» мнением, ни с суждениями «авторитетов». Может быть, он иногда — на первых порах — и ошибался при этом, но зато свою оценку всегда вынашивал сам, поверяя ее собственным умом, собственным жизненным опытом.

— Да, вы знаете… — вдруг сказал, улыбаясь, Тарас.

— Что? — спросил Сошенко.

— Когда я сказал Ширяеву, что вы водили меня к Карлу Павловичу и показывали ему мои рисунки и что Карл Павлович… да, впрочем, я и сам никакие могу поверить… точно сон какой-то…

— Хозяин твой не верит, что Брюллов похвалил твои рисунки?

— Да он вообще не верит, что я и видел Карла Павловича…

Шевченко хотел продолжать, но в эту минуту вошел в комнату Алексей Гаврилович Венецианов и, добродушно улыбаясь, сказал:

— Ну, ничего особенного! Помещик как помещик! Правда, он меня с час продержал в передней, — да это уж у них обычай такой. А обычай — тот же закон… Принял меня в своем кабинете. Вот кабинет его мне не понравился: все и роскошно, и дорого, и великолепно, да ведь безвкусное это великолепие!

— Ну, а как ж «наше-то дело? — нетерпеливо Перебил Сошенко.

А у Тараса от напряженного ожидания пересохло во рту.

— Сначала я заговорил с ним о просвещении вообще и о филантропии в особенности, — продолжал спокойно Венецианов, все с той же добродушной усмешкой. — Помещик долго молча меня слушал, а потом перебил: «Да вы скажите прямо, чего вы с вашим Брюлловым от меня хотите? Знаете, Брюллов меня вчера просто одолжил, — ведь это настоящий дикарь!» — и при этом стал громко хохотать, так что я было сконфузился, но вскоре оправился и довольно ясно и хладнокровно разъяснил ему все дело. «Вот так бы давно и сказали! — самодовольно заявил мне господин Энгельгардт. — Это совершенно понятно. А то — филантропия! Какая же тут может быть филантропия? Мне нужны деньги — и больше ничего. Хотите знать настоящую цену? Так ли я вас понял?» Я и подтвердил, что действительно он понял меня довольно верно. «Ну, так вот вам моя решительная цена: две с половиной тысячи рублей. Согласны? Он, Тарас мой, человек ремесленный, при доме необходимый…» Тут он собирался было еще что-то мне говорить, да я только отвечал, что согласен, поскорее откланялся и вышел. И вот — перед вами! — закончил старик, улыбаясь, хотя было видно, что тяжело осела у него в душе горечь от неприятного визита.

Возникла новая трудность: где достать требуемые Энгельгардтом две с половиной тысячи рублей? Это была цена неслыханно высокая по тем временам. Общество поощрения художников, помогавшее материально Шевченко, не могло отпустить из своих скудных средств такую крупную сумму.

В феврале 1837 года комитет общества в своем постановлении записал: «По случаю представления о пособиях молодым художникам Борисову, Петровскому, Нерсесову, Шевченко… положено: суждение о них отложить до особого собрания комитета, в котором имеют быть определены на будущее время правила, касательно вспоможений, оказываемых художникам».

За дело взялись Брюллов и Жуковский. Жуковский знал в это время уже не только рисунки, а и стихи Тараса Шевченко. Было решено, что Брюллов напишет давно им задуманный портрет Жуковского, портрет будет разыгран в лотерею; за эти деньги и, получит Тарас долгожданную свободу.

В среду 31 марта 1837 года, спустя два месяца после трагической гибели Пушкина, на квартире у Брюллова собрались художники, литераторы, музыканты, чтобы почтить память великого русского поэта. Краевский читал неопубликованные его произведения: «Русалку», «Каменного гостя», «Тазита». На этом вечере Брюллов сказал Мокрицкому, что дело освобождения Шевченко двинулось.

2 апреля 1837 года Аполлон Мокрицкий записал в своем дневнике: «После обеда призвал меня Брюллов. У него был Жуковский… Дело наше, кажется, примет хороший ход… Сегодня начат портрет Жуковского».

Томительно тянулись дни и месяцы в ожидании свободы.

Ширяев по-прежнему очень неохотно позволял Тарасу посещать Сошенко, Брюллова, рисовальные классы. Приходилось пускаться на разные уловки.

Когда Сошенко, например, приходил к Ширяеву с просьбой отпустить Тараса на месяц, заменив его в артели обыкновенным маляром, подрядчик отвечал:

— Почему не заменить? Можно. Пока еще живописные работы не начались. А потом уж извините. Он у меня рисовальщик. А рисовальщик, вы сами знаете, что значит в нашем художестве. Да вы как полагаете? В состоянии ли он будет поставить за себя работника?

— Я вам поставлю работника, — настаивал Сошенко.

— Вы? — искренне удивлялся Василий Григорьевич. — Да из какой корысти вы-то хлопочете?

— Так, от нечего делать. Для собственного удовольствия… — спокойно отвечал Иван Максимович.

Сошенко взялся ради Тараса нарисовать портрет Ширяева. При этом произошел следующий разговор.

— По скольку вы берете за портрет? — поинтересовался Ширяев.

— Каков портрет, — отвечал Сошенко. — И каков давалец. Вот с вас, например, я более ста рублей серебра не возьму.

— Ну, нет, батюшка, с кого угодно берите по сто целковых, а с нас кабы десяточку взяли, так это еще куда ни шло.

— Так лучше же мы сделаем вот как, — протягивая Ширяеву руку, заключил Сошенко. — Отпустите мне месяца на два вашего рисовальщика — вот вам и портрет.

— На два? — проговорил Ширяев в раздумье. — На два много, не могу. На месяц можно.

— Ну, хоть на месяц. Согласен. — И они, как барышники, ударили по рукам.

Портрет Ширяева был исправно написан Иваном Максимовичем в оплату месячного отпуска Тараса.

Подневольное положение становилось настолько нестерпимым, что Шевченко даже покушался на самоубийство. Лишь теплое, участливое отношение друзей спасло юношу, и Тарас долго хранил письмо Жуковского, удержавшее его от безумного шага.

Все эти переживания подломили здоровье. Тарас опасно заболел. Его поместили в больницу при приюте святой Марии Магдалины, возле Тучкова моста, и восемь дней он был в беспамятстве, между жизнью и смертью.

Больницу часто посещали друзья. И всякий раз узнавали от сиделки, что Тарас все еще горит огнем.

— Что, не приходит в себя?

— Нет, батюшка.

— Бредит?

— Только одно повторяет: красный… красный…

— И ничего больше?

— Ничего, батюшка.

Брюллов, волнуясь, постоянно спрашивал у Сошенко, Мокрицкого:

— Ну как, Тарасу лучше?

— Начал приходить в себя, — радостно сообщил, наконец, Сошенко.

Молодой, сильный организм одолел тяжелую болезнь, против которой в те времена медицина не знала никаких радикальных средств.

Несмотря на запрещение врача беспокоить больного, беседы с Сошенко, Мокрицким волновали подчас Тараса до слез. Ему рисовалась картина возвращения к Ширяеву — и он, ослабленный болезнью, начинал плакать, как ребенок…

Общество поощрения художников в эти дни сколько возможно помогало Тарасу. В отчете расходов за 1837 год сохранилась такая закись: «Мая 30. Пансионеру Алексееву и ученику Шевченко на лекарство — 50 рублей».

Больной уже передвигался, придерживаясь за койку.

Он просил Сошенко:

— Мне хотелось бы почитать.

Иван Максимович спросил, можно ли больному принести книги.

— Не приносите, — возразил врач. — Тем более чтения серьезного.

Тогда Сошенко стал здесь же, в больничной палате, давать Тарасу уроки линейной перспективы, вооружившись циркулем, треугольником и чертежами курса перспективы профессора Воробьева.

Работа Брюллова над портретом Жуковского была закончена. Однако ряд проволочек затягивал лотерею.

Жуковский откладывал со дня на день свой отъезд за границу и торопил Юлию Федоровну Баранову, которая должна была внести часть денег за лотерейные билеты:

«Историческое обозрение благодетельных поступков Юлии Федоровны и разных других обстоятельств, курьезных происшествий и особенных всяких штучек. Сочинение Матвея.

Это г. Шевченко. Он говорит про себя: хотелось бы мне написать картину, а господин велит мести горницу. У него в одной руке кисть, а в другой помело, и он в большом затруднении.

Над ним в облаках Юлия Федоровна.

Это Брюллов пишет портрет с Жуковского. На обоих лавровые венки. Вдали Шевченко метет горницу. В облаках Юлия Федоровна. Она думает про себя: какой этот Матвей красавец. А Василий Андреич, слыша это, благодарит внутренно Юлию Федоровну и говорит про себя: я, пожалуй, готов быть и Максимом, и Демьяном, и Трифоном, только бы нам выкупить Шевченко. «Не беспокойся, Матюша, — говорит из облаков Юлия Федоровна, — мы выкупим Шевченко».

А Шевченко знай себе метет горницу. Но это в последний раз.

Жуковский в виде Судьбы провозглашает выигрышный билет. В одной руке его карта; а в другой отпускная Шевченко. Вдали портрет Жуковского… Шевченко вырос от радости и играет на скрипке качучу…

Юлия Федоровна сошла с облаков, в которых осталось одно только сияние. В ее руке мешок с деньгами (2 500 рублей)…

Примечание. Юлия Федоровна оттого так спешит собрать деньги, что Матвей скоро поедет за границу и должен прежде отъезда своего кончить это дело…

Это Шевченко и Жуковский; оба кувыркаются от радости. А Юлия Федоровна благословляет их из облаков».

Лотерея, в которой был разыгран портрет, состоялась в субботу, 16 апреля 1838 года, в доме у Виельгорского, после концерта, на котором присутствовал весь «свет».

Деньги, наконец, были собраны, вручены помещику, и подписана «вольная» Шевченко:

«Тысяча восемьсот тридцать восьмого года апреля двадцать второго дня, я нижеподписавшийся уволенный от службы гвардии полковник Павел Васильев сын Энгельгардт отпустил вечно на волю крепостного моего человека Тараса Григорьева сына Шевченко, доставшегося мне по наследству после покойного родителя моего действительного тайного советника Василия Васильевича Энгельгардта, записанного по ревизии Киевской губернии, Звенигородского уезда, в селе Кириловке, до которого человека мне, Энгельгардту, и наследникам моим впредь дела нет и ни во что не вступаться, и волен он, Шевченко, избрать себе род жизни, какой пожелает. К сей отпускной уволенный от службы гвардии полковник Павел Васильев сын Энгельгардт — руку приложил.

Свидетельствую подпись руки и отпускную, данную полковником Энгельгардтом его крепостному человеку Тарасу Григорьеву сыну Шевченко, действительный статский советник и кавалер Василий Андреев сын Жуковский.

В том же свидетельствую и подписуюсь профессор восьмого класса К. Брюллов.

В том же свидетельствую и подписуюсь гофмейстер и тайный советник и кавалер граф Михаил Виельгорский».

Отпускная была подписана, но Шевченко об этом ничего не знал. В воскресенье, 24 апреля, он получил приглашение прийти на следующий день к Брюллову.

25 апреля 1838 года в 3 часа дня в доме Брюллова собрались, кроме самого Брюллова, Жуковский, Григорович, Виельгорский. Присутствовал при этом также Мокрицкий. Когда пришел Шевченко, Василий Андреевич Жуковский торжественно вручил ему отпускной документ. «Приятно было видеть эту сцену!»— записал в этот день в своем дневнике Аполлон Мокрицкий. Здесь же, у Брюллова, все и отобедали, отмечая радостное событие.

После обеда Шевченко, схватив «вольную», бросился в подвал Сошенко. Иван Максимович, отворив на улицу окно, приходившееся вровень с тротуаром, писал «Евангелиста Луку». Вдруг в комнату, прямо через окно, свалился, точно с неба, Тарас. Он, опрокинув «Луку», бросился в объятия Сошенко, чуть не сшиб его при этом с ног и громко кричал:

— Свобода! Свобода!

 

V. НА СВОБОДЕ

Тотчас по получении отпускной Шевченко поступает в Академию художеств в качестве ученика профессора Брюллова.

Первое время молодой художник совершенствовался в рисунке и композиции. Он исполнил много акварельных рисунков и портретов, привлекающих внимание четкостью и чистотой линий и композиции. И скоро его успехи были отмечены. Уже на третном экзамене (производившемся в конце каждой трети учебного года) весной 1839 года Шевченко получил серебряную медаль за рисунок с натуры.

Он состоял в это время пансионером Общества поощрения художников, жил в общежитии общества, но целые дни проводил у Брюллова, а часто оставался у него и ночевать.

