«Многое в исторической и мемориальной культуре выдохлось, окаменело, утратило собственное содержание – причем именно из-за своей фиксации на прошлом. …До сих пор считается, что сам факт преступления, совершенного нацистами в том или ином месте, заслуживает мемориальной таблички. Но это происходило повсюду в Германии и оккупированной Европе, поэтому познавательная ценность каждого отдельного случая, уменьшаясь, стремится к нулю. Развешивание по стране все новых мемориальных табличек, напоминающих даже спустя десятилетия о преступлениях национал-социализма, парадоксальным образом возвеличивает его ex negativo».
Харальд Вельцер усматривал в локальной практике маркировки тех или иных мест опасную «диктатуру прошлого», отрицательно сказывающуюся на будущем. Локальные мемориалы, которые по инициативе активистов гражданского общества возникали и будут возникать впредь, являются важнейшей и одновременно наиболее неприметной сферой практической реализации немецкой мемориальной культуры. В нынешнем дискурсе, связанном с недовольством мемориальной культурой, эту сферу обычно отождествляют с вершиной пирамиды, то есть с официальным уровнем государственной исторической политики. Вновь и вновь подвергаются критике литургически-ритуальные формулы, которые, бесконечно повторяясь в памятные дни и на торжественных мероприятиях в центральных мемориалах, все более утрачивают изначальный смысл и потому кажутся в принципе фальшивыми. Но когда вся мемориальная культура сводится к официальному уровню, складывается впечатление, будто в мемориальной культуре мы имеем дело исключительно с «театрализованной коммеморацией», которую государство инсценирует для своих граждан. Формируется предвзятое, одностороннее представление о практиках, объединяемых понятием «мемориальная культура». Чтобы избежать этого, следует подробно рассмотреть «места памяти», создаваемые по инициативе «снизу». К сожалению, объем данной главы пришлось сократить, но все же она в известной мере характеризует масштабы затрагиваемого явления. Непросто посредством нескольких примеров продемонстрировать огромный вклад личных инициатив в развитие мемориальной культуры, которая является не только объектом государственной политики, но и проектом гражданского общества. Большинство участников дискурса о мемориальной культуре оставляет без внимания инициативы активистов гражданского общества, которые реализуются в городах и регионах Германии на общественных началах, собственными силами, без большого шума в СМИ. Здесь один город зачастую не знает, что делается по соседству, поскольку событие не освещается федеральными СМИ. Создается ложное впечатление, будто мемориальная культура существует в виде ритуалов исторически выдохшегося пиетета и представляет собой навязанную сверху программу, далекую от интересов и потребностей самого населения, а главное – лишенную непосредственного и ангажированного участия местного сообщества.
Тот, кто интересуется этими негромкими местными инициативами активистов гражданского общества, может с помощью Интернета найти информацию о немецких «местах памяти» и мемориалах у себя по соседству. Многое из того, что осуществляется по решению «сверху», нередко имеет долгую предысторию в виде спорных проектов местных активистов, хотя обычно об этом не говорится. В Германии наряду с центральным берлинским мемориалом жертвам Холокста существует разнообразный и расширяющийся спектр локальных мемориалов, подтверждающий высказывание историка Марианны Авербух: «Вся страна – мемориал». Понятие мемориальной культуры охватывает нечто гораздо большее, нежели государственные мемориалы и выступления государственных функционеров или публичных политиков; она опирается на живую активность гражданского общества, осуществляющуюся в виде бесчисленных исторических проектов, куда вовлечена и молодежь, которая таким образом соприкасается с немецкой историей в своем непосредственном окружении. Импульс для локальных инициатив рождается в конкретных населенных пунктах, жители которых слой за слоем открывают для себя свою историю.
Вельцер считает маркировку исторических мест такой же бессодержательной, как шаблонные риторические фразы. Они кажутся ему столь же ненужными и лишними, как голоса очевидцев исторических событий. Мысль о том, что познавательная ценность каждого отдельного случая стремится к нулю, можно перевернуть: познавательная ценность правды о Холокосте как абстрактной формулы стремится к нулю, зато локальные истории, которые обнаруживаются благодаря вскрытию исторических пластов, становятся для окрестных жителей конкретными, наглядными и привязанными к определенной топографике. Восстанавливая историческое событие, местные активисты рассказывают о нем другим, причем делают это как наследники преступного прошлого, с которым они эмпатически ощущают личную связь, – однако благодаря критической, просветительской деятельности они освобождаются от того соучастия в совершенных в прошлом преступлениях, которое продлевается безразличием или забвением.
4. Память о двух немецких диктатурах
Память о ГДР – особый немецкий путь?
В прошлом каждой нации есть события, которые не просто некогда произошли, но и ныне вызывают к себе исторический интерес. В силу высокой негативной значимости для национальной идентичности, для представлений нации о самой себе такие события остаются для многих поколений предметом общественного обсуждения, претендуя на заметное место в национальной истории. Непреходящая значимость определенных исторических эпох для немецкого коммуникативного и коммеморативного репертуара обусловлена их экстремальным насильственным характером: неправовое немецкое государство терроризировало собственное население, социальные меньшинства и население чужих стран. В данном случае непреходящая память о событиях прошлого свидетельствует, что оно продолжает предъявлять свои требования к настоящему, сопротивляясь переоценке и проработке прошлого. Справиться с наследием преступного режима, установить подлинную и стабильную демократию можно лишь тогда, когда преступники будут названы, страдания жертв получат признание и из исторического опыта удастся извлечь соответствующие уроки.
Из двадцати семи стран – членов ЕС семнадцать стран имеют опыт диктаторских режимов; Германия пережила сразу две диктатуры. Этим объясняется то обстоятельство, что память о диктатуре СЕПГ, сформировавшаяся после воссоединения Германии в 1990 году, выпадает из общеевропейских рамок. После крушения советской системы многие из бывших стран Восточного блока столкнулись с необходимостью включить опыт диктаторского режима в новую картину истории. Ряд стран бывшего Восточного блока согласованно избрали жертвенный нарратив для проработки общего прошлого. Нация видит себя пассивной и травмированной жертвой репрессивного оккупационного режима; подобная версия кардинально меняет прежнюю доктрину официальной пропаганды о дружбе братских народов. История страданий целого народа нашла свое отражение в нынешних экспозициях исторических музеев Будапешта, Риги, Таллина или Вильнюса, формируя картину прошлого для следующих поколений.
Германия выделяется на фоне этого восточноевропейского мейнстрима. Наша страна принципиально отличается тем, как в ней происходило осмысление холодной войны и коммунистического режима. В отличие от других стран ГДР пережила в 1989 году двойную смену идентичности: она вышла из советского блока и вошла в состав воссоединенной Германии. Внутри общегерманской памяти новой ФРГ сорокалетняя история ГДР воспринимается под знаком «второй диктатуры». Тем самым Германия как бы считает себя дважды виновной, ибо не сумела противостоять двум большим идеологическим искушениям XX века – фашизму и коммунизму. Согласно нынешнему представлению нации о себе немцы оказались особенно подверженными влиянию экстремистских идеологий, а потому сами несут ответственность за связанные с этим насилие и репрессии. Если в других восточноевропейских странах наблюдается коллективная самоидентификация с жертвами диктаторского режима, то немецкий нарратив о ГДР как о «преступном государстве» характеризуется «самоидентификацией с преступниками» в смысле принятия на себя исторической ответственности за коллаборационизм и репрессии.
Обе указанные позиции в историческом осмыслении тоталитарного прошлого можно – вслед за М. Райнером Лепсиусом – назвать соответственно «интернализацией» и «экстернализацией». Тот, кто отождествляет себя исключительно с жертвами насилия, категорически отвергает собственную ответственность за совершенные преступления, то есть «экстернализирует» вину и ответственность; в другом случае зло «интернализируется», поскольку собственная причастность к вине и ответственности за преступления признается. В свое время Лепсиус предложил оба понятия, чтобы различить две формы осмысления нацистского режима в разделенных немецких государствах. ГДР однозначно видела себя на стороне жертв нацизма или на стороне борцов Сопротивления, то есть «экстернализировала» эту фазу немецкой истории; напротив, ФРГ, считая себя преемницей прежнего немецкого государства, включала в конструкцию собственной идентичности вину и ответственность за преступления против человечности, совершенные нацистской диктатурой, то есть здесь произошла «интернализация» вины и ответственности, что влекло за собой соответствующие политические последствия.
