Профессор Ле Боу держал танцевальную школу в Пимлико и неустанно готовил учеников к сцене. Многие из них с большим или меньшим успехом появлялись в постановках театров «Эмпайр» или «Альгамбра», и он пользовался широким успехом среди заболевших сценой честолюбцев за то, что плату брал умеренную, а учил очень усердно. Так он обеспечил себе если не большой, то постоянный доход. В школе ему помогала племянница, Пегги Гарторн. Она управляла его домом, следила за расходами, иначе бы маленький профессор никогда не смог бы откладывать на жизнь. Когда брат покойной мадам Ле Боу – англичанки – умер, его сестра взяла сироту под опеку. Теперь и сама мадам Ле Боу умерла, и Пегги присматривала за профессором из благодарности и из любви. Она обожала раздражительного маленького француза и прекрасно умела им управлять.

Именно в «Академию Танца» и направил свои стопы Дженнингс после беседы со Сьюзен. Он уже восемнадцать месяцев был там постоянным гостем, будучи глубоко влюбленным в Пегги. На «банковский праздник» ему повезло спасти ее от шумной подвыпившей толпы и проводить домой, где его осыпал благодарностями профессор. Детективу понравился оригинальный коротышка, и он зашел еще раз, чтобы спросить про Пегги. Зародившаяся таким образом дружба переросла в более глубокое чувство, и не прошло и девяти месяцев, как Дженнингс предложил скромной девушке руку и сердце. Она согласилась, как и Ле Боу, хотя тот и печалился от мысли о грядущей утрате своей опоры. Но Пегги пообещала, что продолжит заботиться о нем, пока тот не отойдет от дел, и это успокоило Ле Боу. Ему уже было под семьдесят, и вряд ли он еще долго смог бы преподавать. Но благодаря уму и бережливости Пегги у него было, как говорят французы, «довольно хлеба в закромах», чтобы сытно жить до самой смерти.

Академия располагалась на узкой улочке в стороне от основных улиц. По обе стороны переулка – ибо это был переулок – стояли дома небогатых людей, а в конце находилась Академия, перекрывая выход из этого квартала. Она стояла прямо посередине переулка и превращала его в тупик, но вдоль нее проходил узкий проулочек, превращаясь позади здания в новую улицу под другим названием. Поскольку дом стоял уж очень экстравагантно, препятствие уже не раз пытались удалить, но хозяин, эксцентричный богач, пока отказывался давать согласие на снос. Правда, теперь владелец постарел, и ожидалось, что наследники все же снесут дом и позволят переулку свободно вливаться в другую улицу. И на этом кончится время профессора Ле Боу, поскольку его сердце разобьется, если ему придется переезжать. Он преподавал здесь последние тридцать лет и стал неотъемлемой частью здешних окрестностей.

Дженнингс, неброско одетый в синий саржевый костюм, коричневые ботинки и котелок, свернул в переулок и подошел к двустворчатым дверям Академии, над которыми возвышалась аллегорическая скульптурная группа, придуманная самим Ле Боу, представляющая, как Орфей обучает пляске деревья и животных. Эта аллюзия не была лестной для учеников, поскольку если Ле Боу – Орфей, то кто же дубы и скоты? Однако раздражительный коротышка не желал менять аллегорию, и скульптуры остались как есть. Дженнингс прошел под ними внутрь здания, как всегда улыбаясь при виде этих фигур. Внутри на первом этаже помещение делилось на две части – большой зал для танцевальных уроков и маленькую комнатку, которая использовалась и как приемная, и как кабинет. Наверху, на втором этаже, были гостиная, столовая и кухня. На третьем, под высокой конической крышей, располагались спальни профессора и Пегги, вместе с одной гостевой на случай, если кто-нибудь останется на ночь. Где спала Марго – кухарка и прислуга на все руки – оставалось загадкой. Как видно, жилые помещения в доме были весьма ограничены. Тем не менее о Ле Боу заботились Пегги и Марго, которая была ему очень преданна. Профессор был весьма доволен и счастлив и жил легко, по-французски.

