САНДРИНА
Прошу прощения, ваша честь, но мы совершенно не соблюдаем хронологию; Ив говорит о встрече семьи, которая произошла в 1989-м, а мигрень Космо относится к 1976-му. Предлагаю вернуться к хронологическому порядку и неукоснительно его придерживаться.
ЭЛЬКЕ
Попробуем, дорогая Сандрина.
Шло время. А что еще ему делать? Время только и может, что идти, а человеку остается жить в нем, переживая то комичные, то трагичные ситуации, — это уж кому как повезет.
Мсье Пико, хозяина «Фонтана», обуяло неожиданное желание осовременить заведение, и он переименовал его в «Зодиак». В разговоре по телефону я рассказала об этом Космо, чем ужасно его насмешила, но, помолчав несколько мгновений, он вдруг сказал: «Знаешь, а это красиво. Просто грандиозно. Часто, шатаясь по Монпарнасу, я смотрю на парижан, которые пьют, смеются и болтают на террасах кафе, и думаю, что каждый из них пытается поймать удачу за хвост и мысленно выстраивает историю своей жизни, особый ход вещей, дней, мест и людей, благодаря вторым узнает самого себя, просыпаясь по утрам, да, все эти тысячи человеческих особей включат в истории своих жизней вечер, проведенный на террасе такого-то кафе, и вот вдруг бистро в моей родной деревне, которое сто лет называлось „Фонтан“, переименовано в „Зодиак“, это очень тонко и точно, передай мсье Пико, что он попал в яблочко, этим названием он оставит след в памяти тех, кто сегодня молод, они будут говорить: да, помню, я здорово надрался в „Зодиаке“, я охмурял хорошенькую официантку в „Зодиаке“, я слушал чумового скрипача в „Зодиаке“… и их воспоминания будут чуточку иными, чем если бы все это происходило в „Фонтане“…»
Я до сих пор помню тот монолог Космо, ваша честь, потому что он меня потряс.
Итак, время шло. Я не пыталась его удержать. Я видела, как растут мои дети, как меняются их лица, голоса, взгляд на жизнь, характеры… Франк посещал лицейский интернат в среднем городе, и мы виделись только в конце недели, а после Рождества он и вовсе решил проводить субботу и воскресенье в городе, шатаясь с Касимом и парнями из северных кварталов. Он не знакомил меня с новыми друзьями и ничего не рассказывал о том, как они проводят время, а они грабили дома, угоняли машины и устраивали кокаиновые пирушки, если добыча была хорошей. Я познакомилась с Касимом много позже, когда они с Франком впервые попали в участок и Латифа пришла утром забрать своего сына, а я своего.
Фиона созрела очень рано: в десять лет она уже полностью сформировалась, в одиннадцать у нее начались месячные, и мальчики принялись зажимать ее на переменке, однажды учительницы всем скопом явились в «Зодиак», чтобы серьезно поговорить со мной. Тогда я узнала, что на уроках моя дочь то спит, то дерзит, и почувствовала себя ужасно одинокой. Космо совершал международное турне — франкоговорящая Африка, Квебек, Антильские острова, Гвиана, гастроли были триумфальными, я очень им гордилась, но мы не виделись больше года…
Время дает нам все, ваша честь, но оно же все и забирает.
Да, я знала, что годы идут, но, глядя в зеркало, все-таки удивлялась: куда исчезла молодая женщина? Мне исполнился сорок один год, потом сорок два и сорок три. Я помню один свой разговор с Космо в январе 1980-го — это был сорок третий день моего рождения, он позвонил рано утром, чтобы поздравить первым, и я сказала: знаешь, у меня теперь «гусиные лапки» вокруг глаз, даже когда я не улыбаюсь. Ты все еще меня любишь?
А он ответил: я ничего не имею против гусей.
И тогда я спросила: а когда я стану дальнозоркой и мне придется носить очки, ты будешь любить меня по-прежнему?
