Два Сэма: Истории о призраках

Хиршберг Глен

Профессор колледжа, специализирующийся на мифологии Хэллоуина, обнаруживает страшную правду, кроющуюся за местной легендой о Карнавале судьи Дарка.

Выброшенный на мель у Гавайев корабль, не числящийся ни в одном судоходстве мира, зовет одинокие души на Берег разбитых кораблей.

От автора «Детей снеговика» («современный вариант „Убить пересмешника...", каким его мог бы написать Стивен Кинг») — пять историй о призраках и гипнотических воспоминаниях, о чудовищах воображаемых и реальных, об очищающей боли и тихом ужасе повседневности.

 

Вступление

Порой бывает достаточно написать одну книгу, чтобы упрочить за собой звание умелого рассказчика таинственных историй. Если бы М. Р. Джеймс опубликовал только «Истории антиквария о призраках», Фриц Лейбер — «Черных слуг ночи» или Томас Лиготти — «Песни мертвого сновидца», им было бы гарантировано почетное место в литературном пантеоне. Конечно, я надеюсь, что Глен Хиршберг не ограничится одним этим сборником рассказов, но его репутация как мастера жанра будет многим обязана этой книге. Талант автора позволяет надеяться, что традиция «рассказов о привидениях» не прервется и в XXI веке.

За некоторыми исключениями (на ум приходят Лавкрафт и Ф. Лейбер), жанр имеет глубокие «мейнстримовые» корни, и Хиршберг, несомненно, продолжает именно эту линию. В его руке чувствуется стилистическая точность, любовь к деталям, к развитию характера, к месту и времени действия. Даже час дня, изменение освещения влияют на развитие сюжета. Но в один ряд с самыми выдающимися мастерами Хиршберга ставит присущее ему обостренное чувство призрачного. Именно оно лежит в основе пяти самых захватывающих рассказов данного жанра, какие попадались мне за долгое время.

Следует отметить, что тема «привидений» не исчерпывает содержание рассказов до конца. В «Степке-растрепке», где значительная часть действия происходит в заброшенном доме, что само по себе уже достаточно страшно, речь, кроме всего прочего, идет о том, что жизнь подростка может быть полна страхами и не всем героям рассказа по плечу с ними бороться. Как и остальные рассказы сборника, «Степка-растрепка» тяготеет к повести, которая обычно считается идеальной формой для выбранного жанра, позволяя событиям развиваться в условиях, близких к реальности.

Интерес автора к психологии переходного возраста вновь проявляется в рассказе «Берег разбитых кораблей». В каждом рассказе возникает фигура учителя, и мы вправе предположить, что автору эта профессия не чужда, но герои-подростки зачастую оказываются «непослушными учениками» и не желают прислушиваться к советам. Действие рассказа происходит на Гавайях, и местные древние мифы, окутывая финал, не позволяют читателям прийти к однозначному выводу. Тем не менее рассказ не лишен морали. Не той пыльной морали бабушкиного сундука, из которого автор извлекает кукольного героя и злодея и сталкивает их лбами до тех пор, пока злодей не будет повержен и не восторжествует добро. Нет, Хиршберг никогда не пользуется клише. Не чувствуется в нем и желания произнести проповедь.

В «Карнавале судьи Дарка» автор добивается постепенного нарастания ужаса. Часто ужас гнездится во мраке, но Хиршберг предлагает более сложные решения. Обращаясь во второй раз к теме Хэллоуина, автор трактует ее совершенно по-новому, избегая любых повторений, и описывает необычный карнавал так жутко, что он надолго врезается в память.

«Пляшущие человечки» предназначались для антологии Эллен Дэтлоу и были написаны с явным намерением испугать ее до смерти. Я сам участвовал в сборнике, но с гораздо меньшим успехом. Рассказ повествует о глубинах ужаса, в которые виновные люди могут отправлять людей невиновных. В сюжете используется мифология, но основной темой рассказа является тема взросления. Призыв стать взрослым пронизывает все повести сборника, но часто и сам процесс, и результат оказываются болезненными и не приносят желательного освобождения. Я называю это — правдой жизни.

Рассказ, который дал название сборнику, — последний в книге и, завершая череду ужасов, просветляет и смягчает читательское восприятие. Неудивительно, что автор читал его своим студентам лишь однажды. Содержание рассказа несколько размывает привычные границы жанра. Основная идея состоит в том, что страх рождается из повседневной жизни, и это позволяет взглянуть на него более пристально. Кроме того, повседневность приобретает эстетические черты — непременная задача любого рассказа о привидениях. Глен Хиршберг с одинаковым успехом следует и своему писательскому опыту, и лучшим образцам, представленным в этом литературном жанре. Остается пожелать, чтобы он и впредь обогащал и развивал стезю «рассказов о привидениях». Он обладает значительным и оригинальным талантом, и мне приятно, что мое имя отныне тоже связано с этой книгой.

Рэмси Кэмпбелл

Уалласи, Мерсисайд, 8 мая 2003 г.

 

Степка-растрепка

Это случилось еще до того, как мы узнали, что сделал Стефан, или, по крайней мере, до того, как поняли, что же там произошло на самом деле, хотя моя мать говорит, что такие вещи в принципе не укладываются в голове. Вообще-то она ошибается, но не стоит мне говорить ей об этом, особенно теперь, когда она сидит перед телевизором и плачет, обхватив колени руками.

В те дни мы еще собирались после школы в доме Андершей, потому что он стоял ближе к шлюзам. Если не было дождя, мы, побросав учебники и схватив по пригоршне леденцов из жестяной банки, которую мистер Андерш всегда оставлял для нас на столе, тут же бежали к воде. Чайки у нас над головами кружили в солнечных лучах, и их тревожные крики словно дразнили нас: «Не успеешь!.. Не успеешь!..» Мы мчались наперегонки между рядами низких каменных двухэтажных домиков, печальных маленьких садиков, где цветы с растрепанными лепестками были словно прибиты дождем. Мы бежали мимо выщербленных стен ресторана «Черный якорь», где мистер Паарс, бывало, засиживался, склонясь над столом и мурлыча что-то себе под нос над тарелкой вяленой трески, если он, конечно, не вышагивал по Маркет-стрит, разгоняя своей тростью с головой собаки на рукоятке голубей с дороги. Наконец мы гурьбой врывались в парк и проносились по еловой аллее, распугивая прохожих и птиц, пока не достигали воды.

Мы любили часами бродить по берегу, глядя, как моряки кричат на подплывающих тюленей, стоя на шлюзовых ограждениях, и как тюлени в ответ и ухом не ведут: то ныряют за рыбой, то вертятся на спине или шлепают по воде ластами. Мы смотрели на парусные лодки богачей с поржавевшими мачтами, на небольшие серые рыбацкие шхуны с Аляски, Японии или России, где скучающие моряки курили на палубе, облокотившись на леера, и швыряли бычки в тюленей, а над их головами пронзительно вопили чайки.

Пока не начинался дождь, мы стояли и бросали камешки, стараясь добросить до другого берега реки, а Стефан ждал, пока мимо нас будут проходить корабли, и тогда кидал камень, метя чуть повыше их борта. Моряки осыпали его проклятиями на чужих языках и иногда по-нашему, а Стефан принимался швырять камни побольше. Когда они с громким стуком попадали в цель, мы падали навзничь прямо на сырую траву и стучали в воздухе ботинками, словно тюлени — ластами. Это был самый грубый жест из тех, какие мы знали.

Конечно, дождь шел часто, и мы оставались в подвале дома Андершей до тех пор, пока не приходил мистер Андерш с сербами. Там, внизу, было промозгло (мистер Андерш клялся, что его подвал — один из трех, имеющихся во всем Балларде), и можно было почувствовать, как снаружи, с травы, наползает сырость — будто вода в шлюзе.

Первое, что делал Стефан, когда мы спускались вниз, — это щелчком включал газовый камин — не для того, чтобы согреться: теплее от него не становилось. Можно было бросать в огонь и жечь всякий хлам: карандаши, пластиковые чашки. А однажды попался старый бильярдный шар с номером 45. В огне он весь покоробился и выплюнул какую-то черную гадость, как осьминог, который выпускает чернильное облако. Потом шар стек между поленьев и растаял.

Однажды Стефан ушел наверх и вернулся с одним из красных фотоальбомов мистера Андерша, бросил его в огонь, а когда одна из сестер Мэк спросила, что в нем было, он ответил:

— Понятия не имею. Не смотрел.

Жгли мы все это недолго, может всего минут пять. Потом мы обычно грызли леденцы и играли на «Атари», который мистер Андерш купил Стефану несколько лет назад на распродаже. Чаще всего Стефан усаживался в свое оранжевое скрипучее кресло, вытянув длинные ноги, а его сильно отросшая черная челка неровными прядями свисала ему на лоб. Он разрешал мне и сестрам Мэк играть по очереди, и Кении Лондону со Стивом Рурком тоже. В те дни, когда они еще приходили. В простых играх типа «Астероидов» или «Понга» меня никто не мог обыграть, но Дженни Мэк всегда выигрывала в «Диг-Даг», не давая вылезающим из-под земли монстрам поймать себя. Даже если мы просили Стефана сыграть в свою очередь, он отказывался. Мы слышали от него: «Валяйте сами!» — или: «Я устал...» — или: «Да ну, к черту!»

А однажды я оглянулся на него (как раз когда сильно проигрывал Дженни) и заметил, что он смотрит на нас, а не в телевизор, но смотрит так, как мог бы смотреть на дождь за окном. Он немного напоминал мне моего деда незадолго до смерти, когда тот усаживался в свое кресло и никуда не хотел уходить. Он был доволен тем, что мы были рядом. И Стефану, как мне казалось, нравилось, что мы были там, с ним.

Когда приходил домой мистер Андерш, он выуживал из жестяной коробки леденец для себя, если мы ему оставляли — чаще всего мы старались ему оставлять, — а потом спускался вниз, и когда он заглядывал с лестничного пролета, его черная шерстяная шляпа была будто из оплывшего воска. Он никогда не был похож на того себя, каким мы видели его в школе. В школе, с руками, белыми от мела, с грушами, которые он вечно носил с собой, но, казалось, никогда не ел, он был просто мистер Андерш — учитель математики в пятых классах, со смешным акцентом, и его забавно было позлить. В школе ни одному из нас никогда не приходило в голову его пожалеть.

— Ну, здравствуйте все, — обращался он к нам, будто мы были кучкой щенячьего дерьма, попавшегося ему на глаза, и мы прекращали игру и, не дыша, замирали, ожидая, как поступит Стефан.

Чаще всего Стефан отзывался: «Привет» — или даже: «Привет, па».

Тогда и мы гудели, как стенные часы с боем:

— Здравствуйте, мистер Андерш...

— Спасибо за конфеты.

— У вас опять вся шляпа промокла...

И он улыбался, кивал и поднимался наверх.

Случались и другие дни. Правда, это бывало редко. Тогда Стефан чаще всего совсем ничего не отвечал, не желая и глаз на отца поднять. Только один раз он сказал:

— Привет, папаша.

И Дженни обомлела около «Атари», и один из подземных монстров проглотил ее кладоискателя, а остальные смотрели во все глаза — но не на Стефана и не на мистера Андерша. Просто стояли и таращились в никуда.

Несколько секунд мистер Андерш, казалось, принимал какое-то решение. Дождевая вода рекой стекала по окнам, словно прозрачные змеи, и мы старались даже не дышать. Но все, что он наконец произнес, было:

— Позже мы поговорим, растрепа, — что лишь совсем немного отличалось от слов, которые он обычно говорил Стефану, когда тот вытворял подобные штучки. Обычно он отвечал: — А, вот и ты. Привет, Степка-растрепка.

Мне никогда не нравилось, как он это говорил. Будто приветствовал кого-то совсем другого, не своего сына. Иногда Дженни или ее сестра Келли говорили:

— Привет, мистер Андерш.

А он окидывал нас взглядом, словно забыв, что мы здесь. Потом поднимался наверх и приглашал сербов войти, и мы больше не виделись с ним, пока не начинали расходиться по домам.

Стив Рурк побаивался сербов. Сегодня это кажется даже забавным. Оба они были большие и смуглые, эти два брата, начинавшие разглядывать собственные руки всякий раз, как повстречают детей. Один из них работал автомехаником, другой — на шлюзах, и они все вечера просиживали в кабинете мистера Андерша, прихлебывали чай и шептались по-сербски. Тихие слова их звучали грубо, наполняли дом шелестом и каким-то горловым свистом, как будто они жевали стекло.

— Они там, наверное, чего-то замышляют... — бывало, скажет тогда Стив.

— Папа говорит, оба этих типа были отважными бойцами.

Но чаще всего, насколько мне известно, они рассматривали огромную коллекцию фотоальбомов и слушали пластинки. Джуди Коллинз, Джоан Баэз. Вроде все было даже прикольно, как я это называю.

Конечно, к этому последнему Хэллоуину — моему последнему вечеру в доме Андершей — оба серба уже умерли: их сбил пьяный водитель, когда они шли по Фремонтскому мосту. И Кении Лондон переехал жить в другое место, и Стив Рурк больше не приходил. Он говорил, его не отпускали родители, и я могу поспорить на что угодно, что так оно и было, но он перестал приходить не из-за того. Я знал это, думаю, Стефан тоже знал, и это меня как-то беспокоило.

Можно сказать, и я тоже вовсе не был обязан туда ходить. Я стоял за дверью, на улице и моргал от резкого солнечного света и ветра, порывы которого долетали со стороны Пролива, когда моя мать окликнула меня:

— Эндрю!

Я обернулся и увидел, что она стоит у открытой двери нашей двухэтажки, сложив на груди руки в своем длинном сером пальто — она и сейчас его носит и в доме и на улице с октября до мая, без разницы, светит на улице солнце или нет, — и седеющие завитки ее волос были подколоты на макушке. Стоя там, высоко, и слегка покачиваясь, она походила на форель, которая пытается удержаться на самой быстрине реки. Она редко вымещала на мне свое настроение, но сейчас вид у нее был рассерженный, хоть я и сидел в своей комнате, не показываясь ей на глаза, как только вернулся из школы. Она была против того, чтобы я куда-нибудь шел сегодня вечером. Только не к Стефану. Только не после того, что случилось в прошлом году.

— Это что, твой костюм? — Она кивнула на мои джинсы, заношенный черный свитер и непромокаемую куртку, которая была мне мала, и она обещала купить мне в этом году новую.

Я пожал плечами.

— Ты не собираешься обходить дома и собирать сладости?

По правде сказать, в нашем районе Балларда, да и в Бэллингеме, где мы жили еще с отцом, никто не обходил дворы на Хэллоуин. Как правило, в последние годы на улице в это время было слишком сыро и противно, и уж чересчур много подвыпивших типов шаталось поблизости от таких мест, как «Черный якорь», иногда забредая в жилые кварталы, где они горланили и ругались между поникших деревьев.

— Ходить по домам и собирать сладости — это для малышей, — ответил я.

— Хм, интересно, кто из твоих приятелей тебя этому научил, — сказала моя мать, и на ее лице мелькнуло непривычное выражение. Как будто она боялась за меня. У нее и сейчас такое лицо.

Я шагнул к ней, и ее отражение колыхнулось в стеклах моих очков.

— Я не останусь там на ночь. Буду дома в одиннадцать, — буркнул я.

— Ты будешь дома к десяти часам, или ты еще долго вообще никуда не пойдешь. Понял? В конце концов, тебе сколько лет?

— Двенадцать, — ответил я как можно увереннее, и по лицу моей матери снова промелькнула тень страха.

— Если Стефан велит тебе спрыгнуть с моста...

— Столкну его самого.

Мать кивнула:

— Я чувствую, что из-за него может случиться беда...

Я подумал, что она говорит про Стефана, но тогда еще не был уверен в этом. Она ничего больше мне не сказала, я ушел, а она так и осталась стоять в дверях.

Даже когда бывало солнечно, окрестности нашего дома выглядели не слишком приветливо. Порывы ветра сносили кучи уличного мусора в переполненные канавы и остервенело срывали последние листья с деревьев, точно вошедшая в раж банда вандалов. Я увидел несколько отцов, согнувшихся в своих дождевых плащах и ведущих от дома к дому за руку маленьких детей. На ребятах были надеты купленные в дешевом магазинчике поношенные костюмы клоунов, маски Дарта Вейдера, матросские шапочки. Вид у них был довольно жалкий. В большинстве домов на звонки в дверь никто не отвечал.

Около дома Андершей я на миг остановился — поглядеть, как листья мелькают между веток, точно рыжие маленькие белки, кувыркаются на ветру, и пытался разобраться, что же именно выглядит не так, что меня тревожит. Потом я догадался, в чем дело: стала видна Гора. Бесконечный ливень в тот год рано накрыл наш город своей пеленой, миновало уже несколько недель, может, даже месяцев с тех пор, как я в последний раз видел Маунт-Рэйниер. Видя ее сейчас, я ощущал то же неуютное чувство, что и всегда. «Это потому, что ты смотришь на юг, а не на запад» — так говорят люди, будто это объясняет, как гора возникает именно в этой точке горизонта, не с той стороны от города, где она на самом деле стоит, но со стороны моря, словно вырастая из волн, а не из земли.

Сколько же раз какой-нибудь взрослый спрашивал меня, почему мне нравится Стефан? Хотя мы последние несколько лет не часто захаживали друг к другу, окружающие до сих пор иногда спрашивают об этом, но раньше, если речь заходила обо мне, без разговоров на эту тему не обходилось. Я не был жесток. Несмотря на мой рост и телосложение, меня непросто было испугать, я успевал в школе — не так, конечно, как Стефан, но учился без проблем; и еще: мое поведение было «предпочтительно — хорошее», как мистер Корбетт (Стефан называл его Охренет) написал в моем зачетном листке в прошлом году. «Если ему научиться принимать решения и, может быть, более тщательно подойти к выбору друзей, — он мог бы пойти далеко».

Мне хотелось уйти далеко — во всяком случае, подальше от Балларда, от шлюзов, запаха трески и от дождя. Мне нравилось отрывать и выбрасывать в канаву дверные колокольчики, но кидать камни в окна я был не мастер. А если люди бывали дома, когда мы все это вытворяли, они выходили на улицу, грозили нам кулаками или, что того хуже, просто стояли там, глядя на нас с таким видом, как будто наблюдают за ураганом или землетрясением, — тогда можно было только замедлить шаг и остановиться, и я стоял как вкопанный, препротивно себя чувствуя, до тех пор, пока Стефан не накричит на меня или не тряхнет так сильно, что у меня уже не остается выбора, и тогда я следовал за ним.

Я мог бы сказать, что Стефан мне нравился тем, как он умел выйти из положения в самый последний момент. Он мог сидеть не шелохнувшись двадцать семь минут из тридцати во время контрольной работы, потом просмотреть ее и выдать правильные ответы на все вопросы, за какую-то секунду до того, как взбешенный учитель уже норовил выхватить из его рук листок. Он мог перечислить элементы Периодической системы в обратном порядке. Он умел строить башни в пять футов высотой из мела, баночек из-под резинового клея, зубочисток и цветных карандашей, и они всегда оставались стоять, пока кто-нибудь их не касался.

Я сказал бы, что мне нравилось, как он относился ко всем. Он был первым учеником в моем классе и единственным, кто водился с сестрами Мэк — афроамериканками. Он ничего особенного не делал, чтобы понравиться сестрам. Просто вел себя с ними не хуже, чем со всеми остальными.

Стефан мне нравился по той самой причине, что моя мать и учителя его побаивались. Потому что он был бесстрашен, потому что он был жесток — к тем по большей части, кто этого заслуживал, и, главное, потому, что ему, похоже, все легко удавалось. А я знал людей, которые совсем ничего не умели, за что ни возьмись. Вообще ничего.

Далеко за городом, в покрытом белыми барашками Проливе, утонуло солнце, и Гора на закате стала красной и казалась живой. Слегка поеживаясь на ветру, я поднялся по трем каменным ступенькам дома Андершей и позвонил в колокольчик.

— Да входи же, черт подери! — услышал я крик Стефана из подвала.

Я хотел открыть дверь, но мне ее отворил мистер Андерш. На этот раз на нем был его серый кардиган — прямо поверх жилетки. Черной шляпы не было, волосы влажные и зачесаны на лоб, и у меня возникла дурацкая мысль, что он собирается на свидание.

— Заходи, Эндрю, — сказал он, и это прозвучало нелепо и слишком официально, как в школе. Однако он не сразу отступил на шаг назад, а когда сделал это, оперся рукой о зеркало на стене коридора, словно пол под ним ходил ходуном.

— Привет, мистер Андерш, — ответил я, вытирая ноги о расползающийся от ветхости зеленый коврик, где было написано что-то по-сербски.

Снизу до моего слуха доносились бормочущие звуки игры «Диг-Даг», и я понял, что сестры Мэк уже пришли. Я нацепил свою куртку на вешалку поверх плаща Стефана, сделал несколько шагов к двери, ведущей в подвал, обернулся и остановился.

Мистер Андерш не шелохнулся, даже не оторвал руку от зеркала и сейчас ошеломленно глядел в него, словно увидел там паука.

— С вами все в порядке, мистер Андерш? — спросил я, и он не ответил.

Потом он издал звук, похожий на шипение, как радиатор, когда его выключаешь.

— Сколько? — невнятно произнес он. — Сколько шансов? Как учитель, ты знаешь, что много быть не может. Два, может быть, три за целый год... Что-то случилось, была драка, или кто-то заболел, или футбольная команда выиграла, или еще что-нибудь, и ты смотришь на ученика...

Его голос растаял в воздухе, оставив лишь впечатление от того, как прозвучало слово «ученика». Он произнес «учъеника». Это был один из тех моментов, над которыми мы все прикалывались.

— Ты смотришь на них, — произнес он, — и вдруг — вот они. Это они, и это ужасно, потому что ты знаешь: у тебя должен быть шанс. Возможность что-то сказать.

Рука мистера Андерша на зеркале дернулась, и я заметил, как по его лбу стекают капли пота. Он был прямо как мой отец, и тут я подумал, не пьян ли мистер Андерш. И потом я засомневался: а может, и мой отец не всегда был пьян. Снизу раздался голос Дженни Мэк:

— Спускайся! — Это был ее голос, громкий и счастливый. — Ладно, давай, а то уже такая скукотища.

— Как отец... — пробормотал мистер Андерш. — Сколько? И что происходит.... Наступает миг.... Но ты тоскуешь по своей жене. Просто в тот момент... Или по своим друзьям. Может быть, ты устал. Идет дождь, надо готовить еду, ты устал.... Будет другой день. Конечно будет. У тебя ведь есть годы впереди. Верно? У тебя есть годы...

Стефан так быстро и так неслышно возник в проеме двери подвала, что я принял его за тень, падающую снаружи. Я даже не понял, что он там, пока не получил от него толчок в грудь.

— Что ты тут делаешь? — произнес он.

Я стал как можно красноречивее кивать на мистера Андерша. На ступенях лестницы в подвал послышался звук шагов, и в комнате появились сестры Мэк. Туго заплетенные волосы Келли были собраны под развернутую козырьком назад бейсбольную кепку. Голые руки покрывали наклеенные картинки-татуировки в виде змей, а лицо было все в белой пудре. Дженни была в красном свитере и черных джинсах. Ее волосы, ровные и прямые, блестящие, черные, волной поднимались над головой, словно птичий хохолок, и я впервые понял, какая она симпатичная. Ее глаза были ярко-зелеными, влажными и настороженными.

— И кого ты изображаешь? — спросил я у Келли, потому что смотреть на Дженни мне вдруг стало неловко.

Келли взмахнула рукой, будто на что-то указывала, и сделала быстрое, нелепое движение плечами. Это было не похоже на то, как она обычно двигалась, я видел, как она танцует.

— Ванилла Айс, — ответила она и покружилась.

— Пошли, — решительно заявил Стефан, шагнув за спину мне и своему отцу и сбросив на пол мою куртку, чтобы добраться до своего плаща.

— Наверное, конфетку хочешь, Энди? — подразнила меня Дженни своим певучим голоском.

— Леденец? — спросил я.

Со стороны казалось, что я говорил с мистером Андершем, который все еще стоял, уставившись на свою руку в зеркале. Я не хотел, чтобы он стоял на дороге, и начинал злиться.

Слово «леденец» точно разбудило его. Он отодвинулся от стены, потряс головой, будто очнувшись ото сна, и очень тихо произнес:

— Минутку.

Стефан открыл входную дверь, и в дверной проем ворвался ветер. Мистер Андерш вновь прикрыл дверь и даже прислонился к ней плечом, а сестры Мэк замерли, так и не успев надеть свои куртки. Стефан стоял за его спиной, и его черная челка лежала на лбу заострившимися прядями, будто острые края дощатой ограды. Но вид у него был скорее исполнен любопытства, чем гнева.

Мистер Андерш положил ладонь на глаза, зажал их, затем снова открыл. После этого он приказал:

— Выверните карманы.

Лицо Стефана ничего не выразило. Он не реагировал на слова своего отца и не смотрел в нашу сторону. Ни Келли, ни я также не двинулись с места. Рядом со мной Дженни глубоко вдохнула, словно она в этот момент обезвреживала мину, и затем сказала:

— Вот, мистер А.

И она вывернула карманы своей черной куртки, предъявляя два пластика жевачки, две сигареты, ключи на колечке, среди которых болтался свисток клуба «Морские ястребы», и автобусный билетик.

— Спасибо, Дженни, — произнес мистер Андерш, едва взглянув на нее. Он наблюдал за своим сыном.

Очень медленно, спустя долгое время, Стефан улыбнулся.

— Погляди на себя, — сказал он, — какой из тебя папочка?

Он дернул подкладку карманов своей куртки. В них совершенно ничего не было.

— Брюки, — не отступал мистер Андерш.

— Как ты думаешь, что ты ищешь, папуля? — спросил Стефан.

— Брюки, — велел мистер Андерш.

— И что ты сделаешь, если найдешь?

Но он вывернул карманы своих брюк. В них тоже ничего не было, даже ключей или денег.

Впервые с того момента, когда Стефан поднялся по лестнице из подвала, мистер Андерш посмотрел на нас, и меня передернуло. Лицо его было таким же, как у моей матери, когда я уходил из дому: немного испуганное и печальное.

— Я хочу тебе кое-что сказать, — произнес он. Если бы он в классе говорил так же, я думаю, никто бы больше не стал прятать тряпку с доски. — Я этого не допущу. Не будет разбито ни единого окна. Не будет запуган ни один маленький ребенок.

— Это не мы виноваты, — сказала Дженни, и она была по-своему права. Мы не знали, что кто-то прятался в тех кустах, когда мы запустили рулон горящей туалетной бумаги.

— Ничего не поджигать. Никого не пугать и не причинять боль. Я этого не потерплю, потому что это ниже вашего достоинства, понимаете? Вы самые сообразительные дети в моем классе.

Мистер Андерш протянул нетвердые руки и сжал плечи своего сына.

— Ты слышишь меня? Ты самый сообразительный ребенок, которого я когда-либо видел.

Мгновение они так и стояли там: мистер Андерш, сжимающий плечи Стефана с силой, способной, казалось, остановить готовый тронуться с места грузовик, и Стефан, совершенно белый.

Потом, очень медленно, Стефан улыбнулся.

— Спасибо, папа, — сказал он.

— Пожалуйста, — отозвался мистер Андерш, и Стефан открыл рот, а мы съежились в ожидании.

Но все, что он произнес, было «Ладно», и он проскользнул мимо отца в дверь. Я посмотрел на сестер Мэк. Вместе мы смотрели на мистера Андерша в дверном проеме, стоящего с запрокинутой головой, руки по швам, как пловец-ныряльщик на Олимпийских играх, готовящийся к обратному сальто. Однако он не шевелился, и мы следом за Питером вышли на улицу. Я шел последним, и мне померещилось, будто рука мистера Андерша легла на мою спину, когда я проходил мимо, но я в этом не был уверен, а когда оглянулся, он все так же стоял там, и тут дверь захлопнулась.

Я находился в доме Андершей минут пятнадцать, может — меньше, но на смену послеполуденному свету солнца, скрывшегося за горизонтом, пришел ветер. Гора потускнела, из красной стала темно-серой, замершей на поверхности воды, словно нефтеналивной танкер, из тех громадных, проходящих мимо судов, на которых никогда не заметишь ни единого человека. Я всегда терпеть не мог наших окрестностей, но тогда я особенно ненавидел их после захода солнца. Город умирал, Пролив сливался с черным беззвездным небом, а на улицах не оставалось ни души. Будто нас, как набор игрушек, закрывали в ящике и запирали на ночь.

— А куда мы идем? — резко спросила Келли Мэк.

Последнее время мы все ее просто достали. Ее достал Стефан.

— Ага... — отозвался я, пытаясь подбодрить сам себя.

Мне не хотелось мазать мылом стекла в чужих машинах, или кидать камни в дорожные знаки, или пугать детвору, собирающую сладости на Хэллоуин, но мы за этим и вышли. И с этим уже ничего было не поделать.

Стефан прикрыл глаза, запрокинул голову, глубоко и шумно вдохнул и задержал дыхание. На вид он казался почти спокойным. Не припомню, видел ли я его когда-нибудь таким. Это меня потрясло. Потом он протянул перед собой нервно подрагивающую руку и указал на меня.

— Знаете ли вы, для чего бьет тот колокол? — спросил он поставленным голосом, здорово изобразив акцент.

Я всплеснул руками.

— Тот колокол, — заунывно прогудел я, стараясь как можно точнее изобразить тот же голос, и сестры Мэк смотрели на нас во все глаза, в оцепенении, отчего моя злорадная улыбка расползалась еще шире, — пробуждает мертвых.

— Что вы там бормочете? — спросила Келли у Стефана, а Дженни не сводила с меня зеленых, как море, пытливых глаз.

— Ты знаешь мистера Паарса? — спросил я ее.

Но, конечно же, она не знала. Семейство Мэков переехало сюда меньше полутора лет назад, а я не видел мистера Паарса гораздо дольше. Не считая, конечно, ночи с колоколом. Я взглянул на Стефана. Он ухмылялся так же широко, как ухмылялся, чувствовалось, и я сам. Он кивнул мне. Мы очень давно дружим, понял я. Почти половину моей жизни.

Конечно, вслух я этого не говорил.

— Давным-давно, — продолжил я, ощущая себя хранителем маяка, рыбаком, каким-нибудь сказителем, живущим у моря, — жил этот человек. Древний седой старик. Он ел пахучую треску, я даже не знаю, какая она на вкус, шатался по окрестностям, и его все боялись.

— У него была такая трость, — добавил Стефан, и я подождал, чтобы он продолжил рассказ, но он не стал.

— Вся черная, — продолжал я, — как будто чешуйчатая. В каких-то зазубринах или вроде того. И у него на этой трости была серебряная собачья голова, с клыками, как у добермана...

— Вообще-то... — сказала Келли, тогда как Дженни, казалось, была увлечена рассказом.

— Он любил колотить ею людей. Детей. Бездомных бродяг. Любого, кто попадался ему на пути. Он бродил по Пятнадцатой улице и всех пугал. Два года назад, в первый Хэллоуин, когда нас отпустили одних, почти в то же время, что и сейчас, мы со Стефаном заметили, как он вышел из оружейного магазина. Его там уже нет, там сейчас пустырь, это рядом с тем местом, где раньше был кинотеатр. В общем, мы его там увидели и проследили за ним до его дома.

Стефан махнул нам рукой, чтобы мы шли к шлюзам. И снова я ждал, но когда он взглянул на меня, его ухмылка исчезла. У него было обычное выражение лица, и он ничего не сказал.

— Он живет вон там, — указал я на юг в сторону Пролива, — дальше, за теми домами. Там, где уже кончается улица. Почти у самой воды.

Мы отправились в сторону шлюзов, в парк. Сосновая аллея была пуста, не считая нескольких бездомных бродяг, завернувшихся в рваные куртки и газеты, как только ночь накрыла город, и мрак заколыхался вокруг нас под порывами ветра, будто стены палатки. На затянутых темной мглой деревьях сидели на ветках черные молчаливые дрозды, похожие на горгулий.

Рядом с домом мистера Паарса нет других домов, — сказал я. — Улица переходит в грязную тропинку, и там всегда сыро, потому что рядом вода, большие, заросшие сорняками пустыри и пара сараев. Я не знаю, что в них. В общем, прямо там, где кончается тротуар, мы со Стефаном немного поотстали и чуть поболтались около последнего дома, пока мистер Паарс не добрался до своего двора. Помнишь тот двор, Стефан?

Вместо того чтобы ответить, Стефан повел нас между низких каменных построек к каналу, где мы смотрели, как вода поглощает последние лучи дневного света, будто какой-то чудовищный кит, заглатывающий планктон. Единственными судами были две покрытые чехлами парусные лодки с убранными веслами, которые качались на волнах, бивших им в борта. Единственный человек, которого я увидел, стоял на корме ближайшей к нам лодки; его голову покрывал капюшон промасленной непромокаемой зеленой куртки, а лицо было повернуто в сторону моря.

— Думаешь, я смогу попасть в него отсюда? — спросил Стефан, а я вздрогнул и взглянул на его кулаки, ожидая увидеть зажатые в них камни, но он просто спрашивал. — Ладно, давай расскажи им про то, что было дальше, — велел он мне.

Я бросил взгляд в сторону сестер и оторопел, увидев, что они испуганно держатся за руки, прижавшись к ограде канала, хотя смотрят на нас, а не на воду.

— Да закончи же наконец свою историю, — попросила Келли, но Дженни только посмотрела на меня, приподняв брови.

За ее спиной пикировали чайки, сносимые порывами ветра и похожие на обрывки искромсанных в клочья облаков.

— Мы немного подождали. Было холодно. Помнишь, как было холодно? Мы были в зимних пальто и в варежках. Дул такой же сильный ветер, как сейчас, но уже примораживало. По крайней мере, грязь была не такая липкая, когда мы наконец туда спустились. Мы прошли мимо сараев и деревьев, и там не было ни одного — ни единого — человека вокруг. Слишком холодно для того, чтобы выпрашивать сладости, даже если кто-то и хотел их дать. И вообще на той улице некуда было заходить... Там, внизу, все было какое-то непонятное, таинственное. Голое поле — и вдруг справа, когда подходишь к дому Паарса, откуда ни возьмись появляется этот лесок. Целая куча густых елок. Нам почти ничего видно не было.

— Кроме того, что там был свет, — глухо пробормотал Стефан.

— Ага. Яркий свет. Во дворе у мистера Паарса все было очень ярко освещено — похоже, чтобы отпугнуть бродяг. Мы подумали, что он, должно быть, параноик. И вот, мы срезали дорогу, когда подобрались ближе, и пошли между деревьев. Там было сыро. И грязно. Мама мне такое устроила, когда я вернулся домой. Я был весь утыкан сосновыми иголками. Она сказала, что я выгляжу так, будто меня вымазали дегтем и вываляли в перьях. Мы спрятались в этом маленьком леске и... увидели колокол.

В это же время Стефан повернулся вокруг себя, широко расставив руки в стороны.

— Самый огромный колокол, какой вы только в своей жизни видели, — сказал он.

— Вы про что? — спросила Келли.

— Он был в таком... павильоне, — неуверенно проговорил я, не совсем представляя, как его описать.

— Я думаю, это называется «бельведер». Весь такой белый и круглый, как карусель, а внутри только огромный белый колокол, как в церкви, он свисал на цепи с потолка. И все освещение со двора было направлено на него.

— Странно, — отозвалась Дженни, прижавшись к спине своей сестры.

— Ага. И еще этот дом. Совсем темный и старый. Из какого-то черного дерева или из чего-то там еще, такой трухлявый весь. В два этажа. Как если поставить штуки четыре или пять тех сараев, мимо которых мы проходили, один на другой и склепать их вместе. Но лужайка была красивая. Зеленая, совсем ровная, как бейсбольная площадка.

— Вроде того, — прошептал Стефан.

Он свернул от канала и неторопливо пошел назад к улице, по сторонам которой росли деревья.

По моей спине побежали мурашки, когда я наконец догадался, зачем мы возвращаемся к дому Паарса. Я уже забыл, как мы тогда были напуганы. Как Стефан был напуган. Может быть, он два года только об этом и думал.

— Это было так странно, — сказал я сестрам, в то время как все мы смотрели на бродяг, завернувшихся в свои газеты, и на птиц, вцепившихся коготками в ветви и пристально следивших сверху, когда мы проходили мимо. — Все это наружное освещение, разваливающийся дом и — ни огонька внутри, ни машины на дороге рядом с домом, и тот громадный колокол. И мы просто смотрели, довольно долго. А потом наконец поняли, что́ было там, в траве.

Сейчас мы уже вышли из парка, и ветер стал холоднее.

— Я хочу жареной картошки с креветками, — заскулила Келли, показав рукой в сторону Маркет-стрит, где еще стоит маленький ларек, в котором торгуют жареной рыбой, рядом с «Дэйри Куин», хотя в «Дэйри Куин» уже никто не заходит.

— Я хочу пойти посмотреть на этот дом Паарса, — сказала Дженни. — Перестань ныть.

Ее голос звучал радостно, резко, как когда она играла в «Диг-Даг» или отвечала на уроке. Она была сообразительной — не такой, как Стефан, но по меньшей мере вроде меня. И я думаю, она каким-то образом заметила, что в глубине души Стефан трусит, и эта слабость ее притягивала. Вот о чем я думал, когда она запросто взяла меня за руку, и тут я вообще перестал о чем-либо думать.

— Расскажи мне про траву, — попросила она.

— Это было похоже на круг, — сказал я, чувствуя, как мои пальцы холодеют и моя ладонь деревенеет в ее руке. Даже когда она сжала пальцы, я молчал. Я не знал, что предпринять, и мне не хотелось, чтобы Стефан обернулся. Если Келли это и заметила, то ничего не сказала. — Выстриженный среди травы. Знак. Круг, и внутри него — такой перевернутый треугольник, и...

— Почем ты знаешь, что перевернутый? — спросила Дженни.

— Что?

— Откуда тебе было знать, что ты на него смотришь с нужной стороны?

— Заткнись, — не оборачиваясь, быстро и жестко сказал Стефан, ведя нас в направлении улицы в сторону Пролива, к дому Паарса.

Потом он обернулся и увидел наши руки. . Но ничего не сказал. Когда он снова смотрел вперед, Дженни еще раз сжала мою руку, и я чуть заметно сжал ее руку в ответ.

Половину квартала мы прошли в молчании, но от этого я только еще больше разволновался. Я чувствовал, как большой палец Дженни скользит по моему большому пальцу, и от этого я весь дрожал от волнения.

— Перевернутый, — сказал я. — Правой стороной вверх. Никакой разницы. Это был символ, таинственный знак. Он выглядел как глаз.

— У старого чудака, должно быть, чертова уйма газонокосильщиков, — робко пошутила Келли, взглянула на спину Стефана и осеклась — по-моему, как раз вовремя. Мистер Андерш был прав: она тоже неплохо соображала.

— Это вроде сделано для того, чтобы помешать ходить по траве, — продолжил я. — Я не знаю почему. Он просто выглядел как-то не так. Как будто он действительно мог тебя видеть. Я не могу это объяснить.

— А мне это не помешало ходить по траве,— сказал Стефан.

Я почувствовал, как Дженни смотрит на меня. Ее губы были в шести дюймах от моих волос, моего уха. Это было уже слишком. Моя рука дернулась, и я разжал ее. Залившись краской, я взглянул в ее сторону. Она отошла к своей сестре.

— Это правда, — сказал я, мечтая позвать Дженни вернуться ко мне,— Стефан прошел прямо по тому месту.

Слева от нас последние двухэтажки скользнули во тьму. Перед нами расстилалась грязная дорога, спускавшаяся с холма, сырая и ухабистая, словно чей-то гигантский отрезанный язык, распростертый по земле. Мне вспомнилось, как резиновые сапоги Стефана будто плыли над поверхностью залитой светом зеленой лужайки мистера Паарса, точно он шел по воде.

— Эй, — позвал я, хотя Стефан уже ступил в грязь, торопливо и решительно спускался с холма. — Стефан! — окликнул я его, но, конечно же, последовал за ним. Обеих сестер рядом со мной уже не было. — А когда ты его в последний раз видел, этого мистера Паарса?

Он обернулся. На его лице была улыбка, и сейчас она меня испугала.

— Тогда же, когда и ты, слюнтяй, — сказал он. — Сегодня ночью будет ровно два года.

Я моргнул, и ветер хлестнул меня, словно край скрученного полотенца.

— Откуда ты знаешь, когда я его в последний раз видел? — спросил я.

Стефан пожал плечами:

— Я что, ошибаюсь?

Я не ответил. Я смотрел на Стефана, на мглу, клубящуюся вокруг и над ним, обрамляя его, как бегущая вода обтекает камень.

— Его нигде не было. Ни на Пятнадцатой улице, ни в «Черном якоре». Нигде. Я искал его.

— Может, он тут больше не живет, — осторожно предположила Дженни. Она тоже смотрела на Стефана.

— Там стоит машина, — проговорил Стефан, — «линкольн». Длинный и черный. Почти что лимузин.

— Я видел эту машину, — добавил я. — Как раз в обед я заметил, как она проезжала мимо моего дома.

— Она проезжает туда. — Стефан махнул рукой в сторону деревьев, воды и дома Паарса. — Я же говорю, что я следил.

Конечно же, подумал я, он это делал. Если отец отпускал его, он, должно быть, пробирался прямо сюда или в бельведер, под колокол. Честно говоря, мне это казалось невозможным.

— А что такого случилось с тобой там два года назад? — спросила Келли.

— Расскажи им сейчас, — велел Стефан. — Раз мы спускаемся туда, дальше будет не до разговоров. Нельзя идти туда, пока все не рассказано до конца.

Присев на корточки, он ковырялся в холодной сырой грязи и смотрел на паромы, проплывавшие со стороны центральных районов к Бейнбридж-Айленду. Отсюда кораблей было почти не различить, виднелись только скопления огней на воде — точно тучи обреченных погибнуть светлячков.

— Трава была тоже сырая, — рассказывал я, вспоминая тяжесть набрякших от влаги штанов. — Короче, всюду было сыро, как обычно, но ощущение такое, словно вброд переходишь пруд. Ставишь ногу — и вся лужайка колышется. Сначала мы, типа, согнувшись, перебегали, прятались — так по-дурацки! — при всем том освещении. Я не захотел идти через тот круг, а Стефан прошел прямо через него. Он сказал, что я как маленький, когда я пошел в обход.

— Я сказал, что ты как маленький, потому что ты таким и был, — беззлобно отозвался Стефан.

— Мы ожидали, что в доме станут зажигаться огни или что выбегут собаки. Казалось, будто там должны были быть собаки. Но их там не было. Мы поднялись к бельведеру, где в единственном месте во всем дворе была тень, потому что его окружали те самые деревья. Странные деревья. Они были какие-то чахлые. Не сосны даже, они были больше, по-моему похожи на березы. Но невысокие. И кора черная.

— И на ощупь какая-то странная, — вполголоса проговорил Стефан, выпрямляясь и вытирая руки о свое пальто. — Она крошилась в руках, если ее потереть.

— Мы там стояли, должно быть, минут десять. Или больше. Было так тихо. Казалось, что слышен плеск Пролива, хотя никаких волн и ничего такого поблизости вообще не было. Слышно было, как колышутся большие сосны. Но там совсем не было птиц. И в доме — никакого движения. Наконец Стефан остановился напротив колокола. Он шагнул прямо внутрь бельведера, и одно из тех карликовых деревьев шагнуло, снявшись со своих корней, прямо ему наперерез, и мы оба завопили во все горло.

— Чего? — спросила Дженни.

— Я не вопил, — отрезал Стефан. — И оно меня ударило.

— Оно до тебя едва дотронулось, — сказал я.

— Оно меня ударило.

— Может, вы оба заткнетесь и дадите Эндрю закончить? — крикнула Келли, и Стефан рванулся с места, вцепившись в ее куртку, пихнул и потом так встряхнул ее, что голова Келли запрокинулась назад и потом резко качнулась обратно.

Это произошло так быстро, что ни Дженни, ни я сперва не двинулись с места, но тут Дженни прыгнула вперед, вонзив ногти в лицо Стефану, и он, ойкнув, упал, а она обхватила Келли за плечи. Несколько секунд они так и стояли, а потом Келли отняла руки и отпустила Дженни. К моему изумлению, я увидел, что она смеется.

— На твоем месте я бы этого больше делать не стала, — заявила она Стефану.

Стефан коснулся ладонью своей щеки, в изумлении взглянув на кровь, отпечатавшуюся на пальцах.

— Ой! — сказал он опять.

— Пошли домой, — предложила сестре Дженни.

— Нет, — сказал Стефан.

Прошло несколько секунд. Никто не реагировал, и он произнес:

— Вам нужно увидеть дом.

Думаю, он хотел сказать что-то еще, но о чем тут было говорить? Неизвестно почему, мне стало нехорошо. Он был как новооткрытая планета — холодная, покрытая скалами, наверное безжизненная; и мы все равно возвращались туда, потому что все там было таким странным, так отличалось от того, что было нам известно.

Он посмотрел на меня, и мои мысли, должно быть, отразились на лице, потому что он удивленно моргнул, повернулся и двинулся к дороге не оглядываясь. Мы все последовали за ним.

— Значит, дерево ударило Стефана, — тихо напомнила Дженни Мэк, когда мы были уже на полпути с холма и почти дошли до сараев.

— Это было не дерево. Оно только было похоже на дерево. Я не знаю, как мы его там не заметили. Он, наверное, все время следил за нами. Может, он знал, что мы пошли за ним. Он только вышагнул из тени и вроде как ткнул Стефана в грудь своей тростью. Той черной тростью с собачьей головой. Он действительно был как дерево. Кожа — загрубевшая и темная. А волосы — совсем белые... И его голос. Будто жаба заквакала. Он говорил очень медленно. И тут он спросил: «Мальчик, ты знаешь, что делает этот колокол?» И потом он сделал самое удивительное. Самое страшное. Он очень медленно поднял на нас свой взгляд. Потом бросил свою трость. Просто бросил ее на землю. И улыбнулся, как будто подбадривал нас, приглашал действовать дальше. «Этот колокол поднимает мертвых. Прямо из земли».

— Смотрите, — пробормотала Келли Мэк, когда мы проходили между сараями.

— «Поднимает мертвых», — повторил я.

— Угу, я слышала. Потрясающе!