Подобно тому, как после 1949 года ФРГ интернализировала историю национал-социализма, после 1989 года воссоединенная Германия интернализировала историю ГДР. Немецкое восприятие истории ГДР как «второй диктатуры» соответствует базовой психоистерической парадигме. Новое воспринимается в свете того, что уже было пережито ранее; новое оценивается – сознательно или бессознательно – с оглядкой на уже сложившиеся схемы интерпретации. «Вторая диктатура» трактуется в Германии с оглядкой на первую, но одновременно она воспринимается в качестве проблематичного конкурента «первой диктатуры». Говоря о ГДР, мы зачастую явным или неявным образом исходим из оценочных постулатов относительно национал-социализма. Хотя эти исторические эпохи различаются достаточно четко, однако в историческом сознании постоянно происходит их совмещение, когда одно событие кажется тенью, схематичным повторением, а главное – конкурентом другого.
Дискуссия об обеих немецких диктатурах
Различие между обеими немецкими диктатурами вполне очевидно из-за того смертоносного насилия, которое было нацелено нацистским государством как внутрь себя, так и вовне, против соседних стран и «расовых» меньшинств, прежде всего – против европейских евреев. Несомненно и структурное различие. От национал-социалистической диктатуры, которую избрали себе немцы, они не смогли освободиться сами. Новое начало стало для них возможно лишь благодаря союзникам по антифашистской коалиции, как на востоке, так и на западе. Напротив, в ГДР народ сам освободился от навязанной ему диктатуры, которую он себе не выбирал.
Однако за последние двадцать лет неоднократно появлялись свидетельства того, что в сознании немцев имеет место коллизия между национал-социалистической диктатурой и диктатурой СЕПГ. Одним из таких примеров стала дискуссия вокруг спецлагерей для военнопленных и политзаключенных, которые были созданы после войны советскими спецслужбами и действовали до 1950 года на территории бывших концентрационных лагерей Бухенвальд и Заксенхаузен. Гетерогенность воспоминаний, связанных с двумя разными историческими фазами, превратила каждую из этих топографических точек в исторически сложное, противоречивое и спорное «место памяти». «Двойная боль» – так была озаглавлена статья о скандале, причиной которого послужило выступление бранденбургского министра внутренних дел Йорга Шенбома в Бухенвальде по случаю годовщины освобождения Аушвица; Шенбом вспомнил о политических заключенных, которые находились в Бухенвальде и после войны.
При всей однозначности различий между обеими немецкими диктатурами, переходя на уровень исторической памяти, весьма сложно осуществить их упорядочивание и сообразную репрезентацию. Это проявилось очередной раз на примере историко-политической дискуссии, имевшей место накануне двадцатилетия падения Берлинской стены. В конце 2008 года правительство ФРГ в лице министра культуры Бернда Науманна опубликовало проект «Перспективной концепции сохранения мемориальных комплексов». Критики усмотрели в этом проекте не столько развитие концепции сохранения мемориалов, которая реализовывалась прежним коалиционным правительством социал-демократов и «Зеленых», сколько заметный перекос в сторону «второй диктатуры». Дискуссия «о тоталитарных системах в Германии» была подвергнута критике Соломоном Корном, который указал на попытки «отождествить преступления режима СЕПГ с преступлениями национал-социалистов». В документе «Критическая память. Позиция “Зеленых”» Катрин Герлинг-Экардт, депутат бундестага от этой партии, высказала мнение, что перенос акцентов с национал-социалистической диктатуры на коммунистическую крайне проблематичен, как и нивелировка, которая содержится в самой формулировке – «обе немецкие диктатуры». Она выразила протест против смены парадигм в мемориальной культуре, когда усиленная проработка истории ГДР приводит к ослаблению памяти о национал-социализме. (Такое впечатление было вызвано, в частности, тем, что в проекте концепции, опубликованной Нойманном, семь с половиной страниц посвящены истории ГДР и лишь две страницы – национал-социализму.) По мнению Герлинг-Экардт, акценты расставлены неверно; она, в свою очередь, сформулировала десять тезисов о критическом историческом сознании, которые позволяют провести четкую границу исторической памятью о том и другом периоде.
Историк Бернд Фаульбах сумел найти решение для дискуссии об обеих немецких диктатурах, которая подытожила работу двух парламентских комиссий, созванных в 1990-е годы по поручению бундестага для проработки исторического наследия диктатуры СЕПГ. В этих комиссиях также шли споры, столкновения мнений о том, как воссоединенная Германия должна определить историческое место обеих немецких диктатур и какую дать им историческую оценку. Как охарактеризовать их общность и различия? Ведь табуировалось само их сравнение, – из-за опасений, что память о второй диктатуре, наслаиваясь на память о первой диктатуре, сделает первую диктатуру всего лишь достоянием истории. Фауленбах предложил дипломатичную формулу, позволяющую найти место для обеих диктатур в национальной истории и национальной идентичности, чтобы на этой основе продолжить работу парламентских комиссий. Формула состоит из двух частей:
Память о сталинизме не должна релятивироваться памятью о Холокосте.
Память о Холокосте не должна тривиализироваться памятью о сталинизме.
Сохранение прошлого и преодоление прошлого
В спорах о значении и оценке национал-социалистической диктатуры и диктатуры СЕПГ не следует забывать как о некоторых сходствах, так и о существенных различиях между ними. Относительно сходств сложился «антитоталитарный консенсус», который включает в себя представления о механизмах принуждения, действовавших в неправовом государстве, с одной стороны, и о готовности населения отказаться от индивидуализма, принять идеи коллективизма и подчиниться авторитарным структурам – с другой. Гораздо весомее различия. Для ГДР нет аналога Холокосту, который составлял основу нацистской диктатуры и одновременно выходил далеко за ее рамки. Планирование и осуществление этого исторически беспрецедентного геноцида ставит совершенно новые проблемы перед памятью о Холокосте. У памяти о ГДР нет такого «уникального отличительного признака». Она скорее стала частью общеевропейской памяти стран бывшего Восточного блока при всех имеющихся национальных различиях. Следует также учесть, что уцелевшие жертвы Холокоста и их родственники находятся преимущественно за пределами Германии и рассеяны по всему миру. Это придает памяти о Холокосте глобальный масштаб. Напротив, жертвы режима СЕПГ остались преимущественно на родине. Память о нем носит характер внутренней национальной проблемы: здесь немцы судят немцев и стоит задача общественной интеграции бывших жертв и преступников. После 1945 года немцы, почувствовав на себе всю тяжесть последствий развязанной ими войны на уничтожение, поначалу в основном считали жертвами самих себя и лишь спустя десятилетия стали испытывать сострадание к жертвам нацистского режима. После 1989 года бывшие граждане ГДР почувствовали себя «бенефициарами» режима СЕПГ (отсюда и их ностальгия), так и его жертвами; глубокая эмпатия западных немцев к жертвам этого режима отсутствует до сих пор.
Для прояснения вопроса о том, происходит или не происходит нивелировка обеих диктатур, следует учесть, что в объединенной Германии сложились две различные формы коммеморации об обеих немецких диктатурах. Я называю их «сохранение памяти» и «преодоление памяти». Форма коммеморации о национал-социализме и Холокосте представляет собой сохранение памяти. Она служит непосредственным ответом на беспрецедентное преступление против человечности и основывается на ключевых положениях, которые точно описываются цитатой из «Десяти тезисов» Катрин Геринг-Эккардт: «Проработка Шоа не имеет окончания и не может быть завершена. Преступления национал-социализма определяют немецкую идентичность, предполагая ответственность, от которой невозможно “избавиться”. Эти преступления всегда будут вторгаться в современную немецкую действительность. У них нет срока давности в том смысле, что Германии и дальше придется нести ответственность, передавая “эстафету памяти” следующим поколениям».