Личная библиотека Брюллова была в полном распоряжении Тараса. Он до зари зачитывался Гомером и Шекспиром, Вальтером Скоттом и Фенимором Купером, поэтическими созданиями Данте и Гёте…

В это время Шевченко заканчивает большие поэмы: «Катерина» (которую посвятил В. А. Жуковскому — «в память 22 апреля 1838 года», то есть дня подписания «отпускной») и «Гайдамаки» (посвящена В. И. Григоровичу, тоже «в память 22 апреля 1838 года»).

Наконец Шевченко решается издать сборник своих стихотворений, дав ему название «Кобзарь».

Вышел в свет «Кобзарь» в начале апреля 1840 года. Печать встретила его восторженно.

Титульный лист первого издания «Кобзаря» Т. Г. Шевченко

Белинский в «Отечественных записках» писал;

«Имя г. Шевченко, если не ошибаемся, в первый раз еще появляется в русской литературе, и нам тем приятнее было встретить его на книжке, в полной мере заслуживающей одобрение критики. Стихотворения г-на Шевченко ближе всего подходят к так называемым народным песнопениям: они так безыскусственны, что вы их легко примете за народные песни и легенды малороссиян; это одно уже много говорит в их пользу… А при всем том его стихи оригинальны: это лепет сильной, но поэтической души…»

Первые произведения Шевченко привлекли Белинского своей народностью, художественной самобытностью.

Теплыми лирическими красками рисовал поэт облик женщины, девушки из народа: таковы героини «Порченой» и «Катерины», «Утопленницы» и «Тополя», поэмы на русском языке «Слепая»; они страстно ищут «доли», счастья, но гибнут в столкновении с враждебными силами.

С первых же шагов в литературе поэт, ставший подлинно народным Кобзарем, правдиво раскрывший всю бездну горя и страданий трудящихся масс, воспевает мужество борьбы, героический подвиг во имя народа. Шевченко создает образы отважных защитников родины, смелых народных вожаков (исторические баллады и поэмы «Иван Подкова», «Тарасова ночь», «Гамалия»),

Борьба украинских казаков с турецкими, польскими захватчиками встает под пером поэта в подчеркнуто романтическом освещении:

Уж не три дня, не три ночи Бьется наш Трясило, От Лимана до Трубайла Поле кровь покрыла. На ту пору казаченек Тарас созывает: — Атаманы-товарищи, Братья мои, дети…

Народно-героической теме посвящена и ранняя поэма «Гайдамаки», напечатанная в конце 1841 года отдельной книгой.

Однако романтические герои «Гайдамаков» — батрак Ярема Галайда, гайдамацкие вожаки Максим Зализняк и Иван Гонта — это не «сильные личности», оторванные от масс, а подлинные народные мстители. Поэт изображает народ, рисует картины освободительного восстания (главы «Третьи петухи», «Кровавый пир», «Пир в Лысянке»). Недаром многие отрывки из поэмы стали народными песнями:

Летит орел, летит сизый Да под небесами. Зализняк гуляет батько Степями, лесами. Ой, летает сизокрылый, А за ним орлята Ой, гуляет славный батько, А за ним — ребята Нет ни хутора, ни хаты, Ни стола, ни лавок Степь да море — на просторе Богатство и слава!

Здесь, как и в лирических стихах Шевченко, сказалось влияние народно-поэтического творчества, богатейшего украинского песенного фольклора.

Вместе с тем уже Белинский отметил самобытность и оригинальность поэзии Шевченко.

Во многих поэмах Шевченко появляется образ поэта-борца, народного Кобзаря, воспевающего горе народа и призывающего на борьбу с деспотизмом. Почетная и важная роль отведена старцу кобзарю, например в поэме «Гайдамаки».

Таким Кобзарем, вдохновляющим народ на борьбу за свои права, свое счастье, был и сам Шевченко.

Новая украинская литература сложилась позже, чем литература русская, позже выработался и украинский литературный язык.

Еще великий украинский философ и поэт Григорий Сковорода в конце XVIII века создавал свои песни, басни и диалоги не на украинском народном языке, а на искусственной смеси языков русского и церковнославянского, лишь с отдельными украинскими словами и оборотами:

От когда бы же мне в дурни не пошитись, Дабы вольности не мог как лишитись, Будь славен вовек, о муже избрание, Вольности отче, герою Богдане!

Первое классическое произведение художественной литературы на народном украинском языке — знаменитая сатирическая поэма Ивана Петровича Котляревского «Энеида, на малороссийский язык перелицованная» (первые части ее изданы в 1798 году). Выдающийся поэт и драматург, связанный в молодости с декабристским движением, Котляревский оставил далеко позади русские пародийные поэмы Осипова, Василия Майкова. В своей «Энеиде» он рисует живые картины народного быта, разоблачает жестокость помещиков. На Украине каждому школьнику известна сцена в аду из этой поэмы:

Панів за те там мордували I жарили зо всіх боків, Що людям льгота не давали I ставили їх за скотів…

Доныне не сходят со сцены и пьесы Котляревского «Наталка-Полтавка», «Солдат-чародей». Бедная крестьянская девушка Наталка, ее мать Терпилиха (Терпеливая) были первыми в украинской литературе реальными человеческими характерами.

Реалистические и демократические тенденции творчества Котляревского высоко ценил Шевченко; в одном из первых своих стихотворений, «На вечную память Котляревскому», он говорил:

Не умрет кобзарь — навеки Эта слава встала. Будешь долго ты в почете, Пока живы люди; Пока солнце с неба светит. Тебя не забудут.

В двадцатых и тридцатых годах XIX столетия появились написанные на народном украинском языке басни Петра Гулака-Артемовского («Пан и собака», «Рыбак»), Евгения Гребенки («Малороссийские присказки»).

Тем не менее украинские поэты до Шевченко лишь в незначительной степени отражали все многообразие социальной действительности; они не поднимались до широких реалистических обобщений и художественной типизации.

Это же относится и к тогдашней прозе и к драматургии.

Уже после появления первых повестей Гоголя, в тридцатых годах, выступил талантливый украинский прозаик Григорий Федорович Квитка (под псевдонимом Грицько Основьяненко). Но и он не был свободен от сентиментальной идеализации действительности, и впоследствии Чернышевский, Иван Франко справедливо отмечали идейно-художественную ограниченность его творчества. «Квитка так же, как и Гулак-Артемовский, — писал Франко, — стоял на той идейной основе, что барщина — состояние вполне оправданное, при котором возможна счастливая жизнь крестьянина, если только он имеет доброго пана…»

Женская головка. 1830 год. Рисунок Т. Г. Шевченко.

В. А. Жуковский. Портрет работы К. П. Брюллова.

Украинская литература первых десятилетий XIX века не достигла уровня, на котором стояла русская литература того времени — в творчестве Пушкина и Рылеева, Лермонтова и Крылова, Гоголя и Грибоедова.

Основоположником новой украинской литературы, литературы критического реализма, стал Шевченко.

Он же окончательно утвердил украинский литературный язык, основанный на живом, общенародном языке украинцев.

Предшественники Шевченко подготовили своей деятельностью его появление в литературе.

Консервативные круги встретили поэзию Шевченко в штыки.

Николай Маркевич записал в своем «Дневнике» 23 апреля 1840 года:

«Кукольник критиковал Шевченко, уверял, что направление его «Кобзаря» вредно и опасно».

Даже некоторые близкие друзья Шевченко боялись, что поэзия помешает его работе художника.

Сошенко рассказывает:

— Не раз принимался я уговаривать Тараса, чтобы он серьезно принялся за живопись: «Эй, Тарасе, одумайся! Чего ты дела не делаешь! Чего тебя нечистый по гостям носит? Имеешь такую протекцию, такого учителя!..» Куда тебе — и слышать не хочет!..

Правда, по временам мой товарищ и дома сидел, да все-таки настоящим делом не занимался: то поет песни, то пишет себе что-то, да все ко мне пристает: «А ну-ка, послушай, Соха, хорошо ли оно так будет?»— да и начинает читать мне свои стихи. «Да отцепись, — говорю, — ты со своими никчемными виршами! Почему ты настоящего дела не делаешь?»

Позже приятели упрекали Сошенко:

— Не грешно ли было вам, Иван Максимович, преследовать Шевченко за поэзию? Вам следовало бы поощрять его занятия, а не браниться!

— А кто ж его знал, — оправдывался обыкновенно Сошенко, — что из него получится такой великий поэт? И все-таки я стою на своем: если бы он кинул тогда свои вирши, так был бы еще более великим живописцем…

Однако Шевченко и не думал бросать живописи. В том же году, когда появился «Кобзарь», он снова был награжден советом академии серебряной медалью «за первый опыт его в живописи масляными красками — картину «Нищий мальчик, дающий хлеб собаке»; сверх того, положено объявить ему похвалу».

Очередную награду получил Тарас и в следующем году — за картину «Цыганка-гадалка». Тогда же он начал работать над картинами маслом «Катерина» и «Крестьянская семья» и над книжной иллюстрацией.

Рисунки Шевченко встречаем в сборнике «Сто русских литераторов» (к рассказу Н. Надеждина «Сила воли»), в непериодическом прогрессивном издании Александра Башуцкого «Наши, списанные с натуры русскими» (к рассказу Квитки-Основьяненко «Знахарь»), в книгах Николая Полевого «Русские полководцы» и «История Суворова».

Об издании Башуцкого Белинский писал:

«Рисунки г.г. Тимма, Щедровского и Шевченко отличаются типическою оригинальностью и верностью действительности…

«Наши», как свидетельство наших успехов в деле вкуса и искусства, должны радовать всякое русское сердце».

Близкая дружба Шевченко с Василием Штернбергом началась в сентябре 1838 года, когда они поселились на общей квартире. Штернберг приехал с Украины, где провел лето вместе с Глинкой, певцом Гулаком-Артемовским, Николаем Маркевичем, Виктором Забилой.

Через Штернберга Тарас сблизился со студентами Петербургского университета и Медико-хирургической академии. Вместе с ними посещал музыкальные вечера, которые устраивал в университете инспектор Фицтум.

Александр Иванович Фицтум был очень оригинальной фигурой. Скромный университетский инспектор и любитель-музыкант, он пользовался особым доверием передового студенчества.

По рекомендации Фицтума Шевченко после отъезда Штернберга летом 1840 года за границу поселился вместе со студентом-историком Леонардом Демским.

Леонард Демский, совершенный бедняк, был прекрасно образованным человеком и пламенным демократом. Он владел многими древними и новыми языками, читал вместе с Шевченко польскую и французскую революционную литературу и успешно обучал Тараса французскому языку.

Демский, мечтавший «превзойти Лелевеля», был смертельно болен и вскоре на руках у Шевченко скончался от чахотки. Смерть эта тяжело поразила Тараса. «Так спокойно умирают только праведники, а Демский принадлежал сонму праведников», — писал он.

Оставшаяся после смерти товарища небольшая библиотека исторической и политической литературы перешла к Шевченко, и он еще долго штудировал подобранные другом книги.

Шевченко мечтал вырваться хоть ненадолго из душной николаевской тюрьмы, вздохнуть воздухом хотя бы относительной «свободы». Он мог скорее всего рассчитывать на заграничную поездку в Италию, предоставлявшуюся Академией художеств для «усовершенствования в искусстве».

Так отправились в заграничное путешествие Штернберг с Айвазовским. На палубе парохода «Геркулес» в Кронштадте друзья распили бутылку шампанского, и молодые счастливцы отбыли в Италию, в Рим.

Это было в июле 1840 года. А спустя два года Штернберг писал Тарасу из Рима: «Дай бог тебе успех, чтобы скорее быть к нам. Василий Иванович (Григорович) тебе поможет. Идем провожать его».

В начале 1843 года Шевченко сообщал украинскому писателю Я. Г. Кухаренко: «Я в марте месяце еду за границу». Однако свое намерение он так и не осуществил.

Зато весной, как только окончились занятия в академии, Шевченко решил поехать на Украину, в родные места.

 

VI. «ТРИ ГОДА»

Незаметные три года Даром пролетели, Но немало мне худого Причинить успели. Бедное опустошили Сердце молодое, Погасили все доброе, Разожгли все злое…

Так писал Шевченко 22 декабря 1845 года. Три года — 1843, 1844 и 1845 — были знаменательными годами в его жизни. «Аминь всему веселому отныне до века», — заявляет он по истечении этих трех лет. «Думы мои! Годы мои, три тяжелых года!» — восклицает поэт.

Что же произошло с ним за эти три года? Почему многообразный и мучительный жизненный опыт, накоплявшийся на протяжении трех десятилетий, внезапно вызвал перелом в его воззрениях и мировосприятии?

В апреле 1843 года Шевченко вместе с Гребенкой выехал на перекладных так называемым Белорусским трактом: через Лугу, Псков, Полоцк, Витебск, Могилев, Гомель — в Чернигов, на Украину.

