Касаясь исследований «Героя нашего времени», невозможно обойти замечание Владимира Набокова: «Сколь бы огромный, подчас даже патологический интерес ни представляло это произведение для социолога, для историка литературы проблема „времени“ куда менее важна, чем проблема „героя“». С характерной заносчивостью превознося собственный перевод романа 1958 года, Набоков выдвинул ложную антитезу или противопоставление без противоречия. «Историку литературы» необходимо в определенной мере быть если не «социологом», то историком. Львиная доля немеркнущего очарования этой книги теряется вне контекста, и всем имеющимся в моем распоряжении изданиям переводов — и 1966 года Пола Фута, и теперешней весьма искусной версии Хью Аплина — недостает справочного материала, без которого короткий и запутанный шедевр Лермонтова оценить нелегко. Эти пять изящно отточенных историй, повествующие о недолгой жизни обреченного юноши в напоминающей «Расемон» манере, самым озадачивающим образом пребывают в «своем времени».

Доставляющие равное удовольствие элементы времени и героизма фактически сливаются в самом общем определении как самого романа, так и его автора — байронизм. И такое уподобление, без всяких сомнений, справедливо. Ранняя русская литература была тесно связана с европеизирующей и либеральной тенденцией «декабристской» революции 1825 года, горячо поддержанной и Пушкиным, и его наследником Лермонтовым. А подражание восставших духу Байрона по глубине и размаху было почти культовым. В 1832 году Лермонтов даже опубликовал короткое стихотворение «Нет, я не Байрон»:

Нет, я не Байрон, я другой, Еще неведомый избранник… Я раньше начал, кончу ране, Мой ум немного совершит…

В двух последних строках слышится предвидение — почти страстное желание — ранней и романтической смерти. А в 1841 году, за несколько месяцев до смерти, Лермонтов пишет стихи еще более пророческие:

В полдневный жар в долине Дагестана С свинцом в груди лежал недвижим я; Глубокая ещё дымилась рана, По капле кровь точилася моя…

Дагестан, как Чечня и Осетия, территории Южного Кавказа, которые в то время покорял и подчинял царизм. (Это был русский участок описанной позднее Киплингом «Большой игры», простиравшейся до северо-западной пограничной провинции Индии и Афганистана.) Лермонтова дважды ссылали служить на Кавказ в наказание. В первый раз он оскорбил власти стихотворением на смерть погибшего в 1837 году на дуэли Пушкина, обвинив царский режим в травле поэта. Во второй раз он попал в беду из-за того, что сам дрался на дуэли с сыном французского посла в Санкт-Петербурге. В 1841 году на Кавказе недалеко от того места, где дрался на дуэли его «Герой нашего времени» Печорин, Лермонтов сошелся в следующем поединке с офицером-однополчанином и погиб на месте. Эту одержимость дуэлями и возможным самопожертвованием Набоков называет трагической, поскольку, по его выражению, «сон поэта сбылся». Что ж, тогда тем более нам во что бы то ни стало необходимо как можно больше знать о тогдашних реалиях.

Как и у Байрона, в жилах Лермонтова, потомка наемника XVII века Джорджа Лермонта, текла шотландская кровь. (Сам Пушкин был отчасти эфиопом по происхождению, поэтому мультикультурализм и многонациональность сыграли свою роль в развитии русской литературы; кроме того, в те времена своего рода золотым стандартом был также сэр Вальтер Скотт, и именно его «Шотландских пуритан» Печорин читает в ночь перед дуэлью.) На страницах «Героя нашего времени» Лермонтов постоянно возвращается к Байрону. У близкого друга Печорина, доктора Вернера, «одна нога… короче другой, как у Байрона». О главном предмете ухаживаний, княжне Мери, с восхищением сказано, что она «читала Байрона по-английски и знает алгебру». (Большинство русских той эпохи читали Байрона во французских переводах.) В меланхолическом настроении Печорин размышляет: «Мало ли людей, начиная жизнь, думают кончить ее, как Александр Великий или лорд Байрон, а между тем целый век остаются титулярными советниками?» Он одобрительно говорит о стихотворении «Вампир», в то время считавшемся принадлежащим перу Байрона.

Трудности возникают именно при переходе от байронического к ироническому. Публикация романа в 1840 году вызвала критические нападки из-за самого названия. Как можно было представлять героем столь дурного, аморального молодого человека, как Печорин? В вялом предисловии ко второму изданию Лермонтов писал: «Наша публика так еще молода и простодушна, что не понимает басни, если в конце ее не находит нравоучения. Она не угадывает шутки, не чувствует иронии; она просто дурно воспитана». Но где в названии ирония? И снова надо набраться смелости не согласиться с Набоковым. Абсолютно ясно, Печорин никоим образом не выведен «героем». Даже в глазах восхищающегося им верного старого солдата Максим Максимыча (один из рассказчиков, которым все меньше доверяешь) Печорин предстает пусть и харизматичным, но равнодушным и безответственным человеком. Он скучает, отрешен от происходящего и полон смутного внутреннего недовольства. Объективному читателю, если таковые есть, Печорин кажется черствым, а порой садистом. В самом конце последней истории он демонстрирует немного инициативы и порыва при захвате казака-убийцы, но при подавлении кавказцев на войне действует преимущественно по приказу. Если это и байронизм, то байронизм «Корсара» — законченный индивидуализм. Ни намека — или делается вид, что ни намека, — на идеализм или принципы.

