Весна, казалось, никогда не наступит. Весь апрель дул северный ветер, по ночам были заморозки. В полдень, правда, солнце пригревало так сильно, что начинали жужжать большие мухи — впрочем, их было немного, — и жаворонок торжественно заверял, что настало настоящее лето.

Но жаворонок — самое ненадежное создание, какое только можно найти под небесами. Как бы он ни мерз по ночам, он забывал об этом при первом же солнечном луче. Поднявшись над полянами, он парил и громко пел, пока голод не напоминал ему о себе.

Тогда он медленно опускался, делая широкие круги, пел и в такт взмахивал крыльями. А совсем близко от земли он складывал крылья и камнем падал вниз — в вереск.

Чибис мелкими шажками разгуливал между кочек, покачивая в раздумье головой. Он не очень-то полагался на жаворонка и повторял свое осторожное: «Жди, жди! Жди, жди!» Дикие утки рылись в муравьиной куче, и старшая из них сказала, что весна не наступит, пока не будет дождя.

Даже в середине мая поля и луга еще оставались бурыми, и только кое-где на пригреваемых солнцем склонах зазеленела травка. Правда, если лечь на землю, можно было увидеть множество крошечных ростков — одни потолще, другие тоненькие, как зеленые штопальные иглы, — они с опаской поднимали голову над землей. Но над ними проносился леденящий северный ветер; их верхушки желтели, и по ним видно было, что им хотелось бы снова спрятаться поглубже. Да только это было невозможно, и вот они тихонько стояли и ждали, чуть-чуть подрастая под лучами солнца.

Оказалось, что утка была права: понадобился дождь. И, наконец, он пошел; сначала холодный, он мало-помалу становился все теплее, а когда он перестал, солнце засветило по-настоящему. Теперь его нельзя было узнать: оно грело с самого раннего утра до позднего вечера; поэтому и ночи стали теплыми и влажными.

Поднялась невероятная спешка. Все в природе запоздало, и сейчас задача была — наверстать упущенное. Набухшие почки лопались с тихим треском, и из них выглядывали листья; все ростки, маленькие и большие, заторопились. Они так быстро выбрасывали побеги то с одной, то с другой стороны, словно болтали зелеными ножками. Поляны запестрели цветами и сорняками, а поросшие вереском холмы по дороге к морю посветлели.

Только желтый песок на морском берегу не изменился. У него нет цветов, которые могли бы украсить его. Весь его наряд — трава волосенец. Поэтому вокруг нее песчинки собираются грудами, и длинная мягкая трава развевается на невысоких дюнах, подобно зеленым вымпелам, которые видны на взморье уже издалека.

Кулички-песочники бегали по берегу так быстро, что их мелькающие лапки напоминали обломок частого гребня. Чайки разгуливали у самой воды, и волны заливали им лапки. Они держались серьезно, шли, нахохлившись и выставив брюшко вперед, как пожилые дамы на грязной дороге.

Кривок в узких панталонах, черном фраке и белом жилете стоял, сдвинув пятки. Он кричал: «Пойду! Пойду!», делая каждый раз быстрый легкий поклон, фалды его фрака при этом сзади оттопыривались.

Выше, в вересняке, хлопала крыльями чибисиха. Весна застала ее врасплох, и она не успела выбрать для гнезда местечко получше. И вот она положила яйца прямо на плоской кочке. Это, конечно, было глупо, она это хорошо понимала. Но ничего уже нельзя было сделать.

Жаворонок над всем этим смеялся. Зато воробьи с ног сбились от спешки. Они были еще далеко не готовы. У некоторых не было даже гнезда, другие положили одно-два яйца. А почти все они раньше неделями сидели на крыше конюшни и болтали о погоде.

Теперь от рвения они просто не знали, за что приняться. Собравшись на большом розовом кусте у забора пасторского сада, они кричали, перебивая друг друга. Самцы надулись так, что перья у них торчали во все стороны. Хвосты они подняли кверху и стали похожи на маленькие серые клубочки с воткнутыми в них иглами. Они скатились с ветвей и стали прыгать по земле.

И вот двое из них набросились друг на друга. К ним устремились остальные, и все маленькие клубочки слились в один большой клубок. Он катался под кустом, с сильным шумом поднялся чуточку в воздух, а потом упал на землю и разбился на отдельные клубочки. Без единого звука клубочки разом разлетелись по все стороны, и минуту спустя в усадьбе пастора нельзя было увидеть ни одного воробья.

Маленький Ансгариус наблюдал за воробьиной битвой с живейшим интересом. Ведь для него это было грандиозное сражение с атаками и кавалерийскими схватками. Он изучал с отцом мировую историю и историю Норвегии, поэтому все происходившее в усадьбе для него превращалось в какое-либо военное событие. Когда коровы брели вечером домой, это приближались большие массы войск. Куры — это было ополчение, а петух был бургомистр Нансен.

