ЖОЗЕТТА
Как это трогательно. Боже, как трогательно. Все пришло слишком поздно. А по чьей вине? Ну конечно, по вине Жозетты.
Как удобно и, главное, как оригинально! Истинный виновный — не убийца героя, а его мать. Снова и всегда — его мать. О Господи… я так одинока… Сорок четыре года я делала все, что могла, для своего мужа, а потом все закончилось так, как закончилось, и все теперь издеваются надо мной. Вы готовы примерить на себя любую роль — но только не мою. Стать батоном, глицинией, умирающей ланью… но только не Жозеттой.
Так вот, ваша честь, с меня довольно. С самого начала слушаний меня держат за дуру. Романистка постаралась наделить каждого из персонажей сложным, противоречивым характером, я же для нее — просто шарж, карикатура. Видно, у нее какие-то счеты с собственной матерью, раз она так обращается со мной. Все яснее ясного: она питает к своей матери те же чувства, что и любой другой человек: в ее сердце живет обида величиной с дом. Ну конечно, мы, матери, жалкие и смешные создания! Все наши поступки выдают нашу глупость, разве не так? Мы хотим защитить своих детей, спасти им жизнь — что может быть глупее? Наши милые крошки отдаляются от нас, бросаются в жизнь, как в открытое море, рискуют, а мы по-глупому трясемся за них — боимся потерять, а когда теряем — оплакиваем и снова выглядим дурами!
Извините меня… я оплакиваю свою семью, и я же еще и виновата. Это приводит меня в бешенство.
Андре был болен, что бы вы там ни говорили. Если душевная болезнь существует, то мой муж был болен. Все специалисты, которые его смотрели в Шезаль, в Сальпетриер, подтверждали: он страдал хронической депрессией. Жил в состоянии постоянной тревоги, не зная, что делать с самим собой. Очень романтично думать, как Эльке и Вера, что те, кого считают сумасшедшими, на самом деле — исключительные и благородные существа, а истинно безумны так называемые нормальные люди. Да, это романтично, но — увы! — ошибочно.
Вам не пришлось — ни вам, всеобщая любовница, ни вам, Романистка, ни вам, ваша честь, — день и ночь жить рядом с Андре. Не пришлось выносить его приступы меланхолии, взрывы ярости, бесконечное молчание. Вместо того чтобы обращаться ко мне, он говорил с собой. Он был недееспособен. Он не мог найти своего места в обществе.
А ведь в самом начале я — Бог свидетель! — так верила в него. Я бы никогда не вышла замуж, если бы он мне не понравился, сами понимаете, моя семья не желала нашего брака, в их глазах это был мезальянс, но я свято верила, что Андре найдет свой путь в жизни. В конце концов, добрался же он один до столицы! И нашел там работу в гостиничном хозяйстве и ресторанном бизнесе! Я мечтала о будущем, ваша честь… Говорила себе, что мы, возможно, вернемся в Париж вместе… или откроем гостиницу с рестораном здесь… Я была готова на все, а его комплименты кружили мне голову.
И мы поженились.
Мои бабушка и дедушка с отцовской стороны скончались, и отец отдал нам их старый фермерский дом с амбаром на окраине деревни, хотя мог бы этого не делать. Окружающие косо на нас смотрели — ненормально, когда здоровый молодой мужчина живет в примаках у родителей жены, — но я защищала своего мужа, говорила всем, что он просто еще не определился. Самого Андре я ни в чем не упрекала — просто не посмела бы. Я ждала и пыталась сделать наш дом чистым и уютным, за что удостоилась в этом суде издевок Титины.
Вас не поражает, ваша честь, что Романистка не способна взглянуть на вещи с моей точки зрения?
