Люди, изучающие Чарльза Диккенса или хранящие великий культ преклонения перед ним, вели довольно тихую жизнь до самого последнего времени. На поверхность всплывет случайное письмо, или обнаружатся небольшие мемуары, или, возможно, фрагменты воспоминаний о его первом или втором американском турне. Страницы небольшого милого журнала «Диккенсиана» было все так же приятно листать, не рискуя испытать шок. По крайней мере, до появления «Невидимой женщины», исчерпывающей работы Клэр Томалин, в 1991 году открывшей присутствие в жизни Диккенса другой женщины — дотоле таинственной Эллен Тернан — без всякого скандала или сенсации.

А потом, в конце 2002 года, «Диккенсиана» громом среди ясного неба поразила еще одним рассказом: якобы в 1862 году, во время приезда Федора Михайловича Достоевского в Лондон, он встретился с Диккенсом. И не просто встретился, но исторг у него именно то признание, которое мы все хотели бы от великого человека услышать. Далее на английском дается краткое описание этого события из письма Достоевского 1878 года к некоему Степану Дмитриевичу Яновскому. Якобы писатели встретились в одном из кабинетов принадлежащего Диккенсу журнала «Круглый год». А вот как прошла исповедь:

«Он сказал мне, что все хорошие простые люди в его романах, маленькая Нелли, и даже святые простаки, как Барнеби Радж, — таковы, каким он хотел бы быть, а его злодеи — то, что он есть (или, вернее, то, что он в себе обнаружил), с жестокостью, приступами беспричинной враждебности к беспомощным и пекущемся о его комфорте, холодностью к тем, кого он должен любить, излившимися в его произведениях. Он мне сказал: в нем живут два человека — чувствующий как подобает и обуреваемый недобрыми чувствами. У обуреваемого недобрыми чувствами я заимствую всех своих злых персонажей, с чувствующим как подобает я стараюсь сверяться в жизни. Я спросил: „Всего два человека?“»

Упаковка так мила и приятна, что многие неискушенные приняли подарок безоговорочно, не потрудившись даже разрезать ленточку и задаться вопросом, а почему столь лакомый оригинал Достоевского так долго пролежал незамеченным. Оригинал? Задумаемся о том, а где русская версия? И что с 1862 по 1878 год — другими словами, с момента встречи до рассказа о ней — делал сам С. Д. Яновский? Известно нам о нем мало, за исключением того, что он пользовал геморрой великого писателя. Обнаружить сегодня русскую версию их переписки, кажется, возможным не представляется.

Все же это было так мило, пока ходили слухи о встрече двух великих литературных титанов: знакомство, которое один из них даже не удостоил упоминания в письме. Может статься, оно и произошло, однако я в этом сомневаюсь. Замечательная штука для прославления Чарльза Диккенса — он действительно в ряду наших бессмертных, и в самом деле не важно, если легенда пустит корни, а после лишится одного или двух Достоевских.

Мы, бесспорно, можем считать совпадения между биографией и литературным творчеством одной из тех вещей, которая делает Диккенса неизменно привлекательным. Начиная свои воспоминания, самый некомпетентный вымышленный рассказчик моего поколения показал, что освободился от своего прошлого, исторгнув из себя «всю эту дэвид-копперфилдовскую муть». Мистера Холдена Колфилда в один прекрасный день могут позабыть, но человека, случайно встретившего маленького мальчика, который угодил в западню подвала потогонного предприятия, и понявшего их родство, — никогда. Ключевую мысль мы обнаружим не в каком-то лукавом разговоре с экспертом темных глубин из Санкт-Петербурга, а во второй главе «Дэвида Копперфилда»:

«Может быть, это только иллюзия, но, кажется мне, большинство людей хранит воспоминания о давно минувших днях, гораздо более далеких, чем мы предполагаем; и я верю, что способность наблюдать у многих очень маленьких детей поистине удивительна — так она сильна и так очевидна. Мало того, я думаю, что о большинстве взрослых людей, обладающих этим свойством, можно с уверенностью сказать, что они не приобрели его, но сохранили с детства; как мне обычно случалось подмечать, такие люди отличаются душевной свежестью, добротой и умением радоваться жизни, что также является наследством, которого они не растратили с детских лет» [201] .