С какими чувствами ехал нынче Шевченко в родные места, оставленные без малого пятнадцать лет назад? Тогда расстался он с Украиной почти ребенком, малокультурным, бесправным рабом. Теперь он возвращался в знакомые села известным поэтом. признанным талантом, о котором говорит пресса.

Перед выездом из Петербурга Шевченко писал одному из новых своих знакомых — популярному в то время «просвещенному меценату» и почетному «вольному общнику» Академии художеств, черниговскому помещику Григорию Степановичу Тарновскому, с которым познакомил его в Петербурге Штернберг:

«Тотчас после пасхи, только вырвусь как-нибудь, прямехонько к вам, а потом уж дальше…»

Шевченко и приехал прямо к Тарновскому, в его прославленную Качановку (между Бахмачем и Прилуками), где гостили подолгу и Глинка, и Гоголь, и Гулак-Артемовский, и Маркевич, и Штернберг. Еще по рисункам Штернберга Шевченко знал роскошный качановский парк (простиравшийся на сотни десятин) с его озерами и прудами, вековыми дубами и кленовыми рощами, рядами стройных тополей и пахучих лип, с веселыми березками на зеленых солнечных лужайках.

Встретили поэта радушно, отвели ему лучшие комнаты. В мастерской, с великолепным видом на озеро, в многочисленных беседках среди старых ветвистых деревьев — всюду можно было забыться, углубившись в творчество. Так по крайней мере могло показаться на первых порах.

Но было в самом хозяине — сухопаром пожилом человеке с огромным крючковатым носом и маленькими тусклыми глазками — что-то тягостное, угнетающее. Тарновский носил купеческую толстую золотую цепь на жилетке, безвкусные, хотя и дорогие перстни и огромные бриллиантовые запонки.

Сосед Тарновского по имению и родственник его помещик Селецкий обрисовал приятеля довольно беспристрастно: «Высокопарная речь, по большей части бессмысленная, сознание своего достоинства, заключавшегося только в богатстве и звании камер-юнкера, приобретенном сытными обедами в Петербурге, посягательство на остроумие, претензии на меценатство, ограничивавшиеся приглашением двух-трех артистов на лето к себе в деревню, где им бывало не всегда удобно и приятно, скупость, доходившая до скряжничества, — вот характеристические черты Григория Степановича».

Шевченко тяжело поражали фальшь и некультурность хозяев Качановки. В то время как не слишком опрятные лакеи подавали ужин на несвежей скатерти, в кустах, под окнами дома, крепостной оркестр играл «Ивана Сусанина» и «Руслана» Глинки.

— Гм… да, да, гм… Мы приятно проводили время, когда Глинка писал у меня своего «Руслана»… — любил повторять Тарновский с важностью каждому новому гостю. — Знаете, гм… каждый день Глинка писал и был доволен моим оркестром.

Потом хозяин приказывал оркестру играть третью, «Героическую» симфонию Бетховена, с траурным маршем. Во время исполнения симфонии Тарновский вдруг поднимал палец и обращался к гостям:

— А вот это место… гм… вставил я…

И, видя изумление на лицах слушателей, самодовольно добавлял:

— Гм… да… мы и Бетховена поправляем!

Было что-то фатальное в том, что на Украине Тарас сразу попал именно в Качановку, к Тарновскому. Конечно, помещик этот ни в каком отношении не составлял исключения, но здесь как-то уж очень бросались в глаза социальные контрасты. В доме, сооруженном по проекту великого Растрелли, лились елейные речи хозяина, повествовавшего гостям о том, как Глинка вот в этих же комнатах сочинял «Руслана и Людмилу», а в темном уголке парка, под широко раскинувшейся густой кроной векового дуба, звучали рассказы крепостных, окружавших по вечерам Шевченко.

Здесь, под дубом, он слышал страшные, но не выдуманные истории о загубленных народных талантах, о поруганной девичьей чести, о попрании всех человеческих чувств и прав.

Дворовые шепотом рассказывает Шевченко, как погибла в Качановке крепостная горничная сестры Тарновского. Она в воскресенье гладила утюгом барыне платье, да немного опоздала, уже во все колокола прозвонили, а платье не было готово; барыня рассердилась, выхватила из рук у горничной утюг, да и хвать ее по голове, — бедная тут же и ноги протянула.

И Шевченко своими глазами видел на убогом сельском кладбище дубовый, выкрашенный зеленой краской крест на могиле убитой.

Эти скорбные истории должны были, по словам поэта, «заставить и немого говорить, и глухого слушать».

Шевченко через много лет изобразил хозяина Качановки в повести «Музыкант» под именем Арновского — жестокого крепостника-самодура, «гнусного сластолюбца»; он ввел у себя такие «улучшения по имению, от которых мужички запищали». Рассказчик в повести Шевченко «Музыкант» восклицает:

— О, если бы я имел великое искусство писать! Я написал бы огромную книгу о гнусностях, совершающихся в селе Качановке.

Никто лучше Тараса не знал, что такое гнет крепостничества. Теперь он мог убедиться: нет, ничто не переменилось к лучшему, и все прекраснодушные фразы о «любви к меньшему брату», с таким пафосом произносившиеся за бокалом шампанского, только фразы!

Великих слов запас немалый — И все тут. Вы кричите всем, Что бог вас создал не затем, Чтоб вы неправде поклонялись!.. Дерете с братьев-гречкосеев Три шкуры…

И Качановка Григория Тарновского, и Сокоринцы Григория Галагана, и Исковцы Афанасьева-Чужбинского, и, конечно, Григоровка Петра Скоропадского вспоминались Шевченко, когда он писал:

Я вовсе не сержусь на злого: Молва при нем, как страж, стоит. Сержусь на доброго такого, Что ту молву перехитрит. И вспомнить тошно мне бывает — Готический с часами дом, Дом над ободранным селом, И шапочку мужик снимает, Лишь флаг завидит. Значит, пан По саду с челядью гуляет. Гуляй, откормленный кабан!.. Он чистокровный патриот.. Он в свитке ходит меж панами, В шинке сидит он с мужиками И корчит вольнодумца здесь… Зачем его не заплюют? И не затопчут? Люди, люди!

Это стихотворение, написанное уже в ссылке. Шевченко озаглавил буквами. «П. С.», то есть «Петру Скоропадскому» — «потомку дурня с булавою».

Григорий Галаган исправно заносил в интимный дневник собственную плодотворную деятельность. Как-то крепостные пришли к нему за разрешением жениться: «Один особенно просил. Признаюсь, что я колебался с минуту, думал, что если в самом деле тут любовь? Она редко случается между мужиками… Но все же отказал: народ избалован в высшей степени, доходит даже до непослушания».

Еще такая запись: «21-го числа, приехавши в Прилуки, я почел нужным сделать расправу в экономии». Для этого просвещенный помещик призвал двух поспоривших между собою крепостных и велел им бить друг друга по щекам; один из них, старик, особенно «плакал и извинялся, но я его прогнал, и ему дали тридцать розог…»

И в этой-то среде очутился Шевченко сразу из мастерской Брюллова, из Академии художеств! Конечно, что же тут было неожиданного? Разве он не был знаком хотя бы со «свиньей в торжковских туфлях» — Энгельгардтом?

И все-таки душа Шевченко, чуткая к чужому горю больше, чем к своему, испытывала такую боль, словно с нее вновь и вновь сдирали кожу.

Поэта пригласил на обед какой-то полтавский помещик. Когда Шевченко вместе со своим знакомым вошел в дом, он увидел в прихожей дремавшего на лавке слугу. В ту же минуту появился хозяин. Не стесняясь присутствием посторонних (а может быть, и щеголяя перед ними!), помещик принялся собственноручно зуботычинами и подзатыльниками будить крепостного парня.

Шевченко весь побагровел, нахлобучил шапку, повернулся и, не прощаясь, ушел. Хозяин и благодушный знакомый, сопровождавший Шевченко, бросились за ним вдогонку, стали упрашивать его воротиться — разумеется, безуспешно.

— Мысль о тогдашнем положении простолюдина постоянно его мучила и нередко отравляла лучшие минуты, — простодушно поясняет, рассказывая этот эпизод, свидетель сцены — либеральный помещик и писатель Афанасьев-Чужбинский.

Либерализм, украинский национализм с его фразистой и до дна фальшивой «любовью» к «славной старине», к «гетьманщине» и «козаччине», с его глубочайшим презрением к трудовому народу, к тяжкому крепостному состоянию был ненавистен Шевченко всегда, но в период «Трех лет» поэт-революционер имел особенно много случаев увидеть подлинное лицо господ либералов, панов-националистов.

Владелец села Березань на Переяславщине Платон Лукашевич был известен как составитель одного из первых сборников украинского фольклора — «Малороссийские и червонорусские народные думы и песни», вышедшие в 1836 году. Он был товарищем Гоголя по Нежинскому лицею, был знаком с чешскими писателями Вацлавом Ганкой и Яном Колларом, с западноукраинскими писателями Головацким и Вагилевичем. На старости лет он сочинял и печатал книжки с удивительными названиями: «Чаромутие, или священный язык магов, волхвов и жрецов», «Ключ к познанию на всех языках мира прямых значений в названиях числительных имен первого десятка».

Познакомившись с Шевченко, Лукашевич распинался в своей любви к «неньке Украине». Но как-то Лукашевич прислал из своей Березани к Шевченко, жившему в Яготине, слугу с письмом, требуя, чтобы дворовый в тот же день доставил назад ответ. Дело было в суровые зимние морозы, от Березани до Яготина — добрых тридцать верст, а посыльный — почти необутый и, разумеется, пешком.

Шевченко пытался уговорить слугу переночевать, чтобы наутро отправиться в обратный путь. Но крепостной человек не соглашался. Вся картина чудовищного бесправия, привычного, вошедшего в быт издевательства над забитыми, затравленными людьми-рабами встала перед Шевченко…

Он тут же написал и передал пану Лукашевичу гневное письмо. Вы говорите, писал Шевченко, о своей любви к Украине, а сами измываетесь над ее народом, ездите у народа на спине да еще подстегиваете кнутом. Шевченко писал, что презирает Лукашевича и всех ему подобных и что отныне ноги его не будет в этом доме.

Письмо было, конечно, неграмотным слугой исправно доставлено помещику. Тот рассвирепел и прислал Шевченко ответ, нарочито написанный на клочке измятой оберточной бумаги Лукашевич писал Шевченко: «У меня таких, как ты, триста холопов…»

Много Шевченко видел на своем веку и жестокости и подлости, но не выдержали заплакал…

Тарас побывал в Кириловке, повидал своих крепостных братьев и сестру, старался утешить их, как мог, помочь. Встреча с сестрой Ириной Григорьевной! Ведь с малых лет он был близок с сестрами. Из Петербурга он всегда писал братьям: заботьтесь о сестрах, защищайте Ирину от ее бестолкового и драчливого пьяницы-мужа! Берегите несчастную Марию (ослепшую еще в детстве)…

А сестры Сестры! Горе вам, Мои голубки молодые! Куда, бездомным, вам лететь! Росли в батрачках, всем чужие, В батрачках до седин дожили, В батрачках вам и умереть!

Горестны были первые впечатления Шевченко, посетившего родные места.

Вскоре после того как Тарас вырвался из опротивевшей ему Качановки Тарновского, он приехал к Евгению Гребенке, жившему у себя в селе Марьяновне, недалеко от Пирятина.

Гребенка на Украине, как и в Петербурге, имел обширнейшие знакомства. Он был своим человеком и у Лизогуба в Седневе, и у Закревского в Березовой Рудке, и у де Бальмена в Линовице, и у Маркевича в Туровке.

Познакомиться с Шевченко чаяли тогда многие; многие просили Гребенку привезти в гости известного поэта. И вот в день Петра и Павла, 29 июня 1843 года, Гребенка уговорил Шевченко поехать с ним на традиционный ежегодный бал у владелицы села Моисевка, престарелой генеральской вдовы Татьяны Густавовны Волховской; она справляла в этот день одновременно именины сына, внука и покойного мужа.

На эти именины съезжалось до двухсот человек гостей, которые размещались в многочисленных комнатах, и бал длился два-три дня кряду — и в гостиных, и в огромном двухсветном зале, и в обширном старинном парке.

Вся атмосфера Моисевки очень отличалась от того, что видел Шевченко в Качановке: здесь не было твердого и расчетливого хозяина; не слышно было ханжеских и лицемерных разговоров об «искусстве» и о «славе Украины». Сын генеральши Волховской, военный, редко бывал дома, служил; известно, что позднее (но еще задолго до «крестьянской реформы») он добровольно отпустил на свободу доставшихся ему в наследство от матери крепостных.

