К сожалению, идея контркультуры так глубоко проникла в наше сознание, что влияет на все аспекты общественной и политической жизни. Но главное, она стала концептуальным шаблоном для всех современных политических течений левого толка. Контркультура практически полностью заменила социалистическую идею как основу радикальной политической мысли. Так что если контркультура — это миф, то такой миф, который ввел в заблуждение огромное количество людей, и политические последствия этого не поддаются оценке.

Глава 1 из книги Дж. Хиза и Э. Поттера «Бунт на продажу: как контркультура создает новую культуру потребления»

Кто убил Курта Кобейна? Товарный фетишизм и культурная гегемония. Фашизм и развитие массового общества. Эхо Освенцима. Промывание мозгов. Эксперименты Милграма. Конформизм как социальная болезнь. Вести из Плезантвиля. Технократия. Теория кооптации. Культура как система тотального контроля.

Ранним утром 8 апреля 1994 года в солидный дом с видом на озеро Вашингтон, к северу от Сиэтла, приехал электрик для установки новой системы безопасности. В оранжерее он обнаружил хозяина коттеджа Курта Кобейна, лежавшего мертвым в луже крови. Кобейн ввел себе смертельную дозу героина, но чтобы подстраховаться, прострелил левую часть головы ружьем Remington 20-го калибра.

Когда стало известно «о смерти Кобейна, мало кто был удивлен. Ведь именно он написал песню «Я ненавижу себя и хочу умереть». Курт являлся лидером группы Nirvana, которую некоторые считают самым важным явлением в рок-музыке девяностых годов, и средства массовой информации следили за каждым шагом этого человека. О его предыдущих попытках суицида было всем известно. Записка, лежавшая рядом с его телом, не давала особых поводов для пересудов: «Лучше сгореть, чем угаснуть», — написал Кобейн. Тем не менее его смерть привела к появлению небольшого клуба сторонников теории заговора. Кто убил Курта Кобейна?

С одной стороны, ответ очевиден: Курта Кобейна убил Курт Кобейн. Но все же его можно считать жертвой. Он стал заложником ложной идеи — идеи контркультуры. Кобейн считал себя панк-рокером, человеком, создававшим альтернативную музыку, его записи продавались миллионными тиражами. Во многом благодаря Кобейну музыка, ранее называвшаяся «хардкор», была переименована и продавалась под названием «гранж» . Но собственная популярность постоянно смущала Кобейна, вызывала мучительные сомнения, наводя на мысль, что он продался и перешел в мейнстрим.

Когда уникальный альбом Nevermind группы Nirvana начал продаваться лучше дисков Майкла Джексона, группа предприняла сознательные усилия, чтобы уменьшить число своих поклонников. Музыка следующего альбома In Utero явно написана так, чтобы быть трудной для восприятия, доступной лишь немногим. Но эта попытка провалилась. Альбом достиг высшей позиции в хит-параде журнала Billboard.

Кобейн как представитель альтернативной музыки так и не смог смириться с массовым успехом своей группы. По-видимому, его самоубийство стало выходом из тупика. Лучше поставить точку, пока остается хоть что-то от репутации бунтаря, пока ты не стал полностью продажным. Таким образом, Кобейн смог сохранить верность своему убеждению: панк-рок — это свобода. Он только не подумал о главном: что все это иллюзия, нет альтернативы и нет мейнстрима, нет никакой связи между музыкой и свободой, да и самой продажности не существует. Просто есть люди, которые пишут музыку, и люди, которые ее слушают. И если у вас получается хорошая музыка, людям захочется ее слушать.

Так откуда взялась альтернативная идея о том, что нужно быть непопулярным, чтобы быть настоящим?

Кобейн был выпускником школы жизни под названием «Панк-рок 101». Значительная часть панковской этики основывалась на отказе от идей хиппи. Если хиппи слушали фолк-группу Lovin Spoonful, то панки слушали Grievous Bodily Harm. У тех были The Rolling Stones, а у нас есть хардкор — группы Violent Femmes, Circle Jerks и Dead On Arrival. Если они носили длинные волосы, мы будем носим прически «ирокез». Если они обували сандалии, то мы — армейские ботинки. Если им был по душе принцип сатьяграха  то мы будем сторонниками прямых действий. Мы — антихиппи.

Почему панки питали такую враждебность к хиппи? Дело не в излишней радикальности последних, наоборот, хиппи были недостаточно радикальными. Они продались. Они были, по словам самого Кобейна, лицемерами. Фильм «Большая лихорадка» доказывает это. Хиппи стали яппи. «Майку в хиппистских цветных разводах я надену только в том случае, — любил говорить Кобейн, — если она будет пропитана кровью Джерри Гарсии» .

К началу 1980-х годов рок-н-ролл превратился в рыхлую, бледную имитацию самого себя. Он стал «стадионным роком». Музыкальный журнал Rolling Stone стал похож на рекламный листок, посвящая свои материалы никчемным альбомам. Принимая во внимание политику Rolling Stone, можно лишь предположить, насколько смутился Курт Кобейн, когда его попросили сняться для обложки журнала. Он согласился, но поставил условие, что будет фотографироваться в майке с надписью «Корпоративные рок-журналы — полное дерьмо». Кобейн убедил себя в том, что тем самым он не продался, а просто замаскировался: «Мы можем выступать врагами системы, проникая в ее механизмы и делая так, чтобы она начала гнить изнутри. Мы можем вести саботаж империи, притворяясь, будто играем по ее правилам, делая ровно такие уступки, которых будет достаточно для провокаций. И волосатые, потные, сволочные сексисты мачо скоро утонут в озере бритв и спермы в результате восстания, поднятого их детьми, — вооруженного стихийного крестового похода, а офисы Уолл-стрит затрещат под напором революционеров».