Очаровывает, нет — даже соблазняет — то, как некое перегруженное знаками препинания викторианское предложение внезапно отступает и открывает клад «душевной свежести, доброты и умения радоваться жизни». Именно здесь подчеркивается центральная, путеводная и важнейшая мысль, которую Диккенс хочет донести до каждого из нас: все вы, кем бы вы ни были, — крепко держитесь за свое детство! Он сам был по-своему верен этому, и в радующей и не радующей меня манере. Он любил идею празднования дня рождения, щедро напоминая людям о том, что когда-то их не было на свете, а сейчас они живут. Это великодушно, и мы все могли бы брать с него пример. Это помогло бы мне, возможно, лишь самую малость простить человека, способствовавшего формированию индустрии дня рождения «Холлмарк», который к тому же отдельными, менее впечатляющими и более слезливо-сентиментальными прозаическими сценами в «Рождественской песне» взял величайший из всех когда-либо описанных дней рождения и помог превратить его в напоминающее Рамадан затяжное обязательное празднование, омрачающее сегодня наш декабрь.

Но представьте себе власть Диккенса. Несколькими блестящими штрихами пером он оживил и возродил народный праздник и превратил его в своеобразную манифестацию социальной солидарности: общую защиту от Грэдграйндов и Баундерби и людей, ответственных за нищету голодных сороковых годов. Впервые угнетенные англичане увидели знаменитость, человека богатого и прославленного, который был на их стороне. У нас есть краткие изложения — иногда в письмах самого автора — речей, произносившихся им перед восторженными толпами в залах по всей стране, словно разложенные авторские суфлерские карточки, заготовленные для наэлектризованных вечеров 1869 года, когда он представлял на сцене убийство Биллом Сайксом Нэнси, и потому ясно, что Диккенс обладал силой демагога, которая в других руках могла бы представлять опасность. Также абсолютно ясно, что он не мог моделировать злодеев наподобие Сайкса или таких героинь, как Нелл, из своего характера. Нет, он черпал из гораздо более широких и глубоких источников вдохновения. Главным из них было явное упрямое существование столь многих игнорируемых системой людей. Задумайтесь над этим, и в вашей памяти сразу же всплывет целый список: жалкий Джо из «Холодного дома»; Смайк; мистер Микобер; Эми Доррит; Мистер Дик — всех их гнетет и сгибает жизнь, и многие из них держатся на плаву (как бедный Дик Свивеллер) лишь благодаря уникальному чувству юмора и абсурда. Диккенс сумел извлечь на поверхность колоссальные ресурсы лондонской жизни, став ее гидом и хроникером, не сравнимым ни с кем со времен самого Шекспира, и всегда помнил свои слова из последних сцен «Лавки древностей» — «не терять из виду ребенка».

А вот вам мой подарок на день рождения или на юбилей. Можете забыть чувство вины. Те, кто точно не помнит, какой персонаж из какой книги. На самом деле этого никто из нас не знает, и в этом нет ничего постыдного. Возможно, и сам Диккенс часто путался. Джейн Смайли в книге «Чарльз Диккенс» пишет так:

«Первые десять глав „Приключений Оливера Твиста“ создавались Диккенсом одновременно с последними десятью главами „Посмертных записок Пиквикского клуба“. В каждой части „Оливера Твиста“ около восьми тысяч слов, и в каждой части „Пиквикского клуба“ примерно столько же или больше, таким образом, Диккенс писал по девяносто страниц этих романов в месяц, одновременно работая над другими эссе, статьями, речами и пьесами. Причем сначала он писал пронизанные мрачной иронией главы „Оливера Твиста“, а затем легкие комические — „Пиквикского клуба“».

Поэтому нормально путать Подснэпа и Пекснифа или задаваться вопросом, произошел ли эпизод с бараньей отбивной в камине миссис Тоджерс или миссис Джеллиби, а младенец пропал у одной из них, у обеих или у миссис Гэмп — персонажа, над которым Диккенс несколько утратил контроль. То же самое относится к деталям фона: Министерство пустословия и Канцлерский суд — фактически весь огромный аппарат судебного процесса «Джарндисы против Джарндисов» — слились в единый укоренившийся в массовом сознании образ. Попытайтесь в него хоть где-нибудь вклиниться, и вы так же разделите Сидни Картон и «дитя-феномен». Именно за подобное Диккенс имел дерзость называть себя «Неподражаемым», что может показаться тщеславным. Что ж, пусть так.

