На небесном дне

Хлебников Олег

I. Кубик Рубика

 

 

Хроника одного двора

ПРИСМОТРЕН БЫЛ СТАРУХАМИ СЛЕПЫМИ,

калеками после гульбы

и дурачком, переменившим имя

на радостное прозвище – Биби.

Обучен был Пожарником учёным

и местность изучать привык:

вот сам Пожарник, вот старуха в чёрном,

а вот Биби гудит, как грузовик…

          Би-би-би! Ду-ду!

          Птицам-курам на беду!..

Калека пел ночами про «Варяга».

Пожарник спал. Наездившись, Биби

дремал в саду. Из поднебесья влага

лилась, лилась… И всё размыла бы —

когда б и так уже не размывало

иным потоком глину наших тел.

Биби – сначала. Как страна рыдала! —

би-би-би-би… – Я прибавляю мало —

одну тебя я выдумать сумел.

ОДНУ ТЕБЯ Я ВЫДУМАТЬ СУМЕЛ,

и ту не так. Так много было дел!

И счёта я не вёл своим потерям.

Между делами брата навещал,

и брат меня рассказом угощал,

но в достоверности я не уверен.

Брат говорил о Пушкине, что он

(при чём тут Пушкин?) был всю жизнь влюблён

в Карамзину (при чём тут Гончарова?),

сначала не ответила она,

поэт был юн, в том не её вина,

ответила – не виновата снова.

А перед смертью видеть захотел

он лишь её… Рассказ меня задел.

Какое-то в нём было совпаденье —

вот только с чем?.. И был он о любви…

При чём же тут, о господи, Биби?!

Теперь нас топчут без предупрежденья…

Потом заговорил о Кюхле брат,

об их дуэли с Пушкиным… Не рад

уж был я, что пришёл. Опять легенды!

Учебники не в силах тут помочь.

Пускай их изучают сын иль дочь…

Кабы родители – интеллигенты!

КАБЫ РОДИТЕЛИ-ИНТЕЛЛИГЕНТЫ

(они вечерний техникум кончали)

ночами не чертили чертежи,

они бы пресекали инциденты,

что во дворе нередко возникали

из состраданья, хвастовства и лжи.

Калека врал, что тоже был моложе,

с самим Поддубным на ковре встречался

и сам Поддубный побороть не смог;

а одному фашисту плюнул в рожу,

и тот со страху, значит… ну и сдался,

и, значит, в штаб фашиста приволок,

а там как раз сидел Будённый… Вот где

Пожарник прямо до небес взвивался

и уличал рассказчика во лжи.

Биби плевал под ноги и на «Волге»

солидно отъезжал, вновь возвращался…

А летописью были – чертежи.

Но тут калека возражал, что, ладно,

пускай не верят, а в Москве (видали!)

во все квартиры провели кино,

лежишь себе и смотришь!.. Тут досадно

уже старухам делалось – ведь знали:

уж им-то не покажут всё равно…

УЖ ИМ-ТО НЕ ПОКАЖУТ ВСЁ РАВНО,

как вечерами звезды высыпают

над тем двором, куда моё окно

глядит, пока весь двор не засыпает.

Окно моё! Я этот двор моим

не назову, хоть у меня другого

не будет. Все здесь заняты одним —

как бы случайно не узнать друг друга…

Пускай живут за тридевять земель,

и то, мне кажется, знаком я с каждым:

«С какой начинкой эта карамель?

Мы любим с ягодной!» – они мне скажут.

«А этот плащ намневеликоват?

Ацветклицу? Выпробоваливкусно?

Выходитектокрайний?..» – Невпопад

скажу я им: «С начинкой?.. Да. С капустной…»

СКАЖУ Я ВАМ, С НАЧИНКОЙ, ДА С КАПУСТНОЙ

и рыбной, признавались пироги

важнейшею стряпнёй. И в печке русской

румянились нехваткам вопреки.

И главной были в праздники закуской.

А в праздник собирались за столом

все вместе. Пели. Лез калека драться.

Его Пожарник связывал жгутом

и складывал на лавку оклематься,

и о награде намекал потом…

И складывал на лавку оклематься

его Пожарник… Связывал жгутом…

Все вместе пели…

          Как пошли клочки

          По закоулочкам

          Раздавать тычки

          Птичкам-курочкам.

          И пошли плясать

          Птички-курочки!

          Эх, родная мать —

          Безотцовщина!..

