ЭЛЬКЕ

Что было дальше, ваша честь?

Чтобы рассказать историю, нужно убрать из нее почти все детали. Получается приблизительно, отрывисто, но делать нечего. Само слово я таит в себе обман: особа, которую я называю я, рассказывая о событиях тех лет, не та женщина, которая говорит с вами сегодня, как и вы, ваша честь, не совсем вы былых времен. Рассказать обо всех событиях — важных и пустяковых, — из которых складывалась наша с Космо любовь, попросту невозможно: во-первых, потому что, как заметила Романистка, это продлилось бы целую вечность, а во-вторых — и это главное, — потому что людям свойственно забывать. И слава Богу! Лишись мы счастливого дара забвения, потонули бы в болоте старых и новых впечатлений, хаотичных и бессмысленных.

Так что же мне сказать вам?.. В эти первые месяцы я стала не только любовницей Космо, но и его доверенным лицом, сестрой, вторым «я».

Он много рассказывал мне о своем ремесле. Об огромных заработках, но и о невероятных трудностях и опасностях. Ему, как он говорил, думалось так выкладываться, так сливаться с публикой, что он вдруг на несколько мгновений забывал, кто он и где находится. Черная дыра. Головокружительная тишина. Но в спектакле ведь есть слова, фразы, идеи, так что транс трансом, а сохранять связь с реальностью артист просто обязан…

В другой раз он описал мне то, что называл отходняком: после спектакля он как будто сдувается, на манер воздушного шарика… опадает, как…

ЭКСПЕРТ-ПСИХИАТР

Нет никакой необходимости комментировать эти выражения…

ЭЛЬКЕ

Понимаете, на сцене он словно бы увеличивался в размерах, наливался жизненной силой (в прямом смысле слова — несмотря на пролитый пот и сожженные калории, на сцене, он прибавлял в весе), а потом из него выходили все персонажи, и он оставался наедине с собой… Приходилось возвращать себе свой голос, свою походку, свою личность — и пускать их в ход, пожимать руки, улыбаться, повторять пустые слова: Спасибо, Спасибо, Добрый вечер, Спасибо, Рад, что вам понравилось… Как будто такой Космо был настоящим! Он, а не многоликий великан, совершенное, окутанное светом существо, только что стоявшее перед ними на сцене!

Я помню эти наши беседы, а о других забыла. Но они не утрачены безвозвратно — просто растаяли, растворились в воздухе, превратились в поток молекул, которые вплелись в жизнь светляков, дроздов и кротов… Да, ваша честь, вселенная вечно пульсирует и сверкает — вам ведь это известно, не правда ли? — и впитывает события прошлого, значительные и мелкие… Ничто не исчезает, все тут — зыбкое, неосязаемое, в воздухе вокруг нас. В том числе дети, умершие тысячу лет тому назад.

ЭКСПЕРТ-ПСИХИАТР

С этой женщиной не все в порядке.

ЭЛЬКЕ

Хорошо, вернемся к фактам.

К тому, что произошло в тот год на Рождество.

Холодное, бесснежное Рождество, я это хорошо запомнила.

Оно тоже было первым. Наше первое Рождество без Михаэля. Я с нетерпением ждала того момента, когда слово «первое» останется наконец позади и начнется второй и третий раз, а потом мы привыкнем и перестанем считать.

За год до этого, когда расставание с Михаэлем стало фактом и развод был неминуем, мы решили в последний раз отпраздновать Рождество вместе, чтобы у детей не осталось горьких воспоминаний. Конечно, это была ошибка. Мрачный фарс. Франку отец подарил будильник в виде голубого пластикового Бэтмена, а Фионе — куклу Барби: подарки должны были порадовать детей и досадить матери, именно так все и произошло.

А Космо прислал из Парижа экспресс-доставкой сумасшедший, восхитительный, невероятный подарок: не только музыкальный центр хай-фай со всеми прибамбасами, но и целую коллекцию пластинок и кассет. Я целый день постигала секреты усилителей, проигрывателя и консолей, а потом каждый день, по много часов, слушала музыку Космо, она вливалась мне в кровь, как наркотик, — происходило чудо сопричастности, как с теми скетчами, которые он пересказывал мне по телефону: то, что было в его голове, перемещалось в мою…

Однажды вечером, через несколько дней после Рождества, мы с Франком сидели в гостиной и смотрели старый фильм Хичкока, я — на диванчике, он — у меня в ногах на ковре. Фиона уже спала. В одной из сцен той картины крупным планом показывают часы: секундная стрелка с громким тиканьем идет по циферблату. Я слушала тиканье и говорила себе: Это реальное время. Часы из фильма могли бы находиться в моей гостиной, они уже здесь находятся, и шума от них больше, чем от моих настенных часов. Чуть позже в кадре появилась рука мужчины, набираюшего телефонный номер. Я смотрела, повторяя про себя: реальное время. Рука набирает семь цифр номера за семь секунд моей жизни как если бы звонила я сама. Не кажется ли вам странным, ваша честь, что современный мир побуждает нас жить с призраками? Актер, играющий в этом фильме, мертв и похоронен, но он здесь, со мной, в этой комнате, я смотрю на него, и мне важно, дозвонится он или нет.

Предаваясь таким вот раздумьям, я гладила волосы сына, машинально накручивая черные локоны на пальцы. Внезапно Франк яростно дернул головой и высвободился. Я отдернула руку, как от горячего утюга.

Я не могла сосредоточиться на фильме, на экране вместо лиц мелькали черно-белые пятна. Как могла я так плохо знать существо, которое произвела на свет, бок о бок с которым проводила каждый час своей жизни? Люди верят во всякие глупости, ваша честь. Верят, что знают тех, с кем живут, и, напротив, не знают чужих людей. В тот день мне казалось, что я лучше понимаю героев Хичкока, чем собственного сына.