Да, сараи и вправду были потрясающие. Я и забыл. Самое удивительное, что они все еще стояли. Они заросли болотной травой, по меньшей мере с одной стороны, и ни на одном из них не было крыши, и оконные проемы зияли провалами, в них врывался ветер, и они трещали, как шумят волны, перекатывая пустые морские раковины, в которых прежде была жизнь. На мой взгляд, они были поменьше, чем строят для лодок, должно быть в них хранились инструменты и тому подобное. Но инструменты для чего?

Они стояли в нескольких шагах от нас, позади, между нами и знакомыми нам домами, улицами, где мы шли. Мы достигли сосен, кольцом окружавших дом Паарса, и все было иначе, даже хуже, чем тогда. Я не мог понять, в чем дело. Но Стефан догадался.

— Огней нет, — проговорил он.

Какое-то время мы стояли в кромешной тьме, а запах моря и сосен плыл над нами, словно туман. Луны не было, но вода около дома отражала свет, и мы видели длинный черный «линкольн» на грунтовой подъездной дорожке, сам дом и бельведер рядом с ним. Прошло где-то с минуту, пока мы смогли различить в темноте колокол, свисающий с потолка бельведера, как раздутая белая летучая мышь.

— Жуть какая, — прошептала Дженни.

— Думаешь? — спросил я ее.

Но мне не хотелось, чтобы мой голос прозвучал именно так; это выглядело, словно я изображал Стефана, говорившего эти слова, если бы он вообще что-то говорил.

— Стефан, я думаю, мистера Паарса нет. Переехал или еще куда-нибудь делся.

— Ладно, — сказал он, — тогда он нам не помешает.

Он ступил на лужайку и чертыхнулся.

— Что? — спросил я, передернув плечами, но Стефан только мотнул головой:

— Трава. Здорово выросла. И мокрая как черт знает что.

— А что случилось после того, как он сказал: «Этот колокол поднимает мертвых»? — спросила Дженни.

Я не сразу ответил. Я не был уверен, хочет ли Стефан, чтобы я это рассказывал. Но он думал только о доме и, казалось, даже не слушал. Мне хотелось взять Дженни за руку.

— Мы убежали.

— Оба? Эй, Келли...

Но Келли уже прошла по траве и была рядом с Стефаном, глуповато ухмыляясь, в то время как ее ноги утопали в грязи. Стефан взглянул на нее с опаской, как мне показалось. С неуверенностью.

— Ты бы тоже убежала, — сказал он.

— Да, наверное, — согласилась Келли.

Потом мы все уже были на траве, не произнося ни звука, прислушиваясь. Ветер пронесся сквозь ветви деревьев с шумом, какой бывает от втягивающего воздух пылесоса. Я подумал, что можно услышать Пролив. Волн не было, только мертвая, тяжкая сырость. Даже чайки молчали.

Стефан еще раз прошел прямо через тот выделявшийся на траве круг, еще видимый, хотя трава на лужайке выросла. Когда нога Стефана наступила на угол перевернутого треугольника, из нарисованного на траве глаза вытекла слеза. Я вздрогнул, но потом подумал, что это чушь. Сестры подошли вместе со мной. Я прошел по месту, где был круг, обогнув края треугольника. Быстро проскочил — и все. Я не обернулся посмотреть, что сделали сестры. Я был слишком занят тем, что наблюдал за Стефаном, который все ускорял шаг. Он уже почти бежал, прямо к бельведеру, и там остановился.

— Эй! — вскрикнул он.

Как мне показалось, я тоже это увидел — вспышку света в одном из одиноких окон на верхних этажах, — и мои ноги одеревенели от нараставшего волнения. Кажется. На одну секунду. Потом она сразу потухла.

— Я видел! — крикнул я Стефану, но он не слушал меня.

Он подходил к входной двери. И, как я понял, вообще не смотрел на верхние этажи.

— Что он делает? — спросила Келли, проходя мимо меня, но не приостановилась, чтобы услышать ответ.

Зато это сделала Дженни.

— Эндрю, что происходит? — спросила она, и я посмотрел в ее глаза, зеленые и темные, как трава, но это лишь добавило мне решительности и уверенности.

Я покачал головой. Какое-то мгновение Дженни стояла возле меня. Наконец она пожала плечами и пошла вслед за своей сестрой. Ни одна из них не посмотрела назад. За нашими спинами, среди сосен, стояла тишина, ничего не шуршало в траве. Когда я судорожно огляделся вокруг, я ничего не заметил, кроме деревьев и прерывисто движущихся теней.

— Иди сюда, цыпа-цыпа-цыпа, — позвал Стефан, имея в виду меня.

Не будь трава такой мокрой, а я — таким взбудораженным, я бы шлепнулся на спину, как тюлень, и застучал ботинками в воздухе. Вместо этого я двинулся вперед.

Дом, как и сараи, будто врастал стенами в землю. Со своими жуткими окнами и гниющими досками он смотрелся как выброшенный на берег забытый корпус корабля. Вокруг него поникшие и безжизненные ветки низкорослых деревьев качались и бились друг о друга на ветру.

— А теперь, ребята, скажите, — все так же тихо спросил Стефан, — что неправильно на этой картинке?

— Не колокол, не глаз в траве, не пустые сараи и не эти проклятые деревья? — задала вопрос Келли, но Стефан не обратил на это никакого внимания.

— Он про входную дверь,— объяснила Дженни и, конечно же, была права.

Я не знаю, как Стефан заметил это. Дверь была под навесом, в кромешной тьме. Но сомнений не было: дверь приоткрыта. Исцарапанная медь дверной ручки тускло поблескивала, точно глаз.

— Ладно, — сказал я, — значит, дверь не захлопнулась, когда он вошел, и он ничего не заметил.

— Кто вошел? — насмешливо спросил Стефан. — Ты же говорил, он переехал.

Пронесся порыв ветра, и дверь приотворилась на несколько дюймов, а потом, щелкнув, закрылась.

— Угадайте, отчего это все происходит? — сказал я, зная это, даже прежде чем заметил, как, всколыхнувшись, взвились в воздухе занавески на единственном с фронтальной стороны дома окне, серые и полупрозрачные, как сигаретный дым, плывущий по ветру. Несколько секунд они висели там, потом выскользнули, свесившись из окна на стену дома, когда ветер утих.

— Угадайте,— мягко предложил Стефан, уверенно взошел по ступенькам лестницы, распахнул дверь и скрылся в доме Паарса.

Никто из нас, оставшихся, не пошевельнулся и не проронил ни звука. Вокруг нас ветви деревьев хлестали друг друга и стену дома. Я ощутил кого-то у себя за спиной и резко обернулся. Ночная роса сверкала на лужайке, точно осколки стекла, и одна из теней возвышавшихся, словно башни, сосен как будто резко подалась назад, словно другие деревья втянули ее в себя. Словом, там никого не было. Я подумал о мистере Паарсе, его трости с оскаленными собачьими клыками.

— Что он пытается доказать? — задала Келли дурацкий вопрос, в котором подразумевался, разумеется, Стефан.

Дело было не в доказательстве. Мы все это знали.

— Он там, внутри, и уже долго, — сказала Дженни.

Сквозь скользнувшие в стороны занавески Стефан высунул голову из окна.

— Идите посмотрите на это, — позвал он и снова скрылся внутри комнаты.

Колебаться уже не приходилось. Все мы знали об этом. Мы вместе поднялись по ступенькам, и дверь растворилась перед нами, не успели мы даже коснуться ее.

— Ничего себе! — оцепенело произнесла Келли, вытаращившись прямо перед собой, а Дженни снова взяла меня за руку, и затем мы все вошли внутрь. — Ничего себе! — повторила Келли.

Кроме длинного деревянного стола, сложенного и приставленного к лестнице, словно спасательная шлюпка, вся мебель, какую мы могли разглядеть, была занавешена белыми холщовыми чехлами. Холсты приподнимались и шевелились от ветра, дувшего непрестанно, потому что все окна были распахнуты настежь. Листья кружили по покрытому грязным налетом паркетному полу комнаты, прежде чем опуститься на ступеньки лестницы, спинки стульев или вылететь в окно. Стефан возник в дверном проеме на том конце коридора напротив нас, его черные волосы казались ярче блеклой черноты комнат позади него.

— Не пропустите его берлогу, — сказал он. — Я пойду посмотрю кухню. — И он снова ушел.

Теперь и Келли пошла вперед, стала огибать гостиную справа и, проходя мимо, пробежалась пальцами по спинке кушетки. Одна из картин на стене была закрыта плотнее прочих, и меня заинтересовало, что на ней. Келли приподняла покрывало, заглянула под него и попятилась вглубь дома. Я было двинулся за ней, но Дженни дернула меня в другую сторону, и мы пошли налево, где находилось то, что звали берлогой мистера Паарса.

— Тихо! — шикнула Дженни, и ее пальцы скользнули по моей руке и напряглись.

В самой середине комнаты, меж разбросанных папок для бумаг, лежавших там, куда их швырнули, и пустых конвертов с пластиковыми окошечками для адреса, шелестевших и шуршавших на задувавшем в них ветру, стоял невероятных размеров дубовый стол. Крышка столешницы, сброшенная, разломленная, стояла, прислоненная к единственному в комнате окну, и походила на расколотую скорлупу яйца динозавра. В крышку стола было вделано полукружие из шести фотографий в черных рамках.

— Похоже на надгробный камень, — проговорила Дженни едва слышно. — Понимаешь? Как это... Как там его называют?

— Фамильный склеп? — предположил я. — Мавзолей?

— Что-то такое.

Каким-то образом то, что две рамки были пусты, делало весь порядок расположения фотографий незавершенным. В остальных рамках виднелись фотопортреты, казалось, братьев и сестры — у всех были развевающиеся седые волосы, холодные голубые глаза. Они все были сняты стоя, каждый, в свою очередь, на верхней ступеньке бельведера, и у каждого за спиной сиял гигантский колокол, непропорциональный и ослепительно белый, словно Гора в ясный день.

— Эндрю,— позвала Дженни почти шепотом; и несмотря на лица, глядевшие с фотографий, и комнату, где мы находились, все во мне отозвалось, — почему его зовут Степкой-растрепкой?

— Что? — спросил я, по большей части для того, чтобы она снова заговорила.

— Степка-растрепка. Почему мистер Андерш так его называет?

— А, это из каких-то детских книжек. У моей мамы в детстве была точно такая же книжка. Она говорила, что там было написано про мальчика, который попал в беду из-за того, что не хотел стричь волосы.

Дженни прищурилась:

— И при чем тут это?

— Не знаю. Моя мама говорит, что картинки в той книжке были совершенно жуткие. Она говорила, что Степка-растрепка был похож на Фредди Крюгера с африканскими косичками.

Дженни расхохоталась, но вскоре замолчала. Ни одному из нас, думаю, не нравилось, как звучал смех в этой комнате, в этом доме, где на нас глядели лица в черных рамках.

— Степка-растрепка, — произнесла она, с опаской перекатывая звуки этого имени во рту, как малыш, решающийся лизнуть на морозе флагшток.

— Моя мама так звала меня, когда я был маленьким, — откликнулся Стефан от двери, и пальцы Дженни сжались и выскользнули из моей руки. Стефан не двигался в нашу сторону. Он просто стоял там, в то время как мы смотрели на него точно парализованные. Миновало несколько секунд, и он добавил: — Потому что я ненавидел стричься. Или просто плохо себя вел. Она говорила это вместо того, чтобы накричать на меня. От этого я плакал.

С другого конца коридора, из гостиной, казалось, донесся какой-то глухой стук, будто что-то упало.

Пожав плечами, Стефан прошел обратно в коридор. Мы шли за ним, не только не касаясь, но даже не глядя друг на друга. Я чувствовал себя виноватым, потрясенным, опустошенным. Когда мы проходили мимо окон, занавески вздымались, касаясь нас.

— Эй, Келли! — громко прошептал Стефан и потом, повернувшись к нам, спросил: — Вы думаете, он умер?

— Похоже, что так, — ответил я, бросив взгляд в сторону кухни, туда, где будто бы шевелились тени и на кушетке лежал странный лист бумаги.

Мне не давало покоя ощущение, будто я наблюдаю за игрой актера, изображающего труп, и, зная, что актер жив-здоров, стараюсь заметить его дыхание.

— Но машина-то здесь, — напомнил Стефан, — «линкольн». Эй, Келли!

От его крика я вздрогнул, а Дженни съежилась, попятилась к входной двери, но тоже стала кричать.

— Келли?

— Эй! Что это, вон там? — пробормотал я, а мой позвоночник дрогнул, точно выдернутый из розетки электрический провод, и, когда Дженни и Стефан взглянули на меня, указал наверх.

— Где...— начала было Дженни, и потом это повторилось, и они оба это увидели.

Из-под полуприкрытой двери наверху лестницы, единственной двери, которую мы могли увидеть с того места, где стояли, мелькнула внезапная вспышка света — мелькнула и неожиданно пропала, точно молниеносно высунувшийся язык змеи.

Мы стояли там по меньшей мере с минуту, а может и дольше. Даже Стефан выглядел растерянным. Не испуганным, это точно, но что-то на его лице отразилось. Я не мог понять, что это было, и от этого занервничал.

Потом, без предупреждения, Стефан поднялся до середины лестничного пролета; и, когда он ступал по лестнице, пыль взлетала со ступенек, точно он хлопал по ним, и мы слышали его голос:

— Дурацкий способ повеселиться, Келли. Я иду. Готово или нет?

Он остановился и, обернувшись, глянул на нас горящими глазами. В основном на меня.

— Идем?

— Идем, — предложил я Дженни и, впервые сделав это первым, шагнул к ней и тронул ее за локоть, но, к моему удивлению, она отстранилась от меня. — Дженни, она там, наверху.

— Я так не думаю, — шепнула она мне.

— Идем же, — прошипел Стефан.

— Эндрю, что-то не так. Останься здесь.

Я посмотрел ей в лицо. Дженни Мэк, умница, первая девочка, с которой мне хотелось остаться. И в тот же момент я ощутил себя во власти Стефана. Секрет его власти был не в отваге, не в находчивости, а в готовности пойти на любой риск. В любой момент Стефан Андерш был готов обменять что угодно на что угодно или, по крайней мере, мог убедить людей в том, что готов к этому. Знать, что ты можешь «все», — по-моему, это все равно что держать в руке гранату с выдернутой чекой и размахивать ею перед ошеломленными лицами прохожих.

Я заглянул в глаза Дженни, наполнявшиеся слезами, и мне захотелось поцеловать ее, хотя я и не знал, с чего в таких случаях начинать. Я произнес, копируя голос Стефана:

— Я иду наверх. С тобой или без тебя.

Я не мог ничего объяснить, ничего не имел в виду. Это было похоже на игру. Мы просто рядились в костюмы, выплясывая друг вокруг друга, пугая и разыгрывая друг дружку.

— Келли? — позвала Дженни, следуя за мной, теперь уже не скрывая слез; я снова подошел, чтобы коснуться ее, и она сильно толкнула меня, отпихнув к лестнице.

— Скорей, — позвал Стефан, без малейшего оттенка торжества, который я мог бы предположить в его голосе.

Я двинулся наверх, и мы, плечо к плечу, тяжело ступая, взошли на верхнюю ступеньку лестницы. Когда мы достигли площадки, я оглянулся на Дженни. Она почти опиралась на входную дверь, взявшись за дверную ручку одной рукой, а другой утирала лицо, озираясь в поисках сестры.

У наших ног свет снова мелькнул из-под двери. Стефан поднял руку, а мы оба стояли и слушали. Мы слышали ветер, низко гудевший, и теперь я был уверен, что слышу Пролив — бьющийся о край земли, набегающий на прибрежную полосу.

— Раз-два-три! — завопил Стефан и распахнул дверь, которая наотмашь отворилась и, ударившись о стену, со стуком отлетела обратно и захлопнулась.

Стефан снова пнул ее, распахивая, и мы разом ворвались туда, где должна была быть спальня и где сейчас была просто комната — белое, совершенно пустое пространство.

Даже еще до того, как свет в очередной раз скользнул по нам, снаружи, через окно, я понял, что это было.

— Маяк, — проговорил я. — «Гринпойнт Лайт»..

Стефан ухмыльнулся:

— Ага. Хэллоуин.

Каждый год ребята с северной окраины нашего города на Хэллоуин включали свет на маяке «Гринпойнт Лайт», просто забавы ради. Один год они даже наняли паромы, увешали их водорослями, собрали на палубах своих наряженных пиратами родителей и плавали вдоль берега, этакие корабли-призраки для малышни.

— Ты думаешь, что... — начал было я, когда Стефан резко схватил меня за локоть.

— Ой! — вскрикнул я.

— Слушай, — велел Стефан.

Я услышал, как дом стонет, точно шевелится, как шелестит бумага где-то внизу, как входная дверь от ветра бьется о косяк.

— Слушай, — прошептал Стефан, и на этот раз я услышал это.

Очень низкий звук. Очень слабый, точно как если проводишь пальцем по краю стакана, но можно было сразу и безошибочно понять, что снаружи, во дворе, кто-то поднимал язык колокола и осторожно ударял им.

Я во все глаза смотрел на Стефана, а он на меня. Потом он прыгнул к окну, взглянув вниз. По резкому движению его плеч я догадался, что он хочет открыть окно шире.

— Ну? — спросил я. — Мне ничего не видно, только крышу.

Он толкнул окно, открывая его еще шире.

— Молодцы, девчонки! — крикнул он и какое-то время чего-то ждал — не то смеха, не то громкого удара колокола, не то чего-то еще.

Взволнованный, он повернулся ко мне, и луч света пересек его фигуру, осветив до пояса, и когда он погас, у него было уже другое выражение лица, уже спокойное.

— Молодцы! — произнес он.

Я развернулся, вышел в коридор и посмотрел вниз. Входная дверь была открыта, и Дженни не было.

— Стефан, — прошептал я и услышал, как он ругается, выходя следом за мной на лестничный пролет. — Думаешь, они снаружи?

Стефан ответил не сразу. Он сжимал кулаки в карманах и, не поднимая глаз, топтался на месте.

— Дело в том, Эндрю, что поделать ничего нельзя.

— О чем ты говоришь?

— Ничего нельзя поделать. Здесь. Где угодно. Теперь.

— Найти девчонок?

Он пожал плечами.

— Позвонить в колокол?

— Они позвонили.

— Это ты притащил нас всех сюда. Чего ты ждал?

Он снова посмотрел на голые стены спальни, на прямоугольный участок без пыли на полу, где до самого недавнего времени, должно быть, стояла кровать или лежал ковер, на пустой крепеж для светильника. Степка-растрепка — мой друг.

— Сопротивления,— ответил он; шаркая, вышел и двинулся по коридору.

— Куда ты? — крикнул я ему вслед.

Он оглянулся, и выражение его лица потрясло меня. Прошло уже много лет с тех пор, как я видел его таким. В прошлый раз это было во втором классе, сразу после того, как он ударил Роберта Кейса, бывшего больше его раза в два, по лицу, вдавив одну линзу очков Роберта ему в самый глаз. Это был последний раз, когда кто-либо из знавших его осмеливался с ним подраться. Вид его был... печальным.

— Сюда, — сказал он.

Я пошел за ним. Но мне стало плохо при мысли, что я оставлю Дженни. Мне хотелось увидеть ее вместе с Келли на лужайке около дома, показывающих пальцем и окно и смеющихся над нами. И я больше не хотел оставаться в этом доме. И это было утомительно — находиться рядом со Стефаном, пытаясь разгадать смысл его мистического танца.

— Я буду снаружи, — сказал я.

Он пожал плечами и скрылся за последней оставшейся неоткрытой дверью в глубине коридора. Я прислушивался несколько секунд: ничего не было слышно, и тогда я стал спускаться вниз.

— Эй, Дженни? — позвал я, но ответа не было.

Мне оставалось пройти только три нижние ступеньки, прежде чем я понял, что́ здесь было не так.

В центре коридора, на полу, посреди круговорота листьев и бумаг, лежала черная перевернутая бейсбольная кепка, точно пустой черепаший панцирь.

— Хм, — сказал я, ни к кому не обращаясь.

Я сделал еще один робкий шаг, и входная дверь захлопнулась, повернувшись на петлях.

Сначала я просто стоял и во все глаза смотрел. Я не мог даже дышать, словно у меня в горле застряло яблоко. Я только таращился на пятно белой краски из аэрозольного баллончика на входной двери. Влажный, широко открытый глаз. Мои ноги стали как ватные, я вцепился в перила и сполз на нижнюю ступеньку лестницы, стараясь держать себя в руках. Надо закричать, подумал я. Надо позвать Стефана вниз, и обоим нам нужно бежать. Я не заметил руки́, пока она плотно не зажала мне рот.

На миг я вообще ничего не мог поделать, и это состояние длилось довольно долго; прежде чем я смог вывернуться или укусить, вторая рука обхватила меня за талию и меня свалили с ног в черноту слева и ударили о стену гостиной. Я не помню, когда я закрыл глаза, но сейчас я не мог открыть их. В голове у меня звенело, кожа зудела, и я чувствовал покалывание, словно она распадалась на атомы, из которых состояла, и все они разлетались в миллиарды разных направлений, и скоро от меня ничего не останется, только пятно на гнилом пыльном полу мистера Паарса.

— Я тебя ушиб? — прошептал знакомый голос почти мне в ухо. Мне все еще требовалось время, чтобы открыть глаза. — Просто кивни или покачай головой.

Медленно, изо всех сил стараясь открыть глаза, я покачал головой.

— Хорошо. А теперь — тс-с-с!.. — велел мистер Андерш и отпустил меня.

За его спиной стояли обе сестры Мэк.

— Понравилась кепка на полу? — спросила Келли. — Кепка — это хорошая идея, верно?

— Тс-с-с, — шикнул на нее мистер Андерш. — Пожалуйста. Прошу тебя.

— Ты бы себя видел, — прошептала Дженни, склонившись надо мной, — у тебя такой перепуганный вид.

— Что это...

— Он следил за нами, не натворим ли мы чего-нибудь ужасного. Он увидел, как мы вошли сюда, и у него появилась мысль, как проучить Стефана.

Я, открыв рот, смотрел на Дженни, потом на мистера Андерша, который очень осторожно поглядывал за угол, на лестницу на верхний этаж.

— Не вернуть, — сказал он, и его голос прозвучал очень серьезно. Это был такой же голос, как мы услышали у его собственной входной двери чуть раньше, этим же вечером. Он никогда не был так схож со своим сыном, как в этот момент. — Вытянуть. Вытянуть его. Кто-то должен что-то сделать. Он хороший мальчик. Он мог бы таким быть. Сейчас, пожалуйста, не мешайте.

Все, чему я стал свидетелем, потрясало меня. Но наблюдение за мистером Андершем ничего не добавило. Он стоял у выхода из гостиной ссутулившись, его волосы были подобраны под докерскую шапочку, он ждал. Медленно я перевел взгляд на Дженни, продолжавшую улыбаться мне. Я знал, что потерял ее.

— Это было как со Стефаном, — сказал я, — вы могли бы просто высунуть голову и помахать мне, чтобы я спустился вниз.

— Угу, — отозвалась Дженни и продолжала смотреть на мистера Андерша, а не на меня.

Наверху скрипнула дверь и раздался голос Стефана:

— Эй, Эндрю!

К удивлению Дженни и ужасу мистера Андерша, я почти что ответил ему. Я шагнул вперед, открыл рот. Я уверен, Дженни думала, что я, стараясь вернуться к ней, снова стану заниматься этим спиритизмом, но по большей части мне не нравилось то, что делал мистер Андерш. Думаю, я ощущал в этом опасность. Должно быть, я чувствовал это один.

Но мне было двенадцать лет. И Стефан определенно заслуживал этого. И мистер Андерш был моим учителем и отцом моего друга. Я закрыл рот, отошел обратно в тень и не шелохнулся, пока все не закончилось.

— Эндрю, я знаю, ты слышишь меня! — крикнул Стефан, подходя к верхней площадке лестницы. Он шел — топ-топ-топ — прямо к лестнице.

— Эннн-дрю!

Тогда мы, растерявшиеся, услышали его смех. Он быстро спускался вниз, стуча ботинками по ступеням. Я подумал, что он пройдет мимо, но он остановился там же, где и я. Рядом с кушеткой, под занавешенной картиной, Келли Мэк показала на свою голову без кепки и одними губами произнесла:

— Ну вот.

Но, думаю, это был глаз на двери, а не кепка. Только глаз мог бы его остановить, потому что Стефан понимал: ни одна из сестер не смогла бы придумать такое. Они не могли знать про глаз до того, как мы привели их сюда. Даже если бы они взяли с собой баллончик с краской. Так это мистер Андерш принес с собой аэрозольный баллончик? Ясно, что он думал об этом, и довольно долго, должно быть. И если это сделал он, так тому и быть.

— Какого черта!.. — пробормотал Стефан.

Он спустился на ступеньку ниже. Еще на одну. Его нога коснулась пола. Мистер Андерш стоял наготове.

Потом он очень тихо проговорил:

— У-у-у!

И тут точно сработала кнопка катапульты. Стефан пулей вылетел за входную дверь, отмахиваясь руками от рисунка глаза, проносясь мимо него. Он был в пятнадцати футах от дома, летел сломя голову, когда до него дошло, что́ именно он услышал. Мы все увидели, каким ударом для него это было. Он дернулся, как пойманный тунец, до предела натянувший леску.

Несколько секунд он стоял посреди сырой травы спиной к нам, сотрясаемый дрожью. Смеясь, Келли вышла следом за мистером Андершем на крыльцо. Мистер Андерш, как я заметил, тоже слабо улыбался. Даже Дженни тихонько посмеивалась рядом со мной.

Но я смотрел на спину Стефана. Его тело сотрясалось, как здание, которое несколько секунд после взрыва еще стоит, хотя все перекрытия сломаны и не могут удержать стены от падения.

— Нет, — сказал я.

Когда Стефан наконец обернулся к нам, его лицо было обычным — невозмутимым, немного бледным. Острые пряди волос смотрелись почти нелепо в тени, отчего он казался младше. Капризный маленький мальчик. Малыш Кельвин из комиксов без своего приятеля — тигра Хоббса.

— Значит, он точно умер, — сказал Стефан.

Мистер Андерш вышел из дома. Келли хлопала себя со смеху по ноге, но на нее никто не обращал внимания.

— Сынок, — мистер Андерш протянул руку, словно желая подозвать Стефана, — извини. Это было... Я думал, это тебя рассмешит.

— Он правда мертв?

Теперь с лица мистера Андерша сошла улыбка, и с лица Дженни тоже, я это заметил, когда мельком взглянул на нее. Я услышал, как она сказала сестре:

— Келли, заткнись.

И та прекратила хихикать.

— Вы знаете, что он раньше преподавал в нашей школе? — спросил мистер Андерш.

— Мистер Паарс?

— Биологию. Много лет тому назад. Дети его не любили. Да, Стефан, он умер где-то с неделю тому назад. Он очень сильно болел. В школе повесили объявление.

— Тогда он не будет против, — произнес Стефан тоже совсем тихо, — если я пойду и позвоню в этот колокол. Верно?

Мистер Андерш не знал про колокол, понял я. Видя, как он глядит на своего сына, я ощутил то тяжкое бремя, которое он, казалось, носил на своих плечах как ярмо. Он и сам немного ссутулил плечи.

— Сын мой, — позвал он. Бесполезно.

огда я ринулся мимо него. Я не хотел его толкнуть, мне только нужно было, чтобы он дал мне дорогу.

— Стефан, не делай этого, — попросил я.

Его глаза, черные и гипнотические, скользнули по мне сверху вниз.

— Знаешь, Эндрю, забудь, что ты был здесь.

Это, конечно, была самая жестокая вещь, какую он только мог сказать, источник всей его власти над моей волей — все, из-за чего я был рядом с ним. Думаю, это не была моя к нему симпатия. Это было то, чего я, вообще-то, всегда боялся, где бы я ни был.

— Тот колокол... — сказал я, подумав о трости с собачьей головой на набалдашнике, о том глубоком, холодном голосе, но больше всего мне почему-то думалось о моем друге, с невообразимой скоростью уносящемся сейчас прочь от меня. Потому что именно так он сейчас, на мой взгляд, и поступал.

— Разве это будет не здорово? — спросил Стефан. И вдруг усмехнулся мне.

И я понял: он никогда не забудет, что я был там. Не сможет. Кроме меня, у него ничего не было. Он прошел по траве. Сестры Мэк и мистер Андерш двинулись за ним, как будто плывя в высокой мокрой зелени, точно морские птицы, скользившие по глади океана. Я не пошел с ними. Я помнил ощущение сжатых пальцев Дженни в моей руке, и звуки шелестящей бумаги, и шорох листьев у меня в ушах, и последняя, удивительная улыбка Стефана проплывала у меня перед глазами. Это было слишком, чересчур уж много жуткого случилось на этот Хэллоуин.

— Эта штука прямо как лед, — услышал я голос Стефана, пока его отец и сестры толпились вокруг него лицом ко мне. Он смотрел в сторону, на деревья. — Потрогайте.

Он передал язык колокола Келли Мэк, но она сейчас была такой растерянной, что лишь покачала головой.

— Готовы? — произнес он.

Потом отвел язык колокола в сторону и ударил.

Инстинктивно я поднес было ладони к ушам, но эффект был удивительный, особенно для Стефана. Звук был — точно ударили в колокол, зовущий к обеду: высокий, немного жестяной. Вроде того гонга, который мог бы звать детей из воды или из леса — к столу, к столу. Стефан еще раз ударил языком колокола, отпустил его, и звон поплыл далеко через Пролив, растворяясь в соленом воздухе, как крик чайки.

Только одно мгновение, лишь несколько вдохов и выдохов, мы простояли там. Потом Дженни Мэк вскрикнула:

— Ой!

Я увидел, как ее рука скользнула, точно змея, вцепилась в руку сестры и как та подняла взгляд, показалось мне, прямо на меня. Обе сестры не мигая смотрели друг на друга. Потом они побежали, со всех ног перелетев через двор, и напрямик, через широко открытый белый глаз, понеслись в сторону леса. Стефан посмотрел на меня, и его рот немного приоткрылся. Я не услышал, а увидел, как он проговорил:

— Ничего себе!

И он так же стрелой промчался в сторону деревьев, промелькнув мимо сестер, исчезнувших среди теней.

— Уф-ф, — попятился мистер Андерш, и его волнение смутило меня больше всего. Он почти что смеялся. — Я приношу извинения... — бормотал он, — мы не понимали...

Он повернулся и пошел вслед за своим сыном. И все равно мне почему-то думалось, что все смотрят на меня, пока я не услышал глухой стук на крыльце позади себя. Стук дерева о дерево. Стук трости по крыльцу.

Я не обернулся. Тогда — нет. Зачем? Я знал, кто позади меня. И так уже я не мог заставить свои ноги бежать, до того самого мига, когда услышал второй глухой стук, теперь ближе — как будто то, что находилось на крыльце, вышло из дома и тяжко, медленно двигалось ко мне. Спотыкаясь, я рванулся вперед, оперся рукой о траву, и грязь сомкнулась над ней, точно собачья пасть. Когда я выдернул руку, послышался разочарованный чмокающий звук, и я услышал за своей спиной вздох, еще один глухой стук, и — помчался со всех ног, и бежал до самого леса.

Прошли часы, мы еще сидели, сбившись все вместе, на кухне Андершей, жадно пили горячее какао. Дженни, Келли и Стефана обуревал хохот. Мистер Андерш тоже смеялся, кипятил воду и угощал нас зефиром, продолжая свой рассказ.

Человек, вышедший на звук колокола, рассказал он нам, был брат мистера Паарса. Он приезжал сюда уже несколько лет и заботился о мистере Паарсе, после того как тот слишком ослаб и не мог обходиться без помощи, но все же отказывался переехать в дом престарелых.

— «Линкольн», — вспомнил Стефан, и мистер Андерш кивнул.

— Господи, вот бедняга. Он, должно быть, был в доме, когда вы все туда забрались. Он, вероятно, подумал, что вы пришли воровать или хулиганить, вот он и вышел.

— Мы его, наверное, до смерти перепугали, — довольным тоном произнес Стефан.

— Так же как мы — вас, — напомнила Келли, и все они стали кричать, показывать друг на дружку и опять засмеялись.

— Мистер Паарс был мертв уже несколько дней, когда его нашли, — рассказал нам мистер Андерш. — Брат должен был уехать, оставив вместо себя сиделку. Но сиделка, думаю, заболела, или мистер Паарс не захотел впустить ее в дом, или что-то еще. В общем, когда его брат вернулся, там просто ужас что творилось. Могу поспорить — чтобы все там проветрить, потребуется не одна неделя.

Я сидел, прихлебывая какао, глядя на то, как мои друзья беспечно болтают, едят и смеются, размахивая руками, и на мои плечи медленно ложилась тяжесть того, чего ни один из них не видел. Ни один из них не слышал. Совсем никто. Я почти проговорился раз пять, но никак не мог сказать этого, думаю, потому, что все мы были в таком состоянии, где-то с час, в ту последнюю, волшебную ночь: беспечные, промерзшие на ветру, настоящие друзья. Почти что.

Конечно, это было в последний раз. Следующим летом сестры перебрались в Ванкувер, к тому времени как-то мало-помалу отдалившись от Стефана и от меня. Мистер Андерш потерял работу — после того случая, когда однажды он перестал вести урок, уселся на пол классной комнаты и проглотил кусок за куском целую коробку мела. Он стал работать учетчиком в маленьком, забранном решетками домишке на автосвалке за мостом. Постепенно даже я перестал общаться со Стефаном, хотя мне по-прежнему было приятно о нем вспоминать.

Вскоре, думаю, моей матери станет плохо от этих повторяющихся по телевизору прямых репортажей из нашей школы, фотографии Стефана, видеозаписи, где его запихивают в полицейскую машину, от бегущей строки внизу экрана, смотревшейся словно предупреждение об урагане, но уже слишком запоздалое. В пятнадцатый раз по меньшей мере я вижу, как пробегает на экране имя Стива Рурка. Я должен был рассказать ему, думаю, я должен был его предупредить. Но он и сам должен был знать. Интересно, почему моего имени там нет, почему Стефан не пришел за мной сегодня вечером? Ответ, думаю, очевиден. Он забыл, что я был там. Или он хочет, чтобы я думал, будто он это забыл. Неважно. В любую минуту моя мать встанет и уйдет спать, она велит пойти спать и мне, и поэтому мы оставим ее. Уйдем и никогда не вернемся.

— Да, — скажу я, — я скоро.

— Все эти дети, — скажет она. Опять. — Иисус Сладчайший, я не могу в это поверить, Эндрю.

Она уронит голову мне на плечо, обнимет меня и заплачет.

Но тогда я не буду думать о пробегающей по экрану строчке имен, о людях, которые, как мне было известно, уже людьми не были, или о том, что в конце концов подтолкнуло Стефана совершить ночью этот поступок. Я буду думать о Стефане на лужайке, в траве у дома Паарса в то мгновение, когда он понял, что́ мы с ним сделали, и стоял, весь сотрясаясь.

Ни сестры Мэк, ни его отец, ни я — никто из нас не виноват. Как только моя мама наконец успокоится, перестанет плакать и отправится спать, я осторожно выберусь на улицу и пойду прямо к дому Паарса. Я там не был с той ночи. Понятия не имею, остались ли еще на месте эти сараи, дом или колокол.

Но если там все по-прежнему — тогда я чуточку позвоню. И тогда мы узнаем, раз и навсегда, точно ли я видел двух стариков с одинаковыми тростями на крыльце дома Паарса, когда оглянулся, прежде чем побежать к лесу. Правда ли, что я действительно слышал шорох из сараев, пробегая мимо, будто в каждом из них что-то выскальзывало из земли. Интересно, имеет ли колокол власть только над семьей Паарсов или он влияет на всех, недавно и грешно умерших. Может быть, покойников действительно можно звать с того света, как детей к обеду. И если они повинуются и являются — и если они злы, и пойдут искать Стефана, и найдут его... Что ж, пусть несчастный мерзавец получит то, что заслуживает.

 

Берег разбитых кораблей

1

Нам подавали «Гуава-панч» и «Парадиз-микс», оказавшиеся на проверку засахаренным арахисом, кокосовыми хлопьями и сушеной папайей, а где-то далеко, среди вольно раскинувшихся островов, мягкой зеленоватой голубизной светилась вода, было чересчур влажно, точно внутри зрелого, сочного тропического плода. Свет продолжал бить в глаза, даже когда я их закрывала. Через узкий проход от меня, едва мы приземлились, женщина щелкнула крышкой ноутбука; впервые с того момента, как наш самолет оторвался от земли, подняла глаза и произнесла:

— Боже мой, вы чувствуете, какой воздух?!

Выходной люк даже не был открыт, и я непроизвольно хмыкнула. Женщина резко обернулась, точно в нее попали из рогатки, вскинула зеленые глаза, пожала худыми выпирающими плечами.

— Разве нет? — спросила она.

И я поняла, что она права. Чувство свежести пришло вместе со светом. Я покраснела, двери салона открылись, женщина спрятала ноутбук в сумку и уверенным шагом вышла. Единственный стюард отступил почти в самую кабину пилота, когда она проходила мимо него, подождал, пока оставшиеся семеро пассажиров покинут свои места, и остался стоять на месте, не то чтобы глядя на мои ноги в проходе, а просто выполняя свою работу. Уверенный в себе, он сделал вид, что не заметил бледность моей кожи, и я одернула край юбки, прикрыв колени. На вид он был несколько старше меня, может лет двадцати, а его лицо было загоревшее и обветренное. У него были черные волосы и большие ладони. Он шевельнулся:

— Алоха! Добро пожаловать на Ланайи.

Он привычно произнес это название. Было ясно, что он хорошо его выучил.

— Спасибо, — отозвалась я, потому что, в конце концов, сюда я и собиралась.

Я настаивала на этом. Умоляла, пока наконец мать не сдалась и не отпустила меня. И все из-за Гарри, черт бы его побрал.

Боже мой, я вспоминаю момент, когда впервые ступила на Ланайи, моргая от солнечного света и чувствуя, как пассат дует прямо в лицо. Прищурившись от солнца, я разглядывала небольшое приземистое здание терминала и единственную тележку для перевозки багажа, которую выкатили навстречу пассажирам, разбредающимся по покрытой гудроном взлетной полосе. Вокруг нас вздымались и опадали пологие зеленые холмы. Будто окаменевшие волны, подумалось мне тогда. Вот, значит, здесь как. На краю земли. Дальше Гарри бежать было некуда. Я взвалила на плечо свою вещевую сумку, сделала пару шагов по направлению к терминалу и вдруг заметила его. Он так похудел, что, казалось, мог спрятаться в своей собственной тени; его кожа потемнела, точно он вышел на свободу лет десять, а не десять месяцев тому назад. Он носил те же глупые очки: с выпуклыми затемненными линзами, из-за которых его глаза казались выпученными, как у ящерицы. Заметив меня в толпе, он начал подскакивать, точно мяч, и я была почти готова к тому, что он перепрыгнет через натянутую веревку ограждения для встречающих. Но он выждал, пока я пройду ограждение, встану перед ним и соберусь сказать все, что думаю, и бросился обниматься.

— Иди-ка ты... — пробурчала я спустя несколько секунд, потому что, к моему удивлению, от него пахло еще хуже, чем прежде. Теперь это был аммиак, и еще цитронелла, и ананас — и все это накладывалось на ментоловую отдушку крема для бритья, запах геля для волос и дешевый одеколон.

— Привет, кузина, — сказал он, ничуть не ослабив своей хватки, а я рывком высвободила свои локти, вцепилась в его запястья, дернула на себя так, что он привстал на цыпочки, и врезала ему ногой по щиколотке.

— Хочешь, я тебе ногу сломаю? — сказала я.

— Не горячись.

Я выпустила его запястья, отступила назад, до того как он успел снова меня схватить, и сложила ладони у груди:

— Хай.

— Привет, Мими, — откликнулся Гарри.

— Да не «привет», идиот. Хай! Зла на тебя не хватает!

Я поклонилась.

Он ухитрился каким-то образом зачесать копну своих соломенных волос пышной волной, в стиле Билла Клинтона. Изрядно похудев, он выглядел тщедушным в своей «гавайке», сверху донизу расписанной пальмами. Мало что оставалось в нем от того мальчика, моего кузена, который когда-то с блеском победил на детских соревнованиях но плаванию в Оранже в заплыве на двести метров.

— Ну, веди показывай, — предложила я, и Гарри моргнул:

— Что показывать?

— Пляж с той жуткой развалиной, про которую ты мне все время писал по электронке.

— Мы не можем так вот прямо взять и пойти туда. Все должно быть как полагается.

— Пошли прямо сейчас.

— Потом.

— А на что здесь еще смотреть? — Я махнула рукой в сторону пустынной зеленой равнины. — На гольф-клуб?

— Спасибо, Мими, — прошептал Гарри, и уголки его глаз, глядевших из-за очков, точно у ящерицы, повлажнели. — Спасибо, что ты приехала.

Я смотрела на него, пока слезы не потекли по его щекам. Тогда я резко бросила:

— Дурак, — повернулась на каблуках и зашагала через терминал.

Я слышала, как неуклюже спешил за мной Гарри, бормоча что-то про то, что не следовало бы мне так говорить, но не стала оборачиваться. В ушах у меня звучал голос моей матери, в который раз пересказывающей историю о том дне, когда родители Гарри посадили его на поезд в Оранже и отправили погостить к нам, в Солана-Бич. Это было еще до истории с бусами, до того как его вышвырнули из школы за то, что он вроде кое-чем приторговывал или, может быть, только собирался это делать, до того угона и аварии. Тогда все, на что был способен одиннадцатилетний Гарри, это фальсифицировать проект по биологии «О воздействии пения Джоди Фостер на рост растений», заработать в карточке учащегося с десяток записей типа «неблагонадежен в кризисных ситуациях» и швырнуть велосипедным насосом в заднее стекло учительского автомобиля. Как он клялся, нечаянно. Про этот случай никто нам не рассказывал, но он-то как раз и послужил для моей тети поводом спровадить парня к нам на выходные, чтобы немного прийти в себя, «взять паузу и вдохнуть полной грудью».

Мне было шесть лет, и я помню, как стояла на железнодорожном вокзале в Дэлмаре, который выглядел какой-то лачугой, не отличавшейся от прочих лачуг, стоявших напротив, через дорогу, на песчаной косе, где можно было взять напрокат видавший виды скейтборд или купить вафельный рожок с голубой глазурью. Почему с голубой? Просто так.

Думаю, я уже успела искупаться, потому что чувствовала соль на коже, слабую резь в глазах каждый раз, когда моргала, а мимо проносились на скейтах нечесаные мальчишки в белых футболках.

Потом, со свистом и пыхтением, подъехал поезд, выдохнув на платформу клубы пара, и я помню, каким огромным привиделся он мне тогда — «Чуххх-пыххх! Не подходи!» Мгновением позже из поезда выбрался Гарри, помчавшийся прямо к нам: он сучил ногами, а его зеленая рубашка парусом развевалась на ветру. Он так и бросился в объятия моей матери. Вот и все, что я помню. Не припоминаю, чтобы он сказал что-нибудь вроде:

— Господи, тетя Триш, я тебя так безумно люблю, ты такая красивая! — хотя уверена, что он это сказал. Он частенько так говорил.

«Я уже тогда все поняла, — любила напоминать моя мать после того всякий раз, когда ее сестра, рыдая, рассказывала о последнем, невообразимом, необъяснимом и непростительном поступке Гарри. — Думаю, он это специально. Все рассчитал. Ты же знаешь, этот мальчишка способен сказать что угодно. Он способен на все, чтобы только получить свое».

Есть вероятность, что она была права.

Выходя из терминала, я повернулась к Гарри:

— А где автобус? Пешком пойдем?

Он был ближе ко мне, чем я ожидала, и резко поднял голову, уставившись на меня из-за своих очков, близорукий, как черепаха.

— Ладно, Гарри, — сказала я, и он почувствовал облегчение, услышав в моем голосе более мягкие интонации, — покажи мне остров.

Несколько секунд он бессмысленно раскачивался на месте, что снова подогрело мое раздражение. Как-то получилось, что Гарри оказался тем единственным человеком, остававшимся полностью равнодушным к перепадам моего настроения, которые мать в шутку прозвала «пассаты Амелии» еще задолго до его переезда к нам. Мать говорила, что они на него не действуют, потому что он никого, кроме самого себя, в упор не видит.

В конце концов, впервые с того мгновения, как я сошла с трапа самолета, мой брат нервно усмехнулся:

— У меня есть машина.

Я усмехнулась в ответ, отчасти чтобы подбодрить его, отчасти — поиздеваться над ним.

— Откуда?

— Работаю. Преподаю в начальной школе. Они пошли мне навстречу, дали аванс.

Теперь был мой черед удивляться:

— Что ты преподаешь?

Он пожал плечами:

— Они тут не слишком интересуются моим прошлым. Это — шанс, понимаешь?

Он выудил связку ключей из кармана, нажал кнопку, и раздался пронзительный ответный писк зеленой «тойоты»-пикапа, до того чисто вымытой, просто сверкающей, что казалось, она того и гляди пойдет рябью, как морская гладь, и помчится, освещая себе путь фарами, подбрасываемая приливом, а большие волны будут вздыматься и подхватывать машину. Я бросила свою сумку на сиденье.

Когда мы выехали с автостоянки, остров раскрылся перед глазами, точно огромный перевернутый зеленый зонт, тихо плывущий по мерцающим волнам. Я заметила торчавшие из земли рядами ананасы, и их колючие плоды среди длинных прямых листьев были похожи на птиц, сидевших на своих гнездах.

Дорогу нам перегородил покрытый коркой соли синий автобус, двигавшийся навстречу. Гарри свернул к обочине; и когда автобус проехал мимо, мальчишка-гаваец на месте водителя, по возрасту не старше стюарда в моем самолете, в надвинутой на лоб белой кепке с красной надписью «Манеле-Бей», высунул в окно руку ладонью вниз и помахал нам. Гарри помахал ему в ответ точно так же, и я ощутила в груди какое-то беспокойство. Тете Фред надо бы приехать сюда, подумалось мне. И посмотреть на все это.

— Я хочу взглянуть на твою школу, — сказала я.

Гарри облокотился на руль:

— А ты сейчас в форме? В смысле — поплавать.

Я ущипнула его за дряблую кожу под бицепсом:

— Да уж получше тебя!

Гарри вспыхнул от смущения:

— А ты что, покрасила волосы?

— Ты помнишь, когда я была рыжая? Это что, допрос?