В противоположность этому мемориальная культура, сложившаяся по отношению к ГДР, реализует принцип преодоления памяти. Такая мемориальная политика также опирается на исторически новые основы, которые возникли в 1980-е годы и используются ныне всюду, где вместо бывших преступных режимов устанавливается демократия. Подобные страны переживают глубокую трансформацию своей конституции, своих политических институтов, своих ценностей и – не в последнюю очередь – своих представлений об истории. Этот «транзит» сопровождается учреждением комиссий правды и примирения; в связи с их деятельностью историки изучают события, которые подвергались замалчиванию, и привлекают внимание общества к тем историческим событиям, которые оно предпочло бы забыть. Работа исследователей базируется на убеждении, что лишь освещение совершенных преступлений, признание жертв может заложить правовой фундамент и создать предпосылки для социальной интеграции. Речь при этом идет не о долгосрочной, принципиально незавершаемой мемориализации некоего «нормативного» прошлого, призванного стать составной частью политической и культурной идентичности, а о преодолении истории насилия ради открытости для общего будущего.
С учетом различия между сохранением прошлого и его преодолением кажется уместным упорядочить использование некоторых понятий, циркулирующих в мемориальном дискурсе. Религиозное понятие «избавление» (Erlösung), вошедшее в политический обиход благодаря речи федерального президента Рихарда фон Вайцзеккера – и тут Ульрике Юрайт совершенно права, – не должно иметь места в мемориальном дискурсе, поскольку оно отсылает к божественной инстанции, что не соответствует секулярному характеру этого дискурса. В контексте памяти о Холокосте следует заменить слово «избавление» выражением «совместная (или эмпатическая) память», сознавая, что память тех, кто являются потомками преступников, и тех, кто являются потомками жертв, имеет совершенно разный характер. В контексте памяти о ГДР предпочтительно заменить слово «примирение» словом «доверие». Данные предложения подразумевают не только исключение из политического лексикона понятий религиозно-христианского обихода, но и приглушение чрезмерных ожиданий, которые обусловлены ритуальным употреблением лексики высокого стиля.
«Коммуникативное умолчание» (термин Люббе) являло собой полную противоположность «транзиту», который характеризуется открытием архивов и самоотождествлением с преступниками. Назначенная бундестагом парламентская комиссия для изучения режима СЕПГ являлась своего рода «комиссией правды и примирения»; в мире насчитывается сегодня более тридцати таких комиссий. Они ставят перед собой цель привлечь преступников к ответственности, признать пострадавшими жертв совершенных преступлений и вернуть им право слова. Переход от диктатуры к демократии оборачивается не совместным забвением, а прохождением через угольное ушко совместной памяти о вине за совершенные преступления и о причиненных страданиях, что одновременно открывает перспективу общего будущего. На этой основе происходит интеграция общества, прокладывающая путь к совместному будущему.
Существуют различные мнения о «транзите», который никогда не может реализоваться полностью, а лишь с большим или меньшим успехом. Положительную оценку критической проработке истории ГДР дает Эккард Йессе, который указывает, что эта проработка выделяется на фоне других европейских стран: «Другим восточноевропейским демократиям не удалось создать такие парламентские комиссии. Дело со столь критикуемым преодолением прошлого обстоит в Германии не так плохо, как о том порой говорят. Имеющиеся материалы убедительно свидетельствуют: здесь “Запад” вовсе не сводит счеты с “Востоком”. Те, кто утверждают нечто подобное, занимаются измышлениями».
Впрочем, мнение бывшей Партии демократического социализма (ныне «Левые») звучит совсем иначе: «Большинство членов комиссии бундестага сохраняет приверженность анахроничному, воинствующему антикоммунизму; их предубеждения, шаблоны, антилиберализм не способствуют вынесению справедливых исторических оценок и взаимопониманию. Огульные осуждения “ГДР как преступного государства”, абсолютизация роли диктатуры и политических преступлений в истории ГДР, распространение заведомо ложных и недопустимых сравнений ГДР с национал-социализмом воздвигают новую Стену и фальсифицируют историю. Криминализуя бывшее восточногерманское государство, парламентская комиссия поддержала непрекращающиеся политические преследования, а также принятие законов, действующих с обратной силой, и продление срока давности. Комиссия дала новый повод для дискриминации и ущемления прав значительных социальных групп. Вместе с тем вновь упускается возможность для того, чтобы жертвы политических репрессий в ФРГ были наконец реабилитированы, а нанесенный им ущерб был возмещен».
Парламентскую комиссию винят в недопустимых сравнениях ГДР с национал-социализмом, но одновременно преодоление восточногерманского прошлого политически увязывается со временами национал-социализма. Характерна рефлекторная реакция на уголовное преследование бывших функционеров СЕПГ, которая приобретает вид упреков в недостаточной проработке национал-социалистического прошлого. В таком контексте вполне логично, что на выборах федерального президента в марте 2012 года «левые» выставили своим кандидатом Беату Кларсфельд против кандидатуры Йоахима Гаука.
Память о жертвах ГДР
Формирование памяти о ГДР происходит крайне противоречиво, и, хотя прошло уже более двух десятилетий, оно все еще переживает свое начало. Есть резкое отличие от 1989 года, события которого признаны первой успешной демократической революцией в истории Германии и охотно сравниваются с буржуазной революцией 1848 года. Этот год стал важной исторической датой для немцев, которые не захотели или не сумели самостоятельно освободиться от национал-социализма. Наряду с негативными воспоминаниями о травме 1945 года теперь появилось позитивное воспоминание об историческом триумфе 1989 года.
При всем единодушно эйфорическом отношении к этому поворотному событию европейской истории остаются неясными место и оценка сорокалетней истории ГДР внутри общегерманской памяти. Ее формирование началось медленно и продолжается до сих пор. Фундамент этой памяти закладывается мемориалами, которые документируют топографию государственного террора в бывшей ГДР. Сразу после создания ГДР было учреждено министерство государственной безопасности. МГБ стало неотъемлемой частью режима, который укреплял свою власть с помощью террора, держа собственное население под постоянным подозрением, криминализируя его, осуществляя неусыпную слежку за людьми, которых подвергали пыткам и бросали в тюрьмы без суда и следствия. Абсолютное недоверие государства к своим гражданам было непосредственно обусловлено дефицитом легитимности той власти, верхушка которой может сохранять ее лишь путем насилия, слежки и доносительства.
Бывшая берлинская тюрьма МГБ в Хоэншенхаузене или магдебургский мемориал Морицплац стали «местами памяти» и одновременно архивами, где хранятся документы и обличающие режим материалы. Большой заслугой гражданского комитета по контролю за прекращением деятельности «Штази» является воспрепятствование уничтожению этих документов. Ведь именно такое уничтожение происходит в переломные моменты истории при переходе от одной политической системы к другой; переживая свое крушение, насильственный режим стремится прежде всего ликвидировать следы собственных преступлений, чтобы не допустить их расследования. В качестве примера можно привести ЮАР, где режим апартеида уничтожил тонны архивных дел, поэтому понадобились устные свидетельства жертв пережитого насилия. Весной 2011 года, когда пало правительство, египетское министерство внутренних дел, где хранились материалы, изобличающие государство, устроило поджог, чтобы избавиться от компрометирующих документов (поджигателями были явно не протестующие демонстранты). В Магдебурге политический «транзит» ознаменовался обнародованием секретных материалов «Штази». Уже в 1990 году 23 тысячи посетителей получили возможность на протяжении шести недель посещать выставку в здании на Морицплац, чтобы ознакомиться с документами о судьбах политических заключенных. Из подобных подлинно революционных актов возникли инициативы снизу, направленные на создание многих мемориальных центров; бывшие жертвы режима СЕПГ энергично работали над тем, чтобы места их страданий не канули в небытие.