Неужели она не понимает, что, когда деревенская семья с огромным трудом выбирается из полунищенского существования, когда путем невероятных усилий, жертвуя всем, старший сын, мой отец, получает юридический диплом и открывает кабинет нотариуса, все близкие гордятся им? Почему ее удивляет то почтение, с которым члены семьи относятся к первым признакам богатства, когда после веков тяжелого, грязного, изнурительного крестьянского труда они наконец-то перестают жить по-скотски, когда кафельный пол приходит на смену глинобитному, когда у них появляется немного свободного времени и лишних денег, которые можно отложить, и когда эта семья способна шагнуть на первую ступеньку цивилизованной жизни и позволить себе крошечные символы преуспеяния — столовое серебро, фарфоровую посуду, фабричную мебель…
ЛАТИФА
А вот я ее понимаю, эту даму. Я тоже хотела бы иметь серебро и начищать его. Я ее понимаю.
ЖОЗЕТТА
Это была моя жизнь, слышите, вы? Я тоже человек, а не сорная трава. У каждой Жозетты на свете есть своя история, и моя такова: отец, гордый как петух — он, сын крестьянина, повесил над дверью табличку нотариальной конторы; мать, счастливая тем, что ей, дочери крестьянина, больше не надо самой сворачивать курам голову, ощипывать их, обжигать бледную, холодную, пупырчатую кожу, а можно покупать курочек в супермаркете, упакованными в целлофан, — да, мы гордились — как бы вы к этому ни относились: фи! целлофан, пластик! — всем, что Романистка презрительно называет китчем и дешевкой. Это еще не Сикстинская капелла, но начало положено! Странная она, эта литераторша, любит только пышное богатство, невероятное, крайнее, расточительное! Но робкое начало ее раздражает, она строит над нами садистские насмешки. Простите, что я пока не Толстой, не Бетховен и не Микеланджело, но мы старались, мы жили, как положено нотариусу, супруге и дочери нотариуса, и я не потерплю, чтобы эта писательница осмеивала нас.
РОМАНИСТКА
Простите меня, Жозетта. Вы совершенно справедливо меня одернули. Без этих подробностей и нюансов никто не поймет продолжения истории.
Эльке недавно сказала, что не боится рассказывать дальше, но теперь, как это ни парадоксально, ваша честь (ведь слушание — моя собственная инициатива!), я сама боюсь продвигаться дальше. Скрепя сердце приступаю к последнему отрезку истории, который закончится исчезновением Космо.
ФРАНК
А что в этом такого ужасного, мы ведь все знаем, чем дело кончилось!
Ну же! Возьмемся за руки и заведем веселый хоровод, чтобы отпраздновать смерть клоуна-развратника.
ЭЛЬКЕ
Я долго молчала, а теперь беру слово, ваша честь. То, что я сейчас расскажу, удивит многих. Самоубийство отца вкупе с чтением его переписки с Верой действительно сильно потрясли Космо, но было бы ошибкой считать эту драму единственной и исключительной причиной его краха. Я не просто так хотела рассказать вам о приступе мигрени, случившемся задолго до смерти Андре.
Но после этих событий кризисы, бесспорно, участились и стали более тяжелыми.
САНДРИНА
Да, посмотрела в старых записях и могу подтвердить, что первая мигрень в родной деревне случилась у Космо в конце 1970 года, вскоре после сцены на кладбище, которую описала нам Клементина. Ему было всего двадцать семь лет.
ЭЛЬКЕ
Космо писал мне, что разрывается между отцом и матерью, как будто его разрубили надвое топором. Теперь, когда Андре умер, а Жозетта осталась одна, горевала и была с ним нежна (да, нежна потому что она, безусловно, по-своему любила сына), чувство раздвоенности только усилилось; Космо боялся сойти с ума.
Если бы он мог поверить, что мать виновата, а отец нет, или наоборот, возможно, он бы не утратил здравость рассудка. Но у него тоже были серьезные сомнения насчет душевного здоровья отца: с самого детства он беспомощно наблюдал его то в ярости, то в прострации, а потому легко мог поставить себя на место матери. Они с Жозеттой часто ужинали вдвоем, потому что Андре был слишком угнетен, чтобы выйти к столу. Теперь Космо был взрослым мужчиной и, глядя, как я одна воспитываю детей, задним числом восхищался стойкостью своей матери. Слабость Андре печалила его. А мысль о том, что Жозетта могла запереть мужа в психушку в том числе ради него, просто убивала.