— Красиво смотрятся, — пробормотал он куда-то вниз, и я почувствовала себя неловко, а машина продолжила путь.

Какое-то время мы ехали молча. Гарри опустил свое окно, я тоже, и в машину ворвались ароматы: морская соль, сырая трава, сладкий запах гардении, чересчур сильный, точно неподалеку сгорела парфюмерная фабрика. К воздуху Ланайи, оказывается, можно привязаться, впасть в зависимость, как от сигарет. Забываешь, что можно дышать, не вдыхая при этом аромат.

Мы объехали еще один автобус, миновали редкие дорожные знаки, ржавеющие, раскачивающиеся на океанском ветру. Белые домики торчали на склонах холмов, точно вставные зубы. Наконец Гарри, развернувшись, притормозил у рытвины на дороге, вышел и закрыл машину.

Я тоже собралась выходить, и тут он заглянул внутрь через окно.

— Переоденься, — велел он.

Я секунду пыталась понять, к чему это было сказано. Потом спросила:

— Тут?

— Я буду на холме. — Он махнул в сторону зеленой возвышенности неподалеку от машины.

— Этот остов тут?

— Я же сказал, — ответил он, выпрямившись, и его голос отнесло ветром. — Надо, чтобы ты встретила это как положено. Надо, чтобы ты это почувствовала. Так тебе будет легче понять, что к чему.

— Это что, вопрос веры? Ты обрел Иисуса в душе?

Пожав плечами, Гарри захлопнул дверь, выгреб из машины два комплекта для подводного плавания, каждый с ластами и маской, и направился к холму. Ниже белых холщовых шорт мышцы на его ногах то напрягались, то расслаблялись, словно корабельные канаты. Не такой уж он хлюпик, подумалось мне. И он вправду показался настроенным более дружелюбно, чем когда-либо, если бы только не был так печален. В комнате для свиданий в калифорнийской тюрьме, в Ланкастере, куда мама дважды разрешила мне пойти, он бормотал что-то непонятное, какую-то чепуху, ему просто нечего было сказать. Наверное, этот остров, или это солнце, или этот его священный корабль чем-то стали для него. С ним что-то случилось.

Мне пришлось выбираться из машины и вытаскивать сумку с одеждой, чтобы расстегнуть молнию, а потом забраться обратно и надеть купальник. Мои ноги выглядели не длиннее обычного. Ни карате, ни плавание им не помогли.

— А волосы, — сказала я вслух, мельком заметив свое отражение в зеркале на солнцезащитном козырьке, — все-таки рыжие.

Я ожидала, что увижу океан у своих ног, белый песок, гладкий, словно лед, но горячий, развевающийся под ветром во всех направлениях. Взобравшись на холм, я действительно увидела океан, но — футах в шестидесяти под собой, обрыв был настолько крутым, что, стоя вместе с Гарри на каменистой площадке, я ощущала дрожь в коленях. Уставившись на него, я спросила:

— Это что, испытание?

Он покачал головой:

— Скорее разогрев.

— Физический или духовный? — Я, конечно, издевалась, но мне было интересно.

Гарри сунул руки в карманы и шагнул на тропинку, спускавшуюся к скалам. Пляжа внизу не было, но Гарри даже не замедлил шаг. Просто, дойдя до конца тропинки, бросил свою рубашку и мои ласты на землю и шагнул с уступа в полосу прилива. Я торопливо последовала за ним, приостановившись прежде посмотреть, нет ли там, куда я собиралась прыгнуть, кораллов или скалы. Всплески на поверхности воды больше напоминали какие-то складки на смятой простыне, чем волны, — не было белопенных барашков, вода с размаху налетала на утес.

Потом океан принял меня, и я не могла ни о чем думать — только о том, как дышать. Я даже не поднимала глаз первые три минуты, просто плыла вперед. Рот жгло от соленой воды, а ноги отчаянно работали, пока я рвалась сквозь волны — одну за другой. Течения океана, борясь друг с другом, обвивали мои лодыжки под водой, то увлекая за собой, то вновь отпуская. Наконец, подняв взгляд, я увидела, где мы: каменный столб искривленного бурого утеса, видневшийся из полосы прибоя, словно гигантский подманивающий палец, был, казалось, не ближе, чем когда я только прыгнула в воду с уступа.

Когда я почувствовала, что выплыла из бурлящего котла приливной полосы, то наконец еще раз оторвала взгляд от волн, сплюнула и оклик-пула брата:

— Ты точно хотел, чтобы мы тут поплавали?

Далеко впереди меня Гарри приостановил свое скольжение по водной глади, перевернулся на спину и приложил ладонь к уху, прислушиваясь. Как обычно, он прощался со всей своей неуклюжестью, оказываясь у воды, становился ловким и юрким, точно выдра.

— Подожди меня! — снова крикнула я.

— Здесь, на Ланайи, никто никого не ждет, — отозвался он.

— Плыви сюда.

Гарри усмехнулся:

— Ты и вправду рыжая.

Потом он снова нырнул, вынырнул невдалеке передо мной, и я поплыла за ним следом так быстро, как только могла.

Следующие минут десять я делала то, чему он учил меня несколько лет тому назад, когда подныривал под набегающие волны или поднимался на них. Порой казалось, что он возникал там, стоя в полный рост на гребне волны, будто желая водрузить на ней флаг; я опустила голову, никуда не глядя — ни вперед, ни назад, и упрямо гребла, пока всеми своими нервными окончаниями не начинала чувствовать водную стихию.

Иногда я уворачивалась от течения, иногда опережала его, опираясь на него спиной, как парус, наполняемый ветром, опирается на его силу. Когда я позволила себе снова поднять взгляд, скала оказалась настолько близко от меня, что можно было разглядеть — подплыть там некуда, никакого места для отдыха. Тяжкие пласты чистой зеленой воды вдребезги разбивались об нее, точно фарфор.

— Ты как, нормально? — спросил Гарри, показавшись из воды около меня.

Я кивнула и с облегчением почувствовала, что действительно в норме. Мои плечи расправлялись и точно пели, кожа на бедрах становилась литой, а воздух через легкие освежал кровь, делая меня все легче и легче, я ощущала покалывание во всем теле, все во мне будто просыпалось. Даже занятия карате не давали мне такого ощущения собственной силы.

— Нам здесь не вылезти, — сказала я, и Гарри кивнул.

— Мы просто взглянем. Я тебе историю расскажу. Хочешь?

Я неуверенно подплыла ближе к нему. Ладно, была одна история, которую я хотела послушать — и которую мне было нужно услышать, — но не ту, что он собирался рассказывать. И я просто подплыла к нему и спросила:

— Как это случилось, Гарри? Объясни мне, пожалуйста.

— Скала?

— Рэнди Линн, Гарри. Тюрьма, Гарри. Как ты туда вляпался? Что на тебя нашло, черт подери?

Он погрузился с головой под воду, и на миг мне почудилось, будто он бросил меня тут, нырнул, спасая свою ложь или что-то, что он, вполне очевидно, успел придумать в свое оправдание. Но он снова показался на поверхности. Легко, как пробка. Без усилий.

— Ты уж прости, — сказала я, — но сколько я ни думала, ничего в твоей истории не поняла.

— Я тоже, — мягко отозвался Гарри, внимательно разглядывая скалу и пустынную водную гладь рядом с ней.

— Плохо было в тюрьме?

Как только я спросила об этом, почувствовала себя дурой. Я знала, что он мне сейчас скажет.

— Это было мое место, — пробормотал он куда-то в сторону. И затих, совершенно замер, словно собирался пойти ко дну.

— Гарри, слушай, ты идиот хренов, но я с тобой согласна. Но попробуй взглянуть правде в лицо. Ты делал то же, что и все. По крайней мере, многие. Просто тебя поймали.

Голова Гарри возникла из воды так молниеносно, что я подумала — кто-то ужалил его, и рванулась было к нему, но потом решительно себя остановила. В его взгляде и закушенной губе было что-то совершенно новое. Это, подумалось мне, похоже на ненависть.

— Тот парень умер, — сказал он.

Я почувствовала, что не могу смотреть на него, и отвернулась к скале.

— Ты даже не был в этот момент за рулем. Ты...

— Замолчи, Мими.

Мне хотелось, чтобы он отвел от меня свой ненавидящий взгляд. Я ощущала его на затылке, будто какое-то излучение.

— Расскажи мне про эту скалу, — предложила я, вспоминая, как Гарри, лет в пятнадцать, выплывал из лагуны Нигэль, легко скользя и мелькая над волнами, точно чайка.

— Пуупэхе, — произнес Гарри.

Я понятия не имела, правильно ли он произнес это слово, но прозвучало оно, на мой слух, более по-гавайски, чем услышанное мной из уст стюарда в самолете.

— Вот эта история. Жила девушка, такая красивая, что муж заточил ее в пещере.

Он указал назад, за наши спины, в сторону береговых утесов, но не взглянул туда. Его голос стал хриплым, словно я ударила его в горло.

— Прости, Гарри, — попросила я, — я скучала по тебе, а не...

— Однажды, когда ее муж был на охоте или где-то еще, начался шторм, в пещеру проникла вода, и женщина утонула. Когда муж вернулся и нашел ее там, он был так потрясен, что вывез на лодке тело своей жены в море, доплыл с ним к этой скале и похоронил жену на вершине. Потом он бросился в воду и утонул.

Гарри взглянул на меня: слишком уж тяжелым был его взгляд, и его светлые волосы, невесомые, точно пар, вились вокруг головы. Волна нервного напряжения заставила меня содрогнуться. Мама всегда подозревала, что в том, как Гарри любит меня, есть что-то ненормальное.

— Мими, посмотри вниз, — внезапно сказал он и нырнул под воду.

Сначала, когда я погрузила в воду лицо, я не могла понять, к чему это все. Их было так много, выплывавших ровными рядами, что они больше напоминали длинные листья какого-то подводного леса водорослей, чем дельфинов. Потом четверо из них отплыли от своего ряда, устремились к нам и начали кружить вокруг, их тела были зеленовато-стальные и такие гладкие, что я, клянусь, могла разглядеть в них свое дробящееся отражение, их щелчки и писк наполняли воду, точно сонар летучей мыши. Один из них вырвался почти к самой поверхности. Я вынырнула из воды как раз вовремя, чтобы увидеть, как он завершит свой прыжок и взрежет воду меньше чем в пяти футах от меня, и просто расхохоталась, потому что фонтанчиком брызнувшая вода попала мне прямо в рот. Закашлявшись и все еще смеясь, я снова нырнула под воду, обнаружив еще одного, быстро мелькнувшего прямо передо мной — он едва не коснулся моей груди головой с открытым ртом, так что я смогла разглядеть выдающиеся вперед зубы, маленькие черные глаза, поглощающие свет солнца и излучающие серебристо-угольный блеск. Он выглядел совершенно иным, приблизившись ко мне на границе своего мира, совершенно не похожий на меня, и все же никогда еще, никогда, никогда я так не ощущала этого покалывания на коже, этого жгучего волнения в крови, говорящего о близком присутствии другого живого существа.

Пятнадцать секунд, может быть, двадцать — и все было уже позади. Целая стая промелькнула — точно ворота, разлетевшись на своих петлях, распахнулись в океан. Через миг они уже были от нас в сотне ярдов, всем телом вырываясь из воды и вновь ныряя в тучах брызг, и наконец исчезли, оставив лишь белый след на вспененных волнах.

— О господи, Гарри! — в восторге едва проговорила я.

— Ну, все, — сейчас он смотрел куда-то мимо меня, — ты устанешь.

Он поплыл к берегу, но я успела заметить выражение его лица, когда он нырял в воду. Его улыбка могла осветить эти скалы.

Снова оказавшись в пикапе и потом, в ресторане отеля «Манеле-Бей», Гарри едва слово проронил, старался даже не давать мне встретиться с ним взглядом, и я просто сидела и вспоминала дельфинов Пуупэхе. Сияние их серебристых тел и беспокойный писк голосов. Но в конце концов среди них неизбежно возникал другой голос. Разумеется, это был голос моей матери, перечисляющей снова и снова все, что натворил Гарри.

Сперва он купил две упаковки пива «Ред хук» для Рэнди Линна и его балбесов. Эти парни отыскивали его иногда на складе компьютеров, где он работал, и упрашивали рассказать, как он угонял машины покататься. Они были просто школьниками из не самых благополучных семей. Им нравилось не то что марихуаны накуриться, а нанюхаться клея и отправиться на бульвар и переставить научную фантастику в обратном алфавитном порядке в «Уолдене» или поменять местами ценники в «Вильямс-Сонома». Как мне кажется, они напоминали Гарри его самого, только они были веселее, сообразительнее и самоувереннее. В общем, как-то он сказал мне, что если уж они и теряют время, болтая с ним, то зато ни к кому не пристают.

Но это не объясняет, почему вдруг в тот вечер он купил им «Ред хук», повез на машине и разрешил Рэнди сесть за руль, после того как сам видел, что Рэнди выдул банок девять пива. Каким-то образом они вырулили по извилистому проселку в сторону пригорода, в район, где одинаковые маленькие коттеджи теряются среди голых, точно пустыня, склонов холмов и койоты крадучись пробираются вдоль шоссе, выискивая сбитых машинами кошек и кроликов. Вокруг не было видно ни единой машины, и Гарри разрешил Рэнди разогнаться и на бешеной скорости рвануть по ухабам, а его набившиеся на заднее сиденье дружки тем временем орали во все горло: «Вдарь на гармошке, милая крошка!» Тот, кого они сбили, как потом Гарри объяснял в полиции, хрустнул иод колесами и вылетел сзади, точно бумажный пакет. Они даже удара не почувствовали. Гарри надавил на тормоз поверх ноги Рэнди, резко развернув машину назад и едва не перевернув ее, а Рэнди завопил:

— Эй ты, какого хрена?!.

Потом они все увидели, что натворили, и сидели там еще долго.

Конечно, Рэнди заявил:

— Надо делать ноги. Сматываться прямо сейчас.

Тогда Гарри врезал ему по зубам, а потом вылез из машины. Он рассказывал мне, уже потом, в тюрьме, что даже увидев, как расплющило того человека, он на какой-то миг ощутил странное чувство, будто ничего страшного не произошло. Это была нелепая шутка. В долине в теплом вечернем воздухе плыл лунный свет.

Еще было слышно шипение, звук, с которым кровь выплескивалась из человека на землю. Когда Гарри стоял практически над ним, рука человека дернулась вверх, как крыло, словно он собирался взлететь. Затем его голова повернулась — как у совы, рассказывал Гарри, сделала почти полный оборот, — и глаза широко раскрылись. Кровь заливала раны его изуродованного тела, как дождь лужи.

— Мне очень жаль, — сказал Гарри, упав на колени.

— Puto, — еле слышно выругался человек по-испански. Потом он умер.

В первые месяцы следствия Гарри посылал письмо за письмом в газеты, в Службу иммиграции, в офисы тех корпораций, в чьем владении находились цветочные поля и апельсиновые рощи округа. Но никто не знал, кем был пострадавший.

— Приезжий, — как-то вечером уверенно сказал Гарри один из охранников, когда тот, не в силах уснуть, сидел перед дверью своей камеры и тихо постукивал по решетке зубочисткой, — готов поспорить.

По словам Гарри, это было сказано, чтобы его успокоить. «Приезжий» — как бродячая собака или как опоссум. Но от этого моему двоюродному брату стало только хуже. Ему начало видеться — обычно перед сном, — как девочки-двойняшки в платьях в цветочек расклеивают объявления на стенах лачуг в лагерях беженцев или, стоя на обочине у дорожного знака, держат их в вытянутых руках, а ветер от несущихся машин треплет и рвет бумагу. На листах нет ни фотофафии, ни рисунка этого человека. Только два слова: «Padre» и «Разыскивается». Потому что, как будет «разыскивается» по-испански, Гарри не знал.

2

После обеда Гарри повел меня прогуляться вокруг отеля, а потом мы взяли по мороженому с манго и присели у бассейна. В закатных лучах вода казалась совершенно оранжевой, будто в ней таяло солнце. Внизу, у подножия холма, между деревьями, виднелся океан, и по моей коже от волнения бежали мурашки, когда я вспоминала о дельфинах. Казалось, я чувствую невероятную энергию жизни, которая окружала меня и заполняла все вокруг, электрическим током поднимаясь от земли. На одной из лужаек неподалеку от нас началось представление «луау», и до меня доносился аромат жареного мяса, перебор гитарных струн и голоса, распевающие песню Бадди Холли «Ох, паренек!», звучавшую так, словно это была песня племени, песня о мужьях и братьях, сгинувших в океане.

— Гарри, — сказала я, отставив чашечку и облизнув с губ сироп, — ты мне никогда в жизни не устраивал такого отличного праздника.

Он скомкал салфетку, затем его рука снова разжалась.

— Никто мне такого праздника не устраивал, даже мама, — добавила я. — Ненавижу ее.

— Чего ты? — пробормотал Гарри. — Я к ней нормально отношусь.

— Зато она тебя терпеть не может, — сказала я, потому что не выносила, когда он начинал говорить таким мягким, слащавым голосом. К тому же ему было необходимо об этом знать. Моя мать не собиралась прощать его.

Гарри вздрогнул, затем взглянул на меня. В глазах его стояли слезы.

— Она так доверяет мне, что прислала сюда тебя.

— Мне она доверяет, а не тебе, идиот! — крикнула я, швырнула на пол свою салфетку и, разозлившаяся донельзя, ушла, пройдя между шезлонгами, на вершину холма, откуда был виден пляж.

В тот миг, когда село солнце, полная луна выплыла на небо, окруженная ярким сиянием, похожая на мерцающий, просвечивающий колокол медузы. Здесь никогда не бывает темно, подумалось мне. Слишком много света.

Немного погодя — тактичная пауза в несколько минут — Гарри занял свое место у моего локтя, стараясь меня не задеть, и мы продолжили наблюдать за луной в воде. Потом он спросил:

— Хочешь покатать шары?

— У тебя есть бильярд?

— В отеле.

— Но мы здесь не останавливались.

— Им это не важно,— сказал Гарри. — Для местных тут не так уж много, э-э... мест, куда можно пойти.

Он проследовал за мной мимо бассейна, в мелкой части которого еще плескалась ребятня, а старики отдыхали у бортика, с коктейлями в руках, мимо одного из круглых прудов, где громадные красные и черные золотые рыбы медленно плавали у самого дна, касаясь его плавниками, отливавшими в лунном свете металлическим блеском. Сказочные создания с огромными глазами и чешуей, будто сделанной из монеток, брошенных на счастье. Мы поднялись по роскошной белой лестнице, сопровождаемые соленым запахом моря и звуками гавайских гитар, и вошли в зал, где среди дорогих кресел и напольных подушек сидели небольшими группками постояльцы отеля, играя в карты или перелистывая книги в мягких обложках. Всюду были заметны наполовину сползшие с ног резиновые шлепанцы, головы, утонувшие в подушках, тарелочки из-под десерта, испещренные прожилками сиропа и оплывшими шариками талого мороженого, напоминавшего детские глиняные поделки в летнем лагере, ожидающие очереди на обжиг в печи. Мимо всего этого прошествовал мой брат, никому даже не кивнув, но уверенно продвигаясь к нужной точке зала, сунув руки в карманы своих мешковатых белых пляжных штанов, с натренированными ногами пловца, пружинящей походкой несущими его вперед.

Гарри провел меня анфиладами, мимо комнат с распахнутыми в вечер дверями, мимо бунгало консьержа, где он кивнул какой-то гавайке в сером деловом костюме, говорившей в телефон что-то про вечерний чай, и наконец в бар «Пухи».

Несмотря на кольца табачного дыма, тающие в воздухе, и пение Биз Марки, бившее в уши из динамиков и сотрясавшее все вокруг, «Пухи» казался больше похожим на игровой зал, чем на бар. В окнах не было ни стекол, ни рам — их заменяли росшие вплотную к стенам пальмы, отчего заведение казалось похожим на хижину, устроенную на дереве. На столиках горели ароматные свечи, и запах нарда поднимался от оранжевых язычков огня. Из углубления, сделанного над входной дверью, поблескивала гигантская голова мурены из папье-маше, с разинутой, готовой к броску пастью.

— Ростки папоротника? — спросил Гарри, удивив меня своей улыбкой. — Ананас дольками? Запеченный сыр с чесноком? — И он в ритме музыки качнул головой взад и вперед.

— Ты похож на морской анемон, — сказала я.

Он стоял неподвижно, только светлая шевелюра покачивалась под музыку.

— Завидуешь. — Гарри снова взмахнул головой, и я почувствовала, что улыбаюсь ему.

— Может, ты и прав, — отозвалась я, — боже мой, Гарри, я так счастлива, что...

— Ого, Гарри Непоседа! — пропищал чей-то тонкий пронзительный голос прямо рядом с нами, и Гарри растерянно вздрогнул и замер.

В моей груди, в самой глубине, вновь всколыхнулась прежняя тревога, и очищающий огонь — я уверена, он был там, — обжег мои ребра и наполнил дымом легкие.

Пританцовывающей походкой, пробираясь между столиков, к нам подошли двое черноволосых мальчишек. Старший из них, лет, должно быть, десяти, был в спадавших с него шортах и в незашнурованных высоких кроссовках со стоптанными пятками, разношенных, с болтающимися язычками, точно запыхавшиеся дворняги, которые он подкидывал в воздух каждым своим шагом. Младший мальчик, самое большее — лет семи, на макушке имел красную бумажную корону, которую явно сделал сам. Вид у него был более доброжелательный.

— Ученики,— вполголоса пояснил мне Гарри.

— Поставь их на место, — сказала я, потому что каким-то образом уже предполагала последствия.

В тоне их голоса было что-то неправильное. Не то чтобы они говорили неуважительно, но что-то было не так.

— Все нормально, Гарри, — успокоительным тоном сказала я, — все хорошо. Правда. Все в порядке.

— Гарри, я — Король Лавы, — сказал маленький мальчишка и топнул босой ногой; на нем были только перепачканные в песке плавки и длинная футболка. Из-за того, что он был таким карапузом, с короной на голове, и оттого, что его черные глазенки с оранжевыми огоньками так и шныряли по комнате, словно пара светлячков, он казался еще младше, чем был.

— А это что еще за конфетка? — спросил старший мальчишка.

— Привет, Тедди, — обратился Гарри к младшему, но продолжал искоса посматривать на меня. — Райан, это моя кузина Мими.

— У тебя волосы оранжевые, — сказал Райан.

— А у тебя коленка разбита, — ответила я, ухватив его тут же за нос.

Когда я отпустила парнишку, его глаза оживленно блеснули. Но когда я не улыбнулась в ответ и даже не усмехнулась, он оробел и как-то съежился.

— Гарри, а ты придешь к нам в класс поиграть в ту игру? — спросил Тедди.

Гарри вздрогнул, а я ощутила слабое воспоминание, от которого мне вдруг стало нехорошо.

— Знаете, мальчики... — Гарри снова бросил взгляд в мою сторону, но не увидел на моем лице оживления.

Я недовольно переминалась на месте.

— Хочешь продуть в пул? — спросила я старшего. — Ты в пул играешь?

— Он хорошо играет, — отозвался Тедди.

— Да,— подтвердил Райан.

— Тогда пошли.

Они двинулись гуськом к стойке — за киями—и потом в дальнюю комнату.

— Ты что, в школе сторожем работаешь?

— Не дури, — шепнул Гарри. — Ну... садовником. Я школьный садовник.

— Я не дурю. Мне все равно.

— А откуда ты узнала?

— Учителей не называют Гарри Непоседа вот так запросто, в глаза. И отношение к ним другое. Я ведь недавно школу закончила. Еще не забыла.

— Ах да, — сказал Гарри. — Кстати, поздравляю. С окончанием.

Если бы он протянул руку, я бы позволила ему пожать свою, но он не воспользовался случаем.

Бильярдная в баре была похожа на пещеру. Темно-красные циновки покрывали пол, свисали со стен. Свет давали только лампы над столами. Ровное зеленое сукно казалось бассейном с рыбами, ушедшими в глубину. В единственном окне угадывался ствол пальмы. Дальше должна была быть линия прибоя, риф и выбеленный луной океанский простор.

— Детям дают играть на этих столах? — спросила я.

— Да, и они отлично играют. Райан в особенности.

— Удивительно.

— Их мать — старший кондитер в отеле.

Я подошла к столу, дотронулась ладонью до сукна и ощутила, какое оно теплое, мягкое — словно мех.

— Удивительно, — повторила я.

Мне не хотелось, чтобы Гарри заметил — он был таким чувствительным, — но его работа беспокоила меня куда больше, чем мне самой хотелось признать. Даже не работа, а то, что он мне соврал. Вот в чем было дело.

— Ну что, разойдемся по столам или сыграем двое на двое? — Гарри быстро взглянул на меня, будто прочитав мои мысли. — Ты и Тедди против меня и Ми.

— Ми? — хмыкнул Райан.

— Ну да. Ее так зовут, — сказал Гарри.

— Меня не так зовут, — отозвалась я, и ребята посмотрели на меня, а Гарри отвернулся. — Разбивай.

— Поехали, — сказал Райан.

Он примостился у стола и точным ударом запустил шар в лузу, потом два в боковую.

— Шестой от борта, — сказал он.

В этот момент Гарри подошел к лузе, присел на корточки и, примостившись над самой сеткой, широко открыл рот.

— Эй! — сказал Райан. — Отойди.

— Я жду, — сказал Гарри. — Что, слабо?

— Гарри, встань. — Мне было ясно, что Райан церемониться не станет.

— У нас же парная игра. Пусть ему Тедди, Король Лавы, поможет. — Он посмотрел в мою сторону и подмигнул.

— Ты мне подмигнул?

Гарри снова моргнул, и Тедди бросился к нему, повалил на пол. Шар Райана, пущенный с такой силой и злостью, ударился в лузу, подскочил и вылетел на циновку.

— Черт! — сказал Райан, а Гарри и Тедди катались в это время по полу.

— Наш черед, — сказал с ухмылкой Гарри.

— Это нечестно, — отозвался Райан.

— Молодец, Гарри Непоседа, — улыбнулся Тедди.

Гарри ушел в дальний конец бильярдной, пошарил в карманах, выудил монетку, и из музыкального аппарата полилась песня Джанет Джексон, та самая, где она срывает новое платье со своей подружки.

— Подходящая песенка, Гарри, — сказала я, взглянув на семилетнего парнишку у своих ног.

Но Гарри не обратил на меня внимания, взял кий у Райана и зажал его между ног, как метлу, которая вот-вот оживет и взлетит на воздух. Его лицо раскраснелось, в глазах появился блеск, он точно опьянел, но это было так весело! Даже Райан не сдержал смех, когда Гарри наконец склонился над столом и, казалось, ночь, не выдержав, тоже заглянула в окно бильярдной.

Так и было. Гигантский осколок ночной черноты, пронизанной лунным светом, оторвался и сквозь оконный проем влетел в комнату. Гарри ударился подбородком о край стола, кий проехался, оставляя неровный рваный след на сукне, я в шоке попятилась на несколько шагов назад, закрывая руками лицо, а Тедди, Король Лавы, отчаянно разревелся, его невозможно было унять.

Несколько секунд нечто кружило по комнате, то взмывая к потолку, то проскальзывая у Гарри над головой со странным щелканьем, и наконец задержалось у колпака лампы над столом, зависнув там, крутясь, точно скат, пытающийся сбросить ночь со своих плеч. Мы застыли в ужасе, глядя во все глаза.

— Эта штука... — сказал Гарри, медленно выпрямляясь, пятясь назад и отряхивая рукой волосы, — это... Что это? Летучая мышь?

— Я ее ненавижу,— прошептал Тедди с пола, торопливо отползая от стола и не отрывая глаз от лампы, — я ее ненавижу, ненавижу, ненавижу...

Словно воздушный змей, поймавший порыв ветра, нечто сорвалось с лампы и рухнуло передо мной. Колени у меня подогнулись. Потом оно перенеслось к Тедди. Он завопил и стал колотить руками и, должно быть, даже попал, потому что оно взмыло в воздух, проплыло вверх вдоль стены и опустилось на нее, слегка покачиваясь, точно угодив в паутину, хотя я и вообразить себе не могу, что за паук мог бы ее удержать. Впрочем, подумалось мне, если уж такой паук где-нибудь и существует, то он живет именно здесь.

— Пожалуйста, прогони ее... — пискнул Тедди.

— Заткнись, мелкота, — шикнул на него Райан.

— Это... — снова запнулся Гарри.

Я оборвала его.

— Это бабочка... — проговорила я безо всякой уверенности в голосе, все еще сидя на корточках. — Господи, ну и бабочка...

Она была размером фута два, может быть, больше, совершенно черная — только зеленые, похожие на глаза отметины виднелись на краях обоих крыльев. Неестественно зависнув на стене, она на мгновение показала мне свое длинное и толстое тельце. Я увидела усики, удивительно тонкие, трогающие воздух, увидела лапки, похожие на пальчики младенца. Внезапно сладостно-тоскливое чувство проникло в мое сердце, и я почувствовала себя маленькой девочкой.

— Гарри, ты должен ее отпустить, — сказал Тедди. Он плакал.

— Она ничего тебе не сделает, — я встала и шагнула к нему, — правда?

Это последнее слово я адресовала Гарри, и он ухмыльнулся, точно сам вырастил эту бабочку, соткал ее прямо из воздуха, как волшебник.

— Правда, — отозвался он, — давай вставай.

Бабочка снова сорвалась со стены, спланировала на Райана, и тот поспешно укрылся под столом, Тедди визжал, а Гарри схватил кий, как ракетку для бадминтона, и замахнулся.

— Не надо, — шепнула я, а Гарри снова махнул кием, еще на шаг подступив ближе к Тедди.

— Тихо, Мими, — сказал Гарри, — я только отгоню ее от моего мальчика, вот так.

Его лицо раскраснелось, точно внутри него кто-то подбросил в топку угля.

— Гарри, ну не надо!.. — окликнула я его снова.

Тедди пронзительно завопил, бабочка забилась по комнате, с шевелящимися лапками, которые тянулись к нашим лицам, к свету, и Гарри развернулся и со всего размаху ударил по ней.

— Придурок! — закричал Райан из-под стола, когда клочки тела бабочки и крыльев разлетелись вокруг него на ковер.

— Черт подери, Гарри, — огрызнулась я, пошатнувшись, хватаясь за край стола для пула и чувствуя навернувшиеся на глаза слезы.

Тишина поглотила нас. Звуки музыки из автомата стихли. Тедди все еще был слишком потрясен, чтобы закричать, у Райана приоткрылся рот — то ли от изумления, то ли готовый растянуться в усмешке. Гарри неподвижно стоял рядом с Тедди, зажав кий в руке. Черная пыльца покрыла конец кия, будто мел превратился в угольную пыль.

— Амелия, — прошептал он.

— Заткнись, — сказала я, — не разговаривай со мной.

Тишина, заметила я, казалось, заполонила собой весь бар — в остальных комнатах тоже все стихло. Мы словно были заперты в сейфе, отрезанные от внешнего мира.

Присев, я посмотрела на растерзанные останки тела бабочки — одно крыло, с зеленым, блестевшим, как бриллиант, глазком на черном фоне. Казалось, оно было вставлено в оправу. И тут оно дрогнуло.

— Ой, черт!.. — вскрикнула я. Крыло вздрогнуло еще раз, взмахнуло, скользнув по циновке, ударилось о стену, и оставшаяся половина бабочки начала медленно кружиться, ужасно, почти подпрыгивая но полу, как сломанная заводная игрушка. — Гарри, убей ее!

— Чего? — спросил он.

— Гарри, ты, идиот, давай иди сюда и добей это.

— Я не могу.

— О господи, ты и вправду кретин! — прошипела я. — Ты что, хочешь, чтобы оно еще страдало? Ты думаешь, это забавно? — Я махнула рукой в сторону бабочки, подергивавшейся на полу. Мой голос стал совсем тихим, я даже не думаю, что он меня расслышал, я даже не хотела, чтобы он расслышал. — И вообще, Гарри, это же просто бабочка, о которой никто не стал бы жалеть. Да?

Одним движением Гарри шагнул вперед и со всей силы ударил кием об пол, потом — еще раз, я зажмурилась, а Райан сказал:

— Ух-х-х!

Тедди, Король Лавы, всхлипнул. Когда я открыла глаза, Гарри в упор смотрел на меня, опершись о кий, словно о посох, его светлые волосы были всклокочены. Вылитый царь Эдип в миг своего прозрения. Дрожь пробегала по его рукам и ногам. Он понимал, что навлек на себя всю накопившуюся во мне ненависть.

Я действительно ненавидела его в тот момент. Действительно ненавидела. И ему это было известно.

— Гарри, — сказала я, собравшись с духом, — я...

— Что, я вас спрашиваю, на этой зеленой, благословенной Богом земле могло с вами случиться? — выкрикнул голос, который я с трудом узнала.

В бильярдную вошла моя спутница-худышка с ноутбуком из самолета. И ведь мы прилетели, ужаснулась я, менее шести часов назад.

Женщина подбежала к Гарри, вырвала из его руки бильярдный кий и швырнула на пол. Гарри покачнулся, снова вздрогнул, и я увидела, что он того и гляди рухнет в обморок.

— Эй, — сказала я, не двигаясь со своего места, но ни Гарри, ни та женщина не обратили на меня внимания.

— Вы вообще понимаете, где находитесь? — грозно выкрикнула женщина. — Вы чувствуете вообще хоть что-нибудь? Вы находитесь в ином мире. Это их мир, — сказала она, указывая на размозженную бабочку на ковре. — Это место — рай. Может быть, последний. Но все, что вы можете сделать, столкнувшись с чем-то поистине прекрасным, это разнести его в мелкие клочья?

Я ждала, что Гарри соберется, объяснит, извинится, но его губы дрожали, и он так трясся, точно готов был рассыпаться на части.

— Он не хотел...

Женщина обернулась ко мне:

— Он ударил и убил ее. И потом разметал в клочья. Просто забавы ради.

— Он хотел выгнать ее из...

— Вы что, ненормальные? Кто вы сами такие? Вы не отсюда. Ни ты, ни твой брат, если вы действительно родственники.

Я была настолько поглощена желанием отвлечь ее внимание от Гарри, что сперва даже не обратила внимания на то, что она сказала. Мне казалось, что я отвлекаю разъяренную акулу, учуявшую кровавый запах добычи. «Маленький испугался, и Гарри...»

Женщина метнулась к Тедди, по-прежнему всхлипывавшему у стола, но все же настороженно попятившемуся от ее свирепого взгляда.

— Он поступил плохо, Тедди, — сказала женщина, и я наконец поняла, что она их знает. Всех нас. — Хуже он поступить просто не мог. Никогда не поступай так, как он. Никогда не будь таким, как он. Никогда, никогда, никогда.

Яростный взгляд скользнул по мне, обратно к Гарри.

— Дай мне свои чертовы ключи от машины. Посмотрим в понедельник, смогу ли я дальше терпеть тебя на работе.

Я открыла рот, чтобы что-то сказать, закричать на нее в ответ, но ничего не сказала. Просто из боязни, что если я что-то крикну, то это прозвучит, словно я кричу на Гарри. Не помню, чтобы я в своей жизни была такой злой.

— Ты слышал, что она сказала? — обратилась я к брату, ненавидя собственный голос, потому что он звучал как голос моей матери, и приказала: — Отдай этой женщине ключи.

На мгновение мне показалось, что я готова залезть в карман Гарри и достать ключи. Но он как-то ухитрился сделать это сам.

— Пошли, мальчики, — сказала женщина. — Где ваши родители?

— Мисс Джонс, — сказал Гарри, — я...

— Да? Теперь вы довольны?

Она решительно вышла, и мальчишки шмыгнули за ней следом, а мы остались в комнате, с мертвой бабочкой на циновке. Пальмы в лунном свете шелестели листьями за окном.

3

— Пора,— смутно расслышала я шепот Гарри, доносившийся словно за тысячу морских миль. — Мими, просыпайся.

С третьей или четвертой попытки мои глаза открылись.

Несколько раз за эту ночь я закутывалась по плечи в единственное одеяло Гарри, чтобы хоть немного отгородиться от холодного каменного пола в перестроенном садовом сарайчике, который мой братец именовал своим домом. Извиваясь, я выползала сейчас из одеяла, точно высвобождалась из кокона, и, ко всему прочему, теперь я казалась себе печальнее, бледнее и старше. Разве это всегда приходит одновременно?

— Скорей, — снова поторопил меня Гарри, — пора.

— Что пора? — удивленно спросила я, встав и уставившись на него.

На нем были те же шорты, что и вчера, та же гавайская рубашка, только краски казались поблекшими за эту ночь, точно чернила на старом конверте.

— Я уже говорил тебе. Ты должна попасть туда в нужный момент, иначе без толку.

— С чего ты взял, что он наступил?

Слова прозвучали жестко — от них во рту возник кислый металлический привкус.

— Надень купальный костюм. Пожалуйста.

— Не хочу... Я устала.

Но выражение на лице Гарри — выпученные глаза под линзами очков, щеки, ставшие какими-то плоскими, точно я выкачала из них весь воздух, — удержало меня от того, чтобы снова улечься спать.

— Пожалуйста, Мими. Я ведь для этого тебя сюда и привез.

— Я сама приехала, — буркнула я, но уже не в его сторону, втискиваясь в крошечную ванную комнатку, чья крыша башенкой поднималась над сараем, отчего тот походил на двухъярусный трейлер.

— Мы недолго поплаваем, — сказал он мне.

Я заперла дверь и оделась. Мой купальник, все еще сырой со вчерашнего дня, прилипал к животу и груди и был ужасно холодным, словно я влезала в чью-то чужую кожу. Я почистила зубы и заколола волосы на затылке.

— Рыжие, — сказала я зеркалу, размышляя о том, как поеду домой, встречусь со своим тренером, сдам экзамен на коричневый пояс по карате и ровно через десять недель буду уже в Санта-Круз. Студенткой колледжа.

Я повернулась, ушибив колено о край унитаза, выругалась и увидела черное небо через маленькое квадратное окошечко, сделанное в стене на уровне самых глаз.

— Черт подери, который час? — крикнула я.

— Почти четыре, — отозвался Гарри. — Давай скорее.

Сарай стоял в окруженном оградой углу школьного участка, и когда мы пробирались через сырую траву, я увидела, как Гарри бросил взгляд сквозь сырую белесую мглу на крытую застекленную галерейку, проходившую по всей длине заколоченного двухэтажного дома, точно ров.

— Иногда она спит там, — сказал Гарри.

— Мы дойдем пешком?

— Это на другом конце острова.

— Ты собираешься угнать машину?

После этих слов Гарри какое-то время шел молча. Несколько минут спустя, сидя в зеленом пикапе, на котором ездили вчера, мы неслись вниз по ухабистой дороге, ведущей к Хаоле-Кэмп. Все домики там тоже были белыми.

— Она что, вернула тебе ключи? — поинтересовалась я, главным образом чтобы нарушить тишину.

Гарри не мигая смотрел за ветровое стекло, не обращая внимания на меня, то и дело посвистывая сквозь поджатые губы, точно пытаясь самого себя загипнотизировать. Непривычно было чувствовать себя в обществе моего братца, когда он ни к кому не подлизывался.

— Я знаю, где она держит запасные, — безо всякого выражения произнес он, — я сходил и взял их, прежде чем тебя разбудить.

— Здорово, Гарри. Просто умница.

На этот раз он не попался на мою удочку — вел машину и пыхтел. Думаю, именно в тот момент я и получила первый намек — мурашки так и забегали у меня по спине. Но я не поняла, что к чему.

В сырой дымке тумана поселок выглядел чем-то вроде запруды у плотины, ограждавшей остров от приливных волн, но уж точно не был похож на город. Низенькие зеленые домишки точно морские рачки, вцепились в свои каменистые участки земли. Просевшие задние стены покрыли пятна сырости. Маленькие окружающие дворики были усеяны рамами старых велосипедов и кустами колючих бордовых и желтых цветов, похожих на колонии морских ежей. В одном из дворов я заметила старика из местных, он потягивал что-то дымящееся из белой кружки и читал газету. Кроме него, я больше никого не увидела.

В то же мгновение город оказался уже позади, и все, что осталось от пышной зелени, будто просочилось из травы в окружающую черноту, словно мы достигли края живописного полотна. Я увидела накренившуюся ограду, знак с надписью «Сад богов» и стрелкой, указывающей на полого обвивающую на холм тропинку, ворота. Громадные валуны, приваленные по бокам, будто застывшие в камне табуны диких лошадей; и едва мы взобрались на гребень холма в самой высокой точке острова, я заметила настоящих лошадей — совершенно неподвижных, одинаково пригнувших шеи, точно молящихся океану. Казалось, кони только что явились из его глубин и теперь учатся дышать воздухом земли.

— Притормози, — сказала я.

— Не могу, — откликнулся Гарри и повел машину дальше.

— Я хочу сказать тебе, что я понимаю, к чему ты клонишь.

— Ты о чем?

— Здесь и правда как-то жутко.

— Ты еще не все видела, — сказал Гарри.

Какое-то время, совсем недолго, мы катили по ровной площадке на вершине холма, и вот мы уже достигли противоположной его стороны, самого спуска, и там наконец-то на минуту Гарри остановил пикап. От изумления мои глаза расширились.

Это словно был совершенно другой остров, другая планета. В этой части Ланайи склоны холмов, спускавшиеся к океану, были источены волнами и сожжены лавой так, что на них не осталось ни травы, ни цветка. Я увидела несколько скособоченных деревьев, каменистые осыпи, выцветший лишайник, плоско лежавший на земле, — точно след, оставленный утренним туманом. Я с трудом осмеливалась поверить в то, что вижу землю в начале творения. Интересно, здесь действуют законы физики?

Прежде чем я успела осмотреться как следует, Гарри снова тронул с места. Его пыхтение замедлилось, а потом вообще прекратилось, словно он готовился к медитации. Теперь он выглядел абсолютно спокойным, таким я никогда его прежде не видела. У подножия горы, там, где шоссе оборвалось, Гарри как ни в чем не бывало продолжал ехать по колдобинам и грязи, через заросли редкого, невысокого — по крыло нашему автомобилю — кустарника, практически без листьев: для них, казалось, не было места среди спутанных веток. Они выглядели как этюды, наброски кустов. Я подумала о дельфинах, гигантских бабочках и людях, игравших на укулеле на заросшей густой травой поляне, о площадках для луау, там, позади, у отеля, о зарослях ананасов и диких лошадях на склонах холмов. Эта поездка словно бы откручивала назад эволюцию, возвращая нас в прошлое. И значит, океан, ожидавший нас, будет водоворотом черного газа и космической пыли.

— Она ведь пустит нас переночевать? — робко поинтересовалась я, прижав ладони к потолку кабины, чтобы не биться о нее головой.

Глаза Гарри продолжали следить за лучами фар грузовика на иссеченной колеями грязной дороге перед нами.

— Я знаю, ты мне не веришь, Амелия, — проговорил он каким-то непривычно бесстрастным голосом, — но, думаю, пустит. Я ведь живу сторожем при доме Мэрион Джонс. Она директор в школе, где я работал.

— Еще работаешь, надеюсь, — добавила я, не в силах удержаться.

Я просто рассвирепела в предвкушении грядущей ночевки и бесконечного вранья. Единственный раз мне захотелось, чтобы он стал ко мне подлизываться.

— По слухам, она не собиралась возвращаться еще где-то с неделю.

— Ты чуть не стал меня уверять, что это твой собственный дом, — продолжала я, и во второй раз за эти двенадцать часов мне на глаза навернулись слезы, непрошеные и необъяснимые. Я почти уже потянулась, чтобы коснуться руки своего брата.

— Мне хотелось, чтобы ты не думала, что я живу в сарае.

— Черт тебя подери, Гарри!

Я отвернулась к окну, чтобы он не увидел, как я плачу.

Невысокие бугры вырастали из земли вокруг нас, округлые, почерневшие, точно обгоревшие. Любопытно, подумалось мне, может ли гореть место, где ничего нет? Перспективы казались мрачными. Наверху над нами сквозь тучи просочился первый слабый желтоватый свет — как растекающаяся тонкой сеточкой струйка йода.

Спустя несколько минут наш автомобиль стал буксовать, заехав в рыхлый песок, и в конце концов Гарри выключил двигатель.

— Это недалеко, — успокоил меня он, и теперь в его голосе было хотя бы что-то похожее на интонацию. — Вот, возьми.

Из-под своего сиденья он вытащил ласты, маску для подводного плавания и дыхательную трубку.

— Твой корабль ушел на дно? — спросила я в удивлении.

— Нет, он не может утонуть, — ответил Гарри.

Не став ждать, он выпрыгнул из грузовика и быстро начал спускаться по грязи, перекинув ласты через плечо, отчего они напоминали сложенные крылья.

Как только я выбралась из машины, то услышала плеск океанских волн. Он звучал — непрестанный, перекатывающийся, бьющий о берег. Рассветный бриз прижимал к моей груди промокший купальник, отчего я совершенно окоченела. Гарри уже ушел далеко вперед, и я стала взбираться следом за ним, крепко обхватив себя руками, чтобы удержать хоть малую часть собственного тепла. Думаю, здесь было холоднее скорее от света, чем от воздуха. Вскоре на пути начали попадаться кусты, растопырившие свои корявые голые ветки. Они походили на анемоны, которые разрослись, перебравшись с рифа на побережье. Я почувствовала, что не хотела бы к ним прикасаться. Мысль о том, что эти ветки, обвив мой палец, начнут тянуть его в себя, заставила меня содрогнуться.

Хотя вокруг вокруг все было каким-то мертвенным и Гарри бегом удалялся куда-то вперед, я обнаружила, что стою не шелохнувшись. И ничего не могла с этим поделать.

Я смотрела на сараи. Стены были из дерева, черные, порядком прогнившие, точно они лежали на океанском дне. Я заметила два кострища, выложенные камнями, какие-то остатки корабельных снастей и одиноко валяющуюся в грязи каменную ступу глубиной по меньшей мере фута в два. Я сошла с тропинки и вспомнила о Красной Шапочке.

Бродить между этих обветшалых, гнилых строений с зияющими провалами окон, просевшими крышами было точно нырять, исследуя затонувшее судно. Воздух становился тяжелым, и редкие лучи света, колеблясь, падали сверху тонкими серыми стрелами. Я пыталась представить себе людей, живших там, субботними вечерами танцевавших вокруг огненного круга, и поняла, что не могу этого сделать. Да и чем они могли тут вообще заниматься? За несколько минут в замершем мире, среди теней, это место уже начало казаться мне природным ландшафтом, а не развалинами. И пахло здесь океаном.