ФИОНА
Ваша честь, попросите нашу мать быть ближе к делу. Эти детали никого не интересуют.
ЛАТИФА
Мне они интересны, потому что я помню, что в сорок три года тоже сказала себе: о-ля-ля, бедная моя Латифа, ты стареешь! Но я не могла задавать такие вопросы Хасану, не следует надоедать мужу подобными глупостями, вот я и молчала, но иногда по средам, когда мы с подругами отправлялись на рынок в Шансель, покупала кремы для осветления кожи и удаления пигментных пятен, Хасан назвал бы это пустой тратой денег, но мы любили сравнивать разные средства, нам казалось, что они делают нас красивее…
КОСМОФИЛ
Не прошло и недели после этого телефонного разговора, а Космо уже представил на суд публики номер, который назвал «Обожание». У меня есть аудиокассета с записью, если не возражаете, ваша честь, предлагаю ее послушать.
Отправная точка монолога — вопрос, который задала в то утро Эльке насчет очков.
Космо играет супружескую пару; вначале обоим по сорок, но постепенно они стареют — в каждой части номера на несколько лет и в конце превращаются в два слабых, дрожащих, почти неслышных голоса. Муж и жена по очереди перечисляют потравы, которые время наносит их телам и рассудку.
Я включаю запись, слушайте: начинает жена.
— Ты любишь меня меньше, зайчик, с тех пор как я ношу очки для чтения?
— Ха, ха, ха, дорогая, ты что, шутишь? Глупости! Эти очки очень тебе идут, ты похожа на молоденькую училку, мне даже хочется с тобой покувыркаться… А ты… тебя не раздражают мои седые виски?
— Совсем наоборот, котик… Седина придает тебе зрелый и утонченный вид… А ты… теперь, когда я смеюсь твоим шуткам, у меня появляются морщинки вокруг глаз… ты все так же сильно любишь меня?
— О, ты мне нравишься, так нравишься, красавица! Я обожаю морщинки вокруг твоих глаз, они похожи на солнышки, они освещают мои дни… А… тебя не смущает… жирок на моем животе?
— Да нет же, дурачок!.. Сам подумай: чем тебя больше, тем мне приятней!.. Есть за что подержаться! Но ты, мой прекрасный принц… ты ведь знаешь про мой артрит… замечаешь распухшие суставы… ты не очень сердишься, что я больше не могу танцевать?
— Сержусь, я? Да нисколечко! В танцах я никогда не был силен, сама знаешь; мне куда приятней посидеть и поговорить с тобой у камелька… Кстати о разговорах… Тебя не раздражает, что я стал туговат на ухо?
— Ну что ты, дорогой… Знаешь ведь, я вечно болтаю всякие глупости. Мне просто нужно слышать твой голос и знать, что мы вместе… А… э… Тебе не противно, что мне отняли правую грудь?
— Да что о ней жалеть! Я всегда предпочитал левую!.. А ты… Я ведь совсем сгорбился… Не жалеешь о молодых годах, не грустишь?
— Нет, мой ангел. Мне теперь кажется, что ты специально наклоняешься ко мне, чтобы внимательнее слушать. А ты… скажи мне… Тебя наверняка бесят мои провалы в памяти? Бывают дни, когда я даже не знаю, кто ты.
— Ну что ты, друг мой! Знать, что ты каждый день видишь во мне кого-то нового… что может быть приятнее? А вот ты… с тех пор как мне сделали операцию на простате и я стал таким сварливым и страдаю недержанием… для тебя это, наверное, просто ужасно?
— Не выдумывай, мой птенчик! Ты пробуждаешь во мне лучшие качества: материнскую заботливость, великодушие, нежность… Но… скажи мне… любовь моя… и по-честному, без дураков, ладно?.. Тебе не мешает, что… что я умерла?.. Ты все еще меня любишь, скажи?
— …Я все еще тебя люблю.
