Староновогодняя поэма
Краеведческое вступление
Сей колхоз устроил Сталин по леоновской наводке.
Показатели блистали в каждой сводке.
Своевременных романов были высоки удои.
Беспегасных графоманов взяли в долю,
в пастухи определили, колокольцами снабдили —
дили-дили – дили-дили… А по ком они звонили?
А по всем – от звёзд столичных до сибирской лесорубки.
Шёл в колхоз единоличник, и урчал кавказец в трубке.
Сам определял – на племя или на убой барашка.
Беспробудно пил всё время председатель Алексашка.
А потом Хрущёв колхозу отдавал распоряженья,
сколько и куда навозу выливать без промедленья.
Перевылили маленько в огороде Пастернака,
что на улице Павленко – возле поля и оврага.
Там теперь музей за это.
Впрочем – с каждым днём ветшает
и, в отличье от поэта, вечностью не утешает.
Как и всё это селенье – на окраине вселенной —
с новорусским привнесеньем, постсоветским населеньем.
Часть первая
1
Посреди вечерней тьмы густой
только храм светился золотой,
да ещё кабак сверкал бриллиантом,
да собаки лаяли дискантом
между сей обителью и той.
Всё, что хочешь, – лучше, чем ничто.
Тьма над головой и под пальто.
Тьма везде – в любом приделе храма,
В шуточках гуляющего хама,
в мертвецах, играющих в лото.
С ними я до одури играл,
числа выкликал и заклинал —
не вытягивалось «девяносто».
Свечи из нетлеющего воска
продлевают жизни карнавал.
Слышал, в позапрошлом феврале
так мело, мело по всей земле,
словно снегу не дано предела.
Но свеча твоя не догорела —
и не на столе, а в алтаре.
А на даче сорок лет не спят.
Рядом бродит сын твой – староват
стал сынок, завёл за спину руки… —
по тропе твоей любви и муки,
там, где днём туристы гомонят.
Он заходит в полночь в кабинет
твой просторный, где и книжек нет —
стол да плащ, кушетка, кресло, кепка,
сапоги, сработанные крепко…
Он – твой грэевский автопортрет.
Надевает плащ – велик слегка.
Обувает оба сапога —
вроде впору. И несут, как в сказке,
к озеру в резном багете ряски
с ивой, не отплакавшей пока.
Ива деревенская одна
там осталась, где жила она,
милая красавица-полячка,
жизни уплывающей подачка
и твоя последняя вина.
Мы с тобою, праведник Борис,
не во времени пересеклись —
только в этом выпавшем пространстве,
где летят деревья в жажде странствий
по небу, пролившемуся ввысь.
И в соседстве со свечой твоей
я поставлю свечку поскромней
за другого грешника Бориса.
И опять тревожно и капризно
от неё взовьётся рой теней.
Как же он гудит над головой! —
этот рой: «…Труба, трубы, трубой…
Вот и лето… Лета, Лорелея…
Я, я, я… А строю на песке я…
И не всё ль равно, в какой пивной?..»
Посреди вселенской тьмы густой.
2
…Ну а эту свечку я поставлю
за Арсения,
за него молиться стану
во спасение,
за его письмовник-подорожник
посеребренный,
за пустующий треножник
неколеблемый.
За Давида помолюсь – за Царствие
Небесное:
хоть пображничают в братстве
по-над бездною.
За Владимира, Булата, Валентина, Марка, Юрия,
Иосифа —
дай им всем лозу лазури,
чтобы досыта.
Вот свеча за Александра —
где за здравие? —
чтоб сомненье и досада
нас оставили,
чтобы спала пелена с библейских
глаз его —
злые брызги волн летейских
встретить ласково.
За Андрея, Беллу, Женю,
и Евгения.
Подари им как блаженным
дни забвения,
славу, крепкую на вид,
да шоколад ещё…
И пройду, из храма выйдя,
мимо кладбища.
V
Приёмный покой при погосте.
Но мы здесь не гости – бросьте! —
шеренга смертельно больных:
слепые, глухие, в коросте
обид – и не сыщешь иных.