Не знаю, сколько времени я провела там, но когда встряхнула головой, чтобы выйти из транса, поняла, что совсем потеряла Гарри из виду и что он меня не окликнул. Выбравшись обратно на тропинку, отбиваясь от одолевавших меня мрачных мыслей, что слетелись на черных крыльях, я заставила себя взобраться на последнее взгорье и там, на его вершине, впервые увидела Берег разбитых кораблей и услышала тот звук.

Сначала это была только одна нота, низкая, вибрирующая и тягучая. Если бы не дневной свет, я могла бы ошибиться, приняв ее за крик совы. Затем звук стал ниже, в нем слышалось одиночество. Это, наверное, вздыхают киты, подумалось мне. Или это вой ветра с бескрайних просторов океана. Потом я прекратила рассуждения и просто стояла и слушала, пока в конце концов звук не затих вдали, оставив в моих ушах ощущение пустоты. Я, неуверенно ступая, сошла с холма, мой взгляд скользнул по воде, и я увидела полуразрушенный остов корабля.

Он находился в двух сотнях ярдов от берега, а может быть и ближе, под напором клубящегося прибоя стоя совсем прямо, до того невероятно прочно замерший в неподвижности, что отчетливо вырисовывался силуэтом в тумане и даже выглядел надежным. Его серые стальные бока ничего не отражали, и брызги волн разбивались о нос, стекая по обшивке легко, точно по акульей шкуре.

— Гарри! — крикнула я и тогда увидела его: он оседлал обломок мачты и обувал ласты.

Гарри поднял голову и увидел меня. На секунду он был словно удивлен моим присутствием. Потом неуверенно, словно мы не видели друг друга несколько месяцев и прошедшей ночи не существовало, он улыбнулся и помахал мне рукой. Я направилась к нему, настороженно глядя по сторонам.

Казалось, на мили вокруг, повсюду песок был усеян деревянными обломками, они валялись среди валунов, гнили в вязкой грязи луж, плавали в океане. На песок наползали длинные извивающиеся змеи белесых волн, закручивающиеся небольшими водоворотами. Разбиваясь о подводные скалы, пенные брызги взлетали в воздух, и их утягивало назад течением.

До тех пор пока я чуть не налетела на Гарри, увидев, как он стаскивает рубашку и плещет по воде ногами в ластах, мне не приходило на ум поинтересоваться, что мы тут вообще можем делать.

— Не станем же мы тут плавать? — спросила я, но тут же легкомысленно расслабилась.

— Я стану, — сказал он и поднялся на ноги. На том месте, где он сидел, единственный крошечный краб высунул свою клешню из углубления в дереве, осторожно выбрался и скрылся в песке. — Я был уверен, что ты приедешь, и сохранил все это для тебя. — Его глаза встретились с моими, но тут же он снова опустил взгляд: — Я так хотел, чтобы ты сюда приехала.

— Что-что?.. — оборвала я его. — Уж не хочешь ли ты сказать, что это все твое? Может, ты учишь здесь утопленников? А, школьный учитель?

— Ты единственная, кто... — тихо произнес Гарри.

Тут снова раздался этот звук, и он замер и прикрыл глаза.

Несколько мгновений я оглядывалась вокруг, пытаясь определить источник этого звука, и затем так же замерла. Брачный призыв? Вой страдания? Не знаю, да это было и не важно. Звук наполнял мою голову, мою кожу, точно второе мое внутреннее «я» старалось выбраться из глубин, отчего я чувствовала тепло и хотелось плакать.

— Гарри, что это? — прошептала я секунд через тридцать, после того как звук снова затих.

— Он идет с корабля.

— Ты уверен?

Я в этом уверена не была. Потрясенная, я смотрела на воду, набегавшую на ноги моему брату, на его слишком тонкие щиколотки/когда он шагнул от берега в сторону моря.

— Даже не холодно, — сказал он и бросил в мою сторону взгляд.

Он зашел в воду по колено, споткнулся о какой-то камень и плашмя погрузился в полосу прибоя.

— Черт. Да подожди же ты секунду, — сказала я, стряхивая наваждение.

Я бросила на песок свои ласты, влезла в них ногами, уронив рядом шорты и рубашку, нахлобучила маску с дыхательной трубкой на лоб и враскачку пошлепала к полосе прибоя.

— Это кажется сложнее, чем на самом деле, — крикнул мне брат, наблюдая за бурунами серо-зеленой воды и россыпью брызг между нами и полуразрушенным судном.

— Да уж... — пробормотала я в ответ.

Гарри погрузился в воду по колено, опустил маску.

— Тут, кажется, везде мелко, — сказал он. — Коралловый риф у самой поверхности. Для этого и нужна маска. Не поранься.

Плеснув ластами, он бросился во вспененную волну. Я не стала давать себе время на размышления и нырнула следом.

Приблизительно пятнадцать взмахов руками дались легче, чем могло бы казаться. Вода, бывшая самое большее футов пять в глубину, несла и влекла меня, но не сильно. Я была слишком увлечена, разглядывая густое переплетение веточек кораллового рифа под собой, миниатюрные горы, и желтые острова, и холмистые равнины, похожие на пластиковые газончики для игрушечной железной дороги, которая была у меня в детстве и которую сломал Гарри. Стайки серебристых рыбок проносились над рифом и повсюду вокруг нас. Со дна, как воздушный шарик, поднялась черная черепаха, проплыла мимо моего правого плеча, поглядев на меня, и скрылась среди теней. Сильное течение, захватившее меня, возникло ниоткуда и, подхватив, понесло направо, в сторону коралловых зарослей, так быстро и так резко, что в этот пронзительный миг я подумала, что меня укусила акула.

«Черт подери!» — пробулькала я, и соленая вода через загубник попала мне в рот, что привело меня в чувство. Я закашлялась, поперхнулась, стала грести изо всех сил и почувствовала еще одно царапающее прикосновение на своем левом бедре. Еще один рывок течения — и я была уже за рифом, в полной безопасности. Я мельком увидела в воде след крови, красную размытую струйку.

Больше я ошибок не делала. Я изворачивалась, поджималась, извивалась меж коралловых глыб, словно осьминог, затем ринулась в новом направлении, отчасти борясь с течением, отчасти подхваченная им, как раз перед тем как упереться в песчаную насыпь, понимая, что могу встать на ноги и оглядеться в поисках корабля.

Царапина на животе сначала вызвала панику. Я посмотрела вниз, предполагая увидеть там рваную рану, а когда поняла, что это всего лишь легкая ссадина, вдавила ступни в песок.

— Боже мой, — проговорила я, когда поняла, что в состоянии говорить.

Гарри без каких-либо эмоций, рывком поднял меня на ноги, его взгляд был нацелен мне за плечо. Я обернулась, чтобы увидеть, куда он смотрит.

В двадцати футах от нас, на самом краю той песчаной косы, где стояли мы с Гарри, возвышался покинутый корабль, чернея на фоне рассвета; мертвая точка в котле бушующей, всесокрушающей водной стихии. Вблизи его обшивка не казалась гладкой, она была выщербленной, испещренной подтеками широких ржавых полос, похожих на бешено несущиеся облака Юпитера.

— Что это такое? — прошептала я. — Как эта махина сюда попала?

— Никто не знает. — Гарри тоже говорил тихо, и его трудно было расслышать за ревом волн.

Я ожидала услышать еще один рассказ наподобие истории о Пуупэхе. Но Гарри только внимательно смотрел на корабль, шевеля губами, словно молясь.

— Сколько он уже здесь?

Гарри пожал плечами:

— В «Спутнике туриста» написано, что он называется «Либерти». Построен во Вторую мировую войну. Президент Рузвельт терпеть его не мог.

— Без дураков?

— Только это не «Либерти». В том-то вся и штука, Мими. — Он стоял не шелохнувшись, разговаривая шепотом, и вдруг неторопливо двинулся по косе. — Один парень, энтузиаст истории флота, пару лет назад добрался в Сан-Франциско до какого-то архива, и ему сказали, что это не «Либерти». И на нем нет номера. Никто даже примерно не может назвать момент, когда он тут появился. Просто однажды возник тут и не тонет. Его трижды пытались затопить. Военные не могут снять его с рифа и отправить на дно. Вдобавок он почти не ржавеет. Эти подтеки — мелочь. — Он посмотрел под воду, волнами набегавшую на песчаную косу. — Добраться до него будет нетрудно. Смотри, надо только взять влево, вон туда...

— Я ногу поцарапала, — сказала я, разглядывая красную полосу, проходившую по бедру.

Кожу испещрили коралловые осколки. В слабом утреннем свете они казались мне шевелящимися, точно маленькие паразиты. Я попыталась вынуть один и наконец поняла, что говорил мой брат.

— Гарри! — Я, прихрамывая, зашла ему за спину и положила ладони на плечи. Они были влажными, все еще напряженными, и я чувствовала, как колотится его сердце — точно двигатель разогнавшейся машины. Как бы спокойно ни звучал его голос, внутри он спокоен не был. — Посмотри на эти волны. Посмотри, как они бьют по кораблю. Мы не можем...

— Там, у кормы, есть трап. Подтянулась, и все, ты — вне опасности.

— Кто тебе сказал? — начала я, но осеклась.

Я смотрела, как вода вырывается из глубин и взрывается ударом о стальную обшивку.

— Гарри, я не хочу умирать.

— Не хочешь — не надо. — Гарри повернулся ко мне и неожиданно улыбнулся. — Я тебя люблю, Мими.

Тут я все поняла. Поняла, почему он настаивал, чтобы я приехала, и почему он меня ждал.

— Ты — сукин сын, — сказала я. — Не смей, черт тебя побери.

И тогда он прыгнул. Вода в одно мгновение поглотила его, и он исчез из виду у борта корабля. Я не видела, как он ударился о борт, вообще ничего не видела.

Но он не хочет, чтобы я утонула, подумала я. Он звал меня приехать, потому что был чертовски труслив для того, чтобы убить себя в одиночку, и не хотел, чтобы мы погибли вместе. Я не стала останавливаться на этой логической ошибке. Не было времени.

Мой молниеносный рывок до корабля оказался потрясающе простым. В то же мгновение, когда мои ноги коснулись воды, меня швырнуло вперед и понесло прямо вдоль борта, по самому краю распахнутой водной пасти у наполовину видневшегося поржавевшего киля. Все, что мне осталось сделать, это растопырить руки и вцепиться в перила длинного стального трапа, когда они проносились мимо, что я и сделала, и мои колени ударились об обшивку корабля. Я сильно оцарапала руку с тыльной стороны, когда зацепилась за нижнюю ступеньку и рывком вытащила себя из воды. Гарри уже был на пятнадцать ступенек выше.

— Черт тебя подери, да постой же ты! — завопила я, но сомневаюсь, что он меня слышал.

Я изо всех сил заработала ногами и стала подниматься наверх, приостанавливаясь только для того, чтобы утереть кровь, стекающую по моему боку. Решительная, как и Гарри, я двигалась быстрее и вскоре нагнала его. Он упорно продолжал взбираться вверх.

— Гарри, стой! — завопила я снова.

Он тут же остановился, взглянув на меня.

— Не ушиблась? — спросил он.

— Нет, только...

— Давай лучше поговорим наверху. Мне не нравится висеть на этой штуковине.

И он начал быстро подниматься, несмотря на мое протестующее ворчание.

Забраться наверх можно было минут за пять, а то и быстрее, но подъем затянулся, потому что мои ноги соскальзывали с осклизлых ступенек. Одолев уже две трети пути наверх, как раз там, где у кормы начинался выступ, так что мне приходилось изгибаться назад, я бросила взгляд вниз и увидела, как бушующие волны накрывают скалы и коралловый риф подо мной — словно губы, маскирующие оскалившиеся зубы, и какое-то время я не могла двинуться с места. Когда я в конце концов сумела посмотреть вверх, Гарри уже скрылся.

На мгновение я запаниковала, вцепившись в трап, представляя себе, как тело моего брата проносится мимо меня, падая вниз. Я почувствовала себя Джеком на вершине бобового стебля, только еще глупее. Придурковатой сестренкой Джека, которая лезла за ним, куда бы он ни забирался.

— Гарри, помоги мне! — крикнула я, когда выбралась к леерам, проходившим но всему борту корабля, и поняла, что мне хочется одним прыжком перебраться через верхнюю ступеньку лестницы.

Но Гарри не появился, а я не могла оставаться там, где находилась, и прыгнула, зацепившись бедром за поручень, кувырком скатилась на палубу и осталась лежать там, запыхавшаяся, в разгорающемся свете дня. Тут же, в силу привычки, мои легкие заработали в естественном ритме, приходя в норму, и, когда я поднялась, меня совсем не трясло.

Первым, что я заметила, была абсолютная тишина. Только ветер свистел между деревянными и металлическими контейнерами, которыми был заставлен чуть ли не каждый дюйм пространства палубы. Но я не слышала криков птиц, не слышала шума океана.

— Спорим, мы на высоте пятнадцати этажей, — сказал Гарри, возникая из-за одного из контейнеров, — или выше.

Его волосы развевались вокруг головы, лицо светилось, как у младенца. Казалось, он не был способен на дурной поступок — убить человека, покончить с собой. Решимости в его голосе было меньше, чем в тот момент, когда мы вошли в бар прошлой ночью, и от этого становилось жутко.

— Это что, танк? — спросила я, отталкивая его в сторону, чтобы увидеть то, что было у него за спиной.

В пятнадцати футах от нас громоздился огромный танк, поставленный на гусеницы; его ствол был поднят вверх, отведен в сторону на сорок пять градусов и напоминал шею динозавра.

— Пошли, — сказал Гарри, и я, не зная что и подумать, последовала за ним.

Какое-то время мы молча разглядывали танк. Потом перебрались через бухту каната, постояли у основания мачты и посмотрели через обрывки радиопроводов на начинавшее синеть небо. Словно блуждаешь по древнему поселению мексиканских индейцев или в руинах средневекового замка. Люди, похоже, здесь были, но их существование было для меня невообразимым. Тот самый звук слышался тут глуше и мягче, чем на берегу, и был так уместен, что я не заметила, как он возник, пока мой брат не упал рядом со мной на колени.

— Ух ты! Вот это да! — сказал он, закрыл глаза и покачал головой.

Это было похоже на крик гагары, только более протяжный. От него все внутри холодело, напрягалось, в нем слышались обрывки забытых слов. Крик усилился, я прижала ладони к ушам, а Гарри повернулся к восходящему солнцу, как мусульманин, возносящий дневную хвалу Богу, и тут звук стих.

— Как ты думаешь, что это? — спросил Гарри спустя долгое время. — Невероятно, правда?

Я покачала головой:

— Не знаю. Ветер? Вода бьется о борт? Что-то жуткое и таинственное.

— Это не ветер.

Я поняла, что он плачет. Качает головой и плачет.

— Это живой звук.

— Гарри...

Я встала на колени рядом с ним. Положила ладонь между его лопатками, и ждала, пока рыдания сотрясали его тело. Они все не кончались, и я снова почувствовала, что от волнения у меня сводит живот.

— Гарри, послушай. Все будет нормально.

— О чем ты говоришь? — прошипел он сквозь слезы.

— Все будет нормально. Нормально. Еще не поздно.

— Мими, это самая большая глупость, которую я от тебя слышал.

— Отведи меня домой, — брякнула я, поскольку это было первое, что пришло мне в голову. — Гарри, отведи меня домой.

Когда он наконец поднял голову, глаза его были красными, а голос доносился будто издалека.

— Иди вперед, — сказал он.

— И ты со мной. Давай.

Я взяла его под руки, попыталась поднять, и он встал на ноги с неожиданной легкостью.

— Ты ведь тоже это чувствуешь, Мими?

— Что чувствую?

— Покой. Можно так сказать? Место, где есть покой. Волшебное место.

Теперь слезы стояли в глазах и у меня. Я моргнула, чтобы избавиться от жжения, и они снова потекли. Нам обоим некуда было направиться, кроме как назад, к трапу.

— Гарри, пойдем со мной, ты отдохнешь. Еще не поздно. Еще есть время, чтобы все наладить.

— Ты права, — как во сне сказал Гарри. Слишком мирным тоном. Его улыбка была еще страшнее его слез, но он позволил мне вести себя.

Я шла вперед, больше не глядя ему в лицо. Просто волочила его за собой. Мне казалось, я Орфей, возвращающийся из ада. Если бы я обернулась, он бы понял, что я в нем сомневаюсь. Если бы я посмотрела назад, он бы ушел.

— Это не твоя вина, Гарри. И даже если ты чувствуешь, что виноват.... Тебе двадцать три года. Ты в долгу перед людьми, которым причинил боль. Ты в долгу перед собой. Ты в долгу передо мной, черт тебя возьми! Можешь думать, что моя мать не права. И твоя — тоже не права. Можешь убедить меня, что ты прав.

Гарри ничего не сказал, а только шел туда, куда я его волочила, словно воздушный шарик, привязанный к моему запястью. Я дошла до лееров, успокоила дыхание и усилием воли уняла дрожь в ногах. Мне нужно было принять решение. Очевидно, что тащить его я не могла. Я могла бы отправить его вперед и следить, не прыгает ли он. Или же я могла пойти вперед сама, в надежде, что он пойдет следом.

И то и другое было лучше, чем стоять тут.

— Гарри... — сказала я, повернувшись к нему.

— Ты плачешь? — Он действительно выглядел озадаченным.

— Я спускаюсь вниз. Я хочу, чтобы ты пообещал мне, что тоже спустишься.

— Эй! — Он пожал плечами, хотя бы отчасти выйдя из своего ступора. И опять улыбнулся жуткой улыбкой: — Идти больше некуда.

— Я хочу, чтобы ты обещал мне, что сейчас спустишься по этому трапу, — жестко скомандовала я. — До воды. Ясно?

Его глаза скользнули в сторону горизонта.

— Гарри, богом клянусь: я тебе этого не прощу. Я не могу. Я пришла к тебе в тюрьму, я приехала к тебе на Ланайи. Я доплыла до скалы Утопленницы и залезла на этот корабль — делала все, о чем ты просил.

— Я привел тебя сюда не ради себя, — сказал он, глядя в сторону. — Господи, Мими, я же просто думал, что тебе хотелось посмотреть на это.

Я даже не могла вникнуть в смысл его слов. Спустится ли он по трапу? Прыгнет ли в пучину? Я не могла ему помочь. Я свесила ноги за борт корабля и на мгновение зависла в воздухе. Мои ноги не могли нащупать ступеньку, потом Они ее нашарили, и я осторожно развернулась лицом к обшивке, стараясь не глядеть ни вниз, ни наверх. Я спустилась на десять ступенек, цепляясь за металл, ожидая в любую секунду услышать свист пролетающего мимо тела Гарри и глухой удар о скалы внизу, когда почувствовала, как трап задрожал, и поняла, что брат начал спускаться.

— Долго же ты провозился, — прокричала я, и от облегчения у меня закружилась голова.

Я не останавливалась, не смотрела наверх, пропустила следующие несколько ступенек, и внезапно вибрация того самого звука вновь накрыла нас.

На этот раз он звучал мягче, почти успокаивающе. И по мере затихания он словно бы отзывался в моей крови каким-то трепетом. Это великолепно, подумала я. Абсолютно так, как должно быть. Последний, прощальный аккорд первому незадавшемуся периоду жизни Гарри. Я заставила брата спуститься с корабля. Я, должно быть, смогла бы увезти его с Ланайи обратно на материк. Даже когда звук усилился, став таким же, каким был прежде, он казался терпимым, почти что музыкальным. Я не испытывала стремления закрыть уши, да и вообще не могла бы этого сделать, не оторвав рук от поручней. Просто так устроен мир, говорила я себе. Он так звучит — этот мир. Я закрывала глаза, наклоняла голову, когда звук нарастал, съеживалась и, наконец открыв глаза и посмотрев наверх, успела заметить, как ноги Гарри вновь скрываются за леерами.

— Куда ты? — закричала я, даже не ожидая услышать ответ, но тут же над бортом показалась голова Гарри.

— Что? — спросил он.

— Что ты делаешь?

— Ты не слышала? Это в трюме.

Я покачала головой, ударила ребром ладони по ближайшей ко мне ступеньке, и лестница загудела.

— Это там, внизу, — снова сказал Гарри.

— Что там, Гарри? Что? Пустота?

— Это ты мне скажи, Мими. Давай, иди туда. Я хочу знать, что это по-твоему.

— Это зачем еще? Я и так тебе скажу, что это не душа человека, которого задавил Рэнди Линн. И это не души наших матерей. Это не Господь Бог. И это не я. Это ветер, или океан, или топливный бак. Но что бы это ни было, этот звук не поможет тебе почувствовать себя в глубине души хоть чуточку лучше. Так что спускайся ко мне. У тебя впереди вся жизнь. Я жду.

Гарри улыбнулся знакомой, той же, что и семь лет назад, заискивающей улыбкой.

— Я только на секунду, — сказал он, — не жди меня.

— Ладно, не буду, — ответила я.

И не стала.

4

Четыре часа спустя, расхаживая по пляжу, я наблюдала за тем, как полиция, вызванная мной по сотовому телефону, найденному в «бардачке» пикапа, кружит около корабля на своих патрульных катерах. Спасательная бригада тоже прибыла на борт и провела там несколько часов, но они ничего не увидели и не услышали. Они спросили, что мы там делали, я ответила, что мы исследовали корабль, и они закивали головами. Они поинтересовались, что, по моему разумению, могло приключиться с Гарри, и я сказала, что, наверное, он утонул, так как это казалось мне самым разумным ответом.

На обратном пути водная стихия бушевала гораздо сильнее, чем когда мы отплывали от берега, и мне пришлось пережить ужасные мгновения, когда я видела, как рыбы и морские черепахи стаями неслись через риф, точно приближалось что-то громадное, голодное и ужасное, но ничего не произошло.

Позже, съежившись под выданным полицейскими одеялом в маленьком терминале аэропорта Ланайи, в ожидании рейса на «большую землю», я позвонила матери и сказала, что Гарри покончил с собой.

Думаю, я заставляла себя верить в это в течение нескольких лет. Достаточно долго, чтобы, закончив колледж, начать обустраивать свою жизнь на материке, потом, позвонив в справочную службу Ланайи из своего маленького агентства в Сакраменто, узнать телефонный адрес Мэрион Джонс, школьной директрисы, объяснить, кто я такая, и напроситься на работу.

Тут я теперь и живу, в моем маленьком зеленом доме на окраине Хаоле-Кэмп. Дети островитян в основном любят меня, потому что я обучаю их карате после урока математики и устраиваю соревнования в своей комнате. Мэрион я нравлюсь, потому что ежедневно являюсь на работу, не курю и не слишком часто улыбаюсь. Иногда по вечерам, особенно летом, когда Мэрион и то нечем заняться, она приходит в мою хижину и мы делаем барбекю из курятины с луком и ананасами, а после ужина доезжаем до «Сада богов» и, каждая сама по себе, бродим между гигантских камней и табуна лошадей, пока солнце не садится за горизонт.

Каждое воскресенье я, словно в церковь, отправляюсь на Берег разбитых кораблей, стелю брезент на корабельный обломок и гляжу, как водруженный на свой риф корабль, рассекая столпотворение обломков, беззвучно уплывает в вечность. Тот звук больше не слышен. Мэрион думает, что все это немного ненормально с моей стороны. Это ее единственное замечание в мой адрес. Она говорит, что мой брат прыгнул, решив свою судьбу, и, конечно, заслуживает сочувствия, но ведь с того дня прошло так много времени.

Я никогда не пыталась объяснить ей или кому-либо еще, что мой брат не прыгнул в воду. Не мог этого сделать. Это было не в его стиле, хотя я и поняла это уже слишком поздно, в тот самый миг, ослепленная солнечным светом, в последний раз взглянув ему в лицо. Мне бы следовало знать это раньше, находясь на палубе корабля. «Я делаю это не для себя», — сказал он, и, конечно, как всегда на свой манер, он говорил правду. Что-то в этом мире удерживает наше сознание от окончательного распада, и в этом смысле сознание Гарри продолжало существовать. Он не хотел умирать. Никогда не хотел. Ему хотелось стать лучше, чем он был, ему хотелось, чтобы совершенные им поступки вовсе не совершались. Как хочется многим из нас.

Но у него было еще одно желание, за которое я и любила его. Он хотел — отчаянно, безнадежно — сделать счастливым того, кто находился с ним рядом, хотел искренне. Он купил для Рэнди Линна пиво, потому что тот попросил пива. Он говорил моей матери, что восхищается ею, думая, что моей матери приятно это услышать. Он говорил мне, что у него все идет прекрасно, потому что знал: я приехала за поддержкой. Он убил ту бабочку в бильярдной, потому что она испугала Тедди, Короля Лавы. И открыл трюм на том заброшенном корабле, думая, что звук хочет вырваться наружу.

Моя мать приезжала на Ланайи лишь однажды. Она прослонялась по острову пять дней, соорудила мне две книжные полки, разобрала стопки книг, сваленные на полу, купила для меня авиабилет с открытой датой и уехала.

— Ты наказываешь себя ни за что, — сказала она мне в «Саду богов» в свой последний вечер. — Он был никто, а ты слишком умна, Амелия, слишком сильна духом, чтобы зацикливаться на нем. Дело в том, что каждый сам выбирает свой путь. Помни это.

Может быть, она и права. Может быть. Но я все еще вижу, как Гарри рыдает на палубе корабля, все еще чувствую, как его лопатки, точно бьющиеся крылья, вздрагивают под моими пальцами, — мой брат, разбивший сердце моей тети, ожесточивший мою мать, виновный в гибели незнакомца и любивший меня больше, чем кто бы то ни было. И я уверена: по нашему пути нас ведут невидимые ду́хи. Они влекут нас сквозь годы, и мы покорны, как ручейки воды, у которых нет выбора — они текут под уклон. Но если мы успокоимся, найдем силы для раскаяния и вглядимся в будущее, может быть, мы увидим море прежде, чем сольемся с ним воедино.

 

Карнавал судьи Дарка

Итак, вопрос первый, — сказал я, опираясь на письменный стол и глядя поверх голов моих студентов в сумерки, наползающие с полей на территорию университета. — Знает ли кто-нибудь из вас того, кто там действительно побывал?

Руки поднялись вверх незамедлительно, как и всегда. Несколько мгновений я позволил рукам оставаться поднятыми, и они начали устало опускаться в флюоресцирующем свете ламп, тем временем я наблюдал за старшекурсниками на крыше общежития Пауэлл-Хаус, по другую сторону внутреннего двора. Они драпировали фасад в традиционные черные полотнища, закрывая все окна. Когда я выйду во двор, по всему кампусу будут разбросаны соломенные покойники и скелеты из папье-маше. Устроители сознательно подчеркивали темные исторические корни своего праздника.

— Хорошо, — сказал я и вновь вернулся мыслями к семинару по Восточной Монтане для студентов начальных курсов. Это была единственная подготовительная группа, в которой я еще преподавал в этом году. И единственная группа, от которой я бы никогда не отказался. — Только прошу вас — первоисточники, пожалуйста.

— То есть то, что было написано в то время? — спросил вечно смущенный Роберт Хайрайт с первого ряда.

— Это действительно одно из точных определений первоисточника, мистер Хайрайт. Но в данном случае я имею в виду только интервью, которое вы возьмете или которому лично станете свидетелями. Никаких рассказов третьих лиц.

Несколько рук опустились.

— Ладно. Теперь исключим родителей, бабушек и дедушек, которые байками о всевозможных домовых держали детей в повиновении и таким образом сохраняли порядок в доме.

Большинство оставшихся рук опустилось.

— И, разумеется, школьных приятелей, поскольку в школе, и особенно в средней школе Восточной Монтаны, существует своеобразное соперничество — побывать там, где не был никто другой из вашего класса, не так ли?

— У меня вопрос, профессор Эр, — сказала Трис Корвин с переднего ряда, скрестив под шелковой юбкой ноги в колготках и поджав свои чересчур красные губы. Вокруг нее беспомощные мальчишки-первокурсники съежились на своих стульях. Интонация флирта в ее голосе была предназначена не мне, как я прекрасно понимал. Это была привычка, и, вероятнее всего, бессознательная, что меня огорчало. — Если мы исключим непрямых свидетелей, родителей и друзей по школе, кто же останется из тех, кто мог бы нам это рассказать?

— Милая моя,— ответил я,— ты делаешь первые шаги к карьере историка. Это потрясающий вопрос.

Я посмотрел на Трис, которая обнажила безупречно отбеленные зубы, напоминавшие выстроившихся в ряд ухоженных лошадей для парадных выездов, и, оробев, встал, позволив себе единственный кивок в университетских традициях. «Милая моя» — самое изощренное оружие в арсенале преподавателя. Выпрямившись, я сказал:

— Фактически это настолько хороший вопрос, что я намерен серьезно рассмотреть его в данный момент.

Несколько студентов группы сохраняли нейтралитет или оказались достаточно вежливы, чтобы улыбнуться. Я увидел Робин Миллс, секретаря гуманитарного отделения, возникшую в дверном проеме с кучевым облачком светлых волос, но в данный момент я ее проигнорировал.

— Позвольте мне спросить вас о следующем. Кто из вас знает кого-либо — еще раз напоминаю: пожалуйста, только информацию из первых уст, — кто берется утверждать, что побывал там?

На этот раз поднялась единственная рука. Снова одна из тех, которые уже поднимались сегодня.

— Мистер Хайрайт? — спросил я.

— Мой пес, — ответил он, и вся группа взорвалась смехом. Но Роберт Хайрайт продолжил: — Я не шучу.

— Это рассказал тебе твой пес?

— Моя собака Друпи исчезла в ночь Хэллоуина три года назад. Прошлым утром соседка привела ее домой и рассказала моему папе, что человек в клоунском костюме позвонил ей в дверь в шесть часов утра и сказал: «Спасибо за собаку, она гостила у мистера Дарка».

Однокурсники мистера Хайрайта снова засмеялись, но я не присоединился к ним. Костюм клоуна — это интересно, подумал я. Совершенно новое дополнение к мифу.

— Так, посмотрим, — мягко сказал я, — считая твоего отца, твою соседку и клоуна, — от этого смех усилился, хотя я никого не высмеивал, — твой рассказ — самое большее из третьих рук.

— Не считая собаки, — сказал Роберт Хайрайт и тоже усмехнулся. По крайней мере, на этот раз все, казалось, смеялись с ним вместе.

В дверях Робин Миллс откашлялась, и пышная копна ее белых волос всколыхнулась.

— Профессор Ремер?

— Это, несомненно, может подождать, мисс Миллс, — сказал я.

— Профессор, там Брайан Тидроу...

Я нахмурился. Не смог сдержаться.

— Что бы он там ни сделал, это определенно может подождать.

Вместо того чтобы что-то сказать, Робин Миллс произнесла оставшиеся слова одними губами. Она повторила трижды, но я понял со второго раза.

— Вот мерзавец, — пробормотал я, но недостаточно тихо, так что мои студенты прекратили смеяться и уставились на меня. Я не обратил на них внимания. — Кейт в курсе? — спросил я у Робин.

— Ее пока никто не видел.

— Разыщите ее. Разыщите немедленно. Скажите ей, что я скоро буду.

На мгновение Робин замерла в дверях. Я не знаю, ожидала ли она утешения, или что я присоединюсь к ней, или просто более явной реакции. Брайан Тидроу был потомком индейца кроу, женившегося на белой женщине, изгнанного за это из племени, служившего проводником при генерале Кастере и погибшего вместе с ним. Брайан был из семьи алкоголиков, далеко не лучшим из моих студентов и, прямо скажем, был мне наименее всего симпатичен. Сейчас он дошел просто до предела тех безобразий, которые учинял уже в течение нескольких лет. Он в принципе не мог рассчитывать на мое снисхождение. Я буравил возмущенным взглядом Робин, пока она не кивнула и не отошла от двери.

— А о чем шла речь, профессор Эр? — спросила Трис.

Я старался не думать о Кейт. О Кейт и Брайане. О чем тут было думать? Это случилось уже много лет тому назад. К тому времени как Робин выяснит, где она, занятия закончатся и я буду уже в пути.

— Обратите внимание, мои юные ученики, что я даже не спрашиваю, бывал ли там кто-нибудь из вас лично. Я всю жизнь прожил в Кларкстоне, за исключением восьми лет обучения в университете и аспирантуре. Мои родители жили здесь всю жизнь. Мои дед и бабка приехали сюда из Германии прямо перед Первой мировой войной, — («по меньшей мере на несколько веков позже моего отца и на полвека позже моей матери», — как любил напоминать мне Брайан Тидроу), — и ни разу никуда не уезжали до самой смерти. За все это время ни один из членов нашей семьи не встречал никого, кто бы действительно бывал там. Никогда. И все это подводит нас к самому волнующему, поразительному вопросу. Возможно, карнавал мистера Дарка — то, что вдохновляет все наши празднества на Хэллоуин, самый известный аттракцион или событие в истории Кларк-стона, штат Монтана, — никогда и не существовал?

Как всегда, этому вопросу потребовалось лишь мгновение, чтобы всколыхнуть аудиторию. В течение нескольких секунд он плавал в пространстве комнаты, точно таблетка «алказельцера», брошенная в стакан с водой. А потом вступил в реакцию.

— Постойте, — сказал один из мальчишек около Трис.

— О боже мой, не может быть! — воскликнула Трис, и ее голубые глаза вспыхнули, обжигая своим взглядом студентов, одного за другим.

Роберт Хайрайт покачал головой:

— Это неправильно. Вы не правы, профессор. Я это знаю.

Я поднял руку, но шушуканье затихло не сразу. Когда наконец все успокоились, я улыбнулся, решив не думать о Брайане Тидроу, и передернул плечами. Да пусть он катится к черту! — решил я. Я не желал снова оказывать ему услугу просто потому, что, в конце концов, он по глупости — возможно, он называл это «доблестью» — пошел и сделал это.

— Что вы знаете, мистер Хайрайт?

— Мне известно, что карнавал состоялся в тысяча девятьсот двадцать шестом году. Он был на пустоши у станции Галф, где сейчас городская окраина.

— Откуда вам это известно?

— Мы проходили это в школе. Были газетные публикации. Первоисточники. — Он бросил взгляд в мою сторону, желая узнать, не захочу ли я прервать его, и затем продолжил: — Пропавший скот. Видели, как какой-то человек в черном одеянии бродил в округе, прячась в кустах. Трое чуть не умерли от страха, включая полицейского, отправленного расследовать это жуткое дело.

— А еще один раз — в сорок третьем, — сказал я в неожиданно притихшей аудитории. Льдистый вечерний сумрак лился в окна, просачиваясь в углы, точно подступавшее наводнение. — Тот случай был явным примером дурного вкуса. Рассказывали, что там бродили несколько десятков человек, наряженных утопленниками в военной форме. Ужасное испытание для родителей проходящих службу моряков. В семьдесят восьмом произошло целых три так называемых «карнавала мистера Дарка», о которых шел слух по всему городу, хотя два из них были устроены для малышей, а третий завершился всеобщей пляской. Я не говорю, что никто никогда не называл свои представления на Хэллоуин «Карнавалом мистера Дарка». Но что касается существования легендарного, скрытого под завесой тайны Карнавала — Завершения Всех Карнавалов... — Я махнул рукой, улыбнулся и вздохнул, вместо того чтобы закончить фразу. — Дело в том, что каждый год мы возводим шатры Страха, берем детей и отправляемся, чтобы обойти как можно больше таких палаток на нашей маленькой городской ярмарке в надежде пережить небывалый ужас. Этот шатер заставит нас всех содрогнуться, сотрет в пыль наши стучащие от страха зубы и выбросит нас с другой стороны, трясущихся, хихикающих и невредимых. Карнавал мистера Дарка, о котором нам рассказывали всю нашу жизнь, должно быть, находится где-то там, на какой-нибудь неизвестной улице, в каком-то никому не известном углу.

Следующие пятнадцать минут студенты засыпали меня вопросами о наиболее конкретных сторонах этого мифа — о билетах, которые можно было получить или найти где-нибудь, о постоянно меняющемся местоположении Карнавала и слухах про тех, кто умер от страха. В последние годы я чаще всего позволял этой части затянуться настолько долго, насколько этого хотелось участникам, потому что мне нравилось слушать варианты легенды, а студентам доставляло удовольствие их опровергать. Но в этот год, ощущая нарастающее раздражение оттого, что Робин не вплыла снова в двери со словами, что нашла Кейт, я реализовал свои планы по разрушению мифа буквально за пару минут.

— Сколько неизвестных уголков на самом деле существует в городе площадью меньше одиннадцати миль и простоявшем на этом месте сто сорок пять лет? Сколько новых местечек может появиться в нем? Если билеты оказываются найденными или розданными, кто их прячет или раздает? С учетом всех искусных иллюзий, приписываемых мистеру Дарку, где находятся работники его аттракциона?

В конце концов Трис снова задала самый главный вопрос:

— А этот мистер Дарк, он все-таки существовал?

— О да, — произнес я еще тише и спокойнее, отчего вся группа вновь притихла. — Словом, хотя бы с учетом того, почему вся эта история связана именно с ним...

Конечно же, как раз в это мгновение Робин Миллс наконец вернулась. Как банально, подумал я, что прощальному жесту Брайана Тидроу было суждено испортить мой любимый момент учебного года. Единственное, что могло хотя бы немного с ним соперничать, — это день, когда я отправлялся на семинар для дипломников и, разложив карту продвижения скота на пастбища поверх другой, показывавшей кривую уменьшения количества буйволов, доказывал, что, несмотря на все усилия приблизительных подсчетов, именно сибирская язва свела на нет почти все их поголовье. Белые ковбои здесь ни при чем.

За окном серые полосы снега начинали ползти по земле, точно кромка огромного ковра. Тяжелые тучи висели низко, и первый безошибочно зимний ветер ворчал и завывал под окнами. Я подумал о Кейт и забыл о своей злости, забыл о своем учительстве и пристрастии к Хэллоуину. Все во мне заныло.

— Прошу прошения, господа студенты, — сказал я, — на гуманитарном отделении кадровый кризис, и я должен немедленно быть там. Поэтому мы продолжим наше обсуждение в понедельник.

— А как же мистер Дарк? — протянул Роберт Хайрайт почти рассерженно.

Я не стал его винить. Мой курс более десяти лет был самым популярным из факультативов для студентов начальных курсов, в первую очередь из-за этой лекции, которую я ежегодно читал учащимся именно в этот день.

Я начал складывать записи, которыми так и не воспользовался, в свой рюкзак, увидел, как ссутулился за столом Роберт Хайрайт, когда Трис встала перед ним.

— Кто знает, — сказал я, расслышав, как Робин Миллс возбужденно постукивает шариковой ручкой по дверному косяку аудитории,— может быть, один из вас сегодня обнаружит полоску бумаги, приколотую к стволу дерева, и, не веря своим глазам, уставится на нее. И вы найдете настоящего мистера Дарка. А в понедельник сможете рассказать мне, что я ошибался все эти годы. Я вас вижу, мисс Миллс.

— Простите, профессор, — расслышал я ее слова, — я машинально.

— Будут какие-нибудь рекомендации? — спросила Трис, когда в группе начали отмечать присутствующих. Она перегнулась через мой стол, слишком близко ко мне. По привычке.

— Относительно чего, мисс Корвин? — Я продолжил убирать со стола бумаги, стараясь ненароком не коснуться рукой ее свитера.

— Какие-нибудь аттракционы ужасов, которые нам бы не стоило пропустить? Особенно замечательные улицы? Я слышала, в реку собираются запустить надувных монстров.

Озадаченный, я поднял на нее глаза и почувствовал, что и сам тону в этих уж чересчур голубых глазах.

— Этого никто не делал уже многие годы, — сказал я, и остатки моего гнева утонули в печали, но ни то ни другое не предназначалось Брайану Тидроу. У других людей были Рождество или День благодарения и были семьи. Для меня же существовал Хэллоуин и эти ребята. В этот год у меня не будет ни того ни другого.— Вот вы мне и расскажете.

— Расскажу, — сказала она, — спасибо за отличную лекцию.

Несколько мгновений спустя их уже не было, и вся энергия аудитории ушла вместе с ними, а я стал просто еще одним академическим призраком, с кожей, которая приобрела болезненный флюоресцирующий отблеск, с волосами, поблекшими от меловой пыли и спертого воздуха. Мне хотелось увидеться с Кейт. Мне хотелось помочь ей справиться со всем этим. В первый раз за всю жизнь мне захотелось, чтобы Хэллоуин уже миновал.

— Где она? — спросил я Робин Миллс.

— У вас, — отозвалась она, и в ее голосе не было и тени оскорбительной интонации, которую она могла бы при случае добавить к этому утверждению, — она звонила оттуда. Кажется, профессор, это она его и нашла.

— Чертов Брайан, — выругался я, — да чтоб он провалился!

Я двинулся мимо Робин. На лице ее начал отражаться шок — видимо, судебные и деловые справочники для секретарей рекомендуют в отношении таких ремарок и ситуаций именно эту эмоцию.

Но затем она произнесла:

— Передайте Кейт, что мы все о ней думаем. Скажите ей, чтобы зашла ко мне в понедельник или когда сама захочет.

Я обернулся, улыбнулся ей — и понял, что проработал рядом с этим человеком, если даже не непосредственно рядом, четырнадцать лет и что пора бы мне себя перебороть.

— Обязательно передам, — ответил я, — спасибо.

Несколькими мгновениями позже я неторопливо шел по кампусу сквозь сгущающийся сумрак. В кронах деревьев бумажные фигурки скелетов плясали и кружились на холодном ветру. До моего слуха доносились веселые крики со стороны домиков студенческого братства в южной части кампуса и торопливые шаги учащихся, осторожно перебегавших к месту общей встречи для того, чтобы отправиться в вечерний рейд по городу. За всеми этими звуками мне слышалась бесконечная, душу вынимающая пустота прерий, медленно втягивавшая город — часть за частью, человека за человеком — назад, в море полыни и забвения.

К тому времени как я повернул на Уинслоу-стрит и миновал кампус, холод прокрался под мою легкую осеннюю ветровку, и я ощутил, как он пробирает меня насквозь, до костей — и до самого сердца.

Малыши уже были на улице и бегали по тротуарам, с тыквами в бумажных пакетах, от которых исходило чудесное и зловещее оранжевое свечение. Я видел зеленого зомби, внезапно показавшегося из-под куч опавших листьев на краю лужайки и попытавшегося схватить двух перетрусивших девочек, которые захихикали и убежали прочь. Зомби проводил их улыбкой и вновь зарылся в листве. Он будет там весь вечер, я знал это. Он сохранит эту улыбку, обращенную к самому себе, даже после того, как придут ребята постарше, и он станет хватать их уже более решительно. Он вернется домой сильно промерзшим и исполненным чувства гражданской доблести. В некоторых городах соседи заставляют вас держать свой двор в чистоте. В других от вас ожидают, что вы будете появляться в церкви, или станете содействовать сбору пожертвований в пользу голодающих, или примете участие в Дне Очистки Речных Берегов. В Кларкстоне вы принимаете участие в праздновании Хэллоуина.

В полумиле от кампуса дома рассыпались по своим отгороженным участкам и дорожки, отмеченные тыквами в бумажных пакетах, исчезали. Но праздник продолжался. В этот час, когда абсолютная тьма еще не сгустилась, улицы были относительно тихими. Местные «страшилки» несомненно предназначались для подростков. Прячущиеся в кучах листвы зомби, которые могут изрядно досадить, если кого-то поймают. Я всего на мгновение остановился у дома декана Гарри Пилтнера и постоял на полоске снега. Как всегда, Гарри построил из соломы длинный, по колено высотой, лабиринт для ползания по-пластунски, извивавшийся зигзагами по всему двору. Я как-то спрашивал его, где он достает пауков-волков и тараканов в палец величиной, которых он иногда запускал в лабиринт, чтобы они пугали и преследовали тех, кто туда заберется, или погибали, раздавленные ладонями какого-нибудь завопившего подростка. Он лишь улыбался в ответ и хранил свой секрет Хэллоуина, как любой добропорядочный обитатель Кларкстона. Домашние, шоколадные с орехами, пирожные, которые его жена оставляла у выхода из лабиринта, были необычайно вкусны, насколько мне известно. .

Река Блэкрут пересекала Кларкстон в пяти местах, поворачивая по пути через город то в одну, то в другую сторону, создавая маленькие полуострова. Мой дом в стиле начала XIX века, с двускатной крышей, был возведен каким-то начальником, работавшим на железной дороге в период Великой колонизации, который вывез поселенцев на вольные просторы и очень скоро вынудил их ввязаться в Гражданскую войну; он стоит на мысе Пурвистоун — самом восточном полуостровке города, похожем на дым, идущий из трубы паровоза. Переходя по мостику, ведущему прямиком к моей двери, я посмотрел на свой дом — не горит ли свет в окнах, но ничего не увидел. Или Кейт ушла, или же она сидела в темноте. Я предположил последнее. В моменты личного и профессионального кризиса Кейт стремилась спрятаться в тень. Иначе она бы нипочем не соблазнилась предложением Брайана поехать в Монтану — из-за своей аспирантуры, оставив без ответа четыре предложения от университетов Лиги Плюща.

Лишь на миг, дойдя до середины мостика, я остановился, чтобы послушать реку. В шуме воды уже слышался раздражающий ухо скрежет. На День благодарения она замерзнет, и улицы разрастутся на время ее зимнего сна под толстым снежным покровом. Обернувшись, я бросил взгляд на город, увидел оранжевые огоньки, мигающие в темноте, и услышал пронзительный визг маленького ребенка, пронизавший тишину, точно крик охотящейся скопы.

— Ты растерял все доброе, что в тебе было, Брайан, — пробормотал я, сам себе удивившись. Понятия не имел, что думаю о нем.

Даже после того как я отпер дверь, мне понадобилось несколько секунд, чтобы догадаться: Кейт — там, скорчившись на тахте у окна, смотрит на реку. Она сидела, по пояс закутавшись в голубой плед, который давным-давно связала для меня моя мать, а ее длинные каштановые волосы лежали на плечах, точно шаль. При солнечном свете странно запавшие глаза Кейт придавали ей вечно невыспавшийся вид. В сумраке тени добавляли красок ее бледной коже, глаза казались более выразительными, и она становилась настоящей красавицей. По крайней мере, на мой вкус.

— Эй, — окликнул я, направившись в ее сторону, и ощутил лишь легкий осадок прежней неопределенности.