Пегги сидела в кабинете, разбираясь со счетами. Это была хорошенькая миниатюрная девушка двадцати пяти лет, опрятно одетая в платье в цветочек и сама похожая на свежую маргаритку. У нее были синие глаза, волосы цвета спелой пшеницы и нежные румяные щеки. В ней было нечто пасторальное, напоминавшее о цветущих лугах и парном молоке. Ей надо было бы быть пастушкой и пасти овечек, а не трудиться в грязном кабинете. Как такой деревенский цветок расцвел среди домов Лондона, Дженнингс не понимал. Согласно ее собственному рассказу, Пегги никогда не жила за городом. Из-за пиликанья скрипки, доносившегося из большого зала, и увлеченности работой Пегги не услышала, как вошел ее любимый. Дженнингс тихо подкрался к ней, любуясь прелестной картиной в луче солнца, игравшего на ее волосах.

– Угадай, кто это? – сказал он, закрывая ей глаза руками.

– Ой! – воскликнула Пегги, роняя ручку и убирая его руки. – Это единственный мужчина, который позволяет себе со мной такие вольности. Майлз, мой дорогой свинтус! – она со смехом поцеловала его.

– Мне не нравится последнее слово, Пегги!

– Но это же любимое словечко папы Ле Боу для своих учеников, – сказала Пегги, которая всегда так называла преподавателя танцев.

– И «дорогой» тоже?

– Нет, это уже мое собственное. Но могу и убрать, если хочешь.

– Не хочу, – сказал Майлз, садясь и привлекая ее к себе. – Поговори со мной, юла.

– Не хочу, чтобы меня называли юлой, а что до разговора, то у меня дел невпроворот. Урок скоро закончится, а некоторым ученикам надо отнести эти счета домой. Скоро будет готов дежёне, а ты сам знаешь, как Марго бесит, когда ее превосходные блюда остывают и гибнут. А почему ты здесь, а не на службе?

– Тсс! – сказал Майлз, прикладывая палец к ее губам. – Папа услышит.

– Как же! Слышишь, как скрипка пиликает? Он орет на несчастных, как бойцовый петух.

– А разве бойцовый петух орет? – задумчиво спросил Дженнингс. – Надеюсь, он не в дурном настроении. Я пришел задать ему пару вопросов.

– По твоему делу? – понизила она голос.

Дженнингс кивнул. Пегги знала, чем он занимается, но пока еще не имела случая сказать Ле Боу об этом.

Как и все французы, Ле Боу питал традиционную ненависть к «легавым» и мог не понять, что детектив – это высокий статус. Потому для него Майлз был просто джентльменом со средствами, и они с Пегги решили рассказать Ле Боу правду, когда тот уйдет на покой. Тем временем Майлз часто говорил с Пегги о своей работе, и обычно она выказывала свежий взгляд на вещи и помогла ему в некоторых сложных случаях. Пегги знала все об убийстве в Кривом переулке и о том, что дело поручено Майлзу. Но даже она не могла предположить, кто может быть убийцей, хотя знала все факты.

– Я хочу поговорить о новом деле, – сказал Дженнингс. – Кстати, Пегги, ты знаешь ту женщину, Маракито?

– Да. Игорный дом. Что с ней?

– Похоже, она замешана в это дело.

– Каким это образом?

Дженнингс рассказал ей об эпизоде с фотографией и о том, что миссис Херн и Маракито пользовались одними и теми же духами. Пегги кивнула.

– Не вижу, как фотография связывает ее с этим делом, – сказала она наконец, – но одни и те же духи – это странно. Но, может, это модный аромат. «Хикуи». «Хикуи». Никогда не слышала.

– Это японские духи, и Маракито получила их от какого-то иностранного поклонника. Это странно, как ты и сказала.

– А ты видел миссис Херн?