Старухи водку прятали в подолы,

но ставили на стол. Биби при сём

присутствовал, хоть был он невесёлый,

поскольку пить, когда ты за рулём,

нельзя!.. Родные русские глаголы

лились, лились, при детях, над столом.

И я там был, мёд-пиво пил, жевал

капусту. И за старшим братом следом

себя считал, наверное, поэтом

и тоже кровь-любовь зарифмовал.

Ну а всерьёз – в серьёзном мире этом —

милиционером сделаться желал.

МИЛИЦИОНЕРОМ СДЕЛАТЬСЯ ЖЕЛАЛ

Пожарник. Чтоб блюсти устройство.

(«А кто ответит? Пушкин?» – рассуждал.)

И чтобы зря не ждать пожар

для проявления геройства.

И во дворе у каждой из старух

допытывался о происхожденье

и записную книжицу из рук

не выпускал тогда ни на мгновенье.

А про Биби подозревал всегда,

что никакой не дурачок, а вовсе

шпион американский!.. «Вот беда!» —

старухи откликались где-то возле.

К калеке тоже чувствовал свои

претензии, примеривался рьяно…

Потом «вредители!» – сарай сожгли,

в котором задремал калека пьяный.

И он калеку вытащил. А сам

замешкался. Так соблюлись законы

совсем не те, из-за которых к нам

всё время приходили уличкомы.

ВСЁ ВРЕМЯ ПРИХОДИЛИ УЛИЧКОМЫ,

держались будто с нами не знакомы,

держали в сердце подпись и печать.

Всё время разъясненья проводили

и личную корову уводили

или конёк велели с крыши снять.

Всё время приходили землемеры

и участковые милиционеры.

Всё время что-то мерили на глаз.

А глаз хитро прищуривался, цепко:

не выросла ли в огороде репка,

превысив государственный указ.

Тут в космос запустили человека.

Начало эры в середине века

произошло. Теперь мы всё могли!

Нам подчинялись физики законы.

На улицах смеялись уличкомы

и землемеры, жители Земли!

(Но до сих пор оттуда мне слышны

их вздохи: «Лишь бы не было войны!»)

И ЗЕМЛЕМЕРЫ – ЖИТЕЛИ ЗЕМЛИ,

и дурачки, калеки и старухи…

Зачем, доброжелатели мои,

вы сами или слепы, или глухи?

Как не умеем мы узнать в других

себя самих! Или, помимо тела,

себя не знаем? До себя самих

как мало дела нам, как мало дела!

…Когда ещё он имя знал своё

и у начальника служил шофёром

в секретном учреждении, в котором

у служащих сознаньем бытиё

определяется, Биби любил

детей. Во время ожиданий долгих

на ЗИМах, на «Победах» и на «Волгах»

катал их с ветерком и счастлив был.

(Наверно, и меня он брал тогда.)

Ну а потом нагрянула беда,

когда он – с ветерком – возил кататься

начальника с зазнобой… Задавил

ребёнка… На клаксон давил, давил —

би-би!.. Но лик сиятельного старца

из облаков не выглянул и тут.

…Биби! Биби! Тебя играть зовут:

– Биби! – детишки с улицы… Би-би…

Как бесконечны оклики любви…

КАК КРАТКИ ОТКЛИКИ СУДЬБЫ!

Как кротки!

И как слабы:

– Алло! Алло! – гудок короткий.

Но только отгудели – всё тотчас

переменилось. Годы, как солдаты,

идут на нас.

А мы ни в чём не виноваты? —

как виноваты не были ни в чём

калека тот, Пожарник, уличком…

Звени, звени на всех парадах, медь!

Гуди, гуди над каждою могилой.

Да как же их винить, когда жалеть

и то порою не собраться с силой?

Да как их не судить, когда они —

впрямь наши родственнички дорогие,

что быстро отгостили… Отгостили.

Что ж быстро отгостили?! Мы одни

их не забудем. Нас, дай бог – другие.

СТИХ НЕ ЗАБУДЕМ – НАС, ДАЙ БОГ, ДРУГИЕ

накроют с головою времена.

А смыслы улетят, как семена, —

во времена уже совсем другие.

Степной кочевник в землю втопчет их.

На триста лет поздней родится Пушкин.

Мой брат, гуляя дачною опушкой,

отыщет в Слове первородный стих.

Отыщет в Слове первородный стих

мой брат, гуляя дачною опушкой…

На триста лет поздней родится Пушкин.

