Тем временем у французской армии в Алжире вошли в систему пытки как метод допроса и смертная казнь как наказание. Если конкретнее, это значит, что славных и незлых от природы белокожих французских мальчиков, едва окончивших школу, учат заставлять корчиться в жестоких судорогах смуглые тела, привязывая их к электродам генератора и включая ток; мало того – их учат зубоскалить по этому поводу: такой допрос называется “рок-н-роллом”. Есть и другой способ: голову допрашиваемого держат под водой – долго, но, разумеется, не настолько, чтобы лишиться источника информации, – это с ухмылкой называют “подводным плаванием”. И не дай Бог новобранцу показать, что ему претит такое обращение с себе подобными, расплакаться, возмутиться, сблевать – житья не дадут, поднимут на смех, задразнят бабой и хлюпиком, не мытьем, так катаньем научат выдержке.

Бойцы Фронта национального освобождения не дают себя запугать и усиливают ответные акции, в результате которых их врагов-французов (да и соотечественников из Алжирского национального движения тоже) находят кого без носа, кого без головы, кого без половых органов, кого без внутренностей. 13 мая 1958 года, после еще некоторых “событий” (попытка государственного переворота в Алжире, предпринятая оголтелыми генералами, погром Министерства по делам Алжира и захват парашютистами радиостанции “Радио-Алжир”), Фронт провозглашает себя временным правительством Алжирской республики.

Положение серьезное. Шарль де Голль понимает это и решает, что пора действовать; после одиннадцатилетнего отсутствия он заявляет о своей готовности снова встать у кормила Франции.

Гортензия де Трала-Лепаж тоже понимает это, читая “Фигаро”, и дрожит за дорогие ее сердцу заморские виноградники.

Это понимают почти все, и в Алжире, где мусульманки срывают покрывала, и в метрополии, где несметные толпы митингуют, скандируя снова и снова: “От Дюнкерка до Таманрассета – Франция едина!”

* * *

А Рафаэль ничего не понимает: он гастролирует.

С этой весны, благодаря вовремя отремонтированной басовой флейте и шумному успеху сольного концерта в парижском зале, он с головой ушел в свою карьеру. Отныне он признан виртуозом своего инструмента. На всех континентах покоряет он слушателей своей игрой, в которой удивительным образом сплетаются страсть и мастерство. Его приглашают повсюду. И он дает согласие на концерты и стажировки, гастроли и мастер-классы, уезжая надолго и не очень, порой довольно далеко от дома.

Да, он охотно принимает приглашения, тем более что заметил наконец в своей жене долгожданные перемены к лучшему. Всякий раз, возвращаясь в Париж, он видит, что Саффи явно нравится прогуливать ребенка в коляске. Видит, что щеки ее чуть-чуть порозовели, а на костях наросло немножко мяса, и радуется этому. Так что на сердце у Рафаэля на редкость спокойно, когда он садится в такси, поезда и самолеты, уносящие его прочь от улицы Сены: он оставляет жену и сына вдвоем в коконе счастья.

Еще кое-кто замечает перемены в Саффи и делает из этого диаметрально противоположные выводы. Это мадемуазель Бланш.

Консьержка поражена тем, как преобразилась молодая женщина. Она знает эту походку: легкую, беззаботную, освобожденную от бремени действительности. Было время, она сама ходила так, когда, работая секретаршей на одном предприятии, переживала единственную в своей жизни большую любовь к женатому сослуживцу. Роман кончился печально: мадемуазель Бланш наивно полагала, что любимый спал с ней, потому что жена больше не привлекала его… У него было два сына, и она, еще не зная, что ее гормональная система разрушена сент-уанскими кислотами, мечтала подарить ему дочь. Когда ее вместе с остальными сослуживцами пригласили “обмыть” рождение дочурки ее любовника, она едва не умерла от горя и стыда.

Да уж, если любовь на стороне и окрыляет, то полет, как правило, недолог, а падать больно. И все же это сильнее ее: при виде молодой женщины, уходящей с коляской в сторону Сены, у мадемуазель Бланш теплеет на сердце. Язык не повернется предостеречь человека, который так и светится счастьем.

Остается только надеяться, что дело не кончится большой бедой.

* * *

У Андраша нет телефона. В квартале Маре в те времена подключения к телефонной станции приходилось ждать года два. Да Андраш и не просил: он предпочитает жить без телефона, так же, как и без часов. Поэтому ему отведена несколько пассивная роль: всякий раз инициатива их встреч исходит от Саффи и предупредить его о своем приходе она не может.