Тут легко можно заметить, что Кобейн и все остальные панки, хотя и отвергали большинство идей, возникших в контркультуре хиппи, но один элемент движения проглотили, словно рыболовный крючок, вместе с грузилом и поплавком. Этот элемент — сама идея контркультуры как таковая. Иными словами, они видели сами себя вершителями того же самого дела, в роли вершителей которого видели себя хиппи. Разница, полагали они, заключается в том, что, в отличие от хиппи, панки никогда не продадутся и будут делать все как должно.

Некоторые мифы очень живучи. Можно увидеть, что точно такая же история повторяется в среде хип-хопа. Здесь идея контркультуры приняла формы романтического восприятия жизни в гетто и гангстерской субкультуры. Успешные рэпперы обязаны отчаянно сражаться, чтобы сохранять свой уличный авторитет и «жить по-настоящему». Они будут носить с собой «пушки», мотать сроки в тюрьмах, даже получать пули в живот, лишь бы доказать, что они не просто каких-то там «студийные гангстеры». Так что помимо мертвых панков и хиппи мы теперь имеем еще и постоянно растущий пантеон мертвых рэпперов. Люди говорят о «политическом убийстве» Тупака Шакура , как будто он действительно представлял собой угрозу для системы. Мега-звезда рэпа Эминем утверждает: его арест за незаконное хранение оружия был «чисто политическим», имевшим целью убрать его с городских улиц. Все снова то же самое.

Это было бы не столь важно, если бы все ограничивалось лишь миром музыки. К сожалению, идея контркультуры так глубоко проникла в наше сознание, что влияет на все аспекты общественной и политической жизни. Но главное, она стала концептуальным шаблоном для всех современных политических течений левого толка. Контркультура практически полностью заменила социалистическую идею как основу радикальной политической мысли. Так что если контркультура — это миф, то такой миф, который ввел в заблуждение огромное количество людей, и политические последствия этого не поддаются оценке.

* * *

Идея о том, что люди искусства обязаны быть в оппозиции к обществу мэйнстрима, едва ли нова. Она ведет свое начало от романтизма XVIII века и доминировала в среде творческой интеллигенции на всем протяжении XIX века. Наиболее ярко ее выразил Джакомо Пуччини в своей опере «Богема» (1895), которая, кстати, длительное время пользовалась большим успехом.

В ней прославлялся альтернативный богемный образ жизни в Париже. В те дни «настоящим» художникам приходилось умирать от чахотки, а не от передозировки героина или выстрела из окна проезжающего автомобиля. Но идею вы поняли.

Чтобы понять истоки романтизма, нужно оценить влияние эпохи Великих географических открытий, особенно открытия тихоокеанских островов, на сознание европейцев. До соприкосновения с жителями этих мест европейцы считали: на протяжении всей истории человечества люди жили в иерархически организованном классовом обществе. Королевская власть, аристократия и классовые отношения были частью естественного порядка. Святой Фома Аквинский суммировал тогдашний опыт человечества, написав в далеком XIII веке:

Все, что происходит в природе, — это хорошо, ведь природа в каждом отдельном случае действует наилучшим образом. Общее управление в природе осуществляется одним. В самом деле, среди множества частей тела существует одна, которая движет всем, а именно сердце, и среди частей души по преимуществу главенствует одна сила, а именно разум. Ведь и у пчел одна царица, и во всей вселенной единый Бог, творец всего и правитель. И это разумно. Поистине всякое множество происходит от одного. А потому, если то, что происходит от искусства, подражает тому, что происходит от природы, и творение искусства тем лучше, чем больше приближается к тому, что существует в природе, то из этого неизбежно следует, что наилучшим образом управляется то человеческое множество, которое управляется одним.

Пятьсот лет спустя Жан-Жак Руссо согласился с первой строкой данного отрывка — все в природе устроено наилучшим образом, — но не мог согласиться со всем остальным. Благодаря эпохе Великих географических открытий такие мыслители, как Руссо, узнали, что существуют люди, живущие без социальной иерархии, без земельной аристократии или монархии и порой даже без поселений или городов. И вскоре был сделан вывод: на самом деле это и есть «естественное» состояние человечества, а крупнейшие мировые цивилизации с их сложными социальными иерархиями и системами привилегий являют собой ужасное искажение природного закона.

Таким образом, согласно Руссо, устройство современного ему общества — это колоссальное надувательство, система эксплуатации слабых сильными. Возникновение цивилизации, утверждал Руссо, «связало дополнительными путами слабых и прибавило силы богатым, безвозвратно уничтожило естественную свободу, навеки закрепило закон частной собственности и неравенства, превратило простую узурпацию в неотъемлемое право и ради блага маленькой кучки амбициозных людей обрекло весь человеческий род на рабский труд и жалкое существование».

Уж если кто преуспел в огульном обвинении общества, то это Руссо. Ему это удалось на славу. Ознакомившись с его размышлениями, Вольтер поспешил написать ему: «Я получил вашу новую книгу с критикой человеческого рода и благодарю вас за нее. Никто никогда не доказывал так блестяще то, что все мы глупы. После прочтения вашей книги так и хочется ходить на четвереньках. Но поскольку я оставил эту привычку более шестидесяти лет назад, то, к несчастью, не могу ее возобновить. Не могу я и отправиться на поиски канадских дикарей, так как терзающие меня хвори требуют постоянного присутствия врача-европейца».

Все же, несмотря на громкое заявление, Руссо не имел намерения вынести приговор человеческому роду или призывать к возвращению в состояние дикости. Как ясно видно из его труда об общественном договоре, он не был настроен против социального порядка как такового или против законности. Он был против той специфической иерархической формы, которую принял социальный порядок в его обществе. Гнев у Руссо вызывало искажение природного порядка, имевшее следствием классовое доминирование.

