«Объективность» мысли, на практике столь же недосягаемая, сколь и неограниченная, до некоторой степени может быть полезной, как минимум — в качестве отправной точки теоретических отсылок. Понимание собственной субъективности необходимо для того, чтобы иметь хотя бы возможность размышлять над «объективностью»; чтобы передать это осознание, наш современный диалект слегка искажает работы Гейзенберга и Геделя. Не все такие понятия, как «нейтральный», «беспристрастный», не говоря уже о «непредубежденном», «бескорыстном» и «справедливом», передают одно и то же значение, они просто являются эстетизированной формой субъективных притязаний.

Споры, дебаты и словесные перепалки, в которых принимал участие Оруэлл, уже ушли в историю, однако манера его подачи себя как их участника и писателя имеет все шансы войти в историю как своеобразный пример. Впервые я пересекся с его работами примерно в одно время с моим знакомством с поэзией У. Х. Одена, и меня сильно расстроило, что разногласия между этими людьми сделали невозможным какое-либо между ними сотрудничество или соавторство в создании произведений исключительной моральной чистоты. Виноват в этом Оруэлл: его атака на Одена стала одним из немногих случаев проявления жестокости в его прозе, что может быть связано с его необоснованным, мещанским предубеждением против гомосексуализма. Однако этот печальный эпизод имел свои последствия, искупившие многое, что я постараюсь доказать.

В мае 1937 года — самом худшем месяце битвы между Испанской республикой и губительными метастазами сталинского режима, поражавшими испанскую государственность изнутри, — Оден публикует длинный и прекрасный стих, название которого звучит просто: «Испания». Публикация эта не обошлась без пропагандистской направленности — первоначально она вышла в печать как рекламный памфлет ценою в шиллинг, выручка от продажи которого направлялась в пользу благотворительной организации «врачебной помощи» Народного фронта. Тем не менее и формой, и содержанием стих этот выражает саму суть Испании («На той засушливой территории, фрагменте, отколотом от Африки/и грубо припаянном к изобретательной Европе»), места, которое вскоре захватит умы и сердца думающих людей («материализуются наши мысли,/угрожающие формы нашей лихорадки/точны и живы»); и наконец, страдания, пережитые теми интеллектуалами, которые, обычно избегая насилия, решились оставить свой нейтралитет и, подавив внутренний протест, одобрили применение силы в целях самозащиты:

Сегодня преднамеренно увеличены шансы смерти,

сознательное принятие вины за необходимое убийство;

сегодня трата усилий на тонкую эфемерную книжицу и скучную встречу.

Вряд ли можно было высказаться лучше: фашистские поэты и писатели ликовали, приветствуя зверство и жестокость, их деспотичная риторика превозносила смерть и деградацию интеллекта, а их противники набирались решимости явно против желания, хотя и с возрастающей к тому готовностью. Однако же оруэлловское понимание стиха отличалось кардинально. В двух статьях, одна из которых была написана в 1938 году для The Adelphi, а другая, более известная, вышла под названием «Во чреве кита», он особенно ядовито раскритиковал именно представленные выше строфы. Ерничал он следующим образом:

«…строфа содержит краткую формулу поведения преданного члена партии. С утра — пара политических убийств, десятиминутный перерыв, чтобы подавить „буржуазные“ угрызения совести, обед на скорую руку, заполненный делами остаток дня и под вечер — надо писать мелом лозунги на стенах, надо раздавать листовки. Весьма возвышенные занятия. Но обратите внимание на то, что шансы смерти увеличены преднамеренно. Так мог писать только человек, для которого убийство — фигура речи и не более. Лично я не мог бы бросаться такими словами с легкостью… Гитлеры и сталины считают убийство необходимостью, но и они… не говорят впрямую, что готовы убивать, появляются „ликвидация“, „устранение“ и прочая смягчающая риторика. Аморальность, демонстрируемая Оденом, возможна лишь при том условии, что в момент, когда спускается курок, такой аморалист находится в другом месте».

Этот свинцовый сарказм столь же вульгарен, сколь и не обременен аргументами. Кому бы в голову могла прийти дикая идея, что термины (даже не фразы) «ликвидация» и «устранение» являются смягчающими? Употребляя слово «убийство» в прямом его значении, Оден как раз отказывается от эвфемизмов того сорта, что кажутся Оруэллу омерзительными. «Демонстрируемая им аморальность» является искренней попыткой преодолеть неизбежные пацифистские сомнения и честно взглянуть на последствия.