* * *

Она идет к нему во второй раз: сегодня она разденется, и он разденется тоже. Но, подойдя к стеклянной двери, Саффи слышит голоса и понимает – вот разочарование-то! – что он не один.

Он встречает ее как старую знакомую, помогает вкатить коляску и знакомит со своим гостем, высоким нескладным негром:

– Саффи, Билл…

– Hi, Saf!

Саффи отпрянула – невольно, едва заметно. Впервые – после нечистого в сарае – она так близко видит негра. Он протягивает ей руку, а ей чудится другая протянутая рука, и всплывает в памяти слово “water”, теперь она знает, что это значит, но для нее оно по-прежнему овеяно страхом. Wer hat Angst vorm schwarzen Mann?

Сделав над собой усилие, она поднимает руку, чтобы рука черного человека взяла ее ладонь и пожала.

– Садись! – кивает Андраш и, повернувшись спиной к Саффи: ты у себя дома, – продолжает разговор с гостем по-английски.

Ну вот, как все, оказывается, просто. С коляской, с ребенком – все равно здесь она имеет право быть просто “Саффи”. Ее жизни в Германии не было, и жизни на Левом берегу тоже; она может говорить и делать что угодно, быть кем ей хочется – она свободна! Подняв с пола какую-то газету, Саффи садится в продавленное кресло и будто бы читает, а что газета на венгерском, замечает только минут через десять. Она улыбается сама себе. Мужчины спокойно беседуют у верстака. Насколько она может судить, английским Андраш владеет еще хуже, чем французским. Они закуривают, забывают горящие сигареты в пепельнице, пробуют один за другим полдюжины мундштуков к саксофону. Просыпается Эмиль, Саффи меняет ему подгузник, снова садится и ждет без всякого нетерпения. Она просто-напросто счастлива. Наконец американец, тряхнув головой, встает, забирает свой инструмент и упругой походкой направляется к двери; венгр идет следом.

– So long, Saf, – прощается гость. – See you around, man, – легкий дружеский тычок в плечо Андраша.

Андраш закрывает за ним дверь. Перевертывает табличку за стеклом. Поворачивает ключ в замке.

– Этот человек – гений сакса-тенора, – говорит он. – Вы пойдете как-нибудь со мной послушать его?

– Да, – отвечает Саффи. Ее низкий голос охрип, почти сел от желания. – Я пойду с вами, куда вы захотите, Андраш.

– Как вы хорошо говорите мое имя.

(Венгерское имя “Андраш” звучит резко, даже хлестко, с тональным ударением на первом слоге, раскатистым “р”, нёбным, а не горловым, и шипящим “ш”; французское “Андре” по сравнению с ним слабовато.)

Держась за руки, прильнув губами к губам, они уходят за красное покрывало.

* * *

Он раздел ее донага, как она хотела. Разделся донага сам, как она хотела. Он лежит рядом с ней на кровати, с уже восставшей плотью, и любуется белизной ее тела. Его широкие пальцы пробежались вдоль оставленного скальпелем оскала по всей его длине, прочертили швы поперек. Как будто он сам нарисовал на животе Саффи эту колючую проволоку.

– Это ребенок? – спрашивает он.

Саффи кивает: да. И шепчет:

– У меня больше не будет.

От уголков глаз Андраша разбегаются лучики.

– А-а… – говорит он весело. – Одной проблемой меньше!

Склонившись над ней, он берет губами ее грудь, языком дразнит кончик и принимается с силой сосать. Такого Саффи никогда не испытывала: словно вторая кровь побежала по ее жилам и она вдруг почувствовала себя вдвойне живой: этот мужчина извлек из глубин ее тела капли материнского молока, которого, по безапелляционному приговору патронажных сестер из больницы, у нее не должно было быть. Андраш ощущает на языке и глотает теплую сладкую влагу. Он выпил из обеих грудей, и вот, глядя друг другу в глаза, они соединяются.