Другими словами, несмотря на огульный характер обвинения, критика Руссо была направлена на конкретного классового врага — аристократию. Кроме того, большую часть населения — народные массы — он считал естественным союзником в борьбе. Его идеи вызвали социальные потрясения, прежде всего Великую французскую революцию, но они не являлись анархическими восстаниями против общества в целом, а ставили своей задачей борьбу именно против правящих классов. (Вот почему к концу XVIII века почти вся французская аристократия была либо истреблена, либо находилась в бегах.)

Даже анархисты XIX века на самом деле не являлись анархистами в нынешнем понимании этого слова. Они не выступали против социального порядка вообще, их нельзя назвать и индивидуалистами. Во многих случаях они даже не хотели уничтожать государство. Они просто противостояли принудительному навязыванию определенного социального порядка и зарождающемуся европейскому милитаризму. Книга Михаила Бакунина «Революционный катехизис» — один из основополагающих документов политического анархизма — содержит призыв ни к чему более радикальному, чем к добровольному федерализму как принципу национальной организации наряду с универсальным правом голоса для представителей обоих полов. Кстати, знаменитый анархист Бакунин фактически одним из первых призвал к созданию Соединенных Штатов Европы.

Итак, когда общественное устройство открыто признавалось несправедливым, ни у кого не возникло сомнений в том, кто является жертвой такого порядка вещей. Целью радикальных политических деятелей и мыслителей XVIII–XIX веков было не прекращение игры, а уравнивание сил игроков. В результате радикальные политические течения начала новейшей истории носили шаблонный популистский характер. Политики стремились настроить людей против их правителей.

Все изменилось во второй половине XX века. Вместо признания народных масс союзниками радикалы начали смотреть на них со все возрастающим подозрением, и вскоре массы, т. е. мейнстрим общества, стали считаться проблемой, а не ее решением. В то время как великие философы эпохи Просвещения рассматривали покорность как укрепляющее тиранию свойство мышления рабов, для радикалов намного худшим пороком являлся конформизм. История этой грандиозной перемены в мышлении позволяет понять происхождение мифа о контркультуре.

* * *

В результате буржуазных революций начался процесс постепенного упразднения аристократических привилегий в Европе и особенно в США. Но вместо» полной ликвидации классового доминирования на смену одному правящему классу пришел другой, место крестьян, зависимых от контролирующих земли аристократов, постепенно заняли массы рабочих, которыми правят капиталисты, контролирующие фабрики и машины. Когда нарождающаяся рыночная экономика начала производить невиданное доселе богатство, деньги быстро стали более важной основой для привилегий, чем владение землями или знатное происхождение.

Не возникало сомнений в том, что это новое общество по своей природе являлось иерархическим. В XIX столетии было ясно видно, что капитализм разделяет общество на два антагонистических класса. Пропасть между богатыми и бедными была столь же огромной, как во многих неразвитых странах в наши дни. Большинству людей приходилось работать только ради того, чтобы выжить, они трудились в невыносимых условиях на фабриках и жили в ужасающей нищете. С другой стороны, некоторые люди жили за счет труда других, получая невероятные прибыли с инвестируемых капиталов. А между ними была пропасть.

И все-таки, хотя современникам казалось очевидным, что для народных масс одна форма эксплуатации сменилась другой, имелась принципиальная разница между той формой доминирования, которую породили буржуазные революции, и той, которую ранее обусловливала аристократическая иерархия. В отличие от крестьян, буквально вынужденных жить на земле феодала и работать на него, рабочий класс формально был волен делать все что угодно. Рабочие больше не были привязаны к земле; они могли свободно переезжать куда хочется, жить там где хочется и заниматься любой работой, которая есть в наличии или которая им больше нравится. Таким образом, казалось, будто классовое доминирование в капиталистическом обществе имеет добровольный характер. Если рабочие получали телесные повреждения на фабрике или в шахте, их владелец мог избежать ответственности, сказав: «Никто не принуждал их заниматься этой работой. Они знали о риске, когда нанимались».

В желающих осудить эксплуатацию и страдания, вызванные ранним капитализмом, не было недостатка. Однако все они сталкивались с одной и той же проблемой. Если условия так ужасны, то почему рабочие мирятся с ними? Революционно настроенные социалисты начали утверждать, что рабочим нужно просто захватить контроль над фабриками, на которых они работают. Но, как ни удивительно, рабочие не хотели этого делать. И опять загадка: если контроль над средствами производства, казалось, был в интересах рабочих, что останавливало их?

Вот тут-то и выступил Карл Маркс со своей знаменитой критикой «идеологии». Проблема, утверждал он, в следующем: рабочий класс стал жертвой иллюзии — товарного фетишизма. Вместо восприятия экономики как системы социальных отношений между людьми рынок придал ей видимость системы естественных законов. Цены и зарплаты повышались и понижались, казалось бы, случайно. Потеря работы выглядела результатом невезения — вроде того, как бывает, когда вдруг попадешь под ливень. Подъемы и спады рынка определялись как будто бы абсолютно неконтролируемыми силами. Казалось, что за снижение зарплат или повышение цен на хлеб винить некого.

По мнению Маркса, эта объективация социальных отношений зашла настолько далеко, что рабочие стали отчужденными от собственной деятельности. Они рассматривали собственный труд лишь как средство для достижения других целей. Капитализм породил нацию людей, интересующихся собственной работой лишь в пределах «от звонка до звонка». Маркс утверждал: рабочий класс не желает участвовать в революционной борьбе потому, что совершенно увяз в трясине ложных представлений. Именно товарный фетишизм и отчуждение труда составляли основу идеологии капитализма. Все это преподносилось в виде красивой упаковки традиционной христианской религиозной доктрины, обещавшей рабочим рай в загробной жизни при условии, если они будут хорошо себя вести здесь и сейчас. Таким образом, религия служила «опиумом», благодаря которому страдания рабочих представлялись не столь невыносимыми.