Ансгариус был живой, подвижный мальчик. Он мог сосчитать свои годы по пальцам. Но он не имел ни малейшего понятия о расстоянии во времени. Поэтому он соединял вместе Наполеона, Эрика Кровавую Секиру и Тиберия. А на кораблях, проходивших мимо по морю, Торденскьельд сражался то с викингами, то с испанской Армадой.

В укромном уголке позади беседки он прятал красную палку от метлы — она получила имя Буцефала. Ансгариус очень любил скакать верхом на своем коне по саду с прутиком в руке.

Неподалеку от сада поднимался холм, поросший невысокими деревьями. Укрывшись здесь, Ансгариус-разведчик мог оглядывать ровные вересковые поляны и морскую ширь.

И не было случая, чтобы он при этом не открыл какой-нибудь опасности. Иногда у берега появлялись подозрительные лодки, или вот он заметил огромные отряды кавалерии, приближавшиеся так хитро, что казались одной-единственной лошадью. Но Ансгариус разгадал коварный план; он повернул Буцефала, помчался вниз по откосу, потом в сад и галопом влетел на двор. Куры подняли такой переполох, словно их собирались резать, а бургомистр Нансен взлетел прямо на окно рабочей комнаты пастора.

Пастор поспешил на двор и успел увидеть хвост Буцефала, между тем как сам герой уже исчез за углом конюшни, где он собирался подготовить оборону.

«Печально, что мальчик так необуздан», — подумал пастор. Воинственные развлечения Ансгариуса были ему не по душе. Он хотел, чтобы Ансгариус вырос таким же мирным человеком, каким был он сам. Ему было просто больно видеть, как легко мальчик схватывал и запоминал все, что касалось войн и сражений.

Иногда пастор пытался увлечь сына картинами мирной жизни народов древности или различных современных народов. Но он не имел успеха. Ансгариус придерживался написанного в учебнике, а здесь война следовала за войной, народы были лишь солдатами, герои шли вперед по колено в крови, — и тщетно пастор пытался пробудить в мальчике сочувствие к тем, в чьей крови они шли.

Иной раз пастору приходило в голову: не лучше ли было бы с самого начала занять молодую голову мирными мыслями и картинами, а не описаниями борьбы жадных до добычи королей и не рассказами о коварных убийствах и нападениях, которыми была полна жизнь наших предков. Но потом он вспоминал, что ведь и сам он изучал в детстве то же, что Ансгариус, следовательно, так и полагается. Ансгариус все равно вырастет мирным человеком — разве он сам не стал им?

— Все в руке господней, — сказал пастор с убеждением и снова принялся за проповедь.

— Папа, ты сегодня, кажется, совсем забыл о завтраке? — В дверях показалась белокурая головка.

— Да, Ребекка, ты права! Я действительно запоздал на целый час, — ответил пастор, выходя из своей комнаты.

Отец с дочерью сели за стол вдвоем. Ансгариус по субботам мог располагать своим временем как хотел, — пастор в этот день был занят своей проповедью.

Трудно было бы найти двух людей, больше подходивших друг к другу и связанных более глубокой дружбой, чем пастор и его восемнадцатилетняя дочь. Она выросла без матери. Но у ее мягкого, добросердечного отца было столько женственного в характере, что девушка, вспоминая бледное улыбающееся лицо матери, думала о своей утрате скорее с тихой грустью, чем с острой тоской.

И, с другой стороны, она, подрастая, все больше и больше заполняла пустоту, возникшую в душе пастора; и всю свою нежность, слившуюся после смерти жены с печалью и тоской, он перенес на юную женщину, выросшую у него на руках, и боль смягчилась, душу наполнило умиротворение.

Поэтому он почти заменил ей мать. Он учил ее познанию жизни в духе своих спокойных и чистых идеалов. Ограждать и оберегать ее нежную и тонкую душу от всего низменного, вносящего в мир тревоги и смятение, делающего жизнь опасной и трудной, — вот что стало лучшей из его жизненных целей.

Когда они стояли на холме возле усадьбы и смотрели на бурное море, он говорил:

— Взгляни, Ребекка! Такова жизнь: беспокойно снуют в этом мире люди, низменные страсти вздымают и низвергают утлую ладью и, наконец, выбрасывают на берег разбитые обломки. Лишь тот, кто оградит свое чистое сердце прочным валом, сможет противостоять буре, — и волны бессильно разобьются у его ног.

Ребекка прижималась к отцу: рядом с ним она чувствовала себя спокойной и уверенной. В его словах была такая ясность, что когда она задумывалась о будущем, ей казалось, будто впереди сияет свет. Он отвечал на все ее вопросы. Ничто не казалось ему настолько великим или настолько ничтожным, чтобы он не стал говорить с нею об этом. Они делились своими мыслями легко и просто, почти как брат и сестра.