– Да, во время следствия. Она свидетель. Но сам я с ней не говорил.

– Так почему бы тебе не заглянуть к ней? Ты говорил, что у тебя есть адрес.

– Теперь нет, – мрачно сказал Дженнингс. – Я заезжал к ней в Хэмпстед, и мне сказали, что миссис Херн так потрясена смертью своей подруги мисс Лоах, что уехала за границу на неопределенное время. Так что здесь я пока ничего сделать не могу. Именно потому я пришел сюда расспросить о Маракито.

– Папу Ле Боу? – сказала Пегги, хмуря хорошенький лобик. – А он-то что может знать об этой женщине?

– Она до несчастного случая была танцовщицей. Может, она проходила через школу Ле Боу.

– Маракито, Маракито, – пробормотала Пегги и покачала головой. – Нет, я ее не помню. Сколько ей лет?

– Думаю, около тридцати. Красивая, утонченная женщина, похожая на тропический цветок.

– Испанка. Имя испанское.

– Мне кажется, что, кроме имени, в ней ничего испанского нет. Она говорит по-английски без малейшего акцента. Тсс! Вот и папа.

Это действительно был маленький профессор. Он влетел в комнату и плюхнулся, пыхтя и отдуваясь, на грязный диванчик. Он был маленьким и сухощавым, на сморщенном личике блестели черные глаза. Он носил белый парик, совершенно не подходивший к его смуглой коже, и был одет в опрятный черный фрак. Он держал маленькую скрипку и сыпал словами, не стесняясь Майлза.

– Ах, эти энглезские свинтусы, дорогая, – обратился он к Пегги. – Они деревянные, совсем деревянные. Я нитшево сделать с ними не могу, совсем! Они анжель выведут из себя! Ах, мон Дье, кель доммаж я их учить!

– Мне надо заняться счетами, – сказала Пегги, сгребая бумаги и выбегая. – Останьтесь на завтрак, Майлз.

– Ах, мон ами, – вскричал папа, вставая. – Извините, но эти свинтусы так меня сердить! Они есть марионетки с часов в Страсбуре. Вы отшень… а… чирикать.

Профессор нахватался английских сленговых словечек, которыми пересыпал свою речь. Он хотел выказать свое дружеское расположение, и ему действительно очень нравился Майлз. В подтверждение своего расположения он предложил молодому человеку понюшку табаку. Дженнингс терпеть не мог нюхательный табак, но, чтобы расположить к себе папу Ле Боу, он взял понюшку и яростно вдохнул.

– Профессор, – сказал он, прочихавшись, – я хотел вам задать вопрос об одной леди. Мой друг влюбился в нее и думает, что вы можете ее знать.

– Щитоээ, мон шер? Я нитшего не поняль. Леди, кель ном?

– Маракито Гредос.

– Эспаньоль, – пробормотал Ле Боу, покачивая париком. – Но. Не знаю это имя. Испанские дансерки. А, да, у меня их быль много, они не такой деревянный, как энглез свинтус. Какой у нее лицо, мон ами?

Дженнингс описал ее как мог, но старичок качал головой.

– Она уже три года лежит в постели, добавил Дженнингс. – Она упала и повредила спину…

– Аааа, Селестин! – воскликнул Ле Боу. – Она и правда упаль и ударилься, да. Очень сильно. Представить себе, друг мой, она поскользнуль на апельсиновый шкурка на улица – и упаль. Три года назад, да, три года. Селестин Дюран.

Дженнингс изумился.

– Но она говорит, что она испанка.

Ле Боу вдохнул щепотку табаку.

– Ах, нет, она не испанка!

– Значит, она француженка, – пробормотал себе под нос Дженнингс.

– О, нет, вовсе нет, – неожиданно воскликнул француз. – Она не француженка. Она англичанка, моя помнит! Отшень красив и крупный демуазель. Она хотель выступать в опера. Но она отшень высокий, слишком высокий. Англез, да… жюив.

– Еврейка? – отозвался Дженнингс.