Я давно изжил в себе чувство вины перед Кейт за то, что пригласил ее к себе, хотя она и была моей бывшей студенткой. Ей было тридцать пять лет, всего на шесть меньше, чем мне. До Кейт у меня в течение одиннадцати лет не было сколько-нибудь значимых связей: Кларк-стон маленький городишко, совсем крошечный, а университет и того меньше, а я от рождения неразговорчив.

Тем вечером Кейт не стала облегчать мое положение. Она не отрываясь смотрела в окно. Окно было закрыто, но снег, казалось, как-то проникал в комнату. Я представлял себе, как он мерцает около ее уха, точно облачко блуждающих болотных огоньков. Подойдя, я опустился рядом с ней на тахту. Она тихонько заплакала. Я сидел и держал ее руку, позволяя ей выплакаться.

— Он даже не был хорошим другом, — проговорила Кейт вполголоса спустя долгое время, — никогда не был.

Я тронул ее волосы:

— Ну конечно.

— Он был слишком озабочен своими душераздирающими проблемами.

— Он был болен, Кейт. У него не было выбора.

Впервые за весь этот вечер она повернулась и посмотрела на меня. Я смотрел в ее глубоко запавшие глаза, точно заглядывал в пещеру. В таких случаях мне всегда хотелось забраться в самую глубину. Она улыбнулась, и я чуть было не рассмеялся, но вовремя одернул себя.

— Это все меняет, — сказала она.

— Послушай, Кейт, пойми меня правильно... Жаль, что он вообще сюда вернулся — за тем, конечно, исключением, что он привез тебя. Жаль, что ты его вообще знала. Ты и все другие на этом проклятом отделении, потому что он обладал такой болезненной притягательностью, что для вас, выпускников, это как пыльца для пчел, и вот вы уже сами рассыпаете ее, и сами не можете справиться с жуткими наклонностями.

Кейт рассмеялась, и на этот раз смех прорвался из меня наружу.

— Он хорошо знал историю, — сказала она, пожимая в ответ мою руку.

— У него были хорошие данные для историка. А вот ты настоящий историк. Сперва досконально все исследуешь, а потом переживаешь свои прозрения.

Без предупреждения она снова расплакалась: о Брайане Тидроу или о своей матери, также совершившей самоубийство более двадцати лет тому назад, или о своем отце, или вообще о ком-то другом, кого я не знал.

На этот раз слезы длились более часа. Я прислушивался к ее хриплому дыханию, ее бессвязному бормотанию, наблюдая, как ночь Хэллоуина опускается на Кларкстон. Снег пошел гуще, скапливаясь на убитой морозом траве и в трещинах тротуара. Даже сквозь закрытые окна мы слышали крики, вопли и органную музыку, доносившиеся из-за реки.

— Я наступила на его волосы, — пробормотала Кейт в какой-то момент, и я вздрогнул и сжал ее заходившую ходуном руку.

Я и забыл, что это она его обнаружила.

Было, должно быть, восемь часов, а может позже, когда Кейт подняла на меня глаза. Ее плечи еле заметно содрогались. Но произнесла она следующее:

— Все еще может обернуться хорошо. Дэвид, тебе нужно идти.

Я озадаченно моргнул, не уверенный, что ответить.

— Куда идти? Это мой дом. Место, где мне хотелось бы находиться.

— Сегодня Хэллоуин. Лучший день в твоей жизни, помнишь?

Сентиментальные воспоминания превозмочь было невозможно. В конце концов, вариантов мне оставалось не слишком много.

— У меня были другие лучшие дни, и не так давно, — сказал я.

Потом покраснел, ухмыльнулся, как ребенок, и Кейт так и прыснула со смеху.

— Пойди в палатку ужасов. И возвращайся с рассказами.

— Идем со мной.

В одно мгновение ее улыбка исчезла.

— Спасибо, я уже видела сегодня одного покойника. Ой, черт побери, Дэвид!.. — Ее лицо снова исказилось. Я потянулся, чтобы взять ее за руку, но она отдернула ее. — Правда, — жестко проговорила она, и я отпрянул, — я хочу, чтобы ты пошел туда. Мне лучше побыть одной.

— Кейт, я бы хотел быть рядом с тобой.

— Ты и так со мной, — все еще напряженно сказала она.

Мы долгое время смотрели друг на друга. Потом я взял пальто со стула и встал. Я спросил, уверена ли она. Она была уверена. И, честно говоря, мне полегчало во всех отношениях. Я знал, что сделал все что мог и мои действия были замечены. Я знал, что Кейт любит меня. И что уж теперь-то я не пропущу Хэллоуин.

— Я принесу тебе шоколадное пирожное с орехами, — сказал я.

— Господи, ты же не собираешься проползти через лабиринт Пилтнера?

— Буду обратно через час. Я ненадолго.

— Хорошо, — ответила Кейт, но она уже отдалилась от меня, съежившись и пристально глядя в окно.

Я открыл входную дверь, шагнул на улицу, и меня обдало холодом. Он имел зубы и когти и так рвался коснуться моей кожи, что я то и дело проверял, не разодрано ли мое пальто.

— Боже мой, — проговорил я, решив было вернуться за перчатками и шарфом, и тут же передумал. В принципе, я не собирался отсутствовать долго. И мне не хотелось сейчас беспокоить Кейт. Сунув руки в карманы и моргая, потому что глаза у меня слезились, я направился вперед, во тьму. Моя голова была опущена, я не увидел предмет на мостике, пока почти не наступил на него. Судорожно глотнув воздух, я вздрогнул и остановился.

Сперва все, что я увидел, была газета, развернутая ветром. Когда налетел очередной порыв, края поднялись, точно крылья, но газета осталась на месте, и я догадался, что под ней находится что-то, ее удерживающее. Полшага ближе, и я подумал, что вижу тень, вроде как от головы, лежащей в тени нависшего тополя. Ну да — голова в луже крови.

Проклятый Брайан Тидроу, снова подумал я и двинулся вперед.

Человек лежал, вытянувшись, поперек моста, на самой середине, голова его касалась одного из поручней, а ноги свисали над рекой. Мне всегда было интересно, откуда появлялись в Кларкстоне бездомные и почему они здесь оставались. Никогда не мог понять ни одного из тех, кого я знал, — даже несмотря на все те годы, что я здесь прожил. Местный климат не располагал к проживанию на улице. Может, горожане были щедры, или еда в ночлежках хорошая, или причиной — очертания равнин, напоминающих вспененный океан пустоты, или потерянная надежда безопасно перебраться куда-то еще?

Этот человек, решил я, мертвецки пьян. Нужно порядочно напиться, чтобы уснуть здесь, где от ветра, свистящего над головой, по телу бегут мурашки. Единственным движением, которое я заметил, было шевеление газеты. Единственные звуки — течение реки и шум города.

— Эй, приятель, — осторожно окликнул я его, — с тобой все в порядке?

Газета шуршала. Человек лежал неподвижно. Я подумал, не пойти ли домой, чтобы вызвать полицию. Я ничего не имел против бедолаги, спящего на моем мостике, но в тюремной камере будет теплее. Впрочем Кейт хотела остаться одна. И к тому же, подумал я с напыщенной логикой того, кому неуют не грозит, есть вещи поважнее тепла. Я поставил на мостик одну ногу, занес другую, переступая через бездомного, и тут он сел.

Думаю, что лишь его рука, зацепившаяся за пояс моего пальто, удержала меня от прыжка через ограждение. Свалявшиеся пряди курчавых черных волос вздымались над его головой, точно лохмотья расползающейся стальной пряжи. Его губы были бело-синими от холода, а в глазах так полопались сосуды, что краснота, казалось, перетекала за радужку и наполняла зрачки. Несколько секунд он держал меня, я затаил дыхание, и все вокруг замерло. Он смотрел не на меня, а куда-то через меня, мимо — на деревья и речной берег. Сила его немигающего взгляда была такой, что мне захотелось отвернуться, но я в потрясении не мог оторвать глаз от его лица. Наконец я ухитрился глотнуть воздуха, и холод вывел мои легкие из паралича. Я закашлялся. Человек мертвой хваткой держал мое пальто, смотрел куда-то сквозь меня и не произносил ни слова.

— Ну что? — в конце концов не выдержал я.

Направление его устремленного мимо меня взгляда не изменилось.

— Ты замерз? Может, мне...

Я посмотрел вниз и увидел измятый листок черной бумаги. Зажатый между ладонью бродяги и моим животом. Очередной приступ нервной лихорадки сотряс меня, всплыв из далеких, давно позабытых воспоминаний детства. Слепой Пью, Черная метка, трактир «Адмирал Бенбоу». «Жди до темноты, — говорил Пью Билли Бонсу в день смерти Билли Бонса, — они придут, когда стемнеет».

Я придержал бумагу, оказавшуюся удивительно плотной. Ватман. Тут же рука бродяги отлетела в сторону, будто я нажал на рычаг катапульты. Его тело опрокинулось назад, и газета вновь накрыла его. Развернув плотный комок бумаги, все еще дрожа, я отошел и посмотрел, что же было мне вручено.

— Ничего себе, — проговорил я.

Потом повторил это еще раз. После этого я повернулся и побежал к дому.

Когда я влетел в комнату, Кейт все еще сидела у окна поджав ноги. Она не подняла глаз, чтобы спросить, что я забыл. Она смотрела лишь немного более сознательно, чем тот бродяга на мосту. Не обращая внимания ни на что, я подошел прямо к ней.

— Смотри, — сказал я и протянул ей клочок ватмана, — Кейт, я серьезно. Посмотри.

Ее взгляд, прежде нацеленный глубоко внутрь, вновь обратился вовне. Она медленно взяла у меня бумагу, поднесла ее к свету, проникавшему через окно. Она прочла дважды. Затем встала. Одеяло все еще было обернуто вокруг ее талии.

— Боже мой, Дэвид, мы должны идти, — сказала она, — я надену пальто.

— Я собираюсь жениться на этой женщине, — произнес я вслух в сторону окна, когда Кейт шагнула к чулану.

Когда она возвратилась ко мне, застегивая свое самое теплое черное пальто, ее движения вновь приобрели почти прежнюю быстроту и изящество.

— Ты должна понять, куда мы собираемся, — говорил я ей, касаясь ее волос тыльной стороной руки. Ее лицо было все таким же бледным, но глаза сияли. — Для меня это будет не в первый раз, но для тебя...

— О чем ты?

Я уже получал билеты прежде. Два раза я следовал указаниям и попадал на студенческую вечеринку. Маленькая выходка моих студентов на Хэллоуин. В третий раз я очутился в действительно хорошем павильоне ужасов, прямо здесь, в Пурвистоуне, менее чем в пятистах футах от этой двери. К сожалению, мне случилось узнать сутулую спину Гарри Пилтнера под черной сутаной, когда он стоял при входе, и я не удержался, спросил: «Гарри, у тебя пирожного не найдется?» Так что Гарри меня вышвырнул.

— Так почему же ты идешь? — спросила Кейт.

— Надень перчатки. И шапку. Там жуткий холод.

Мы были уже снаружи, Кейт втянула голову в плечи и мгновение стояла замерев. Она даже не застегнула все пуговицы на пальто.

— Ты с ума сошла, — заволновался я, сжимая руки в перчатках, засунутые в карманы, и съежившись под налетающими порывами ветра. — Мы идем прежде всего потому, что кто-то изрядно потрудился, чтобы передать это мне или, возможно, кому-то другому. И они сделали это в лучших традициях кларкстонского Хэллоуина, и я не могу оставить это без внимания. Во-вторых, даже если это и студенческая вечеринка, выпить пива было бы неплохо.

— Ну да, конечно. Ты ведь даже не пьешь.

Я придержал для нее открытой дверцу моего ржаво-красного «вольво» 1986 года выпуска и поцеловал ее в макушку, когда она наклонилась, забираясь внутрь.

— Ты замерзла, — заметил я, — да надень же ты свою проклятую шапку.

— А в-третьих? — спросила она и улыбнулась мне. В этот миг она была, казалось, еще более взволнованной, чем, признаться, я сам.

— В-третьих, у меня такое чувство, что тебе бы хотелось пойти туда, несмотря ни на что.

Ее улыбка стала шире.

— И в-четвертых, дорогая Кейт... — Я глянул в сторону опустевшего моста. Пурвистоунские билеты все распространены, подумал я. Мне стало любопытно, где же бродяга захочет улечься со своей газетой в следующий раз. — В-четвертых, никто не знает, что из этого выйдет, и разве кто-нибудь может это знать? Я, во всяком случае, не знаю.

Я закрыл обе дверцы: за ней и со своей стороны. Машина завелась с четвертой попытки и тронулась с места. Она всегда заводится.

— Куда едем? — спросил я, указывая на черный ватманский листок, лежавший у Кейт на коленях.

На нем сероватым мелом была вычерчена карта Кларкстона, через который змеился белый пунктир, и в самом низу — надпись «Приглашение на Карнавал мистера Дарка». На сей раз никаких черепов с перекрещенными костями и никаких запугивающих предупреждений типа «приходи, если осмелишься». В крайнем случае розыгрыш студенческой группы, подумалось мне.

— Поезжай в сторону Уинслоу, — велела Кейт, не глядя на бумагу, — двигайся прямо на юг от города и никуда не сворачивай.

К моему облегчению, ее голос звучал оживленно. Измученно, обессиленно, но оживленно. Я включил в салоне отопление, обдавшее нас холодным воздухом. Кейт не отрываясь смотрела за окно в темноту. Сейчас даже улицы Пурвистоуна ожили. Компания подростков, нарядившихся в резиновые маски, гурьбой двигалась по обочине дороги со стороны дома Гарри Пилтнера, в их париках и зимних пальто торчала солома, а руки так и мелькали по одежде в поисках тараканов, которые, должно быть, давно уже с них свалились. Я улыбнулся.

Из-за холодов праздничной суеты в городе, казалось, было несколько меньше обычного. К девяти тридцати большинство участников празднования Хэллоуина — студенты, потрудившиеся в домах ужасов для малышей, — были распущены со своих постов и собирались вокруг припаркованных машин или у паба «Рейнджхэнд» в центре города, «зажигая» под хип-хоп в ожидании полуночи, когда начнутся настоящие студенческие гулянья. Но в эту ночь любители острых ощущений разошлись по домам совсем рано, празднующие оставались в общежитиях, и единственными, кто бродил по улицам, были самые ревностные хранители традиций Кларкстона. Мы уже были за городом. На двухмильной отметке последний фонарь на столбе возвышался над прериями точно флаг, забытый лунной экспедицией, и дальше мы оказывались в темноте.

— Ты понимаешь, куда мы едем? — спросил я.

— Тут написано: ехать семь миль.

— Воздух прогревается.

Кейт не ответила. Снег мерцал на асфальте и на бесконечной чахлой траве повсюду вокруг нас, словно само небо придавило землю. Равнины Восточной Монтаны, залитые в ночи снежным сиянием, безграничны, как открытый космос, и так же пустынны.

Спустя примерно минуту Кейт заерзала на сиденье. Она говорила медленно и мягко. Ее голос звучал почти бодро, и все же, скорее всего, она ощущала последствия сегодняшнего дня, а теперь — нагревающийся салон машины, дорогу и тишину.

— Дэвид, расскажи мне про то, что ты знаешь об Альберте Алоизии Дарке.

В эту же секунду слова из моей последней лекции завертелись у меня на языке.

— Рад, что ты спросила. Я уж думал, что не придется кому-нибудь о нем рассказывать в этом году.

Кейт улыбнулась.

— Судья Альберт Алоизий Дарк. Рожден бог знает когда, бог знает где. Отсутствие этих данных — первое, что может нас заинтриговать, не так ли? В этом штате нет документов, свидетельствующих о нем, — конечно, тогда это была всего лишь Территория — до его назначения на должность в сентябре тысяча восемьсот семьдесят седьмого года. Фактически о нем нигде нет никаких свидетельств.

— Ты хочешь сказать, что до сих пор не нашел никаких документов?

— Ты не единственный историк в этом «вольво», о едва открывающая рот женщина. И прошу принять во внимание Гражданскую войну и тот пагубный эффект, который она оказала на состояние городских архивов.

Кейт кивнула:

— Продолжай.

— В течение восьми лет после своего назначения на должность судья Дарк даже установил своеобразный рекорд. Как раз перед рождественской ночью тысяча восемьсот восемьдесят пятого года. В ту ночь...

— Поворачивай, — сказала Кейт, и я нажал на тормоза, приостановив машину, и уставился на нее.

— Куда поворачивать?

— Назад.

Я посмотрел через плечо в черную, занесенную снегом пустоту.

— Может, у тебя карта вверх ногами?

Кейт усмехнулась:

— Просто дай задний ход, глупый.

Я отпустил тормоз и поехал, освещая дорогу габаритными огнями. Примерно в пятнадцати футах позади машины виднелись две колеи, извивающиеся между двумя чахлыми, отливавшими красным светом кустами. В животе у меня что-то дрогнуло. Нервы? Может быть. Надежда? Если это розыгрыш или что-то нарочно подстроенное, то сделано это по высшему разряду. А если не розыгрыш...

— Как, черт возьми, ты догадалась, что это здесь?

— По карте.

— Но как ты увидела поворот?

— Я следила за дорогой, Дэвид. Поехали.

Кейт посмотрела на меня. Ее лицо все еще было раскрасневшимся, то ли от слез, то ли от волнения. Точно определить я не мог.

Отъезжая назад, я немного притормозил у обочины. Приоткрыл окно, и звенящая тишина стала втягивать в себя тепло из машины.

— О чем ты задумался? — тихо спросила Кейт.

— О Литтл-Бигхорне и группе Доннера. Есть еще два десятка примеров того, как глупые бледнолицые переоценивали свою власть над Диким Западом.

— Это же действительно может быть тот самый карнавал, Дэвид. Разве нет?

— Конечно.

Я нажал на газ, и мы съехали с шоссе, трясясь на грязных ухабах.

— Далеко? — проворчал я. Кейт взглянула на карту:

— Мили три.

Я застонал.

— Рождественский вечер тысяча восемьсот восемьдесят пятого года, — снова напомнила Кейт.

Я смотрел, как трава исчезает под нашими шинами, на снег, который словно плыл по земле — таким тонким незаметным слоем, будто бы его и не было вовсе.

В рождественский вечер тысяча восемьсот восемьдесят пятого года, примерно без четверти девять, группа местных владельцев ранчо, называвших себя Хранителями правосудия, появилась у двери судьи Дарка, жившего в довольно большом доме на берегу залива — он сгорел в тысяча девятьсот пятьдесят шестом году, теперь там школьное футбольное поле, — и потребовала, чтобы их впустили. С собой Хранители привели китайца со связанными ногами, которого подцепили к фургону и заставили пропрыгать всю дорогу от застолбленного им участка, в двух милях от города.

— Откуда нам может быть это известно? — спросила Кейт.

Из первоисточника, который теперь никто не сумеет отыскать. — Старая, избитая моя шутка. Я продолжил: — Судья вел подробный дневник. Хранители потребовали, чтобы их незамедлительно впустили в дом, тут же провели судебное заседание и вынесли вердикт о повешении. И судья Дарк, по неясным причинам, провел пришедших к себе в гостиную и пригласил спуститься к ним свою жену, чтобы она вела протокол заседания и выступила в роли свидетеля. Судебное расследование длилось десять минут, в нем рассматривались косвенные, совершенно бездоказательные обвинения в воровстве из продуктовых лавок и похищении двух лошадей. Никто не сказал слова в защиту, учитывая, что обвиняемый не говорил по-английски и даже не мог стоять, поскольку его ступни были разбиты во время путешествия до двери дома судьи. Обвинительный вердикт и смертный приговор были озвучены так скоро, что даже Хранители застыли в изумлении. Судья самодовольно подчеркивает этот эффект. «Я определил единственное условие: узник должен быть повешен исключительно моими руками и он проведет эту ночь, свою последнюю ночь на этом свете, в моем доме, под моим попечительством». Условие было принято, и ошеломленные Хранители удалились. На утро Рождества, в присутствии более чем сотни свидетелей, на городской площади судья Альберт Дарк подвел китайца к тополю, затянул вокруг его шеи веревку, заставил его забраться на фургон и казнил. Никто не крикнул «три—семь—семьдесят семь!».

— Кстати, а что это значит?

— По правде сказать, не знаю, — ответил я, — никто из Комитета бдительности Вирджиния-Сити тех времен никогда так не говорил. Они просто пришпиливали эти цифры на бумажке, оставляя их на своих жертвах. Во всяком случае, китаец, по свидетельству очевидцев, не произнес ни слова и не издал ни звука. Но он поднял голову, как раз когда фургон тронулся и веревка натянулась. Два из четырех опубликованных свидетельств утверждают, что он улыбался... Кейт, что это, черт возьми?

Но я мог бы и сам сказать, что это был маленький мальчик. В пижаме. Он стоял босыми ногами на траве и одной рукой, отведенной в сторону колеи, указывал вдаль, во мрак. Его кожа белела в лучах фар ближнего света, будто в нее каким-то образом впитался снег. У него были коротко стриженные светлые волосы, торчавшие вертикально. На пижаме — вышиты зебры. Нажав на педаль, я притормозил машину.

— Боже мой, — проговорила Кейт, когда мы отъехали и остановились в пятнадцати футах от мальчика, — как ты думаешь, сколько ему?

— Я думаю, он замерз, — пробормотал я, уставившись на ноги парнишки.

Он доходил ростом почти до верха моего ветрового окна. Я опустил стекло и высунулся наружу, но ребенок не сделал и движения в сторону машины и не опустил руку. Может быть, подумал я, это чучело. Но он был живым. Я видел его губы, посиневшие от холода, которые вздрагивали, когда ветер прерий хлестал по ним, проносясь мимо.

— Эй! — окликнул я его.

Ребенок и не пошевелился. Тогда, слегка оробев, я улыбнулся. Я еще не попал на этот новейший Карнавал мистера Дарка, а он уже заставляет меня приветствовать вурдалаков. Нервный комок в горле прошел.

— Что ж, поехали дальше по дороге из желтого кирпича, — сказал я и повернул машину в ту сторону, куда указывал малыш.

Как я заметил, там обнаруживались и другие колеи. Возникало абсурдное чувство безопасности от того, что мы не были первыми в этом месте. Я неторопливо вел машину, позволяя прериям биться о днище, словно волнующееся море — о корпус шхуны.

— Так скольких же повесил судья Дарк? — поинтересовалась Кейт, хотя ее глаза тоже напряженно смотрели вперед, в пустоту.

— Четверых, о которых нам известно, в период между тысяча восемьсот восемьдесят пятым годом и моментом образования штата, когда он исчез со службы так же внезапно, как и появился. В каждом случае он позволял местным энтузиастам Комитета бдительности привлекать подозреваемых к скорому суду, выносил обвинение, затем держал их всю ночь в своем доме, где организовывал их исповедь и последний ужин или, возможно, нечто абсолютно противоположное, и после этого наутро производил казнь. А казнил он явно со знанием дела, поскольку, как свидетельствует «Летопись равнин», «ни один из его осужденных не произнес ни слова, прежде чем отошел к праотцам».

— Смотри, — сказала Кейт, но я уже все увидел.

Подав автомобиль вперед, я втиснулся в промежуток между двумя пикапами и выключил зажигание. На импровизированной стоянке было шесть других машин. Водителей и пассажиров я не увидел. Я посмотрел на Кейт. Мы слышали, как снег падает на крышу «вольво». За неровным кольцом автомобилей трава прерий колыхалась под нараставшим ветром.

— Так напомни мне, — вполголоса проговорила Кейт, — как же этот кровожадный судья, кем бы он ни был, стал частью мифа о Карнавале?

— Не напомню, — сказал я, — потому что не знаю. И никто не знает.

— А почему — «Карнавал»? Почему не «Павильон ужасов»?

— Ты меня опять подловила.

Внезапно Кейт заулыбалась, и щеки ее вспыхнули румянцем, и я почувствовал себя так хорошо, таким счастливым, что даже не был уверен, смогу ли в этот момент пошевелиться.

— Спасибо, что вернулся за мной, — сказала она.

— И тебе — за то, что поехала со мной, любовь моя.

Кейт послала мне поцелуй. Она резко опустила дверную ручку, все еще улыбаясь, и изящным движением, словно осторожно входя в воду, выбралась в ночь. Я открыл дверь со своей стороны и присоединился к ней. Мы стояли у капота автомобиля и ошеломленно смотрели вокруг. Не слышалось ни единого звука, кроме шума ветра в траве. Не было даже ребенка в пижаме, чтобы указать нам верный путь. Я сунул руки в карманы, потому что холод щипал кожу на запястьях.

— Туда, — сказал я.

— Я вижу, — отозвалась Кейт.

Это было просто свечение, несколько ярче света луны на снегу вокруг. При солнечном свете и то довольно трудно определить расстояние на равнине. Но сейчас, ночью, в условиях ограниченной видимости, я решил, что свечение находится от нас не далее чем в полумиле, если идти по прямой, сойдя с шоссе в траву. Я двинулся вперед.

Мне показалось, что, когда мы покинули кольцо автомашин, внезапно стало темнее. Тем не менее я чувствовал, как ночь Восточной Монтаны касается наших голов своими гигантскими крыльями. Я чувствовал ее тяжесть там, наверху, и ее длинные когти. Я не поднимал головы и продолжал идти. Кейт шла рядом, и ее рукав ритмически задевал мой рукав. Мы прошли примерно триста ярдов, когда оба подняли глаза и увидели дом.

Он вырисовывался размытым силуэтом среди теней прерий, черный в свете луны, необъяснимый, как доисторический каменный валун на исходе XX века. Свечение, которое мы увидели, шло из одиноко стоящего прожектора, затерявшегося среди густой травы и направленного на белую ограду, окружавшую постройку. Когда мы подошли ближе, я увидел, что здание было не черным, а темно-красным, в один этаж, прямоугольное и длинное. Во дворе, обозначенном забором, туда и сюда мелькали фигуры.

— Если этим и ограничится, — сказал я, глядя на развернувшуюся передо мной панораму, — думаю, меня бы это вполне устроило.

— Выглядит точно на картине, — сказала Кейт.

Холод, наполнивший мой рот, казалось, шел изнутри, а не снаружи. Какое-то мгновение я не мог понять, что здесь не так. Я посмотрел на строение. Взглянул на проплывающие фигуры, начиная едва распознавать далекие лица на расстоянии. Посмотрел на ограду и все понял.

Потому что это была не просто ограда. Мне она напомнила фотографию на странице 212 из учебника по истории штата, которую я обвел ручкой. Ту самую, изображавшую бизоньи кости, которые оставляли отбеливаться под солнцем в те годы, когда федеральное правительство платило самым отчаянным подонкам из Монтаны за отстрел каждого бизона, которого они могли найти. Потом кости переправляли вниз по реке, в поселки. Я попытался что-то произнести, мне пришлось облизнуть губы, я сделал еще одну попытку.

— Кхм, а что, недавно были какие-нибудь сообщения о массовом падеже скота в округе?

Кейт повернулась, и ее брови поползли на лоб.

— Что?

— Взгляни-ка на эту ограду, Кейт.

— Ух ты!.. — выдохнула она. — Не может быть...

— Понадеемся, что нет и там, над входом, висит здоровенный плакат — мол, «ни одно животное не пострадало в ходе подготовки к этому карнавалу». Но есть повод усомниться.

— Пошли, — сказала Кейт, и мы двинулись дальше.

Вблизи кости выглядели несколько менее реальными. Они были определенно чистыми. Каким-то образом я разглядел клочки хрящей, свисавшие с них, словно праздничный серпантин. Четыре фигуры, скользившие туда-сюда по двору, были молодыми женщинами, все они были одеты в длинные белые ночные рубашки, обтекавшие их тело, словно жидкий лунный свет. С оголенными руками, черноволосые и, вероятно, приходящиеся друг другу сестрами. Это было очевидно: все имели бледную фарфорового отлива кожу, одинаковые слегка курносые носы, одинаковые улыбки на красно-черных губах. Меня их внешность несколько озадачила. После всего предыдущего это казалось чересчур знакомым образом из фильмов ужасов и, увы, свидетельствовало о недостатке воображения.

Груда костей, при ближайшем рассмотрении больше похожая на вал, имела проем, ведущий к правой части дома. В этом проходе съежившись и уставившись прямо за наши спины в вечную пустоту вокруг, сидел еще один ребенок. Он был одет в зеленое пальто с поясом. У него были блестящие черные волосы, отчего черты его лица ярко белели, словно на фотонегативе. Он был босым.

Когда Кейт и я подошли к проходу в костяной груде, ребенок встал и, шагнув, оказался перед нами. Мы ожидали, что он заговорит, но он, конечно же, не заговорил. И не пошевелился.

— И что? — наконец спросил я.

Теперь я видел, что привидения в ночных сорочках были не единственными во дворе. Там были и другие, с обычной, по-местному, как в старой Монтане, бледной кожей, в хороших зимних куртках, перчатках и шарфах. Желающие испугаться. Их тут собралось человек восемь.

Медленно, все еще глядя куда-то в сторону, мимо нас — совсем как тот человек на мосту, понял я и подивился: неужто данный мистер Дарк тратит столько сил, и так эффективно, на обучение персонала? — ребенок-привратник поднял руку, ладонью кверху, и протянул ее к нам.

— Чего он хочет? Крови? — прошептал я Кейт. — Сырных крекеров?

После долгой паузы Кейт сунула руку в карман пальто и вынула черный листок ватмана.

— Билет, — радостно сказала она.

— Ах да! Не хотелось бы, чтобы кто-то испортил нежданным появлением всю вечеринку,— сказал я, но двинулся вперед вместе с Кейт, когда она положила сложенную бумажку на ладонь ребенка.

— Бр-р-р!.. — вздрогнула она, коснувшись его. — Милый, да ты просто окоченел.

— Это не так уж плохо, — ответил ребенок, и у меня рот раскрылся от изумления, а колени подогнулись.

Я уже привык к отсутствию реакции. Кейт справилась со смятением лучше, чем я. Она взглянула на меня, потом снова на ребенка. Затем кивнула:

— Ты прав.

Взяв рукой за перчатку, она потянула меня вперед, за изгородь из костей, внутрь двора.

Мы сделали всего три шага, когда одна из фигур в зимних пальто отбросила назад отвороты своей красной шерстяной шапки и окликнула меня:

— Профессор Эр!

Я сморгнул, бросил взгляд в сторону Кейт, потом снова — на человека, кинувшегося ко мне.

— Кхм... — откашлялся я.

Студенты попадались мне навстречу всякий раз, когда я выходил из своего дома в Кларк-стоне. Но, без особой на то причины, я забыл, что это возможно и сегодняшней ночью. Я покраснел.

— Здравствуйте, мисс Корвин.

— А это кто? — наивно спросила Трис.

Я еще гуще покраснел и почувствовал раздражение. В сорок один год, после семнадцати лет, проведенных у классной доски, я остановился в растерянности перед пропастью, отделявшей меня, обычного человека, от своей должности. Не знаю никого, кто на моем месте не сделал бы так же.

— Это Кейт, — в конце концов ответил я.

Повернувшись к Кейт, я ожидал встретить улыбку, мягкую насмешку, еще что-нибудь. Но ее лицо потеряло всякую выразительность. Она посмотрела на меня, совершенно неожиданно показавшись бесконечно усталой, и я угадал за ее плечом тень Брайана Тидроу. Он часто являлся так, даже когда был жив.

— Хорошо, — сказала она и отошла.

Понятия не имею, что было при этом у нее на уме.

Трис хмыкнула. Внезапно, в тот момент, когда Кейт отошла, я снова стал профессором Ремером.

— Держите при себе столь рано развившееся любопытство историка, — сказал я и улыбнулся не разжимая губ. Учительская улыбка.

— Знаете, это было нечто невероятное. Этот труп, выползший из реки и давший мне карту.

— Труп?

— Весь белый. Не знаю, сколько он там пролежал, но я точно не видела его раньше. Мы с Робертом гуляли по берегу в Поплар-парке, и вдруг он выполз из воды к нашим ногам. Он был совершенно голый, не считая плавок. Роберт чуть не взлетел на ближайшее дерево.

Шутник в плавках в полузамерзшей реке не казался таким уж странным делом в ночь Хэллоуина в Кларкстоне.

— С Робертом, — повторил я. — Роберт Хайрайт?

— Ага, — кивнула Трис, — а что?

Я почувствовал, что моя нижняя челюсть сейчас просто отвалится, и вовремя прикрыл рот. Раздражение загоралось во мне, хотя я никак не мог понять почему. Мне нужно было идти к Кейт. И мне хотелось потеряться в великолепной атмосфере этого аттракциона ужасов. Я все никак не мог совершенно преодолеть влияние голубых глаз Трис. Конечно, я встречал таких, как она. Пару раз. Тех, кто рожден быть прекрасным, самоуверенным, каким угодно. Далеких и магнетически притягательных, как залитые светом яхты, неторопливо проплывающие среди нас, остальных, сбившихся в кучу, из последних сил стремящихся добраться в своих дырявых рыбацких моторках-плоскодонках от одного берега, о котором мы уже не помним, до другого, которого мы никогда не узнаем.

— Как это произошло? — спросил я.

Трис пожала плечами:

— С Робертом? Он попросил.

«Эк вам обоим повезло», — чуть не сказал я, но потом решил, что такая снисходительность будет непростительной.

— Мне нужно идти искать Кейт.

— Не забудьте заглянуть в палатку. Она ужасно таинственная. Профессор Эр, как вам кажется, это карнавал настоящий? Тот самый, мистера Дарка?

Я разглядывал ее разрумянившееся на холоде, счастливое, безупречно правильное лицо. Мое раздражение переросло в печаль, тихую и глубокую.

— Это вполне могло бы быть Карнавалом мистера Дарка, Трис. По крайней мере, для нас.

До тех пор пока я не сделал несколько шагов прочь, мне не пришло на ум полюбопытствовать, где же сейчас Роберт Хайрайт. В дальнем углу заднего двора дома стояла палатка, украшенная красными и желтыми праздничными флажками. Кейт стояла слева от входа и смотрела на прерии за костяной изгородью. Я был от нее в пятнадцати футах и быстро приближался, когда две девушки в ночных сорочках возникли с обеих сторон от Кейт, взяли ее под руки и мягко закружили, двигаясь к зданию. Я ускорил шаг.

— Подожди, — окликнул я ее.

— Давай сюда, пошли, — отозвалась Кейт, повернув голову ко мне, но подчиняясь девушкам в сорочках. Настроение вечера словно опять захватило ее. — Я думаю, наша очередь, Дэвид.

Они провели ее вокруг здания к самой парадной двери. Как и все прочие аттракционы ужасов, заведение мистера Дарка могло обслужить только несколько посетителей за один раз. Потом фокусы готовились заново, выпадающие из ниш бутафорские чудища втягивались обратно на своих тросах, перезаряжалась «дымовая» машина. Я уже почти догнал их, когда третья девушка в сорочке возникла прямо на моем пути, предупреждающе подняла руку, будто переводя школьников через дорогу, и остановила меня.

— Нет-нет, — сказал я, — я с ней. Я пойду с ней.

Я шагнул в сторону, и девушка в ночной рубашке шагнула туда же. Под ее босыми ногами скрипнул снег, и на нем остались легкие следы. Ее рука все еще была вытянута, чтобы задержать меня. Несколько секунд мы в упор смотрели друг на друга.

— Они делают так еще с тех пор, как я пришла сюда, — сказала Трис, подходя ко мне. — Никого не впускают парами.

— Не думай от этом, — посоветовал я ей, не обращая внимания на Трис и следя за Кейт.

Сопровождающие в ночных сорочках с каждой стороны придерживали ее за руки, но они остановились, позволив ей обернуться. На глаза Кейт падала тень. Я не мог определить, обманывает она сама себя, или все это доставляет ей удовольствие, или же она покорилась судьбе. Она произнесла лишь:

— Это будет весело.

— Я пойду вместе с тобой.

— Представь себе, что еще существуют вещи, которые нам не обязательно делать вместе, — откликнулась Кейт. Потом улыбнулась одной из тех своих широких, отчаянных улыбок, но ее улыбка адресовалась Трис. — Позаботься о бедняге-профессоре. До встречи на той стороне, Дэвид.

Она шагнула вперед — думаю, удивив даже свое сопровождение. Одна из девушек отпустила руку Кейт. В доме была белая парадная дверь с громадной изогнутой медной ручкой, вспыхнувшей в ледяном лунном свете. Кейт взялась за нее и еще раз оглянулась. Она все еще улыбалась. Потом дверь открылась, и чернота изнутри, казалось, на мгновение выплеснулась на лужайку перед домом. Дверь затворилась, и Кейт исчезла.

— Это даже нечестно, — проворчала Трис, — я была здесь дольше, чем вы, ребята.

— А сколько ты вообще уже тут находишься? — пробормотал я, не в силах оторвать глаз от двери. Мрак внутри казался почти материальным.

— Может, полчаса. Хотя не похоже, чтобы тут существовал какой-то порядок. Они просто выходят и забирают людей. Роберта забрали минут пятнадцать назад.

— Они заставляют входить по одному?

— Некоторых — да. Некоторых впускают группами по трое. Только не с тем, с кем пришел. Думаете, это по замыслу? Чтобы мы почувствовали себя неуютно или что-то там еще?

Если это так, подумал я, то работает отменно.

— Покажи мне палатку с играми, — сказал я, по большей части потому, что мне не нравилось стоять, буравя взглядом дверь.

И каким-то образом я ощутил, что меня не пригласят войти, пока я нахожусь за этим занятием. Я сунул руки в карманы, прижав локти к бокам — Трис могла взять меня под руку или как-то иначе, а мне этого не хотелось. Но она лишь кивнула головой в своей красной вязаной шапочке в сторону заднего двора, улыбнулась мне и пошла. Я последовал за ней, глядя на дом и прислушиваясь, не раздастся ли крик, но ничего не было слышно — никаких звуков. Другие люди, должно быть, вошли еще перед Кейт и присоединились к ней, образовав группу, потому что сейчас во дворе оставалось только четыре или пять гостей, желающих испугаться. Длинный складной стол стоял у дальней стенки первой палатки с играми, и на столе восседали в ряд игрушечные слоники в фут высотой, набитые опилками; все они сидели задрав хоботы. Лишь тем, что они были такими обычными, эти слоники вызывали чувство неловкости. Снова я был поражен противоречивостью этого места, абсолютно уникальной, тщательно контролируемой атмосферой и удивительно прозаическими деталями оформления. Несомненно, участие в этом аттракционе можно было обставить куда более устрашающе. Опершись о стол и куря сигарету, стоял седовласый ссутуленный старик в плаще. У него был скошенный подбородок, а глаза глядели куда-то на крышу палатки. На мгновение я подумал, что, возможно, он изображает одного из слоников, и улыбнулся. Старик опустил взгляд слезящихся, в красных прожилках серых глаз и посмотрел на меня, затем на Трис.

— Только одна игра на путешественника, — сказал он, и его голос показался расплывшимся в воздухе дымом, а не звуком.

— Я не играю, — сказала Трис, жизнерадостная, как всегда,— это он играет.

— А-а... — произнес старик, бросив под ноги свою сигарету, она зашипела в траве. — Крутаните колесо, — сказал он мне, — испытайте судьбу.

Колесо стояло на другом складном столе, располагавшемся вдоль передней части палатки, и выглядело так, словно его вырезали из картонного приложения к игре «Предскажи свою судьбу» и увеличили. Сделанное из белого пластика, оно было примерно три фута в диаметре, под стрелкой-указателем на черном фоне был прикреплен клин красной бумаги, почти на самом верху круга, на нем виднелась белая надпись. Она гласила: «Приз — слоник». На другом, гораздо большем, черном секторе тоже имелись белые буквы. Надпись была следующая: «Игра не с руки за счет заведения».

— Я выиграла Роберту слоника, — сказала мне Трис.

Я коснулся пальцами колеса и вновь их отдернул. Ручка на колесе была не пластиковая, а костяная. И холодная как лед.

— Господи! — проговорил я.

— Вот это да, — радостно засмеявшись, сказала Трис, — кажется, я забыла упомянуть об этом?

Седой человек больше не смотрел на нас. Он смотрел за наши спины. Я снова положил руку на рукоятку, взглянул на Трис, подумал о Кейт и крутанул колесо. Оно все вращалось и вращалось... Совершенно беззвучно. Стрелка совершила оборот и наконец остановилась над углублением на черном секторе.

— Не видать мне слоника, — сказал я.

Вздохнув, старик положил руку на стол передо мной. Другой рукой вытащил из-за пазухи ножовку, снова вздохнул и передернул плечами. Потом он провел ножовкой прямо по своему запястью, проскрипев зубцами по дереву. Ладонь несколько секунд подрагивала на морозном воздухе.

Трис отшатнулась. Я уставился на кисть руки, лежащую на столе, застывшую, с клочком сухожилий, свисавших из нее, точно язык. Старик тоже не отрываясь смотрел на руку. Зашевелив губами, я сделал шаг назад. Это произошло так быстро, что я не все успел разглядеть. Но крови не было. Сухожилия выглядели впечатляюще реалистично, но — никакой крови.

— Вы невероятно хорошо держитесь, — сказал я старику.

Тот кивнул, достал из-под стола мусорный ящик и смахнул отпиленную ладонь, которая со стуком туда упала. Затем он отошел к задней стене палатки, закурил сигарету, с трудом запихнул культю в карман плаща и вновь занял прежнюю позицию.

— Боже мой, — прошептала Трис и тут же, вцепившись мне в руку и повиснув на ней, рассмеялась.

Ее смех был безудержным, заразительным — точно от щекотки. Я почувствовал, что невольно начинаю улыбаться. Мы стояли, держась за руки, глядя на карнавальные палатки, ожидая, что будет, когда следующий «путешественник», как назвал нас старик, придет сыграть в эту игру. Мне, по крайней мере, хотелось взглянуть, есть ли у седого старика новые искусственные руки в плаще и как ему удается прицеплять их. Но впустую прошла минута, и призраки в ночных рубашках возникли с обеих сторон от нас.

— Наконец-то, — выдохнула Трис.

— Уверена, что готова? — спросил я, чувствуя, что голова немного кружится.

Я не мог дождаться, чтобы рассказать Кейт о палатке. Не мог дождаться, когда вновь увижу ее. Кроме того, сдержаться и не подразнить Трис было так же сложно, как утерпеть и не засмеяться вместе с ней. Конечно, мне нравилось ее дразнить.

— У меня есть большой злой проф! — сказала она, стиснув мою руку.

Я покраснел, она посмотрела на меня, и мы позволили привидениям в ночных сорочках отвести нас обратно, вокруг длинного красного дома к белой двери и поджидавшему мраку. В моей голове мелькнули две дикие, нелепые мысли, когда меня заводили на крыльцо. Первой мыслью было, что минуту назад я повстречался с судьей Альбертом Алоизием Дарком, который где-то нашел источник вечной молодости и решил провести вечность, затерявшись среди прерий, разрабатывая свои ежегодные появления вместе с избранными приятелями. Слегка извращенный, вечно скучающий Санта-Клаус Хэллоуина. Вторую мысль я высказал вслух.

— А где выход? — спросил я.

— Что? — переспросила Трис.

— Ты ведь сказала, что Роберт вошел внутрь минут двадцать назад. Где он вышел?

— Я думала об этом.

— Ну и что ты надумала?

Трис усмехнулась:

— После вас, профессор Эр.

И снова я осознал возможность того, что на этот раз все было нарочно, лучший из устроенных когда-либо розыгрышей, по крайней мере для меня. Господи, даже Брайан Тидроу мог оказаться шуткой, подумал я, но затем отбросил эту мысль. Я посмотрел в лицо Трис. Ее красный рот был слегка приоткрыт, голубые глаза сияли. Это был не розыгрыш. Во всяком случае, она в нем участия не принимала.

Я взялся за ручку, которая, к моему облегчению, на ощупь была похожа на обычную ручку, и толкнул дверь. Она не скрипнула, отворилась плавно. Я бросил взгляд за плечо, схватил ртом воздух и неуверенно шагнул вперед, втянув за собой Трис. Привидения в сорочках скользили вплотную за нашими спинами, касаясь нас. Одно из них слабо улыбнулось мне и закрыло дверь.

Минуту, может, дольше мы просто стояли во мраке. Я ждал, когда мои глаза привыкнут к слабому освещению, но привыкать оказалось не к чему. Нас окружала темнота. Я силился уловить хоть какой-то шорох, издаваемый людьми или механизмами аттракциона. Пытался расслышать хотя бы обычное дыхание, что-нибудь. Но ничего не было. Шагнуть в это фойе было словно шагнуть внутрь гроба. Даже хуже — словно выйти за пределы этого мира.

— Профессор? — услышал я шепот Трис. Каким-то образом я потерял ее локоть, но почувствовал, что ее ладонь поднимается по моему рукаву.

— Здесь я, здесь... — сказал я, хотя был рад слышать и чувствовать ее рядом не меньше, чем она меня.

Я надеялся, отчаянно надеялся на то, что Кейт позволили присоединиться к какой-нибудь группе. Представить себе, что она так же долго стояла здесь и перед ее глазами маячила тень Брайана Тидроу с ожесточением во взгляде, было для меня уже чересчур. Тут я почувствовал прикосновение. Оно было таким слабым, что я на миг принял его за дыхание Трис на своей щеке. Но потом я понял, что ощущаю его также и на своих руках, будто легкое дуновение. Первое тепло, которое я чувствовал с тех пор, как вышел из прогретой машины. Оно и вправду походило на дыхание. Словно десятки людей столпились перед нами и просто дышали.

— Эй! — крикнул я, потому что, даже когда у меня возникла подобная мысль, я уже знал, что это — неправда. Поскольку осознал, что кое-что могу видеть, совсем немного.

Где-то неподалеку словно разгорался бледно-зеленый свет. Я посмотрел на Трис и увидел ее силуэт. Трис тоже взглянула на меня.

— Я вас вижу, — сказала она.

— Тебе лучше? — спросил я.

— Отчасти.

Даже в этом слабом свете мне были видны ее зубы.

— Умница.

Мы находились в чем-то наподобие ангара, длинном, просторном и пустом. Но в пятнадцати футах слева был проход. Слабые порывы сквозняка ощущались отовсюду, но свечение было слева. Я дернул Трис за руку, и мы пошли. Ничего не падало с потолка. Ничто не шевелилось. Уже возле прохода я заметил, что мы идем крадучись. Прохождение павильона ужасов напоминало занятие любовью. Максимальное удовольствие требует концентрации, терпения, чтобы дать себе ощутить мгновение электрической, дразнящей страсти, на пределе возможностей. Несмотря на ежегодные визиты в каждый из «Аттракционов страха» в Кларкстоне, я не напрягал так внимания с институтских лет. Мы шагнули в коридор, тянувшийся футов пятьдесят и потом заворачивавший направо.