Только одна тема представляла исключение. Со всеми другими вопросами она прямо обращалась к отцу. А здесь она шла кружным путем, обходя нечто такое, мимо чего она сама все же никогда не проходила.

Ребекка знала, как сильно горевал отец, и понимала, какого счастья он лишился. С глубоким состраданием следила она за изменчивыми судьбами влюбленных в книгах, которые она читала вслух в зимние вечера. Она угадывала сердцем, что любовь — источник величайшего счастья — может также причинить и жестокую боль. Но кроме несчастной любви существовало еще нечто другое — нечто страшное, чего она не понимала. В раю любви мелькали, как ей порой казалось, темные тени — униженные и позорные. Говоря о любви, иногда вместе с этим святым словом называли самый страшный позор и величайшее несчастье. Среди знакомых ей людей случалось временами такое, о чем она даже не смела думать; и когда отец сурово, но осторожно говорил об испорченности нравов, ей долгое время неловко было взглянуть на него.

Пастор замечал это и радовался. Какой чистой, какой невинной он ее вырастил! Он отдалил от нее все, что могло бы нарушить ее детскую невинность, и поэтому душа ее была подобна сияющей жемчужине, к которой не пристанет никакая грязь.

О, хоть бы она навсегда осталась такой, как сейчас!..

Пока он сам оберегал ее, ничто дурное не могло бы ее коснуться. Если же он уйдет из этого мира, то у нее ведь останется оружие для жизненной борьбы, которое он ей дал, и оно пригодится ей, когда пробьет час. А час борьбы, конечно, пробьет. Пастор смотрел на дочь взглядом, которого она не понимала, и говорил с глубокой уверенностью:

— Да, да, все в руке господней!

— Тебе сегодня некогда погулять со мной немного, папа? — спросила Ребекка после завтрака.

— Да нет, я, пожалуй, с удовольствием пройдусь. Погода чудесная, а я работал так усердно, что проповедь почти совсем готова.

Они вышли на каменные ступени главного входа, обращенного в ту сторону, где стояли остальные постройки. Усадьба пастора отличалась одной особенностью: проезжая дорога, которая вела в город, пролегала прямо через двор. Пастору это было не по душе, потому что он превыше всего ценил покой и тишину, а даже в этом захолустье на дороге в город чувствовалось некоторое оживление.

Но для Ансгариуса небольшое движение на дороге являлось постоянным источником волнующих ситуаций. Пока отец с дочерью стояли на ступенях и обсуждали, пойти ли им по дороге или через вересковую поляну спуститься к берегу, юный воин взбежал по склону наверх и бросился на двор. Он раскраснелся и запыхался. Буцефал скакал галопом. У самых дверей дома Ансгариус остановил своего коня таким сильным рывком, что в песке остался глубокий след. Размахивая мечом, он закричал:

— Они мчатся сюда! Они мчатся!

— О ком ты говоришь? — спросила Ребекка.

— Фыркающие вороные кони и три боевые колесницы, полные вооруженных воинов.

— Что ты болтаешь! — строго сказал отец.

— Едут три коляски, в них люди из города, — сказал Ансгариус, смущенно улыбаясь, и слез со своего коня.

— Пойдем домой, Ребекка, — сказал пастор. Но в ту же минуту на холм рысью взбежали первые лошади. Здесь, конечно, не было фыркающих коней. И все же залитые солнечным светом коляски, выпорхнувшие на дороге одна за другой, а в них веселые лица и яркие краски одежды, — все это представляло собой красивое зрелище. Ребекка невольно остановилась на пороге дома.

В первом экипаже на заднем сиденье разместились пожилой господин и дородная дама, а на переднем — молодая дама и господин, который в эту минуту встал и, извинившись перед дамой на заднем сиденье, повернулся лицом вперед и стал смотреть мимо кучера.

Ребекка засмотрелась на него, сама того не замечая.

— Как здесь чудесно! — воскликнул молодой человек.

Усадьба пастора стояла на крайнем холме возле самого моря, и перед тем, кто поднимался на двор, сразу открывался широкий синий простор.

Господин на заднем сиденье слегка наклонился вперед:

— Да, здесь действительно красиво. Меня радует, господин Линтцов, что вы столь высокого мнения о нашей своеобразной природе.

В эту минуту глаза молодого человека встретились с глазами Ребекки. Она мгновенно потупилась. А он остановил кучера и воскликнул:

— Давайте остановимся здесь!

— Погодите, господин Линтцов, — сказала дама с улыбкой. — Это не годится: здесь ведь усадьба пастора.

— Ну так что же! — весело воскликнул молодой человек, спрыгивая с коляски.

— Не правда ли, — обратился он к сидевшим в других экипажах, — здесь неплохо передохнуть!