ФИОНА
Ну вот, она снова хнычет, моя мамочка. Ее это умиляет, я умер, ты меня все еще любишь, да? Она всеми силами цепляется за прошлое, но отказывается признавать, что в землю этого самого прошлого были посеяны зерна настоящего.
Вот это — правда, и тут уж ничего не поделаешь.
Проблема моей матери, твоя честь, заключается в том, что, восторгаясь мерцанием, сиянием, игрой отражений и бликов, она потеряла способность смотреть правде в глаза и видеть вещи в истинном свете. Например, в тот момент, о котором сейчас идет речь, Эльке безнадежно теряла своих детей и даже не понимала этого.
У нас с Франком с самого раннего детства был свой собственный мир, а уж когда мы повзрослели, Эльке и вовсе утратила на нас всякое влияние.
Франк был моим героем, я больше не хотела слушать мамины сказки, рассматривать комиксы или читать книжки. Каждую пятницу, вечером, я исходила нетерпением, ждала, что Франк приедет на уик-энд и расскажет про их с Касимом приключения в Шанселе: как они курили травку, разрисовывали стены домов граффити, прокалывали шины автомобилей… Однажды в субботу мама отправилась за покупками в средний город, и я уговорила ее оставить меня на несколько часов с Франком, в его лицее, и это была просто фантастика, твоя честь, видел бы ты, какой тарарам устроили ребята за обедом! Они подцепляли ложкой комок масла, и стреляли в лампы дневного света на потолке, и разбили больше половины, и я никогда так не смеялась… Потом Франк позвал ребят познакомиться с его сестренкой, и они пришли к нему в комнату, а он запер дверь на ключ и поставил диск Лу Рида на полную катушку, и тут я испугалась, потому что все было всерьез, а не так, как в детстве, когда мы играли на берегу Арнона, вокруг были не мальчишки, а мужчины, они говорили баском, у них пробивались усы, и — главное — они уже не стыдились своей штуки, и я почувствовала комок в горле и подняла глаза на Франка, потому что не знала, что сейчас произойдет, но его лицо было непроницаемым, и он сказал: «Моя сестра делает все, что я ей приказываю, правда, Фиона?» И я ответила — да, то есть я попыталась это сказать, но выдавила из себя лишь жалкий писк, и тогда он приказал: «Раздевайся, Фиона, ложись на кровать и раздвинь ноги», — и я подчинилась, мне казалось, что это сон, нет — кино, я была я, но я же была и камера, установленная над дверью, и я увидела девочку одиннадцати с половиной лет, она сняла дрожащими руками майку, шорты и трусики и легла на кровать. Сверху и издалека я разглядела ее белые округлые бедра, юные прелестные грудки и редкие волоски на лобке, я даже заметила, что она покрылась гусиной кожей, а потом шестнадцатилетние парни стали в кружок вокруг нее, и тут я перестала слышать, что говорит Франк, потому что мое сердце билось так же быстро и так же сильно, как ударные в оркестре Лу Рида, но он, должно быть, сказал приятелям, что они могут смотреть, но не трогать, и они подчинились, а мама в это время делала покупки на рынке, что на дороге к Шарите, где все намного дешевле, и взгляни, твоя честь, какое жалкое зрелище она собой представляет, моя мамочка, все никак не перестанет хныкать.
ЛАТИФА
Я понимаю вас, мадам. Мы плачем, да, плачем. Когда видишь, что творит нынешняя молодежь, на глаза наворачиваются слезы. Я тоже плакала все годы, что навещала в тюрьме моего Касима, и сгорала со стыда… А потом судьба нанесла нам еще один удар: наш младшенький — ему было всего пятнадцать! — умер от передозировки… Что может человек против воли Аллаха?/ Плачьте, глаза мои, истеките слезами, / Пусть слезы струятся ручьями по лицу… и мой муж этого не вынес. Мы отвезли нашего сына в Бу Саада и похоронили рядом с предками, с того дня Хасан ест у себя в комнате, не произносит ни слова, не молится, лежит на кровати и смотрит в потолок. Своим молчанием он как будто сооружает гробницу, мавзолей вокруг тела горячо любимого сына.