При наличии такого взгляда на проблемы роль социальных критиков марксистского толка не обязательно заключалась в непосредственной организации рабочего класса. На заводах и фабриках коммунистов и социалистов часто встречали с подозрением. Прежде чем организовывать рабочих, их классовое сознание нужно было радикализировать, т. е. освободить их ментальность от тисков буржуазной идеологии. Нужно было изменить мировоззрение рабочих, помочь понять, в чем на самом деле заключаются их интересы. Только после этого рабочие могли начать распиливать прутья той клетки, которую общество выстроило вокруг них.

Однако рабочий класс вызвал у марксистов лишь разочарование. Вместо того чтобы выступать за революционное свержение капитализма, рабочие скорее стремились к немедленной выгоде, в частности к повышению зарплат и медицинских пособий. С марксисткой точки зрения, реформизм такого рода не затрагивал ни одну из фундаментальных проблем; рабочие всего лишь по-новому оформляли клетку, в которой томились. Тем не менее марксисты верили: когда рабочие лучше осознают свое положение, они неизбежно поднимутся на борьбу.

В начале XX века эти ожидания выглядели все менее убедительными. Например, первоначальное нежелание дать рабочим право голоса основывалось на предположении, единодушно разделяемом правящими классами Европы и Америки: если позволить людям голосовать, то первое, за что они проголосуют, — это за ликвидацию класса собственников. Другими словами, они воспользуются правом голоса для захвата собственности богачей. Однако такого не произошло. Рабочие голосовали за реформы, а не за революцию.

После революции в России становилось все труднее объяснять странный альтруизм рабочих только товарным фетишизмом. Как рабочие могли верить в естественность и неизменность капиталистического строя, когда развитие Советского Союза достаточно ясно показало, что общественный строй можно выбирать? Русские доказали: рабочие, если захотят, могут избавиться от капиталистической системы и заменить ее другой, по своему выбору. Более того, вплоть до шестидесятых годов все еще было совершенно непонятно, чья экономическая система окажется эффективнее. Ранняя история Советского Союза убедила многих: коммунизм может производить больше богатства, чем капитализм. Так в чем же причины пассивности рабочих Европы и Америки?

Капитализм оказался гораздо более крепким орешком, чем считали многие левые. С целью избежать напрашивающегося вывода, будто рабочие могут реально полюбить капитализм, теоретики марксизма начали модернизировать идеологию. Так, в 1920-х годах итальянский коммунист Антонио Грамши утверждал: капитализм породил ложное сознание в среде рабочего класса не путем навязывания определенных представлений об экономических отношениях, а с помощью тотальной культурной «гегемонии», которая, в свою очередь, укрепляла систему. Грамши предположил, что вся культура в целом — книги, музыка, картины — является формой буржуазной идеологии, и для реального освобождения рабочего класса все это нужно отбросить. Таким образом, он выступал за создание новой культуры.

Поначалу мнение Грамши осталось незамеченным. Уже тогда мысль Маркса о том, что государство — это лишь «исполнительный комитет буржуазии», многим казалась параноидальной. А идея о тотальном контроле буржуазии над всей культурой казалась даже еще в большей степени невероятной. Как вся культура целиком могла быть не более чем жульничеством? Было трудно поверить в то, что возможно совершать мошенничество в таких масштабах. Впрочем, в это стало гораздо легче поверить после прихода к власти нацистов в Германии.

* * *

Невозможно понять ход истории в XX веке, не осознав, какое мощное влияние оказал нацистский режим — особенно явление Холокоста — на политическое мышление Запада. События в Германии напомнили всем: когда проводимая политика порочна по своей сути, она может привести к результату намного более страшному, чем просто плохое правительство. Она может породить кошмар наяву.

Это хорошо понимали древние греки и римляне. Они считали, что абсолютная власть пробуждает в тиране особого рода безумие. В трактате «Государство» Платон утверждал, что тирания открывает в человеке такую часть души, которая обычно пробуждается лишь во время сна, когда дремлет главное — разумное и кроткое — начало души, зато начало дикое, звероподобное под влиянием сытости и хмеля встает на дыбы, отгоняет от себя сон и ищет, как бы удовлетворить свой норов. Известно, что в такие моменты для него нет ничего запретного и оно полностью свободно от какого бы то ни было стыда или разумных доводов. Если ему вздумается, оно не остановится даже перед попыткой сойтись с собственной матерью, да и с кем попало из людей, богов или зверей; оно осквернит себя каким угодно кровопролитием и не воздержится ни от какой пищи. Одним словом, ему все нипочем в его бесстыдстве и безрассудстве.

И тем не менее впечатления от нацистского режима заставляли застывать в жилах европейцев кровь гораздо в большей степени, чем от древних форм тирании. В античные времена безумное поведение было присуще лишь самому правителю и, может быть, его ближайшему окружению, в Германии же, казалось, безумие охватило весь народ. Нацизму были присущи все признаки массового психоза. Как еще можно описать общество, в котором концлагерные бюрократы дотошно составляли документы, регистрируя, например, в граммах количество золота, извлеченного из зубных коронок уничтоженных заключенных?

Людям всегда было известно, что толпа таит в себе опасность. Очутившись в ее недрах, среди бунтовщиков, законопослушные граждане могут начать грабить и мародерствовать. Люди мягкого и кроткого нрава, оказавшись в толпе, могут, наряду с остальными, громко требовать крови и мщения. Человеческое настроение в высшей степени заразительно. Когда находишься в большой группе смеющихся людей, все вокруг начинает выглядеть веселее. Если попадаешь в озлобленную толпу, эффект получается соответствующий. Иными словами, оказавшись среди толпы, отдельные люди часто ведут себя слегка «ненормально», или, по крайней мере, наперекор своим представлениям о здравом смысле.