— Да, конечно! — раздался хор голосов, и молодые люди тотчас же стали выходить из экипажей.

Тогда господин на заднем сиденье встал и серьезно сказал:

— Нет, друзья мои! Расположиться здесь, у пастора, с которым мы незнакомы, ни в коем случае нельзя. Еще десять минут, и мы будем у ленсмана, а у него привыкли к визитам посторонних.

Он уже собирался дать кучеру знак ехать дальше, но в дверях дома показался пастор и радушно приветствовал путников. Он узнал консула Хартвига — самого могущественного человека в городе.

— Если бы вам угодно было остановиться у меня, это доставило бы мне большое удовольствие. И я смею уверить вас, что такой вид, как здесь…

— О нет, дорогой господин пастор! Вы слишком добры. Мы не вправе воспользоваться вашим любезным приглашением. И я прошу вас также извинить этих сумасбродных молодых людей, — сказала фру Хартвиг, но и сама она уже не очень-то верила, что ей удастся побудить своих спутников ехать дальше, когда увидела, что ее сын, ехавший во второй коляске, и Ансгариус уже увлечены разговором, как добрые приятели.

— Но я вас уверяю, фру, — ответил пастор с улыбкой, — что и я и моя дочь были бы очень рады столь приятному нарушению нашего одиночества.

Господин Линтцов с торжественным поклоном открыл дверцу экипажа, консул Хартвиг посмотрел на свою жену, а она на него, пастор подошел и повторил свое приглашение, и в конце концов они, полусопротивляясь, полусмеясь, покинули экипажи и последовали за пастором в просторную комнату, выходившую в сад.

Здесь возобновились извинения и представления. Компания состояла из детей консула Хартвига и их нескольких друзей и подруг, а прогулка была, собственно, предпринята в честь друга старшего сына консула — Макса Линтцова, приехавшего на несколько дней погостить у Хартвигов.

— Моя дочь Ребекка, — представил пастор. — Она хочет позаботиться о том, чтобы, пусть очень скромно…

— Нет, нет, господин пастор! — прервала его экспансивная фру Хартвиг с жаром. — Это уж слишком! Правда, неисправимый господин Линтцов и мои сумасбродные сыновья настояли на своем, и мы вторглись в ваш дом. Но от последних остатков своей власти я во всяком случае не откажусь. Об угощении позабочусь я сама. Пойдите-ка, господа, — обратилась она к молодым людям, — и принесите из экипажей свертки с провизией! А вы, дитя мое, конечно должны повеселиться с молодежью. Предоставьте мне заниматься хозяйством, я ведь к этому привыкла.

И добрая женщина посмотрела на красивую дочь пастора своими ясными серыми глазами и похлопала ее по щечке.

Как это было приятно! Прикосновение мягкой руки этой полной женщины вызвало у Ребекки своеобразное теплое чувство. Слезы готовы были выступить у нее на глазах. Она стояла, словно ожидая, что эта незнакомая женщина обнимет ее и шепнет ей что-то, чего она давно уже ждет.

Но общий разговор продолжался. Молодые люди принесли из колясок множество пакетов самой разнообразной формы. Фру Хартвиг бросила свой плащ на стул и принялась усердно хлопотать. А молодежь с господином Линтцовым во главе, казалось, решила внести в приготовления возможно больше сумятицы. Всеобщее веселье захватило даже пастора, и, к своему несказанному удивлению, Ребекка увидела, что ее отец заодно с господином Линтцовым прячет большой бумажный сверток под плащ фру Хартвиг.

Наконец фру Хартвиг потеряла терпение.

— Дорогая фрекен Ребекка! — воскликнула она. — Нет ли здесь поблизости чего-нибудь заслуживающего внимания, и чем дальше отсюда, тем лучше! Поведите туда этих сумасшедших и избавьте меня на некоторое время от их общества.

— Очень красивый вид открывается с холма Конгсхоуген, а потом есть еще берег и море…

— Да, спустимся к морю! — воскликнул Макс Линтцов.

— Вот хорошо! — сказала фру Хартвиг. — Вы окажете мне большую услугу, если уведете его отсюда, потому что он хуже их всех.

— Я готов следовать за фрекен Ребеккой куда угодно, — сказал молодой человек с поклоном.

Ребекка покраснела. Прежде ей не приходилось слышать ничего подобного. Красивый молодой человек так низко ей поклонился, и слова его звучали так искренне. Но задумываться над впечатлениями было некогда. Вскоре веселая гурьба с Ребеккой и Линтцовым во главе двинулась в путь. Пройдя через сад, они стали подниматься на невысокий холм, который назывался Конгсхоуген.