И все мы болтаем без толку,
чтоб только не зубы на полку,
чтоб раньше других не уснуть —
под стук поездов, без умолку
считающих пройденный путь
туда и обратно… Лишь это
за сельским кладбищем поэта.
Иного никто не нашёл.
Да речка, но даже не Лета,
журча, размывает подзол.
Часть вторая
1
Серебрится снежная дорожка —
ты жива ещё, моя сторожка,
жив и я. И скоро Новый год.
Кто ко мне с подарочком придёт,
постучит в морозное окошко?
Чтоб попасть на этот карнавал,
в очередь за смертью я стоял,
ты освободилась – достоялся.
И теперь вдвоём с тобой остался.
Жду гостей, которых нагадал.
…Во главе стола садись, Иосиф.
Ты здесь жил, своё болото бросив,
чтобы погулять в кругу друзей,
но для избранной судьбы своей
среди трёх не затеряться сосен.
И не торопись. До Рождества
на свои вернёшься острова —
хоть Венеции, хоть Ленинбурга…
Был и я в венециях. Как урка,
на вокзалах ночевал. Едва
от карабинеров сделал ноги…
Вот послушай, сочинил эклоги…
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
Ну и как тебе?.. Да это что!
Я не то могу… Зачем пальто
надеваешь?.. Ладно, я не буду…
Ты меня ещё не знаешь, груду
понаписанного… Но зато —
делим угол… Кто-то в дверь стучится?
Показалось… Может быть, лисица…
Да, представь, у нас с тобою здесь
нынче даже чернобурки есть!
Скоро может и не то явиться…
Ты вскочил в вагон в последний миг.
Был у нас и… в общем, ученик.
Ты о нём писал, я делал ставку…
Чтобы не спиваться, курит травку.
Но никто из нетей не возник
попрямей. Все роют под тебя.
Лучше бы ходили под себя,
от стихов чернилами шибает,
как и у тебя порой бывает…
Да куда же ты?.. Ведь я любя!..
Я-то сам, над рифмами корпя…
(Исчезает.)
2
…Так же вдруг исчезла ты —
та, какой была когда-то:
персиянка из Орды
и Эсфирь из Халифата.
Я возил тебя сюда,
окунал в купели грязной
деревенского пруда,
окольцованного ряской.
А потом уже водил
к Жене, к Белле и к Булату —
в круг расчисленных светил…
Ты была не виновата
ни в тщеславии моём —
молодом, смешном, напрасном,
и ни в том, что мы вдвоём
веществом взрывоопасным
оказались. Я корил
лишь себя… И неумело
Женя нас с тобой мирил,
заговаривала Белла,
и Петрович оробело
мне в стакан водяру лил…
3
Новый свет сейчас – почти, как Тот,
снова – Тот, как будто нынче год
пятьдесят – какой? – гляжу с пригорка:
далеко отсюда до Нью-Йорка,
даже литерный не довезёт.
На земле вокзалы хороши —
там дают согреться за гроши
на полах – ах, жарь, гитара, жарко!
Ничего-то мне уже не жалко,
кроме раскрасавицы-души.
Только ей и выпадет летать…
Значит, не увидимся, видать?
Прилетайте! Я заначил водку…
Лень в сторожке заменять проводку,
буду, как сосед, со свечкой ждать.
…У платформы он меня встречал.
Интересовался невзначай
подоплёкой всей. И заикался —
впрямь как Моисей. Я зарекался
верить. И бестрепетно сличал
правду с вымыслом. А он – прощал.
…И в бильярдной мы гоняли чай
до рассвета. Что ему мальчишка
с неумелой самой первой книжкой?
Но подвоха я не замечал.
Да его и не было, подвоха, —
он меня читать учил. Неплохо
научил. А с Сартром и Пеле
не знакомил. И к своей игре
пристрастить не смел, почуяв лоха…
Догорает свечка на столе…
4
Мне в стакан водяру лил…
Ты на всё это глядела
из нездешнего предела,
где лазурь и трепет крыл.
Но потом спускалась вниз
и прощала чуть устало.
А бывало, на карниз
я ступал, чтоб только стала
ты поближе… Не упал.