Более того, крайне трудно сопротивляться мнению или настроению большой группы людей. Психология толпы требует покорности. Достаточно лишь взглянуть на тиранию аудитории типичного телевизионного ток-шоу. Только определенные идеи, выраженные определенным путем, получают одобрение. Все участники, для полного подчинения, подвергаются интенсивному психологическому давлению. Как отметил английский писатель Чарльз Маккей в своем бестселлере XIX века «Наиболее распространенные заблуждения и безумства толпы», «люди, как хорошо было сказано, мыслят в стаде; они сходят с ума в стаде, а приходят в чувство медленно и поодиночке».

Во второй половине XIX века факт существования таких форм массового поведения произвел огромное впечатление на европейцев. Книги на эту тему — как вышеупомянутая, так и другие (например, «Психология народов и масс» Гюстава Лебона) — были чрезвычайно популярны. Однако считалось, что коллективное «безумие» — преходящее явление. Массовые заблуждения принимают форму «мимолетной прихоти» или «кратковременного энтузиазма». Эмоция охватывает толпу, но затем угасает так же быстро, как появилась. Люди могут вести себя невоздержанно, но вскоре начинают сожалеть о своих поступках.

То, что наблюдалось в нацистской Германии, не только представляло собой проявление психологии толпы в невиданном доселе масштабе, но еще и продолжалось невероятно долгое время. Согласно ряду авторитетных мнений, нацистам удалось добиться такого «достижения», не имеющего аналогов в человеческой истории, благодаря впервые оказавшимся в их распоряжении средствам массовой информации. В частности, радиовещание позволяло нацистской пропаганде проникать в миллионы домов.

Другими словами, нацистская Германия ознаменовала собой начало того, что позднее получило название «массовое общество». В античных тираниях власть принадлежала лишь элите общества. От большинства населения требовалось не вмешиваться в дела правителей и подчиняться им. В отличие от древних культур современное тоталитарное государство мобилизует массы. Людей охватывают энтузиазм и чувство правоты, делая их тиранической силой. Это стало возможным благодаря изобретению средств массового вещания, которые в сочетании с современными техниками пропаганды позволили государству репродуцировать фанатизм и подчинение ограниченных групп людей на целое общество. Так родилось «массовое общество» — порочный продукт СМИ и группового мышления.

Чтобы увидеть, каким образом вышеназванные средства могут способствовать заражению масс определенным настроением, достаточно включить телевизор или немного послушать радио. Классическая американская телевизионная комедия сопровождается фонограммой с записью смеха, а на ток-шоу в студии присутствует публика, и все это для того, чтобы звуки смеха одних людей провоцировали хохот других. Причем эффект не зависит от того, находятся ли хохочущие люди в том же помещении или смех передается на расстоянии. Аналогичным образом радиостанции применяют хорошо известную формулу культивирования гнева или негодования. Общение между ведущим шоу и людьми, звонящими в студию, особенно эффективно для порождения и поддержания коллективной эмоциональной реакции.

Конечно, нацизм представлял собой экстремальный вариант. Но в СССР Сталин довольно ясно продемонстрировал, как техники пропаганды могут использоваться для другой идеологии. В романе «1984» Джордж Оруэлл изобразил несколько более мягкую версию тоталитарного кошмара, предположив, что для внушения массам определенных идей общество может использовать психологический контроль, а не грубое насилие. Многие, кстати, считают: тоталитаризм может проникать в повседневную жизнь еще более коварно и незаметно.

Эти опасения приняли драматический характер во время антикоммунистической истерии 1950-х годов. В 1951 году, после перехода двадцати одного американского военнопленного на сторону Северной Кореи, американский журналист Эдвард Хантер придумал выражение brainwashing — «промывание мозгов». Так он называл процессы контроля над разумом и «переобучения», будто бы применяемые коммунистическими режимами. Эта концепция оказалась чрезвычайно популярной и даже использовалась для характеристики методов, применявшихся нацистами в Германии. Так, английский психиатр Уильям Сарджент в своей классической книге «Битва за разум», вышедшей в 1957 году, утверждал: Гитлер использовал «организованную истерию и массовый гипноз» для мобилизации масс.

Довольно скоро этой темой заинтересовались в военном министерстве США и в ЦРУ Директор ЦРУ Аллен Даллес проявил особый интерес к данной теме, поручив составить специальный отчет о китайской и советской методиках промывания мозгов. Также ЦРУ начало проводить эксперименты с использованием как корейских военнопленных, так и ничего не подозревающих добровольцев с целью выработать собственные совершенные методы промывания мозгов. Поскольку об исследованиях такого рода всем было известно, вскоре критики американского общества начали подозревать, что подобные технологии применяются не только против врага, но и против населения США. Атака Вэнса Паккарда против рекламной индустрии на страницах вышедшей в 1957 году книги «Тайные манипуляторы» была плодом именно этой культуры паранойи. Утверждение Паккарда, что потребителей обрабатывают, воздействуя на их подсознание, породило распространенную боязнь контроля над разумом. Люди были так встревожены подобным предположением, что понадобилось более трех десятилетий, прежде чем этот миф был, наконец, развенчан.

Итак, антикоммунистическая истерия привела к тому, что жители западных стран — членов антигитлеровской коалиции еще в большей степени обеспокоились возможностью постепенного воцарения тоталитаризма. Нам с вами легко оглянуться назад и констатировать, что эти опасения были напрасны. Конечно, в западных странах не произошло никакой эрозии основных свобод. Но тогда никто не был уверен в будущем. В частности, страх пропаганды и психологических манипуляций, которые отождествлялись с ней, быстро распространился на рекламу и средства массовой информации. Даже если не говорить о телевидении, объединение в печатной рекламе визуальных элементов — таких как рисунок, фотография, логотип и дизайн — выглядело в глазах многих аналогом пропаганды Гитлера, целью которой было подавить рациональное восприятие материала и воздействовать на потребителя на эмоциональном уровне. Потенциал для манипуляций и контроля казался зловещим и угрожающим.