Степной кочевник в землю втопчет их.

Стих не забудем?.. Но, прекрасный брат мой,

с годами забываешься ты сам,

немым каким-то внемлешь голосам,

не дремлешь над работой безотрадной…

Ах, на Руси не сыщешь городка,

где перечитанным не начиняют

хорей! Уже и хором начинают!

(Она и не прочтёт наверняка…)

И тот герой, которого впустил

всё тот же Пушкин в русскую словесность,

под Той Горой засиживает кресла-с —

с пером в руке и склянкою чернил.

ПЕРОМ В РУКЕ И СКЛЯНКОЮ ЧЕРНИЛ

я этот мир к бумаге прицепил,

но ничего не изменил, как прежде.

Не понял даже, что такое Я.

Кто я? Бытописатель бытия

или пижон в простроченной одежде?

Иль этот сумасшедший городской,

свое би-би бубнящий день-деньской?

Или калека, врущий что попало?

Или Пожарник, жаждущий тушить

любой пожар – чтоб славу заслужить?

Иль просто землемер земного шара?

Как будто все они – и есть я сам.

Мой голос подчинён их голосам,

мои слова – их чувствам бессловесным.

И если уж не я, то кто тогда

им крикнет вслед, что горе не беда, —

с каким-то умиленьем неуместным.

Я вскормлен ими был и вспоен был.

Отвергнут ими был, что их любил

не просто так – взаимности во имя.

Немыми был приучен говорить,

глухими – звуки чудные ловить,

присмотрен был старухами слепыми.

 

Комментарий

Кубик Рубика был самой популярной головоломкой начала восьмидесятых, когда эта поэма писалась. Автору захотелось так же, как головоломку, цвет в цвет сложить судьбы людей, которых время и обстоятельства свели в одном кубике двора. Но для этого ему понадобились не только персонажи собственного детства и ранней юности, но и герои рассказов его рано ушедшего друга Анатолия Берладина, замечательного театрального режиссёра-экспериментатора, создавшего когда-то в Тольятти экс-театр (и «бывший» – по «достаниславским» законам, и экспериментальный).

Об этом театре автору подробнее и горячей горячего Берладина (глазища горели, густые чёрные с сединой волосы развевались) рассказывал Ролан Быков. С ним автор познакомился в Москве, в компании Юрия Щекочихина, который напечатал его (автора) первые стихи в легендарном «Алом парусе» «Комсомолки» – во второй раз с предисловием Бориса Слуцкого.

Отношения с Быковым сложились так, что автора однажды осенило позвонить Ролану Антоновичу и пригласить того в родной (для автора) Ижевск на выступления. Быков согласился. Автор уговорил местный обком комсомола (!) оплатить – впрочем, весьма скромно – приезд в город великого актёра и режиссёра.

А после выступлений Ролан Антонович пришёл на квартиру автора, чтобы отметить завершение гастролей и познакомиться с ижевской творческой молодежью в лице её лучших представителей – в том числе снова встретиться с Толей Берладиным, который тогда играл в Русском драмтеатре им. Короленко. (На автора тогда очень обиделся – и справедливо! – отец, что его не познакомили с любимым актёром).

Пивший в то время из крепких напитков только квас с хреном, Ролан Антоныч весь вечер и половину ночи травил байки. Все восторженно слушали. А в три утра встал вопрос доставки великого актёра в гостиницу.

Машин ни у кого из компании тогда не было и быть не могло. Автор стал вызывать такси. Когда он, дозвонившись, довольный, положил трубку, повисла пауза, все на него удивлённо смотрели. Наконец кто-то объяснил: «Ты сказал, куда ехать, а откуда – не удосужился!» Автор бросился снова набирать номер такси – занято, занято…

Вдруг раздался звонок в дверь – на пороге стоял очень вежливый таксист…

При чём тут «Кубик Рубика»? Ну, во-первых, он про то самое время, когда Сталина уже не было, но «всё время приходили уличкомы», лозунг «Болтун – находка для шпиона!» оставался одним из самых главных, а слово из трёх букв КГБ мелькало в разговорах чаще, чем другое популярное слово из трёх букв. А во-вторых, рассказанные в те вечер-ночь Быковым истории из его харьковского детства тоже, как и берладинские, несомненно, повлияли на автора во время сложения «Кубика Рубика».