Мы не знаем точно, насколько сильно нанесенное Оруэллом ранение травмировало Одена, однако в 1939 году он переписывает «Испанию», подчищая из нее все намеки на подобные моральные дилеммы, а к 1960-м годам делает все, от него зависящее, чтобы «Испания» вместе с некоторыми другими стихами этого периода никогда не попала в антологии под его фамилией. Это вызывает искреннюю жалость сразу по нескольким причинам: потому, что напоминает интеллектуальное аутодафе, и потому, что вырывает из определенного контекста запоминающуюся фразу, уже запечатленную в мировой литературе. Фраза: «История побежденному» и ее появление в конце стиха, где Оден говорит: «Оставим в покое прошедший день, время не оправдывает надежд,/и История побежденному может сказать Увы,/но не сможет не простить». Из-за этой фразы он чувствовал особый страх, написав впоследствии: «Сказать подобное — все равно что приравнять добро к успеху. Уже было бы достаточно плохо, если бы я когда-нибудь придерживался столь безнравственной доктрины, однако должен сказать, что написал я это лишь потому, что считал фразу риторически удачной, что совершенно непростительно». Возможно, он был к себе слишком строг; не думаю, что найдутся читатели, интерпретирующие эти строки как бесчеловечное гегелевское приравнивание истории (или «Истории») к победе. Наоборот, силу свою строки эти получают благодаря полному сожаления осознанию необходимости.

Приблизительно это и понял в конце концов Оруэлл. В заключении обзора книги генерала Уэйвелла, появившегося в переломном январе 1940 года, в преддверии Второй мировой войны, он написал:

«Кавалерийские генералы с толстыми шеями остаются во главе, однако снизу на помощь приходят представители среднего класса и колоний. Все повторяется снова и, возможно, в гораздо больших масштабах, однако с удручающей медлительностью и

История побежденным

может сказать Увы! Но не может изменяться или извиняться».

Оруэлл цитировал не точно и по памяти, как делал часто, однако, похоже, он одобрил эти строки, посчитав, что они заставят людей увидеть наконец, что надвигается война, которая не может быть проиграна. Похоже также, что он был уверен в том, что его читатели знают стих и поймут, что имеется в виду.

В январе 1946 года, работая над эссе, в котором Оруэлл выражал свое отвращение к новой моде на искусственные фешенебельные курорты, он снова процитировал Одена, на этот раз взяв отрывок из его «1 сентября 1939»:

Джаз должен вечно играть, А лампы вечно светить… Чтобы мы, как бедные дети, Боящиеся темноты, Брели в проклятом лесу И не знали, куда бредем [85] .

Более того, двумя годами ранее, работая над «Во чреве кита», Оруэлл извинился перед Оденом за то, что описал его до этого как «некоего бесхарактерного Киплинга». Это было довольно злобное замечание, ничего не стоившие в качестве критики. И, выбрав целью своей критики «Испанию», он все же позаботился отметить, что этот стих — «одна из немногих приличных вещей, написанных о войне в Испании».

Возможно, я выдаю желаемое за действительное, видя здесь элементы раскаяния и искупления вины, что на чашу весов положено большее, чем несовершенство Оруэлла в качестве критика поэзии (которое, в свою очередь, ничто по сравнению с его несовершенством как поэта). Но навсегда остается верным то, что в эпоху циничной торговли лояльностью он смог оставаться последовательным и твердым врагом как Гитлера, так и Сталина, будучи при этом автором комментариев, в которых пытался придерживаться «объективности» в отношении обеих персон. О Гитлере он писал, что с удовольствием бы его убил, но не может его ненавидеть. Слишком очевидным был отвратительный пафос этого человека. В последний момент он внес корректуру в рукопись «Скотного двора», теперь в ней была такая фраза: «…животные, за исключением Наполеона, пали ничком и зарыли морды в землю». В оригинале звучало как «…животные, включая Наполеона», однако русские беженцы заверили Оруэлла, что Сталин во время гитлеровского наступления не покинул Москву, и Оруэлл хотел оставаться по отношению к нему честным. Это был тот самый Оруэлл, который не выстрелил бы в испанского солдата из фашистов, пока тот бежал из сортира, пытаясь натянуть штаны, тот самый Оруэлл, который во времена тяжелой финансовой неустроенности пожертвовал огромной премией, которую мог бы получить за попадание в американскую «Книгу месяца», если бы внес минимальные рекомендованные изменения в свой роман.

Если правда, что, как говорят французы, по стилю человека можно определить его характер (le style, c’est l’homme) (поклонники Клода Симона должны искренне желать, чтобы утверждение это оказалось ложным), то тогда в лице Джорджа Оруэлла мы вряд ли получим «святого», упомянутого В. С. Притчеттом и Энтони Поуэллом. В лучшем случае можно признать, даже будучи его поклонником-атеистом, что он взял некоторые считающиеся христианскими черты и показал, как они могут «ожить» в атмосфере, лишенной благочестия и религиозных чувств. Кроме того, адаптируя сказанное Оденом на смерть Йейтса, можно надеяться, что само Время благосклонно обойдется с теми, кто дышит языком и для языка. Оден добавляет, что Время с «его странными оправданиями» простило бы даже Киплинга и его взгляды. Взгляды Оруэлла с честью выдержали проверку Временем, поэтому в этом плане ему не было нужды искать его прощения. Но своей преданностью языку, этому спутнику истины, он показал, что «взгляды» сами по себе можно не брать в расчет, что важно не то, что ты думаешь, но как ты думаешь, что политика относительно неважна, если принципы непоколебимы, как у тех немногих, кто сохраняет им верность, несмотря ни на что.