— Смотри, устроители все понимают, — сказал я. — Не нужно никаких резиновых топориков, бьющих по голове, ни всяких штуковин, свисающих с потолка на тросах, хватающих тебя за волосы. Достаточно лишь темноты, тишины, немного воображения и...

— Не надо лекций, профессор, — попросила Трис.

Моя улыбка непроизвольно стала шире.

— Но на лекциях я чувствую себя бодрее.

— Да уж, — согласилась Трис, и я увидел, как вспыхнули ее глаза.

Ее концентрация в этот миг была абсолютной. Она повела меня вперед, и я ей это позволил.

Мы прошли, должно быть, футов пятнадцать, когда моя нога, ступив на пол, начала погружаться, и я выдернул ее назад. Меня затянуло неглубоко, но мне не понравилось нечто вязкое, оказавшееся на месте дерева или бетонного пола. Я видел, ощущал и воображал себе чересчур много костей в этот вечер. Я подумал о мягком родничке на темени младенца и содрогнулся. Я снова поднял ногу и поставил ее левее того места, куда только что наступил. Она снова провалилась.

— Это ковер? — спросила Трис.

— Не знаю.

— На ощупь какой-то густой и мокрый.

— А ты никогда не встречала Брайана Тидроу?

— Что?

— Пойдем.

С похожим ощущением я, начитавшись в детстве историй о зыбучих песках, воображал себе, как ступаю по болоту. Я несколько недель до ужаса боялся ходить по траве. Ведь прежде я был абсолютно, непоколебимо уверен в том, что земля тверда.

Иногда наши ноги чувствовали твердую поверхность. Иногда поверхность подавалась под ногой, уходя немного вниз. Я решил, что это могло быть просто старое прогнившее дерево. Хотя я этому и не верил.

Когда мы достигли места, где коридор заворачивал, сияние усилилось, став ярким рассеянным светом, излучавшимся из другого прохода, в десяти ярдах впереди. Не говоря ни слова, мы свернули туда и осторожно двинулись дальше. Пол под ногами снова стал твердым. Порывы сквозняка ослабели, а потом вовсе утихли. Но теперь были другие звуки: шорох, доносившийся из дальнего конца зала, и что-то вроде капанья и хлюпанья, шедших ниоткуда. Будь ночь теплее, я решил бы, что на крыше тает снег. Однако из комнаты, куда вел проход, никаких звуков не доносилось. Мы подошли к ней плечо к плечу, вместе свернули в нее, и Трис ойкнула, захихикала и остановилась. Я тоже не сразу отреагировал, потому что композиция была тщательно сконструирована с упором на реалистичность, а не на омерзительность.

На потолке в центре комнаты, как раз в том месте, где должна быть лампа, сиял в неясно откуда исходящем зеленоватом свете блестящий металлический крюк. На этом крюке неподвижно висел пухлый, бледный мальчик лет, должно быть, восьми. Петля на его шее, прямо над воротничком тонкого спортивного джемпера с эмблемой «Миннесота твинз», прорезала кожу, вонзившись в мышцы и вены, красневшие между прядей веревки. Его язык не был вспухшим и не посинел. Он просто свисал из края рта, как-то особенно по-детски, точно незаправленный край рубашки. Босые ноги мальчика были самое меньшее в полуярде от пола.

Красная бархатная веревка преградила путь Трис и мне, не позволяя войти в комнату. Но мы немного постояли там, ожидая, что ребенок сморгнет, крикнет: «У-у-у!..» — и рванется вперед, как это принято в «домах с привидениями». Но он этого не сделал. Он просто висел. Вернувшись в коридор, я услышал звук шагов. Обернулся и увидел, как из тени отделилась громадная фигура, напоминавшая человеческую, и шагнула к нам.

— Думаю, пора идти, — сказал я.

— Профессор Эр? — переспросила Трис.

Впервые за время нашего общения ее голос звучал как у девочки-подростка.

— Давай просто пойдем дальше. — Я не уверен, кто из нас взял другого за руку. — Только вообрази себе истории, которые мы станем рассказывать в понедельник.

— В понедельник? — переспросила Трис. — Черт! Да я обзвоню всех, кого хоть раз видела, как только попаду домой.

Через двадцать шагов коридор разветвлялся. Справа мы увидели еще одну полоску света, мерцающего и желтого, на этот раз у самого пола, потому туда мы и пошли. Скоро мы поняли, что приближаемся к почти полностью притворенной деревянной двери. Меньше всего люблю такие двери. По крайней мере, когда дверь полностью закрыта, можно предположить, что из-за нее тебе навстречу никто не появится. Я снова услышал звук шагов, оглянулся и увидел, как тень достигла развилки в коридоре и повернула в нашем направлении. Кто бы это ни был, он двигался лишь немного медленнее, чем мы. Но он приближался. Мы были в нескольких футах от двери, когда послышалось сопение. Всего лишь на одну секунду, только потому, что мы не слышали вокруг ни звука с тех пор, как вошли, оно заставило меня замереть. Потом я улыбнулся. Сопение было совершенно человеческое. Как будто человек изображал обезьяну.

— Ух-ух,— раздавалось оно,— ух-ух, ух-ух...

Я хотел было что-то сказать Трис и тут заметил, что в черной тени у двери стоит ребенок в пижаме. Едва я заметил его, он шагнул вперед. Он был немного старше мальчика, висевшего на крюке. Длинные волосы лежали на его плечах черной волнистой массой, и казалось, что у него на голове извиваются змеи. Это мог быть парик. Пижама была желтой и мешковато висела.

— Берегитесь гориллы, — сказал он, толкнул дверь, растворив ее несколько шире, и шагнул обратно в тень; его движения были точно выверенными и механическими, как у роботов, изображавших пиратов в Диснейленде.

— Я боюсь горилл, — сказала Трис.

— Небось потому, что никогда не доводилось поболтать с ними по душам, а? — спросил я, и она пихнула меня локтем под ребра.

Прикосновение материи пальто к моей коже напомнило мне, что я замерз. Очевидно, этот дом не отапливался.

Едва мы подошли к двери, я увидел за ней клетку и ощутил приступ растерянности. Вделанная в стену клетка была освещена двумя факелами. В клетке, издавая ухающие звуки, находился высокий субъект в потертом, совершенно обычном карнавальном костюме гориллы.

— Ладно, — сказал я и двинулся вперед, закрыв дверь.

Парень в костюме гориллы бросился на прутья своей клетки, протянул к нам руку и засопел. Я глянул ему прямо в глаза, потянул за собой Трис и ускорил шаг. Когда вторая горилла выпрыгнула на нас из темноты, я с криком подскочил и выдал хорошего спринта. Трис завизжала. Мы оба обернулись, остановились и рассмеялись.

Вторая горилла стояла в проходе, ссутулившаяся, громадная и пыхтящая. Она не произносила «ух-ух». Ее шкура не казалась такой уж карнавальной, по большому счету она выглядела нездорово, провисая складками на том, кто мог быть под ней, точно черные высушенные бинты мумии.

— Классическая ошибка, — выпалил я, — этот парень просто сидел там на стене, и мы увидели бы его, если бы только взглянули туда, ясно? Но они сосредоточили наше внимание на том, который в клетке.

— Профессор, вы опять.

— Потому что меня это дьявольски испугало, Трис.

— Я заметила.

Дверь скрипнула. Кто-то еще хотел пройти сюда. Уж не та ли тень из коридора?

— Пойдемте скорее, — сказала Трис, дернув меня вперед, и мы двинулись дальше.

Я начал удивляться, как огромен этот дом. Он не выглядел длиннее сорока шагов в длину в любом направлении, если смотреть снаружи. Тем не менее мы прошли почти сотню, прежде чем достигли лестничной клетки.

Архитекторы этого аттракциона тщательно продумали расположение единственного факела, чье пламя лизало стену на уровне глаз, дабы зародить в проходящих опасение, что здесь они и закончат свою жизнь. Возможно, этот павильон находился вне юрисдикции Кларкстона с его невероятно строгими требованиями противопожарной безопасности для всех подобного рода заведений.

— Мы правильно идем? — спросила Трис.

Я подумал о том же.

— Единственный способ проверить, так ли это, — подождать и убедиться, что тень продолжает идти за нами.

— Нет, ждать не будем.

Ступеньки были бетонные, впереди виднелся этаж или по меньшей мере площадка, и лестничная шахта уходила в абсолютный мрак. Я остановился, прислушиваясь, прошипел Трис, чтобы она тоже остановилась. Во второй раз, и теперь гораздо более явно, я слышал звуки падающих капель и сырое шлепанье. Звуки раздавались где-то впереди.

— Может, мы действительно идем не туда, — проговорил я.

— Сомневаюсь, — пробормотала Трис, подняв глаза и глядя поверх моей головы.

Я повернулся и увидел тень, выросшую в дверном проеме. Нечто было одето в черную сутану с капюшоном, и оно было огромным. Шести с половиной футов ростом самое меньшее. Лица я не видел. Но в руках у него был судейский председательский молоток.

— Хорошо, — сказал я, — Трис, давай-ка вниз.

Мы сбежали по лестнице. Фигура стояла на том же месте, пока мы не достигли лестничной площадки, и затем шагнула в нашу сторону. Трис добежала до площадки первой.

— Что там, ниже? — спросил я, догнав ее.

— Еще ступеньки, — ответила Трис, и факел позади нас потух. — Черт побери!

— Пошли. Вперед — значит домой.

— Вашу руку, профессор Эр.

Я подал ей руку. Мы продолжили спуск. Пять ступенек. Десять. Все ниже, ниже и ниже.

Каждые пять секунд мы слышали одиночный скрип ступеней, означавший, что судья в своей сутане преследовал нас тем же неторопливым шагом.

Глубоко во мне волной нарастал смех. Я почувствовал, как он поднялся к самому горлу и потом выплеснулся. «О боже, да замолчите же», — прошептала Трис. Но я продолжал смеяться. Честно говоря, я думал, это было лучшее из того, что мне доводилось видеть. Потом моя нога по щиколотку погрузилась в воду, я вскрикнул и отшатнулся.

— Вода! — завопила Трис.

Она налетела на меня спиной, отряхивая ногу, и мы оба, не удержав равновесия, упали. Где-то над нами, на лестнице, раздался скрип ступеней.

— Кейт ненавидит мокрые ноги, — сказал я, стараясь вообразить, как она проходила через это.

Растерявшись, я больше не мог смеяться. Я чувствовал, что невероятно устал. Брайан Тидроу был мертв. Мне он никогда не нравился. Но то, что он покончил с собой, тоже радости не добавляло.

— А что если они просто заводят всех сюда, вниз, и топят? — пробормотала Трис.

— Тогда бы я второй раз сюда не пошел, — отозвался я, пытаясь заставить себя собраться с мыслями. Сколько все это, в самом деле, может продолжаться?

— Мы, наверное, идем через канализацию.

— Допустим, народу здесь немного. Следовательно, реальные объемы канализационных стоков...

— Прекратите, профессор, — оборвала меня Трис.

Но она засмеялась, или, по крайней мере, выдохнула воздух, который удерживала в легких, сжав зубы. Я поднялся. Трис тоже встала, и ступени над нашими головами снова скрипнули. Но там не было света. Стиснув зубы, я шагнул прямо в сырость, толкая Трис впереди себя. Во всяком случае, пол под слоем воды все же был твердым. Трис застонала, потому что ее щиколотки заломило, но она ничего не сказала. Мы двинулись вперед. Первые несколько футов пути, не больше, я прислушивался. Мне хотелось услышать, где вода, которую мы всколыхнули, ударяется о стену, — тогда я мог бы прикинуть ширину тоннеля, пространства, что бы это ни было. Но не мог.

— Скажите мне, что это — вода, — шепотом взмолилась Трис.

— Да, конечно, мне надо было самому додуматься. Спасибо, Трис, — передернул я плечами.

Я тоже говорил шепотом. Мы продвинулись еще на пятнадцать шагов, когда над нами вспыхнули лампы, ослепив нас и погаснув, оставив полыхающие отблески на роговице моих глаз. Я застыл на месте, вода плеснула, и потревоженный мрак заколыхался, объяв нас.

— И что же теперь?

— Посмотрим, повторится ли это снова. Может быть, мы сможем увидеть, где находимся.

Мы подождали минуту, но нам показалось, что прошло двадцать. Ничего не происходило. Содрогнувшись, я потянул Трис за руку, сделал шаг, и огни засияли — на этот раз вспышка длилась несколько дольше, и сияние вновь потухло.

— Хм-м... — промычал я, вновь двинувшись вперед.

Через пять шагов вода стала глубже, будто мы спускались по крутому скользкому склону, и вот мы оказались в воде по колени, потом почти по пояс. Я продолжал убеждать себя в том, что это все же вода. Но она была не холодная.

На этот раз, когда огни вспыхнули, они горели добрых пять секунд. Мои зрачки сузились, сознание сконцентрировалось, и я успел лишь мельком увидеть деревянные стены по сторонам и еще лестничную шахту меньше чем в пятидесяти футах впереди, которая вела наверх. Потом тьма вновь обрушилась на нас.

— Порядок, выход есть, — сказал я и почувствовал, как что-то ударилось о мою ногу. — Ой-ой!..

— Что случилось? — спросила Трис.

— Просто иди.

— Эй! — окликнула меня Трис и затем вскрикнула: — Иисусе... Тут что-то...

— Иди же, Трис. Жди, пока загорятся огни.

— Я не хочу смотреть.

Огни вспыхнули. Я посмотрел на воду и едва не рухнул в обморок. По черной поверхности плавали человеческие пальцы. Большие пальцы рук. Десятки. Сотни. Точно оглушенная динамитом рыба в пруду. Я увидел ухо. Лампы погасли.

— Профессор,— позвала Трис едва слышно, — вы видели...

— Иди, Трис.

К счастью, вода обмелела уже через несколько шагов, но то, что плавало в ней, окружало нас все теснее. Трис почти бежала, когда мы вскарабкались по противоположному склону. Уровень воды упал до наших колен. Мы оба слышали неторопливое усердное шлепанье по воде позади нас. Но когда огни вновь зажглись, ни один из нас не оглянулся.

Несколькими секундами позже мы очутились на лестнице, тяжело дыша. Я готов был склониться и поцеловать твердое сухое дерево под ногами, если бы мои брюки не сочились влагой и я не ощущал себя отвратительно, когда моя кожа соприкасалась с ними. Идти мокрым насквозь через замерзшие прерии к машине будет забавно, подумал я.

Но оно того стоило. Вся эта чертовщина того стоила. Я не мог дождаться, когда схвачу Кейт в охапку, прижму ее к себе, рассмеюсь с ней вместе. Я не мог дождаться, когда смогу расспросить Роберта Хайрайта и остальных во всех подробностях о том, что они видели. Впервые за эти годы мне хотелось о чем-то писать.

Еще я чувствовал благодарность. Всю свою жизнь я считал себя чем-то вроде книжного червя, сборщика исторических фактов, лишенного собственной истории. И теперь я впитывал ее всей кожей, содрогаясь от напора.

Я поднял глаза и увидел знак «Выход», ровно светившийся красноватым сиянием в двадцати шагах впереди.

— Уже все? — Трис обхватила себя руками, стараясь не трясти мокрыми, хлопающими по ногам брючинами.

— Шутишь, что ли?

Я не хотел уходить отсюда, я был бы счастлив оставаться таким же напуганным до конца дней, но и встречаться с судьей у меня не было никакого желания.

Поэтому когда я услышал, как он, шлепая по воде, приближается к нам, то начал взбираться вверх по ступеням. Я уже добрался до лестничной площадки, на полпути к самому верху, когда яркий поток света ударил в наши лица и люди в пижамах выступили из стен с обеих сторон лестницы. На каждой ступени их было по двое.

— Вот проклятье... — сказал я, потому что знал этот трюк.

Я видел его в половине «павильонов с привидениями», в каких только бывал. Честно говоря, на меня произвели впечатление двери, хитро скрытые в стенах, чтобы спрятать весь этот народ до того момента, когда мы окажемся прямо перед ними. Но сейчас я собирался подняться вверх по лестнице, а у людей в пижамах могли оказаться топоры и дубинки, которыми они могли медленно замахнуться, пошатываясь в мерцающем свете, едва мы сделаем шаг к двери.

— Ох-х-х!.. — услышал я стон Трис.

До меня донеслось шлепанье по полу, затем стук падающих капель снизу, и я понял, что судья достиг подножия лестницы.

— Не волнуйся, — пробормотал я и, невзирая на прикосновение сырой одежды к ногам, начал подниматься вверх по ступеням.

— Терпеть не могу стробоскопы, — сказала Трис.

Но я услышал, как она пошла следом за мной.

Я держал руки в карманах и, проходя мимо людей в пижамах, яростным взглядом буравил их лица. Единственным, что меня удивило, было то, что ни один из них даже не изображал попыток напасть. Фактически они вообще не шевелились. Они лишь стояли молчаливые, как герольды на картине, изображающей средневековую процессию, и провожали меня взглядом.

— О-ой...— услышал я восклицание Трис, посмотрел назад, и все полетело к чертям.

Мощный, сияющий свет наполнял пространство. Судью было отчетливо видно. Он даже не ступил на лестничную площадку, а стоял по колено в черном пруду, который мы преодолели. Я не мог видеть его лица из-за капюшона. Но я видел пальцы, плававшие вокруг него.

Они шевелились.

Десятки их цеплялись за край его одежды или, извиваясь, взбирались по его опущенным вниз рукам. Точно пчелы, облепившие пчеловода, — пришло мне на ум дикое сравнение; мое дыхание вырвалось из груди. Трис завопила, оттолкнула меня с дороги и стремглав понеслась к выходу.

Пошатываясь, я оторвал взгляд от судьи и стал взбираться по последним верхним ступенькам. Люди в пижамах не шелохнулись, чтобы удержать меня. Вылетев наружу, Трис оставила дверь полуоткрытой, и я с трудом доплелся туда, едва не падая на колени. Еще три ступеньки. Две.

Потом я выбрался наружу, через сарайчик, где-то на просторах прерий, в нескольких сотнях футов от красного дома. Дверь начала затворяться, и сокрушительный порыв отчаяния пронизал меня тоской. На мгновение я подумал, что мне жаль покидать этот дом. Сознание того, что я никогда не испытаю ничего подобного снова и что лучшего Хэллоуина в моей жизни уже не будет.

Потом я понял, что так напугало Трис. Когда ода завопила, она не смотрела на судью. Она смотрела на тени рядом с собой. И выражение ее лица не было просто гримасой ужаса. Она что-то узнала.

Тогда и я понял, или мне так показалось. Эти шевелившиеся пальцы, судью с его правосудием, босоногих мальчиков в пижамах и дряхлую гориллу. Я понял, что прерии — не пустынны, не так пустынны, как полагали мы все эти годы. Их безбрежные просторы переполняют индейцы, гомстедеры, танцовщицы, ковбои, китайцы, бизоны. Все убитые души.

Я обернулся и посмотрел на Кейт, глядевшую на меня из дверного проема. Ей еще не выдали пижамы, догадался я. Пальто было расстегнуто, теперь ее не укутывало одеяло, и я мог наконец увидеть кровавую рану. Брайан Тидроу выстрелил ей в живот в тот миг, когда она постучалась в его дом, а потом снес себе башку.

— Нет, — сказал я.

— До свидания, Дэвид, — мягко произнесла Кейт, послала мне воздушный поцелуй и захлопнула дверь.

 

Пляшущие человечки

1

После полудня мы побывали на Старом еврейском кладбище, там, где зеленый свет пробивается сквозь листву и косо ложится на могильные плиты. Я боялся, что ребята умаялись. Двухнедельный маршрут в память о Холокосте, организованный мной, привел нас и на поле Цеппелин-фельд в Нюрнберге, где проволока, протянутая у земли, скользила в сухой, ломкой траве, и на Бебельплац в Восточном Берлине, где призраки сожженных книг шелестели страницами белых крыльев. Мы проводили бессонные ночи в поездах, шедших на восток, в Аушвиц и Биркенау, а наутро устало брели через поля смерти, отмеченные памятниками и табличками. Все семеро третьекурсников колледжа, вверенные моей опеке, были абсолютно измотаны.

Со своего места на скамье у дорожки, извивавшейся между надгробий и возвращавшейся к улицам Йозефова, я наблюдал, как шестеро из моих подопечных беззаботно болтают около последнего пристанища рабби Лева. Я рассказывал им историю этого раввина и легенду о глиняном человеке, которого он создал и потом оживил. Теперь их ладони ощупывали надгробие. Ребята на ощупь разбирали буквы иврита, которые не могли прочесть, и, посмеиваясь, бубнили: «Эмет» — слово, которому я их научил. Прах оставался безучастным к их заклинаниям. Как-то я сказал им, что Вечный жид не может взять на себя бремя работы, потому что его неотъемлемые свойства — скитание и одиночество, и с тех пор они стали именовать нашу маленькую группу «Коленом Израилевым».

Думаю, есть учителя, которым нравится, когда студенты принимают их «за своих», особенно летом, вдали от дома, колледжа, телевидения и знакомого языка. Но я никогда таким не был.

Впрочем, в этом я оказался не одинок. Неподалеку от себя я заметил притаившуюся Пенни Берри, самую тихую участницу нашей группы и единственную нееврейку, внимательно глядевшую на деревья своими полуприкрытыми равнодушными глазами, сложив ненакрашенные губы в подобие улыбки. Ее каштановые волосы были плотно затянуты на затылке безупречным хвостиком. Заметив, что я смотрю на нее, она отошла в сторону. Не то чтобы я недолюбливал Пенни, но она часто задавала неуместные вопросы и заставляла меня нервничать по причине, которую я не мог объяснить.

— Слушайте, мистер Гадэзский, — натренированно и безукоризненно произнесла она. Она заставила меня научить ее правильно произносить мою фамилию, проговаривая вместе утрированные согласные так, чтобы они сливались воедино, на славянский лад. — А что это за камни?

Она указала на мелкие серые камешки, выложенные поверх нескольких близлежащих надгробий. Те, что лежали на ближайшей к нам плите, поблескивали в теплом зеленом свете, точно маленькие глазки.

— В память, — ответил я.

Решив было отодвинуться, чтобы освободить ей место на скамье, понял, что от этого мы оба лишь почувствуем себя еще более неловко.

— А почему не цветы? — удивилась Пенни.

Я сидел неподвижно, прислушиваясь к шуму Праги за каменной стеной, окружавшей кладбище.

— Евреи приносят камни.

Несколькими минутами позже, догадавшись, что я ничего не собираюсь добавлять, Пенни удалилась следом за остальными членами «Колена Израилева». Я проводил ее взглядом и позволил себе еще несколько умиротворенных мгновений. Наверное, пора собираться, подумал я. Нам еще оставалось посмотреть астрономические часы, сходить на вечернее представление в кукольном театре и утром, самолетом, отправиться домой, в Кливленд. Ребята устали, но из этого не следовало, что они согласились бы задержаться тут подольше. Семь лет подряд я вывозил учащихся в такую своеобразную познавательную поездку.

— Потому что ничего веселее вам в голову не пришло, — радостно сообщил мне один из них как-то вечером на прошлой неделе. Потом он сказал: — О боже, я же просто пошутил, мистер Джи.

И я успокоил его, подтвердив, что всегда понимаю шутки, просто порой «делаю вид».

— Что правда, то правда, — согласился он и вернулся к своим спутникам.

И теперь, потерев ладонью короткий ежик волос на голове, я встал и моргнул, когда у меня перед глазами вновь всплыла моя польская фамилия, выглядевшая точно так же, как та, что была выгравирована среди прочих имен на стене синагоги Пинкас, которую мы посетили сегодня утром. Земля поплыла под моими ногами, могильные камни скользнули в траву, я зашатался и тяжело осел.

Когда я поднял голову и открыл глаза, «израильтяне» сгрудились вокруг меня — рой повернутых назад бейсбольных кепок, загорелых ног и символов фирмы «Найк».

— Я в порядке, — быстро сказал я, встал и, к своему облегчению, обнаружил, что действительно хорошо себя чувствую. Я понятия не имел, что со мной только что произошло. — Оступился.

— Похоже на то, — сказала Пенни Берри, стоявшая с краю группы, и я постарался не смотреть в ее сторону.

— Ребята, пора отправляться. Еще многое нужно посмотреть.

Меня всегда удивляло, что они выполняли все мои распоряжения. Это абсолютно не моя заслуга. «Пафос дистанции» между учителем и студентами — возможно, древнейший взаимно принятый ритуал на этой земле, и его сила больше, чем можно представить.

Мы миновали последние могилы и прошли через низкие каменные ворота. Необъяснимое головокружение прошло, и я ощутил лишь легкое покалывание в кончиках пальцев, когда напоследок вдохнул глоток этого слишком густого воздуха, насыщенного запахом глины и травы, прорастающей сквозь тела, уложенные глубоко под землей.

Проулок около Старо-новой синагоги был запружен туристами с рюкзачками, путеводителями и широко раскрытыми ртами. Они глазели на ряды лавчонок вдоль тротуара, из которых прямо-таки сыпались деревянные куколки, расшитые молитвенные шапочки — кипы, «ладошки» амулетов хамса; эти совсем новые стены, подумалось мне, не более чем модифицированная разновидность гетто. Это место стало воплощением мечты Гитлера — Музеем Вымершей Расы. Земля снова стала уходить из-под моих ног, и я зажмурил глаза. Когда открыл их, туристы расступились передо мной, и я увидел лавочку в покосившейся деревянной повозке на громадных колесах с медными обручами. Она катилась в мою сторону, и куколки, прибитые к стене лавчонки, бросали зловещие взгляды и перешептывались. Тут из-под них высунулся цыган с серебряной звездочкой, приколотой к носу, и ухмыльнулся.

Он тронул ближайшую к нему марионетку, заставив ее раскачиваться на своей ужасной тонкой проволочке.

— Лоо-хуут-ковай дииваад-лоу, — произнес он, и после этого я обнаружил, что лежу на улице ничком. — Сувэнирэн.

Не знаю, как я перевернулся на спину. Кто-то перевернул меня. Я не мог дышать. Мой живот казался расплющенным, словно что-то тяжелое давило на него, и я дернулся, поперхнулся, открыл глаза, и меня ослепил свет.

— Я не... — сказал я, моргая.

Я даже не был уверен, что все это время пролежал без сознания, просто не мог отключиться больше чем на несколько секунд. Казалось, я был во тьме целый месяц, судя по тому, с какой силой свет ослепил меня.

— Доо-бри ден, доо-бри ден, — произнес голос над моей головой, и я дернулся, вскочил, увидел того самого цыгана, из лавочки, и едва не вскрикнул.

Потом он коснулся моего лба. Он был всего лишь человеком в красной кепке «Манчестер юнайтид», а его добрые черные глаза внимательно вглядывались в меня. На прохладной руке, которую он положил мне на лоб, было обручальное кольцо, и серебряная звездочка в его носу блестела в дневном свете.

Я хотел было сказать, что все в порядке, но из моих уст снова вырвалось только: «Я не...» Цыган сказал мне что-то еще. Язык мог быть чешским, словацким или румынским. Я не слишком хорошо их различаю, и у меня что-то приключилось со слухом. Я ощущал болезненное, непрестанное давление в ушах.

Цыган встал, и я увидел, что мои студенты, сгрудившиеся за ним, разом загомонили. Я качнул головой, пытаясь их успокоить, и тогда почувствовал их руки, старающиеся поднять и усадить меня. Мир перестал вращаться. Земля стала неподвижна. Телега с марионетками, на которую я не хотел смотреть, возвышалась неподалеку.

— Мистер Джи, вы в порядке? — спросила одна из студенток пронзительным голосом, почти в панике.

Тогда Пенни Берри опустилась на колени рядом со мной, взглянула прямо на меня, и я словно увидел, как работает ее мозг за спокойными глазами, серебристыми, словно озеро Эри, покрывшееся льдом.

— Так вы не... — что? — спросила она.

И я ответил, потому что у меня не было выбора:

— Я не убивал своего дедушку.

2

Они помогли мне дойти до нашего пансиона неподалеку от Карлова моста и принесли мне стакан «воды с медом» — одна из наших дорожных шуток. Это было то, что догадалась подать официантка в Терезине — «городе, отданном нацистами на откуп евреям», как провозглашали старые пропагандистские фильмы, которые мы смотрели в музее, — хотя мы просили «воды со льдом».

Какое-то время «израильтяне» сидели на моей постели, тихонько переговариваясь друг с дружкой, наполняя для меня стакан. Но минут через тридцать, когда я уже не находился в положении «килем вверх», что-то бормоча, и, как и прежде, выглядел угрюмым, солидным и лысым, они словно позабыли обо мне. Один из них швырнул карандашом в другого. На время я сам забыл о тошноте, крутящей живот, дрожи в руках и марионетках, колыхавшихся на своих проволочках у меня в голове.

— Эй! — окликнул я ребят.

Пришлось повторить это дважды, чтобы привлечь их внимание. Так я обычно и делаю.

В конце концов Пенни заметила и сказала, что «учитель пытается что-то сказать», и они постепенно затихли.

Я положил свои трясущиеся руки на колени.

— Ребята, почему вы не выберетесь в город и не сходите посмотреть на астрономические часы?

Они нерешительно переглянулись.

— Правда ведь, — сказал я им, — со мной все в порядке. Когда вы еще окажетесь в Праге...

Они были хорошие ребята и еще несколько секунд стояли в растерянности. Однако постепенно потянулись к двери, и я подумал, что выпроводил их, когда Пенни Берри остановилась передо мной.

— Вы убили вашего деда? — спросила она.

— Нет, — грозно проворчал я, и Пенни моргнула, а все остальные повернулись и уставились на меня.

Я сделал глубокий вдох, почти добившись контроля над своей интонацией.

— Я не убивал его.

— Да? — сказала Пенни.

Она отправилась в эту поездку просто потому, что для нее это было самое интересное занятие, за которым она могла провести каникулы. Она давила на меня, подозревая, что я могу рассказать ей о чем-то куда более увлекательном, чем пражские достопримечательности. И она всегда была готова слушать.

Или, может, она просто была одинока и смущена ребячеством других учащихся, ей не свойственным, и всем тем огромным миром, частью которого себя в полной мере еще не ощущала.

— Это просто глупости, — сказал я. — Ерунда.

Пенни не пошевелилась. Перед моим мысленным взором маленький деревянный человечек на своем черном крепеже дрогнул, колыхнулся и начал раскачиваться из стороны в сторону.

— Мне нужно записать кое-что, — сказал я, пытаясь произнести это мягко. Потом солгал: — Возможно, я покажу тебе, когда все запишу.

Пять минут спустя я находился один в своей комнате со свежим стаканом «медовой воды», ощущая на языке песок. Солнце пустыни обжигало мою шею, и это ужасное прерывистое шипение гремучей змеей свистело у меня в ушах, и впервые за долгие годы я почувствовал, что вновь вернулся домой.

3

В июне 1978 года, в день окончания занятий в школе, я сидел в своей спальне в Альбукерке, Нью-Мексико, не думая ни о чем, когда вошел мой отец, сел на краешек моей кровати и сказал:

— Я хочу, чтобы ты кое-что для меня сделал.

За девять лет мой отец почти никогда не просил меня что-нибудь сделать для него. Насколько я могу судить, ему редко что-нибудь требовалось. Он работал в страховой конторе, возвращался домой ровно в половину шестого каждый вечер, около часа перед обедом играл со мной в мяч, а иногда мы прогуливались до магазина, где продавали мороженое. После обеда он сидел на черной кушетке в маленькой комнатке, читая детективы в бумажных переплетах до половины десятого. Все книжки были старыми, с яркими желтыми или красными обложками, изображавшими мужчин в непромокаемых плащах и женщин в черных платьях, обтекавших изгибы их тел словно деготь. Иногда я нервничал из-за одного вида этих обложек в руках отца. Однажды я спросил его, почему он вообще читает такие книги, и он покачал головой. «Все эти ребята, — сказал он таким голосом, словно разговаривал со мной с другого конца длинной жестяной трубы, — откалывают такие штуки!» Ровно в полдесятого каждый вечер отец выключал лампу рядом с кушеткой, гладил меня по голове, если я еще не ложился, и шел спать.

— Что ты хочешь, чтобы я сделал? — спросил я его тем июньским утром, хотя мне было почти все равно.

Это был первый выходной день, начало летних каникул, меня ждали месяцы свободного времени, и я совершенно не представлял, чем займу их.

— То, что я тебя попрошу, ладно? — ответил отец.

— Конечно.

И тогда он сказал:

— Хорошо. Я скажу дедушке, что ты приедешь.

Потом он оставил меня сидеть на кровати с раскрытым от удивления ртом и ушел на кухню звонить по телефону.

Мой дед жил в семнадцати милях от Альбукерке, в красном домике из саманного кирпича посреди пустыни. Единственным признаком человеческого присутствия вокруг были развалины маленького индейского поселка, примерно в полумиле оттуда. Даже сейчас самое большее, что я помню о доме своего деда, — это пустыню, пересыпающую и несущую бесконечный прилив красного песка. С крыльца я мог видеть пуэбло, источенный углублениями, точно гигантский пчелиный улей, отломившийся с одной стороны, покинутый пчелами, но шумящий, когда сквозь него проносится ветер.

За четыре года до этого дед перестал звать меня в гости. Потом он отключил телефон, и с тех пор никто из нас его не видел.

Всю свою жизнь он умирал. У него была эмфизема и еще какое-то странное заболевание аллергического характера, от которого его кожу покрывали розовые пятна. В последний раз, когда я виделся с ним, он сидел в кресле в своей безрукавке и дышал через трубку. Он был похож на кусок окаменевшего дерева.

На следующее утро, в воскресенье, отец положил в мой спортивный рюкзак коробку новых, нераспечатанных вощеных упаковок бейсбольных карточек и транзисторный приемник, который мне подарила мать на день рождения годом раньше, затем сел со мной в наш перепачканный зеленый «датсун», который он все собирался вымыть, да так и не удосужился.

— Пора в дорогу, — сказал он мне своим механическим голосом, и я был слишком потрясен происходящим, чтобы сопротивляться.

За час до этого утренняя гроза сотрясала весь дом, но сейчас солнце было высоко в небе и обжигало все вокруг своим оранжевым сиянием. На нашей улице пахло креозотом, зеленым перцем и саманной грязью.

— Я не хочу ехать, — сказал я отцу.

— Будь я на твоем месте, я бы тоже не хотел, — ответил он мне и завел машину.

— Я его совсем не люблю, — пожаловался я.

Отец лишь посмотрел на меня, и на какое-то мгновение мне почудилось, что он хочет меня обнять. Но вместо этого он отвел взгляд, переключил передачу и вывел машину из города.

Всю дорогу до дедушкиного дома мы следовали за грозовым фронтом. Должно быть, он двигался точно с той же скоростью, что и мы, потому что машина ничуть не приближалась к нему, но и он не удалялся. Гроза просто отступала перед нами, как большая черная стена пустоты, как тень, покрывающая весь мир. Время от времени росчерки молний пробивали тучи, словно сигнальные ракеты, освещая песок, горы и далекий дождь.

— Зачем мы едем? — спросил я, когда отец сбавил скорость, внимательно вглядываясь в песок на обочине в поисках автомобильной колеи, которая вела в сторону дома дедушки.

— Хочешь порулить? — Он кивком предложил мне перебраться со своего сиденья к нему на колени.

И снова я был удивлен. Мой отец всегда охотно играл вместе со мной в мяч, но редко придумывал сам, чем можно заняться вместе. И сама эта мысль — посидеть у него на коленях, в его объятиях — была для меня непривычна. Я ждал этого чересчур долго, и нужный момент миновал. Снова приглашать меня отец не стал. Сквозь ветровое стекло я глядел на мокрую дорогу, уже местами подсыхавшую на солнце. Весь этот день казался далеким, точно чужой сон.

— Ты ведь знаешь, что он был в лагерях? — спросил отец, и, хотя мы и ползли со скоростью черепахи, ему пришлось нажать на тормоза, чтобы не пропустить нужный поворот.

Никто, на мой взгляд, не принял бы это за дорогу. Она не была отмечена никаким опознавательным знаком — лишь небольшим следом на земле.

— Ага, — отозвался я.

То, что он был в лагерях, — пожалуй, единственный факт, известный мне о моем дедушке. Он был пленным. После войны он пробыл в других лагерях почти пять лет, пока сотрудники Красного Креста разыскивали оставшихся в живых его родственников, никого не нашли, и ему ничего больше не оставалось, как оставить всякую надежду на чью-то помощь и выкарабкиваться своими силами. Когда мы съехали с главной дороги, вокруг машины завихрились небольшие песчаные смерчи, задевавшие багажник и крышу. Из-за только что миновавшей грозы они оставляли на крыше и ветровом стекле рыжеватые следы, похожие на те, что остаются, если раздавить жука.

— Знаешь, что я теперь обо всем этом думаю? — проговорил отец своим обычным, невыразительным голосом, и я почувствовал, что наклоняюсь к нему поближе, чтобы расслышать его слова сквозь шуршание колес. — Он был тебе дедом еще меньше, чем мне — отцом.

Он потер рукой залысину, еще только начинавшую появляться на его макушке и похожую на растекающийся желток яйца. Этого я за ним никогда прежде не замечал.

Дом моего деда вырос из пустыни, точно погребальный курган друидов. У него не было определенной формы. С дороги было видно единственное окно. Никакого ящика для писем. Ни разу в своей жизни, подумалось мне, я здесь не ночевал.

— Папа, пожалуйста, не оставляй меня здесь, — попросил я, когда он притормозил футах в пятнадцати от входной двери.

Он взглянул на меня, и уголки его рта опустились, плечи напряглись. Потом он вздохнул.

— Всего три дня, — произнес он и вылез из машины.

— Останься со мной, — заныл я и тоже выбрался наружу.

Когда я стоял рядом с ним, глядя мимо дома на дальнее пуэбло, он сказал:

— Твой дед позвал не меня, он позвал тебя. Он ничего тебе не сделает. И он не просит ни от кого из нас слишком многого.

— Вроде тебя.

Немного погодя, очень медленно, словно вспоминая, как это делается, отец улыбнулся:

— Или тебя, Сет.

Ни улыбка, ни фраза меня не подбодрили.

— Запомни одно, сынок. У твоего деда была очень тяжелая жизнь, и не только из-за лагерей. Он работал на двух работах в течение двадцати пяти лет, чтобы содержать мою мать и меня. И он был в полном восторге, когда родился ты.

Это удивило меня.

— Правда? А как он узнал?

Впервые на моей памяти отец покраснел, и я подумал, что, возможно, поймал его на лжи, но тогда не был уверен в этом. Он продолжал смотреть на меня.

— Ну, он приезжал в город что-то покупать. Пару раз.

Мы еще немного постояли там. Над скалами и песком проносился ветер. Я больше не чувствовал запаха дождя, но, казалось, мог ощутить его вкус на губах, совсем немного. Высокие наклоненные кактусы то тут, то там виднелись на пустынной равнине, точно застывшие фигуры — когда-то нарисованные мною и сбежавшие от меня каракули. В то время я постоянно рисовал, пытаясь передать форму предметов.

Наконец хлипкая деревянная дверь в саманную лачугу с легким стуком отворилась и вышла Люси, а отец подтянулся, коснулся своей залысины и вновь опустил руку.

Она не жила здесь, насколько мне было известно. Но когда я прежде бывал в доме деда, я заставал ее там. Я знал, что она работает в каком-то фонде помощи жертвам Холокоста, что она была из племени навахо и всю жизнь готовила для моего деда, мыла его и составляла ему компанию. Когда я был маленьким, и бабушка была еще жива, и нам еще разрешалось навещать деда, Люси водила меня в пуэбло и смотрела, как я карабкаюсь по камням, заглядываю в пустые провалы и слушаю, как шумит ветер, выгоняя из стен тысячелетнее эхо.

Сейчас в черных волосах Люси, водопадом спускавшихся ей на плечи, появились седые прядки, и я заметил полукруглые линии, похожие на три кольца, на ее смуглых обветренных щеках. Но меня тревожило, как ее грудь оттопыривала простую грубую хлопчатобумажную рубашку, в то время как ее глаза смотрели на меня, черные и неподвижные.

— Спасибо, что приехал, — сказала она, будто я имел возможность выбирать. Когда я не ответил, она посмотрела на моего отца. — Спасибо, что привезли его. Нам пора возвращаться.

Я бросил один вопросительный взгляд на отца, потому что Люси уже уходила, но он только принял свой обычный вид. И это меня разозлило.

— Пока, — сказал я ему и направился к дому деда.

— До свидания, — услышал я его голос, и что-то в его интонации насторожило меня: она была слишком печальной.

Я вздрогнул, обернулся, и отец спросил:

— Он хочет меня видеть?

Какой он худой, подумалось мне, совсем как еще один колючий кактус, только с моим рюкзаком в протянутой руке. Если бы он заговорил со мной, я бы побежал к нему, но он смотрел на Люси, которая остановилась у края бетонированного патио, около входной двери.

— Думаю, нет, — сказала она, вернулась и взяла меня за руку.

Не сказав больше ни слова, отец бросил мне рюкзак и забрался в машину. На мгновение его глаза под козырьком встретились с моими, и я сказал:

— Подожди.

Но отец меня не слышал. Я повторил это громче, и Люси положила руку мне на плечо.

— Так надо, Сет, — сказала она.

— Что — надо?

— Сюда.

Она махнула рукой, и я пошел за ней следом и остановился, увидев за домом построенный на скорую руку индейский хоган.

Сарайчик стоял рядом с низким серым разлапистым кактусом, который я всегда представлял себе границей дедовского двора. Он выглядел прочным, с его земляными стенами, с выщербленными, грубо вырубленными деревянными подпорками, крепко вколоченными в землю.

— Ты теперь тут живешь? — выпалил я, и Люси взглянула на меня в упор:

— Да, Сет. Я сплю на земле. — Она отдернула завесу из шкуры в передней части хогана и скрылась внутри; я последовал за ней.

Мне думалось, что внутри должно быть прохладнее, но все было совсем не так. Дерево и земля удерживали жар, не пропуская света. Это мне не нравилось. Напоминало домик колдуньи из сказок братьев Гримм. И пахло внутри пустыней: раскаленным песком, жарким ветром и пустотой.

— Здесь ты будешь спать, — сказала Люси. — И здесь мы будем работать.

Она склонилась на колени и зажгла свечу из пчелиного воска, поставив ее в центре земляного пола в поцарапанном дешевом стеклянном подсвечнике.

— Нужно начинать прямо сейчас.

— Начинать что? — спросил я, стараясь перебороть очередной приступ дрожи, рождаемый во мне отсветом свечи, плясавшим на стенах комнаты.

У дальней стены, заправленные под маленький балдахин из металлических стержней и брезента, лежали спальный мешок и подушка. Моя кровать, предположил я. Рядом с ней стоял низкий передвижной столик на колесиках, а на столе — еще один подсвечник, надтреснутая глиняная миска, коробок спичек и Пляшущий Человечек.

В своей комнате в пансионе в Чехии, за пять тысяч миль и через двадцать лет, отделявших меня от того места, я отложил ручку и залпом выпил целый стакан тепловатой воды, оставленной мне учениками. Потом я поднялся и подошел к окну, глядя на деревья и улицу. Я надеялся увидеть своих ребят, размахивающих руками, галдящих и смеющихся. Утята, радостно бегущие к своему пруду. Вместо этого я увидел собственное лицо в оконном стекле — расплывчатое и бледное. Я вернулся к столу и взял ручку.

Глаза Пляшущего Человечка состояли из одних зрачков, вырезанных двумя ровными овалами на самом сучковатом дереве, какое мне только доводилось видеть. Нос был простой зарубкой, а рот — огромен: гигантская буква «О», точно вход в пещеру. Я был потрясен этой куклой еще до того, как заметил, что она двигалась.

Двигалась — полагаю, это слишком неточное определение. Она... качалась. Раскачивалась туда-сюда на кривой черной сосновой палке, проходившей прямо через ее живот. В приступе панического ужаса после ночного кошмара я рассказал об этом своему товарищу по комнате в колледже. Он учился на физическом и в ответ поведал мне что-то об идеальном балансе, о принципах маятника, законе тяготения и вращении Земли. В первый и последний раз, в тот первый момент, я поднял его со стола, и Пляшущий Человечек стал качаться быстрее, болтаясь в такт ударам моего сердца. Я быстро отпустил рукоятку.

— Возьми бубен, — сказала Люси из-за моей спины, и я оторвал взгляд от Пляшущего Человечка.

— Что? — переспросил я.

Она указала на стол, и я догадался, что она имела в виду глиняную миску. Я ничего не понимал и не хотел, чтобы все это продолжалось, но я растерялся и чувствовал себя по-дурацки под пристальным взглядом Люси.

Пляшущий Человечек качнулся ко мне, распахнув рот. Стараясь вести себе естественно, я быстро выхватил из-под него миску и вернулся туда, где, опустившись на колени, сидела Люси. В миске плескалась вода, и от этого натянутая на миску кожа казалась влажной.

— Вот так, — сказала Люси, склонилась ко мне совсем близко и ударила по коже бубна.

Звук был глубокий и мелодичный, точно голос. Я сел рядом с Люси. Она ударила снова, в замедленном повторяющемся ритме. Я положил руки там же, где лежали прежде ее, и, когда она кивнула, ударил пальцами по коже.

— Хорошо? — спросил я.

— Сильнее.

Люси залезла в карман и вынула длинную деревянную палочку. Отсветы огня попадали на палочку, и я увидел резьбу. Сосна и под ней корни, вившиеся по всей длине палочки, точно толстые черные вены.

— Что это? — спросил я.

— Погремушка. Мой дед сделал ее. Я буду стучать ею, пока ты играешь, как я тебе показала.

Я ударил в бубен, и звук прозвучал как-то мертвенно в этом душном пространстве.

— Ради бога, — резко сказала Люси, — сильней!

Она никогда меня особенно не жаловала. Но прежде была настроена менее враждебно.

Я изо всех сил ударил ладонями, и после нескольких ударов Люси отклонилась назад, кивнула и продолжила наблюдать. Вскоре она подняла руку, взглянула на меня и встряхнула погремушкой. Звук, который та издавала, был больше похож на жужжание, словно внутри находились осы. Люси встряхнула ее еще несколько раз. Потом ее глаза закатились, спина изогнулась, и мои руки застыли на бубне, а Люси прорычала:

— Не останавливайся.