Чтобы не впасть в беспросветную тоску, он думал о письмах отца к Вере и начинал ненавидеть мать. Звонил ей из Парижа и осыпал упреками, доводя до слез, говорил, что не желает ее видеть.
Потом раскаивался, садился в поезд, бросался к ногам матери и умолял простить его.
Сегодня он был Андре, на следующий день — Жозетта; потом метаморфоза стремительно ускорилась: один час — Андре, другой — Жозетта; минуту — Андре, другую — Жозетта… Хоть головой об стенку бейся — иногда он так и поступал, ваша честь.
«У меня выдирают мозг, — стонал он измученным болью голосом. — У меня сейчас череп треснет!»
Я, конечно, воспринимала эти слова как метафоры. Откуда мне было знать, что в них чистая правда — физиологическая правда?
У Космо были профессиональные обязательства, он не мог позволить себе подобных слабостей. Чтобы выдерживать бешеный темп своих представлений, он накачивался лекарствами и консультировался у все более дорогих специалистов.
Самое удивительное, что все это время его популярность стремительно росла и стала почти немыслимой. Его карьера стала чем-то вроде вечного двигателя, он мог делать и говорить на сцене все, что угодно, а публика продолжала устраивать овации и превозносила его до небес. Он чувствовал, что успех его преследует. Куда бы он ни шел, люди узнавали его, останавливали, благодарили, осыпали похвалами…
«Это чистый кошмар, — говорил он мне по телефону. — Я — товарный знак, как „Смеющаяся корова“; мое лицо известно всему миру — как ее морда. Ты знаешь, что уже существуют клубы космофилов, не только во Франции, но и за границей? Люди преподают космологию, пишут обо мне воспоминания, защищают диссертации… Вчера я познакомился с парнем из Торонто — вообще-то он вполне симпатичный, который слово в слово пересказал мне — держись за стул! — один из спектаклей 1962 года! Я был ошеломлен — он играл лучше меня…»
КОСМОФИЛ
Как вы понимаете, это был я.
ЭЛЬКЕ
«Они меня анализируют! — говорил он. — Кладут в спичечный коробок и наклеивают этикетку! Хуже всего то, что они якобы понимают меня, а я сам понятия не имею, кто я такой, куда и зачем иду. Эльке, что со мной будет? Я уже не Космо! Когда у меня берут интервью, я чувствую, что журналист просто ошибся адресом. Мне кажется, я — самозванец, я выдаю себя за Космо, это ужасно! Пока мне удается дурачить публику, играть свою роль убедительно, но что будет, когда я начну забывать текст? Люди заговорят со мной об одном из моих номеров, а я улыбнусь в ответ пустой улыбкой; вот так: „Ах да, „Я воюю“, ах да, вам понравилось, как мило, очень приятно, спасибо, большое спасибо“. А потом, когда вспомню текст „Я воюю“, думаю: да, это было неплохо, но это было раньше, теперь я на такое не способен, я не могу импровизировать, слова не приходят, со мной покончено, покончено! Где мне скрыться, Эльке? Я больше так не могу, хочу, чтобы все закончилось…»
Темная сторона наступала. Другое имя темной стороны, ваша честь, — сомнение. Космо истерзал себя, а потом взялся за меня. «Ты думаешь, что любишь меня, — говорил он, — но это неправда. Ты любишь картинку, человека, которого видела по телевизору. По-настоящему ты ценишь во мне только мою известность, тебе нравится спать с человеком, чье имя у всех на устах, но ты меня не знаешь и — главное — не хочешь знать, в глубине души ты предпочла бы, чтобы меня здесь не было, тогда ты смогла бы в одиночестве предаваться мечтам и фантазиям обо мне. Даже когда я здесь, у меня чаще всего ничего не выходит в койке, и тогда ты утешаешь меня, это тебя возвышает в собственных глазах, а все остальное время я обманываю тебя с другими женщинами, и ты это прекрасно знаешь, любая женщина нравится мне больше тебя, они все моложе, красивей и образованней тебя, да как ты могла поверить, что я принимаю всерьез глуповатую деревенскую подавальщицу с ее испорченными и грубыми детьми?»