В создании памятников и мемориалов, посвященных истории ГДР, наблюдались определенные асимметрии. Позитивные «места памяти» получили яркое и зримое воплощение, они активно используются для туристического маркетинга, а «места памяти», связанные с террором (за исключением центральной следственной тюрьмы МГБ в берлинском районе Хоэншенхаузен), остались в тени. До сих пор нет национальной концепции для «топографии террора» ГДР; самим жертвам приходится возвращать эти мемориальные места в национальную память. То, что образцово удалось сделать в Магдебурге благодаря созданию мемориала Морицплац (он возник по инициативе и при поддержке бывших политзаключенных сразу же после революционных событий и используется не только в качестве музея, но и служит просветительским учреждением, исследовательским центром и архивом), в других городах остается предметом затяжных споров с муниципальной администрацией. Лейпциг обрел несколько замечательных «мест памяти» (Николаевская колонна, сооруженная в честь революции 1989 года, и федеральный музей «Форум современной истории»), которые поначалу грозили затмить собой музей «Штази», созданный гражданским комитетом в историческом здании «У круглого угла». Ныне работа гражданского комитета поддерживается финансовыми средствами из федерального, земельного и городского бюджетов. Сохранение прежней эрфуртской тюрьмы МГБ, ее переустройство в мемориально-просветительский комплекс произошло также лишь благодаря настойчивости бывших политзаключенных. В новогодний день 2010 года некоторые из них добровольно заняли свои прежние тюремные камеры, чтобы добиться права участвовать в решении о судьбе мемориала. Аутентичные места топографии террора могут померкнуть в общей картине истории ГДР, поэтому важно, чтобы в центре внимания оказались жертвы политических преследований, которые могут поведать о своих страданиях и добиться справедливого возмещения причиненного им морального и материального ущерба.
Мемориалы превращают коммуникативную память в долговременную культурную память, которая информирует нынешних и будущих граждан страны об их собственной истории. Мемориалы выполняют различные функции при переходе от одной политической системы к другой. Первая функция состоит в историческом расследовании совершенных преступлений, вторая – в признании жертв, третья – в формировании национальной мемориальной культуры. Всюду, где ныне осуществляется переход от диктатуры к демократии, транзит начинается с обнародования секретных архивных материалов, которые раскрывают механизм государственного террора, ведут к юридическому преследованию преступников и возмещению причиненного ими морального и материального ущерба. В самих категориях «преступник» и «жертва», обретающих особую значимость при крушении диктатуры, проявляется радикальная смена ценностей. Однако юридическое осуждение политических преступлений не может охватить все общество и касается лишь отдельных лиц, символически репрезентирующих преступный режим, поэтому для глубоких общественных перемен необходимы дополнительные меры. К их числу относится реализация права жертв на общественное признание, информационную и консультативную помощь. Перед мемориалами стоит важная задача собирать свидетельства очевидцев, чтобы создавать документальные архивы для этой социальной группы. Но одни лишь архивные документы не освещают исторический опыт в должной мере, они нуждаются в дополнениях. Поэтому столь значительную роль играют выставочные экспозиции, циклы публичных выступлений, общественные форумы, ибо с их помощью жертвы восточногерманского режима выходят из своей узкой приватной сферы, завязывают новые контакты и предоставляют общественности материал для ознакомления и обсуждения. Здесь необходимо подчеркнуть и роль СМИ, литературы и кинематографа, которые изображают внутренний мир людей, подвергавшихся политическим репрессиям, и тем самым существенно дополняют исследования историков. Все это способствует усвоению исторического опыта общественным сознанием, в результате чего диктатура ГДР перейдет из живой памяти очевидцев в состав национальной памяти.
Европеизация памяти о ГДР
История ГДР сохраняется в национальной памяти как история диктаторского режима, причем рассмотрение ее институтов позволяет преступникам оставаться анонимными, в то время как истории жертв приобретают приватный характер.
Да, некоторым категориям жертв удалось добиться общественного признания. Это относится прежде всего к погибшим, которые были убиты у Берлинской стены. Однако остается проблемой, как наглядно запечатлеть всеохватность и повседневность государственного террора, чтобы это стало содержанием исторической памяти. В Германии по отношению к его жертвам до сих пор преобладает равнодушие. А ведь именно они в той или иной форме оказывали сопротивление режиму, начав процесс, который через демонстрации протеста и освободительное движение привел к историческому успеху мирной революции. Историк Вольфганг Шулер опубликовал статью «Сначала преступление, потом неблагодарность» («Erst Unrecht, dann Undank»), в которой говорится: «К числу людей, оказывавших сопротивление, принадлежат все политзаключенные, даже если их осудили за деяния, которых они не совершали или которые в цивилизованных странах не подлежат уголовному наказанию». Тот факт, что в ГДР сущность государства «заключалась в репрессивности, делает осужденных борцами с режимом даже тогда, когда они и не помышляли о сопротивлении».
Настало время, чтобы память о жертвах коммунистического режима, которая остается в Германии преимущественно фрагментированной и приватной, приобрела общеевропейскую значимость. Национальная память о жертвах режима СЕПГ должна быть интегрирована в общеевропейскую память. Этот опыт миллионов людей XX века, которые уже после Второй мировой войны на протяжении многих десятилетий подвергались преследованию и переживали глубокий травматический опыт, заслуживает своего места в европейской памяти наряду с памятью о Холокосте. Речь идет не об отождествлении обоих исторических событий и не об одинаковых формах коммеморации, о чем я уже говорила, подчеркивая различие между «сохранением памяти» и «преодолением памяти». Между государственным террором и геноцидом существует очевидная мемориально-политическая асимметрия. В отличие от геноцида травма сталинизма и коммунизма не стала содержанием транснациональной памяти, поскольку эта травма до сих пор сопряжена с внутренними конфликтами и конкуренцией различных нарративов. В одних случаях (восточноевропейские страны) она носит символический характер национальной жертвенной памяти; в других (например, Германия) на нее ложится тень национальной памяти о собственных преступлениях; в третьих (Россия) она остается содержанием неформальной семейной памяти. Общеевропейская память о транснациональном европейском опыте коммунизма могла бы открыть нам новые аспекты осмысления травматической истории XX века, сделав их предметом превентивной рефлексии. Антисемитизм и расизм – угроза для Европы, поэтому память о Холокосте служит иммунизирующей стратегией противодействия этой угрозе. Вместе с тем у нас отсутствует уверенность, что преодолена опасность левого терроризма. Память о коммунистическом терроре, очистившись от антикоммунистических стереотипов и от «образа врага», существовавшего в период холодной войны, должна базироваться на конкретных биографиях жертв пережитого насилия. Мемориальная культура, способная связать память о жертвах сталинизма с памятью о жертвах Холокоста, упрочит европейскую идею прав человека и защитит европейцев как от рецидивов восхваляемого насилия, так и от возврата к автократии.
5. Память в миграционном обществе
Социальная интеграция мигрантов влечет за собой непосредственные последствия для мемориальной культуры. Некоторые эксперты считают существование национальной мемориальной культуры помехой для социальной интеграции мигрантов и препятствием для становления космополитичного, мультикультурного миграционного общества. Они выступают в защиту постнациональной идентичности и даже говорят о «постсуверенном обществе», которое «больше не представляет собой однородного мемориального сообщества с общим языком и общей историей». Из-за чрезвычайного усложнения жизни и ее плюрализации такое общество «столкнулось сегодня с необходимостью поиска новых форм общественной интеграции, которые, гарантируя максимальные свободы, обеспечивают достаточную степень консолидации». Данная оценка ситуации приводит к мысли о том, что в условиях усиливающейся глобализации минималистский общественный договор выглядит более практичным, чем национальный нарратив, где иммигранты по необходимости должны найти себе то или иное место. Нормативное закрепление определенного представления о прошлом (как, например, памяти о Холокосте) видится в современных условиях устаревшим и дисфункциональным.