Много лет тому назад на вершине этого холма нашли какие-то древние вещи, и начальник группы, производившей на холме раскопки, велел посадить на откосах несколько ветростойких деревьев. Кроме рябины и орешниковой аллеи в саду пасторской усадьбы, это были единственные деревья на протяжении нескольких миль, росшие на этих обращенных к открытому морю склонах, где постоянно дули сильные ветры. С течением времени деревца поднялись, несмотря на бури и песчаные заносы, в рост человека и, обратив к северному ветру голые сучковатые стволы, словно согбенные спины, с тоской протянули руки навстречу югу. Под этими деревьями мать Ребекки посадила фиалки.

— Вы только посмотрите! Какая прелесть! — воскликнула старшая из сестер Хартвиг. — Это фиалки. Ах, господин Линтцов, нарвите мне букетик для сегодняшнего бала.

Молодому человеку, пытавшемуся найти верный тон, чтобы завязать разговор с Ребеккой, показалось, что при этих словах фрекен Фредерики девушка вздрогнула.

— Вы любите эти фиалки? — спросил он вполголоса.

Она удивленно взглянула на него: откуда он знает?

— Фрекен Хартвиг, а не лучше ли нарвать цветы на обратном пути, они тогда будут свежее?

— Как вам угодно, — ответила сухо фрекен Хартвиг.

— Есть надежда, что она к тому времени забудет о них, — тихо сказал как бы самому себе Макс Линтцов.

Но Ребекка услышала его слова и удивилась: неужели ему могло доставить удовольствие спасти ее фиалки? И почему он не захотел сорвать их для красивой девушки?

Некоторое время полюбовавшись широким горизонтом, открывавшимся с вершины холма, вся компания спустилась по тропинке к морю.

Они шли по ровному твердому песку у самой воды и оживленно беседовали. Вначале Ребекка испытывала большую неловкость. Ей казалось, будто эти веселые горожане говорят на непонятном ей языке. Они смеялись, когда как будто не было никакой причины для смеха, а ей, наоборот, много раз хотелось посмеяться над их восторженными восклицаниями и вопросами обо всем, что попадалось им на глаза.

Но постепенно она почувствовала себя в обществе этих добросердечных и благожелательных людей более уверенно. Младшая фрекен Хартвиг даже обняла ее, и они шли так некоторое время. И Ребекка оттаяла; она смеялась вместе со всеми и легко и непринужденно участвовала в общем разговоре. Она совершенно не замечала, что молодые люди, особенно господин Линтцов, уделяли именно ей особое внимание, а острых словечек, то и дело вплетавшихся по этому поводу в разговор, она не понимала, так же как вообще многого из того, что говорилось во время прогулки.

Они стали развлекаться, сбегая по песчаному склону вниз в то время когда волна отступала и поспешно поднимаясь наверх при приближении следующей волны. Все приходили в восторг, если волна настигала кого-нибудь из молодых людей или если пенистый гребень особенно большого вала заливал откос, обращая всю веселую компанию в бегство.

— Смотрите! Мама боится, как бы мы не опоздали на бал, — внезапно воскликнула фрекен Хартвиг, и в ту же минуту все увидели, что и фру, и консул, и пастор стояли на холме возле усадьбы пастора и, уподобившись трем ветряным мельницам, размахивали носовыми платками и салфетками.

Пришлось повернуть обратно. Ребекка повела всю компанию кратчайшим путем через болото, не подумав, что городские дамы не могут, подобно ей, прыгать с кочки на кочку. Фрекен Фредерика, затянутая, в модном платье, сделала слишком короткий прыжок и провалилась во влажный мох между кочками. Она закричала и, не сводя глаз с Линтцова, стала жалобно звать на помощь.

— Хенрик, — обратился Макс к Хартвигу младшему, стоявшему поблизости от нее, — помоги же сестре!

Но фрекен Фредерика обошлась без посторонней помощи, и поход продолжался.

Стол был накрыт в саду, возле дома; хотя весна только-только вступила в свои права, на солнце было совсем тепло. Когда все расселись, фру Хартвиг бросила на стол испытующий взгляд.

— Постойте, постойте! Мне кажется, здесь чего-то недостает. Да! Я твердо помню, что утром горничная уложила нам на дорогу жареного глухаря. Фредерика, дорогая, ты не припоминаешь?

— Прости, мама, но ты ведь знаешь, что я не занимаюсь хозяйством!

Ребекка посмотрела на отца, Линтцов также, а по лицу пастора даже Ансгариус мог бы прочитать, что он — виновник случившегося.

— Никогда бы не могла подумать, — начала фру, — что вы, господин пастор, в заговоре с ними.

И тогда он засмеялся и признался, к всеобщему веселью, в своей вине. В этот момент мальчики торжественно принесли птицу.

Настроение у всех было великолепное. Консула Хартвига привело в восхищение, что духовное лицо также снисходит до шуток, а у пастора уже много лет не было так легко на душе, как в этот день.