Все это мне совсем не нравилось, ваша честь. Это было очень неприятно.
Но я упряма, как только что сказал Ив, мой отвратительный младший братец. Любовь Космо была самым главным в моей жизни, и я не хотела ее терять. Я верила, что верну его к самому себе и к жизни. Столько счастья, чудес и света не могло просто взять и обратиться в прах!
КОСМОФИЛ
В те годы он и на сцене стал каким-то рассеянный к беспокойным. Терял он свои способности или попросту пренебрегал ими? Трудно сказать. Он возобновлял какой-то старый номер, импровизировал напропалую, полагаясь на вдохновение (он называл его вторым дыханием), и иногда это срабатывало: словесные перлы слетали с его губ, как в лучшие времена, но рассчитывать на это он больше не мог: красноречия хватало на несколько минут, а потом он начинал запинаться, как спотыкается альпинист, заметивший, что у него отстегнулся страховочный фал. Это выглядело ужасно, ваша честь. Он с потерянным видом смотрел в зрительный зал… играя на нервах публики и вытягивая из себя последние жилы… Удастся ему ловко приземлиться, вернуть спектакль в нужное русло, заставить их поверить, что все так и было задумано и составляло часть шоу?
В августе 1985 года, в доме культуры среднего города, я видел Космо в кошмарном спектакле. Он стоял посреди сцены, под софитами, уронив руки вдоль тела. На покрытом белилами лице читались смятение и уныние. Потом он ужасающе медленно принялся ронять в зал фразы.
Я что-то потерял, — говорил он.
Свой талант.
А ведь я им дорожил.
Куда я мог его засунуть?
Он выворачивал карманы, потирал лоб.
Он у меня был, я уверен. Еще вчера был.
Спокойно, дружище, давай подумаем.
Когда я видел его в последний раз?
Вообще-то, возможно, и не вчера.
Он скреб в затылке.
Может… позавчера?
Два года назад я точно был гениален.
Я придумал номер, такой номер…
Клянусь вам!
И вот я просыпаюсь сегодня утром, нажимаю на кнопку в мозгу и…
И ничего.
Быть того не может.
Нажимаю снова…
Мрак.
Ни одной, даже самой захудалой, идейки…
Долгая пауза. Зрители в растерянности. Провал в памяти? И тут он продолжает:
Провал в памяти? — спрашиваете вы. У Космо провал в памяти? Браво, вы попали в точку. Но не у меня провал — я сам и есть провал. Дыра — вот и все, что от меня осталось. Ну да! Вы меня слопали, вот что случилось… Прошу прощения, дамы-господа, но это так… Таким ремеслом занимаешься — по большому счету, — чтобы тебя любили — и добиваешься своего, хуже всего именно то, что все получается — люди тебя любят, они тебя обожают — ты их смешишь — ха-ха! — но это не помогает — совсем наоборот — ты еще сильнее жаждешь любви — и продолжаешь — даешь им еще больше — прыгаешь выше головы — и все снова получается, и это самое ужасное — тебе устраивали овацию, превозносят до небес, курят фимиам — но этого мало — по большому счету, это ничего не меняет — ты по-прежнему голоден — чем сильнее тебя любят, тем больше это тебя опустошает, и в конце концов превращаешься в дыру, в провал — так-то вот — прошу прощения, дамы-господа, за то что в кои веки раз высказал вам правду в глаза — если вам не понравилось, очень жаль — именно это вам придется сегодня слушать, потому что артист здесь я и вы заплатили за то, чтобы меня послушать, идиоты вы этакие! Кстати, если бы вы умели любить, вам бы не понадобилось ходить в театр и смотреть, как валяет дурака жалкий гаер…
И так полтора часа.