На экране высветилось слово «Конец», но Франк не шелохнулся, и я увидела, что он спит. Я наклонилась, чтобы взять его на руки и отнести в кровать… но ничего не вышло. Он был слишком тяжел для меня, я даже от пола оторвать не могла. Мне пришлось разбудить сына, он ворчал, бурчал и ругался сквозь зубы, но я все-таки отвела его спать.

ФИОНА

Пусть мать успокоится и всласть поплачет в своем уголке, а я расскажу вам, что было дальше в те веселые рождественские каникулы.

А было следующее: Франк раздолбал музыкальный центр. Я тоже приняла участие в погроме. Не очень большое — помогла разобраться с пластинками. Это была скучная работа — мы вынимали диски из конвертов и ломали пополам. Франк боялся не успеть до маминого возвращения, вот и взял меня в подручные. Потом мы выдирали пленку из кассет, и я сказала: Надо же, похоже на коричневые спагетти! Но Франк нашел лучшее сравнение: Нет, на кишки солдат, убитых на Первой мировой войне. Мы где-то прочитали (телевизор тут был ни при чем) о молодых солдатах, которым враги повспарывали штыками животы, и они валялись на снегу, а кишки лежали рядом. Это описание поразило наше воображение.

Потом я только наблюдала, но точно знаю, что мой одобрительный взгляд помог брату довести дело до конца. Результат получился — будь здоров! Когда мы играем в боль, суть заключается в том, что мы обращаемся друг с другом, как с бесчувственными предметами, я бью Франка камнем, как будто его голова тоже каменная, а он выкручивает мне руку, как ветку дерева. В этот же раз Франк нападал на музыкальный центр, как будто это был Космо собственной персоной, и каждый удар молотка исторгал из груди человека, которого мой брат называл клоуном-развратником, крик, хрип или жалобный писк. Лично я ничего против Космо не имела, но слово Франка — закон, если он говорит: «Иди посмотри!» — я иду и смотрю, если говорит: «Гениально!» — я соглашаюсь.

С усилителем и колонками мы справились очень быстро.

Потом Франк спрятался в подвале. Он мог бы убежать из дома и до вечера шляться по полям, но ему хотелось послушать, как станет кричать Эльке, когда вернется с рынка и обнаружит погром. Я ждала в своей комнате, оставив дверь открытой.

Она не закричала. Наша мать непредсказуема, ваша честь. Она уронила руки, а поскольку в них были пакеты с продуктами, то фрукты, овощи и яйца раскатились по полу. Потом стало так тихо, что я уж подумала, не упала ли наша мама в обморок, но не смела шелохнуться. Через несколько минут она прошла на кухню и села на стул. Снова стало тихо, и в этом было что-то очень страшное. Я слышала, как тикают часы, — и ничего больше, совсем ничего. Вы спросите, плакала ли мама? Отвечаю: нет. Сегодня она льет слезы, но это редкий случай. В тот день, когда она пришла за мной ко мне в комнату, щеки ее были сухими. Мне было нелегко вести себя как ни в чем не бывало, но я пообещала Франку держаться, вот и напевала что-то дурацкое, играя со своей новой Барби. Я делала для нее наряды из цветных салфеток и, когда мама вошла, подпрыгнула, как будто только что заметила ее возвращение. Вообще-то я хорошая актриса, но, думаю, мне тогда не удалось обмануть маму. Впрочем, я ей была не нужна — она хотела найти Франка.

Я поклялась не выдавать брата и не предала его, но мама в пять минут его отыскала. У всех матерей особый нюх, и тут уж ничего не поделаешь. Франк рассказывал мне, что папа как-то пошел проверять свои ловушки, и в одну из них попался лисенок, а рядом сидела его мать-лиса и не хотела убегать. Папа не стал фотографировать умирающего лисенка — из-за лисы фотография вышла бы слишком сентиментальной…

Мама спустилась прямо в погреб и нашла Франка за кучей старых картонных коробок, как будто он не мог спрятаться получше. Мама не стала на него кричать и не наказала его — это было не в ее духе, — только заставила собрать обломки подарка Космо, сложить их в огромный мешок для мусора и пропылесосить гостиную. А я в это время собирала продукты и относила на кухню.

Из шести разбившихся яиц мама сделала нам омлет.

За едой никто не промолвил ни слова, но все — вот же странность! — чувствовали облегчение. Мы ели с аппетитом, передавали друг другу хлеб, вытирали корочкой остатки масла и желтка на тарелках.

В конце обеда мама сказала Франку: «Давай сходим на пруд. Похоже, он замерз».

ПРУД

Я покрылся льдом. Со мной это нечасто случается: с тех пор как закончилась Вторая мировая война, холодные зимы можно пересчитать по пальцам одной руки, но в тот день я промерз на шесть сантиметров в глубину. Лед защищал рыб, и скажу, не хвалясь: я был очень хорош. Для тех, кто умеет смотреть, я всегда красив, но таких, увы, не слишком много. Здесь не занимаются зимними видами спорта: когда наступают холода, люди сидят по домам. В жару, впрочем, тоже. Я не Средиземное море, мои берега мало кого привлекают. Летом вода такая мутная, что в ней не отражаются большие сарычи, лениво парящие в воздухе, на мелководье растут камыш и утесник, а на берегу — крошечные маргаритки. Потом вода зарастает желтыми кувшинками, всплывают со дна пузырьки, бегают туда-сюда водомерки, выпрыгивают глотнуть воздуха смелые рыбы. Но в тот день я был белым, плоским, неподвижным и таким чистым, что дыхание перехватывало. Я сам себе напоминал театральные подмостки, а зрителями выступали тонкие черные ветви облетевших берез.