Известно также, что после смерти Татьяны Густавовны ее «добрые соседи» — Тарновский, Селецкин и другие — предъявили на десятки тысяч рублей ее векселей, она на протяжении многих лет, не занимаясь хозяйством, позволяла себя обманывать и обкрадывать, живя почти исключительно в долг.

Шевченко впоследствии, в письмах из ссылки, спрашивал друзей о Волховской: «Жива ли она, добрая старушка?» А в стихах называл ее самым дорогим для него словом. «Мать! Старенькая мать!»

У Волховских Шевченко познакомился с Алексеем Васильевичем Капнистом, сыном известного поэта.

В прошлом Алексей Васильевич вместе с братом своим Семенам Васильевичем состоял членом «Союза благоденствия». Семен Капнист был женат на родной сестре повешенного царем декабриста Сергея Муравьева-Апостола. После декабрьского восстания Алексей Капнист испытал и арест и заключение в Петропавловской крепости, но избежал ссылки и, выйдя в отставку, поселился в своей Ковалевке, недалеко от Яготина.

Алексей Капнист был в близкой дружбе и родстве с семьей опального вельможи Николая Григорьевича Репнина (Волконского), проживавшего «на покое» в своем имении в Яготине. Князь Николай Григорьевич через Капниста пригласил молодого художника (о талантах которого был много наслышан), чтобы снять копию со своего портрета, писанного швейцарским художником Горнунгом.

Князь Репнин, бывший вице-король Саксонии, потом малороссийский генерал-губернатор, выступил в свое время перед черниговским и полтавским дворянством с нашумевшей речью о необходимости ограничить права помещиков над крестьянами. После этого вельможа, осмелившийся указать Николаю I на «стон шестисот тысяч ваших подданных» и на то, что теперь «рабство их еще несноснее прежнего», был грубо удален от дел.

Царь, вступивший на трон под залпы пушек на Сенатской площади, относился к Репнину с особенным предубеждением еще и потому, что родной брат Николая Григорьевича, декабрист Сергей Григорьевич Волконский, один из руководителей Южного общества, был осужден «по первому разряду» и сослан на двадцать лет в Нерчинские рудники с последующим «поселением в Сибири на вечные времена».

Тарас с большим интересом отправился в Яготин.

В обширный яготинский парк Шевченко и Капнист прибыли на склоне жаркого летнего дня. Они торопились добраться до жилья, потому что на небо быстро надвигались тяжелые грозовые облака. Пересекая лужок, приятели увидели двух дам, направлявшихся на прогулку, несмотря на угрожавшие тучи.

Капнист, приблизившись к дамам, успел только воскликнуть:

— Куда вы? Ведь собирается сильная гроза, взгляните на небо!

В эту минуту хлынул крупный июльский ливень. Капнист схватил под руку старшую из дам и побежал с нею по направлению к дому. За ними последовала и молодая, поразившая Шевченко взглядом своих огромных печальных глаз.

Шевченко не хотелось спешить за всеми, и он остался под дождем один. Вскоре туча прошла, дождь прекратился. Шевченко вместе с возвратившимся за ним в сад Капнистом, оба мокрые до нитки, подошли к старинному, неприхотливой архитектуры дому Репниных. Шевченко уже знал, что встретившиеся им дамы — княгиня Варвара Алексеевна и княжна Варвара Николаевна — жена и дочь Репнина.

Когда спустя несколько часов Капнист водил приятеля по залу, показывая ему ценное собрание картин и портретов, к ним вышла Варвара Николаевна, и Шевченко снова увидел эти большие, выразительные глаза, делавшие таким заметным это совсем некрасивое, худощавое лицо далеко не молодой девушки.

В это время Шевченко было двадцать девять лет, Варваре Репниной — тридцать пять. Пережившая в двадцать лет трагедию горячей, но неудачной любви ко Льву Баратынскому (брату известного поэта), княжна была одинока и грустна; и вот она глубоко, беззаветно полюбила Тараса Шевченко, певца своей обездоленной родины.

О том, как она относилась к молодому поэту, Варвара Репнина рассказала в своей автобиографической повести, оставшейся незаконченной и неопубликованной при ее жизни.

Биографы Шевченко долго недоумевали: почему княжна Репнина, дочь саксонского вице-короля, е детстве игравшая вместе с наследными принцами европейских дворов, могла так горячо привязаться к «вольноотпущенному» сыну крепостного мужика, внуку гайдамака, певцу народных мук, больше всего на свете ненавидевшему «голубую кровь» и «белую кость» дворян-рабовладельцев?

С подкупающей и убедительной искренностью ответила на эти вопросы сама Варвара Репнина.

В автобиографической повести, набросанной в то время, когда Репнина встречалась с Шевченко, поэт выведен под именем Алексея Березовского; себя Репнина изобразила под именем Веры Радимовой.

В повести между действующими лицами происходит спор о том, может ли девушка из богатой и знатной семьи выйти замуж за человека, все достояние которого составляют «гений, доброта, высокая душа и поэзия». Этот спор Вера Радимова (Варвара Репнина) заключает следующим восклицанием:

«— Оставим этот бесполезный спор… Я с вами никогда не соглашусь, чтобы сан и деньги были предпочтительны гению и благородству душевному!»

В этой повести Репнина откровенно изложила всю историю своей любви к Шевченко — любви, которую она так тщательно скрывала от окружающих.

«Он был, — говорится в повести о Шевченко, — из малого числа избранных, которые, будучи богато одарены провидением, не имеют нужды принадлежать ни к какому сословию общества и бывают приняты всеми с особенным вниманием. Он был поэт… поэт, во всей обширности этого слова: он стихами своими побеждал всех, он выжимал из глаз слушающих его слезы умиления и сочувствия, он настраивал души на высокий диапазон своей восторженной лиры, он увлекал за собою старых и молодых, холодных и пылких. Читая дивные свои произведения, он делался обворожительным: музыкальный голос его переливал в сердца слушателей все глубокие чувства, которые тогда владычествовали над ним. Он одарен был больше, чем талантом, — ему дан был гений..»

Происхождение Шевченко, его принадлежность к трудовому классу возбуждали к нему симпатию передовых людей 40-х годов. Именно об этом говорит Варвара Репнина в той же своей повести: «Молва разносила печальные слухи о его детстве и юности, говорили, что он много страдал, что он купил ужасными испытаниями право громить сильных… Он был всеми любим, и все ему желали счастия и успеха… Иные, и более всех Вера, желали ему достигнуть высокой цели: она познала, что он может быть великим, и всеми силами души хотела, чтобы он всегда и во всем был великим».

Титульный лист поэмы Т. Г. Шевченко «Тризна»,

Варвара Николаевна в обширном письме-исповеди, адресованном в начале 1844 года ее духовнику — аббату Эйнару, утверждала: «Капнист убежден, что я люблю его [Шевченко] и что я потеряла голову. Я же очень привязана к нему и не отрицаю, что если бы я видела с его стороны любовь, я, может быть, ответила бы ему страстью, но так как я ни одной минуты не могла заблуждаться на этот счет, то я тотчас отвела этому чувству место среди тех, которые очищаются отречением…»

Таким образом, Шевченко не ответил на эту страстную любовь, хотя и относился к княжне Репниной, как и ко всей ее семье, с глубокой симпатией и искренним уважением.

В Яготине он написал посвященную Репниной поэму «Тризна» (на русском языке). Это дань уважения и благодарности за — увы! — неразделенную любовь. Шевченко был человеком слишком искренним и прямым, чтобы позволить себе кривить душой в ответ на неподдельное чувство княжны Варвары. Он слишком много страдал, чтобы не понять ее.

Подолгу гостил поэт у Репниных в Яготине, где его скоро стали считать своим человеком.

Отец и мать Варвары Николаевны, брат ее Василий и сестра Елизавета, приемная дочь двадцатилетняя красавица Глафира Псёл (художница) с сестрами Александрой (поэтессой) и Татьяной, Алексей Капнист, иногда еще и другие гости (Селецкий, княгиня Кейкуатова) собирались по вечерам в гостиной Репниных.

Но в центре всего этого кружка был Тарас Шевченко. Глафира рисовала его портреты. Селецкий уговаривал поэта писать либретто для исторической оперы…

Шевченко читал вслух свою поэму «Слепая» (на русском языке). «О, если бы я могла передать вам, — писала об этом вечере Варвара Репнина аббату Эйнару, — все, что я пережила во время этого чтения!

Какие чувства, какие мысли, какая красота, какое очарование и какая боль! Мое лицо было все мокро от слез, и это было счастием, потому что я должна была бы кричать, если бы мое волнение не нашло себе этого выхода; я чувствовала мучительную боль в груди. После чтения я ничего не сказала; вы знаете, что, при всей моей болтливости, я от волнения теряю способность речи. И какая мягкая, чарующая манера читать!»

После чтения, когда волнение присутствующих улеглось, Варвара Николаевна сказала Шевченко:

— Когда Глафира продаст свою первую картину и отдаст мне эти деньги, как она обещала, я закажу на них золотое перо и подарю его вам!

Во время этих литературных чтений княжна вязала для Шевченко шарф…

Варвара Николаевна тоже увлекалась литературой, пробовала сама писать. Сохранились ее лирические миниатюры в прозе, посвященные Шевченко и проникнутые неподдельной теплотой.

Очень высоко ставил Шевченко стихотворные опыты молодой поэтессы Александры Псёл. Ее песню «Свяченая вода» он уже в ссылке просил прислать ему и при этом прибавлял:

— Она оросит мое увядающее сердце…

Но, конечно, среди всех яготинских впечатлений Шевченко самыми сильными были жившие в семье Репниных воспоминания о событиях 1825–1826 годов.

После ареста Сергея Григорьевича Волконского Варвара Репнина записала в своем дневнике:

«Увы, как страждет сердце мое! Как пожелала бы соединиться с ним в печальном пристанище его!.. Если б я была дочь князя С. Г. В [олконского], то меня б давно здесь не было! О, боже мой, научи меня, как достигнуть мне цели моих желаний, как соединиться мне с злополучным С. Г. Я хочу быть его дочерью, его Антигоною».

У Репниных жила молодая красавица — жена Сергея Волконского Мария Николаевна (урожденная Раевская) — «утаенная любовь» Пушкина, которой поэт посвятил свою «Полтаву»:

Тебе. Но голос музы томной Коснется ль слуха твоего?..

Когда писалось это пушкинское посвящение, Мария Николаевна уже последовала за мужем в Сибирь.

В этот далекий путь Волконская отправлялась из Яготина: здесь она оставляла своего десятимесячного сына (Николай I запретил ей взять ребенка с собой!).

Этим пасмурным осенним утром на крыльце яготинского дома Репниных, где проливались последние слезы разлуки, жена декабриста простилась и с восемнадцатилетней княжной Варварой Николаевной, Varette, Варенькой Репниной. Это имя, как свидетельствует внук Волконских, осталось в памяти трех поколений их семьи «как символ нравственной непогрешимости и безошибочности в суждениях».

«Leurs adieux furent déchirants…» — писала в своем дневнике об этом тягостном расставании Варенька.

В ее чувствительном сердце все события тех дней — и мучительная сцена прощания, и затем последующие тревоги и волнения, связанные с судьбой находившихся в Сибири Волконских, с заботами о младенце, — оставили, конечно, очень глубокий след.

Маленький Николенька Волконский все болел и, наконец, умер в начале 1828 года; его ранней смерти посвятил взволнованное стихотворение Пушкин.

Эти впечатления не забываются никогда. И можно себе представить, с каким волнением Варвара Николаевна рассказывала, а Шевченко слушал историю этих людей!

Спустя почти тридцать лет, зимой 1871/72 года, Некрасов, работавший над поэмой «Русские женщины», о Марии Волконской, слушал чтение ее «Записок».

— При этом, — вспоминает сын Марии и Сергея Волконских Михаил, — Николай Алексеевич по нескольку раз в вечер вскакивал и со словами «довольно, не могу!» бежал к камину, садился у него и, схватясь руками за голову, плакал, как ребенок.

Когда Шевченко слушал рассказы яготинских жителей о Волконских, все события еще были совсем свежи в памяти, с сосланными поддерживалась переписка. О них говорили не как о далеком прошлом, а как о близком, живом и кровоточащем настоящем…

Впоследствии, уже в 1858 году, Шевченко в Москве познакомился с декабристом Сергеем Волконским, глубоким стариком, которого не сломили никакие невзгоды…

Образы декабристов впервые входят в поэзию Шевченко именно в эти годы. Тотчас по возвращении С Украины он пишет поэму «Сон»; это одно из первых произведений цикла «Три года».

Переносясь из конца в конец родной земли, где повсюду страдают и стонут люди, поэт попадает в рудники Сибири.