Было ли это смешно? Пытался он рассмешить публику или говорил серьезно? Зрители пребывали в растерянности. Ползала ушли до окончания спектакля, а из тех, кто остался, почти никто не аплодировал.
После этого провала Космо почувствовал себя уничтоженным и отправился — редчайший случай — пропустить стаканчик в бар в центре города.
Случаю было угодно привести его в заведение, где Иона по субботам играл на скрипке. Они знали друг друга — шапочно, — но их встреча в ту ночь была совсем иного свойства. Услышав первую ноту, Космо ощутил потрясение… возбуждение… паралич… нет, ваша честь, думаю, в языке нет слов, способных описать впечатление, которое молодой музыкант произвел на стареющего актера.
Это был он. Что значит — он?
Иона — вот кто залечил наконец жестокую рану.
Иона — его брат, сын женщины, которую по-настоящему любил его отец.
Иона — решение, ключ, примирение, полнота, спасение, любовь, красота, вновь обретенная молодость.
Иона — музыка.
А Родольф? Элегантный профессор истории, уже три года бывший официальным любовником Ионы и сидевший в тот вечер за соседним столиком? Так вот — Космо его не заметил. Даже когда увидел — позже, — все равно не заметил. Существовал только Иона.
Ему нужен был Иона.
Он хотел любой ценой заполучить Иону.
ФРАНК
А я тем временем — давайте, ваша честь, ненадолго отвлечемся от трагического оборота, который принимают события, — бросил лицей. Чтобы быть поближе к Касиму, снял комнату на авеню Шарля де Голля, на окраине Шанселя, рядом с парижской автострадой: очень спокойное место, сами понимаете — машины, грузовики, шум и вонь! — но покоя я наелся по самое не хочу и теперь жаждал острых ощущений.
Мы с Касимом стали закадычными дружками. Он нашел работу в автосервисе недалеко от дома, ему исполнилось девятнадцать (он на три месяца младше меня), он был красив как бог и великолепно сложен, я был не таким крепким, зато за словом в карман не лез, мы отлично дополняли друг друга и проворачивали все более рискованные дела, чтобы жить припеваючи. Настроение у Касима было тогда не ахти какое: однажды он процитировал мне арабскую пословицу: Мы печем хлеб — но не для себя. Его отец убивался на работе, чтобы улицы в центре города были красивыми для туристов, а когда Касим шел по этим самым улицам, на него бросали косые взгляды, а то и вовсе оскорбляли — мол, убирайтесь к себе домой! Его дом находился в пятистах метрах от центра, и Латифа права, ваша честь, когда говорит, что Шансель — далеко не город вашей мечты, это убогое местечко, и моя мать права — бывает и так! — когда утверждает, что мечты нужны человеку ничуть не меньше хлеба и воды.
И мы с Касимом сказали себе: что ж, помечтаем! Мы живем в прогнившем обществе, так зачем корячиться, пытаться встроиться в него! Каждый день по телевизору показывали продажных политиков, которых никто и не думал беспокоить, зато Касима легавые тягали через два дня на третий: угрозы, оскорбления, личный обыск, наклонись, ну-ка, что там у тебя в заднице, все полицейские — педики, ваша честь, надеюсь, вам это известно, и мы подумали: вы считаете нас ворами — ладно, будем воровать!
Именно тогда я окончательно понял, как глупа крестьянская мудрость. Деньги есть деньги, но не стоит зарабатывать слишком много, нужно уметь ишачить, терпеть, затягивать пояс, быть покорным, готовым на жертвы — не веря ни в Бога, ни в рай после говенной жизни на земле, вообще ни во что не веря! Девять десятых человечества прозябают в нищете, говорил я Касиму, и нечего надеяться — мы никогда этого не изменим, так не будем терять время. Нужно урвать свой кусок счастья — никто не поднесет нам его на блюдечке. Я излагал все это Касиму, он слушал, разинув рот, и я чувствовал, ваша честь, что у меня будет не просто сообщник, а ученик! Мы молоды и красивы, говорил я, так воспользуемся этим, пока есть возможность! И мы воспользовались — еще как воспользовались, скажу я вам!