Посреди их любви вдруг плачет Эмиль. Не пищит, как в прошлый раз, а плачет. Ему уже три месяца, и глаза его теперь выделяют настоящие слезы. Всхлип за всхлипом, он не успевает перевести дух, личико багровеет, наливается кровью. Там, за красным покрывалом, его мать изнемогает, обнаженная, под сильными руками мастера, под его тяжелым телом, под долгими, ритмичными толчками его члена. Она извивается, выгибается дугой, обмякает. Она тоже плачет. Ложится на любовника сверху, вся в слезах и в поту. Роняет на него соленые капельки и слизывает их с его щек. Андраш шепчет ей на ухо по-венгерски отрывистые хриплые слова, она не понимает их, но млеет. А ребенок исходит криком в бессильной ярости.

И мужчина, которому никогда не сделать ее матерью, мужчина, чье семя истечет в бесплодную почву, мужчина, которого она любит и будет любить всегда, мужчина, придавивший ее своей тяжестью, наполнивший ее своей силой так, что она не помнит себя, наконец тонет в ней, издав долгий крик, потом другой, а Саффи уже давно перестала считать накрывающие ее волны.

Он поднимается первым. Он, Андраш, идет за ребенком, уже захлебывающимся в плаче, и, вернувшись, кладет его между ними на диван. Эмиль, узнав запах матери, тянется к ней и тотчас утихает.

– Смотри-ка, – говорит Андраш, – как он любит маму.

Рука Саффи накрывает головку ребенка. Мягкая округлость макушки как раз умещается в ладони. Ее пальцы поглаживают черные кудряшки, так похожие на кудри Рафаэля. От слов, произнесенных Андрашем, у нее что-то странно вздрогнуло внутри.

– Ты красивый, – шепчет она Андрашу.

– Нет, – отвечает Андраш. – Это ты красивый.

* * *

Вслед за апрелем приходит май. Саффи парит в облаке счастья, и ее сыну тоже хорошо от этого: теперь, когда она пеленает его, купает, кормит, ее руки обращаются с ним бережнее и ласковее, чем прежде. И кроха проникается доверием.

Рафаэль, бывая в Париже наездами, радуется.

Ночью между ними ничего не меняется: в постели с мужем Саффи пассивна, как всегда, – но, говорит себе Рафаэль, нельзя желать невозможного. Его брак не хуже любого другого. Вот Мартен и Мишель, например, вечно ругаются из-за денег. А у меня – посмотрите только на мою жену, на сынишку, какими они выглядят счастливыми!

Она в самом деле счастлива, Саффи. Она купила в “Бон Марше” жардиньерки для окон в гостиной и разноцветные герани. Сейчас Эмиль сидит подле нее на ковре среди бархатных подушечек, а она, высунув обнаженные руки в окно, осторожно обрывает засохшие листочки. Легкий весенний ветерок овевает ее лицо. Она вдыхает аромат цветов, которые сама посадила. Она живет в каждом своем движении, знает, что белая дуга ее рук над цветами красива, а пальцам приятно перебирать зелень… это и есть счастье, правда? Если и существует другое определение, я его не знаю. Ее голова перестала быть запертым темным чуланом, населенным ужасами прошлого, в котором мы с вами побывали, – теперь это место, вполне пригодное для жизни. Саффи приемлет настоящее, потому что каждая секунда этого настоящего приближает ее к новой встрече с Андрашем. Бессонница еще мучает ее иногда, но ей выпадают и часы безмятежного сна.

* * *

Проснувшись утром 29 мая, в день, когда де Голль должен официально взять бразды правления, она с недоумением обнаруживает, что выключатель снова не работает. Опять забастовка! Газовая плита тоже не зажигается, нельзя прокипятить бутылочки Эмиля. Ну и ладно… Ничего ее сыну не сделается, если он в четыре месяца разок попьет холодного молока. На душе у нее легко и радостно: Рафаэль в Англии, а завтра воскресенье и она пойдет с Эмилем к Андрашу.

– Правда, сыночек? Правда, мой маленький? Мы пойдем с тобой в гости, да?

* * *

Андраш приготовил им сюрприз: собственноручно сшитую сумку с лямками, чтобы Саффи могла носить ребенка на животе, как кенгуру.

– Но зачем?

– Затем! Сегодня едем на прогулку!

И он показывает ей на прислоненный к стене в углу двора, возле общей уборной, велосипед-тандем – он откопал его в лавке старьевщика в одиннадцатом округе. Настоящая диковинка, теперь таких не делают, весь из железа и черной кожи. Просто чудо.

– Андраш!

Он садится впереди, Саффи с ребенком сзади… и они едут. Эмиль, притиснутый к телу матери, совершенно счастлив; движение велосипеда убаюкивает его, он засыпает.