САНДРИНА
Наступало предпоследнее десятилетие века. Советские войска вторглись в Афганистан, американцы вооружали исламистское сопротивление. Михаэль, бывший муж Эльке, снова появился на горизонте: его карьера фотографа была на взлете, он женился на молодой богатой швейцарке, и она родила ему восхитительную дочурку Летицию.
Моя жизнь шла далеко не так блестяще. Эжен и Леонтина доставляли мне меньше хлопот, они ходили в школу, но я родила близнецов — Кевина и Карину и после этого ужасно располнела.
ЛАТИФА
Но это же совершенно нормально, мадам! Я вот тоже стала толстая; когда у тебя много детей, это нормально.
САНДРИНА
Жан-Батист перестал возвращаться домой к ужину. Обычно он заявлялся в десять или в одиннадцать, пьяный, и не прикасался ко мне ночью, мое тело вызывало у него отвращение, я подозревала, что он завел любовницу, но вопросов не задавала — боялась, что однажды он вообще не вернется, и как я тогда стану жить — на мою-то зарплату? Вы спрашиваете, зачем я вам все это рассказываю, ваша честь? А затем, чтобы объяснить, почему 14 февраля 1980 года засомневалась, ехать ли мне на вызов, когда Жозетта позвонила насчет Андре.
Помню точную дату, потому что это случилось на День святого Валентина. Раньше, когда Жан-Батист только ухаживал за мной, он подарил мне в этот праздник белую розу — и я сдалась, но теперь мой муж и думать об этом забыл, день 14 февраля ничем не отличается от мрачных будней, вся моя жизнь стала мрачной, вечерами я плакала у телевизора, поедая чипсы, короче говоря, 14 февраля, около девяти вечера, телефон зазвонил, я сняла трубку и услышала голос Жозетты.
— Андре плохо себя чувствует, — сказала она, — вы можете приехать?
Не помню, произнесла она слово срочно или нет, но голос у нее был не такой, как обычно, — менее истеричный, что ли, почти нормальный был голос.
Я сказала:
— Не хотите вызвать дежурного врача?
Она ответила:
— Нет-нет, вы прекрасно справитесь, Сандрина.
— Мне очень жаль, но я одна с детьми…
— Я вас умоляю.
Жозетта никогда так не разговаривала, ваша честь, Я вас умоляю — это была фраза не в ее стиле, я чувствовала — случилось что-то серьезное… и тут как раз вернулся Жан-Батист.
«У меня срочный вызов», — сказала я и ушла, ничего больше не объясняя. Учитывая, в каком состоянии пребывал мой муж, я, считай, оставила детей одних, но волноваться было не о чем, близнецы раньше полуночи не просыпались, а я надеялась к этому времени вернуться.
Я постучала в дверь, и Жозетта меня впустила. Она была смертельно бледна. Как всякая нормальная женщина, которой очень страшно и которая чувствует, что ее жизнь летит в тартарары. Она говорила очень тихо, так что я даже не узнавала ее голос, — это был голос насмерть перепуганной женщины. Она цеплялась за меня — в прямом смысле этого слова, — я чувствовала, как ее ногти впиваются в мою левую руку.
— Андре спустился в подвал после ужина, — сказала она, — будто бы решил там убраться… не знаю, что можно убирать в такое время… Я начала мыть посуду, услышала шум, и… он все еще там. Вот уже два часа, и я начинаю беспокоиться.
— Вы не спустились посмотреть? — спросила я для проформы. Мы обе знали, что произошла трагедия.
— Нет, — ответила она, — это глупо, но в подвале мыши, а я боюсь мышей. Вот я и подумала о вас, Сандрина. Подумала: Сандрина наверняка не боится мышей, эта женщина ничего не боится…
Вот именно — женщина. Думаю, она потому и позвала меня, а не доктора: я была женщиной. У меня мелькнула дикая мысль: это как роды. Она сейчас произведет на свет труп, и я нужна ей в качестве акушерки, только женщины допускаются в родильные палаты. Сравнение было совершенно дикое, ваша честь, признаю это.
