С общепризнанным приговором идеологии XX века — заключающемся в том, что ее «тоталитарный» характер затмевает все мнимые различия «левых» и «правых» версий — мало кто захочет спорить. Действительно, даже сам термин «тоталитарный» был, вероятнее всего, придуман марксистом-диссидентом Виктором Сержем для точного обозначения современной формы абсолютизма, фактически стремившейся к уничтожению частной жизни и индивидуального сознания. Как и с концепцией, так и с ее развитием: в своей ранней классической работе «Концентрационный мир» Давид Руссе предвосхитил образ «концлагеря», как места, где человеком повелевает избыток жестокого утопизма, независимо от провозглашенного характера режима.

Это сближение или схожесть не переходят автоматически в жестко детерминированную моральную равнозначность. Может быть, в ГУЛАГе сгинуло больше людей, чем в системе нацистских концлагерей, тем не менее выдающийся историк сталинизма Роберт Конквест, когда ему предложили вынести вердикт относительно двух систем, нашел преступления гитлеризма заслуживающими большего осуждения. На настойчивые требования обосновать свою позицию он ответил: «Я просто чувствую, что это так». Думаю, что интуиция многих морально чутких людей подсказала бы то же самое.

Другое различие можно обозначить так: у нас нет никаких реальных данных о сколь-либо «диссидентских» работах того меньшинства интеллектуалов, которые встали под знамена фашизма и национал-социализма. Действительно, изучение политических писаний Луи-Фердинанда Селина тут мало что дает, за исключением погружения в его болезненную одержимость порнографией насилия и расизма, не говоря уже об Альфреде Розенберге. Возможно, Мартин Хайдеггер и Джованни Джентиле и выстроили нарочито туманные турусы псевдоисторического оправдания культа национального превосходства, но те по большей части представляют лишь исторический интерес. А самое главное: абсолютно невозможно вообразить себе условия, при которых можно было бы критиковать Гитлера или Муссолини за предательство первоначальных идеалов созданных ими же самими движений. Их идеологии просто не допускали и исключали любые подобные непредвиденные стечения обстоятельств.

Вместе с тем, даже в топорной работе Ленина «Развитие капитализма в России», напротив, присутствует определенного рода разбор и анализ, с которыми бредни «Майн Кампф» сравнивать просто смешно. Кроме того, немало работ достаточно серьезного уровня, без изучения которых невозможно полноценное понимание современной истории, было написано целым рядом несогласных с Лениным марксистов. Среди этих марксистских интеллектуалов для меня наиболее блестящей — и неизменно притягательной — была и остается Роза Люксембург, родившаяся в Польше еврейка, бывшая самой харизматичной фигурой в социал-демократической партии Германии (СДПГ).

Первая книга Бертрана Рассела (выросшая из серии прочитанных в 1896 году лекций) была посвящена характеру этой исторической партии. Формально марксистская, на практике она обеспечивала миллионам рабочих и членам их семей нечто наподобие альтернативного общества внутри Германии: не просто профсоюзы, но ассоциации социального обеспечения, образовательные учреждения, лагеря отдыха и женские организации. Выступая с резкой критикой прусского милитаризма, она ощущала себя достаточно уверенно для того, чтобы в 1912 году заявлять, что в случае войны выступит с призывом к стачкам и протестам и приложит энергичные усилия для заключения союзов с братскими партиями других воюющих государств. Однако в августе 1914 года военная истерия оказалась так сильна, что большинство партии капитулировало и проголосовало за участие в крупнейшем за всю историю братоубийстве. (Ленина это настолько потрясло, что он поначалу отказывался верить, что СДПГ фактически сдала позиции.) Люксембург была одной из немногих руководителей партии, выступивших против кайзера, за что ее заключили в тюрьму. Основной корпус данного собрания ее писем относится к мрачному периоду лишения свободы и сильнейшей политической реакции. Неразбериха момента отразилась в ее письме от октября 1914 года, в котором она экстренно просит указаний относительно лучшего способа передачи информации Бенито Муссолини, абсолютно не ведая, что дотоле настроенный против войны редактор-социалист изменил прежним убеждениям и ступил на долгий путь превращения в правого фанатика.