Нет, ирония неизбежно обращена именно ко «времени». Печорин и Лермонтов расплачиваются с обществом и военными их же монетой. Раболепие и апатия России принимается как должное: прозаично говорится о плети, а потом о приданом в пятьдесят душ. Пьянство в армии носит характер эпидемии, снобизм и фаворитизм — правило на аристократических курортах, которыми изобилует Кавказ. Славная русская война, призванная цивилизовать мусульманские племена, жалка и жестока с обеих сторон. С какой стати Печорину в этих условиях принимать что бы то ни было так близко к сердцу? Во время случайной встречи со старым Максим Максимычем — самая трагическая сцена в романе для меня — Печорин отталкивает его, как принц Хэл Фальстафа. Женщины — существа, чье влияние на мужчин следует презирать, при возможности за это можно и должно мстить. Таким образом, роман вызвал скандал, представив молодого офицера из хорошей семьи как зеркало общества. Посмотритесь в него, если так уж хочется, но не лицемерьте по поводу увиденного.

Возможно, полезнее проследить не сравнительно самоочевидное влияние Байрона, а скрытое — Пушкина. Незадолго до бессмысленной гибели Пушкин, к бесконечному отвращению Лермонтова, пошел на компромисс с царем и правящими кругами. Даже в стихотворении «Смерть Поэта» Лермонтов сокрушенно упрекнул в этом своего героя, вопрошая: «Зачем он руку дал клеветникам ничтожным, / Зачем поверил он словам и ласкам ложным, / Он, с юных лет постигнувший людей?..»

Фамилия героя пушкинского «Евгения Онегина» происходит от названия северной русской реки Онеги. «Герой» лермонтовского «Героя нашего времени», Григорий Печорин, назван в честь Печоры, реки, текущей немного севернее. Один русский критик отметил, что если Онега течет к морю спокойно и ровно, Печора — бурна и необузданна. Очевидно, частью замысла Лермонтова было пойти дальше и заострить ситуацию еще сильнее, чем у предшественника. Это становится ясно, когда в результате фантастического совпадения Печорин узнает, что дуэль, на которую его спровоцируют, задумана как его убийство. В качестве ответного удара он разрабатывает стратегию, позволившую ему убить своего противника Грушницкого, испытывая к нему не больше жалости, чем к раздавленному таракану. Когда мертвый Грушницкий рухнул в ущелье, вырвавшееся у Печорина и обращенное к доктору Вернеру и к природе восклицание — «Finita la commedia!» — шедевр лаконизма.

Более чем соблазнительно предположить, что Лермонтов заставил Печорина сделать то, что не смог Пушкин: раскрыть заговор с покушением на свою жизнь, а потом действовать беспощадно и с холодной решимостью, покарав убийцу неотвратимой смертью. Предположение тем более пугающее, что в собственной жизни и смерти подобной решимости он проявить не смог. Царь Николай I в нескладном письме жене осудил «Героя нашего времени». (Превосходный мастер расшифровки литературных и общественных совпадений Энтони Поуэлл однажды выразился так: «Несмотря на большие размеры России, число людей, действительно способных оказать влияние на ее политическую, общественную, культурную жизнь, было очень невелико. Поэтому стихи младшего офицера могли стать настоящим бельмом на глазу самого царя».) Прибыв на поле чести, Лермонтов, похоже, отказался стрелять в спровоцировавшего дуэль идиота. Убитый на месте, он так и не услышал царского комментария: «Собаке собачья смерть». Однако его непоколебимое равнодушие к случаю восходит к двум хорошо отработанным сценариям XIX века: презрению аристократа на эшафоте и стоицизму революционера перед расстрелом. Декабристы, по-своему восхищаясь обоими, ставили их в пример.

Остается вопрос, который, по-видимому, не удастся прояснить никогда и на который в своем предисловии к переводу Аплина лукаво намекает Дорис Лессинг. «Я часто себя спрашиваю, — пишет Печорин, — зачем я так упорно добиваюсь любви молоденькой девочки, которую обольстить я не хочу и на которой никогда не женюсь? К чему это женское кокетство?» «Женское кокетство» не в женщине. О том же, только по-другому, пишет Набоков, замечая:

«Вообще женские образы не удавались Лермонтову. Мери — типичная барышня из романов, напрочь лишенная индивидуальных черт, если не считать ее „бархатных“ глаз, которые, впрочем, к концу романа забываются. Вера совсем уже придуманная со столь же придуманной родинкой на щеке; Бэла — восточная красавица с коробки рахат-лукума» [75] .

Комплекс Казановы — неугомонное и неразборчивое ухаживание за фактически нежеланными женщинами — нередко выступает прикрытием симптомов подавляемой гомосексуальности. Бурная деятельность Байрона в этой сфере (или лучше сказать сферах?) уже давно общепризнанна. Поуэлл отмечает, что, хотя дуэль Пушкина формально спровоцирована мнимым прелюбодеянием жены, «в нее также тайно вовлечены гомосексуальные круги».

В романе Печорин дан от лица нескольких рассказчиков: друга, первого лица и автора, замечающего о нем: «Его кожа имела какую-то женскую нежность». В самом Лермонтове, по словам Тургенева, было немало детскости, придававшей его облику — как минимум, в юности — характер скорее привлекательный, нежели отталкивающий. Кажется, у женственного литературного персонажа преобладала воля к жизни, тогда как у мужественного автора романа — стремление с нею расстаться.