Вообразите мое удивление, когда я увидел на себе человеческие существа! Мать и сына. Когда я говорю на себе — это не фигура речи. По правде говоря, я уже видел этих двоих — много раньше, но они приходили втроем: мальчик — он тогда был совсем маленьким, женщина и мужчина — высокий брюнет с точеными чертами лица. Мужчина и женщина шли в обнимку, у всех троих было замечательное настроение, они бегали и смеялись, как сумасшедшие, скользя по льду, как на коньках, пихались, толкались, падали на пятую точку, а потом мужчина притворялся драконом, он рычал и выпускал струи пара изо рта и ноздрей, а малыш пищал от удовольствия. Да-а, маленькая семья выглядела в тот день счастливой, но теперь все изменилось: мальчик вырос; отец исчез; сын с матерью не дурачились и не резвились, а спорили. Не услышать их разговор не было никакой возможности.

— В школе, — говорил мальчик, — все болтают, что ты…

— Его любовница?

Молчание.

— Любовница Космо, так?

— Ннну, да…

— Но меня это нисколько не трогает.

— Зато меня трогает.

— Почему?

— Мне стыдно. Как будто он твой… твой… не знаю, твой «щедрый папочка».

— Мой «щедрый папочка»? Где ты набрался таких слов?

— Так говорят в школе. Он богатый, а мы бедные, и он дарит нам вещи, которых мы сами никогда не сможем себе купить.

— Не такие уж мы и бедные…

— Но систему точно купить не смогли бы.

— Согласна. Но разве не здорово было слушать дома музыку?

— Здорово… если бы это не был его подарок.

— Но почему? Прошу тебя, скажи мне почему?

— Потому что он обманщик. Не хочет жить с нами. Хочет только спать с тобой, а потом задаривать нас шикарными подарками.

— Он живет с нами, Франк. Нравится тебе это или нет. В любом случае Космо — моя проблема. У тебя другая проблема: ты не сможешь хвататься за молоток каждый раз, когда столкнешься с чем-то, что тебе не нравится.

Снова наступила тишина. Мальчик прижался к матери, и мне показалось, что я слышу приглушенные рыдания, хотя точно не поручусь. Они еще постояли какое-то время молча, а потом ушли.

Вскоре наступила ночь.

ИОНА

История с музыкальным центром очень плохо подействовала на Космо, ваша честь, когда Эльке все рассказала ему по телефону. Даже много лет спустя она все еще не давала ему покоя. Не из-за денег — они у Космо были, он мог без проблем тут же купить Эльке новый хай-фай, а из-за музыки. Это было как разоблачение, как будто, разбив выбранные Космо диски, Франк угадал его тайную слабость: ты не можешь дарить музыку, потому что в тебе ее нет. Полный абсурд. Франк ничего такого не думал — он просто не способен был на столь тонкие рассуждения, — но Космо именно так это воспринял. На своих спектаклях он проявлял невероятно разносторонние таланты: был писателем, мыслителем, актером, танцором, акробатом и клоуном… но музыкантом не был. Космо знал это, ваша честь, оттого и мучился, и поедал себя поедом.

Во мне он полюбил музыку.

САНДРИНА

Не торопись, Иона, мы до этого еще не дошли.

Я понимаю твое нетерпение, но, если мы не хотим, чтобы судья запутался…

В то время, о котором мы говорим, ваша честь, Ионе было всего четырнадцать лет… Он брал уроки игры на скрипке в музыкальной школе среднего города — Вера смогла отдать сына учиться на отложенные деньги и сама его туда водила два раза в неделю. Она очень гордилась талантом своего мальчика. Иногда, если он проводил у нее целый вечер, она брала его с собой в «Фонтан», чтобы он поиграл перед клиентами. Эльке звонила, и, если у меня не было вызовов, я бежала в бистро послушать Иону. Нечасто выпадает такой праздник! Человек десять-пятнадцать подвыпивших крестьян и среди них — чудным видением — Иона. Вообразите, ваша честь: юноша с гладкой кожей, пожалуй, слишком женственный, удивительно, почти вызывающе красивый — волнистые волосы, огромные черные глаза, нос с горбинкой, высокие скулы, мужественный подбородок, — в бешеном темпе играет «Жаворонка» или «Танец с саблями»… Глядя на его упоенное музыкой лицо, люди начинали тосковать: а испытали ли мы хоть раз в жизни такой восторг?

Воспользуемся теперь музыкой Ионы и промотаем время вперед. В темном шкафу, на безмолвных бобинах целлулоидной пленки, тикают часы из фильма Хичкока… тик… так… Лед на пруду растаял, расцвели медуницы и фиалки, нарциссы и крокусы приветствуют окончание зимы; умирает президент; на свет появляется мой первый сын Эжен; на яблонях и вишнях набухают влажные бутоны, и тут же расцветают розовые и белые цветы; Эльке в «Фонтане» выслушивает, как негодуют по поводу выборов клиенты, наливает им сливовую водку, думает о Космо и в тысячный раз с тяжелым вздохом вытирает стойку; кандидат, которого поддерживала Вера, проваливается, и она приходит вместе с сыном в бистро, чтобы утопить горе в ликере; Иона достает скрипку и начинает играть «Марсельезу» в ритме похоронного марша, за ней следует импровизация — нечто среднее между беррийским бурре и цыганским танцем; после нескольких стаканчиков, разогрев кровь музыкой, Вера начинает танцевать перед камином; клиенты, не вставая со своих мест, подбадривают ее, хлопают в ладоши; Иона играет исступленно, волосы падают ему на лицо, но это не важно — глаза у него все равно закрыты; он странствует где-то далеко, очень далеко, он погружен в чардаш Монти и венгерские танцы Брамса; он не замечает похотливых взглядов, которыми обмениваются мужчины, глядя, как трясется задница и подпрыгивают груди его уже очень немолодой матери…

