В сочинениях Джорджа Оруэлла — прежде всего в эссе «Почему я пишу» и в отдельных статьях популярной постоянной колонки «Я думаю так» — разбросано множество указаний, дающих понять, что им воистину двигало и служило мотивом работы. Среди них он в разное время упоминал «силу воли, чтобы смотреть в лицо неприятным фактам», любовь к миру природы, «растущему» и ежегодному сезонному обновлению, страстное желание содействовать делу демократического социализма и противостоять фашистской угрозе. В ряду других мощных стимулов — почти инстинктивное чувство английского языка и стремление защитить его от беспрерывных пропагандистских посягательств и эвфемизмов, а также уважение к объективной истине, которую, к его ужасу, стирали с лица земли преднамеренным искажением и даже замалчиванием событий новейшей истории.

Сформировавшийся в весьма привилегированной и откровенно реакционной английской среде, взиравшей на низы общества и многомиллионное население колониальной империи со смесью страха и отвращения, Оруэлл тем не менее еще в ранней юности задался целью выяснить, каковы подлинные условия жизни на этих отдаленных широтах. И эта решимость докопаться до истины, сколь бы груба она ни была, явилась мощной подпиткой его скрытых убеждений.

После внимательного прочтения дневники Джорджа Оруэлла 1931–1949 годов значительно обогатят наше понимание того, как сырой материал обыденности претворялся писателем в прославленные романы и полемические статьи. И перед нами предстанет более интимный образ человека, принимавшего деятельнейшее участие во всех баталиях механистического и «современного» мира и вместе с тем влекомого стихиями дикого, сельского и далекого. (Едва пережив начало второй половины XX века, он умер от болезни, считавшейся уделом бедняков и годившейся скорее для того, чтобы свести в могилу персонажа Диккенса. При этом родившийся в эдвардианскую и даже почти викторианскую эпоху Оруэлл, несмотря на это, продолжает оставаться для нас современнее и актуальнее многих позднейших авторов.)

Эти дневники никоим образом не «прямой» путеводитель или кладезь подсказок и сопоставлений. Из них, например, довольно трудно понять, что именно в Марокко, где Оруэлл провел 1938–1939 годы, задуман и написан роман «Глотнуть воздуха». Эта короткая и глубоко врезающаяся в память работа воскрешает ушедшую буколическую Англию трудновообразимого времени до трагедии Первой мировой войны. А в причуды творческого процесса, предопределившие ее написание среди жарких базаров Марракеша и засушливой пустоты Атласских гор, автор нас почти или вовсе не посвящает. Однако одновременно в Марокко — помимо попыток лечиться от сжигавшего его туберкулеза — он делает заметки о североафриканском обществе и изучает местные нравы и условия жизни.

И действительно, тридцатые — десятилетие, когда Оруэлл и на родине, и за границей выступал как самодеятельный антрополог. Время от времени пытаясь скрыть принадлежность к образованным высшим классам и опыт службы в колониальной полиции (сам потешаясь потугам всякий раз говорить с акцентом нынешней компании), он совершал смелые вылазки, накапливал заметки и впитывал опыт. Выходец из семьи, чей доход определялся отвратительной опиумной торговлей между Британской Индией и зависимыми от англичан провинциями Китая, он поначалу опасался и презирал «местных» и «туземцев». В ряду многого, что делает Оруэлла столь интересным, можно назвать и автодидактическое избавление от предрассудков, среди которых был и откровенный антисемитизм. Однако всякого, кто прочтет первые страницы этих отчетов и журналов экспедиций, поразит то, насколько яркое выражение нашло в них нескрываемое отвращение Оруэлла к отдельным человеческим особям, с которыми ему довелось столкнуться. Странствуя со сборщиками хмеля, он испытывает острую личную неприязнь к даже не названному таковым еврею, черты которого ему тем не менее удается представить еврейскими. Он беспощаден к вопиющей глупости и грязи множества пролетарских семей, под кровом которых живет, а порой снисходителен к крайней ограниченности их образования и воображения. Провал «Дороги на причал Уигана» отчасти объяснялся успешной коммунистической кампанией клеветы на книгу (и на него) за фразу «от рабочего класса разит». На самом деле сам Оруэлл никогда так не говорил, а лишь приводил чужие слова, осуждая тех, кто их произносил, однако брезгливо подрагивавшие ноздри автора распространению навета все же поспособствовали.