Будущее покажет, является ли немецкая мемориальная культура в эпоху глобализации, интенсивного культурного трансфера и миграции таким препятствием для социального прогресса, которое должно быть устранено немецким обществом. Но можно с уверенностью сказать, что немецкая мемориальная культура меняется в данных условиях. С точки зрения немецких политиков память о Холокосте никуда не уходит, и ей можно прогнозировать довольно надежные перспективы. В марте 2011 года премьер-министр федеральной земли Северный Рейн – Вестфалия Ханнелоре Крафт, совершая поездку в Израиль по программе «Будущее памяти», сказала журналистам: «Я принадлежу к поколению, которое росло после войны и больше не имеет ничего общего с национал-социализмом. Однако у нас остается обязательство поддерживать особые отношения с Израилем. Это будет делать и наше нынешнее молодое поколение, даже если его представителей зовут Серап и Мурат».
Этим обещанием Ханнелоре Крафт затронула вопрос о включении молодого поколения мигрантов в немецкую мемориальную культуру, который стал предметом отдельной дискуссии. Такое включение можно понимать двояко. Как приобщить эту новую группу жителей Германии, выросшую и социализированную здесь, к памяти о Холокосте? И как изменить память о Холокосте, чтобы открыть новые возможности приобщения к этой памяти? Иными словами: как формируется память о Холокосте в связи с превращением Германии в миграционное общество? Прежде чем ответить на столь насущные вопросы, рассмотрим общие предпосылки, характеризующие взаимосвязь памяти и миграции.
Негативная память как право гражданина?
Долгое время в такой традиционно миграционной стране, как США, считалось, что забвение служит наилучшей основой для иммиграционной политики. Чтобы радикально перестроиться на вхождение в новое общество и новую культуру, иммигрантам следовало внутренне распрощаться и оставить позади тот мир, из которого они пришли. Разумеется, начинать с абсолютно чистого листа невозможно, однако цель состояла в том, чтобы исходная культурная принадлежность постепенно стиралась ради новой идентичности. Подобная установка рассматривала воспоминания, которые «привозились» с собой переселенцами, в качестве препятствия для успешной натурализации. Место разделяющих воспоминаний должна была занять ориентация на совместное будущее. Тот, кто был готов оставить собственную историю – а к этому были готовы многие из переселенцев, ранее подвергавшихся гонениям и страдавших от различных лишений, – получал хороший шанс начать свою жизнь заново. Американский литературовед Лесли Фидлер подчеркивал, что американцев, в отличие от европейцев, объединила не общая история, а общая мечта. Переселенцы не могли просто отбросить воспоминания, как рюкзак с контрабандой, но политика ассимиляции и «плавильного котла» (melting pot) способствовала сглаживанию и устранению различий.
С 1980-х годов и в этой области начали происходить радикальные перемены. Новая значимость коллективных идентичностей выявляет те различия, которые прежде так старательно стирались. Теперь центральное место заняла культурная самобытность, с ней стали соотноситься личные воспоминания, служившие основой для отнесения себя к той или иной отдельно выделенной идентичности. Принятый в 1982 году канадский «Multiculturalism Act» предоставлял иммигрантам право сохранять свою культурную идентичность и культурное наследие. Менялось и самосознание Канадского государства. Правительство, обратившись к «политике покаяния», учредило «комиссию правды», призванную расследовать преступления колониализма. Благодаря этому повороту история колониального угнетения и бесправия вернулась в сознание жителей страны. Модифицированная таким образом национальная история – и это решающий момент – должна была быть принятой и иммигрантами, которым также предлагалось стать в будущем ее носителями. Отныне переселенцы не просто вступали в открытое для них будущее новой страны, но, принимая ее гражданство, они брали на себя ответственность и за темные страницы ее прошлого. Иммиграция происходит в нынешней Канаде на фоне нового самокритичного осмысления национальной истории. «Гражданство страны, – говорилось на церемонии вручения паспортов новым канадским гражданам в Ванкувере, – это не “шведский стол”. Никто не вправе выбирать себе лишь то, что ему по вкусу, пренебрегая остальным. Разумеется, с канадским гражданством связано как хорошее, так и плохое. Давая клятву при принятии канадского гражданства, вы берете целиком наследие канадской истории и гражданских прав. Теперь вы также несете ответственность не только за добрые деяния, но и за все ошибки, допущенные нами, за все содеянное нами зло. …Такова часть целого. Возможно, вы сочтете это несправедливым, но никто и не говорит, что это справедливо. Такова часть гражданских прав».
В сегодняшней Австралии также горячо обсуждается вопрос, должны ли гражданские права иммигрантов включать в себя негативные эпизоды колониальной истории. Если раньше переселенцы прибывали в страну без прошлого и с безграничным будущим, то теперь они сталкиваются и с дурным прошлым Австралии. Как написал один австрийский антрополог, иммиграция становится «процессом, индуцирующим вину» (a guilty-inducing process).
Подобная эволюция национального самосознания является непосредственным следствием Холокоста и колониальной истории. В рамках новой парадигмы прав человека уже невозможно с помощью простого забвения избавиться от ужасов истории, от памяти о преступлениях против человечества. Эти события стали предметом нового общественного внимания, новых свидетельств очевидцев, новых дебатов, новых воспоминаний. Политика покаяния откликается на травмы тех коренных жителей, чьи истории раньше не могли быть услышаны. Теперь же сложилось понимание того, что травматическое прошлое коренного населения, игнорировавшееся колонизаторами, вовсе не прошло бесследно, а продолжает возвращаться в виде болевых синдромов. Воспоминания об исторической вине впервые открывают для национальной памяти возможность признать историю жертв, что сопровождается актами реституции и новыми мемориальными практиками, которые способствуют интеграции общества.
Этнический парадокс и плюрализация национальной памяти
Начиная с 1990-х годов воспоминания о нацистском прошлом сделались составной частью немецкой национальной памяти. Когда к 2000 году возник вопрос о статусе Германии как иммиграционной страны, только что сформировавшаяся негативная национальная память стала предметом критики. Вплоть до 1990-х годов считалось, что иностранные рабочие по истечении срока трудовых договоров вернутся в страну, откуда они приехали. Ситуация изменилась, когда в 1998 году правительственная коалиция социал-демократов и «Зеленых» подтвердила статус Германии как иммиграционной страны, реформировав иммиграционное законодательство. Тогда возникли новые вопросы к национальному самосознанию и национальной истории. Должна ли Германия в результате данных перемен перестроить национальный нарратив с учетом нового плюралистического образа? Идет ли речь о том, чтобы новые иммигранты признавали сопричастность к негативной стороне национальной памяти?
Подобные вопросы послужили предметом продолжительной дискуссии. Например, Ханно Леви, директор Еврейского музея в Хоэнэмсе, выступил против альтернативы, когда мигрантам либо навязывают память об исторической вине, либо их исключают из коммеморативного сообщества. По мнению Леви, память не должна подвергаться «пограничному контролю», который препятствует полноправному членству мигрантов в немецком обществе. Историк Рауль Хилберг высказался о том, что Холокост является в Германии семейной историей. Понадобилось продолжительное время, чтобы это произошло и немцы «интернализировали» Холокост. Но теперь это привело к новой проблеме этнизации собственной истории. Дэн Дайнер также указал на проблематику этнического характера немецкой национальной истории: «Немцем считается тот, кто определяет свою национальную принадлежность через отказ от нацистского прошлого. Немецкому гражданину турецкого происхождения трудно приобрести полноправное членство в таком коллективе. Он не может примкнуть к этому общему “Мы”, ссылаясь на усвояемое чужое прошлое. Несмотря на введение jus solis, определяющим признаком идентичности остается таким образом jus sanguinis; это обстоятельство преодолевается посредством ритуалов коммеморации».
Некоторые критики называют эту проблему «этническим парадоксом»: по их мнению, акцентирование исторической вины как национального признака весьма проблематично этнизируют немецкую нацию, поскольку историческая вина связывает сыновей и внуков с отцами и этим исключает из существенной связи с этой историей людей с иной семейной биографией.