ИОНА

Это правда, ваша честь: не замечаю. Мне ничего не известно о желании, которое мужчины испытывают к женщинам, потому что в моей жизни есть только страсть мужчины к мужчине. Это началось в шесть лет, когда брат моего отца Арман впервые изнасиловал меня. Тогда я, конечно, не называл это изнасилованием, никаких слов не произносилось, было только само действие — невообразимое, немыслимое… И это при том, что я, как настоящий цыган, в свои шесть лет не был невинным ребенком, я с младенчества наблюдал, как совокупляются люди и животные, но все-таки не был готов к тому, что сделал мой молодой усатый дядя. Однажды, когда мы остались одни в кибитке, он внезапно совершенно переменился, заговорил со мной сильным, низким, вибрирующим, как струна соль моей скрипки, голосом, повернул меня спиной к себе, раздел и вошел в меня одним ударом. У меня в голове как будто петарда взорвалась. Потом Арман заставил меня поклясться, что я ничего не скажу отцу. Несмотря на обжигающую боль, я чувствовал волнение, мне льстило, что дядя выбрал меня для того могущественного и загадочного деяния, которое за несколько минут превратило его в другого человека…

Потом это вошло в привычку. Он приходил и насиловал меня — сегодня я называю то, что делал Арман, именно так. С шести до четырнадцати лет я сотни раз участвовал в инцесте, но молчал. На то было две причины, ваша честь, противоречивые причины, которые прекрасно уживались в моей голове: с одной стороны, раз это делал мой дядя — взрослый человек, член семьи, которому я доверял, значит, все нормально, но, с другой стороны, в этом было нечто ненормальное, тайное, запретное… и одновременно возбуждающее, не зря же Арман больше всего на свете боялся, что нас застукают.

Все рухнуло, когда я, достигнув совершеннолетия, понял, что Арман проделывает то же самое с Мари, моей маленькой кузиной. Я внезапно разочаровался, поняв, что дело не во мне, и сказал basta! Я пригрозил Арману: не вздумай даже руку положить мне на затылок — сразу все расскажу отцу. Он знал, что папа тут же убьет его. Таборные цыгане — настоящие мачо и педиков ненавидят еще больше, чем горожан. Арман оставил меня в покое, у него не было выбора.

Вскоре я уехал, отбыл очень далеко, как говорит Сандрина, в музыку и гомосексуальность. Для меня желать мужчину было так же естественно, как играть на скрипке, этот яд проник в мою кровь в самом раннем возрасте, и мне было бы так же невозможно испытать страсть к женщине, как сесть за пианино. Но я не мог поступать, как Арман. Я хотел любить мужчин так, как любил скрипку, — и творить с ними невероятные вещи.

ФРАНК

Если бы я знал, что мне придется выслушивать сегодня в суде подобные мерзости, захватил бы с собой беруши.

А его мать? Где была Вера, когда ее маленького музыкального ангелочка насиловал похотливый дядя-цыган? В «Фонтане», конечно! Разгадывала кроссворды! Вот она, французская провинция! Понимаю, почему мой отец предпочел укрыться в тишине и уединении Альп…

САНДРИНА

С фруктовых деревьев облетают лепестки цветов, птицы несут яйца, Иона все лучше и лучше играет на скрипке, месяц проходит за месяцем, я познаю радости и трудности материнства, но не думаю, что вам это будет интересно, ваша честь. Удивительно, что секс интересует всех, а его результаты никого не трогают. Моему сыну Эжену всего два месяца, а я снова беременна, продолжаю работать, потому что нам не хватает зарплаты моего мужа Жана-Батиста — он потрошит кур на фабрике и ему четыре года не повышали зарплату. Я мотаюсь на своей старенькой малолитражке по округу, останавливаюсь перед наглухо задраенными домами, жду, когда откроются двери, распахнутся деревянные ставни, отдернутся шторы и за ними обнаружатся люди, даже в хорошую погоду сидящие в четырех стенах, как в тюрьме. Хрупкие, худенькие мальчики лежат на диванчиках перед телевизором, выживших из ума прапрабабушек привязывают к креслу, поворачивают лицом к стене и оставляют на целый день в одиночестве… День за днем я делаю уколы, перевязываю, даю советы, дую на воспаленные лбы, таская за собой обоих детей, одного в корзинке, другого — в животе. Я ужасно устаю, у меня отекают ноги, особенно лодыжки, но все это, конечно, слишком мелко для этого слушания, ваша честь, вам не терпится вернуться к Космо, и мои слоновьи ноги вас не интересуют, тридцатипятилетняя медсестра с отечными лодыжками не вызывает ни любопытства, ни вожделения, что ж, ладно, перейдем к фактам.

Однажды — дело было в мае, Фиона болела, я сбегала навестить ее в конце дня и заскочила в «Фонтан», чтобы рассказать Эльке, как обстоят дела, и… там был Космо.

Уф.

У нее по-прежнему тридцать девять, сказала я своей подруге. Я дала ей две таблетки аспирина и велела побольше пить. Добрый вечер, Космо.

Я иду домой, сказала Эльке. Попрошу Берту подменить меня и вернусь. Не хочу, чтобы она лежала дома одна с такой температурой.

Она не одна, заметила я. С ней Франк, он читает ей книжку.

И все-таки… — покачала головой Эльке.

ЭЛЬКЕ

Я помню, что сказал тогда Космо: «Я тебя отвезу». И я засмеялась. Я смеялась, ваша честь, потому что Космо не водил машину и провожать кого угодно мог только на своих двоих. Зато сам обожал, когда его отвозили, ему вообще нравилось, чтобы другие его обслуживали. В детстве Космо ничему не научился: Жозетта всегда все делала для него сама, а отец научил его только тоске, так что в обыденной жизни он был вроде как инвалидом. Итак, он провожал меня домой в моей машине и со мной за рулем. Садясь на переднее сиденье, он вдруг спросил, можем ли мы сделать небольшой крюк.

«Хочу, чтобы ты встретилась с моими друзьями», — сказал он.

Я взглянула ему в лицо: шутит или говорит серьезно? Он не шутил.