Розу Люксембург, прихрамывавшую с детства, вышедшую замуж только ради получения гражданства и прославившуюся резкостью в спорах, легко представить неприятной и неженственной. Но из ее переписки видно, что она влюблялась, и страстно любила, и была женщиной, которую гуманизм, любовь к природе и литературе постоянно отвлекали от политики. В одном из писем к любовнику Хансу Дифенбаху (сгинувшему на Западном фронте), написанном в тюрьме города Бреслау летом 1917 года, нежные и покаянные размышления о смерти родителей, несколько острых оценок в стиле Ромена Роллана, совет Дифенбаху прочесть «Юродивый Эмануэль Квинт» Гауптмана и пространные наблюдения о своеобразных повадках ос и птиц, сделанные из окна камеры. В другом, написанном раннее в том же году письме, адресованном ему же, привычная страстная увлеченность произведениями Гете и Шиллера и развитие яркой гипотезы о потенциальном феминизме Шекспира, опирающейся на образ несгибаемой Розалинды из комедии «Как вам это понравится». Любимым словом, которым она клеймила войну и развязавшую и ведущую ее военщину, было «варварский», и становится ясно, что для нее оно служило не просто заурядным пропагандистским лозунгом, а выражением глубокой убежденности в попрании и профанации самой европейской культуры. И она даже не подозревала, насколько была права.

Ее интернационализм был настолько силен, что она презирала и не желала иметь ничего общего с мелочностью и ограниченностью «национальной принадлежности». Он подталкивал ее давать отпор любым националистическим притязаниям, выдвигавшимися ее польскими и еврейскими товарищами (позиция в той ситуации для германского политика, возможно, несколько сомнительная). Подруге Матильде Вурм она с укором писала:

«Чего ты добиваешься, делая упор на „исключительности страданий евреев“? Меня не в меньшей степени тревожит судьба несчастных жертв на каучуковых плантациях Путумайо, черных в Африке, головами которых европейцы играют в мяч. Тебе известны слова, сказанные о деяниях генерального штаба и кампании генерала фон Трота в пустыне Калахари: „И предсмертные стоны умирающих, безумные крики сошедших с ума от жажды тонули в надменном безмолвии вечности“. О, это „надменное безмолвие вечности“, в которое безответно кануло так много криков отчаяния и тоски, они отзываются во мне с такой силой, что в моем сердце нет особого места для гетто. Я чувствую себя как дома во всем мире, везде, где облака и птицы и человеческие слезы».

Здесь процитированы слова мучимого угрызениями совести солдата армии генерала Лотара фон Троты, приказавшего в 1904 году армии начать «массовое уничтожение людей» восставшего племени гереро на территории современной Намибии. Перечитывая материалы этого некогда скандально нашумевшего злодеяния, снова ощущаешь острый укол предчувствия: те немецкие имперские этнологи Юго-Западной Африки, которые проводили отвратительные медицинские эксперименты на гереро, явились наставниками Йозефа Менгеле, а первым гражданским губернатором провинции был отец Германа Геринга. Сам фон Трота вступил в группу, основанную на культе расового мифа, именовавшую себя Общество Туле, которая послужила одним из рассадников нацистской партии. Для Розы Люксембург гекатомба европейской войны отчасти была ударом бумеранга колониальной имперской жестокости по метрополии. Люксембург неизменно стремилась к расширению картины: понятие «глобальный» ее ничуть не пугало. В действительности она сделала его своей отправной точкой.

Письмо, написанное до войны и тюремного заключения и адресованное другому любовнику (Косте Цеткину, сыну Клары), практически целиком посвящено восторженному отклику на «Страсти по Матфею» Баха и заканчивается словами искренней признательности и благодарности за букет фиалок и мимолетными замечаниями о проделках ее кошки Мими, фигурирующей во многих других пространных посланиях. Уже в тюрьме Роза Люксембург очень жалела, что не взяла ее с собой, считая неправильным лишать свободы несчастное животное. Это может показаться слащавым или сентиментальным, но прочтите эту выдержку из самого любимого мною ее письма. В нем, написанном в конце декабря 1917 года и адресованном Софи Либкнехт из той же самой тюрьмы города Бреслау, мы находим описание буйвола, реквизированного немецкой армией в качестве вьючного животного. Его, тянущего на тюремный двор непомерно тяжелый воз, без остановки бьет кнутовищем озверевший солдат:

«Сонечка, шкура буйвола, вошедшая в пословицу за свою прочность и толщину, была рассечена. Во время разгрузки все животные, обессиленные, стояли совершенно неподвижно, а тот истекавший кровью буйвол, все смотрел в пустоту перед собой, и на его черной морде и в кротких черных глазах застыло выражение обиженного ребенка. Именно ребенка, которого наказали и который не знает, почему и за что, не знает, как избавиться от этой пытки и грубого насилия… Все это время заключенные вынуждены были сновать у телеги, разгружая тяжелые мешки и таская их в здание, а солдат сунул обе руки в карманы брюк, широкими шагами мерил двор и, непрестанно улыбаясь, тихо насвистывал себе под нос мелодию какой-то популярной песенки. И вся поразительная панорама войны прошла перед моими глазами».

Это сухое заключительное предложение, на мой взгляд, оправдывает приторность письма и ставит его описание издевательств над животными выше Достоевского. Также оно помогает увидеть глубокое отличие от Ленина, всячески старавшегося подавлять в себе чувства, вызываемые красотами природы и искусства. Хотя однажды он и не выстрелил в лисицу, потому что та была «уж очень хороша», и растрогался, слушая «Аппассионату» Бетховена, заявив, правда, что своей красотой эта музыка способна отвлечь от борьбы, а на швейцарской вершине, когда все замерли в восхищенном молчании, прервал его восклицанием: «Сволочи!», и когда кто-то из товарищей робко спросил: «Кто сволочи, Владимир Ильич?», откликнулся: «Меньшевики, кто же еще».

Еще со времен революции 1905 года в России Роза Люксембург заподозрила ленинскую фракцию в том, что издевательски окрестила «казарменным» мышлением. Вскоре после революции 1917 года она написала серию писем, в которых назвала положение в России «отвратительным», а большевиков заслуживающими «жуткой головомойки» за репрессии против таких оппозиционных партий, как социалисты-революционеры, и одностороннее решение о разгоне Учредительного собрания. То же полицейское мышление (поиск непрестанных иностранных «заговоров») она осуждает как основу советской внешней политики. В качестве его конкретного олицетворения она указывает на некоего «Иосифа», и новым шоком для нее становится открытие, что это «партийная кличка» ее польского товарища Феликса Дзержинского, основателя ЧК, впоследствии также почитавшегося отцом КГБ. Именно в это время Роза Люксембург пишет бессмертные слова в защиту свободы слова, смело заявляя, что само это понятие бессмысленно, если не подразумевает свободу «для тех, кто мыслит иначе».

Однако при всем ее общем оптимизме, вызванном валом революций, стерших с лица земли монархов и империи, которые развязали войну, от некоторых ее слов к горлу невольно подкатывает комок. В декабре 1917 года она писала:

«В России время погромов миновало раз и навсегда. Для этого там слишком велика сила рабочих и социализма… Мне легче представить себе еврейские погромы здесь, в Германии».

И, видимо, осознавая, что стала заложницей судьбы, торопливо добавила:

«Во всяком случае, здесь царит способствующая этому атмосфера злобы, трусости, реакции и тупости».

Это последнее предчувствие было самым пронзительным из всех. Выпущенная из тюрьмы на волне забастовок и бунтов, сопровождавших отречение кайзера, Роза Люксембург оказалась в центре революционной политики и журналистики Берлина. В январе 1919 года она была арестована, и ее большую голову расколол прикладом боец фрайкора, ублюдочного ополчения, вскоре ставшего моделью и ядром отрядов коричневорубашечников. «С убийством Люксембург, — писал Исаак Дойчер, — свой последний триумф праздновала кайзеровская Германия и первый — нацистская». За ее мертвым телом — впоследствии брошенным в Ландвер-канал — надвигалось варварство еще более безжалостное и страшное, чем она когда-либо осмеливалась себе вообразить. Если бы Германия пошла другим путем, так ли фантастично было бы в результате избежать не только нацизма, но и благодаря велению и примеру также и сталинизма? И все же, сколь бы дискуссионными ни были труды Розы Люксембург, даже много лет спустя их нельзя читать без по-прежнему острого и скорбного осознания того, что Перри Андерсон однажды назвал «историей возможностей».