Не будет преувеличением сказать, что в этих штудиях Оруэлл предвосхитил то, что сегодня известно как «культурология» и «постколониальнная теория». В отношении статистических данных его исследование безработицы и убогих жилищных условий на севере Англии выдерживает сравнение с опубликованной двумя поколениями ранее работой Фридриха Энгельса «Положение рабочего класса в Англии в 1844 году». А в дополнительной информации и комментариях о читательских привычках рабочих и их досуге, отношении мужей к женам, а также в смеси надежд и чаяний, сообщивших нюансы и отчетливость расплывчатому понятию «пролетариат», нельзя не увидеть накопление того, чем Оруэллу обязаны позднейшие «социальные» авторы и аналитики послевоенного периода, такие как Майкл Янг и Ричард Хоггарт. А во все сильнее укоренявшейся в нем в те годы приверженности принципам эгалитаризма и социализма осязаемо ощутимо зарождение одного из известнейших афоризмов романа «1984»: «Если есть надежда, то она в пролах». Всего на одном примере из жизни британского шахтера — вправе ли тот принять ванну в надшахтном помещении, а если да, то в рабочее или нерабочее время и должен ли платить за нее из зарплаты? — Оруэлл показывает не только потенциальную способность рабочего класса генерировать энергию в повседневной борьбе, но и поднять будничные схватки до разрешения таких высших и более принципиальных задач, как собственность на средства производства и право на полную трудовую долю в прибыли.

В Северной Африке Оруэлл, как и прежде, продолжает идти по пути, который избрал, заявив о своей независимости от британской колониальной системы в Индокитае. (Сегодня нередко забывают, что одно из первых его опубликованных исследований, написанное по-французски и выпущенное небольшим радикальным парижским издательством, было посвящено тому, как британская эксплуатация увековечивает отсталость Бирмы.) Сексуальные и расовые последствия колониализма, вскрытые им в первом романе «Дни в Бирме», никогда не заслоняли от него важности экономического базиса, и в период сравнительно недолгого пребывания в Марокко он также глубоко интересовался этническим составом населения и таким, казалось бы, узкоспециальным вопросом, как отражавшиеся на продаже местных газет тиражные войны различных языковых групп и политических фракций. Однако и здесь вновь заметно некое утонченное пристрастие к зловонью нищеты и убожества, в том числе отдельные пикантные размышления о разности запахов еврейских и арабских гетто.

Самым жгучим и решающим для формирования Оруэлла опытом тридцатых было участие в рядах республиканцев в гражданской войне в Испании, где одну пулю в горло он получил от фашистов, а другая едва не досталась ему в спину от коммунистов. Если дневник, охватывающий этот насыщенный период жизни и уцелел, то, изъятый у писателя и его жены в ходе коммунистического полицейского рейда на барселонскую гостиницу в 1937 году, почти наверняка погребен в архивах российской тайной полиции в Москве. Тем не менее отсылки к Испании и агонии поражения от руки поддержанного Гитлером и Муссолини путча разбросаны на страницах этих английских и марокканских тетрадей повсеместно.

В Англии в центре внимания Оруэлла оказывается отношение рабочих и интеллигенции к войне, и, опираясь на поддержку друзей-радикалов из числа образованных британских добровольцев, он выступает за организацию по примеру испанского ополчения «Народной армии», призванной защитить Великобританию в случае вторжения немцев. При содействии ряда закаленных ветеранов, таких как Том Уинтрингем, Хамфри Слейтер и Том Хопкинсон, именно с этой целью идею официально воплотили в жизнь, сформировав «Отряды местной обороны», которые немало поспособствовали тихой уравнительной революции, охватившей Англию во время войны, и отстранению от власти консерваторов сразу по ее окончании.

К этому периоду также относится ярчайшие и язвительнейшие эгалитаристские высказывания Оруэлла. Читателей, следивших за кампанией «99 %» 2011 года, ставшей реакцией на сращивание криминала и капитала на Уолл-стрит, возможно, позабавит острота оруэлловской наблюдательности в этом отрывке из газетной статьи.

Из письма леди Оксфорд о проблемах военного времени в «Дейли Телеграф»:

«Поскольку большая часть домов Лондона опустела, приемов дают мало… большинству людей, так или иначе, пришлось рассчитать поваров и жить в отелях».

«По-видимому, ничто и никогда не научит этих людей тому, что существуют остальные 99 % населения» [228] .