«Этнический парадокс в немецкой мемориальной культуре несет с собой проблему для СМИ и для школьного образования. Это вновь продемонстрировано телесериалом “Наши матери, наши отцы”, который инсценировал немецкую историю в виде семейной саги. Создатели фильма хотели, чтобы в домах жителей Германии представители разных поколений заговорили о семейной истории… о забытом, вытесненном из памяти и невыразимом». Но из общего диалога автоматически исключались семьи иммигрантов. Поэтому критики справедливо указывают, что педагогика, ориентированная на осознание вины, оказывается весьма проблематичной по отношению к школьникам из мигрантских семей. Харальд Вельцер подчеркивает, что для этих школьников «национал-социализм и уничтожение евреев не играют никакой роли хотя бы из-за национального происхождения и собственной семейной истории. Эти ребята оказались в странной ситуации, когда они должны демонстрировать сознание вины, хотя не чувствуют ее за собой».
Если было довольно трудно привить сознание вины представителям второго и третьего послевоенного поколения немцев, то представляется совершенно невозможным воспитать чувство причастности к негативной стороне немецкой истории у выходцев из других регионов мира. Напротив, по словам Вельцера, интеграционный потенциал общества зависит от денационализации и деэтнизации его истории.
Беспокойство по поводу этнического парадокса кажется мне преувеличенным в ситуации, когда третье и четвертое поколения жителей Германии уже не идентифицируют себя с немецкой историей посредством нарратива виновности. Место одержимости покаянием и «гордыни грешника» давно заняли знание о совершенных преступлениях, вписанное в исторический контекст, и сознание ответственности в рамках мемориальной культуры, базирующейся на правах человека и на внимании к жертвам. Мемориальная педагогика, уже не связанная с аффектом вины, может адресоваться как к немецкой молодежи, так и к молодежи из мигрантских семей. Мигранты способны найти собственный путь к памяти о Холокосте. Они могут, например, гордиться тем, что Турция предоставила убежище евреям, бежавшим из Германии; они могут и сами идентифицировать себя с евреями, которые подвергались гонениям и дискриминации.
Социологические исследования подтверждают, что школьники из мигрантских семей нередко собственными силами находят свой путь к памяти о Холокосте. Виола Георги, которая изучала молодежь из мигрантских семей, выявила широкий спектр мнений относительно немецкой истории, простирающийся от отторжения чужого прошлого до вхождения в этическое мемориальное сообщество, которое борется за то, чтобы чудовищная история не повторилась. Особенно распространена третья позиция, а именно идентификация с еврейскими жертвами. Молодежь из мигрантских семей зачастую имеет собственный повседневный опыт столкновений с расизмом и дискриминацией, приводящий к идентификации с еврейскими жертвами. Память молодых мигрантов приобретает не только «жертвенную ориентацию», но и «жертвенную самоидентификацию». (Здесь становится ясным, насколько важную роль играет уточнение понятий, используемых в мемориальном дискурсе!) В рамках «жертвенной самоидентификации» памяти – позднее об этом будет сказано более подробно – может установиться связь между различными историческими травмами без стирания несхожести разных историй; но из-за ложных аналогий эта память может стать политическим оружием, вроде утверждения: «Турки – это новые евреи!» Данный пример свидетельствует, что национальные рамки памяти меняются под воздействием потребностей тех, кто подчиняется этим новым для себя рамкам памяти.
В свете новых условий и возможностей для мемориальной культуры представляется необходимым, чтобы ее взаимосвязь с национальным государством стала более открытой, плюралистичной и менее генеалогичной. Прежде всего, важна открытость мемориальных практик с учетом растущей культурной диверсифицированности населения Германии. Применительно к трансформации мемориальной культуры речь идет не только о том, чтобы в одностороннем порядке сделать мигрантов объектом национальной педагогики, но и о том, чтобы шире тематизировать в социальной коммуникации их опыт, интегрируя его в общую память. Именно об этом говорилось на канадской церемонии принятия гражданства иммигрантами: «Хорошо, что большинство из вас недавно прибыло к нам. Это дает именно вам возможность помочь нашей стране найти выход из ее тяжелого прошлого. Вы к нему не причастны, следовательно, вы привнесете идеи, как нам улучшить совместную жизнь с коренным населением. Многие решения проблем нашего прошлого были предложены именно новыми гражданами, приехавшими к нам».
Шок 4 ноября 2011 года
4 ноября 2011 года немецкое общество пережило тяжелый момент отрезвления. В тот день, который я считаю важной вехой немецкой мемориальной истории, суицидом двух правых радикалов завершилась одиннадцатилетняя серия убийств, в результате которой десять человек были хладнокровно расстреляны и многие были ранены взрывом двух бомб, начиненных гвоздями. Расследование убийств, совершенных группировкой «Национал-социалистическое подполье» (НСП), показало немецкому обществу, считающему себя просвещенным и граждански зрелым, что в его среде на протяжении десятилетия происходили целенаправленные убийства, однако сигнал тревоги так и не прозвучал. Проволочки в расследовании, некомпетентность следственных органов резко противоречат тому образу, который создается еженедельным субботним теледетективом «Место преступления». Немцы обожают своих симпатичных полицейских, которые каждую неделю блестяще справляются со служебными обязанностями. Что бы ни случилось, но всякий раз через восемьдесят минут эфирного времени гарантирован четкий и верный результат. Пожалуй, следовало бы использовать в реальной жизни успешный опыт телевизионных комиссаров полиции!
Однако реальная жизнь состоит не из решений одной криминалистической загадки за другой, а из накапливающихся проблем, что тяжело сказывается на нашем представлении о самих себе как о цивилизованном обществе. Попутно заметим, что однажды, как теперь выяснилось, реальность и фикция даже соприкоснулись друг с другом на несколько мгновений. В 2001 году была показана очередная серия детектива «Место преступления» под названием «Бестии», действие которого на сей раз происходило в Кёльне: настоящее фото разыскиваемого Уве Мундлоза, праворадикального террориста из НСП, промелькнуло в кадрах телефильма: некая практикантка вклеила фотографию фиктивного сексуального преступника в несуществующее дело федеральной уголовной полиции.
Реальная серия убийств началась 9 сентября 2000 года на восточной окраине Нюрнберга, где восемью выстрелами был убит цветочный торговец Энвер Симсек. Продолжению серии способствовало промедление со стороны следствия. Свою роль сыграли три фактора, которые взаимно усиливали друг друга: во-первых, халатность и недостаточная бдительность. Во-вторых, стремление следствия возложить на жертву ответственность за собственную судьбу. И, наконец, в-третьих, возможная связь спецслужб с убийцами и их пособниками. В результате полиция, руководствуясь расистскими предубеждениями, пыталась найти преступника в «чуждой» ей среде мигрантов, а немецкую общественность не слишком взволновала серия убийств, поскольку жертвами оказались «чужаки». Многие считали, что подобные мафиозные разборки происходят в «параллельном обществе», где иностранцы живут по собственным законам и должны сами расплачиваться за это. Такое мнение складывалось под воздействием СМИ. Данное толкование ситуации сопровождалось подспудным посланием немецкому обществу: нас все это не касается, нам лучше держаться в стороне от чужих проблем. Чтобы криминальное происшествие превратилось в общественное событие, оно должно сначала получить словесное оформление, принять вид нарратива, включающего в себя интерпретацию и оценку. Появившееся у журналистов выражение «шашлычные убийства» вызывало у немецкой публики лишь отчуждение. По словам дочери одного из убитых, это выражение «преуменьшало» насильственную смерть невинных людей. А большинству немцев оно говорило: это не проблема всего общества; она касается не меня, а других людей, которые живут иначе, оттого у них и возникают их проблемы. Выявление истинных мотивов совершенных преступлений произвело шоковый эффект, ибо оказалось, что немецкое общество в сущности пользовалось жаргоном убийц, которые обозначали свою акцию кодовым названием «Шашлычный шампур». Тем не менее выражение «шашлычные убийства» – с кавычками и без кавычек – еще несколько недель фигурировало в прессе.
Раскрытие этой серии преступлений в ноябре 2011 года впервые показало всему обществу, что террор в Германии вершится не только левыми, как это было в случае с «Фракцией Красной армии», или исламистскими группировками, но и правыми экстремистами. 13 ноября 2011 года федеральный министр внутренних дел Фридрих впервые заявил о «новой форме правоэкстремистского терроризма». В ходе нового расследования, к ужасу всех, обнаружилось, что ведомство по охране конституции стало частью самой проблемы, а не субъектом ее решения. Скандал вокруг НСП оказался испытанием на стрессовую устойчивость, которое демократические институты, похоже, не сумели выдержать, поэтому срочно понадобились реформы. Но одними отставками и созданием новых государственных структур проблему не решить, поскольку она затрагивает все общество в целом.