…Вдруг я слышу — Под землей неясно Цепи звякнули… Я глянул.. О народ несчастный!.. Пустыня вдруг зашевелилась, Земля, как тесный гроб, раскрылась, И из земли на страшный суд За правдой мертвецы встают.. Не мертвы они, не просят Жалости у судей! Это ведь живые люди, В кандалы забитые, Золото из нор выносят, Чтобы ненасытному Заткнуть глотку! За что же их В рудники сослали? Знает бог… Хотя и сам-то Знает он едва ли!..

Образы декабристов витают и над посвященной Варваре Репниной поэмой «Тризна» (или «Бесталанный»), из которой цензура вычеркнула не одну остро революционную строку.

К этим образам, все более и более углубленно их раскрывая, поэт возвратится еще не раз.

В Яготине Шевченко искренне подружился со стариком Репниным.

— Вот таких стариков я люблю! — восклицал он после бесед со старым князем, который с большим уважением и без малейшей тени высокомерия относился к бывшему крепостному.

Репнин терпеть не мог раболепия, пресмыкательства, и независимый тон и характер Шевченко ему очень импонировали. Известен любопытный факт еще из времен, когда Репнин был малороссийским генерал-губернатором. Черниговский гимназист четвертого класса, пятнадцатилетний Василий Лазаревский (впоследствии знакомый Шевченко и Некрасова и цензурный деятель) сочинил высокопарную оду во славу Репнина. Репнин дал на нее следующий отзыв:

— Отдавая справедливость талантам молодого человека, советовал бы ему не употреблять оных на занятия, имеющие целью лесть начальству.

Новый, 1844 год Шевченко встретил у Репниных. В этот вечер как-то особенно тепло почувствовал он себя в этой семье. Прощаясь перед сном с Тарасом Григорьевичем, старый князь Репнин горячо обнял Шевченко, и этот искренний, отцовский жест запал в душу поэта. После смерти старика Шевченко писал — уже из ссылки — Варваре Николаевне:

«Мир праху доброго человека, который приветствовал меня в Новый Год не как бесприютного скитальца, а как родного сына. Как это недавно было, мне кажется — вчера…»

В автобиографической повести княжны Репниной Тарас Григорьевич недаром представлен под именем поэта Березовского: Варваре Николаевне было хорошо известно, что сердце Шевченко не просто отворачивается от нее, но оно занято, занято другой женщиной, вдобавок замужней… Женщина эта жила верстах в тридцати от Яготина, в Березовой Рудке, — отсюда и Березовский.

Шевченко и в самом деле часто заезжал в это время в Березовую Рудку, к дальним родственникам Репниных — помещикам Закревским

Трое братьев Закревских — Платон, Михаил и Виктор — находились в родстве с братьями Яковом и Сергеем де Бальменами. В Линовице у де Бальменов Шевченко бывал тоже нередко.

Яков де Бальмен — талантливый художник, в 1844 году иллюстрировал рукописный сборник стихов Шевченко (иллюстрации были им выполнены совместно с братом жены Сергея де Бальмена, художником Михаилом Башиловым); затем Якова де Бальмена за что-то сослали на Кавказ, в действующую армию, где он был убит в бою 14 июля 1845 года. Под свежим впечатлением известия о гибели друга Шевченко написал свою знаменитую поэму «Кавказ», посвященную «искреннему моему Якову де Бальмену».

Не может быть случайностью это посвящение де Бальмену одной из самых остро революционных поэм Шевченко.

В ней поэт обращается к другу:

И тебя загнали, друг и брат единый, Яков мой хороший! Не за Украину — За ее тирана довелось пролить Столько честной крови! Довелось испить Из царевой чаши царевой отравы! Друг мой незабвенный, истинный и правый!

«По отзывам всех знавших его, — писал о Якове де — Бальмене художник Лев Жемчужников, — он был чрезвычайно симпатичен, талантлив и красив».

Старший брат Закревских — Платон Алексеевич, уже немолодой отставной полковник, был женат на юной красавице Анне Ивановне; она вышла за него замуж из небогатой семьи.

Шевченко полюбил Анну Ивановну, которой было в то время всего двадцать лет (хотя она уже была матерью двоих детей). «Ганна-красавица», — называет он ее в письмах к Виктору Закревскому.

Шевченко нарисовал портреты Платона и Анны.

Уже на берегу далекого Аральского моря, спустя пять лет, было написано стихотворение, которое поэт так и назвал «Г. 3.», то есть «Ганне Закревской»:

…А ты, радость! Ты, моя надежда? Ты, мой праздник чернобровый, И теперь меж ними Ходишь плавно и своими Очами, такими, Ну, дочерна голубыми, И теперь чаруешь Души все! Небось доселе Любуются всуе Станом гибким? Ты, мой праздник! Праздник мой пригожий!

Именно такой изобразил Шевченко Анну Закревскую на своем портрете: с черными бровями, огромными, «дочерна голубыми» глазами, с красивым, правильным овалом лица.

Но Варвара Репнина вывела Анну Закревскую в своей повести о Шевченко не только признанной всеми красавицей, «царицей балов», но и «ветреной, холодной и очень обыкновенного ума девицей», с самыми «бесстыдными задирками»; она «глупенько улыбается», «жеманно гнет голову», говорит протяжно и томно; наконец эта «легковерная кокетка запутывает в свои сети еще легкомысленнее ее поэта», которого «сводит с ума».

Нет никакого сомнения в том, что оценки княжны Репниной здесь продиктованы недобрым чувством к Закревской. Однако любовь Шевченко к «красавице Ганне» действительно не была и не могла быть счастливой, его визиты в Березовую Рудку становились для него все более мучительными, пока не прервались совсем.

В первый свой приезд Шевченко прожил на Украине десять месяцев. Эти десять месяцев были богаты встречами и впечатлениями. Злое и доброе отложилось в душе поэта новыми образами.

Повсюду крестьяне поднимались на борьбу. Крупные волнения происходили и в Киевской губернии (в селе Русановке), и на Волыни (в селе Швайковке), и на Подолии (в Семаке, в Роженах)…

При этом, однако же, обнаруживалась вся незрелость крестьянского движения, наивная вера масс в «справедливость» царя, в возможность уйти от «злого» помещика к «доброму».

В делах некоторых полицейских архивов находим донесения земских исправников о выступлениях крестьян в Купянском и других уездах Харьковской губернии (1843 год); в документах читаем. «В прошлых 1841 и 1842 годах почти в каждом уезде настоящей губернии существовали, да и ныне еще существуют, среди помещичьих крестьян слухи о дарованной им правительством свободе и независимости…» В другом докладе тоже встречаем объяснение крестьянских волнений «ложной мыслью на какую-то свободу».

Крестьянам одного села стало невмоготу сносить притеснения помещика — непрерывно увеличивал он барщину, чинил дикие расправы, — и они, тридцать шесть взрослых мужчин и сорок четыре женщины, вместе со своими детьми бросили хаты и ушли из деревни «в неизвестном направлении»…

В 1842 году на Черниговщине крепостные крестьяне оказали сопротивление помещице Простоквашевой: «Означенных крепостных возмущение родилось из ложных толков, что как владелец их умер бездетным, то они должны быть вольные». А на Полтавщине (в Кобелякском уезде) в том же году крестьяне «по несправедливому толкованию высочайшего указа о вступлении помещиков в договор с крестьянами… оказали непослушание», и многие крепостные целыми дворами уходили из имения помещика на Кавказ…

Кобелякское полицейское начальство было встречено в имении толпой полусотни разъяренных крестьян; арестовать поодиночке своих уполномоченных они не позволили, а всей толпой «в буйном исступлении», как докладывалось позже губернатору, бросились на пристава, который вынужден был бежать. В одном из имений Кочубея крестьяне в этом же году арестовали эконома и приказчика, а когда полиция посадила в тюрьму престарелого Якова Чумака в качестве «зачинщика», то толпа в 300 человек заставила администрацию этапной тюрьмы в Чутове (Полтавской губернии) освободить арестованного.

Множество подобных историй слышал Шевченко и в России и на Украине. Сердце поэта переполнялось великой скорбью, и он горько восклицал:

А слез! А крови! Напоить Всех императоров бы стало, Князей великих утопить В слезах вдовиц! А слез девичьих, Ночных и тайных слез привычных, А материнских горьких слез! А слез отцовских, слез кровавых! Не реки — море разлилось! Пылающее море…

В поэме «Тризна» Шевченко писал:

Без малодушной укоризны Пройти мытарства трудной жизни. Измерить пропасти страстей, Понять на деле жизнь людей, Прочесть все черные страницы, Все беззаконные дела… И сохранить полет орла И сердце чистой голубицы! Се человек!..

Таким человеком был сам поэт.

Он носил в своем сердце и колыбельную матери — крепостной крестьянки, и заветы «первых русских благовестителей свободы», и собственный жестокий и многообразный жизненный опыт.

Так начались знаменательные «Три года». Это был первый год.

 

VII. НОВЫЕ ВСТРЕЧИ

В начале февраля 1844 года Шевченко выехал из Киева в Петербург. На этот раз путь его лежал через Москву. Впервые он посетил древнюю белокаменную столицу.

В Москве Шевченко подружился с историком Осипом Максимовичем Бодянским, украинцем по происхождению, одним из основателей славяноведения в России. Незадолго перед тем (осенью 1842 года) Бодянский возвратился из западнославянских стран, где провел несколько лет и близко сошелся с выдающимся чешским ученым Шафариком.

В украинской литературе Бодянский выступал под псевдонимами Запорожец Исько Материнка, Бода Варвинец, Мастак; сборник его поэм «Наські українські казки», вышедший в 1835 году, благожелательно отметил Белинский.

Шевченко бывал в Москве и в 1845, и в 1847, и в 1858 годах. Он неизменно тепло отзывался о городе с его «древним красавцем Кремлем», о «милых сердцу, просвещенных москвичах».

В свое первое недолгое пребывание в столице Шевченко сблизился с гениальным русским актером, тоже бывшим крепостным, другом Пушкина и Гоголя Михаилом Семеновичем Щепкиным. Познакомились они еще на Украине.

Щепкин был на двадцать шесть лет старше Шевченко, и в период знакомства с поэтом ему было уже далеко за пятьдесят. Позади был и тернистый путь к славе и тяжкий груз житейского опыта, — сам артист любил говорить, что знает он русскую жизнь «от лакейской до дворца».

Немало глубокого, может быть, даже утаенного смысла в посвященном Щепкину стихотворении «Чигирин» (под ним стоит дата: «Москва, 19 февраля 1844 года» — вероятно, дата встречи со старым артистом). Недаром именно этим стихотворением открыл Шевченко свой рукописный сборник «Три года».

«Пускай же сердце плачет, просит священной правды на земле!» — восклицает поэт и, как бы подводя итог своим впечатлениям от года пребывания на Украине, замышляет найти новые слова для новых дум о судьбе народа:

Думы душу мне сжигают, Сердце разрывают Ой, не жгите, подождите, Может быть, я снова Найду правду горестную, Ласковое слово Может, выкую из слова Для старого плуга Лемех новый, лемех крепкий, Взрежу пласт упругий Целину вспашу, быть может, Загрущу над нею И посею мои слезы, Слезы я посею Пусть ножей взойдет побольше Обоюдоострых, Чтобы вскрыть гнилое сердце В язвах и коросте.

У Шевченко созревала революционная страсть, в его поэзии вырастал призыв к вооруженной борьбе.

Почему с именем Щепкина связано это первое стихотворение из революционного цикла «Три года»?

В 40-х годах Щепкин был в близких, дружеских отношениях с кругом московских передовых деятелей— в первую очередь с Герценом и Белинским. После переезда Белинского в Петербург Щепкин из своих поездок в Петербург на гастроли иногда привозил письма Белинского к Герцену в Москву и служил как бы живым звеном, связывавшим друзей.

Наши сведения о знакомстве Шевченко с московскими литераторами очень неполны. Например, мы не имеем данных, чтобы установить, встречались ли Герцен и Шевченко. А это вполне возможно: при очень близких отношениях обоих со Щепкиным тот мог, конечно, их познакомить в один из приездов Шевченко в Москву.

Известно, что Герцен заслушивался устными новеллами Щепкина; повесть «Сорока-воровка» написана на основе одного из таких рассказов. 19 марта 1844 года Герцен записал в своем дневнике: «Превосходные рассказы Михаила Семеновича о своих былых годах… Во всех этих рассказах пробивается какая-то sui generis струя демократии и иронии».

А вспомним, что в марте того же года Шевченко также находился в Москве и также встречался со Щепкиным, бывал у него дома.

При посредстве Щепкина Шевченко мог познакомиться и с Грановским, и с Аксаковым, и с Александром Станкевичем (по возвращении из ссылки, посетив Станкевичей в 1858 году, Шевченко называет их в своем дневнике «старыми знакомыми»), и с редактором «Московских ведомостей», где печатался Герцен, — Евгением Коршем Шевченко, между прочим, был знаком с членом московского кружка Герцена, украинцем по происхождению, Петром Редкиным.