Таким образом, многие люди увидели преемственность между современным капитализмом и фашизмом. (Ведь нацизм был «ужасным ребенком» европейской культуры и европейского общества. Поэтому не так уж нелепо выглядело предположение, что те же самые силы, которые привели к появлению фашизма в Германии и Италии, теперь оказывают незаметное влияние в Англии, Франции и США.) Многие начали рассматривать западные демократии в качестве искусно замаскированных разновидностей фашистских государственных аппаратов.

Основные принципы такой критики были изложены еще задолго до Второй мировой войны. В 1932 году английский писатель Олдос Хаксли опубликовал роман-антиутопию «О дивный новый мир». Он изобразил существующее «в 632 году от рождества Форда» общество, идеальное счастье которого достигнуто путем тотальной манипуляции. Благодаря воздействию на гены рабочий класс полностью доволен монотонной обязательной работой. Праздных представителей высшего общества систематически пичкают «сомой» — наркотиком, притупляющим чувства, вызывающим ощущение благоденствия и отбивающим желание задавать слишком много вопросов. Индивидуальность подавляется как в прямом, так и в переносном смысле: все представители этого общества являются клонами.

В послевоенную эпоху многим людям с левыми убеждениями казалось, что объяснение недостаточной революционной активности со стороны трудящихся заключается в манипуляциях именно такого рода. В отличие от религии, сулившей рай после смерти, реклама сулила рай прямо за углом: покупку нового автомобиля, частного дома или приспособления, облегчающего труд. Потребительские товары стали новым опиумом для народа — сомой реальной жизни. Марксистам казалось: реклама — не просто призыв купить определенные товары, а пропаганда капиталистической системы. Она породила то, что стали называть словом «консюмеризм» — своего рода конформистское групповое мышление, навязываемое через средства массовой информации. Консюмеризм привел к развитию симулякра  счастья, поработив, лишив трудящихся индивидуальности, воображения и возможности увидеть, насколько богаче может быть жизнь, или вообразить лучший мир.

Таким образом, развитие рекламы в 1950-х годах повысило интерес к теории Грамши о гегемонии. До войны заявление, что вся культура полностью планируется и управляется буржуазией, выглядела как нелепая теория заговора — ну каким образом буржуазия в состоянии все это организовать, — но теперь ответ казался ясным: бомбардируя классы трудящихся рекламой, промывая людям мозги, заставляя их думать, будто дешевые потребительские товары могут сделать их счастливыми. Неожиданно мысль о том, что вся культура целиком может быть идеологической системой, начала выглядеть вполне правдоподобно. Ведь нацистам-то удалось полностью промыть мозги немцам. Разве не может такое случиться с нами? И если мы действительно жертвы такого тотального промывания, то как можем узнать об этом?

* * *

В начале 1960-х годов профессор психологии Йельского университета Стэнли Милграм провел серию экспериментов, подтвердивших опасения многих людей о связи между фашизмом и современной демократией. Проект Милграма назывался «Подчинение и индивидуальная ответственность». Его целью было определить, насколько среднестатистический гражданин может поддаваться влиянию правящего режима. Сам эксперимент был довольно прост: два человека заходили в лабораторию будто бы для участия в исследованиях способностей к запоминанию и обучению. Один из них выступал в роли ученика, а второй — в роли учителя. «Ученика» усаживали в кресло, пристегивали ремнями и присоединяли к запястью электрод. Тем временем «учителя» усаживали перед большой машиной, называемой «шоковый генератор ZLB». На панели машины слева направо были расположены тумблеры, обозначенные надписями «легкий шок», «умеренный шок», «сильный шок» и, наконец, «опасность: особо сильный шок». Кроме того, было еще два тумблера, обозначенные короткой, но зловещей надписью «XXX». Затем «ученику» говорили, что его просят заучить несколько пар слов, и каждый раз, когда он сделает ошибку, «учитель» будет подвергать его вначале легкому, а потом все более сильному шоку.

На самом деле все это была хитрая уловка. Истинным предметом исследований являлся «учитель», и целью было не выявление воздействия наказания на память, а скорее изучение того, насколько далеко может зайти среднестатистический человек в ситуации, когда его просят причинять страдания невинной и протестующей жертве. «Ученик» выступал в роли подставного лица, имитирующего действие шока.

Результаты оказались поразительными. Несмотря на то что ученик явно страдал (крики, жалобы на сердце), учитель продолжал задавать вопросы и включать шоковое устройство зачастую при полном отсутствии реакции со стороны ученика (который на самом деле был актером). Даже сам Милграм пришел в изумление: более половины жителей города Нью-Хейвен (штат Коннектикут) соглашались подвергать электрошоку своих сограждан до потери сознания и даже до смерти. И делали они это только потому, что получили инструкции от человека в белом халате.

Когда результаты исследования обнародовали, многие возмутились — отчасти потому, что возник (и остается до сих пор) вопрос об этичности эксперимента. Но особенно сильному шоку Милграм подверг наши житейские представления о человеческой природе и характере зла. После своих тестов ученый сделал следующее заключение: обычные люди, просто выполняя свою работу и не проявляя со своей стороны никакой враждебности, могут становиться проводниками ужасающих разрушительных процессов. Более того, даже когда разрушительный характер их действий становится совершенно очевидным, и их просят производить действия, несовместимые с основополагающими нормами морали, относительно небольшое число людей находит в себе силы, необходимые для сопротивления оказываемому на них влиянию.