Вторжение Франко в Испанию началось из колонии Мадрида в Марокко и опиралось на несколько мавританских колониальных полков. С той поры интерес Оруэлла к данной территории во многом стратегический. Он считал, что союзники должны выступить за независимость Марокко, а затем создать временное испанское антифашистское правительство в изгнании, оказывая на Франко давление в тылу, как в военном, так и в политическом плане. Однако, зная о преимущественно имперском менталитете британского истеблишмента и его упрямом и близоруком предпочтении не испанских левых, а победы Франко, он был уверен, что Лондону недостанет воображения для столь непредвзятого шага (и не ошибся). Тем не менее стоит иметь в виду, что на протяжении всей долгой войны, в фокусе которой находились огромные «театры» Атлантического и Тихого океанов, а также великие сражения в Западной Европе и России, Оруэлл неизменно стремился привлечь внимание к освобождению Абиссинии (ныне Эфиопия), к вопросу о независимости Индии и Бирмы, к страданиям мальтийцев от бомбардировок стран «оси», к чаяниям арабского национализма и к концу эпохи империализма в целом. Все это он предвидел, и работал на это задолго до того, как большинство интеллектуалов — даже левых — уверовали в то, что дни правления на земном шаре белого человека сочтены.

Именно в военное время, ведя радиопередачи BBC на Индию, Оруэлл начинает разработку идеи фальсификации истории. Он видел, как даже в информационной штаб-квартире мнимой демократии события на его глазах извращали в пропагандистских целях. Так, летом 1942 года, когда английские власти прибегли к массированному применению силы для подавления демонстраций и беспорядков в Индии, он обратил внимание, что вполне респектабельное дотоле имя Неру — некогда фаворита британцев в индийском руководстве — нежданно угодило в черный список: «Сегодня упоминание о Неру вырезали из анонса — Н., находится в тюрьме, а потому сделался плохим». Это небольшой, но явный прообраз сцен в министерстве правды из «1984», где определенные политики внезапно становятся «бывшими», а стремительное изменение военных альянсов требует лихорадочного переписывания новейшей истории.

Практика цензуры и замалчиваний также неизбежно влекла за собой огрубление подхода к языку и истине; ранее в том же году он писал: «Все мы утопаем в грязи. Разговаривая с подобным лицемерами или читая их писания, я чувствую, что интеллектуальная честность и взвешенное суждение попросту исчезли с лица земли. Мыслят они по-судейски, каждый из них будто „заводит дело“, умышленно попирая взгляды оппонента, и, более того, абсолютно глух к любым страданиям, кроме собственных и своих друзей».

Для опознания подобных литературных перекочевок, того, что и как переходит у Оруэлла из личных записей в опубликованные произведения, требуется определенный навык дешифровщика, тогда как другие источники его вдохновения и раздражители более явственны и очевидны. В 1939 году в разделе дневника «разное» он делает выписку от сельскохозяйственного журнала «Смоллхолдер»: «Популяция крыс Великобритании оценивается в 4–5 миллионов особей». Кто знает, в каком отдаленном участке мозга хранилась эта случайная находка, вплоть до дня, когда послужила созданию одного из ярчайших в его художественной прозе образов террора. Действительно, вся лепрозная моральная и социальная ткань «Взлетной полосы № 1», как он в духе мрачного прогноза именует будущую тоталитарную Британию, взята из промозглого, зловонного, тоскливого и недоедающего общества («утопающего в грязи» уже не фигурально), известного Оруэллу до мелочей и в мирное, и в военное время. Это все настойчивее востребовало его способность видеть «Небо синее — в цветке, В горстке праха — бесконечность».

Потребность познать на собственном опыте и нежелание довольствоваться официальной версией или народной молвой, были частью «необычайной способности преодолевать трудности», некогда названной Томасом Карлейлем составляющей гениальности. Когда в 1940 году до Оруэлла доходит слух о том, что «подавляющее большинство укрывающихся на станциях лондонского метро составляют евреи», он протоколирует: «Надо спуститься и удостовериться самому». Две недели спустя он сходит в глубины транспортной системы для изучения «толпы, скрывающейся от бомбежек на станциях Чэнсери-лейн, Оксфорд-серкус и Бейкер-стрит. Евреи — не все, но, по-моему, процент евреев в скоплении людей подобного размера выше обычного». Далее с почти отстраненной объективностью он отмечает, что евреям попросту свойственно сильнее бросаться в глаза. И вновь здесь не столько выражение предрассудка, сколько форма его отрицания: этап эволюции Оруэлла. Буквально через пару дней после человеконенавистнической и даже ксенофобской тирады о том, что беженцы из Европы, в том числе евреи, втихомолку презирает Англию и тайно сочувствуют Гитлеру, он обрушивается с суровой критикой на островную предубежденность британских властей, разбрасывающихся талантами эмигранта из Центральной Европы, еврея Артура Кёстлера. Часто противореча сам себе, он изо всех сил старается быть в курсе событий и воспользоваться этим.