После этого она монотонно запела. Внятной мелодии не было, лишь тарабарский напев, то поднимающийся, то опускающийся, то вновь поднимающийся немного выше прежнего. Когда Люси взяла самую высокую ноту, земля под моими скрещенными ногами словно задрожала, как будто из песка выскальзывали скорпионы, но я не смотрел вниз. Я думал о деревянной фигурке позади меня и не оборачивался. Я бил в бубен, смотрел на Люси и молчал как рыба.

Мы продолжали свое занятие очень долго. После первого приступа страха я как будто погрузился в транс. Мои кости вибрировали, и воздух в хогане был тяжелым. Я не мог отдышаться. Маленькие струйки пота текли по шее Люси, за ее ушами и в вырезе рубашки. Под моими ладонями бубен тоже пропитался потом, и его кожа стала скользкой и теплой. Пока Люси не прекратила свое пение, я не ощущал, что сам раскачиваюсь из стороны в сторону.

— Проголодался? — спросила Люси, поднимаясь и стряхивая землю с джинсов.

Я вытянул руки перед собой, ощущая кожей покалывание, и понял, что мои запястья были расслаблены, словно во сне, даже когда руки зачарованно повторяли ритм, которому меня научила Люси. Когда я встал, земля под ногами показалась непрочной, как дно надувной лодки. Я не хотел оборачиваться, но все же обернулся. Пляшущий Человечек слабо качался, хотя никакого ветра не было.

Я снова обернулся, но Люси уже вышла из хогана. Мне не хотелось оставаться там одному, поэтому я выпрыгнул через занавеску из шкуры, зажмурился от резкого солнечного света и увидел деда.

Он был усажен в инвалидное кресло, поставленное посередине между хоганом и задней стеной своего дома. Наверное, он был там все то время, и я не заметил его, когда входил, ведь, если его состояние серьезно не улучшилось за те годы, что я его не видел, он не мог передвигаться в своем кресле сам. А выглядел он куда хуже, чем раньше.

Его кожа облезала. Я видел свисающие изжелта-розовые лохмотья. То, что открывалось под ними, было еще отвратительнее — бескровное, бесцветное и иссохшее. Дед напоминал шелуху от зерна.

Рядом с ним на поржавевшей голубой тележке стоял цилиндрический баллон кислородного аппарата. Прозрачная трубка шла от него к голубой маске, закрывавшей нос и рот моего деда. Над маской глаза деда следили за мной из-под набрякших век, и в них не было заметно никаких проявлений жизни. Оставь его здесь, подумал я, и его глаза просто забьет песком.

— Входи, Сет, — позвала меня Люси, ни словом не обратившись к деду, словно и не замечая его присутствия.

Я взялся за ручку сетчатой двери и почти вошел в дом, когда услышал, как дед что-то произнес. Я остановился, обернулся и увидел, как его голова клонится к спинке кресла. Вернувшись, я заглянул в его лицо. Глаза оставались закрытыми, кислородный аппарат работал, но маска запотела, и я вновь услышал шепот.

— Руах, — сказал он.

Так он всегда звал меня, когда ко мне обращался.

Несмотря на жару, я почувствовал, как моя кожа покрывается мурашками. Они бегали по ногам и рукам. Я не мог пошевельнуться, не мог ответить. Мне бы следовало сказать «привет», подумал я. Сказать хоть что-то.

Вместо этого я ждал. Несколько мгновений спустя кислородная маска вновь запотела.

— Деревья, — произнес голос-шепот. — Крики среди деревьев.

Одна из рук моего деда поднялась примерно на дюйм с ручки кресла и упала на прежнее место.

— Потерпи, — сказала стоявшая у двери Люси. — Пойдем, Сет.

В этот раз мой дед ничего не сказал, и я прошмыгнул мимо него в дом.

Люси выложила передо мной бутерброд с болонской копченой колбасой, пакетик кукурузных чипсов «Фритос» и пластиковый стаканчик яблочного сока. Я взял колбасу, понял, что даже вообразить себе не могу, что съем ее, и положил обратно на тарелку.

— Надо поесть, — сказала Люси, — у нас впереди долгий день.

Я немного поел. В конце концов Люси села напротив меня, но ничего больше не сказала. Она просто жевала веточку сельдерея и наблюдала за тем, как снаружи меняется освещение, пока солнце медленно пробиралось к западу. В доме стояла тишина, столы и стены были пусты.

— Можно я у тебя что-то спрошу? — в конце концов произнес я.

Люси мыла мою тарелку в раковине. Она не обернулась, но и не сказала «нет».

— Чем мы там занимались?

Никакого ответа. Через дверь кухни мне была видна комната моего деда — крашеный деревянный пол и единственное коричневое кресло, приставленное к стене напротив телевизора. Дед проводил каждое мгновение своей жизни в этом доме уже пятнадцать лет или больше, а там не было никаких следов его пребывания.

— Это Путь, правда? — спросил я, и Люси перекрыла в кране воду.

Когда она повернулась, выражение ее лица было таким же, как и весь день, — немного насмешливым, немного злым. Она сделала шаг к столу.

— Мы проходили это в школе, — объяснил я.

— Правда?

— Мы многое изучаем про индейцев.

Улыбка, скользнувшая по лицу Люси, была жестокой. Или, может быть, усталой.

— Молодцы, — сказала она. — Пойдем. У нас мало времени.

— Это нужно, чтобы моему дедушке стало лучше?

— Твоему дедушке ни от чего не станет лучше.

Не став дожидаться меня, она распахнула сетчатую дверь и вышла на жару. Теперь я заставил себя остановиться за креслом деда. Шипение кислородного аппарата напоминало ручеек, убегающий в раскаленную землю. На этот раз шипение не складывалось в слова, я последовал за Люси в хоган, и шкура на двери плотно закрыла вход.

Весь день я играл на водяном бубне, пока Люси пела. Когда снаружи воздух стал прохладнее, хоган задрожал, и земля тоже дрожала. Что бы мы ни делали, я чувствовал в этом силу. Я был бьющимся сердцем какого-то живого существа, а Люси — его голосом. Однажды я поймал себя на мысли, что не знаю, кого мы тут освобождаем или приманиваем, и я остановился. Но наступившая тишина была еще ужасней. Эта тишина была похожа на то, как будто ты сам — мертв. И мне показалось, я услышал за спиной Пляшущего Человечка. Если бы я склонил голову, прекратив стучать, я почти наверняка услышал бы его шепот.

Когда Люси в конце концов поднялась на ноги и вышла, ни слова мне не сказав, был уже вечер, и пустыня ожила. Я сидел, сотрясаемый ритмом, исходившим из меня, и чувствовал, как песок принимает его. Потом я тоже встал, и ощущение непрочности нахлынуло сильнее, чем прежде, как будто сам воздух дрожал, грозя соскользнуть с поверхности Земли. Когда я выбрался из хогана, то увидел черных пауков на стене дедовского дома и услышал ветер, кроликов и лай первых койотов где-то на западе пустыни. Дед сидел, почти сползая с кресла, в том же положении. Он жарился на солнцепеке весь день. Люси была в патио, наблюдая, как солнце тает в отверстой пасти горизонта. Ее кожа блестела, а волосы были влажными там, где они касались ушей и шеи.

— Твой дед хочет рассказать тебе историю, — сказала она, и ее голос прозвучал измученно, — и сейчас ты его послушаешь.

Голова деда тяжело приподнялась, и мне захотелось, чтобы мы снова были в хогане, продолжали действо, чем бы оно ни было. По меньшей мере там я двигался, стучал, извлекая звуки из бубна. Сетчатая дверь захлопнулась, и дед взглянул на меня. Его глаза были очень темными, темно-карими, почти черными, и ужасно знакомыми. Неужели мои глаза выглядели так же?

— Руах, — прошептал он, и я не был в этом уверен, но его шепот казался сильнее, чем прежде. Кислородная маска запотела и осталась запотевшей. Шепот продолжал доноситься, словно Люси отвернула на кухне кран и оставила его открытым. — Ты узнаешь... сейчас... и тогда этот мир... не будет больше... твоим... — Мой дед шевельнулся, точно какой-то гигантский песчаный паук в центре своей паутины, и я слышал, как шуршат лоскутья его кожи. Над нашими головами все небо стало красным. — В конце войны... — просвистел мой дед. — Ты... понимаешь?

Я кивнул, прикованный страхом к месту, где стоял. До меня доносился звук его дыхания, было слышно, как вздымались ребра, расширяясь и вздрагивая. Кислородный аппарат притих. «Он сам дышит? — подумал я. — Неужели он еще может?»

— Несколько дней. Понимаешь? Прежде чем пришла Красная армия... — Он закашлялся. Даже его кашель звучал теперь более явственно. — Нацисты увезли... Меня. И тех цыган. Из... нашего лагеря. В Хелмно.

Я никогда прежде не слышал этого слова. И с тех пор, кажется, тоже. Но когда дед проговорил его, новый отчаянный приступ кашля вырвался из его горла, а когда тот миновал, кислородный аппарат шипел как прежде. Но дед продолжал шептать.

— На смерть. Понимаешь? — Судорожный глоток кислорода. Шипение. Тишина. — На смерть. Но не сразу. Не... прямо. — Судорожный глоток. — Мы приехали.... На поезде, на открытой платформе. Не в вагоне для скота. На запад. В сельский район. Вокруг — ничего, только деревья. — Под маской его губы дрогнули, а над ней его глаза совершенно закрылись. — Тогда в первый раз, Руах. Все эти... гигантские... зеленые... деревья. Невообразимо. Подумать только — что-то... известное нам на этой земле... может прожить так долго.

Его голос все угасал, быстрее, чем солнечный свет. Еще несколько минут, подумал я, и он снова замолчит, останутся дыхание и сипение кислородного аппарата, и я буду сидеть здесь, во дворе, позволяя вечернему ветру обдувать меня.

— Когда они сгрузили... нас с поезда, — сказал мой дед, — на один миг... клянусь, я почувствовал запах... листьев. Сочных зеленых листьев... свежей зелени. Потом прежний запах... Единственный запах. Кровь и грязь. Вонь... шедшая от нас. Моча, говно, гнойные раны... — Его голос доносился чуть слышно, дыхание еле шевелившихся губ было незаметно, и все же он продолжал говорить: — Последняя молитва... людей... перед смертью. От них будет пахнуть лучше, от мертвых. Так один из молившихся... молился, и выходило по его молитве... Они привели нас... в лес. Не в бараки. Их было так немного. Десять. Может, двадцать. Как бараны. Ни единой мысли в голове. Мы пришли ко... рвам. Глубоким. Как колодцы. Уже наполовину заполненным. Они нам сказали: «Стоять смирно! Не дышать!»

Сперва я подумал, что последовавшая тишина — для усиления эффекта. Чтобы я лучше почувствовал. И я почувствовал это: землю, мертвых людей, повсюду вокруг нас были немецкие солдаты, всплывавшие из песка в черных мундирах с белыми, бледными лицами. Тут дед завалился вперед, и я стал звать Люси.

Она подошла и положила одну ладонь на его спину, а вторую на шею. Спустя несколько секунд она выпрямилась.

— Он спит, — сказала она мне. — Оставайся здесь.

Она отвезла деда в дом, и ее долгое время не было.

Присев, я закрыл глаза и попытался заглушить в себе голос дедушки. Через какое-то время я подумал, что слышу жуков и змей и что-то гораздо большее, распластавшееся за кактусами. Казалось, я также мог чувствовать на своей коже белый и прохладный лунный свет. Сетчатая дверь хлопнула, и я открыл глаза, чтобы увидеть, как Люси направляется в мою сторону, мимо меня, и относит корзинку с едой в хоган.

— Я хочу поесть здесь, снаружи, — быстро сказал я, и Люси обернулась, взявшись рукой за занавес из шкуры.

— Долго мне тебя ждать? — спросила она, и повелительная нотка в ее голосе заставила меня поежиться.

Я остался стоять на месте, а Люси пожала плечами, опустила занавес и бросила корзинку с едой к моим ногам. В корзине я обнаружил разогретую банку консервированного перца, поджаренный хлеб с коричным сахаром и две завернутые в целлофан веточки брокколи, напомнившие мне миниатюрные деревья. В моих ушах звучало бормотание дедушки, и, чтобы отвлечься от этого звука, я начал есть.

Как только я закончил, Люси вышла, взяла корзинку и остановилась, лишь когда я заговорил:

— Пожалуйста, поговори со мной немного.

Она посмотрела на меня. Взгляд был тем же. Будто мы никогда даже не встречались.

— Иди поспи. Завтра... будет большой день.

— Для кого?

Люси поджала губы, и вдруг мне показалось, что она готова разрыдаться.

— Иди спать.

— Я не буду спать в хогане, — сказал я ей.

— Будешь.

Она повернулась ко мне спиной.

— Просто скажи мне, каким Путем мы идем, — попросил я.

— Путем Врага.

— А как это?

— Не важно, Сет. Твой дед думает, что это поможет ему говорить. Он думает, это поддержит его, пока он будет рассказывать тебе то, что должен тебе рассказать. Не беспокойся о Пути. Побеспокойся о своем дедушке, хотя бы раз.

Мой рот раскрылся от удивления, и мою кожу обожгло, точно она дала мне пощечину. Я было запротестовал, но потом понял, что, может, она права. Всю жизнь я представлял себе дедушку задыхающимся нелепым чудовищем в инвалидном кресле. И мой отец позволял мне это. Я заплакал.

— Прости меня, — попросил я.

— Не извиняйся передо мной. — Люси направилась к сетчатой двери.

— А ты не думаешь, что для них уже поздно? — крикнул я ей вслед, ужасно разозлившись сам на себя, на своего отца и на нее тоже. Жалея своего деда. Чувствуя жалость и страх.

Люси снова вернулась, и свет луны залил белые прядки в ее волосах. Скоро, подумалось мне, она вся будет седой.

— Я имел в виду врагов моего деда, — сказал я. — Этот Путь ничего не может сделать фашистам. Правда ведь?

— Его враги внутри его самого, — сказала Люси и оставила меня.

Несколько часов, как мне показалось, я просидел на песке, наблюдая за созвездиями, вспыхивавшими в черноте одно за другим, точно салюты. Я слышал, как на земле копошатся ночные существа. Я подумал о трубке во рту моего деда и о невыразимой боли в его глазах — потому что это была именно боль, как думаю я теперь, не скука, не страх, — и о врагах, находившихся у него внутри. И постепенно меня все же сморило. Я все еще чувствовал вкус поджаренного хлеба во рту, и звезды сияли все ярче. Я лег на спину, упершись локтями. И наконец, бог знает в котором часу, я заполз внутрь хогана, под брезентовый балдахин, сделанный Люси для меня, и заснул.

Когда я проснулся, Пляшущий Человечек качнулся ко мне, и я сразу же понял, где видел такие же глаза, как у дедушки, и прежний страх вновь заставил меня содрогнуться. Интересно, как ему это удалось? Резьба на лице деревянного человечка была примитивной, черты — грубыми. Но его глаза были глазами моего деда. Они были той же своеобразной, почти овальной формы, с одинаковыми маленькими разрезами у переносицы. Те же слишком тяжелые веки. То же выражение, или его полное отсутствие.

Я замер и затаил дыхание. Все, что я видел, были эти глаза, танцующие надо мной. Когда Пляшущий Человечек принял строго вертикальное положение, казалось, он тут же прекратил двигаться, будто бы изучая меня, и я вспомнил кое-что из того, что мне рассказывал отец о волках. «Они не суетятся, — говорил он. — Они ждут и наблюдают, ждут и наблюдают, пока не поймут — как им следует поступить, и тогда загоняют добычу. Наверняка».

Пляшущий Человечек начал покачиваться. Сперва в одну сторону, затем в другую, потом — обратно. Все медленнее и медленнее. Если он совсем остановится, подумалось мне,— я умру. Или изменюсь. Вот почему Люси лгала мне о том, что мы делали здесь. Это и была причина того, что моему отцу не позволили остаться. Одним прыжком вскочив на ноги, я обхватил Пляшущего Человечка за неуклюжее тяжелое деревянное основание, и оно снялось со стола с едва различимым легким звуком, точно я выдернул из земли сорняк. Я хотел бросить его, но не посмел. Вместо этого, согнувшись, не глядя на свой сжатый кулак, я боком подошел к выходу из хогана, отбросил в сторону полог, швырнул Пляшущего Человечка на песок и вновь задернул занавеску. Потом я присел на корточки и стал слушать.

Я сидел на корточках, съежившись, довольно долго и следил за входом, ожидая увидеть, как Пляшущий Человечек проползет под шкурой. Но шкура оставалась неподвижной. Я сел на землю и наконец снова проскользнул в свой спальный мешок. Я не ожидал, что опять засну, но все же заснул.

Аромат свежего поджаренного хлеба разбудил меня, а когда я открыл глаза, Люси ставила поднос с хлебом, сосисками и соком на красное тканое одеяло на полу хогана. На моих губах чувствовался вкус песка, и я ощущал песчинки на одежде, между зубами и на веках, точно меня похоронили этой ночью и снова откопали.

— Поторопись, — сказала мне Люси тем же ледяным тоном, что и вчера.

Я отбросил в сторону спальный мешок и замер на месте, глядя на Пляшущего Человечка, наблюдавшего за мной. Все мое тело оцепенело, и я крикнул, яростно глянув на Люси:

— Как это чучело опять сюда попало?

Еще произнося это, я понял, что хотел спросить совсем о другом. Мне хотелось знать: когда он вернулся? Сколько времени он качался здесь, пока я не знал об этом?

Не шевельнув бровью и даже не взглянув на меня, Люси пожала плечами и вновь села.

— Твоему дедушке хочется, чтобы он был с тобой, — сказала она.

— Я не хочу.

— Пора становиться взрослым.

Осторожно отодвинувшись как можно дальше от ночного столика, я сел на одеяло и поел. На вкус все казалось сладким, и на зубах скрипел песок. Моя кожа зудела от усиливавшейся жары. У меня был еще кусок поджаренного хлеба и половина сосиски, когда я положил свою пластиковую вилку и взглянул на Люси, которая устанавливала новую свечку, укладывала рядом со мной водяной барабан и перевязывала волосы красной повязкой.

— Откуда оно взялось? — спросил я.

Впервые за этот день Люси посмотрела на меня, и на этот раз в ее глазах точно стояли слезы.

— Я не могу понять вашу семью, — сказала она.

— Я тоже не могу.

— Твой дедушка хранил это для тебя, Сет.

— С каких пор?

— С того времени, еще до твоего рождения. До того как родился твой отец. Прежде чем он вообще представил себе, что ты можешь появиться на свете.

На этот раз, когда чувство вины пришло ко мне, оно смешалось со страхом того, что это скоро кончится, и меня прошиб пот; я почувствовал, что, должно быть, заболеваю.

— Тебе нужно поесть как следует, — прикрикнула на меня Люси.

Я взял свою вилку, расплющил кусок сосиски на поджаренном хлебе и сунул хлеб в рот.

Я ухитрился откусить еще несколько раз. Как только я отодвинул тарелку, Люси швырнула бубен мне на колени. Я играл, а она пела, и стены хогана, казалось, вдыхали и выдыхали воздух, очень медленно. Я чувствовал себя словно под действием наркотика. Потом я подумал: а что если так и есть? Может, они прыснули чего-нибудь на хлеб? Не следующий ли это шаг? И к чему? К тому, чтобы уничтожить меня, думал я, почти завороженный. «Уничтожить меня», — и мои руки слетели с бубна, а Люси остановилась.

— Ладно, — сказала она. — Должно быть, уже хватит.

Потом она, к моему удивлению, резко пододвинулась, заправила пряди моих волос мне за уши и коснулась моего лица на мгновение, когда брала у меня бубен.

— Пришло время твоего странствия, — сказала она.

Я уставился на нее. Стены, как я заметил, вновь стали недвижимы. Странное чувство во мне усиливалось.

— Какого странствия?

— Тебе будет нужна вода. И я соберу для тебя поесть.

Она выскользнула за полог, и я вышел вслед за ней, потрясенный, и почти налетел на кресло с дедом, стоявшее у самого выхода из хогана; у него на голове лежало черное полотенце, чтобы его глаза находились в тени. Он был в черных кожаных перчатках. Его руки, подумал я, должно быть, горят точно в огне.

В тот же момент я заметил, что Люси больше нет с нами, шипение из кислородного аппарата стало более отрывистым, и губы моего деда шевельнулись под маской. Руах. В это утро мое прозвище прозвучало почти с любовью.

Я ждал, не в силах отвести взгляд. Но шипение кислорода снова стало ровным, похожим на шелест листвы под порывом ветра, и дед больше ничего не произнес. Прошло несколько мгновений, и вернулась Люси с красным рюкзачком, который вручила мне.

— Следуй за знаками, — сказала она и повернула меня лицом в противоположную сторону от дороги, в голую пустыню.

Борясь за свою жизнь, я сбросил ее руку с плеча:

— Какими знаками? Что мне делать?

— Найдешь. И вернешься обратно.

— Я не пойду.

— Пойдешь, — холодно произнесла Люси. — Знаки будет легко различить. Я знаю. Все, что тебе нужно, — это быть внимательным.

— Что ты знаешь?

— Первый знак, как мне было сказано, будет оставлен у высокого цветущего кактуса.

Она указала пальцем, но в этом не было необходимости. Примерно в сотне ярдов из песка торчал колючий зеленый кактус, подпираемый с обеих сторон двумя своими миниатюрными двойниками. Маленькое семейство кактусов, борющееся за жизнь посреди пустыни.

Я взглянул на деда, сидевшего под своим черным капюшоном, на Люси с горящими глазами, вперившимися в меня. Завтра, подумалось мне, отец приедет за мной, а я вряд ли смогу найти дорогу обратно.

Потом вдруг я почувствовал, что веду себя глупо, мне стало тошно, и снова накатило ощущение вины. Не понимая, что делаю, я протянул ладонь и коснулся руки деда. Кожа под его тонкой хлопчатобумажной рубашкой подалась под моими пальцами, точно мятая наволочка на подушке. Она не была горячей. В ней вообще не ощущалась жизнь. Я отдернул руку, и Люси зло взглянула на меня. Мои глаза наполнились слезами.

— Пошел отсюда, — сказала она, и я побрел в глубь песков.

Я совершенно не уверен в том, что жара усиливалась, по мере того как я отходил от дедовского дома. Но мне так казалось. Я чувствовал, как волосы скручиваются на голых руках и ногах крошечными завитками, точно опаленные. Солнце выжгло небо добела, и, чтобы не чувствовать рези в глазах, смотреть приходилось все время только вниз. Обычно, когда я бродил по пустыне, я опасался скорпионов, но — только не в тот день. Сейчас было невозможно вообразить что-либо, которое бы двигалось, жалило или дышало. Кроме меня.

Не знаю, что я собирался найти. Следы, помет животного или что-то издохшее и сухое. Вместо этого я обнаружил насаженный на иголки кактуса желтый листок почтовой бумаги. На нем была надпись: «Пуэбло».

Осторожно, чтобы не уколоться об иглы, окружавшие листок, я снял записку с кактуса. Надпись была сделана черными крупными буквами. Я бросил взгляд на дом дедушки, но ни его, ни Люси уже не было. Хоган с этого расстояния смотрелся глупо, точно детский шалаш.

Только не пуэбло, подумал я. Мне даже не хотелось смотреть в том направлении, не то что идти туда одному. Уже тогда я услышал доносившийся оттуда шепот, зовущий меня, невероятно похожий на дедушкино сипение. Я могу пойти к дороге, подумал я. Двинуться к городу, вместо того чтобы идти к пуэбло, и дождаться попутного грузовика, который подвезет меня до дома. Рано или поздно грузовик должен был проехать.

И я пошел к дороге. Но когда уже добрался до обочины — повернул в направлении пуэбло. Не знаю почему. Я чувствовал, что выбор не в моей власти.

Путь, как ни странно, оказался очень коротким. Не проехало ни единой машины. В пыльной дали не возникло ни единого дорожного знака, способного указать путь в известный мне мир. Я смотрел, как вздымается, изгибаясь на солнце, асфальт и думал о своем дедушке в лесах Хелмно, копающем могилы среди длинных зеленый теней. Люси положила лед в термос, который дала мне с собой, и кубики льда стучали по зубам, когда я пил.

Я шел, глядя в пустыню, и пытался разглядеть хоть какую-нибудь птицу или ящерицу. Я был бы рад даже скорпиону. Но я видел лишь песок, далекие бесцветные горы и белое солнце — мир, лишенный жизни и ее отголосков, словно поверхность Марса, и такой же красный.

И даже единственный попавшийся мне по пути дорожный указатель с надписью «пуэбло» был насквозь проржавевшим, облепленным песком, с буквами настолько стершимися, что название этого места уже невозможно было прочесть. Я никогда не видел здесь других людей — ни души. Даже название «пуэбло» было для этого места слишком громким.

Это были два ряда пещер, выдолбленных в стене, образованной передней, наветренной стороной утеса. Верхний из них был длиннее нижнего, так что вместе они создавали нечто вроде гигантской треснувшей губной гармоники, на которой играл ветер пустыни. Крыши и стены верхнего ряда пещер провалились. Вся эта постройка больше походила на монумент, поставленный здесь в память о людях, которых больше не существовало, чем на место, где они прежде жили.

Нижняя цепь пещер была в основном нетронута, и когда я подходил к ним, ступая по щебню, я чувствовал, как ветер затягивает туда мои ноги. Казалось, провалы постепенно засасывают в себя пустыню. Я остановился перед ними и прислушался.

Я ничего не услышал. Я смотрел на расколотые, почти что квадратные проемы окон, входы, лишенные дверей и. ведущие туда, где прежде находилось жилье, низкие, наполненные камнями и землей пещеры в полумраке. Все пуэбло сжалось здесь, вдыхая песок десятком мертвых оскаленных ртов.

Я подождал еще, но на открытом воздухе становилось слишком жарко. Если враги моего деда находятся у него внутри, вдруг подумал я, и если мы вызываем, выманиваем их, куда же тогда они переходят? Наконец я нырнул в ближайший вход и остановился в сумраке.

Через несколько мгновений мои глаза привыкли к темноте, но смотреть было не на что. Задутый ветром песок лежал волнами и холмами вдоль оконных проемов, точно миниатюрная рельефная карта находившейся снаружи пустыни. У моих ног валялись маленькие камешки, слишком крошечные, чтобы под ними могли укрыться скорпионы, и несколько костей животных, размером не больше моего мизинца, которые притягивали взгляд прежде всего своим изгибом и идеальной белизной.

Тогда, словно мое вторжение послужило сигналом к началу какого-то волшебного механического представления, моих ушей коснулся звук. По стенам что-то юркнуло, разбегаясь. Не слышалось никакого тревожного стука. Никакого шипения. И раздавшиеся вдруг шаги прозвучали так тихо, что сперва я по ошибке принял их за пересыпающийся на подоконнике и прохладном глиняном полу песок.

Я не вскрикнул, но шарахнулся назад, мои ноги потеряли опору, и я осел на пол, подняв термос, когда отец шагнул ко мне из тени и сел, скрестив ноги, напротив меня.

— А... — только проговорил я, и слезы залили мое лицо, а сердце бешено застучало.

Отец ничего не сказал. Из кармана своей рубашки, застегнутой на все пуговицы, он вытащил пачку папиросной бумаги и кисет с табаком и потом свернул сигарету, сделав несколько быстрых и умелых движений.

— Ты же не куришь, — сказал я, а мой отец зажег сигарету и с неприятным хрипом втянул дым в легкие.

— Много ты знаешь, — ответил он.

Красная точка на конце сигареты была похожа на открытую рану на его губах. Вокруг нас, покачиваясь, успокаивалось пуэбло.

— Почему дедушка зовет меня Руах? — быстро и напряженно проговорил я.

Но отец только сидел и курил. Запах дыма неприятно щекотал мои ноздри.

— Боже, папа. Что происходит? Что ты здесь делаешь, и...

— Ты не знаешь, что означает «руах»? — спросил он.

Я покачал головой.

— На иврите это «дух».

Я как будто ударился оземь. Не мог заставить себя дышать.

— В том или ином значении, — продолжал отец. — В зависимости от того, для чего ты используешь это слово. Иногда оно означает «призрак», иногда — «дух», как Божественное Дуновение. Дух жизни, который Бог вдохнул в Свои творения.

Он бросил сигарету в песок, и красный огонек вспыхнул, словно глаз, перед тем как закрыться.

— А иногда оно означает «ветер».

В тот миг, когда к моему телу вновь вернулась способность дышать, я ощутил, что мои руки уперлись в землю. Песок, который я чувствовал своими ладонями, был прохладным и влажным.

— Ты ведь не знаешь иврита, — сказал я.

— Кое-что пришлось узнать.

— Почему?

— Потому что он и меня тоже так называл,— ответил отец, свернул новую сигарету, но не зажег ее.

Какое-то время мы просто сидели. Потом отец произнес:

— Люси приглашала меня две недели тому назад. Она сказала, что время пришло, сказала, что ей нужен человек для... церемонии. Кто-то, кто бы спрятал это, а потом помог тебе отыскать. Она сказала, что это важно для ритуала.

Потянувшись назад, он достал коричневый пакет из упаковочной бумаги с завернутым верхним краем и бросил его мне.

— Я не убивал ее, — сказал он.

Я вытаращил на него глаза, и их снова обожгли слезы. Песок осторожно касался моей кожи на ногах и руках, заползал в шорты и рукава, как будто искал путь внутрь. В присутствии моего отца не было ничего ободряющего. Он ничем не помогал мне. Я разозлился и рванул пакет к себе.

Первое, что я увидел, раскрыв пакет, был глаз. Он был желто-серым, почти высохшим. Но все же — не до конца. Потом я увидел сложенные остроконечные черные крылья. Мохнатое, изломанное тельце, свернувшееся крючком. Если бы не запах и глаз, я бы принял все это за маскарадное украшение на Хэллоуин.

— Это летучая мышь? — прошептал я, отшвырнул пакет, и меня стошнило.

Отец оглядел окружавшие нас стены. Он не сделал и движения в мою сторону. «Он — часть этого замысла, — пришла мне на ум жуткая мысль, — он знал все, что они делали», — и потом я отбросил эту мысль. Этого не могло быть.

— Пана, я не понимаю, — умоляюще проговорил я.

— Я знаю, что ты еще мал, — сказал отец. — Он не говорил со мной, пока я не собрался ехать в колледж. Но ведь времени уже не осталось, верно? Ты видел его.

— Почему я вообще должен всем этим заниматься?

В ответ на это отец смерил меня пристальным взглядом. Он дернул головой, поджав губы, как будто я спросил о чем-то совершенно невообразимом.

— Это твое наследство, — ответил он и поднялся.

Обратно, к саманному дому моего деда, мы ехали в тишине. Поездка заняла меньше пяти минут. Я не мог даже подумать, о чем бы еще спросить. Я взглянул на отца; мне хотелось кричать на него, бить его, пока он не расскажет мне, почему так поступает.

Но он вел себя как обычно. Он и раньше мало говорил, даже когда водил меня в магазин покупать мороженое. Мы приехали к саманной хижине, и он наклонился через меня, чтобы толчком открыть дверь, но я вцепился в его руку:

— Папа, да скажи мне наконец, зачем эта летучая мышь.

Отец повернул рычажок кондиционера вправо, затем влево. Он всегда так делал и всегда впустую — выключатель не срабатывал.

— Ни зачем, — сказал он. — Это символ.

— Символ?

— Люси сама тебе расскажет.

— Но ты-то знаешь?! — Теперь я почти орал на него.

— Я знаю только то, что мне рассказала Люси. Эта летучая мышь символизирует кожу на кончике языка. Это Говорящий бог. Или что-то с ним связанное. Он проникает туда, куда никто другой проникнуть не может. Или помогает другому туда проникнуть. Я так думаю. Извини, больше ничего не знаю.

Мягко, положив мне руку на плечо, он вытолкнул меня из машины прежде, чем я успел удивиться, за что же он извиняется. Но он удивил меня, крикнув мне вслед:

— Обещаю тебе, Сет, это последний раз, когда ты вынужден сюда приходить. Закрой дверь.

Ошеломленный, запутавшийся и напуганный, я хлопнул дверцей и потом смотрел, как машина отца растворяется в первых вечерних тенях. Скоро я почувствовал перемену в воздухе: ночная прохлада сочилась сквозь сухой, как марля, день, точно кровь через повязку.

Мой дед и Люси ожидали в патио. Ее рука лежала у него на плече, а длинные волосы были собраны на затылке, и без этого темного обрамления ее лицо казалось гораздо старше. А его, теперь полностью открытое взгляду, походило на свисающую с крюка резиновую маску, совершенно обмякшую.

Кресло моего деда медленно, со скрипом проехало через патио на утрамбованный песок, направляемое руками Люси. Я ничего не мог сделать и только смотрел. Кресло остановилось, и дед внимательно взглянул на меня.

— Руах, — сказал он. В его голосе не улавливались интонации. Но в нем не было также и разрывов, никаких судорожных глотков там, где дыхание отказывало ему прошлым вечером. — Дай это мне.

То ли мне показалось, то ли это был просто порыв ветра, но пакет дернулся у меня в руке.

Это будет в последний раз, сказал отец. Я неуверенно шагнул вперед и выронил бумажный пакет на колени деда.

Двигаясь все еще не быстро, но быстрее, чем мне доводилось видеть, дед с силой прижал пакет к груди. Его голова качнулась вперед, и мне пришла на ум сумасшедшая мысль, что он станет петь пакету колыбельную, точно ребенку. Но он лишь закрыл глаза.

— Хорошо, хватит, я говорила тебе, что оно действует не так, — сказала Люси и взяла у него пакет, осторожно коснувшись его спины.

— Что он сейчас делал? — потребовал я у нее ответа. — Что сделала летучая мышь?

Люси снова медленно растянула губы в улыбку:

— Жди и смотри.

Потом она ушла, а мы с дедом остались одни во дворе. Тьма наплывала с далеких гор, словно волна густого тумана. Когда она достигла нас, я зажмурился и не почувствовал ничего, кроме мгновенно нахлынувшего холода. Я открыл глаза, и дед все еще смотрел на меня, подрагивая головой. Совсем как волк.

— Мы копали, — сказал он. — Сначала — мы все. Углубляли ямы. Такая черная земля, такая липкая и мягкая, как будто копаешься руками... внутри какого-то животного. Все эти деревья склонялись над нами. Сосны. Громадные белые березы. Кора гладкая, как кожа младенца. Немцы не давали... ничего пить. Ничего есть. Но они... не следили за нами. Я сидел рядом с цыганом, около которого спал всю... Всю войну. На единственной прогнившей доске. Мы согревали друг друга. Смешивалась кровь... наших ран. Болезни. Вши. Я... не знал его имени. Четыре года бок о бок друг с другом. Никогда не знал... Мы не понимали друг друга и не пытались понять. Он собирал...

Кашель сотряс все тело моего деда, и его глаза стали дикими, полезли из орбит, и я подумал, что он не может дышать, и едва не завопил: «Люси!», но он собрался с силами и продолжил.

— Пуговицы, — сказал он. — Понимаешь? Он затачивал их о камни, обо все, что попадалось. Пока они не становились... острыми. Не для того, чтобы убивать. Не как оружие. — Снова кашель. — Как инструмент. Чтобы вырезать.

— Вырезать, — механически повторил я, точно во сне.

— Когда он голодал... Когда он.... Просыпался от собственного крика. Когда ему приходилось видеть детей... Тела, болтавшиеся на виселицах... Пока первые вороны не слетались выклевывать им глаза. Когда шел снег и... Нам приходилось идти... Босыми... Или оставаться на улице всю ночь. Этот цыган вырезал...

Снова глаза моего деда вздулись в глазницах, как будто готовые взорваться. Снова раздался кашель, сотрясающий его так, что он едва не падал с кресла. И снова он заставил свое тело успокоиться.

— Подожди, — хватал он ртом воздух. — Ты подождешь. Ты должен.

Я ждал. Что мне еще оставалось делать?

После долгой паузы он произнес:

— ...Двух маленьких девочек.

Я в изумлении уставился на него. Его слова обвивали меня, точно нити кокона.

— Что?

— Слушай. Две девочки. Схожие до неразличимости. Вот что... цыган... вырезал.

Смутно, той частью сознания, что оставалась не вовлеченной в это, я удивился, как кто-то мог говорить, что две фигурки, вырезанные бог знает из чего заточенным краем пуговицы, — это две одинаковые девочки. Но мой дед кивнул.

— Даже в самом конце. Даже в Хелмно. В лесах. В те моменты... Когда мы не копали, а... Сидели. Он шел прямо к деревьям. Клал на них ладони, словно они были теплыми, и плакал. В первый раз за всю войну. Несмотря на то, что мы видели. На все, что мы знали... Он не плакал до того момента. Когда он вернулся, у него на руках... Были полосы от сосновой коры на ладонях. И когда все остальные спали... Или мерзли... Или умирали... Он работал. Всю ночь. Под деревьями.

Каждые несколько часов... прибывали новые партии. Людей, ты понимаешь? Евреев. Мы слышали поезда. Потом видели их... Меж стволов деревьев. Худые. Ужасные. Похожие на ходячие ветки. Когда немцы... Начали стрелять... Они падали без единого звука. Хлоп-хлоп-хлоп из автоматов. Потом — тишина. Эти существа, лежащие среди листвы. В сырой грязи.

Просто убивать было скучно... для фашистов, конечно. Они заставляли нас сбрасывать тела.... В ямы, прямо руками. Потом закапывать их. Руками или рыть землю ртами. Рыть ртами. Грязь и кровь. Клочья человеческого тела в твоих зубах. Многие из нас ложились наземь. Умирали на земле. Немцы не должны были... приказывать это нам. Мы просто... Сталкивали все мертвое... В ближайшую яму. Не было никаких молитв. Не было последнего взгляда, чтобы посмотреть, кто это был. Это был никто. Ты понимаешь? Никто. Могильщики и мертвецы. Никакой разницы.

И все-таки каждую ночь этот цыган вырезал.

К рассвету... На новой партии... Немцы пробовали... Что-нибудь новое. Раздевали всю партию... Потом выстраивали их... На краю ямы... По двадцать—тридцать сразу. Потом стреляли на спор. Простреливали тело. Стараясь, чтобы оно... Разваливалось пополам... Прежде чем упадет. Распахнувшись, точно цветок.

Весь следующий день. И всю следующую ночь. Копали. Ждали. Вырезали. Убивали. Хоронили. Снова и снова. Наконец я разозлился. Не на немцев. За что? Злиться на людей... За убийства... За жестокость... Словно сердиться на лед за то, что он замораживает. Этого... Следует ожидать. И вот я разозлился... на деревья. За то, что они стояли там. За то, что были зелеными и живыми. За то, что не падали, когда пули в них попадали.

Я начал... Кричать. Пытался. На иврите. По-польски. Немцы посмотрели на меня, и я понял, что они не будут в меня стрелять. Вместо этого они смеялись. Один начал хлопать. Ритмически. Понимаешь?

Каким-то образом мой дед поднял свои слабые руки, оторвав их от ручек кресла, и соединил. Они встретились с хрустом, как две высохшие ветки.

— Этот цыган... Только смотрел. И плакал. И... Кивал...

Все это время глаза деда, казалось, набухали, словно в его тело было закачано слишком много воздуха. Но сейчас воздух вырвался из него, и его глаза погасли, и веки опустились. Я подумал, что он снова уснул, как это было прошлой ночью. Но я все еще не мог пошевелиться. Смутно я понимал, что пот, покрывший мое тело за день, остыл на коже, и я мерз.

Веки деда открылись, совсем чуть-чуть. Казалось, он подсматривает за мной изнутри своего тела или гроба.

— Я не понимаю, как цыган узнал... Что это уже конец. Что настала пора. Может быть, просто потому, что... Проходили часы... По полдня... Между партиями. Мир становился... Тише. Мы. Немцы. Деревья. Трупы. Были места и по-хуже, я думаю... Если бы не этот запах. Может быть, я спал. Да, должно быть, потому что цыган потряс меня... За плечо. Потом протянул то, что, он сделал. Он заставлял это... Раскачиваться... фигурка двигалась. Туда и сюда. Вверх и вниз.

Мой рот открылся, и челюсть отвисла. Я стал камнем, песком и ветром, проносившимся сквозь меня и ничего от меня не оставлявшим.

— «Жизнь», — сказал мне цыган по-польски. Первые слова по-польски, которые я от него услышал. — «Жизнь. Понимаешь?» — Я покачал... Головой. Он повторил снова: «Жизнь». И тогда... Я не знаю, как... Но я и правда... Понял. Я спросил его... «Так ты?..» Он достал... из карманов... Двух девочек, держащихся за руки. Я не замечал... Эти руки прежде. И я понял. «Мои девочки, — сказал он снова по-польски. — Дым. Их нет больше. Пять лет назад». Это я тоже понял. Я взял у него фигурку. Мы ждали. Спали бок о бок. В последний раз. Потом пришли фашисты. Они поставили нас. Нас было пятнадцать. Может, меньше. Они что-то сказали. По-немецки. Никто из нас не знал немецкого. Но для меня... В конце концов... Эта команда значила... надо бежать! Цыган... Просто стоял там. Умер на месте. Под деревьями. Остальные... Я не знаю. Немцы, которые поймали меня... Смеялись... Мальчишка. Немного... Постарше тебя. Он смеялся. Нелепый со своим автоматом. Слишком большим для него. Я посмотрел на свою руку. Державшую... Фигурку. Деревянного человечка. Я понял, что кричу: «Жизнь!» Вместо «Шема!» «Жизнь!». Потом немцы попали мне в голову. Бах.

И вместе с этим последним словом дед откинулся назад и замер.

Он почти сполз со своего кресла. Мое оцепенение продлилось еще несколько мгновений, и потом я замахал руками, словно мог отогнать от себя рассказанное им, и так был занят этим, что сперва даже не заметил, как тело моего деда, судорожно выгнувшись, напряглось и забилось в конвульсиях. Жалобно заныв, я опустил руки, но к тому моменту спазм миновал, и дед склонился глубоко вперед и не шевелился.

— Люси! — изо всех сил завопил я, но она уже успела выйти из дома и с трудом вываливала деда из инвалидного кресла прямо на землю.

Ее голова резко склонилась над его лицом, когда она сорвала с него кислородную маску, но прежде чем их губы соприкоснулись, дед закашлял, и Люси с рыданием откинулась назад, на спину, натягивая маску ему на рот.

Мой дед лежал там, куда его бросили, груда костей среди песка. Он не открывал глаз. Кислородный аппарат шипел, и голубая трубка, протянувшаяся к его маске, наполнялась влажным туманом.

— Как? — прошептал я.

Люси утерла слезы:

— Что?

— Он сказал, что ему попали в голову.

И едва я произнес эти слова, я впервые ощутил, как холод медленно поднимается через мои кишки в желудок, потом — в горло.

— Прекрати, — сказал я.

Но Люси осторожно продвинулась вперед, осторожно положила голову моего деда себе на колени. Она не обращала на меня внимания. Над нами я увидел Луну, наполовину погруженную в зазубренный край черноты, как прикрытый перепонкой глаз ящерицы-ядозуба. Я нетвердым шагом побродил у боковой стены дома и, не думая ни о чем, забрался внутрь хогана.

Оказавшись внутри, я задернул занавес, укрываясь от взгляда Люси, своего деда и этой Луны, и изо всех сил прижал колени к груди, чтобы пригвоздить это леденящее чувство к тому месту, где оно ощущалось. Я долго оставался в таком положении, но стоило мне закрыть глаза, и я видел людей, распадающихся на части, точно бананы, из шкуры которых выдавливают мякоть, конечности, разбросанные по голой черной земле, как ветки деревьев после грозы, ямы, полные голых мертвых людей.

Я понял: мне бы хотелось, чтобы он умер. В тот момент, когда он рухнул вперед в своем кресле, я надеялся, что он умер. И за что, в самом деле? За то, что он был в лагерях? За то, что рассказал мне об этом? За то, что он был болен и мне приходилось быть этому свидетелем?

Но чувство вины скользнуло в этих мыслях с тревожащей быстротой. И когда все прошло, я осознал, что холод просочился к моим ногам и достиг шеи. От холода уши заложило, язык был словно покрыт клеем, — выход во внешний мир был для меня запечатан. Все, что я мог слышать, был голос моего деда, похожий на ветер с песком, буравивший изнутри мою черепную коробку: «Жизнь». Он был внутри меня, понял я. Он занял мое место. Он становился мной.

Я прижал ладони к ушам, но это было бессмысленно. Перед моим мысленным взором пронеслись два последних дня, игра на бубне и заунывное пение, мертвая летучая мышь — Говорящий бог в бумажном пакете, прощальные слова отца, а тот голос бил в мои уши, подстраиваясь под ритм пульса. «Жизнь». И наконец я понял, что сам загнал себя в ловушку. Я был один внутри хогана, в темноте. Если бы я обернулся, то, наверное, мог бы увидеть Пляшущего Человечка. Он качался надо мной, широко раскрывая рот. И тогда все было бы кончено, было бы слишком поздно. Поздно могло быть уже сейчас.

Нащупав его позади себя, я вцепился в тонкую черную шею Пляшущего Человечка. Я чувствовал, как он качается на своем креплении, я был почти готов к тому, что он извернется в то время, когда я изо всех сил старался встать на ноги. Он не вывернулся, но деревянная поверхность подалась под моими пальцами, точно живая кожа. В моей голове продолжал биться новый голос.

У моих ног на полу лежали спички, которыми Люси зажигала свои церемониальные свечи. Я быстро схватил коробок, потом швырнул резную фигурку наземь; она упала на свое основание и, перевернувшись лицом вверх, уставилась на меня. Я сломал спичку о коробок, потом еще одну. Третья спичка загорелась.

Одно мгновение я держал пламя над Пляшущим Человечком. Жар дарил прекрасное ощущение, подбираясь к моим пальцам, — ослепительно яркое живое существо, загонявшее холод обратно, в глубь меня. Я уронил спичку, и Пляшущий Человечек исчез в вихре пламени.

И тогда, растерявшись, я не знал, что делать. Хоган был хижиной из дерева и земли, а Пляшущий Человечек — горсткой красно-черного пепла, которую я расшвырял ногой. Еще замерзший, я выбрался наружу, сел, вытянув ноги, прислонясь к стене хогана, и закрыл глаза.