«Да что с тобой? — возмутилась я. — Думаешь, мне сейчас до того? Ты разве не слышал, что сказала Сандрина? У Фионы температура тридцать девять! Уж извини, но мне не до светских визитов…»

«А я тебе ничего подобного и не предлагаю. Я говорю о настоящих друзьях. Твоя дочь только что приняла аспирин и не ждет тебя раньше девяти. Ты попадешь домой к семи — даже если мы сделаем небольшой крюк. Согласна? Поверни налево, вот там».

Он положил руку мне на колено.

Я, естественно, послушалась.

Следуя его инструкциям, повернула налево, потом направо и снова налево. Мы проехали вдоль каменной стены, и перед воротами Космо велел остановиться. Мы вышли из машины…

Смотри, Эльке, произнес Космо, обведя руками широкий круг. Вот мои друзья.

Я застыла на месте, у меня перехватило дыхание.

Я, конечно, бывала на кладбищах, ваша честь, и в Париже, и здесь, но такого погоста не видела никогда. Это кладбище больше всего походило на огромный тесно застроенный, но заброшенный город. Лес крестов — кресты до самого горизонта, сотни крестов из камня и проржавевшего железа, земля под крестами вздыбилась и застыла горбиками волн, кресты покосились — вправо, влево, вперед, назад, некоторые лежали на земле — подломившиеся, раненые, страдающие…

Смотри, Эльке!

Здесь нет ни одной травинки. Только пыльные глиняные пионы, пластмассовые анютины глазки, черный мох и желтые лишайники на поваленных, расколотых надгробиях…

Смотри, Эльке!

Множество крестов на могилах небогатых людей были сделаны из обрезков обычных водопроводных труб… Когда-то на них были нанизаны позолоченные бусины, но они осыпались, а кресты остались — серые, голые, нелепые. Распятия на них пострадали от мороза: у одного Спасителя не хватало руки, у другого ноги… Ветер разметал их по всему кладбищу…

Да уж, время сильно постаралось на этом кладбище! Слова на большинстве каменных памятников стерлись, имен усопших было не прочесть, то тут, то там я разбирала отдельные слоги: «Веч……кой, с ми…» — жалкие остатки обещаний и пожеланий от живых мертвым. Год за годом, десятилетие за десятилетием стихии уничтожали сначала клятвы, а потом и тех, кто их произносил. Новые покойники ложились под гробовые камни, присоединяясь к своим дорогим усопшим, и земля переваривала их.

О! Из чего сделаны мы, живые, как не из праха и тлена?

В тот день он представил меня Титине. И рассказал, как в 1948 году сорвал бурю аплодисментов в день святого Блеза, исполнив со сцены песенку про панталоны.

Познакомилась я и с кузеном Антуаном — по словам Космо, у него был самый замечательный смех на свете, и он показал ему первые порнографические журналы. Много раз летним вечером они прятались в амбаре и мастурбировали, любуясь глянцевыми сиськами. Они терлись друг об друга и хохотали до упаду, сравнивая, чья струя длиннее… Но в семнадцать лет Антуан заснул, работая в ночную смену на комбайне, упал, и машина разможжила ему правую руку. Помощь прибыла через несколько часов, и он истек кровью…

Взгляни, Эльке!

Целый ряд крошечных могил, украшенных раковинами, красивыми фарфоровыми вазочками, тарелками с изображением Пресвятой Девы Марии и младенца Иисуса…

Цыганские дети, пояснил Космо. Все вместе, рядком, как в классе, вот только в школу они никогда не ходили…

Мы прошли чуть дальше, и он сказал: «Познакомься с моей тетушкой».

Слова, выбитые на надгробии, почти стерлись, буквы позеленели и заросли мхом, но я сумела прочесть имя: Мари-Луиза Котро, 3 ноября 1917-го…

Она была младшей сестрой моей матери, рассказывал Космо. Родилась во время Первой мировой, дома, вернее, умерла, не успев родиться, задушенная пуповиной. В те голодные времена семья, должно быть, испытала облегчение — одним ртом меньше! Но я всегда сожалел о смерти Мари-Луизы… С самого первого раза, когда я лет в семь или восемь пришел с мамой на могилу, меня поразила мысль, что эта моя тетя была одновременно и намного старше и намного моложе меня… Я придумал ее образ — молодая женщина, изящная и остроумная… Я часто приходил к ней «в гости», рассказывал о своих проблемах, и она слушала — ах, как она умела слушать, моя тетя Мари-Луиза! Никто другой в целом свете не умел слушать так, как она!

Я помню всех друзей, которых Космо представил мне в тот день.

Маринетта, бедняжка Маринетта, молодая прелестная жена Жана Алеонара, который умер от инфаркта, когда она была на шестом месяце беременности, умер за столом — плюх! — головой в суп, Боже, какой это был для нее удар! Выкидыша не случилось, но ребенок перестал расти в утробе, и три месяца спустя Маринетта разрешилась от бремени карликом. У ее вполне доношенного ребенка были вес и рост, как у шестимесячного — врачи никогда ничего подобного не видели! Она назвала мальчика Жаном в честь мужа. Маленький Жанно остался бесформенным, странным, так и не научился правильно говорить и в школу, естественно, не ходил. Маринетта сама занималась его образованием делала это со всем пылом материнского сердца и не только научила сына читать и писать, но и обнаружила в нем способности к рисованию. В девятнадцать лет Жан начал выставляться, его работы хорошо продавались, он взял псевдоним — Алео, да-да, ваша честь, тот самый великий Алео, и добился большого успеха. Маринетта просто лопалась от гордости: она сравнивала его с другим художником-калекой, Тулуз-Лотреком (она произносила это имя так: Тулусс-Латрек, видите, я помню все деталиш… В сорок лет Алео объявил матери, что женится на одной из своих городских клиенток, вдове богатого хирурга, и мир Маринетты рухнул. Несколько недель спустя она вышла ночью из дома и утопилась в Шере. Ее тело утром под мостом нашли рыбаки.