– Клянусь, мон ами. Энглез еврейка, да! Она тут тантсевать десять месяц, уже три года назад. Потом апельсин шкурка – и бах! Больше я она не видель. Но она никогда не тантсеваль, но очень большой, большой демуазель.

– Вы знаете, откуда она родом?

– Нет, я не зналь больше, чем говорю тебе.

– Она вам нравилась?

Ле Боу пожал плечами.

– Я слишком старик, мон ами. Деушки меня не любить. Да. У меня быль любоффь, о, да. Представь… – и он пустился в воспоминания о приключениях своей юности, скорее забавных, чем целомудренных.

Но Дженнингс слушал его вполуха. Он думал, что Маракито-Селестина куда более загадочная женщина, чем он считал. Пока он размышлял, как ему может пригодиться эта информация, Ле Боу вдруг побагровел. Ему в голову пришла новая мысль.

– Ты знакомый с ней, Селестин Дюран? Скажи ей, я хотель мои деньги!

– Она вам не заплатила?

Ле Боу схватил руку Дженнингса и яростно ее затряс.

– Да! Труа фунт! Так! Как есть эн англез золотой монета, луидор, нет, англез сувер…

– Английский соверен. Да.

– Они были плохой монета. Отшень плохой.

– Они у вас остались? – спросил Дженнингс, чувствуя, что он на пороге открытия.

– Нон. Я их выбросиль в гневе. Теперь я знай, Селестин Дюран. Я ей обожаль, да. Красивая фам. Злой глаз. Но нет, не так. Плохой. Если ваш друг любить, то не надо ее. Она даваль плохой деньги, одна, – он поднял тощий палец. – Аха! Звонить к столу! Аллон, маршон! Ми дине – мы кушать, – сказал он и вылетел из комнаты так же быстро, как в нее вбежал.

Но Дженнингс за ним не последовал. Он нацарапал записку Пегги, сказав, что ему надо уйти по делу, и покинул Академию. Он не мог сидеть и болтать о пустяках – как пришлось бы делать в присутствии Ле Боу, – когда он сделал такое открытие. Дело начало обретать определенность.

«Не может ли быть Маракито связана с фальшивомонетчиками? – раздумывал он. – Она англичанка, еврейка, а Сол – еврейская фамилия. Вдруг она из этой семьи? Да, это дело куда больше, чем я думал. Интересно, куда мне теперь двигаться?»

Это было нелегко сказать. Тем не менее, когда Дженнингс добрался до дома – у него была квартира на Дьюк-стрит в Сент-Джемском предместье, – он решил пообщаться с Маракито. Для этого он облачился в аккуратный вечерний костюм. Сеньора Гредос считала его обычным бездельником, франтом. Знай она о настоящей профессии Майлза, едва ли она пускала бы его так свободно в свой дом. По определенным причинам Маракито не желала общаться с властями.

Но не следует считать, что она грубо нарушала закон. Для этого она была слишком умна. Дом ее был весьма приличным. Он располагался на Голден-сквер. Это был красивый старинный особняк тех времен, когда этот район считался модным. Все ее слуги были опрятны и степенны. Маракито каждый вечер принимала нескольких друзей, чтобы спокойно поиграть в карты, так что внешне упрекнуть ее было не в чем. Но когда двери закрывались, начиналась игра с высокими ставками, и известные люди просаживали здесь в баккара огромные деньги. Также сюда приходили и не столь почтенные люди, и именно потому Скотленд-Ярд оставлял этот дом в покое. Когда кому-нибудь из детективов хотелось увидеть какую-нибудь персону с темной репутацией, эту личность можно было найти у Маракито. Конечно, сюда приходила только аристократия криминального мира, и никогда – женщины. Маракито не любила женщин. Она принимала только джентльменов, и поскольку была прикована к постели и за ней постоянно ходила дуэнья-сиделка, никто не мог сказать о ней ничего дурного. Полиция знала, что в этом доме в Сохо расположен игорный салон, но поскольку он не был официальным, то смотрели на это сквозь пальцы. Но слуги Маракито ничего не подозревали, как и соседи. Сеньору Гредос просто считали калекой, которая любила развлечения из-за своей неспособности встать с постели.