Звуки шагов разбудили меня, я сел прямо и обнаружил, к своему изумлению, что уже настал день. В напряжении я выжидал, боясь посмотреть вверх, и потом все же поднял взгляд.

Отец, склонясь, сел рядом со мной на землю.

— Ты уже здесь? — спросил я.

— Твой дедушка умер, Сет, — сказал он и коснулся моей руки. — Я приехал забрать тебя домой.

4

Привычный шум в коридоре пансиона привел меня в себя перед возвращением моих студентов. Один из них помедлил за дверью. Я ждал, задержав дыхание, жалея о том, что не потушил свет. Но Пенни не стала стучаться, и по прошествии нескольких секунд я услышал ее осторожные, аккуратные шаги, раздававшиеся, пока она не дошла до двери в свою комнату. И вновь я был наедине с моими марионетками, моими воспоминаниями и моими ужасными подозрениями — с тем, что было во мне всегда.

Таким я остаюсь и сейчас, месяц спустя, в моей простой квартире в Огайо. С телевизором, к которому не подведен кабель, с пустым холодильником и единственной полкой для книг, заставленной учебниками. Я вспоминаю, как выкарабкивался из болезни, которую все никак не мог стряхнуть с себя, — и не мог сделать это из-за единственного мгновения, все еще заставляющего меня содрогаться, мгновения, пережитого во время той последней поездки домой вместе с отцом.

— Я убил его, — сказал я отцу и, когда он спокойно взглянул на меня, рассказал ему все — о цыгане, о Пляшущем Человечке, о Пути.

— Это глупости, Сет, — сказал он мне.

И какое-то время я думал, что так оно и было.

Но сегодня я думаю о рабби Леве, о его големе, существе, которое он удивительным образом наделил жизнью. О существе, которое могло ходить, разговаривать, думать, видеть, но не могло чувствовать. Я думаю о своем отце, каким я его запомнил. Если я прав, то его постигла та же участь. И я размышляю о том, что, пожалуй, сам ощущаю себя живым лишь в те минуты, когда гляжу на собственное отражение в лицах своих учеников.

Я понимаю, что, возможно, в те дни, проведенные у деда, со мной ничего не случилось. Но это могло произойти задолго до моего рождения. Если дед принял от цыгана предложенную в дар жизнь, то мы с отцом были простым продолжением этой жизни. Мы ничем особым не отличались и не выделялись среди остальных людей.

Но я не могу не думать о тех могилах, которые увидел во время летней поездки, и миллионах людей в них. Не могу не думать о тех, кто не лег в могилу, а просто стал дымом.

И я понимаю, что наконец могу чувствовать, что я всегда это чувствовал. Просто не знал, как назвать. А это был Холокост, с ревом несущийся сквозь поколения, как волна радиации, уничтожая в тех, кого коснется, способность доверять людям, испытывать радость или любовь и принимать ее — любовь — в ответ.

И, в конце концов, так ли это важно, кто выбрался тогда из лесного ада — мой дед или его голем, искусно вырезанный старым цыганом?

 

Два Сэма

То, что заставляет меня проснуться, — не звук. Сначала я совершенно не понимаю, что случилось. Может быть, где-то землетрясение и дрожит земля, или грузовик подскочил на ухабе, проезжая мимо пляжа, Клифф-Хауса, действующих экспонатов Музея механики, мимо нашей квартиры, до ровного отрезка объездного шоссе, которое ведет к более тихим пригородам Сан-Франциско. Я лежу неподвижно, стараясь не дышать, сам не знаю почему. От узора неверного утреннего света на слегка косых стенах и на неровном полу спальни комната выглядит нереальной, словно отражение из проектора, установленного на утесах за четверть мили отсюда.

Потом я снова чувствую движение. Прямо рядом со мной. Я тут же улыбаюсь. Не могу удержаться.

— Опять за свое, да?

Это наша игра. Он стучит крошечными кулачками, дрыгает ножкой, прижимается к животу—к мягким податливым стенкам своего теплого мирка — и, когда я кладу на него ладонь, замирает, таится и вдруг снова ударяет ножкой.

Поначалу эта игра пугала меня. Я помнил о табличках на аквариумах, предупреждавших о том, что не следует стучать по стеклу: от этого у рыбок случаются сердечные приступы. Но он любил играть. И сегодня ночью слабые толчки его новой жизни — как волшебные пальчики — пробегали по моему позвоночнику к плечам. Успокаивали меня, прогоняли страх. Осторожно откинув простыни, стараясь, чтобы Лиззи не проснулась, я наклоняюсь ближе к ее животу и тут же понимаю, что проснулся не из-за этого.

За долю секунды я холодею. Мне хочется замахать руками над головой, прогнать их прочь, как комаров или пчел, но я ничего не слышу. В этот раз — нет. Сейчас — лишь наползающая сырость, тяжесть в воздухе, точно густеющая волна тумана. Растерянный, я вытягиваюсь на постели и опускаю голову на горячий круглый живот Лиззи. Возможно, я не прав, думается мне. Я могу ошибаться. Я прижимаюсь ухом к ее коже, задерживаю дыхание, и — еще один ужасный момент — я совершенно ничего не слышу, только шум вод. Я думаю о той еврейской парочке из нашей группы в Брэдли, которые начали приходить на занятия, когда у нее уже был срок в семь месяцев. Они ходили ровно пять недель, и иногда та женщина протягивала руку, чтобы дернуть своего мужа за пейсы, и мы все улыбались, представляя, как это будет делать их дочь, а потом они перестали приходить. Однажды утром женщина проснулась и почувствовала себя непривычно опустошенной, она проходила в таком состоянии несколько часов, а потом просто села в свою машину и приехала в больницу, уже зная, что ребенок мертв.

Прямо под моим ухом что-то пошевелилось — как раз сейчас. Я слышу это «что-то» внутри моей жены. Слабо, нечетко, безошибочно. Стук. Стук.

— «Он так на дудочке играл...— пел я, совсем тихо, едва касаясь губами кожи Лиззи, — ...что все пускались в пляс...» — Раньше я пел другую песню. Может быть, та была лучше. В этой есть несколько слов, которые не дают мне покоя, и, может быть, я зря ее напеваю. Сейчас эти строчки начинают раздаваться у меня в ушах, точно музыка очень тихо играет в соседней комнате. — «...я тебя на танец звал, ты не отозвалась. Напрасно я тебя искал, но продолжал искать».

Тогда я и получил первый урок — все повторяется. Я не вспоминал об этой песне с прошлого раза. Может, они принесли ее с собой?

Посреди кутерьмы привычных мыслей у меня в голове появилась новая и выплыла, крутясь, на поверхность. Было ли это в первый раз? Чувствовал ли я тогда эту сырость? Слышал ли эту песню?

Я не могу вспомнить. Я помню, как в ванной закричала Лиззи.

Я тихонько отодвинулся к своему краю кровати, потом сел, сдерживая дыхание. Лиззи спокойно лежит, крепко обхватив живот снизу, словно может удержать в себе того, кто находится внутри, еще несколько дней. Ее подбородок плотно уперся в грудь, спутанные темные волосы раскинуты по подушке, располневшие ноги обхватили огромную голубую диванную подушку. Стоит поставить ее на ноги, подумалось мне, и она будет выглядеть точно маленькая девочка на игрушечной лошадке. Тогда бы малыши хлопали в ладоши и смеялись, как они это делали, завидев ее. Раньше.

В тысячный раз за последние несколько недель мне приходилось подавлять в себе желание снять с ее лица очки с квадратными стеклами, в черной оправе. Она настаивала на том, чтобы спать в них, с того самого дня, в марте, когда новая жизнь внутри нее стала — по словам доктора Сиджер, женщины, которая, как считает Лиззи, спасет нас, — «способной удержаться». Сейчас бороздка от очков на ее носу — красная и глубокая, а глаза — всегда странно маленькие, точно запавшие в глазницы, как будто опасливо отодвинувшиеся от непривычной близости мира, его четких граней.

— Утром, когда я просыпаюсь, — возмущенно говорит мне Лиззи, как она разговаривает все время в последние дни, — я хочу видеть.

— Спи, — произношу я одними губами, и это звучит точно молитва.

Осторожно я опускаю босую ногу на холодный пол и встаю. Всегда требуется лишь миг, чтобы привыкнуть к этой комнате. После землетрясения 1989 года немного покосились стены и пол, в окнах шумит прилив, иногда доносятся крики тюленей. Когда проходишь по нашей квартире ночью, будто проплываешь над обломками кораблекрушения. На каждом столе — разобранные часы, заготовки для футляров, шаблоны детских игрушек, семисвечники, бруски дерева, стружка, опилки.

— Где вы?

Я думаю о тенях в комнате, и мои мысли, словно луч маяка, обшаривают пространство. Если это так, то мне нужно не думать. Мне не хочется приманивать тени. На спине и ногах проступает пот. Я не хочу, чтобы мои легкие наполнились этим зараженным воздухом, но я силой заставляю себя дышать. На этот раз я подготовился. Я сделаю то, что должен, если еще не слишком поздно, и я использую свой шанс.

— Где вы? — шепчу я, и что-то происходит в коридоре, в дверном проеме, выходящем в коридор. Подобие движения. Я быстро устремляюсь навстречу. Гораздо лучше, если они — там.— Я иду, — говорю я и выхожу из спальни, закрывая за собой дверь, словно это как-то может помочь, и тогда я добираюсь до гостиной, тянусь рукой к выключателю, но не зажигаю свет.

На стене над кушеткой — мы купили ее с темной обивкой, опасаясь пятен сырости, — часы «Пиноккио», первые, которые я сделал в четырнадцать лет, издают свое мерное гулкое тиканье. У них деревянные стрелки. Сейчас мне это кажется неудачным решением. Что я говорил и к кому обращался?

— Часы врут. Дом нереален. Время отстает.

«Папа Карло» — так раньше называла меня Лиззи, когда мы еще не были женаты, и после свадьбы тоже, но недолго. Я любил заходить в детский сад и смотреть, как она возится с детишками, а они толкутся у ее ног, как утята.

Папа Карло, который так старался сделать живого мальчика. Тик-так.

— Стоп,— твердо сказал я сам себе и наклонившимся стенам.

Здесь недостаточно сыро. Они где-то в другом месте.

Первый приступ волнения приходит, когда я возвращаюсь в коридор, сжимая кулаки, стараясь успокоить себя. Я смущаюсь, когда потею, и никак не могу определить, напуган я или воодушевлен. Даже еще перед тем, как я понял, что именно произошло, я снова заволновался.

Пройдя пять шагов вглубь коридора, я останавливаюсь перед дверью, где раньше была мастерская, размещались мое рабочее место и стол Лиззи, на котором она делала декорации для оформления комнат в детском саду. Это место не служило мастерской почти четыре года. Четыре года там совершенно ничего не было. Я чувствую, что дверная ручка немного влажная, когда провожу по ней ладонью, петли не скрипят, и я толчком открываю дверь.

— Хорошо, — то ли думаю, то ли произношу я, тихонько входя в комнату и закрывая за собой дверь, — все хорошо.

Слезы падают с моих ресниц, словно прятались там. Это совсем не означает, что я действительно плачу. Я сажусь на голый пол, дышу и смотрю вокруг себя на стены, такие же голые. Еще одна неделя. Две недели, отлично. Потом, может быть, это и случится — приготовленная колыбель вдруг выкатится из кладовой, коврик с собачками и кошечками сам развернется, как свиток Торы, на полу, и подвижные подвесные игрушки, которые сделали мы вместе с Лиззи, свесятся с потолка веером полярного сияния.

— Какая красота!

Слезы неприятно холодят мне лицо, но я не вытираю их. В чем может быть их причина? Я пытаюсь улыбнуться. Это частица меня, маленькая, печальная часть души, которой хочется улыбнуться.

— Может, рассказать вам сказку на ночь?

Я мог бы рассказать про опоссума. Тогда мы потеряли первого, и прошло уже больше года, а у Лиззи все продолжались припадки. Она посреди обеда срывала с себя очки, швыряла их через всю комнату и забивалась на кухне за стиральную машину. Я стоял над ней и говорил: «Лиззи, не надо», пытаясь бороться со своими чувствами, потому что не любил свое состояние в эти минуты. Чем чаще это случалось, а случалось это достаточно часто, тем больше я злился. И потому чувствовал себя паршиво.

— Ну успокойся же, — говорил я чрезвычайно ласково, чтобы как-то сгладить свою вину, но, конечно, не мог сделать этого.

Я не мог обмануть ее. Лиззи, она такая. Я знал это, когда женился на ней, даже любил ее за это: она всегда распознает в людях самое плохое. Не может иначе и никогда не ошибается.

— Тебе совершенно все равно, — шипела она, вцепившись пальцами в свои вьющиеся каштановые волосы, точно собираясь вырвать их.

— Черт тебя побери, да беспокоюсь же я.

— Для тебя это ничего не значит.

— Значит то, что значит. Значит, что мы устали, что ничего не получается, что это ужасно; и доктора говорят, что так, как правило, и бывает и нам надо попытаться еще раз. Нам придется принять это как данность. У нас нет выбора, если мы хотим...

— Это значит, что мы лишились ребенка. Это значит, что наш ребенок умер. Ты — идиот!

Однажды я посмотрел на свою жену, с которой мы играли вместе еще со средних классов, ту, которую мне иногда удавалось сделать счастливой и делавшую счастливыми всех вокруг. Увидел ее руки, еще сильнее вцепившиеся в волосы, увидел, как ее плечи теснее прижимаются к коленям, и из меня буквально вылетели эти слова.

— Ты похожа на мячик, — сказал я.

Она подняла глаза и зло посмотрела на меня. Потом протянула руки, не улыбаясь, не избавившись от внутреннего напряжения, но желая близости. Я быстро опустился рядом, к моему мячику.

Каждый раз я давал волю своим чувствам. Я демонстративно уходил, или начинал плакать, или давал отпор.

— Давай сознаемся, что это правда, — говорил я, — мы потеряли ребенка. Я могу понять твое к этому отношение. Но я переживаю это иначе. По милосердию Божьему я не чувствую этого так, как ты.

— Потому что его не было внутри тебя.

— Это просто...— начинал я, потом осекался, потому что я действительно никогда не представлял это себе. И вообще это были не те слова, которые мне хотелось сказать. — Лиззи! Боже мой! Я пытаюсь сделать все как следует. Я делаю все для того, чтобы мы могли попытаться еще раз. Мы сможем завести ребенка. Который будет жить. Потому что все дело в этом, правда? Это — самая важная цель?

— Милый, этот ребенок просто не должен был появиться на свет, — язвительно говорила Лиззи, подражая своей матери, или, может быть, моей, или любому из десятков людей, которых мы знали. — Разве ты не так рассуждаешь?

— Я знаю, что это не так.

— А как насчет «Такое происходит не случайно»?..

— Лиззи, прекрати.

— Или: «Спустя годы ты посмотришь на своего ребенка, своего чудесного ребенка, и поймешь, что не мог бы иметь его, если бы первый выжил. Это было бы совсем другое создание». Как насчет этого?

— Лиззи! Черт побери! Да заткнись же! Я ничего подобного не говорю, и ты прекрасно это знаешь. Я говорю, что хотел бы, чтобы этого никогда не случалось. И сейчас, когда это случилось, я хочу, чтобы это осталось в прошлом. Потому что я хочу завести с тобой ребенка.

Обычно, в большинстве случаев, после этого она вставала. Я подбирал ее очки, куда бы она их ни зашвырнула, отдавал ей, она водружала их на нос и моргала, потому что весь мир несся ей навстречу. Потом она смотрела на меня, уже не так сердито. Не раз мне казалось, что она хочет коснуться моего лица или взять за руку.

Вместо этого она говорила:

— Джейк, ты должен понять.

Глядеть в эти мгновения сквозь ее линзы — все равно что вглядываться в окно за двойными стеклами, которое я никогда снова не открою. Сквозь него угадывались тени всего того, что Лиззи несла в себе и не могла похоронить в своей душе, и, казалось, не желала этого делать.

— Ты — самое лучшее из того, что случилось со мной. А это — самое худшее.

Затем она обходила вокруг меня, вокруг обеденного стола и ложилась спать. А я шел пройтись мимо Клифф-Хауса, мимо музея, иногда — почти до самых трущоб, где я бродил вдоль крошащихся бетонных стен, когда-то ограждавших самый большой бассейн в штате, а теперь ничего не защищающих, кроме болотной травы, сточных вод и эха. Иногда меня окутывал туман, и я плыл по нему, в нем, как еще один след живого дыхания, скользящий по земле в поисках лучшего мира, о котором мы все думаем, что он где-то рядом. «Откуда, — думал я, — пришли все эти мысли и как они проникли в сознание столь многих из нас?»

— Но это не совсем то, что вы хотите услышать, — неожиданно говорю я не совсем пустой мастерской и выметенному полу, — верно?

На секунду я впадаю в панику, борюсь со жгучим желанием вскочить и бежать к Лиззи. Если они вернулись сюда, тогда я в любом случае опоздал. А если нет — мой внезапный рывок, должно быть, лишь напугает их, заставив скрыться. Мысленно я обдумываю, что могу сказать, чтобы удержать их, настороженно оглядывая комнату здесь и там, вверх до потолка и снова — вниз.

— Я собирался рассказать вам про опоссума, правильно? Однажды вечером, может быть через восемь месяцев или позже, после того как один из вас... — Слово свернулось у меня на языке, точно дохлая гусеница. Но я все равно сказал это: — ...родился.

Ничто не кричит мне в лицо, не летит в меня, и мой голос не срывается. А я думаю, что в комнате возник трепет. Даже занавеска качнулась. Я должен верить. И сырость здесь все еще ощущается.

— Это было довольно занимательно, — быстро произношу я, не сводя глаз с того места, где чувствовалось трепетание.

Лиззи толкнула меня ногой и разбудила. «Ты слышишь?» — спросила она. Конечно, я слышал. Что-то быстро, громко скреблось, клик-клик-клик — доносилось как раз отсюда. Мы подбежали и увидели, как хвост исчез за комодом с зеркалом. Тогда там стоял комод, я сделал его сам. Ящики выдвигались в стороны, и ручки образовывали нечто вроде физиономии, вырезанной на тыкве, просто смеха ради, понимаете? Я опустился на четвереньки и обнаружил здоровенного белого опоссума, который не мигая уставился прямо на меня. Я прежде не знал, что здесь водятся опоссумы. Зверек глянул на меня и перевернулся кверху лапами. Прикинулся мертвым.

Я опрокинулся навзничь, подняв ноги вверх. Это как воспоминание, сон, воспоминание о сне, но я почти поверил, что ощутил тяжесть на подошве одной ноги, как будто кто-то взобрался на нее.

— Я взял метлу. Ваша ма... Лиззи взяла помойное ведро. И потом, я не знаю, часа три, должно быть, мы гоняли этого зверька кругами по дому. Окна были открыты настежь. Все, что ему нужно было сделать, — запрыгнуть на подоконник и выскочить прочь. Вместо этого он спрятался за комод, притворяясь мертвым, пока я не ткнул его метлой. Потом он бегал вдоль плинтуса и снова шлепался кверху лапами, как бы говоря: ну все, теперь-то я уж точно умер, — и мы никак не могли заставить его убежать через окно. Мы не могли заставить его делать что-нибудь еще, кроме как прикидываться мертвым. Снова, и снова, и снова. И...

Я остановился, смущенно опустил ноги и сел прямо. Я не рассказываю, что случилось дальше. Как в без четверти четыре утра Лиззи уронила помойное ведро на пол, посмотрела на меня и разрыдалась. Швырнула свои очки о стену, разбив одну линзу, и плакала, плакала, а я, страшно уставший, стоял рядом с опоссумом, лежавшим животом кверху у моих ног, и морской воздух наполнял комнату. До этого мы смеялись. Я едва держался на ногах от изнеможения, я так любил посмеяться вместе с Лиззи.

— Лиззи, — сказал я, — вот что я хочу сказать, черт подери. Не все может иметь к этому отношение. Разве и это — тоже? Разве все, что мы думаем или делаем, всю оставшуюся жизнь...

Но, конечно, имеет отношение. Думаю, я даже тогда знал, что имеет. И это было всего лишь после первого.

— Не хотите погулять? — заботливо, внятно спросил я, потому что это было именно то самое.

Единственное, что я мог придумать, и, значит, единственный шанс, который у нас был. В самом деле, как заставить ребенка слушать? Я бы не додумался.

— Мы пойдем погулять, хорошо? Перед сном?

Я все еще ничего не вижу. В большинстве прочих случаев я почти ловил мелькнувший край тени. Оставив скрипнувшую дверь открытой, я направился в комнату. Натянул свой непромокаемый плащ поверх широких трусов и футболки, обулся в тенниски на босу ногу. Лодыжки будут мерзнуть. В карманах плаща я нащупал картонный коробок спичек и крошечный серебряный ключик. Прошло по меньшей мере два месяца с тех пор, как они приходили в прошлый раз, или хотя бы с тех пор, как дали мне знать об этом. Но я был готов.

Шагнув на крыльцо, я, выждав несколько секунд, дернул на себя, закрыл дверь, и меня переполнили прежние ощущения, воспоминания о первом дне, — словно, вернувшись туда, я впервые ощутил свою готовность. Сейчас, как и два года тому назад. Спустя год после того, первого. В полусне, почти что грезя наяву, я был захвачен непреодолимым желанием приложить ухо к животу Лиззи и спеть ее новому обитателю. Почти шестимесячному. Я представил себе, что вижу сквозь кожу своей жены, и смотрел на пальчики ножек и ручек, проступающие в красной влаге — точно линии на волшебном фонаре.

— Ты — мое солнышко... — начал я и уже знал, чувствовал: что-то еще было со мной рядом.

Была сырость и абсолютная тишина в комнате, совсем около меня. Я не могу это объяснить. Кто-то прислушивался.

Я действовал инстинктивно, разом бросившись и внезапно сдернув с Лиззи все простыни, и Лиззи моргала и щурила глаза без очков, пытаясь рассмотреть меня и простыни на постели, свернутые в ком.

— Это где-то здесь, — пробормотал я, хватая пустое пространство обеими руками.

Лиззи только рассерженно прищурилась. Наконец, когда миновало несколько секунд, она схватила меня за руку, которой я размахивал в воздухе, и прижала ее к своему животу. На ощупь ее кожа была гладкой и теплой. Мой большой палец скользнул в ямку ее пупка, ощутив знакомый узелок, и я почувствовал себя очнувшимся. Напуганным, смущенным и нелепым.

— Это только Сэм, — сказала она, ошеломив меня.

Казалось невозможным, что она собиралась позволить мне выиграть в этой схватке. Потом она улыбнулась, прижимая мою ладонь к живому существу, которое было создано нами обоими.

— Ты, я и Сэм. — Она сильнее прижала мою руку, провела ею вдоль живота.

Мы занимались любовью, поддерживая друг друга. Вскоре после того как Лиззи уснула, как раз когда я сам уже практически засыпал, мне показалось, что, возможно, она права, — даже более права, чем сама представляет. Может быть, это были только мы и Сэм. Тот, первый Сэм, которого мы потеряли, возвращался приветствовать своего преемника.

Конечно, он приходил не только затем, чтобы послушать или посмотреть. Но откуда мне это знать, кстати? И откуда мне знать, было ли то, что происходило, знаком присутствия? Этого я не знал. И когда это повторилось снова, на следующую ночь, когда Лиззи сладко спала и я не был уже так растерян, я отодвинулся в сторону, освобождая место, чтобы мы могли перешептываться.

Интересно, сейчас вы оба рядом со мной? Я стою на нашей открытой веранде и прислушиваюсь, стараюсь почувствовать изо всех своих сил. Пожалуйста, Господи, позволь им обоим быть со мной. Не с Лиззи. Не с тем, новичком. Это единственное имя, которым мы позволяем себе его называть сейчас. Новичок.

— Ну, давай, — говорю я кружевной завесе тумана, плывущей по воздуху со стороны Сутро-Хейтс, точно сама атмосфера образует барельеф, становясь художественным фоном происходящего. — Пожалуйста. Я расскажу вам о тех днях, когда вы родились.

Я спускаюсь по кривым деревянным ступенькам к нашему гаражу. В моем кармане между пальцев скользит маленький серебряный ключик, гладкий, прохладный — как крошечная рыбешка. Я чувствую туман и постоянный запах чеснока, доносящийся от недавно построенного здания, что возвышается на самом верху утесов и зовется Клифф-Хаус, — три предыдущих развалились или сгорели дотла. Наконец я понимаю, в чем дело, и слезы наполняют мои глаза.

На этот раз мне вспоминается Вашингтон, округ Колумбия, трава, бурая и выгорающая в лучах ослепительного августовского солнца, когда мы носились по Мэлл от музея к музею в отчаянной, сумасшедшей гонке за сыром. Шел девятый день тетрациклиновой программы, которую предписывала доктор Сиджер, и Лиззи, казалось, немного устала, а я чувствовал, что стенки моего кишечника болезненно напряжены и опустошены дочиста, — подобное ощущение бывает на зубах после визита к злодейски тщательному стоматологу. Я страстно мечтал о молоке, и меня начинало подташнивать при одной мысли о нем. Опустошенное, лишенное его бактерий, их мягкого, успокоительного обволакивания, мое тело, казалось, ощущало слабость, становилось сухой шелухой.

Это был симптом, как объяснила нам доктор Сиджер. Мы проверились — сдали анализ на свинец, вынесли бесконечные анализы крови, например на пролактин, волчаночный антикоагулянт, тиротропин. Мы бы прошли и больше тестов, но врачи не посоветовали нам их проходить, да и нашей страховки бы не хватило.

— Пара выкидышей на самом деле не стоят того, чтобы вести серьезное разбирательство вашего случая. — Три разных врача повторяли нам слово в слово. — Если это произойдет еще пару раз, мы поймем, что что-то действительно не так.

В конце концов, существовала теория доктора Сиджер, описывающая бактерии, которые продолжают жить в теле годами, десятилетиями, заключенные в фаллопиевых трубах, или спрятанные в тестикулах, или просто плавающие в крови, переносимые токами сердца по бесконечному, бессмысленному кругу.

— Механизм образования человеческого организма так сложен, — говорила она нам, — так кропотливо, мастерски создан. Если в него вмешивается что-то чужеродное, как птица попадает в двигатель реактивного самолета, все просто взрывается.

«До чего утешительно», — подумалось мне, но я не сказал этого вслух на первой консультации, потому что, когда я глянул на Лиззи, она выглядела более чем успокоенной. Она, казалось, была голодна, сидя на краешке своего стула, с головой, нависавшей над столом доктора Сиджер; она была такая бледная, худенькая и напряженная, как изголодавшийся голубь, которого дразнят хлебными крошками. Мне хотелось взять ее за руку. Мне хотелось разрыдаться.

Как выяснилось, доктор Сиджер была права, или в тот раз нам просто повезло. Потому что с выкидышами дело обстоит так: три сотни лет существует научная медицина, но никто ни фига не знает. Это просто случается, говорят люди, как синяк или простуда. Думаю, так оно и есть. Я хочу сказать: просто случается. Но не как простуда. Как смерть. Потому что это и есть смерть.

Итак, десять дней доктор Сиджер заставляла нас глотать таблетки тетрациклина, словно забрасывать глубинные бомбы, сметающие взрывом все живое внутри нас. И в этот день в Вашингтоне — мы отправились в гости к моей сестре. Первый раз я ухитрился уговорить Лиззи выбраться к дальним родственникам, с тех пор как все это началось. Мы съездили в музей Холокоста, стараясь найти что-нибудь достаточно впечатляющее, что могло бы отвлечь нас от голода и нашей отчаянной надежды на то, что мы очистимся от заразы. Но это не сработало. И тогда мы пошли в ресторан Смитсонов. И за три человека до кассы Лиззи внезапно вцепилась мне в руку, я посмотрел на нее, и это была прежняя Лиззи, с горящими глазами под черной оправой очков, с улыбкой, которая была потрясающе светлой.

— Что-нибудь молочное, — сказала она. — Немедленно!

Мне пришлось сделать глубокий вдох, чтобы прийти в себя. Я не видел свою жену такой уже очень долго, и от моего ошарашенного взгляда на ее лице зажглась новая улыбка. С видимым усилием она вернула свое прежнее выражение лица,

— Джейк, пойдем.

Ни в одном из музейных кафе не было того, что нам нужно. Мы платили за вход и бегом бежали мимо скульптур, диорам с животными и документов на пергаменте к кафе. Во все глаза глядели на йогурты в пластиковых упаковках и чашки с тапиокой, поблескивавшей перед нашими горящими от возбуждения взглядами, точно покрытая льдом гладь Канадских озер. Но нам были нужны колечки с чеддером. Наконец мы остановили свой выбор на слойках с сыром. Мы присели на край фонтана и кормили друг дружку, словно дети, словно любовники.

Нам было мало. Голод не утихал ни в одном из нас. Иногда мне кажется, он не утих до сих пор.

Боже мой, и все-таки это было так славно. Губы Лиззи, облизывающие мои пальцы, — все в оранжевых пятнах, этот мягкий восхитительный хруст, когда каждую отдельную слойку раскусываешь во рту, запорошивая крошками зубы и горло, а брызги фонтана падали на наши лица, и мы, каждый по отдельности, грезили о будущих детях.

Вот почему, в конце концов, я должен сделать это, понимаете? Мои два Сэма. Мои потерянные и любимые. Потому что, может быть, то, что говорят все вокруг,— правда. Может быть, по большей части выкидыши просто случаются. А потом для большинства пар это однажды перестает происходить. И потом — если, конечно, на это останется время — ты начинаешь забывать об этом. Не про то, что произошло. Не про то, что было потеряно. Но о том, что значит — потерять или, по крайней мере, как себя при этом чувствуешь. Я пришел к убеждению, что одиночество не лечит горе, но, возможно, если наполнить жизнь событиями...

Пальцы в моем кармане нащупывают серебряный ключ, и я глубоко вдыхаю сырой воздух. Нам всегда очень нравилось здесь, Лиззи и мне. Несмотря ни на что, мы не могли заставить себя уехать отсюда.

— Давайте я покажу вам, что внутри, — говорю я, стараясь избежать умоляющих интонаций.

Думаю, я слишком затягиваю. Они устали. Они вернутся обратно в дом. Я приподнимаю древний, проржавевший висячий замок на двери нашего гаража, кручу его в руках, чтобы в слабом свете разглядеть замочную скважину, и вставляю в нее ключ.

Прошло уже несколько месяцев с тех пор, как я заходил сюда, — мы использовали гараж в качестве кладовой, а не для того, чтобы ставить туда свою старую «нову», — и я забыл, как тяжело открывается пропитавшаяся солью деревянная дверь. Она отворяется со скрипом, скользнув по мостовой, покачиваясь на своих петлях. Как я впервые понял, что в нашей комнате появился нерожденный первенец? Запах неспелого лимона, свежий и кислый одновременно, запах Лиззи. Или, может быть, это была песня, вдруг всплывавшая в памяти, вновь и вновь слетавшая с моих губ.

«И лишь наутро понял я, с кем эту ночь провел».

Первое, что я вижу, едва мои глаза привыкли к темноте, это прямой гневный взгляд моего деда, смотрящего на меня со своего портрета: с истончившимися всклокоченными волосами на голове, похожими на взметенную порывом ветра паутину, с полоской прямых, ожесточенно сжатых губ, в наполовину застегнутом судейском наряде. А вот его глаза, один голубой, другой зеленый, которые, как он однажды сказал мне, позволяют ему смотреть стереофильмы без специальных очков. Борец за права детей еще до того, как для подобных вещей появилось название, трижды бывший кандидатом в Сенат и трижды провалившийся на выборах, он заимел себе врага в лице собственной дочери — моей матери, — потому что слишком сильно хотел иметь сына. Его волновала судьба Лиззи. Он занимался делами ее отца, подыскал ему работу, заставил посещать консультации по семейным вопросам, проверял его присутствие в городе каждый вечер, несмотря ни на что, в течение шести лет, пока Лиззи не ушла из семьи. В течение восьми месяцев, с того дня, когда доктор Сиджер подтвердила, что у нас третья по счету беременность, его портрет висел рядом с часами «Пиноккио» на стене в гостиной. Сейчас — здесь. Еще одна потеря.

— Ваш тезка, — говорю я двум моим призракам.

Но я не могу оторвать взгляда от своего деда. Сегодня для него тоже наступит конец, понимаю я. Настоящий конец. Память о нем уплывет в вечный покой. Мог бы ты увидеть внуков своими трехмерными глазами? Мог бы ты их спасти? Мог бы придумать другой, лучший путь решения? Потому что у меня начинаются сложности.

— Хотя, по правде, его звали Натан. Но меня он часто называл Сэмом и Лиззи — тоже.

Вот почему Лиззи позволила мне победить в споре и все равно назвать второго ребенка Сэмом. Не потому что она допускала мысль о том, будто первый ребенок должен иметь собственное имя, не такое, как второй. Сэм — отличное имя, не важно — мужское или женское. И поэтому, кем бы ни родился первый ребенок, второй стал бы другим. Стал бы.

«Послушай, Лиззи,— мысленно говорю я воздуху. — Ты думаешь, я не понимаю? Но я понимаю».

Если мы выдержим этой ночью и наш ребенок еще будет с нами утром, у него будет другое имя. Не Сэм и не Натан, хотя Натан настаивал бы на Сэме.

Я заставляю себя пройти вглубь гаража. Ничего нового не будет обнаружено. Но у двери к морозильнику для мяса, где любитель спортивной охоты, снимавший этот дом до нас, хранил свою оленину и лосятину в упаковках из вощеной бумаги, я внезапно останавливаюсь.

Я их чувствую. Они все еще здесь. Они не вернулись к Лиззи. Они не толкутся у ее пупка, бормоча своими ужасными беззвучными голосками. Вот как я себе представляю то, что происходило. Первый Сэм выжидал, следя за мной, парил рядом с новой жизнью, обитающей в Лиззи, точно колибри над цветком, потом нырял в него, щебетал о своем прекрасном мире, где нет места страхам, по крайней мере — одному страху. Может быть, тот мир, о котором мы все мечтаем, действительно существует, и единственный шанс попасть в него — просочиться из женского лона наружу. Может быть, там, где сейчас находятся мои дети, лучше? Боже, я хочу, чтобы там было лучше.

— Вы рядом с тетрадями, — говорю я и почти улыбаюсь, когда моя рука безвольно соскальзывает с ручки морозильника.

Пошатываясь, я направляюсь к поставленным друг на друга коробкам, в беспорядке стоящим вдоль задней стены. Верхняя в ближайшем штабеле слегка приоткрыта, ее картон прогнил и воняет, когда я отгибаю края назад.

Вот они. Простые тетради для школьных сочинений, которые Лиззи купила, чтобы вести дневник о жизни ее двух первых детей, дней за 280 до того, как мы должны были узнать о них.

— Я не могу сюда заглядывать, — вслух говорю я, но не могу удержаться.

Я вынимаю из коробки верхнюю тетрадь, кладу на колени и сажусь читать. Конечно, это ощущение тяжести на моих коленях — лишь воображаемое. Словно кто-то еще присел на них. Как ребенок, чтобы рассмотреть фотоальбом.

— Папочка, расскажи мне о мире, в котором меня нет.

Внезапно я прихожу в замешательство. Мне хочется объяснить. Первая тетрадь, другая, наполовину написана мной, не просто записи Лиззи. Но эта... Я был в отъезде, Сэм, по делам, почти месяц. И когда я вернулся... Я не смог. Не сразу. Я даже не мог видеть, как это случилось. И через две недели...

— В тот день, когда ты родился, — бормочу я, словно напевая колыбельную, — мы ездили в лес, где растут секвойи, вместе с Жирафами. — То, что бы это ни было, эта тяжесть у меня на коленях, немного шевелится. Устраивается поудобнее. — Это не настоящая их фамилия, Сэм. Их зовут Жирарды. Жирафы — так их, полагаю, стали бы называть вы. Они такие высокие. Такие забавные. Они посадили бы вас к себе на плечи, чтобы вы могли дотянуться до таблички «Выход» и плиток на потолке. Они подбрасывали бы вас высоко вверх и ловили, а вы визжали бы от восторга.

Был декабрь, сильно подморозило, но светило солнце. Мы остановились на заправочной станции по дороге в лес, и я пошел купить печенье. Ваша мама пошла в уборную. Ее не было очень долго. Когда она вышла, она просто посмотрела на меня. И я понял.

Мои пальцы открыли тетрадку, разделяя страницы. Они тоже сырые. Половина из них сгнила, слова, написанные цветными чернилами, похожи на цветы, расплющенные на страницах, утратившие форму, хотя их значение осталось ясным.

— Я ждал. Я внимательно смотрел на твою маму. Она внимательно смотрела на меня. Джозеф — мистер Жираф — вошел, чтобы узнать, почему мы так задерживаемся. Ваша мама просто продолжала смотреть. Потом я схватил в охапку две пачки печенья, подошел к кассе и заплатил за них. И ваша мама забралась в фургон рядом со мной, а Жирафы включили свою громкую, ритмичную, веселую музыку. И мы поехали дальше. Когда мы приехали в лес, там было почти совсем пусто и стоял какой-то запах, хотя все деревья были замерзшие. Мы не могли ни почувствовать аромат пыльцы, ни увидеть почки на ветвях, там были только солнечный свет, голые ветви и этот туман, поднимающийся вверх, зацепляющийся за ветки и свисающий с них, как призрачная листва. Я старался держать вашу маму за руку, и поначалу она мне это позволяла. А потом — нет. Она исчезла в тумане. Жирафам пришлось пойти ее искать, когда было пора ехать домой. Уже почти стемнело, когда мы залезли в фургон, и никто из нас не произносил ни слова. И все, что я мог придумать, когда в последний раз глотнул этого воздуха, было: «Ты видишь это? Видишь ли ты эти деревья, сын мой, дочь моя, на своем пути из этого мира?»

Теперь, в беспомощности, я резко склоняю голову, погружая ее в сырой воздух, как будто там — волосы ребенка, мои губы шевелятся, монотонно напевая слова из тетради, лежащей у меня на коленях. Я читал их только однажды, в тот вечер, когда Лиззи писала их, когда она в конце концов перевернулась на спину, уже без слез, ничего уже не оставалось, прижала тетрадь к груди и уснула. Но я их еще помню. Вот набросок, первый, похожий на желудь с зазубриной на верхушке. Рядом с ним Лиззи нацарапала: «Ты — маленькая фасолинка».

В тот день, перед тем как он умер. Потом идут пометки, точно молитвенные четки: «Мне так жаль. Мне так жаль, что я не могу узнать тебя. Мне так жаль, что этот день миновал, жаль, что прекратилось кровотечение. Мне так жаль, что я никогда не смогу стать твоей матерью. Мне так жаль, что ты никогда не сможешь быть частью нашей семьи. Мне так жаль, что ты покинул нас».

Я знаю и следующую страницу. «Я не хочу... Телефонный звонок от того, кто не знает, что случилось, и спрашивает, как я себя чувствую; звонок от того, кто знает, с вопросом, как у меня дела; забыть все это, навсегда, забыть тебя».

И потом, внизу страницы: «Я люблю туман. Люблю тюленей. Люблю даже свою мать. Люблю Джейка. Люблю тебя, ведь я тебя знала. Я люблю тебя за то, что знала тебя».

Сделав один долгий, судорожный вдох, я словно стараюсь осторожно выбраться из-под спящей кошки, вытягиваю ноги, кладу тетрадку на отдых в коробку, закрываю ее и встаю. Пора. Момент не пропущен, он настал. Я возвращаюсь к морозильнику и поднимаю тяжелую белую крышку.

Даже когда я заглядываю внутрь, все выглядит так же, как в тот день, когда я вынес из дома портрет моего деда и носился то в гараж, то из него, открывая коробки, трогая старые ненужные велосипеды и охотничьи лыжи, которыми я бы в жизни не воспользовался. Если бы она упаковала это в провощенную бумагу и положила на дно морозильника, я бы принял это за мясо и оставил там. Но Лиззи — это всегда Лиззи, и вместо провощенной бумаги она взяла красный и голубой ватман в своей комнате для занятий, сложила бумагу аккуратными квадратиками с идеально ровными углами, прикрепив на каждый по звездочке. И я вынул их, так же, как делаю это сейчас.

Они так зябко лежат у меня в руках, словно в колыбели. Вот красный сверток. Вот голубой. Такие легкие. Честно говоря, самое поразительное в том, как они завернуты, — то, что она вообще смогла это сделать. Из другой коробки я вынул золотистое одеяло. Оно лежало на нижней постели моей двухъярусной кровати, когда я был маленьким. В первый раз, когда Лиззи лежала на моей постели — когда меня там не было, — она лежала как раз на нем, завернувшись в него. Я расстилаю его сейчас на холодном бетонном полу и осторожно кладу на него свертки.

На иврите слово, означающее «выкидыш», переводится как «то, что уронили». Это не более точное определение, чем любое из тех, которые люди придумали для всего — в целом, очевидно, непостижимого — процесса репродукции, не говоря уж о слове «зачатие». Разве это и есть то, что мы делаем? Оплодотворяемся? Созданы ли наши дети буквально из наших грез? Возможно ли, что выкидыш, в конце концов, лишь преждевременный выход в наш мир?

Тихонько, краешком ногтя на большом пальце я отворачиваю верхний край красного свертка и раскрываю его. Он раскладывается как фигурка оригами, отгибаясь краями на одеяло. Я раскрываю голубой сверток и развожу в стороны края, открывая его шире. Последняя пародия на процесс рождения.

Подумать только, как смогла она сделать все это? В первый раз мы оба находились дома, и она была в ванной. Она попросила меня принести ей лед. «Для исследований, — как она сказала. — Им это нужно для исследований». Но они взяли это для исследований. Как она сумела получить это назад? И когда это произошло со вторым — тоже. И она ничего не сказала, ни о чем не попросила.

— Где она хранила вас? — бормочу я, глядя не мигая на бесформенные красно-серые брызги, на свернутую в узелок ткань тела, которая когда-то могла стать сухожилием или кожей.

Когда-то это было Сэмом. На красной бумажке я вижу немного больше, бугорок чего-то смерзшегося, с красными ниточками, выходящими из него, извиваясь точно спиральки, приставшие к бумаге, похожие на лучи солнца. В голубом свертке видны лишь красные точки и несколько ниточек-волокон. Совершенно ничего.

Я думаю о своей жене, которая там, наверху, в нашей спальне, спит, обняв руками своего ребенка. Того, который не станет Сэмом. Того, кто, возможно, будет жить.

Коробок выскальзывает из моего кармана. Я чиркаю спичкой, зажигая жизнь, и ее крохотный огонек согревает мне ладонь, наполняет гараж теплом, вспыхивает, впитывая кислород из сырости. Поможет ли это? Откуда мне знать? Я знаю только, что все это я себе воображаю. Выкидыши были вызваны неудачами, недостатком гормонов, вирусом в крови. Горе, сидевшее во мне, было не менее глубоко, чем у Лиззи, просто оно дольше дремало. И сейчас сводит меня с ума.

— Но если там, где вы находитесь, лучше... И если вы пришли сюда, чтобы сказать Новичку об этом, позвать его с собой...

«Той ночью, дорогая, когда тебя любил...» Я услышал, что произношу эти слова, а потом запел как субботнее благословение, как ханукальную песнь, как то, что человек поет в пустоту темного дома, заклиная темноту отступить на день, на семь дней.

«Той ночью, дорогая...» Я опустил спичку на красную бумагу, потом — на голубую. И в то мгновение, когда мои дети истаяли в огне, клянусь, я услышал, как они запели вместе со мной.

 

От автора

Большинство этих рассказов я сочинял последние десять лет, часто и по разным поводам обсуждая и пересказывая их, прежде чем написать. В результате я чувствую необходимость выразить благодарность многим друзьям, принимавшим участие в моем творчестве.

В первую очередь своим ученикам, которые прерывали меня всякий раз, как переставали чувствовать нарастающий страх, а порой и удовольствие от развития сюжета. Многие предлагали свои истории.

Дженифер Ривелл в свое время сумела заинтересовать меня историями знаменитых серийных убийц. Барбара и Кристофер Роден, работающие в Обществе рассказов о привидениях и издательстве «Эш-Три Пресс», напечатали в 1998 году мою повесть, тогда еще совершенно никому не известного писателя, и ввели меня в круг литературы, открыв совершенно новый мир. Стивен Джонс познакомил меня с собратьями по перу. Келли Линк помогла в работе, и сотрудничество с ней оказалось столь же плодотворным, как и чтение ее собственных произведений. Безусловно, я испытываю благодарность Рэмси Кэмпбеллу за предисловие к книге. Но еще большую благодарность я испытываю к его таланту блестящего рассказчика. За страницами его книг я провел не одну бессонную ночь начиная с восьмилетнего возраста. В некотором роде он несет ответственность за мое решение стать писателем.

И мой агент Кэти Андерсон, и мой редактор Тина Полман сумели справиться с капризами автора и значительно улучшили текст. Я очень благодарен Венди Карр и Герману Графу за их безупречный вкус. Особенно мне бы хотелось поблагодарить Эллен Дэтлоу, которая не только подвигла меня на эту работу, но всегда, с первого дня нашей встречи, оказывала мне всяческую поддержку. Наконец, мне бы хотелось поблагодарить мою жену Ким — за то, что она оставалась собой и заставляла меня «держать планку» в моем труде.

Ссылки

[1] Джуди Коллинз (р. 1939), Джоан Баэз (р. 1941) — знаменитые в 1960-е гг. фолк-певицы.

[2] Ванилла Айс (Роберт ван Винкль, р. 1968) — популярный в начале 1990-х гг. белый рэппер. Vanilla ice (англ.) — ванильное мороженое.

[3] Убийца из цикла фильмов «Кошмар на улице Вязов».

[4] Под названием «Степка-растрепка» по-русски выходил сборник назидательно-садистских иллюстрированных стихов «Struwwelpeter» (1845) немецкого врача и писателя-юмориста Генриха Гофмана-Доннера (1809—1894). В США был издан в переводе Марка Твена.

[5] Джоди Фостер (р. 1962) — популярная актриса.

[6] Отец (исп.).

[7] Бадди Холли (1936—1959) — знаменитый рок-н-роллыцик.

[8] Биз Марки (Марсель Холл, p. 1964) — рэп-исполнитель.

[9] Литтл-Бигхорн — река, у которой индейцами сиу и шайенами был в 1876 г. уничтожен отряд генерала Дж. А. Кастера. Группа Доннера — переселенцы из Иллинойса в Калифорнию, умершие от голода и холода зимой 1846/47 г. в горах Сьерра-Невада.