Жив-здоров и вам желаю…
Так и жили, проживая
свой начальный капитал.
И теперь осталось нам
так, на донышке немножко.
…Только лес по сторонам —
сумрачный. В лесу – сторожка.
Что я здесь – не знаю сам —
сторожу возле окошка?
5
Догорает свечка на столе,
золотит узоры на стекле.
Ты такое видел в Оклахоме?
Гоу хоум, Женя, гоу хоум! —
нет земли чудесней на земле.
Опоздаешь – спросят: ты, мол, чей
и каковской веры?.. Гуд? О кей?
Побойчей давай! У нас – ну очень! —
Мочим эвридэй, кого захочем.
А гаранта дёргает лакей.
Кстати, паренёк из этих мест,
из детей кухарки (вот-те крест!)
санаторской. Мальчик, с детства знавший,
что почём… Такому тройкой нашей
порулить ни в жисть не надоест.
Ну а ты – горлан, главарь,
агитатор, не какой-нибудь Айги.
Приезжай – подставь державной ноше
свой хребет! Поэт в России больше
не поэт – не напрягай мозги
подрифмовкой… Вот твоё окно.
Сколько лет оно темным-темно.
Опадают белые деревья.
А собаки лают, как в деревне
по ночам у нас заведено.
Мы с тобой встречали Новый год.
Красовалась ёлка у ворот…
Ты такую видел в Оклахоме?
Гоу хоум, Женя, гоу хоум!
…И какой-то был ещё народ
закордонный. Ты толкал доклад
о России. Дэзик и Булат
были живы, Юра и Володя,
и мечты о девственной свободе…
Ты был истово молодцеват.
89-й? Что-то вроде.
Цифры те же – в зеркало глядят.
Но пустоты завелись в природе.
Часть третья
1
Сторожу возле окошка,
вдруг ещё приедешь ты.
Всё же Новый год. Кранты
веку – нашему немножко:
на две трети жизни всей
минимум… А дальше – старость?
До неё ещё осталось
сколько-то – приди скорей!
Что-то нам ещё судьба
приготовила такое…
Льётся музыка рекою —
в санатории гульба.
Там сейчас танцуют под
куртуазные напевы
куртизанящие девы
и соседский обормот.
Нынче время их… И пусть
не придёшь ты в тёмный лес мой —
коньяком согрею грусть
и слезами обольюсь
не над вымыслом – над бездной.
2
Коньяком меня вспоили двое —
многолетней выдержки, таким,
что и до сегодня от него я
протрезветь не смог и волком вою
по застольям этим дорогим.
Был один из бывших гимназистов,
провороненный аристократ.
Голосом чернёно-серебристым
говорил стихи. Пускай со свистом
самолёты к Внукову летят,
пусть в беседку залетает кто-то —
чтенья ни на миг не прерывал.
…Помню май высокого полёта
певчих птиц. Цветенье небосвода,
грозовой сирени карнавал.
И овечки между белых вишен.
Я от станции на встречу шёл
с ним. И был мне каждой клеткой слышен
каждый лепесток. И чище, выше
были притязанья альвеол,
чем сейчас… Старорежимен, строен,
возле озера протез снимал
и бросался в воду, плавал кролем…
Лишь в последний раз меня расстроил —
не узнал сначала. Но достал
коньяку. Налил мне – и не пролил.
…Был другой из мальчиков ифлийских,
из солдатиков сороковых,
роковых. Тревожился за близких.
Созывал друзей. И в этих списках
значился и я, из молодых.
С дагестанским золотом в бокале
достигали мы крутых вершин.
А на кухне распевала Галя…
Боже мой! Как эти зимы звали
В Болдино, в Россию, в карантин!
Ткалась бесконечная беседа
И в своё вплетала полотно
друга-стихотворца и соседа,
друга-богоборца и аскета,
друга и литературоведа
из Парижа… Ночь глядит в окно.
Нету вас – и всё заметено.
А ещё мы позовём Булата.
А Булат Фазиля позовёт.
Старший брат Иосифа без брата
сам придёт… Да это ведь, ребята,
будет грандиозный Новый год!