И наконец, величественное надгробие, воздвигнутое префектурой Изидору Рибодо. Герою Сопротивления, убитому немцами в июле 1944-го, в один день с мужем Веры. Изидор составлял славу и гордость этих мест, а вот его сын Гюстав — я его хорошо знала — прославился исключительно своими пьяными подвигами. Гюстав жил с женой Валеттой и кучей ребятишек в нескольких километрах от деревни в маленьком домике. Грязь и беспорядок их жилья стали притчей во языцех: по саду, заваленному объедками и отбросами, бегали одичавшие собаки, на заднем дворе человеческие детеныши копошились среди поросят, кур и кроликов, а старшие ребятишки играли ржавыми запчастями тракторов и сеялок. Семья жила так безалаберно, что Гюстав мог приходиться одним детям отцом, а другим — дедушкой. Все они существовали на крошечную военную пенсию — Гюстав не способен был работать, разве что помогал время от времени то одному, то другому соседу.

САНДРИНА

Рибодо действительно жили в нищете, ваша честь, могу это подтвердить. Они вызывали меня, когда кто-нибудь заболевал, потому что мои услуги дешевле услуг врача. Однажды я приехала, чтобы сделать прививки младшему, и Валетта призналась, что ей нечем мне заплатить. Она спросила, не соглашусь ли я поесть с ними картофельного супа, и я не сумела отказаться — поняла по восторженным возгласам детишек, что их мать добавила несколько картофелин в похлебку исключительно ради меня. Несколько долек плавало на дне огромной супницы, до краев наполненной молоком с размоченным в нем белым хлебом. Когда Валетта наклонилась, чтобы передать мне тарелку, я заметила у нее на груди огромный синяк, поняла, что Гюстав ее поколачивает, и похолодела… Скажи мне тогда кто-нибудь, что очень скоро мой собственный муж… Но я снова надоедаю вам своими проблемами. Ладно, молчу.

ЭЛЬКЕ

Гюстав Рибодо был грубой скотиной и жалким алкоголиком, над ним смеялась вся округа. Жандармы отобрали у него права, но он приезжал в деревню на тракторе и уже до полудня сидел в «Фонтане». Он был одним из завсегдатаев, столпом — вечно пьяным, буйным, жутко говорливым. Стоило незнакомому человеку переступить порог бистро, и Гюстав задирал грязную майку, гордо выставляя напоказ шрамы на груди и изъявляя готовность рассказать их историю. Люди почти всегда качали головой и отворачивались.

Но не Космо. Стоя перед могилой Изидора, он рассказал мне, откуда взялись стигматы Гюстава.

В юности Рибодо-младший был наивным идеалистом. Он захотел быть достойным своего отца-героя, чтобы мать могла гордиться и им тоже, и в 1954 году записался в воздушно-десантные войска. Увы, прибыв в Алжир, он обнаружил, что работа, которую ему предстоит выполнять, больше подходит гестаповскому палачу, чем бойцу французского Сопротивления.

ЛАТИФА

Можно и так сказать, ваша честь. Даже нужно так сказать. Во время Алжирской войны…

РОМАНИСТКА

Сожалею, Латифа. Я знаю, вы давно ждете очереди высказаться, но потерпите еще немного…

ЛАТИФА

Ваша честь, меня в третий раз перебивают, сколько же можно! О чем себе думает эта Романистка? Почему не организует получше свою работу? Терпи, мое сердце, терпи и волю, и неволю / Терпение отдохновение для тела / Каждому — своя судьба…

ЭЛЬКЕ

Молодой Гюстав поначалу ужаснулся, потом стал глушить себя алкоголем и почти утратил всякие чувства: целых два года пытал электрическим током и убивал молодых мусульман. Накануне отправки на родину феллахи исполосовали ему грудь и спину тесаком и едва не перерезали горло…

Такова, ваша честь, история Гюстава… И теперь дети бегали за ним по улицам и дразнили. Они задирали майки, гримасничали, корчились от смеха и орали: «Гляди, гляди на мои шрамы! Меня пытали — и тут и там! Брр! Брр!»

ФИОНА

Это правда: все дети мучили Гюстава, и я в том числе. Если человек выставляет себя на посмешище, почему бы над ним не посмеяться?

Итак, пока Космо таскал мою маму по кладбищенским дорожкам, представляя ее всем своим знакомым покойникам, я лежала в постели с простудой, дрожа от озноба.

Франк пришел почитать мне «Тантана», но тут же разозлился, потому что я сказала, что он читает неправильно — бубнит одним голосом за всех героев. Ну и правда же! Когда мама нам читает, я, даже не глядя на картинки, знаю, что вот это — капитан Хэддок, или профессор Турнесоль, или Милу… Франк так разъярился, что кинул книжку мне в голову, унесся к себе в комнату и изо всех сил шваркнул дверью. Я лежала одна, несчастная, как беспризорный щенок, и даже не знала, сделает мне Франк бульон на ужин, как пообещал маме, или нет. Но я все равно ни за что ничего не скажу маме. Я заложила брата всего раз в жизни и очень об этом пожалела. Франк стянул конфеты в булочной, и я рассказала маме — просто так, ну он же мне сказал! Я была совсем маленькая и не понимала, что такое секрет, для меня это слово звучало как сюрприз, вот я и прибежала к маме в страшном возбуждении и закричала: Франк украл конфеты! Франк украл конфеты! Мама отругала брата, а потом дала ему несколько монет, велела отнести в лавку и извиниться. На следующий день, как только мама ушла на работу, Франк взял мою канарейку, кинул ее в унитаз и спустил воду. А вечером сказал маме, что птичка вылетела в окно. С того дня я не только беспрекословно подчиняюсь брату, но и не хочу ни к кому и ни к чему привязываться, чтобы не чувствовать того, что почувствовала в тот день, когда мою бедную канарейку утянуло в черную дыру.

Я обрадовалась, когда услышала, что мама вернулась домой раньше обычного. Она тут же прибежала в мою комнату, прижалась губами ко лбу и сказала: «А знаешь, я, пожалуй, могу выключить на ночь отопление — ты такая горячая, что мы не замерзнем! Сейчас я приготовлю тебе питье с медом, а ты пока поговори с Космо, хочешь?»