Мы не были законченными психами. В те годы, в 1984—1985-м, все больше молодых в Шанселе травили себя крэком, брат Касима окочурился от передозировки, а вот мы проскочили, потому что знали меру: нюхали только кокаин и курили травку. Все эти удовольствия стоят денег, вы не вчера родились, ваша честь, и наверняка знаете, как добывают бабки подобные нам парни.
Мы называли это пошарить в Шарите (усекли юмор?): к востоку от среднего города находится маленький городок Шарите, а на дороге между ними находится куча магазинов, торгующих по оптовым ценам. Там продается все — от мебели до обуви, и в выходные люди приезжают отовариваться. В конце дня мы прохаживались около касс, причем никогда не залетали дважды в один и тот же магазин, остальное можете домыслить сами. Никакого огнестрельного оружия — нам хватало Острого Перышка, того самого ножа, который Хасан, уезжая во Францию, доверил Латифе, сказав, что однажды он будет принадлежать их сыну. Ну да, Касим чуточку раньше вошел в права наследства, но мы очень хорошо заботились о ноже, любовно его полировали и точили, он был нашим амулетом.
Как же мы веселились на пару! Вам, наверное, было бы приятнее услышать, что мы чувствовали себя ничтожествами, но это не так: когда я вспоминаю то время, у меня сладко ноет сердце! Если добыча была хороша, мы отправлялись шиковать в Париж: гостиница на Елисейских Полях, девочки, шампанское, ночные клубы и прочие развлечения. Я готов был гулять в Париже до бесконечности, но только вместе с Касимом, а он не хотел надолго отрываться от семьи: его отец не мог один прокормить десять ртов, и в Касиме говорило чувство долга — как-никак старший сын. Если я говорил: «Ты мог бы оставить свою чертову работу в автосервисе!» — он отвечал: «Нет, это чистые деньги, и я с легким сердцем отдаю их матери».
Я же тысячу лет не видел мать и ее друзей, односельчан — всех, за исключением Фионы. В шестнадцать лет моя сестричка выглядела на все двадцать, у нее были потрясающая задница и дивные буфера, одно время я даже подумывал сам лишить ее невинности, но решил, что и так владею ею во всех остальных смыслах, да и не очень-то мне хотелось трахаться с ней, потому что у мужика в койке отказывают тормоза, а она должна была видеть во мне Рэмбо, глаза из камня, тело из камня, сердце из камня, как в детстве, вот я и отдал ее Касиму, и мы отпраздновали это дело кокаином. Потом я поместил объявление в газете среднего города — «для тех, кто понимает», и таких нашлось немало, я даже удивился шквалу телефонных звонков, и Фиона два года работала на нас, два года — но только по выходным, потому что жила дома и ходила в лицей, а клиентов принимала в моей берлоге, а мы с Касимом караулили поблизости — с Острым Перышком — на случай неприятностей. Нам не очень-то нравилось представлять, как эти скоты ухают и сопят на нашей дорогой Фионе, особенно Касиму, потому что он слегка запал на мою сестричку, но ее это вроде бы и не трогало, она отдавала нам денежки с этаким залихватским смешком, как девушка из письма Космо, которая резвится и дурачится, поддавая ногой человеческую голову. Можно сказать, мы хорошо всех поимели, все у нас шло как по маслу! На деньги Фионы и выручку от налетов на магазины мы жили просто роскошно…
ЛАТИФА
Я сожалею, мадам Эльке. Не знаю, что и сказать, так сильно я сожалею.