Отличный маленький пример того, как Оруэлл мог разглядеть достойное даже в том, что отвергал, дает наблюдение, сделанное им в тот же период бомбежек при виде разрушений, нанесенных нацистами любимейшему лондонскому собору:

«Сегодня был потрясен полным опустошением вокруг Святого Павла, которое прежде не видел. Святой Павел, едва ли не разрубленный на куски, выдается как скала. И впервые испытал острую жалость от того, что крест на куполе столь декоративен. Это должен быть простой крест, торчащий, как рукоять меча».

Это замечательный пример того, о чем я в другом месте писал как об оруэлловском варианте протестантской этики и пуританской революции. В своих эссе он обычно высмеивал христианство, выказывая особую неприязнь к его римско-католической ветви, однако восхищался красотой англиканской литургии и много знал наизусть из Библии короля Иакова и Книги общих молитв Кранмера. В этом образе возможного облика собора Святого Павла, нарисованном едва ли не в риторике Джона Мильтона и Оливера Кромвеля, он выказал понимание того, как некоторые традиционные ценности могут оказаться полезны для радикальных целей: церемониальный символ приходит на помощь как оружие народной борьбы. (За его честолюбивым замыслом «Отрядов местной обороны» явственно прослеживается восхищение «Армией нового образца» Кромвеля.)

Протестантская революция во многом заключалась в длительной борьбе за доступность Библии на простонародном английском и в выходе из-под лингвистического контроля священства или «внутренней партии». А потому, принимая во внимание пронесенную через всю жизнь почти одержимость предметом, даже удивительно, что здесь Оруэлл не столь энергичен в прославленном коллекционировании пропагандистских мутаций английского. Один яркий пример есть, но он скорее связан с иным элементом «новояза»: необходимостью компрессии для создания журналистского неологизма. В первые дни бомбардировок Лондона Оруэлл пишет о том, что «словом „блиц“ сейчас повсеместно называют любое нападение… „блиц“ пока еще не глагол, но, ожидаю, скоро будет». Три недели спустя лаконичная запись: «В „Дейли экспресс“ сделали „блиц“ глаголом». Несколько позже, анализируя, почему принялся прочесывать прессу в поисках более широких толкований, он приходит к выводу о том, что «сегодня все сказанное или сделанное мгновенно обретает скрытые мотивы и воспринимается так, будто слово имеет любое значение, за исключением общепринятого». Подобным образом у него в голове постепенно вырисовываются очертания такого дискурса, в котором, скажем, «свобода — это рабство». Иначе говоря, тут не столько сокровищница озарений, сколько медленное и нередко тяжкое складывание пазла.

Представляется открытым вопрос, служила ли эта самая тяжесть — напряжение, скука и упрощение повседневной жизни — Оруэллу помехой или подспорьем. Сам он, кажется, считал, что беспрестанная нужда, слабое здоровье и сверхурочная работа мешали ему стать серьезным писателем, каким он, вероятно, мог бы быть, снизойдя до положения поденщика и памфлетиста. Однако, читая эти скрупулезные и иногда основательные заметки, нельзя не поразиться тому, насколько он сделался, по выражению Генри Джеймса, одним из тех людей, для которых ничто не проходит даром. Отказываясь лгать, самое меньшее, елико возможно себе и стремясь отыскать неуловимую, но поддающуюся проверке истину, он показал, как много может сделать человек, соединивший в себе качества интеллектуальной честности и моральной отваги. И, постоянно искушаемый цинизмом и отчаянием, Оруэлл тем не менее верил, что латентно эти способности присущи тем, кого мы порой самонадеянно называем «простыми людьми». Так на гиблую скальную породу — скудные почвы в Шотландии, суровые угольные шахты в Йоркшире, пейзажи пустыни в Африке, бездушные трущобы и бюрократические кабинеты — намывается гумус и ил вечно возрождающейся природы, и так тому крошечному, нередуцируемому ядру в человеческой личности все же удается оказать сопротивление обману и принуждению. Бесконечное трение между ними способно породить ту надежду, на которую мы вправе небезосновательно уповать.