Нам не стоит надеяться «прочесть» всего Диккенса в свете этой единственной свечи, освещающей его детство. Он показывал своему биографу Джону Форстеру раздел так никогда и не законченной автобиографии, где достаточно подробно говорилось о грязи и позоре ученичества на гуталиновой фабрике, что позволило Форстеру писать о «притяжении отвращения» как пружине «Дэвида Копперфилда», да и всего творчества. Это оставляет ощутимое слепое пятно как поле для размышлений о мотивах юноши, маневрировавшего ради обретения свободы. Однако с другой стороны, у нас не больше достоверных сведений и о прообразе бледной, нервной, похожей на призрак девочки, волнующе всплывающей на страницах стольких романов Диккенса в обличье Крошки Доррит и Флоренс Домби с братом, а затем Агнес и — в первую очередь — малышки Нелли. Кажется немыслимым, чтобы ни одна из подобного рода быстро отцветающих отроковиц ни разу не вторглась в жизнь Диккенса. Возможно, он просто и благоразумно «знал», что викторианское обвинение в угрозе подобным созданиям была постоянным «манком» («Нелли мертва?» — кричала якобы нью-йоркская толпа, когда номера журнала с пугающим продолжением «Лавки древностей» разгружали на пирсе), но нам не пристало делать выводы на основе столь скудных улик.

Как, впрочем, и на основе излияния кипящего слоя тревоги и гнева, далеко превосходящего все когда-либо поведанное или не поведанное Достоевскому, который мы обнаруживаем в письме Диккенса 1857 года лучшей приятельнице Анджеле Бердетт-Коуттс, где он признается в страстном желании «истребить» ямайцев, восставших против британского правления. Здесь перед нами Диккенс, который вместе с друзьями Томасом Карлейлем и Джоном Раскиным выступил против Чарльза Дарвина, Томаса Генри Гексли, Джона Стюарта Милля и других викторианских гуманистов в поддержку губернатора Ямайки Эйра, потопившего восстание в крови. Перед нами — в некотором смысле самая удручающая — тайная ненависть Диккенса к американцам, даже на пути от одной отмеченной щедрым гостеприимством встречи к другой в ходе турне 1840-х годов. Нельзя не признать, что у него были столкновения на почве выплаты авторских гонораров с рядом издателей-янки, пиратски выпускавших его произведения, однако это вряд ли может послужить оправданием подобных пассажей об американцах из частного письма актеру Уильяму Макриди: «низкий, грубый и жадный народ», которым «правит свора мошенников… Тьфу! Я никогда не ведал, что такое испытывать отвращение и презрение, пока не приехал в Америку». Когда задеты низменные чувства Диккенса, это нечто.

Впрочем, не в меньшей степени, чем когда он старается загладить вину. Например, на него, очевидно, произвело очень сильное впечатление оскорбленное письмо известной еврейской дамы, миссис Элайзы Дэвис, после публикации 1838 году «Приключений Оливера Твиста». Ее, по-видимому, сильно удручил персонаж Феджин, и она даже отказывалась признать, что еврей способен участвовать в воровской шайке. Как бы то ни было, Диккенс прислушался к ее доводам и признал свою неправоту. Для восстановления справедливости он предпринял три вещи: смягчил описание Феджина в последующих изданиях книги. Во время публичных чтений романа сглаживал «еврейские» черты злодея. И, кроме того, чтобы оправдаться, создал совершенно нового персонажа. В романе «Наш общий друг», мы встречаем еврея-ростовщика по фамилии мистер Райя, дружащего и оказывающего помощь Лиззи Хэксем и Дженни Рен. Признаю, на мой вкус, персонаж слишком альтруистичен, чтобы быть достоверным, однако в пользу Диккенса, безусловно, говорит то, что он взял обладателя той же профессии, что у печально известного Шейлока, но без единого порока Шейлока, и поставил во главе дела в то время, когда вульгарный предрассудок было легко разжечь. Роман не так известен, как того заслуживает.

Еще один пример победы великодушия дает вторая поездка в США 1867 года, в ходе которой Диккенс изо всех сил постарался загладить прошлую вину, вновь встречаемый щедрым гостеприимством, однако на сей раз не мстя за него, как прежде, ни желчным, скучным романом «Жизнь и приключения Мартина Чезлвита», ни безжалостным и наспех написанным травелогом «Американские заметки», не слишком умная игра слов в названии которого намекала на несостоятельность американской валюты. Успешно просчитавшись в обменном курсе, Диккенс публично предложил включить похвальную речь США в переиздание двух своих книг о стране — и действительно сдержал обещание, даже после того, как бурные аплодисменты стихли, а он вернулся домой в Англию. Возможно, он не был бы американским героем, не сдержи слова, о чем благополучно забыли сегодня. Но в те времена принцип «притяжения-отталкивания», о котором Диккенс с такой готовностью говорил, по-видимому, означал, что иногда он мог «откликаться» на зов беспризорных детей и толп, к которым он так трепетно относился и которые его так любили, вопреки ему самому.