— Пойдемте посмотрим, — сказала я очень мягко. И начала спускаться по лестнице впереди Жозетты.
Увидев лежащего на полу мужа, она вскрикнула:
— Боже! Это ружье моего деда! Должно быть, он хотел его почистить и оно случайно выстрелило. Андре, зачем ты взялся за эту работу? Ты же всегда ненавидел охоту!
Она снова вцепилась мне ногтями в руку, а когда я наклонилась над телом — автоматически, без малейшей надежды, — зашептала прямо мне в ухо:
— Спасите его, Сандрина! Вы можете, я в вас верю. Ну же, Андре, все будет хорошо, ты поправишься. Давайте, Сандрина, мы его оживим! Маленький укольчик, и… готово!
Когда жандармы наконец приехали, она все еще отказывалась поверить в смерть мужа. Хотела во что бы то ни стало уговорить их отвезти Андре в больницу…
ФРАНК
В тот день я ночевал дома: в февральские каникулы я оказался на мели, вот и остался у мамы. Меня разбудил телефонный звонок. Я бы легко заснул снова — привычка, клоун-развратник часто звонил среди ночи! — но моя мать так страшно закричала, что я окончательно проснулся. Вышел из комнаты и приложил ухо к ее двери. Она плакала. Задавала вопросы Сандрине, и я сразу понял, что случилось: отец Космо вышиб себе мозги. Не помню точно, какие именно слова я услышал, но ружье и рот точно прозвучали, и представил себе маленького сгорбленного морщинистого старичка, сующего в рот дуло…
ЛИВАНСКИЙ КЕДР
…те же самые губы, которыми он когда-то так страстно прижимался к моей коре…
ЭЛЬКЕ
На мою долю выпало сообщить новость Космо.
Я ощущала себя соединительным звеном между двумя жестокими силами: пулей, которая разнесла голову Андре, и болью, которая через несколько минут взорвется в голове Космо. В промежутке все было спокойно. Я поднялась и, несмотря на холод, распахнула ставни: полная луна стояла высоко в небе, освещая землю сквозь вату тумана. Я подумала об Андре и его былом поклонении лунному свету и шелесту деревьев.
Семь лет назад Космо дал мне свой парижский номер. Я впервые набрала его — очень медленно и услышала пронзительные гудки — пять, десять, как будто тишина отвечала: «нет» — пять раз, десять раз — нет, Космо нет дома. Где он пропадал? Он мог быть где угодно, но, как в тот день, когда я по наитию нашла Франка в подвале, этой ночью я знала, где искать Космо. Авиталь… Авиталь Блюм… Неожиданно легко я получила в справочной номер телефона его подруги-актрисы. И вот я, скромная деревенская официанточка, дрожу от холода среди ночи в своей постели и кручу диск телефонного аппарата, а за триста километров от моего дома, в многомиллионном мегаполисе, раздается звонок в квартире женщины, которую я никогда в жизни не видела, но чью историю знала во всех деталях: Лондон, Тель-Авив, общий невроз, ожиревшая собака, глазунья, летающий хлеб.
Авиталь поверила мне, когда я сказала, что это срочно. Она дала мне номер телефона кафе на площади Бланш, рядом с театром, где в тот момент играл Космо. Через пять минут я услышала в трубке любимый голос и смогла передать свое ужасное послание.
В ответ не раздалось ни звука.
Космо молчал так долго, что я испугалась, не стало ли ему плохо.
— Космо?
— Я выеду шестичасовым поездом, — ответил он наконец.
В его голосе я услышала страдание, он был неузнаваемым, бесцветным — говорят, иногда вот так седеют в одночасье от ужасного горя волосы. Сама я никогда ничего подобного не видела, ваша честь, но его голос навел меня на эту мысль.