Я кивнула. Мне этого и правда хотелось, кроме того, нужно было наказать Франка за то, что он швырнул в меня книжкой и оставил одну.

Космо вошел, тихонько закрыл дверь и присел ко мне на кровать. Он был легким, почти невесомым, как птичка, в матрасе даже ямка не образовалась. Может, я и была рада его видеть, но не хотела, чтобы он об этом догадался. Пусть думает, что я вовсе не рада. Я часто злюсь на людей, когда они делают для меня что-нибудь хорошее, потому что не хочу привязываться, не хочу скучать по папе, не хочу хотеть, чтобы он вернулся, если ты, конечно, способен понять такое, ну да, я обращаюсь к тебе на «ты», с чего бы мне говорить тебе «вы», ты кто, вообще, такой? Чем ты главнее меня, чтобы я тебе «выкала»? Ты не какал в штаны, когда был маленьким? Не воровал конфеты в булочной? Ты такой безупречный, что все должны снимать перед тобой шляпу и падать на колени: ваша честь то, ваша честь се? Чем ты заслужил свое звание? Я вообще не знаю, что оно означает, это слово честь. Потеряла ли честь моя мать, когда впустила Космо в свои глаза, и в свою постель, и в свое сердце? Так говорят люди, но с какой стати им верить. Я никого не уважаю, так-то вот, все люди — придурки, и ты в том числе, так что с сегодняшнего дня я буду обращаться к тебе на «ты», как и ко всем остальным.

Космо спросил:

— Могу я зайти к тебе в гости?

Я ответила:

— Ты уже здесь.

А он сказал:

— Ты плохо себя чувствуешь?

На это я и отвечать не стала. Пусть ему станет неловко. Пусть попотеет, чтобы завоевать мое внимание.

— Большой палец на левой ноге болит?

— Нет.

— Здорово, повезло тебе. А… волосы?

— Волосы не могут болеть, дурачок.

— Значит, тебе еще больше повезло.

Тут я прыснула.

— Я вижу, у тебя гости. (Он кивает на игрушки на моей постели.) Не хочешь познакомить меня с друзьями?

— Они тебя уже знают.

— Неужели? Но я-то их не знаю.

— А тебе обязательно надо все знать?

— Ну да, Фиона. Конечно. Мне непременно нужно все знать. Знаешь, я ведь тоже болен.

— Неправда.

— А вот и правда.

— И как называется твоя болезнь?

— Она называется хочу-всегда-все-знать.

— Ну, это не болезнь.

— Нет, болезнь, Фиона. Уверяю тебя, болезнь.

— Где у тебя болит?

— В душе.

— В душе́ или в ду́ше?

— Очень смешно. А у тебя что болит?

— Горло. Сандрина говорит, у меня фарингит. Вот это — настоящая болезнь. Не то что хочу-всегда-все-знать.

— Фарингит? Ну надо же! Ничего себе словечко для человека с больным горлом!

— Я люблю длинные слова.

— А ты что, и другие знаешь?

— Антиконституционно.

— Ух ты! Откуда оно взялось? Я едва на ногах устоял.

— Это самое длинное слово в языке, только и всего.

— Где ты его встретила?

— Слова не встречают, глупый.

— Конечно, встречают. Я только вчера встретил одно, очень симпатичное.

Пауза.

— Ну? И какое?

— Да как же я вас познакомлю, если ты не веришь, что со словами можно встретиться?.. Слово, кстати, замечательное, и оно умирает от желания с тобой познакомиться.

— Слова не умирают.

— А вот и умирают. Если все перестают ими пользоваться и никто не хочет с ними встречаться, они вянут и в конце концов умирают.

— Ладно, давай, говори свое слово.

— Идиосинкразия.

— Идиот крезанутый! Ха! Ха!

— Вовсе нет. Ты хоть знаешь, что такое идиот?

— Конечно, знаю. Умственно отсталый, чокнутый, как в Шезаль-Бенуа.

ВЕРА

Шезаль-Бенуа, ваша честь, это местная психушка. То самое место, где Андре девять долгих месяцев продержали, как в тюрьме по милости Жозетты. Но Космо тогда еще об этом не знал.

ЖОЗЕТТА

В тюрьме? Мой муж был сумасшедшим! Это черным по белому записано в его истории болезни, которая хранится в больничном архиве. Можете проверить, ваша честь. Кстати, Ливанский Кедр рассказал, что уже в Париже у Андре случались приступы горячечного бреда и его помещали в Сальпетриер…

ВЕРА

Да, он сходил с ума: по мне! А я — по нему! Вот почему вы заперли его, как преступника! Вот почему донесли мэру на собственного мужа! Что, кстати, вы ему сказали? Причину насильственного помещения в психиатрическую лечебницу, насколько мне известно, требовалось указать очень точно, да и свидетельства близких тоже нужно было представить. В мэрию по вашему наущению пришли восемь человек. Да-да, Жозетта, ваши родственники и ваши друзья. Каких ужасов вы им наговорили? Он представляет опасность для себя и других! Позор! Это Андре-то, мой Андре — опасный!

ЖОЗЕТТА

Он действительно был опасен для себя самого — позже это подтвердилось.

ВЕРА

Вы ревновали! После стольких лет вы могли бы это признать! Шлюха Вера — слишком простое объяснение. Вас бесило, что этот мужик был совершенно особенным существом и вы, вся из себя дочь нотариуса, мизинца его не стоили! Вы не ответили на ожидания мужа, не расслышали мольбы стать ему духовной спутницей, не умели ни любить Андре, ни утешать в горестях и поражениях, а когда он нашел наконец родственную душу, которой мог излить свое сердце, женщину, способную вместе с ним воспеть радости жизни, любимую, с которой он мог познать телесное и духовное наслаждение и взлететь на небеса — да-да, говорю это при всех, не краснея, за всю свою жизнь я ничем так не гордилась, и повторяю это, и кричу об этом, и растрезвоню это со всех крыш, — взлететь на небеса, да, на небо, на седьмое небо! Признайтесь, Жозетта! Вы не могли вынести, что я считала великим человека, о которого вы вытирали ноги. Вы видели, как ваш муж распрямляется и расцветает под моим влиянием, и собственная посредственность становилась все очевиднее… Вот вы и заперли его в Шезаль-Бенуа.