Практически к такому же заключению пришла философ и историк Ханна Арендт в своей книге «Эйхманн в Иерусалиме» (Eichmann in Jerusalem, 1963), где содержится серия удивительных размышлений о складе ума Адольфа Эйхманна — нацистского бюрократа, ответственного за «окончательное решение еврейского вопроса». Занимаясь освещением суда над Эйхманном для журнала The New Yorker, Арендт пришла к следующему заключению: попытки обвинения изобразить Эйхманна чудовищем-садистом были совершенно ошибочными. Он был всего лишь скучным, педантичным бюрократом, который сидел за своим столом, шелестел бумагами и исполнял свои обязанности. Другими словами, он был конформистом. Милграм задумал свой эксперимент, чтобы протестировать тезис Арендт о «банальности зла», как она это назвала.

В свое время Арендт подвергалась ожесточенным нападкам за само предположение, будто нацист, подобный Эйхманну, является кем угодно, но только не воплощение зла. Эксперименты Милграма существенно помогли тому, чтобы критика утихла, а понятие «банальность зла» стало частью наших представлений о человеческой природе. Также благодаря Милграму параллели, проводимые многими людьми между фашизмом и «массовым обществом» США, кажутся вполне правдоподобными. Конформизм стал новым тяжким грехом нашего общества.

* * *

В сознании людей массовое общество неизменно ассоциируется с США 1950-х годов. Это был мир идеальных семей, белых заборчиков, сияющих новых Buicks и «оттягивающихся» тинейджеров, и в то же время это было общество полного подчинения правилам, где счастье достигается в ущерб индивидуальности, творчеству и свободе, т. е., как пелось в песне хардкор-панк-группы Dead Kennedys, «комфорт, которого ты требовал, теперь обязателен для всех».

В американском фильме «Плезантвиль» (1998) массовое общество критикуется посредством причудливого гротескного сюжета. Два современных подростка волшебным образом переносятся в мир телевизионных шоу 1950-х годов. Там, на первый взгляд, все кажется идеальным: все время солнце светит, местная спортивная команда никогда не проигрывает, нет ни бедности, ни преступности, ни коррупции. Все замечательно, все стабильно. Но подобное благоденствие достигается за счет всеобщего единообразия. Счастливые обитатели городка не подозревают о существовании мира за его пределами. В библиотеке страницы книг пусты. Все местные жители каждый день на ужин едят мясной рулет. В их мире никогда ничего не меняется, царит полный застой.

Суть жизни в Плезантвиле выражена следующим образом: весь мир 1950-х показан в черно-белых тонах. Однако по мере того как два наших современника нарушают покой и гармонию Плезантвиля, знакомя его обитателей с новыми идеями и новыми формами поведения, на пленке появляются цвета: красная роза, зеленая машина, яркая картина на стене. Постепенно и обитатели Плезантвиля начинают приобретать цвета, избавляя свое сознание от привычных оков. Они освобождаются от существования, которое в буквальном смысле серо и скучно.

Здесь мы видим ярко выраженную идею. Люди должны освободиться не от угнетающего класса или системы эксплуатации, держащей их в бедности. Они оказались заложниками золоченой клетки, живя в которой, приучились любить собственное рабское состояние. Общество контролирует людей, ограничивая их воображение и подавляя в них все лучшее. То зло, от которого они должны бежать, — подчинение. А для этого необходимо полностью отвергнуть существующую культуру и сформировать контркультуру, основанную на свободе и индивидуальности.

По словам Теодора Роззака — именно благодаря его книге «Создание контркультуры» (The Making of a Counter Culture, 1969) понятие «контркультура» вошло в широкий обиход, — общество в целом превратилось в систему полной манипуляции, «технократию». Дисциплина заводского цеха была распространена на все проявления человеческой жизни. В подобном обществе «политика, образование, досуг, развлечения, культура в целом, неосознанные побуждения и даже… протест против технократии как таковой: все это стало предметом чисто технического изучения и чисто технических манипуляций». В подобной ситуации только тотальное отрицание культуры является адекватной мерой. По мнению Роззака, традиционные левые партии, не говоря уже о коммунистах и профсоюзах, стали марионетками технократии: «Подобная политика всего лишь перестраивает башни и надстройки технократической цитадели. Объектом внимания должен стать фундамент сооружения».

Важно отметить, что эта критика свидетельствует об основательной переориентации радикальной политики. Традиционные объекты внимания левых — бедность, условия жизни и доступ к медицинской помощи — начали рассматриваться как поверхностные меры, поскольку они направлены всего лишь на институциональную реформу. В отличие от этого контркультура заинтересована в том, что Роззак называет «психическим освобождением угнетаемых». Таким образом, хипстер , околачивающийся в джаз-клубе, представал более радикальным критиком современного общества, чем активист движения за гражданские права, агитирующий избирателей, или политик-феминистка, ведущая компанию за поправку к конституции.

* * *

Если на мгновение остановиться и задуматься, то станет ясно, что подобная форма контркультурной критики выглядит как-то странно. Ведь традиционная критика капитализма — в том числе, конечно, Марксом — заключалась в том, что капиталисты эксплуатируют трудящиеся классы, порождая бедность и страдания. Другими словами, капитализм не позволяет рабочим иметь материальные ценности. Имеет место «обнищание пролетариата», как называл это Карл Маркс.

В таком контексте было бы странным обращаться к прошлому и заявлять: рабочие продались, а обилие потребительских товаров — это всего лишь опиум, усмиряющий их и мешающий увидеть, в чем их истинные интересы. Это все равно, что, давая ребенку поесть, говорить: пища не насыщает его, а всего лишь «умиротворяет», благодаря чему он забывает о голоде. Не что иное, как неспособность капиталистической системы обеспечить трудящихся всем необходимым стала поводом к ее разрушению. Таким образом, критика консюмеризма похожа на критику капитализма за то, что он чрезмерно удовлетворяет нужды трудящихся. Рабочие настолько пресыщены, что больше не думают о ликвидации системы. Но тут возникает вопрос: а зачем вообще им это делать?