Но вот «уже написан Вертер». Надо публиковать. Редактор местной молодёжки поэт Герасим Иванцов придумал под это дело литературное приложение к газете и в первый же его номер поставил «Кубик…».

Это была большая ошибка. Цензура не только сняла поэму с гениальными выводами на полях: «Аллегория какая-то», «Пародия на советский образ жизни», – но и запретила всё приложение.

Однако «Кубик» был уже свёрстан и частично напечатан. Выяснилось, что он понравился тогдашнему ответсеку молодёжки и тот, изъяв из типографии имевшиеся оттиски, распространил их по Ижевску. А это – страшное дело – самиздат!

Собрали по этому поводу бюро обкома партии. Автора на него не вызвали, достоверно зная от стукачей, что он к распространению своего произведения отношения не имел. Ответсека (звали его Владимир Скворцов) выгнали из газеты. Литературное приложение окончательно и, как выяснилось потом, навсегда закрыли.

А позже автор уже в Москве, в ЦДЛ, отдал рукопись поэмы Евгению Евтушенко, с которым был в то время едва знаком. Ну, чтоб узнать его мнение. На следующий день раздался звонок от Евгения Александровича. Он не только сказал хорошие слова про это произведение, но и, оказывается, уже написал к нему предисловие. С которым, был уверен, «Кубик» с радостью опубликует любой литературный журнал. Прежде всего советовал отдать в «Юность».

Но это были не шестидесятые годы – а 1982-й, потом 1983-й. И ни один журнал не решился на публикацию, несмотря на предисловие знаменитого поэта.

Зато Евтушенко, войдя в положение молодого автора, на которого в родном городе начальники и боязливые подданные смотрели косо и пристально, помог ему перебраться в Москву. Просто так обменять двухкомнатную квартиру в Ижевске на комнату в столице было невозможно – требовалось приглашение на работу в Москве. Которое, в свою очередь, не давалось без московской прописки. И Евтушенко организовал письмо в Моссовет от Союза писателей СССР. В общем – спасибо…

А в конце мая 1985-го автор, уже москвич, в составе писательской делегации, куда входили Булат Окуджава и Лидия Либединская, поехал на Пушкинские дни в декабристских местах, в Иркутскую область. В иркутской газете «Советская молодежь» работал замечательный поэт и друг автора, органично и бесконечно добрый Анатолий Кобенков. И он – под приезд московской делегации – сумел опубликовать «Кубик» в своей газете! С предисловием Евтушенко, хотя и с купюрами (цензуру особенно смущал кусок, начинающийся строчкой «Всё время приходили уличкомы…»). Таким образом поэма была – словцо тех лет – «залитована». И потом смогла (тоже с купюрами – а крамолу сейчас и разглядеть трудно) оказаться в книжке автора «Местное время», вышедшей в «Совписе» в 1986 году.

Только в 2008-м в книге «Инстинкт сохранения. Собрание стихов» автор опубликовал своё произведение в том виде, какой ему представляется правильным. Но тоже – с купюрами. На этот раз не цензорскими, а собственными – был убран излишний пафос. Евтушенко, увидев этот, теперь уже окончательный вариант, поразился: «Как? Ты сумел сам себя сократить?!» И на творческом вечере автора рассказал такую историю.

Они пировали вместе с Галактионом Табидзе. Галактион был уже основательно нетрезв. В какой-то момент застолья, зайдя в туалет после него, Евгений Александрович обнаружил, что тот не смыл за собой. Он пристыдил Табидзе. На что Галактион ответил: «Но это же своё – жалко!»

Эта байка от Евтушенко была услышана автором в нулевые годы ХХI века. А раньше, вскоре после окончательного переезда в Москву, то есть во второй половине восьмидесятых, автор пошёл на работу в «Огонёк» к Коротичу. Заведовал там отделом литературы и наряду с перестроечными публикациями ещё недавно запрещённых цензурой произведений (какая мелочь по сравнению с их судьбой история «Кубика…»!), евтушенковской антологии русской поэзии ХХ века и вышедшего из кочегарок андеграунда занимался антисталинской пропагандой – печатая соответствующие документы и мемуары.

Это было время, когда больному обществу пытались поставить правильный диагноз, но лечить его уже брались разного рода кашпировские и джуны (см. «Чудотворцы»)…

P. S. А брата, упоминающегося в поэме, у автора никогда не было. Имеется в виду кто-то из друзей (см. «В том же составе»).