Он повесил трубку прежде, чем я успела сказать, что приеду за ним на вокзал. Но я все-таки поеду. То есть я поехала на вокзал, простите, что так коряво выражаюсь, ваша честь, простите, что снова расстроилась, но перед моим мысленным взором все еще стоит лицо Космо: когда он вышел в тот день из вагона, его лицо было бледным, взгляд — отсутствующим, он словно бы постарел за одну ночь и выглядел намного старше своих тридцати семи. Пока мы ехали из среднего города в деревню, он не промолвил ни слова… за одним-единственным исключением. Я поносила Табрана за то, что новость о смерти Андре попала в газету — так, маленькая заметка, без деталей, — но мне было невыносимо молчать, и я обзывала репортера негодяем и жирной свиньей: он жирдяй, говорила я, потому что питается чужими несчастьями, он их обожает, они радуют ему душу, уверена, он ночи напролет просиживает в жандармерии, чтобы снимать сливки со всех катастроф. Я молола языком, забалтывала сама себя… но внезапно Космо перебил меня.
— Знаешь, — сказал он, — Табран бывал в Австралии…
И все. Больше он ничего не добавил.
Я была так ошеломлена, что заткнулась, чего он и добивался.
Когда я высаживала Космо у его дома, он на меня даже не взглянул.
Последовало трехдневное молчание.
Тем временем журналисты, вняв настойчивым советам нотариуса и мэра, приняли версию об инсульте.
Что ж, можно было сказать и так.
ВЕРА
Наконец-то пришел мой черед давать показания.
В день похорон Андре погода была ужасная — холодная, дождливая и ветреная одновременно, за гробом шли всего несколько человек. Стоя на краю вырытой могилы, замерзший красноносый кюре произнес несколько пустых слов о грехах усопшего, и я почувствовала, как в душе поднимается волна чудовищного гнева. Ничего не менялось, ничего, ничего! Мы потеряли Андре, но никто не произнесет нужных слов. Я оглядела собравшихся и заметила, что все выглядят старыми, уродливыми, унылыми и расстроенными… При мысли о том, что земное существование Андре заканчивается подобным образом, я окаменела от ненависти к Жозетте. В тот момент, когда гроб обвязывали веревками, чтобы опустить в могилу, я шепнула Космо несколько слов о том, что связывало нас с его отцом. И добавила — смерть моего несчастного друга развязала мне язык: он выбрал день смерти не наобум, 14 февраля ваша мать заперла его в Шезаль-Бенуа за то, что он полюбил меня.
Космо поднял на меня глаза: я увидела, что он многое понял, в том числе почему отец почти на год исчез из его жизни, когда ему было восемь.
Ему, естественно, солгали — сколько вранья во всей этой истории, ваша честь! — Жозетта и ее родственники сказали мальчику, что у Андре туберкулез и он поехал лечиться в Альпы… а на самом деле, он был там, бедняга! Там, в десяти километрах от нас… покрывался плесенью, томился в заточении… Эта мысль нестерпима для меня и сегодня.
Именно тогда (вы и сами наверняка это отметили) Шарль начал ходить на могилу Мари-Луизы Коттро. Он понял, что покойная сестричка матери выслушает его внимательнее любого из живых. Когда мы встречались на улице, у него всегда был такой потерянный и несчастный вид… Где его папа? Почему не возвращается? Я ничего не могла ему сказать, потому что и для меня в отсутствии Андре была какая-то мучительная тайна.
Тайна, разгаданная тридцать лет спустя, после его смерти.
ЖОЗЕТТА
Возражаю, ваша честь! Все это не имеет никакого отношения к слушанию! Прикажите этой женщине замолчать, заклинаю вас!
ВЕРА
Я замолчу, Жозетта, но не раньше, чем закончу.