– А куда мы едем?

– На Блошиный рынок!

Андраш любит бродить по открытому Клиньянкурскому рынку; нередко он находит там всевозможные мелочи, которые могут пригодиться в работе. Но на этот раз далеко они не уехали: на полпути к заставе Клиньянкур бульвар Барбес перекрыт полицейским кордоном. Весь квартал оцеплен, улицы пусты, атмосфера предгрозовая. Притормозив ногой, Андраш смотрит на происходящее и хмурится. Саффи видит, как ходят ходуном его челюсти: он скрежещет зубами.

– Почему…

Она даже не может договорить. От одного вида людей в форме на нее напал столбняк.

– Что почему? – раздраженно переспрашивает Андраш. – Алжир. Ты что, газет не читаешь?

Саффи молчит.

– Ты что, не знаешь? – не унимается Андраш. – Идет война, Саффи.

– Нет…

Слово вырвалось у нее само собой. Это сильнее ее. Идет война – нет.

– Саффи! Страна, в которой ты живешь, воюет. Франция тратит сто миллиардов франков в год на войну в Алжире. Ты хоть знаешь, где это – Алжир?

Андраш почти кричит. Эмиль вздрагивает во сне и крепче жмется к матери. Обняв сына обеими руками, Саффи опускает глаза.

– Война кончилась, – произносит она упавшим голосом.

– Война не кончилась! – кричит Андраш. – В сороковом немцы вставили Франции, ей стыдно за те четыре года, и в сорок шестом она начала войну в Индокитае. В пятьдесят четвертом проиграла ее, вьетнамцы ей тоже вставили, опять стыдно, и через три месяца она начала войну в Алжире. Ты не знаешь?

Саффи, не поднимая головы, качает сына и ничего не отвечает.

Молчание становится тягостным. Наконец Андраш, тряхнув головой, закуривает “Голуаз”. Разворачивает велосипед. Глубоко затягивается, выдыхает дым вперемешку с яростью и жмет на педали: они едут назад, в Маре.

Первый выход не удался.

* * *

Им не придется выезжать на тандеме все лето. Французов и алжирцев находят зарезанными, изувеченными, с переломанными костями и засунутыми в рот половыми органами. То в одном, то в другом квартале гремят взрывы. Горят полицейские участки.

Возмущенная подобным надругательством над своими красотами, столица задействует для защиты все имеющиеся в ее распоряжении силы охраны порядка. С алжирцев (и с тех, кто имеет несчастье походить на них) не спускают глаз, их донимают проверками документов, задерживают по поводу и без повода, бьют, измываются, оскорбляют, сажают, хватают на улицах, заталкивают сотнями в гимнастический зал Жапи, в бывшую больницу Божон – пусть-ка почувствуют себя в этой стране дома, а то никак не желают понимать, что это и их страна.

Рафаэль, уезжая в турне по Южной Америке, советует жене не уходить далеко от дома. Саффи слушается: ей достаточно взглянуть на перекрестки, ощетинившиеся рядами солдат. С июня по сентябрь она только дважды привозит Эмиля в мастерскую в Маре, и оба раза ненадолго. Все остальное время она ходит как во сне, мечтает, мысленно разговаривает с Андрашем, задает ему вопросы и громко смеется его ответам. Стоит нагая перед зеркалом в полуденной жаре, не сводя прищуренных глаз со своего отражения, ласкает себя и представляет, что это руки Андраша. Возится с ребенком, ухаживает за цветами, занимается хозяйством.

В середине августа Эмиль научился сидеть. Саффи хлопает в ладоши, целует его в знак похвалы, с гордостью сообщает новость Рафаэлю по телефону.

* * *

Вот видите, Саффи теперь живет в жизни. Она больше не носит сына как узелок с тряпьем. По крайней мере, на сегодняшний день она ничем не отличается от множества родителей, самозабвенно пестующих потомство. Удивляется и умиляется вполне естественным успехам своего чада – обнаружив, например, что Эмиль умеет переворачиваться с животика на спинку и со спинки на животик или сам поднимает свою тяжелую головку и следит за ней глазами.

Она почти что стала обычной, как все, матерью.

Зато по-прежнему не совсем обычны слишком серьезные глаза Эмиля, и улыбается он все так же редко. Как будто размышляет о вещах, которых в его возрасте понимать еще не полагается.