Герцен говорил впоследствии о передовой молодежи Москвы сороковых годов «Такого круга людей талантливых, развитых, многосторонних и чистых я не встречал потом нигде»

Со Щепкиным поэт часто виделся в Петербурге, куда в конце 1844 года великий артист приезжал на гастроли. Ему посвящено стихотворение, которое поэт вписал в свой рукописный сборник «Три года» вслед за «Чигирином»; здесь тоже есть намеки на беседы, которые велись между друзьями:

Зачаруй меня, волшебник, Друг мой седоусый! Ты закрыл для мира сердце, Я ж еще боюся, — Страшно мне дотла разрушить Дом свой обгорелый, Без мечты остаться страшно С сердцем опустелым Может быть, еще проснутся Мои думы-дети Может, с ними, как бывало, Помолюсь, рыдая, И увижу солнце правды Хоть во сне, хоть краем!.. Обмани, но посоветуй, Научи, как друга, Что мне — плакать иль молиться, Иль виском об угол?

Щепкин долгие годы знал это стихотворение на память (он дал ему название, которого не было у Шевченко: «Пустка», то есть брошенная хата) и часто читал его друзьям.

Возвратясь в 1844 году из Петербурга в Москву, Щепкин привез Герцену письма от его петербургских друзей — Белинского, Кетчера — и рассказывал о своих столичных встречах; может быть, упоминал он при этом о новом друге — замечательном поэте, талантливом художнике и обаятельном человеке Тарасе Шевченко.

А Шевченко в «Отечественных записках» уже прочитал в 1843 году «Дилетантизм в науке» Герцена — работу, о которой все много тогда говорили. Белинский писал Боткину: «Скажи Герцену, что его «Дилетантизм в науке» — статья донельзя прекрасная — я ею упивался…»

Шевченко и Герцен через всю жизнь пронесли чувство взаимной симпатии и глубокого уважения друг к другу.

— Чуть ли не единственный народный поэт, политический деятель и борец за свободу, — говорил о Шевченко Герцен.

— Апостол наш, наш одинокий изгнанник, святой человек! — отзывался о Герцене Шевченко.

Решающее влияние на молодого Шевченко оказал властитель передовых умов, великий русский критик и мыслитель Белинский.

Тесной личной дружбы между Белинским и Шевченко (подобной дружбе великого критика с Кольцовым) не было; встречались они редко, однако Шевченко, внимательный и вдумчивый читатель журнальной литературы, прекрасно знал статьи Белинского.

Критик был в 1839–1846 годах фактическим редактором «Отечественных записок»; здесь в эти годы выступали часто и украинские писатели (Квитка-Основьяненко, Гребенка), публиковались отзывы на украинские издания.

Многие из этих отзывов принадлежали перу самого Белинского, другие им редактировались в духе демократического и реалистического направления журнала. Белинский последовательно отстаивал право на существование украинского национального художественного творчества и в то же время призывал к единству культурных деятелей России и Украины.

«Много в истории Малороссии характеров сильных и могучих, — писал Белинский в 1843 году в рецензии на «Историю Малороссии» Николая Маркевича. — История Малороссии исполнена дикой поэзии, как ее поэтические народные думы… Слившись навеки с единокровною ей Россиею, Малороссия отворила к себе дверь цивилизации, просвещению, искусству, науке… Вместе с Россиею ей предстоит теперь великая будущность».

Белинский в сороковых годах борется против крепостничества и самодержавия. «Идея социализма», по его собственным словам, в это время становится для него «идеею идей, бытием бытия, вопросом вопросов, альфою и омегою веры и знания. Все из нее, для нее и к ней. Она вопрос и решение вопроса».

И явления литературы Белинский оценивает с точки зрения их жизненной правдивости, с точки зрения глубины раскрытия социальной действительности.

Появившиеся весной 1842 года «Мертвые души» Белинский называет «великим произведением», а Гоголя — «великим талантом, гениальным поэтом и первым писателем современной России» — именно потому, что Гоголь «первый взглянул смело и прямо на русскую действительность».

Вслед за Белинским и Шевченко горячо приветствует критический реализм Гоголя, постоянно называет автора «Мертвых душ» — «наш бессмертный Гоголь», почти наизусть знает эту поэму в прозе.

Шевченко в 1844 году пишет стихотворение «Гоголю», в котором ясно определяет свое место художника-реалиста в одном ряду с Гоголем:

Все безропотны в неволе, В кандалах да в стуже, Ты смеешься, а я плачу, Мой великий друже! Что взойдет из слез горючих? — Горестные всходы Пускай, брат мой! А мы будем Смеяться и плакать

Статьи Белинского западали в память Шевченко, и отдельные высказывания критика он вспоминал уже много лет спустя. Ему, например, запомнилась статья Белинского об Эжене Сю. Критик, говоря о «неестественных и невозможных» героях французского романиста, о множестве «сентиментального вздора и пошлых эффектов» в его произведениях, заявлял, что «во всем этом виден не даровитый живописец-творец, а ловкий ученик Академии, набивший руку, присмотревшийся к картинам мастеров и кое-как умеющий сплеча чертить фигуры, иные так себе — недурные, а иные очень плохие, и никогда не умеющий написать ничего полного и стройного».

«Перед Гоголем, — писал Шевченко спустя шесть лет, — должно благоговеть, как перед человеком, одаренным самым глубоким умом и самою нежною любовью к людям! Сю, по-моему, похож на живописца, который, не изучив порядочно анатомии, принялся рисовать человеческое тело, и, чтобы прикрыть свое невежество, он его полуосвещает. Правда, подобное полуосвещение эффектно, но впечатление его мгновенно! Так и произведения Сю, пока читаешь — нравится и помнишь, а прочитал — и забыл. Эффект и больше ничего! Не таков наш Гоголь — истинный ведатель сердца человеческого. Самый мудрый философ! И самый возвышенный поэт должен благоговеть перед ним, как перед человеколюбцем!»

Нельзя не видеть прямого совпадения в этих оценках.

Под влиянием идей Белинского и Герцена находилась в это время вся передовая молодежь, объединявшаяся в различные тайные кружки; в сороковых годах такие кружки существовали и в Петербурге, и в Москве, и на Украине. Наиболее крупной тайной организацией была организация М. В. Буташевича-Петрашевского Она образовалась в середине сороковых годов в Петербурге и была связана с другими поддельными обществами и кружками.

Нам известно, что Шевченко был знаком с некоторыми из петрашевцев: с Момбелли, Штрандманом, С художниками Бернардским и Жуковским, возможно, также с поэтами Пальмом и Дуровым (они оба бывали у Гребенки, печатались в альманахе «Молодик», в котором печатался и Шевченко) Может быть, знал он и рукописные документы, составленные петрашевцами, и пользовался их обширными собраниями запрещенных в России книг; «библиотекарем» петрашевцев был близкий приятель Шевченко — Роман Штрандман.

Воздействие на поэта идей петрашевцев, как и идей Белинского и Герцена, отчетливо отразилось в эти годы в его поэтическом творчестве

С детства так близко, так горестно знакома была Шевченко гнусная крепостническая действительность. Передовые идеи его времени помогали ему глубже осознать ее социально-исторический смысл.

Это новое понимание общественных явлений и вызвало к жизни весь замечательный цикл произведений, озаглавленный поэтом «Три года». Единым пафосом — пафосом революционного протеста против крепостничества — проникнуты стихотворения и поэмы этой тетради Шевченко.

В том-то и заключался глубокий смысл слов поэта о «незаметных трех годах», которые «разожгли все злое» в его сердце.

Одно из первых произведений этого периода — остросатирический «Сон», получивший еще при жизни Шевченко широкое распространение в списках.

Развивая традиции русской политической лирики Радищева и Рылеева, Пушкина и Лермонтова, Шевченко создает образы, не имевшие аналогий в предшествовавшей поэзии.

Все эти образы реалистически конкретны, взяты из повседневного быта: опухший, голодный ребенок, умирающий под забором; вдова, с которой требуют подати, а единственного кормильца-сына забирают в многолетнюю (практически пожизненную) солдатскую службу; крепостная крестьянка, день и ночь работающая на барщине; молодой помещик, надругавшийся над крестьянской девушкой:

Это — покрытка вдоль тына С ребенком плетется, — Мать прогнала, и все гонят, Куда ни толкнется! Нищий даже сторонится! А барчук не знает Он, щенок, уже с двадцатой Души пропивает!

Поэт с убийственным сарказмом изображает царя («царь по залам выступает высокий, сердитый. Прохаживается важно.»), его приближенных («…выступают гордо, все как свиньи: толстопузы и все толстоморды»), всю систему чиновничьей бюрократической администрации.

С богоборческих позиций он выступает против религиозного дурмана:

Нет на небе бога! Под ярмом вы падаете, Ждете, умирая, Райских радостей за гробом, — Нет за гробом рая! Образумьтесь!

Работа Фейербаха «Сущность христианства», воспитавшая целое поколение атеистов, была, несомненно, знакома Шевченко через его друзей-петрашевцев.

Благоговейное чувство вызывают у поэта борцы за волю и права народа — закованные в кандалы, загнанные в рудники герои восстания 14 декабря, «апостолы-мученики»

Поэма «Сон» датирована: «Петербург, 8 июля 1844 года». В ней поэт еще готов сочувствовать защитнику феодальных прав казацкой старшины — гетману Павлу Полуботку А спустя полтора года, 14 декабря 1845 года (может быть, не случайно в двадцатую годовщину пушечных залпов на Сенатской площади, — во всяком случае, Шевченко всегда хорошо помнил эту знаменательную дату), он в послании «И мертвым, и живым, и нерожденным землякам» окончательно развенчивает «казацкую национальную романтику», разоблачает идеализированных буржуазно-националистической историей гетманов.

Где уж тут понять народу!! А шуму, а крику! — И гармония и сила! Музыка — и полно! А история! Поэма Народности вольной! Еще раз пересмотрите, Прочитайте снова Книгу славы да читайте От слова до слова Рабы, холопы, грязь Москвы, Варшавский мусор ваши паны — И гетманы, и атаманы! Так чем же чванитеся вы! Сыны сердечной Украины!. А чьей жаркой кровью Та земля была полита, Что картошку родит, — Все равно вам, лишь бы овощь Росла в огороде! Тяжело мне, только вспомню Печальные были Дедов наших Что мне сделать, Чтоб о них забыл я? Я бы отдал за забвенье Жизни половину Такова-то наша слава, Слава Украины!

Поэт горячо сочувствует всем народностям, страдающим, как и украинцы, под игом царя и помещиков.

В поэме «Кавказ» Шевченко создает образ порабощенного, но не сломленного свободолюбивого народа — это бессмертный Прометей:

Спокон века Прометея Там орел карает, Что ни день, долбит он ребра. Сердце разрывает Разрывает, да не выпьет Крови животворной, Вновь и вновь смеется сердце И живет упорно, И душа не гибнет наша, Не слабеет воля, Ненасытный не распашет На дне моря поля Не скует души бессмертной, Не осилит слова!

И поэт верит в победу народа, он призывает:

Боритесь — поборете! С вами правда, с вами слава И воля святая!—

и клеймит ненавистный самодержавный строй:

У нас же и простор на то, Одна сибирская равнина А тюрем сколько. А солдат! От молдаванина до финна На всех языках все молчат: Все благоденствуют!

Недаром формула «на всіх язиках все мовчить, бо благоденствує» сделалась классическим определением царской «тюрьмы народов». Ее неоднократно использовали в революционной публицистике, начиная с Чернышевского, вплоть до большевистской печати

Цикл «Три года» завершился стихотворением, на долгие годы сделавшимся подлинным народным гимном- это «Завещание» В мировой литературе мало поэтических произведений, которые могли бы равняться по своей силе и по широчайшей, всенародной популярности с шевченковским «Як умру, то поховайте».

Автограф «Завещания» Т Г Шевченко

Поэт, осознавший свою зрелую творческую мощь, обращается к народу, к грядущим поколениям.

Схоронив меня, вставайте, Цепи разорвите И злодейской, вражьей кровью Волю окропите. И меня в семье великой, В семье вольной, новой, Не забудьте, помяните Незлым, тихим словом.

В Петербурге в годы своего учения Шевченко написал единственную дошедшую до нас в полном виде драму «Назар Стодоля». Более ста лет она не сходит со сцены профессиональных и самодеятельных театров. В драме четкие психологические и социальные характеристики; простое сюжетное построение; ткань пьесы пронизана украинской народной песней.