Эпизод, о котором я собираюсь вам рассказать, произошел задолго до событий, о которых мы говорили до сих пор: до войны в Алжире, до приезда во Францию Хасана и Латифы, до рождения Франка и Фионы, Касима и Ионы, даже до вашего рождения, ваша честь… Но он серьезно повлиял на судьбу Космо, а следом за ним — прямо или косвенно, более или менее серьезно — на судьбу всех действующих лиц.
На следующий после похорон день Космо — с моей подачи — отправился в Шезаль-Бенуа, чтобы посмотреть историю болезни отца. Она оказалась толстенной — просто ненормально толстой! — так сказал новоиспеченный директор больницы, передавая пухлую папку прямо в руки Космо. Знай он, что в ней находится, ни за что не отдал бы документы сыну бывшего пациента, и коварство Жозетты так и осталось бы тайной.
Что было в той истории болезни? Ежедневные записи медсестер, график изменения веса пациента, еженедельный отчет лечащего психиатра с описанием неврастенического состояния человека, которого я любила, его головокружений и обмороков, речевых расстройств, приступов гнева и… его дисмнезии, вам известно такое слово, ваша честь? Я нашла его в словаре — оно означает «расстройство памяти». Кроме того, в истории болезни перечислялись лекарства, которыми пичкали Андре утром, днем и вечером, упоминался их притупляющий эффект.
Но толстой папка была не из-за медицинских документов.
Из-за писем.
Пятьдесят моих и около ста писем Андре, написанных в 1951 году. С февраля по август.
Вначале Андре писал мне каждый день, случалось — по нескольку писем. Я прочту вам отрывки из этих посланий — мне важно, чтобы вы поняли, каким он тогда был. Клементина описала Андре задыхающимся от ярости, заикающимся, не способным ясно выразить свои мысли, а Эльке нарисовала портрет вечно что-то бормотавшего, судорожно подергивавшегося меланхолика, но он не всегда был таким… Нет, человек, в которого я влюбилась в 47-м, был сильным и тонким, ему все было интересно, он жаждал понять мир; 1950-й стал самым счастливым годом его жизни — не только из-за нашей любви, но и благодаря той бесконечной надежде, которую он возлагал на сына…
Вот такой человек писал мне в самом начале своего принудительного лечения в Шезаль-Бенуа о насмешнице-судьбе: «Я, крестьянский сын, которому удалось сбежать с фермы, заперт в сельскохозяйственной общине с шестьюстами безумными обитателями Парижа и пригородов, которых прислали сюда, чтобы работа на свежем воздухе благотворно на них повлияла…»
Многие из этих первых писем полны страстных, чувственных воспоминаний о нашей любви — их я сохраню для себя.
В другом письме он рассказывает, откуда взялось название этого места. Слушайте внимательно. «На заре времен, — пишет Андре, — в этой дикой, пустынной местности было возведено одно-единственное строение — Casale malanum, дом дьявола. В XI веке итальянский монах основал там аббатство и назвал его по принципу „от противного“ — Casale benedictum, или Благословенный дом. Отсюда — Шезаль-Бенуа».
Держу пари, никому здесь не известна этимология этого названия. Так, Фиона?
ФИОНА
Так.
ВЕРА
А вот что написал Андре дальше: «Этот дом снова стал домом дьявола. В кельях, где жили монахи, теперь изоляторы, куда бросают буйнопомешанных, там нет ничего, кроме охапки соломы на полу, и люди валяются на ней, как хищники в зоопарке».