Во время разговора кто-то упомянул, что сервировка за завтраком, конечно, сельская, но сами блюда слишком уж на городской лад.

— Ведь завтрак в деревне, конечно, не обходится без простокваши.

Ребекка тотчас же встала и попросила разрешения принести кувшин с простоквашей. Не слушая возражений фру Хартвиг, она вышла из-за стола.

— Позвольте, фрекен, я помогу вам! — воскликнул Макс и бросился вслед за нею.

— Какой проворный молодой человек, — сказал пастор.

— Да, не правда ли, — ответил консул, — и к тому же он чертовски ловкий коммерсант. Он провел несколько лет за границей, а теперь участвует в фирме отца.

— Только он, пожалуй, немного непостоянный, — сказала неуверенно фру.

— О да! — вздохнула фрекен Фредерика.

Молодой человек прошел за Ребеккой через две комнаты в молочную. Ей это не понравилось, хотя молочная была предметом ее гордости. Но он так весело шутил и смеялся, что девушка невольно смеялась вместе с ним.

Она выбрала кувшин на верхней полке и протянула к нему руки.

— Нет, нет, фрекен, это слишком высоко для вас, — сказал Макс, — разрешите, я сниму его. — И в ту же минуту он положил свою руку на ее.

Ребекка отдернула руку. Она чувствовала, как краска заливает ей щеки. Казалось, она вот-вот заплачет.

Тогда он сказал тихо и серьезно, опустив глаза:

— Прошу вас, фрекен Ребекка, простите меня. С такой девушкой, как вы, я не должен был бы вести себя так несдержанно и легкомысленно. Я это понимаю. Но мне было бы больно, если бы у вас осталось впечатление, будто я только пустой фат. Я, наверно, кажусь таким. Но ведь есть люди, которые стараются принять веселый вид, чтобы скрыть, как они страдают, и многие смеются, чтобы не плакать.

При последних словах он поднял глаза. Его взгляд был так печален и в то же время так почтителен! Ребекка внезапно почувствовала, что она была жестока с ним. Она привыкла снимать с верхней полки все, что надо, но, потянувшись за кувшином второй раз, она опустила руки и сказала:

— Пожалуй, это действительно высоко для меня.

По его лицу скользнула улыбка, он осторожно снял кувшин и вынес его из молочной. Она шла вместе с ним и открывала перед ним двери. Каждый раз, когда он проходил мимо, она его внимательно оглядывала. Воротничок, шейный платок, сюртук — все у него было не таким, как у ее отца, от него пахло своеобразными, незнакомыми ей духами.

Когда они подошли к двери, которая вела в сад, он остановился и посмотрел на нее с печальной улыбкой:

— Мне нужно время, чтобы принять веселый вид. Там никто ни о чем не должен догадываться.

Он вышел на крыльцо и обратился с шуткой к сидевшим за столом. Она услышала, что ему ответили со смехом, — сама она осталась в комнате.

Бедный! Как ей было жаль его. И как удивительно, что он доверился только ей одной. Что за тайное горе тяготило его? Может быть, он, подобно ей, лишился матери? Или это было еще более тяжкое горе? Как бы она хотела ему помочь, если бы только была в силах!

Когда Ребекка позже вышла в сад, он снова был веселее всех. Только один раз он взглянул на нее, и ей показалось, что в его глазах мелькнула грусть и словно мольба. И сердце ее болезненно сжалось, когда он в тот же миг рассмеялся.

Наконец начались сборы в обратный путь. Гости и хозяева сердечно прощались. Когда упаковка вещей уже заканчивалась и в поднявшейся сутолоке каждый искал свое прежнее место в коляске или хотел найти новое, Ребекка тихонько вошла в дом, прошла через сад и поднялась на холм Конгсхоуген. Здесь она села в укромном месте под деревьями среди цветущих фиалок и попробовала собраться с мыслями.

— А фиалки? Господин Линтцов! — воскликнула фрекен Фредерика, уже сидя в экипаже.

Молодой человек, уже некоторое время усердно разыскивавший дочь хозяина дома, рассеянно ответил:

— Боюсь, теперь слишком поздно.

Но вдруг его словно осенила внезапная мысль.

— Фру Хартвиг, вы извините меня, если я убегу на десять, минут, чтобы принести букетик цветов фрекен Фредерике?

Ребекка услышала быстрые шаги, приближавшиеся к ней. У нее мелькнула мысль, что это может быть только он, он один.

— О, фрекен, вы здесь! Я пришел за фиалками.

Она полуотвернулась от него и стала рвать цветы.

— Вы их срываете для меня? — спросил он неуверенно.

— А разве это не для фрекен Фредерики?

— О нет! Пусть это будет для меня, — попросил он, опустившись на колени рядом с ней.

Голос его снова зазвучал так жалобно, как у ребенка, который просит о чем-то.