Шевченко изобразил столкновение казацкой старшинской верхушки и «голоты» — рядового, безземельного казачества. Действие драмы переносит зрителей в далекий XVII век, но все произведение настолько насыщено протестом против богатых, что революционный смысл пьесы был близок и современникам.

Образы дивчины Гали, мужественных казаков-побратимов Назара Стодоли и Гната Карого, а с другой стороны — зажиточного и черствого сотника Хомы Кичатого до сих пор волнуют миллионы зрителей своей жизненной правдивостью.

В существующем варианте «Назара Стодоли» (опубликованном П. Кулишом) пьеса оканчивается сценой раскаяния Хомы Кичатого и его примирения с «голотой». Однако сохранились свидетельства современников (рукопись драмы до нас не дошла), что первоначальный финал был иной: Гнат убивал сотника со словами проклятия.

Из другой драмы, написанной Шевченко в это же время — «Никита Гайдай», — до нас дошел только отрывок; герой драмы высказывает свое презрение к угнетателям в следующих словах (драма написана по-русски):

И вам, кровавые деспоты, Несдобровать!.. В ком нет любви к стране родной, Те сердцем нищие калеки, Ничтожные в своих делах… А наша родина страдает… Нет, запоем мы песню славы На пепелище роковом. Мы цепь неволи разорвем, Огонь и кровь мы на расправу В жилища вражьи принесем. И наши вопли, наши стоны С их алчной яростью умрут! И наши вольные законы В степях широких оживут!

Вскоре после своей поездки на Украину Шевченко горячо, как все, что он делал, увлекся идеей систематически издавать (по двенадцать выпусков ежегодно) серию гравюр с объяснительным текстом под общим названием «Живописная Украина».

Первые же его рисунки в этой серии были посвящены исторической и современной жизни народа.

Шевченко успел изготовить и отпечатать шесть рисунков серии. Это яркие жанровые сцены из крестьянского быта: «Сваты» и «Мирская сходка» («Народный суд»), офорт на историческую тему «Приношение от трех держав даров Богдану Хмельницкому и украинскому народу в 1649 году» («Дары в Чигирине»), композиция на сюжет известной украинской народной сказки «Солдат и смерть» («Сказка»), наконец, два лирических пейзажа: «В Киеве» и «Выдубецкий монастырь».

Не имея средств на издание «Живописной Украины», Шевченко вынужден был собирать деньги по предварительной подписке на всю серию. Подписка шла довольно успешно. Варвара Репнина, принявшая в этом деле горячее участие, сообщала Тарасу Григорьевичу, что в Чернигове и Полтаве, Харькове и Киеве «билеты» на «Живописную Украину» разбираются охотно.

«Что такое 30 билетов? — писала Репнина в ноябре 1844 года, получив от Шевченко посылку с подписными билетами. — Надо было прислать их сотнями. Какие же вы несносные!»

Шевченко намеревался посредством издания «Живописной Украины» раздобыть средства для выкупа на свободу своих крепостных братьев и сестры. Об этом Репнина сообщала в одном из писем своему наставнику Шарлю Эйнару в Швейцарию:

«Хочется плакать кровавыми слезами, и хуже всего то, что никто не плачет, а все мирятся с плачевным положением вещей, с плачевными жизненными порядками' Я вот получила два письма от Шевченко— два прекрасных, но очень печальных письма, ибо он, бедный, хлопочет о том, чтобы сделать своих братьев свободными людьми. Вы поймете без моих пояснений, что должна чувствовать его душа»

Но так удачно начатое дело вскоре пришлось приостановить.

Самыми ожесточенными врагами шевченковского замысла оказались украинские паны-либералы, увидевшие, что художник намеревается в своей «Живописной Украине» воспевать не «классовый мир» между помещиками и крестьянами и не националистическую романтику прошлого, а трудовой народ, его повседневный быт и борьбу за свои права, единение Украины с Россией и т. п

Сопротивление националистов-либералов этому глубоко демократическому замыслу цинично выразил известный украинский писатель Пантелеймон Кулиш. С нескрываемым озлоблением он писал:

«Милостивый государь Тарас Григорьевич! Мне досадно, что Вы, не списавшись со мною, объявили мое имя в числе сотрудников, тогда как я понятия не имею о Вашем литературном предприятии Объявление Ваше пахнет так сильно спекуляциею, что я решился было, как только выйдет в свет ваша «Украина», написать рецензию и указать все ошибки, каких без сомнения будет бездна в тексте Вашей скороспелой книжки Вы, господа, принимаясь с ребяческим легкомыслием за Малороссию, без советов людей, серьезно занятых этим предметом, вредите во мнении публики самому предмету и компрометируете нас».

Наглый тон и открытая враждебность этого письма не случайны. Именно в пору «Трех лет» Шевченко все более остро разоблачает фальшивое, антинародное лицо либералов, и Кулиш, ревниво следивший за деятельностью Шевченко, знакомый со многими его еще не опубликованными произведениями, загорался открытой ненавистью к поэту-революционеру, подлинному крестьянскому демократу

На издании шести эстампов «Живописная Украина» прекратила свое существование.

Развеялась и мечта об освобождении закрепощенных родных. Шевченко очень тяжело это все переживал

Но ему в то же время приходилось много работать: шла последняя зима, приближался срок окончания Академии художеств

 

VIII. ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО

Курс Шевченко окончил.

Совет Академии художеств 22 марта 1845 года постановил- «Поелику Шевченко известен Совету по своим работам и награжден уже за успехи в живописи серебряной медалью 2-го достоинства, то удостоить его звания неклассного художника и представить на утверждение общему собранию Академии».

Общее собрание состоялось, однако, только осенью, поэтому формальный аттестат был выдан Шевченко лишь 10 декабря 1845 года (за № 1267) и переслан ему на Украину товарищем по академии Иваном Гудовским

Аттестат, украшенный пышным гербом — в сиянии и облаках, — с надписью «Императорская С. П Б Академия художеств» («Императорская» — буквами покрупнее, «Академия художеств» — буквами помельче) подписали:

— Президент герцог Максимилиан Леихтенбергский

— Конференц-секретарь В. Григорович.

Между тем Тарас Шевченко хлопотал перед соответствующими полицейскими органами о разрешении снова выехать на Украину.

Может быть, он уже в это время лелеял мечту о создании на Украине тайного революционного общества: ведь он знал о существовании в Петербурге таких обществ…

Шевченко 23 марта писал Якову Кухаренко, служившему на Черноморье:

«Я сегодня оставляю Петербург. Буду летом в Таганроге…»

Но разрешение на выезд задержалось. Только в конце марта удалось выехать из Петербурга в Москву и далее на Украину.

В этом году зима была небывало снежная, а весна— поздняя и быстрая. Наводнением на Днепре затопило многие прибрежные села, местечки и даже Киев; а дороги, никогда не отличавшиеся на Руси большими удобствами, так размыло, что сообщение кое-где было совершенно прервано.

Кибитка вместе с проезжими не раз целиком окуналась в грязную ледяную воду; вся захваченная с собою провизия промокла, и ее пришлось выбросить уже в Подольске. «Итак, от Подольска до Тулы пропутешествовал я на пище святого Антония, а от Тулы до Орла на той же самой пище, потому что город Тула, хоть и славится ружьями и гармониками, но колбасною лавкой не может похвалиться…»

После тяжелого путешествия, в середине апреля, Шевченко приехал, наконец, в село Марьянское (Марьинское), близ Миргорода, где его ждал местный помещик Лукьянович, заказавший известному столичному художнику портреты всех членов семьи.

В Марьянском Шевченко прожил довольно долго. Ему удалось здесь, уже зная нравы провинциальных душевладельцев, полностью отгородиться от «господ», выполняя лишь свои договорные обязательства.

Бывший повар Лукьяновича Арсений Татарчук и его жена Горпына спустя полвека рассказали, что Шевченко поселился отдельно от Лукьяновича, во флигеле; помещик предложил крепостного лакея «для личных услуг», но поэт наотрез отказался от таких «удобств».

— Тарас Григорьевич вставал с рассветом и тотчас принимался за работу Всегда-то он трудился! Когда портреты хозяев не рисовал, так все время читал (а у помещика была огромная библиотека: на семи пароконных подводах привезли! Заняли две комнаты) или же писал: письма, сочинения свои.

Иногда Шевченко бродил по окрестностям Марьянского, подолгу мог сидеть или стоять на одном месте, рассматривая виды, а то срисовывал. Изредка ездил купаться на реку Псел, заезжал к соседу — Замятнину. Да раза два уезжал в Яготин, к Варваре Николаевне Репниной, оставался у нее дней на пять, а потом возвращался к Лукьяновичам.

Почти всех крепостных Марьянского Шевченко знал по имени. Часто по вечерам выходил на деревенскую улицу, и появления его крестьяне — и старики и молодежь — ожидали с нетерпением. Шевченко чрезвычайно оживлялся; рассказы его лились один за другим; он читал и собственные произведения: «Сон», «Кавказ», «Послание к землякам»…

Ведь недаром в имении Лукьяновича после пребывания здесь Шевченко дух протеста среди крепостных заметно возрос. Рассказывают, что однажды кто-то из несправедливо обиженных барином крестьян прямо бросил ему в лицо:

— Вы не барин, а палач!

Дерзкого за это страшно высекли, он долго болел, а затем его отдали в солдаты. Но в конце концов Лукьянович был убит своими крепостными.

Портреты и пейзажи, выполненные Шевченко во время пребывания в Марьянском, не сохранились.

Здесь же написано им несколько крупных поэм: «Еретик» («Иван Гус»), «Слепой» («Невольник»).

Поэма «Еретик» рисует великого чешского народного вождя Яна Гуса, его борьбу с папством и феодалами.

Гус был предательски схвачен врагами и сожжен Но его казнь только усилила мощное антифеодальное движение народа; после его гибели вспыхнули знаменитые гуситские войны. Революционным крестьянско-плебейским течением — так называемыми «таборитами» — руководил Ян Жижка.

Шевченко говорит об этом:

Гуса осудили И сожгли Но божье слово С ним не умертвили… …Постойте! — Вон над головою Старый Жижка из Табора Взмахнул булавою.

Шевченко изобразил Гуса как борца за народные права, и в революционно-демократической направленности— основная сила поэмы «Еретик». Начальные ее строфы сделались народной песней:

Кругом неправда и неволя. Народ замученный молчит, А на апостольском престоле Монах раскормленный сидит Он кровью, как в шинке, торгует, Твой светлый рай сдает внаем! О царь небесный! Суд твой всуе, И всуе царствие твое

В защиту народных прав, против самовластия выступает Шевченко в поэме:

Разбойники, людоеды Правду побороли, Осмеяли твою славу, И силу, и волю! Земля скованная плачет, Словно мать по детям! Кто собьет оковы эти, Встанет в лихолетье За евангелие правды, За народ забитый? Некому! Неужто ж, боже, И не ждать защиты? Нет! Ударит час великий, Час небесной кары! Распадутся три короны Высокой тиары… Распадутся!..

Судьба порабощенного, лишенного социальных и национальных прав чешского народа, конечно, связывалась в воображении поэта с судьбой народа его родной Украины.

Шевченко мечтал о единении славян, о том, чтобы народные массы сообща боролись против монархии и крепостничества, —

Чтобы стали все славяне Братьями-друзьями, Сыновьями солнца правды И еретиками!

В этом и коренилось важнейшее отличие революционно-демократической позиции Шевченко в славянском вопросе от либерально-националистической позиции Костомарова, Кулиша, — те противопоставляли интересы Украины интересам России и больше всего на свете боялись освободительного движения самих народных масс.

В Киев Шевченко приехал в конце мая 1845 года; он хотел обосноваться здесь на какой-нибудь постоянной службе.

Ему предложили место в недавно организованной Археографической комиссии, или так называемой «Временной комиссии для разбора древних актов», это была должность «сотрудника для снимков с предметных памятников» с ежемесячным окладом в двенадцать рублей пятьдесят копеек серебром.

По поручению Археографической комиссии Шевченко ездил по Украине. Он собирал археологические и этнографические сведения, делал зарисовки старинных архитектурных памятников и предметов быта, записывал народные песни и предания.

Осенью 1846 года поэт отправился в далекую археологическую экскурсию на Подолию и Волынь. Побывал в Каменец-Подольске, Новоград-Волынске, Кременце, Дубно, Почаеве, Остроге, приблизившись к самой границе России.

Вдали видел синеющие на горизонте отроги Карпатских гор. Там под игом австрийской монархии, в составе «королевства Галиции и Лодомерии», томились родные братья — украинцы; в старинном украинском городе Львове, в украинских селах над водами Днестра и Сана запрещалась национальная культура, национальный язык украинцев.

Знал ли в это время Шевченко, что его «Катерину» и «Гайдамаков» читают с восторгом западноукраинские литераторы — Маркиан Шашкевич, Иван Вагилевич, Яков Головацкий?