ФИОНА
Не печальтесь, Латифа. Меня это не убило! Смотрите, я здесь, у меня все хорошо. Теперь я могу вам сказать: мы с Касимом безумно любили друг друга и защитила меня именно его любовь… а вовсе не Острое Перышко! А еще мне совершенно неожиданно помогла наука Эльке. Мужчины овладевали только моим телом — мыслями я была очень далеко. Я просто отсутствовала. «Работая» с клиентом, я целовалась с Касимом, нежилась в его объятиях, слушала, как он обращается ко мне на арабском… В своем воображении, конечно. Я обожала музыку этого языка, ваша честь (видите, я снова обращаюсь к вам на «вы»), я с детства мечтала о таком, язык, который ничего не означает, не язык — чистая музыка. Бегло по-арабски Касим не говорил, но знал наизусть суры Корана, которым научила его мать, их-то он и читал мне всякий раз, когда нам удавалось побыть вдвоем. Вряд ли такое часто случается — чтобы религиозный текст так разжигал желание…
Франк не знал, что Касим два года оставался моим любовником. Вы можете гордиться сыном, мадам, он замечательный парень… Мне странно было видеть, как шарахаются от Касима прохожие на улице, он ведь был нежнейшим существом на свете… Однажды я даже залетела от него (конечно, я уверена, с клиентами я всегда принимала меры!), но мы тогда оба считали, что не можем завести ребенка: мягко говоря, ситуация не позволяла! Я была несовершеннолетней и не хотела вмешивать маму, вот и пришлось искать подпольную абортмахершу. Касим пошел со мной, и, залезая на стол, я заметила, что он отвернулся. Это нужно было видеть, ваша честь, Касим трусил сильнее меня!
В конце концов все обошлось, мне повезло… но… я изменилась. Внутри меня находилось другое существо, понимаете? Чья-то жизнь билась у меня в животе. Все оказалось сложнее, чем я думала. Занятия любовью. Жизнь вообще. Когда вот так обо всем говоришь, это выглядит глупо, но… Потом, после того начинаешь смотреть на мир иначе. Нет, я не ушла с панели на следующий после аборта день — но внутренне проституткой быть перестала. Начала строить планы. Решила больше внимания уделять занятиям в лицее. Сдала на бакалавра — ни Франк, ни Касим похвастаться этим не могли. Когда мы пили шампанское за мои баллы, я заявила: с детскими шалостями покончено, друзья мои! Я еду учиться на актрису в Париж.
Я думала о Космо. Он воплощал собой все, о чем я тогда мечтала: талант, известность, деньги… И я вспомнила фразу, что он сказал мне у мостика через Арнон, давно, еще в детстве: «Когда-нибудь ты тоже сможешь стать актрисой…» Он мне поможет, точно поможет. Подтолкнет на старте.
Вспоминая свою тогдашнюю наивность, я краснею, ваша честь. Но в восемнадцать лет все мы эгоисты. Взрослые словно бы не существуют. Вернее, существуют, но как стены дома — старые, крепкие, надежные, они просто есть, на них не смотришь каждое утро, вставая с постели, чтобы проверить, не появились ли за ночь новые трещины.
В Космо они появились, а я ничего не заметила. Единственное, на что я обратила внимание, — но не придала значения! — так это на то, что он стал не таким разговорчивым, как когда-то. Ему исполнилось сорок, в волосах появилась седина. Если покопаться в памяти, я, возможно, вспомню, что раз или два слышала громкие голоса, доносившиеся из маминой комнаты. Но я не подозревала, ваша честь, как серьезно испортились их с Космо отношения, и ничего не знала о том, что он серьезно болен.
Теперь все это выглядит почти комичным. Летом 1986 года мне исполнилось восемнадцать, и я, получив диплом бакалавра, собрала манатки, взяла деньги, которые утаила от Франка, и отправилась в Париж, чтобы быть поближе к Космо. А он в тот же самый момент окончательно покинул столицу и купил квартиру в центре среднего города… чтобы быть поближе к Ионе.