Дженнингс назначил встречу с Мэллоу в этом полуреспектабельном доме. Он огляделся, войдя внутрь. Это были большие апартаменты, оформленные в стиле братьев Адам и обставленные шикарной мебелью. У окна стоял длинный стол, покрытый зеленым сукном. Вокруг стояли несколько джентльменов в вечерних костюмах. Другие играли за отдельными маленькими столиками, но большинство посвящали себя баккара.

Банковала Маракито. Ее кресло стояло возле стены, и красный шелк штор ярко оттенял ее мрачную красоту.

Она действительно была красива – насколько это можно было по ней увидеть. Она полусидела-полулежала в своем кресле, нижняя часть ее тела была обложена восточными подушками, сверкавшими золотой нитью. На ней было желтое шелковое платье, отделанное по вырезу черными кружевами и блестевшее драгоценными камнями. Точеные руки и шея были ослепительно белыми. Маленькая голова гордо сидела на шее, и роскошные черные волосы завивались блестящими тугими прядями у нее надо лбом. Пухлые губы, черные глаза и тонкий нос с горбинкой. Самым приметным на ее лице были брови, почти сросшиеся над переносицей. У нее были изящные кисти и красивые руки, которые она выгодно показывала, тасуя карты. Из яркого покрывала ее бюст выдавался подобно роскошному цветку, и для инвалида у нее был удивительно здоровый цвет лица. Она, как и говорил Дженнингс, действительно напоминала тропический цветок. Но в ее яркости было что-то чувственное и злое. Тем не менее никаких слухов, порочащих ее репутацию, не было. Все, сочувствуя несчастью этой очаровательной женщины, в результате которого она оказалась прикованной к постели, обращались с ней уважительно. Может, говорили иные, Маракито и коварна, но ни один отшельник не вел более суровой жизни. Улыбка ее очаровывала, и она казалась Лорелеей, губящей мужчин. В этой тихой комнате проигрывались состояния.

Когда Дженнингс вошел, Маракито распечатывала новую колоду, а игроки подсчитывали свой проигрыш или выигрыш и вертели в руках красные жетоны, используемые в игре. Увидев нового гостя, сеньора Гредос одарила его милостивой улыбкой и сказала что-то бледной худой женщине, стоявшей у ее кресла. Сиделка или дуэнья – она выполняла обе обязанности – подошла к Дженнингсу, который направлялся к буфету, на котором стояли стаканы и графины с вином.

– Мадам хочет знать, почему вы не привели мистера Мэллоу.

– Скажите мадам, что он скоро будет. Я назначил ему встречу здесь, – ответил детектив дуэнье и посмотрел на Маракито, чтобы увидеть, какой эффект произведет на нее эта новость.

Лицо ее вспыхнуло, глаза засияли, но больше она не смотрела на Дженнингса. Напротив, она полностью отдала внимание игре, но Дженнингс догадывался, что ее мыслями владеет Мэллоу, и порой он перехватывал ее ждущий взгляд. «Как же она его любит, – думал он. – Как я не замечал этого раньше? Какая страсть!» Некоторое время он следил, как игроки повышали ставки, и груда золота под рукой Маракито все росла. Похоже, ей везло. Банк выигрывал, его противники проигрывали, но игра продолжалась еще около получаса. Под конец в комнату вошел новый гость. Дженнингс, поглядывавший на часы, ожидал увидеть Катберта. Но, к его удивлению, это оказался лорд Карэнби.

– Не ожидал увидеть вас здесь, – заметил детектив.

– Я пришел вместо племянника. Он приболел, – сказал Карэнби. – Будьте добры, представьте меня сеньоре Гредос, мистер Дженнингс.