3
Два десятка моих собеседников в небытии
или где там ещё…
Обращаюсь к Тебе, но ответы нелепы Твои:
хорошо, хорошо.
Свет и тьма удались – хорошо, и земля, и вода,
и такие вот мы,
кто поверил: не деться со света уже никуда —
и в объятиях тьмы.
Ну а кто не поверил, сомненья не в пользу него,
но опять хорошо:
сомневаться осталось любому всего ничего.
Или – что там ещё?
4
Будет грандиозный Новый год.
Каждый гость с подарочком придёт.
Принимай, любезная сторожка!..
Серебрится снежная дорожка.
В инее оконный переплёт.
В санаторском баре пир горой.
Но у нас-то карнавал другой
и компания повеселее.
Вон по той берёзовой аллее
Бабеля уводят на убой.
А потом по ней хромает вдаль
Кома, составляющий словарь
англо-алеутский, а возможно,
индо-африканский… И тревожно
от того, что в небе киноварь.
Пиковая дама Лиля Брик
тут же сбрасывает даму пик
вкупе с компроматом оболочки.
И сосед Фадеев ставит точку
пулей в лоб. А на бумаге – пшик.
Занимает дом его братва.
И опять гульба, пальба. Груба
жизнь. И на свиданье с музой сельской
под шумок сбегает Вознесенский
из стиха выдавливать раба
и бубнит: раба, раба, раба, раба,
раба, ра, бара, барабан!
Драматург Шатров позвал цыган
и банкует.
Куровод Егор на лис капкан
маракует.
Рыжий бродит возле ручейка,
где плывёт летейская тоска
к берегам Невы, Гудзона, Сены…
Скачет на одной ноге Арсений
к бане с полным тазом кипятка.
Дэзик, коньячком печаль залив,
не найдёт дорогу на залив.
Прячется Исаич в огороде
Пастернака. И зовёт к свободе
простенький булатовский мотив.
Кинокритик В. псалмы поёт,
вот-те крест повесив на живот,
и Олеся радует осанной,
здесь же, рядом, Алексий – тот самый —
кровь Христову пробовать даёт
братану, взбодрённому Лозанной.
А на русской даче Н. Леже
мэрский скульптор прячет неглиже.
(Впрочем это улица Довженки,
где кусала шавка Евтушенки
Юру Щ., матёрого уже.)
Юрий К. и Юрий Д. бредут
гостевать друг к дружке. А уж тут
спиритизмом пахнет. Спиртом – тоже.
Заболтаются – и кажет рожу
Шатов иль Нечаев. Подгребут
и не те ещё – избави, Боже!..
Длится у Петровича игра
не на жизнь, а на смерть. От шара
всё зависит… Не завидуй, Женя!..
Лишь Чуковский счастлив совершенно:
Блок к нему зашёл, и детвора
в хороводе ёлок у костра.
Постскриптум
В хороводе ёлок у костра
провожать-встречать и нам пора
баржи расходящихся столетий.
Новый век на кончике пера.
И мы все в обнимку на портрете.
Пост-постскриптум
Будем же, как дети,
петь и веселиться до утра!
Посреди вселенской тьмы густой —
до воскресной зорьки золотой.
Комментарий
Улица Павленко – улица в писательском поселке Переделкино, где находится дом-музей Бориса Пастернака, названа в честь четырежды лауреата Сталинской премии, депутата Верховного совета СССР Петра Павленко, доносившего на Мандельштама.
Алексашка – писатель Александр Фадеев, генеральный секретарь Союза писателей СССР в 1946–1954 гг., застрелился в 1956 году (в год рождения автора) на переделкинской даче – напротив сторожки, где автор живёт.
Не Марина Мнишек, но полячка – Ольга Ивинская, последняя любовь Пастернака, снимала дом на берегу переделкинского пруда, неподалёку от дачи Бориса Леонидовича.
Два Бориса – Пастернак и Слуцкий, музей Пастернака отделён от сторожки автора невысоким забором, Борис Слуцкий был первым, кто восемнадцатилетнего автора благословил.
Арсений, провороненный аристократ – поэт Арсений Тарковский, часто и подолгу жил в переделкинском Доме творчества.