ФИОНА

Мы, твоя честь, были твердо уверены в том, в Шезаль-Бенуа живут психи, как и в том, что Гюстав Рибодо — законченный алкаш. Но я вернусь к нашему разговору с Космо, не люблю, когда меня перебивают.

— Ты знаешь, что такое идиот?

— Конечно, знаю. Умственно отсталый, псих. Как в Шезель-Бенуа!

— Кто тебе это сказал?

— Ну, все говорят, в школе.

— Так вот — в школе все ошибаются. Идиот — это большой оригинал. Такой, как я, например.

— Хвалиться нехорошо.

— Я и не хвалюсь. Идиот — значит, единственный в своем роде. Знаешь, идиотом может стать каждый, достаточно захотеть. Но большинство боятся. Предпочитают быть как все, даже если в глубине души знают, что они — идиоты. Это не так-то легко признать. Нельзя даже вступить в клуб идиотов, потому что тогда перестанешь быть уникальным. Но идиоты обычно узнают друг друга. Когда я впервые увидел тебя, Фиона, то подумал: гляди-ка, эта малышка выглядит полной идиоткой, интересно, прав я или нет?

Я онемела.

— Так я был прав, Фиона? Скажи, ты, случайно, не идиотка?

— …Может быть. А Франк, он тоже может оказаться идиотом?

— Франк? Ну, Франк, он из другого курятника… Ладно, вернемся к моему слову: это такое особое пристрастие, причуда такая, какой у других не бывает… К примеру, когда кто-нибудь любит соленый… апельсиновый сок.

— Бррр!

— Или повторяет то и дело слово антиконституционно.

Я фыркнула от смеха.

— Или играет на пианино пальцами ног.

— Хм. Рада познакомиться с вами, идиосинкразия.

— Как ты сейчас себя чувствуешь?

— Ужасно.

— Ужасно чувствовать себя больной и классно тоже, так ведь?

— Да что тут классного? Мучаешься, лежишь в постели, скучаешь…

— Знаю, но ведь и весело… Я, во всяком случае, когда мне было столько же лет, сколько тебе сейчас, ненавидел болеть, но и обожал тоже.

— Как можно обожать болеть?

— Воображаешь, что ты узник, понимаешь? Как в сказке. Заключен в болезнь, как в высокую темную башню с толстыми каменными стенами и тяжелой железной дверью, в голове шумит, как будто скотина-охранник бьет тебя по черепу дубинкой… Понимаешь?

— Да…

— И дрожишь, от страха, как узник, ожидающий казни на рассвете?

— Да…

— Ну а когда мама приносит тебе овощной супчик или питье с медом… это совершенно восхитительно и волшебно, правда? Намного лучше, чем обычно?

— Может, и так…

— Разве не чудесно, когда теплый бульон стекает по стенкам твоего раздраженного горла?

— Да, наверно.

— А что ты делаешь, когда скучаешь?

— Да так, ничего. Потому и скучаешь, что делать нечего.

— Конечно, но, знаешь, даже если стараться изо всех сил, совсем ничего не делать невозможно…

— Ага, я дышу, если ты об этом.

— Ммм-мммда… А еще что?

— Рассматриваю стенки.

— И что ты там видишь?

— Ничего.

— Да ладно тебе, Фиона! На стенах твоей комнаты нет никаких таких ничего! Я тебе не верю.

— Я вижу свет и тень, а если погода хорошая, в солнечных лучах пляшут крошечные пылинки.

— Так-то лучше!

— А иногда…

— Ну?

— Иногда среди пылинок как будто летает маленький прозрачный пузырек, и… он плавает по воздуху… На самом деле, наверное, его нет, я думаю, он… живет в моем глазу, понимаешь.

— Еще бы! Я с ним уже встречался, с этим пузырьком. А ты можешь им управлять?

— Да! Он как будто движется сам по себе, но если поднимаешь глаза к потолку, он там тоже оказывается и начинает скользить вниз.

— Знаешь, по-моему, это ужасно увлекательное занятие! А… читать ты умеешь?

— Да… В общем, умею… но, когда болею, не могу сосредоточиться, и тогда мне читает Франк. А если мама дома, она рассказывает мне историю.

— Твоя мама великая рассказчица.

— Ты ее любишь?

— Немножко люблю!

— Будешь жить с нами?

— Нет…

— А-а-а. Это хорошо, потому что Франк сказал…

Я вовремя прикусила язык. А Космо не настаивал.

Мы здорово поговорили, потом немножко помолчали. Мне было хорошо. Не часто удается вот так с кем-нибудь побеседовать.

Потом Космо достал из кармана кусок веревочки и научил меня играть в игру. Это было классно — перекидываешь веревочку каждый раз по-новому, все быстрее и быстрее… но тут вдруг без стука ворвался Франк. Мы с Космо вздрогнули, как будто нас застигли на месте преступления. Брат взглянул на меня холодно, как на чужую, и спросил — совершенно спокойно: «Я могу забрать „Тантана“? Ты дочитала?»

Не говоря ни слова, он забрал книжку, которую часом раньше бросил мне в голову, и вышел, и я поняла, что совершила непростительную ошибку. Я не только предала моего брата и наш девиз — глаза из камня, тело из камня, сердце из камня, — но еще и веселилась с чужаком — с клоуном-развратником, как он его называл, а значит, предала и нашего отца.

Я почувствовала себя полным ничтожеством.