Между прочим, Роззак критикует студентов, бунтовавших в Париже в 1968 году, за то, что они пытались заключить союз с французскими рабочими. Рабочие, утверждает он, — ненадежный союзник, так как имеют собственный интерес в системе промышленного производства. «Символом надежности рабочих, — заявил Роззак, — будет степень их готовности разрушить все секторы индустриального аппарата, где это необходимо для достижения целей помимо эффективности, продуктивности и высоких объемов потребления. Насколько они готовы отбросить технократические приоритеты в пользу новой простоты жизни, замедления ее темпа, жизненно необходимого свободного времени?».

В этом высказывании традиционные интересы рабочего класса были низведены до «технократических приоритетов». Однако позиция Роззака является весьма шаткой, он берет классовые интересы интеллектуалов и студенчества — освобождение воображения, нахождение «новой простоты жизни» — и старается навязать их остальному населению (на том основании, что всякий, кто с этим не согласен, является жертвой технократии). Если выдвинуть гипотезу, что все являются жертвами тотальной идеологии, то становится проблематичным определить свидетельства, подтверждающие или опровергающие этот тезис.

Нельзя сказать, что заинтересованность рабочих в освобождении своего воображения бросалась в глаза. Она вовсе не была заметна. Вместо того чтобы толпами валить в художественные галереи и на вечера поэзии, они продолжали питать нездоровый интерес к спорту, телевидению и пиву. Естественно, это порождало мучительные сомнения: а что, если большей части населения в действительности нравится капитализм и люди искренне хотят иметь потребительские товары? Более глубокие рассуждения на эту тему приводят к следующей мысли: неспособность капитализма удовлетворять истинные потребности людей, возможно, не является проблемой именно из-за отсутствия у людей этих пресловутых глубинных потребностей. Возможно, студенты просто перепутали собственные интересы с интересами всего населения, решив: что хорошо для нас — то хорошо и для общества (кстати, они были не первыми, кто так решил).

Смутное подозрение, что население вполне довольно капитализмом, было подтверждено следующим фактом: контркультурный бунт не привел к каким-либо заметным результатам. В отличие от фильма «Плезантвиль», где трансформация общества мгновенна, радикальна и сразу заметна, в реальной жизни все было иначе: «освобождение воображения» не побуждало пролетариат к активным действиям, а тем более не помогло победить несправедливость, ликвидировать бедность или остановить войну. Более того, не было похоже, что идеологическая система, на которую опирается капитализм, испытала серьезные трудности в связи с актами контркультурного бунта. Конформистская массовая культура, которая высмеивалась в «Плезантвиле», по своей сути является чрезвычайно косной: любое, даже незначительное проявление инакомыслия представляет для нее смертельную угрозу, поэтому оно должно быть задушено, иначе дестабилизирует всю систему.

Так что хиппи первого поколения как могли нарушали правила ношения одежды 1950-х годов: мужчины отращивали длинные волосы и бороды, отказывались надевать деловые костюмы и галстуки; женщины щеголяли в мини-юбках, выбрасывали бюстгальтеры, прекращали пользоваться косметикой и т. д. Но прошло немного времени, и одежда и украшения хиппи начали появляться на страницах рекламы и на манекенах в витринах магазинов. Вскоре в универмагах стали продавать медальоны с эмблемами пацифизма и бусы братской любви. Другими словами, система увидела в хиппи не столько угрозу установленному порядку, сколько маркетинговую возможность. Панк-рок был также использован в коммерческих целях: фирменные булавки появились в модных лондонских магазинах еще задолго до того, как распалась культовая группа Sex Pistols.

Как это объяснить? Активисты контркультуры верили: их деятельность по-настоящему радикальна и представляет собой дерзкий вызов обществу. Этот бунт казался особенно губительным для капитализма, полагающегося на армию послушных умиротворенных трудящихся, согласных подчиняться разъедающему душу диктату машины. Но система, как выяснилось, легко преодолела последствия протеста подобного рода. Отсутствие видимых результатов явилось серьезной угрозой для идеи контркультуры. Ведь, по мнению активистов, проблема традиционных левых политических течений заключалась в том, что их действия были поверхностными. Эти политики нацеливались «всего лишь» на институциональные изменения. Бунтарям от контркультуры казалось, что они атаковали самою суть системы угнетения. Но, несмотря на их радикализм, результаты потраченных ими усилий практически не видны.

На этом этапе идея контркультуры могла оказаться под угрозой исчезновения, если бы не появление гениальной теории кооптации. Согласно ей, система действует менее прямолинейно, чем, например, испанская инквизиция. Вначале она пытается всего лишь ассимилировать сопротивление масс, присваивая его символы, выхолащивая их «революционное» содержание, а затем возвращает их назад массам в виде обычного товара. Следовательно, система стремится нейтрализовать контркультуру, заваливая людей таким количеством красивого суррогата, что они начинают игнорировать революционную суть новых идей. Только когда перестают срабатывать попытки кооптации, система вынуждена переходить к открытому подавлению и в ход идет насилие.

При наличии теории кооптации контркультура сама по себе становится тотальной идеологией, полностью закрытой системой мысли, не подверженной фальсификации, когда каждое видимое исключение просто подтверждает правило. Уже на протяжении жизни нескольких поколений бунтари контркультуры пропагандируют «подрывные» музыку, искусство, литературу, одежду, а в университетах полным-полно профессоров, знакомящих с «подрывными» идеями своих студентов.

Так много подрывной деятельности, а система спокойно мирится с ней? Не означает ли это, что система, в конечном счете, не такая уж репрессивная? «Наоборот, — утверждают бунтари-контркультуристы. — Этот факт показывает, что система еще хуже, чем мы думали: посмотрите, насколько искусно она осуществляет кооптацию всех подрывных мер!».

В 1965 году философ и социолог Герберт Маркузе придумал термин, обозначающий такой своеобразный способ угнетения. Он назвал его «репрессивная толерантность». Эта идея актуальна и по сей день.