Она, не глядя, протянула ему фиалки. Он крепко обнял ее за талию и прижал к себе. Она не сопротивлялась, но только закрыла глаза и тяжело дышала. Она чувствовала, что он целует ее — раз, другой, много раз — в глаза, в губы. И между поцелуями он называл ее по имени и говорил что-то бессвязное и снова целовал ее. Из сада его позвали. Он отпустил ее и бегом спустился с холма. Лошади били копытами. Молодой человек быстро вскочил в коляску, и она покатилась по дороге. А в ту минуту, когда он открывал дверцу экипажа, он был так неловок, что уронил букетик. Лишь одна-единственная фиалка осталась у него в руках.

— Пожалуй, бесполезно предлагать вам эту одну, фрекен? — сказал он.

— О да, благодарю! Сохраните ее на память о вашей исключительной ловкости, — ответила фрекен Хартвиг. Она была очень немилостива.

— Вы правы, я так и сделаю, — ответил спокойно Макс Линтцов.

Когда он на следующее утро после бала надевал свой будничный сюртук, он нашел в петлице увядшую фиалку. Он оторвал головку цветка и выдернул стебелек с обратной стороны лацкана.

— Да, верно… — сказал он, глядя с улыбкой в зеркало. — О ней я уже почти совсем позабыл.

Вечером он уехал и забыл о ней совершенно.

Наступило лето. Стояли жаркие дни и долгие светлые ночи. Над спокойным морем дым проходивших мимо пароходов тянулся темными полосами. Шхуны проплывали с вяло повисшими парусами, не исчезая из виду чуть ли не в течение целого дня.

Пастор не сразу заметил перемену в настроении дочери. Но постепенно ему стало ясно, что этим летом с Ребеккой творилось что-то неладное. Она побледнела и подолгу оставалась одна у себя в комнате. К нему она почти никогда не заходила, и, наконец, ему стало казаться, что она избегает его.

Тогда он повел с ней серьезный разговор. Он просил ее сказать, не больна ли она, или, может быть, ее тяготят грустные размышления.

Но Ребекка только плакала и почти ничего не отвечала.

Все же этот разговор помог немного. Она теперь меньше стремилась оставаться одной и чаще бывала с отцом. Но голос ее был не так звонок, как прежде, и глаза не смотрели так открыто.

Пришел доктор и стал задавать ей вопросы. Она сильно покраснела и в конце концов разрыдалась, — да так бурно, что старый доктор оставил ее и спустился в комнату пастора.

— Ну, доктор, что же с Ребеккой?

— Скажите-ка, господин пастор, — начал осторожно доктор. — Не было ли у вашей дочери сильного душевного волнения… гм!.. Какого-либо…

— Потрясения, думаете вы?

— Нет, не совсем так. Не было ли у нее какой-нибудь сердечной печали? Или, говоря напрямик, — любовной печали?

Пастор готов был обидеться. Неужели доктор мог подумать, что его Ребекка, сердце которой было для него открытой книгой, что она могла бы или хотела бы скрыть горе такого рода от своего отца. Да и, кроме того, Ребекка, конечно, была не из числа тех молодых девушек, головы которых полны романтических любовных грез. И она никогда не расставалась с ним, а как же… «Нет, дорогой доктор! Этот диагноз не принесет вам славы», — заключил пастор, спокойно улыбаясь.

— Что ж, хорошо! — сказал старый доктор и выписал рецепт, который во всяком случае не мог повредить. Он все равно не знал никакого зелья против любовной тоски. Но в глубине души он не сомневался в своем диагнозе.

Визит доктора испугал Ребекку. Она стала еще больше следить за собой и удвоила свои усилия казаться такой же, какой была раньше. Ведь никто не должен был знать о случившемся; о том, что совершенно незнакомый молодой человек держал ее в своих объятиях и целовал ее.

Стоило ей вспомнить об этом, и лицо ее заливала краска. Она умывалась по десять раз в день, но напрасно — чувство чистоты не появлялось.

И что тогда вообще произошло? Не было ли это величайшим позором? Возможно, она теперь не лучше многих несчастных девушек, прегрешение которых приводило ее в содрогание и казалось чем-то непонятным. Ах, если бы она могла спросить у кого-нибудь! Если бы она могла сбросить со своих плеч груз сомнений и неведения, мучивший ее, ясно узнать, как велика ее вина, имеет ли она еще право смотреть своему отцу в глаза или стала величайшей грешницей.

Отец часто спрашивал ее, не может ли она открыть ему, что ее гнетет. Он чувствовал, что их разделила какая-то тайна. Но когда она смотрела в его ясные глаза, в его чистое, светлое лицо, ей казалось невозможным, совершенно невозможным коснуться ужасного, греховного вопроса, — и она только рыдала. Иногда она вспоминала прикосновение мягкой руки фру Хартвиг. Но ведь фру Хартвиг была посторонним человеком и жила так далеко от них. Нет, она должна была вести борьбу одна, совсем одна, и вести ее так, чтобы никто ничего не заметил.