Спустя несколько лет, в дни революции 1848 года, огненное, страстное слово Кобзаря стало острым оружием в руках борцов за социальные и национальные права народа Галичины. Микола Устьянович, выступая на первом «соборе» украинских ученых во Львове в октябре 1848 года, провозгласил:

— Коль хотим вооружиться силою, давайте прислушаемся к громогласному Шевченко!

Мы теперь знаем, что Шевченко и сам пересылал за границу некоторые свои произведения: он передал рукопись поэмы «Еретик» чешскому ученому-слависту Павлу-Иосифу Шафарику, снабдив ее следующим посвящением:

Слава тебе, любомудру, Чеху-славянину, Что не дал ты уничтожить Немецкой пучине Нашу правду! Будь же славен ты, Шафарик, Вовеки и веки, Что в одно собрал ты море Славянские реки!

Когда знакомый Шевченко Николай Савич уезжал в начале 1847 года в Париж, он вез Адаму Мицкевичу рукопись поэмы «Кавказ», которую и передал по назначению…

Во время поездок по Украине Шевченко вслух читал и охотно давал переписывать свои революционные стихи из цикла «Три года».

Молодежь, студенты особенно горячо принимали их. Юрий Андрузский, студент Киевского университета, и сам посвятил Тарасу Шевченко стихотворение, в котором выражал поэту свое глубокое уважение и любовь.

И Савич и Андрузский в это время уже состояли членами тайного Общества Кирилла и Мефодия.

Костомаров (в то время учитель 1-й Киевской гимназии) и Кулиш (смотритель уездного училища в Киеве) познакомились в доме помощника попечителя Киевского учебного округа Юзефовича.

В конце лета 1845 года они задумали образовать культурно-политическое общество, «которого задача была бы, — рассказывает Костомаров, — распространение идей славянской взаимности как путями воспитания, так и путями литературными… Мною начертан был устав такого общества… Заранее заявлялось, что такое общество ни в коем случае не должно покушаться на что-нибудь, имеющее хотя тень возмущения против существующего общественного порядка и установленных предержащих властей… Обществу предположено было дать название Общества святых Кирилла и Мефодия, славянских апостолов».

Либеральные взгляды Костомарова и Кулиша разделял и третий из организаторов Кирилло-Мефодиевского общества — студент Киевского университета, а затем учитель Полтавского кадетского корпуса Василий Белозерский, брат будущей жены Кулиша.

Костомаров сочинил пространный документ, озаглавленный им «Книги бытия украинского народа». Общие пожелания «братства народов» и уничтожения крепостничества (чтобы не было «ни царя, ни царевича, ни царевны, ни князя, ни графа, ни герцога, ни сиятельства, ни превосходительства, ни пана, ни боярина, ни крепостного, ни холопа — ни в Московщине, ни в Польше, ни в Украине, ни в Чехии, ни у хорватов, ни у сербов, ни у болгар») перемежаются в «Книгах бытия» с типично либеральными идеями, с буржуазно-националистическим утверждением некоего исключительного — свободолюбивого и демократического — характера украинского народа, исключительной руководящей роли украинцев в освобождении всех славян.

«Тогда, — читаем в «Книгах бытия», — скажут все языки, показывая рукою на то место, где на карте будет изображена Украина: «Вот камень, который отвергли строители, соделался главою угла».

Что же касается практической деятельности, то Кирилло-Мефодиевское общество не успело выйти из стадии подготовительной; участники общества собирались для бесед и споров, но так и не подошли к широкой пропаганде своих идей.

С Костомаровым Шевченко познакомился весной 1846 года.

Приезжая из своих археологических экскурсий в Киев, Шевченко жил в гостинице (или, как тогда говорили, «в трактире с нумерами») на углу Крещатика и Бессарабской площади. Через несколько домов, на другой стороне Крещатика, в доме купчихи Сухоставской поселился с матерью Костомаров.

Шевченко начал посещать их, особенно привязавшись к старушке Татьяне Петровне Костомаровой.

Татьяна Петровна, женщина своеобразного и энергического склада, бывшая крепостная отца Костомарова, искренне полюбила Шевченко, относилась к нему, как к родному сыну. И Шевченко подолгу засиживался в небольшом, уставленном ульями, усаженном вишнями и заросшем цветами садике Костомаровых, беседуя с Татьяной Петровной под мирное гуденье пчел…

Вскоре Костомаров посвятил его в существование Кирилло-Мефодиевского общества.

Как рассказывает Костомаров, поэт «тотчас же изъявил готовность пристать к нему; но отнесся к его идеям с большим задором и крайнею нетерпимостью, что послужило поводом ко многим спорам между мною и Шевченко».

На собраниях «братчиков» он читал свои стихи из тетради «Три года». Даже Костомаров, совершенно не разделявший революционных убеждений, выраженных в этих стихах, пишет:

«Муза Шевченко раздирала завесу народной жизни. И страшно, и сладко, и больно, и упоительно было заглянуть туда!!! Сильное зрение, крепкие нервы нужно иметь, чтоб не ослепнуть или не упасть без чувств от внезапного света истины… Этот светоч горит нетленным огнем — огнем Прометея…»

Шевченко был прирожденным пропагандистом; он умел говорить просто, горячо и убедительно. Под его влиянием некоторые из участников Кирилло-Мефодиевского тайного общества стали склоняться к революционным и республиканским идеям.

Прежде всего на стороне Шевченко оказался двадцатичетырехлетний Николай Тулак, недавно окончивший Дерптский (Юрьевский) университет со званием кандидата прав и служивший в канцелярии генерал-губернатора Бибикова.

Это был энергичный, прямой, несколько экспансивный человек, отличавшийся высокой образованностью и необычайно широким кругам интересов; кроме юридических наук, он глубоко и успешно занимался историей и филологией, физикой и математикой, космографией и естествознанием, географией и славяноведением; он прекрасно владел древними и новыми языками, вел переписку со многими учеными, в том числе, например, с Вацлавом Ганкой, которому Гулак писал:

«Преимущественное внимание обращал я на отношения низших сословий как в России, так и у прочих славян, — именно на рабов, невольников, холопов, крестьян и проч., — как на предмет, по важности и современности своей, предпочтительно перед другими заслуживающий внимательного изучения…»

Вместе с Гулаком жил его двоюродный брат — Александр Навроцкий, студент последнего курса философского отделения Киевского университета. Они во многом по своему характеру походили друг на друга: Навроцкий был горяч и решителен, но в то же время очень вдумчив и при необходимости сдержан и хладнокровен: он отличался незаурядным поэтическим дарованием. Как и Гулака, Навроцкого привлекали революционные идеи Шевченко.

Республиканские настроения разделяли и мелкий помещик Николай Савич (земляк Гулака и Навроцкого, останавливавшийся у них на квартире во время приездов в Киев из Полтавской губернии) и престарелый учитель химии Зенович, мечтавший о соединении славян в единой «Всеславянской республике».

Сколько человек входило в Общество Кирилла и Мефодия?

На этот вопрос историки до сих пор не могут дать ответа. Известные нам имена примерно полутора десятка кирилломефодиевцев, очевидно, не исчерпывают всего состава «братства». Есть основания предполагать, что у Кирилло-Мефодиевского общества были представители в Полтаве, Харькове и в других городах.

Спустя много лет кирилломефодиевец Пильчиков говорил биографу Шевченко Александру Конисскому, что «число членов общества в январе 1847 года доходило до ста». Проверить это сообщение нет теперь возможности: никаких списков члены тайной организации не вели.

Была у них (по предложению Белозерского) договоренность носить на руке золотое кольцо с буквами «К. М.» — «Кирилл и Мефодий», но кольца эти мало кто имел; не носил такого кольца и Шевченко. У Костомарова была еще печать общества с надписью: «Иоанна гл. VIII, стих 32, Н. К.» В указанном тексте евангелия Иоанна читаем: «И познаете истину, и истина сделает вас свободными».

Ясно, что Шевченко не мог согласиться с подобными евангельскими утверждениями: он уже твердо знал, что свобода дается лишь борьбой, упорной и непримиримой:

По апостольским заветам Любите вы брата, Суесловы, лицемеры!.. Возлюбили вы не душу — Шкуре братней рады. И дерете по закону… За кого же был ты распят, Сын единый, божий, В искупленье нам? За слово Истины!.. Иль, может, Чтоб глумленье не кончалось? Так оно и сталось!..

Зимой в Киев съехались многие члены Кирилло-Мефодиевского общества. Они собирались у Гулака, жившего в доме протоиерея Завадского, на Кадетской улице (ныне улица Ленина).

В конце ноября возвратился с Волыни в Киев и Шевченко. Он снимал квартиру в переулке, носившем странное название — Козье болото, хотя переулок и находился в самом центре города (ныне Шевченковский переулок, возле площади Калинина).

Столица Украины имела в те времена совершенно отличный от нынешнего вид.

Так называемый Старокиевский район, или Старый город, прилегающий к Золотым воротам и Софийскому собору, был весь застроен сельского типа мазанками; обыкновенно их окружали небольшие сады и разделяли огромные пустыри.

На Крещатике еще не было ни магазинов, ни каменных домов: вдоль улицы (летом — пыльной, весной и осенью — непроходимо грязной, так как на Крещатик стекали все дождевые и снеговые воды с обеих нагорных частей Киева) стояли деревянные постройки в один, редко в два этажа.

Город почти не освещался, и в осеннее или зимнее время на улицах редко можно было встретить запоздалого прохожего.

Но в квартире Гулака в темные декабрьские вечера 1846 года было людно, шумно и допоздна засиживались гости.

Это привлекло внимание соседа Гулака — студента Алексея Петрова, также снимавшего комнату в доме протоиерея Завадского. По вечерам он слышал у себя за стеной многолюдные собрания, а нескромно приложив ухо к стене, установил, что там идут «рассуждения о предметах, касающихся до государства, проникнутые совершенно идеею свободы».

Систематически подслушивая, Петров убедился, что «Савич ревностно доказывал необходимость уничтожить в России монархический образ правления» с целью устроить республику и предлагал для этого «произвести переворот, восстание»; что Гулак призывал «доказать народу, что все его бедствия происходят от подчинения верховной власти», в чем его поддерживал и Навроцкий; наконец, что в собраниях часто читались «стихотворения Шевченко, имеющие своим содержанием вообще мысли явно противозаконные»…

Подленький воспитанник подлого лакейского режима, Петров решил втереться в доверие к собиравшейся у соседей молодежи. Он перед Гулаком и Навроцким разыграл из себя ярого сторонника самых радикальных воззрений.

— Люди, верно бы, находились в лучшем положении, если бы были под правлением республиканским, — распинался провокатор, стараясь выпытать у Гулака его взгляды. — Да к тому же и людей, думающих подобным образом, должно быть очень много, но они разрознены, не имеют точки опоры, чтобы объединить свои намерения…

Чистосердечный и доверчивый Гулак поведал Петрову, что уже существует обширное тайное общество, и познакомил его с некоторыми кирилломефодиевцами.

Однако Петров почему-то медлил с доносом. Нужно полагать, что все-таки участники тайной организации не вполне ему доверяли, и доносчику нелегко было разузнать все необходимые для составления «дела» подробности. Он никак не мог получить сведения о числе членов и их именах; не на все заседания общества его, видимо, пускали.

Гулак даже пытался сбить с толку Петрова: он ему довольно охотно дал сочиненные Костомаровым и Белозерским «Устав», «Книги бытия», продемонстрировал пресловутые кольца «во имя святых Кирилла и Мефодия», но, например, революционных стихотворений Шевченко не дал (и с Шевченко Петров ни разу даже не встречался).

Между тем в начале января 1847 года члены общества, собиравшиеся, вполне возможно, по заранее выработанному плану, вновь разъехались из Киева: Савич отбыл в Париж, Белозерский — к себе в Борзну, туда же, на свадьбу Кулиша с сестрой Белозерского, поехал и Шевченко; позднее поэт отправился к Лизогубу на Черниговщину, а Кулиш и Белозерский — в Варшаву; Гулак уехал на жительство в Петербург, Навроцкий, окончивший университет — в Полтаву.

Никто из них не подозревал, что над ними уже занесла свою медвежью лапу николаевская полиция, — что правитель канцелярии Бибикова и председатель Археографической комиссии Писарев, исправлявший, кроме того, должность председателя Киевской секретной комиссии для открытия тайных обществ, скоро получит возможность вновь проявить свое усердие и проницательность…

Шла ранняя в этом году весна. Шевченко в Чернигове получил известие о назначении его «учителем рисования» в Киевском университете — «в виде опыта, на один год, для удостоверения в его способностях», как писал в своем постановлении министр просвещения граф Сергей Уваров.

Это был конец февраля 1847 года»