Человеконенавистничество по отношению к определенной социальной группе
Вопрос о взаимосвязи между мемориальной культурой и политическим образованием приобретает ныне все большую остроту. Что же связывает обе темы? Нельзя просто считать, «будто сохранение памяти само по себе делает успешной педагогическую работу по воспитанию в духе демократии и уважения прав человека». Фолькхард Книгге, высказавший это мнение, указал на важные проблемы для «будущей гражданской истории». Речь идет о «политических и структурных формах стабилизации или дестабилизации базовой солидарности с человеком как человеком; об общественных причинах, порождающих страх, о формах и способах его преодоления; о достоинстве человека, о его самоуважении и участии в общественных делах; о структурах и динамике социальной и культурной инклюзии; о доверии и насилии».
Убийства, совершенные членами НСП, наглядно показывают, насколько тесно переплетаются мемориальная культура и политическое образование. Их связывает воспитание в духе уважения к правам человека и с учетом тех аспектов, на которые указал Фолькхард Книгге. Существует распространенное и упорное заблуждение, будто память, неотрывно прилепившись к прошлому, обращена назад и блокирует будущее. Но ведь к числу самых актуальных вопросов о будущем нашего общества принадлежат такие, как миграционная проблематика, ксенофобия и национальное историческое наследие. Поэтому мемориальная культура, политическое образование и гражданское общество тесно взаимосвязаны.
Наша страна в особенно драматической форме продемонстрировала, насколько быстро может исчезнуть базовая солидарность между людьми, после чего общество раскалывается на «своих», с правами которых следует считаться, и «чужих», правами которых можно пренебречь. Сейчас в Германии появилась новая разновидность расизма, воспроизводящая старые образцы, которые сохранили латентную живучесть. НСП («Национал-социалистическое подполье»), как называла себя правоэкстремистская террористическая ячейка, открыто заявляла о своей приверженности нацистской идеологии, которая вторгается в наше общество своими «акциями без лишних слов». Ранее аббревиатура НСП ассоциировалась лишь с фирмой в Некарсульме, производящей велосипеды и автомобили. Но после серии убийств, совершенных правыми радикалами, эта аббревиатура стала тревожным сигналом: в общество вернулось то, что казалось преодоленным и потому забытым.
Террористическая ячейка, несомненно, связана с нацистским прошлым, но какое отношение эта связь имеет к нам? Педагог Астрид Мессершмидт убеждена в тесной взаимосвязи между историческим и политическим образованием, исходя из убежденности в долговременных последствиях колониальной истории или нацистской идеологии, оказывающих значительное воздействие на то или иное общество. По мнению Астрид Мессершмидт, расистские идеологии до сих пор латентно влияют на складывающийся в обществе «собственный образ» и «образ врага». С точки зрения социальной психологии или педагогики нет абсолютной гарантии, что мы живем в полностью «постнационал-социалистическом обществе» и что темное прошлое окончательно осталось позади. Мессершмидт говорит о «вовлекающих образовательных программах», которые дают учащимся представления об их включенности в исторический процесс. Это подразумевает активизацию исторического сознания и самокритичную открытость по отношению к «вопросам о том, что не подлежит интеграции, а потому продолжает воздействовать на нас».
Социальные психологи считают также, что предрассудки очень живучи. Поскольку они гибко реагируют на ситуацию, переориентируя свою враждебность на новые цели. Основной расистский шаблон диктует уничижительное отношение к «другому», что повышает самооценку и укрепляет собственный статус. Билефельдский политолог Вильгельм Хайтмайер предложил новый термин «человеконенавистничество по отношению к определенной социальной группе». Он подразумевает не только этнические различия, но и социальные явления вроде гомосексуализма, крайней бедности или ограниченных физических возможностей. В новых исторических обстоятельствах может появиться новая стигма, способная перейти с евреев на новые этнические и социальные меньшинства.
Между старым и нынешним расизмом наблюдаются некоторые параллели. Разделение мира на две категории людей влечет за собой значительные последствия. У преступников, готовых к насилию (как это было с убийцами из НСП), они ведут к отказу от установленных норм в межличностных отношениях, к преодолению определенных эмоциональных и культурных запретов, не действующих, если речь идет о «другом». Раскол в обществе, порождаемый подобным обесцениванием фигуры «другого», проявляется в эмпатической избирательности, которая не считает равноценными тех, кого лишают социального внимания, уважения и сочувствия.
Но есть и отчетливые различия между прошлым и настоящим. Человеконенавистничество по отношению к определенной социальной группе не сопровождается ныне автоматически повышением групповой самооценки. Немцам до сих пор трудно дается высокая групповая самооценка (иначе говоря, у них остаются проблемы с коллективной идентичностью). Во времена неясных перспектив и финансового кризиса мы скорее имеем дело с индивидуальным эгоизмом. Хайтмайер говорит о «жесткости» немцев, имея в виду стиль поведения, когда допускаются даже крайние средства для достижения собственных целей. Это приводит к выходу из сообщества солидарности. Появляется тип нецивилизованного и необразованного гражданина, который становится благодарным адресатом популистской риторики, а также тип агрессивного предпринимателя, руководствующегося исключительной личной выгодой.
Подобная тенденция к расколу общества и к десолидаризации наблюдается ныне не только внутри отдельной нации, но и на общеевропейском уровне. Здесь действуют такие же центробежные силы, которые отдаляют европейские страны друг от друга. Правый популизм, говорит Навид Кермани, «будучи антиевропейским, ксенофобским, антиэгалитарным и политическим движением, представляет собой по существу не что иное, как национализм XIX века и начала XX века». Мечту о европейском проекте и солидарную веру в его будущее заменяет «евроскептицизм», который во все большей мере выражается в национальном чванстве и ксенофобии.
Демократический ценностный консенсус и связанная с ним политическая и историческая чувствительность – это вещи, которые снова и снова ставятся под вопрос, а потому в большей или меньшей степени могут утратить свою силу. У нас есть сейчас тому множество примеров. Социологические исследования, посвященные закономерностями публичных дебатов об общественных ценностях, выявили трехступенчатый процесс, способный подорвать ценностный консенсус демократического общества. Первой ступенью служит диагностика. На этой ступени формируются темы, детально описывающие тот ущерб, который наносится или будет нанесен обществу в обозримом будущем. Воздействие подобного негативного диагноза усиливается двумя способами повышения эмоционального накала. Во-первых, объявляется, что проблема скрывается от общества посредством замалчивания и цензуры, то есть проблема представляется как очевидная для любого простого человека, но не обсуждаемая открыто по причине лукавой политкорректности, навязанной теми, кто обладает дискурсивной властью. Во-вторых, рисуются катастрофические сценарии, сильно преувеличивающие реальную опасность и апеллирующие к вечным бессознательным тревогам населения и к его предрассудкам. Второй ступенью служит прогноз, который включает в себя понятные решения указанных проблем. На третьей ступени происходит мобилизация, разворачивающаяся в форме публичных призывов к населению и правительству реализовать предложенные решения проблем. Между этими тремя ступенями есть значительные различия. Если диагностика базируется на тщательной разработке и доводится до сведения публики известными лидерами общественного мнения через средства массовой информации, формирующими широкий и устойчивый мейнстрим (в качестве примера можно привести книгу Тило Саррацина «Германия самоупраздняется»), то на ступенях прогнозирования и мобилизации столь яркие акции не проводятся, ибо они чреваты конфликтом с конституцией и демократическим консенсусом. Свобода мнений – важнейшее благо демократии, и ее, к счастью, не так просто подвигнуть к самоликвидации. Проблему реализации оставляют правым террористам. Тройка террористов из «национал-социалистического подполья» записала свою программу, свои проекты и акции на DVD, которые рассылались в виде угроз мусульманским гражданам и известным общественным деятелям. На одном видео есть текст со следующей характеристикой: «Сеть боевиков-соратников руководствуются принципом: “Дела вместо слов!” Акции будут продолжены, пока не произойдут кардинальные перемены в политике, в прессе и со свободой мнений». Как видно, дискурсивный протест способен обернуться прямым террором.