САНДРИНА
В начале 50-х, когда нейролептики еще только начинали использовать, обстановка в психиатрических клиниках была куда напряженнее, чем в наши дни…
ВЕРА
«Я слышу из своего окна, как кричит один из несчастных обитателей дома скорби: дни напролет, по многу часов подряд, никто не пытается ни остановить этот монотонный, нескончаемый, душераздирающий вопль, ни утешить кричащего, потому что любые слова были бы ложью… Этот крик как будто выражает отчаяние, живущее в глубине каждого из нас, даже санитары это понимают… О, Вера! Не встреть я тебя, мог бы кончить так же, исходя целый день криком в доме умалишенных…»
КАСИМ
Понимаю, о чем вы говорите, мадам Вера. Эти крики, о которых вы только что рассказывали, как же хорошо я их знаю. В тюрьме я слышал их день и ночь. Бывало, кричал я сам, иногда — другие, очень скоро перестаешь замечать разницу. Заключенные сидят за решеткой, как ваш друг Андре… Мужчины, у которых отняли свободу. Молодые мускулистые самцы с горячей кровью, которых арестовали, заперли и указывают, как себя вести, куда и когда идти. А еще им говорят, что они ничего не стоят. Что они — полное дерьмо, уж простите, но иначе не скажешь. Вот люди и кричат. Мой отец тоже мог бы исходить криком. Его молчание — тот же крик, понимаете? Не важно, что на окнах нашего дома нет решеток, это та же тюрьма. Он заперт, скован, стеснен, унижен как мужчина, хоть и перемещается из Шанселя к собору и обратно, он ничто как личность, дети его не слушаются, и даже жена научилась у француженок не уважать его, он все потерял, все, все, начиная с собственного достоинства. Это ли не тюрьма!
ВЕРА
Шли недели, и письма начали меняться. Из страстных они стали душераздирающими… потом тревожными… агрессивными… Последние три месяца своего заключения Андре мне не писал.
Теперь, ваша честь, поскольку вы хороший судья, чрезвычайно умный и искушенный судья, вы спросите, как получилось, что сто писем Андре остались лежать в папке вместе с его историей болезни, а не хранились в потайном ящике моего секретера. Ответ прост. Следуя приказу Жозетты, их никогда не отправляли, как никогда не передавали ему моих. В 1980-м все письма оставались запечатанными; Космо прочел их первым.
Подведем итог. Вы берете человека, который не сделал никому ничего плохого. Против его воли запираете в психушку, где он живет среди эпилептиков и слабоумных стариков (специализация Шезаль-Бенуа), накачиваете его наркотиками, много месяцев внушаете, что все его письма остались без ответа и никто к нему не приходил; вы топите его в безумном одиночестве… После всего этого можно с чистой совестью говорить о припадках гнева, о помутнении рассудка, о неврастеническом состоянии и даже о серьезном расстройстве памяти! Кто после подобного лечения не сошел бы с ума, ваша честь? Скажите мне кто?
Жозетта добилась, чего хотела: она убила нашу любовь. Отравленные ядом молчания, мы начали сомневаться друг в друге. Через полгода я впала в отчаяние, но не умерла, а убила лучшее в себе: мою страсть к Андре. Он, скорее всего, поступил так же. Когда в конце ноября он вышел из больницы, мы оба похоронили нашу любовь. Следующие тридцать лет мы прожили на расстоянии километра друг от друга, но не перемолвились ни единым словом. Встречаясь на улице, мы ничего не чувствовали. Мы оба столько выстрадали, что стали чужими друг другу.
Об этом, Эльке, тоже нужно здесь сказать: можно любить человека на расстоянии истинной любовью и потерять любимого, находясь совсем рядом.
Как вы понимаете, Космо был глубоко потрясен чтением этих писем. Он на следующий же день пришел, чтобы отдать их мне. Они ваши, Вера, так он сказал. Простите, что вскрыл их и прочел все до единого, я не мог остановиться, читал всю ночь, простите, я сразу же принес их вам, они ваши.
И Космо разрыдался — верите, ваша честь, — прямо там, в моем свинарнике, как изволила выразиться наша утонченная Жозетта. Он схватил мои руки, поднес их к губам и оросил слезами.
Теперь ты, во всяком случае, знаешь, от кого унаследовал способность любить, — так я ему сказала.
Мы взглянули друг другу в глаза… Ваша честь, это было худшее мгновение моей жизни.
Все пришло слишком поздно.