А он — странствовавший по жизни с веселым лицом и печальными думами. Увидит ли она его когда-нибудь? И где бы она могла укрыться, если бы встретила его? Мысль о нем срослась неразрывно с ее сомнениями и болью, но она не испытывала ни горечи, ни ожесточения. Страдания еще крепче привязывали ее к нему, и он всегда присутствовал в ее душе.

Свои повседневные хозяйственные обязанности Ребекка по-прежнему исполняла старательно и усердно. И что бы она ни делала, к этому примешивались, словно мелкие искорки, воспоминания о нем. О нем напоминало бесконечное множество мест в доме и саду. Она встречала его в дверях, где он стоял, когда первый раз заговорил с нею. А на Конгсхоугене — с тех пор она там и не бывала — он обнял ее и стал целовать.

Пастор с тревогой наблюдал за своей дочерью. Но всякий раз, как он вспоминал слова доктора, он недовольно покачивал головой. Он ведь никак не мог предположить, что привычная рука с помощью старых, банальных приемов могла так легко сломать то славное оружие, которым он снабдил свою Ребекку.

Если весна запоздала, то осень зато наступила рано.

Однажды теплым летним вечером полил дождь. Он шел также весь следующий день и с тех пор не прекращался в течение полных одиннадцати дней и ночей, становясь все холоднее и холоднее. Наконец небо прояснилось, но на следующую ночь было четыре градуса мороза.

Листья на кустах и деревьях слиплись от продолжительного дождя, а когда мороз по-своему подсушил их, они начали грудами валиться на землю, стоило только ветру слегка их пошевелить.

Арендатор пастора был в числе немногих, успевших убрать хлеб. Теперь надо было поспешить с обмолотом, пока еще не стала речка. Она бежала, пенясь, внизу в долине, бурая, как кофе, и все люди в усадьбе пастора были заняты у молотилки или перевозили зерно и солому.

На дворе повсюду лежала солома, и ветер, пролетая над домами, хватал соломинки овса, приподнимал их и заставлял плясать, подобно желтым призракам. Это пробовал силы молодой осенний ветер. Лишь зимой, когда легкие у ветра разовьются, он затевает игру с черепицей и печными трубами.

Воробей сидел, нахохлившись, на собачьей конуре. Он втянул головку в плечи, моргал глазами и делал вид, будто происходящее на дворе его не касается. А на самом деле он примечал, куда кладут зерно. Весной он сидел в большом воробьином выводке в середине гнезда, и его больше всех щипали и клевали. Но с тех пор он вырос и поумнел. Он думал о жене и детях и о том, как хорошо иметь запасец на зиму.

Ансгариус радовался наступающей зиме, опасным экспедициям среди снежных сугробов и грохоту прибоя в непроглядно-черные вечера. Он уже поспешил воспользоваться льдом, покрывавшим лужи после ночного морозца, чтобы повести по нему всех своих оловянных солдатиков вместе с двумя латунными пушками. Сам он, взобравшись на перевернутую вверх дном кадку, наблюдал, как лед мало-помалу подавался, пока, наконец, вся армия не провалилась в воду и над поверхностью не остались торчать одни лишь колеса пушек. Тогда он закричал: «Ура!» и стал размахивать шапкой.

— Что ты так кричишь? — спросил пастор, проходивший по двору.

— Я играю в Аустерлиц, — ответил сияющий Ансгариус.

Отец тяжело вздохнул и пошел дальше — он не понимал своих детей…

…В саду, на скамейке, освещенной солнцем, сидела Ребекка. Она смотрела вдаль поверх зарослей вереска, сохранившего свои темно-лиловые цветы, между тем как осенние поля поблекли.

Чибисы молча собирались стайками и упражнялись перед отлетом на юг. Другие птицы на берегу также слетались в стаи, чтобы вместе держать путь за море. Даже жаворонок упал духом и стал, молчаливый и неразличимый среди других серых осенних птиц, искать спутников для далекого путешествия. Но чайка спокойно разгуливала по песку, выставив брюшко вперед. Она не собиралась менять местожительство.

Было бесконечно тихо. В воздухе стояла серая мгла. Краски и звуки с приближением зимы блекли и слабели, и это было приятно Ребекке.

Она чувствовала глубокую усталость, и долгая мертвая зима привлекала ее. Она знала, что для нее зима будет тянуться дольше, чем для остальных людей, весна же ее страшила.

Тогда проснется все то, что усыпила зима. Вернутся птицы и новыми голосами станут распевать старые песни. А на вершине Конгсхоугена снова расцветут синими пучками фиалки ее матери — это здесь он обнял ее и целовал много-много раз.