Эмпатия между различием и сходством
4 ноября 2012 года, спустя год после раскрытия серии убийств, в тридцати немецких городах состоялись манифестации против расизма. Был создан общественный Союз против замалчивания, который занимается «проблемой структурного расизма» и требует от компетентных государственных органов решительно разобраться с тем, как осуществляется их работа. Речь идет не только о персональных ошибках, которые можно исправить отставками, а о проблеме, касающейся общества в целом. Какой же урок следует извлечь из случившегося в свете сознательной и самокритичной мемориальной политики?
Первый вывод: гражданское общество не является чем-то таким, что достигнуто раз и навсегда. Гражданское общество должно вновь и вновь, проходя испытания, подтверждать свою состоятельность, в том числе аргументативно. Основой гражданского общества, как подчеркивает Фолькхард Книгге, служит стабилизация базовой солидарности между его членами. Базовая солидарность ставится под вопрос как расистскими выходками, так и индивидуальным эгоизмом и общественной индифферентностью, усиливающимися во времена финансового кризиса. Десятилетие праворадикального террора стало для немецкого общества экзаменом, принесшим шокирующие результаты. Столь важные свидетельства солидарности с пострадавшими были слишком запоздалыми и редкими. Если последнюю жертву убийц – членов НСП, сотрудницу полиции Мишель Кизеветтер хоронили в апреле 2007 года с почестями и при большом стечении народа (на прощание пришло более тысячи человек), то другие убитые или раненые почти не удостоились общественного внимания. В декабре 2011 года в Касселе траурное шествие завершилось митингом, который устроили родственники пострадавших. Одна из участниц, оглянувшись на прохожих, которые деловито спешили за рождественскими покупками, с горечью сказала: «Жаль, что к нам пришло так мало немцев!»
Серия убийств, продолжавшаяся годами, обнаружила главное уязвимое место нашего общества: замкнутость на себе и равнодушие по отношению к другим, к тем, кто заранее исключен из разряда равноправных и равноценных «своих». Речь идет о нехватке эмпатии, которая поверх всех культурных и социальных различий откликается на фундаментальную общность людей, нуждающуюся вновь и вновь в своем подтверждении посредством гражданских актов признания и уважения. Эмпатия проявляется в виде социального признания, эмоциональной отзывчивости и политической солидарности. У людей, лишенных признания и доверия, возникает неуверенность, разрушается самоуважение и чувство собственного достоинства, в них поселяется страх, и все это приводит к их самоизоляции.
Эмпатия – не сентиментальная чувствительность; она начинается с гражданского просвещения, информации, достоверного знания. Основу эмпатии составляет конкретика, когда за абстрактной и анонимной статистикой стоят живые люди с их именами, лицами и историями. Бросается в глаза, насколько подробно немецкие СМИ сообщали о преступниках и сообщниках убийц, но какой скудной оставалась информация о жертвах, которая зачастую ограничивалась круглой цифрой – «десяток» убитых. Чем больше известно о конкретном человеке, тем больше окружающие склонны не руководствоваться шаблонными классификациями, а относиться к другому как к похожему на нас. Федеральный президент Йоахим Гаук, принимая 18 февраля 2013 года в своей официальной резиденции родственников пострадавших, сказал: «Все вы пережили ситуацию, когда внезапно, в один день, жизнь изменяется коренным образом. Вы нуждались в утешении и поддержке. А вместо этого столкнулись с подозрениями, унижением и остались одни».
Кинофильмы и книги могут оказать значительное влияние на развитие гражданской сознательности и на повышение эмпатии у наших граждан. Мне хотелось бы отметить арт-проект, инициированный тремя активистками из Касселя: фотографом Хеленой Шекле, социологом Луизой Келлерман и Антонией Хайн. Идея проекта связана с выходцем из Турции – Халитом Йозгабом, последней жертвой в серии убийств, совершенных террористами из НСП. Инсталляция «Закрыв глаза» была показана на кассельской выставке «Dokumenta 13». Непосредственной темой инсталляции стала не сама жертва, а попытка «сделать зримым повседневный латентный расизм, чтобы заговорить о нем, предоставив слово людям, о которых СМИ сообщают редко или не сообщают вовсе». В инсталляции монтировались фотографии городских площадей, улиц, дворов как потенциальных мест, где наблюдается бытовой расизм, сопровождавшиеся рассказами пострадавших; соответствующие интервью были собраны и обработаны в виде аудиоколлажа. По замыслу авторов инсталляции в ее центре оказались живые рассказы, ибо «рассказ является для рассказчика формой рефлексии на событие, которая дает слушателю возможность проявить сочувствие и солидарность». Инсталляция ставила перед собой цель не только поведать о людях, подвергшихся дискриминации, но и установить с ними контакт. Из свидетельств пострадавших становится ясно, что глубокое страдание причинило всей турецкой общине не только само физическое насилие, но и символическое превращение жертв в изгоев общества. Недаром было сказано: «Они всегда будут считать Халита Иозгаба турком, а не кассельцем. Мне же от всего сердца хотелось бы, чтобы говорили: убит касселец, а не турок». В нежелании найти сходство и в акцентировании отличий вновь проявляется «человеконенавистничество по отношению к определенной социальной группе».
Теперь перенесемся из Касселя в Стамбул. Там 19 января 2007 года жертвой убийства по мотивам расовой вражды стал турецко-армянский писатель Грант Динк. В день похорон к траурному шествию присоединились тысячи турок. Они несли плакаты с надписями: «Каждый из нас – Грант Динк!» и «Мы все – армяне!». Здесь люди повели себя совершенно иначе, нежели жители Касселя. Они апеллировали к той фундаментальной общности, которая объединяет друг с другом представителей различных культур и религий.
Спустя три недели после гибели Гранта Динка мне довелось участвовать в конференции, устроенной Фондом имени Белля на тему «От бремени прошлого – к социальному миру и демократии». Динк был одним из организаторов конференции, но уже не мог принят в ней участие. Его отсутствие воспринималось нами с волнением и болью. В своем тогдашнем выступлении я сказала: «Только представьте себе, что во время ноябрьского погрома 1938 года на улицы немецких городов вышли бы тысячи немцев с плакатами “Все мы – евреи!”. После таких манифестаций безумный план Гитлера по “окончательному решению еврейского вопроса” вряд ли мог бы осуществиться». Вместо этого по всей Германии воцарилось испуганное или смущенное, но, главное, равнодушное молчание. Сегодня подобный акт солидарности уже не требует большого гражданского мужества, но нуждается в эмпатии. Ибо не только «ислам является частью Германии», но и люди иного этнического происхождения, иной религии являются частью немецкого общества. Следовательно, они имеют такие же права на защиту, заботу, внимание и полноту нашего человеческого сочувствия.
Мемориальную культуру и политическое образование связывает нечто большее, чем это представляется на первый взгляд. Многое из того, что сегодня происходит с нами, ясно отсылает от настоящего к прошлому: самохарактеристика террористов, назвавших себя «национал-социалистическим подпольем», или модели социальной эксклюзии, базирующиеся на вновь и вновь воскресающих предрассудках и проявлении равнодушия. Подобные эффекты дежавю заставляют нас обратиться к сопоставлению прошлого и настоящего. После 1945 года понадобилось четыре десятилетия, чтобы немцы, руководствуясь «анамнетической солидарностью», вспомнили о еврейских жертвах. Но путь к «эмпатическому обществу» (Джереми Рифкин) еще долог. На этом пути должны тесно взаимодействовать мемориальная культура и политическое образование, прошлое и будущее, ибо, как подчеркивал Пол Русесабаджина, свидетель геноцида в Руанде: «Мы не в состоянии изменить прошлое, но мы можем улучшить будущее».