Дэзик, Давид – поэт Давид Самойлов, старший друг автора, в его московской квартире автор прожил более двух лет.
Владимир – поэт Владимир Соколов, был ближайшим соседом автора по улице Павленко.
Булат – Булат Окуджава, в последние годы жил в основном на даче в Переделкине.
Валентин – поэт, детский писатель Валентин Берестов.
Марк – поэт фронтового поколения Марк Соболь.
Юрий – поэт фронтового поколения Юрий Левитанский.
Со всеми перечисленными выше после Пастернака автор дружил или приятельствовал.
Иосиф, Рыжий – поэт Иосиф Бродский, некоторое время перед началом знаменитого судебного процесса в Ленинграде жил в Переделкине, уехал, получив из Питера письмо о поведении своей возлюбленной, впрочем, Ахматова говорила, что «Рыжий поехал на свою Голгофу».
Александр, Петрович – поэт фронтового поколения Александр Петрович Межиров, до эмиграции в Штаты на его переделкинскую дачу приезжали не только коллеги по поэтическому цеху (в том числе автор), но и серьёзные игроки в бильярд.
Андрей – поэт Андрей Вознесенский, жил через дом-музей Пастернака от автора и сочувственно к нему относился.
Белла – поэт Белла Ахмадулина, привечавшая автора.
Женя – поэт и гражданин Евгений Евтушенко, преподаёт в США, живёт в Переделкине, старший друг автора.
Евгений, старший брат Иосифа – поэт Евгений Рейн, друг и почти учитель Бродского.
В общем, ученик – поэт Денис Новиков.
Персиянка из Орды – русская женщина Анна.
Паренёк из этих мест – член «семьи», бывший глава администрации Ельцина и коллега автора по коротичевскому «Огоньку» Валентин Юмашев; в прошлом мать Юмашева работала в Доме творчества им. Фадеева в Переделкине.
Галя – Галина Медведева, вторая жена Давида Самойлова.
Фазиль – писатель Фазиль Искандер.
Бабель – писатель Исаак Бабель, частый гость на даче Всеволода и Тамары Ивановых; внук Бабеля проживал в сторожке Ивановых до вселения в неё автора.
Кома – Вячеслав Вс. Иванов, академик, лингвист, семиотик, литературовед, энциклопедист, человек, знающий более ста языков, прочитывающий толстую книгу за час, сын Всеволода Иванова, в юности младший друг Пастернака, сосед автора по даче своего отца.
Лиля Брик – муза Маяковского, в последние годы жила на даче Ивановых, где и покончила с собой.
Драматург Шатров – создатель театральной Ленинианы Михаил Шатров, бывший сосед автора с противоположной от Пастернака стороны.
Куровод Егор – лауреат Ленинской премии за поэзию Егор Исаев, прославившийся в писательском посёлке разведением яйценоских кур.
Исаич – Александр Исаевич Солженицын, в период опалы жил на даче Чуковских в Переделкине.
Кинокритик В. – бывший критик и коллега автора по «Огоньку» Владимир Вигилянский, впоследствии священник и глава пресс-службы патриарха.
Олеся – доцент Литинститута, попадья и поэтесса Олеся Николаева, жена о. Владимира (Вигилянского), живут на улице Павленко.
Алексий – патриарх Московский и всея Руси Алексий II, загородная резиденция патриархов находится в Переделкине.
Братан, взбодрённый Лозанной, – лидер топографически близкой к Переделкину солнцевской группировки, спонсирующей переделкинский и новопеределкинский храмы в обмен на отпущение грехов, успешный предприниматель.
Мэрский скульптор – тот самый Зураб Церетели.
Юрий Щ. – тот самый Юрий Щекочихин.
Юрий К. – философ, литературовед и искусствовед Юрий Карякин, бывший советник Ельцина, старший друг автора.
Юрий Д. – замечательный исторический писатель Юрий Давыдов, тепло относившийся к автору.
Впервые «Улица Павленко» была опубликована в 1998 году, когда и была написана, в «Новой газете» с предисловием Станислава Рассадина.