На небесном дне

Хлебников Олег

V. Улица Павленко

 

 

Староновогодняя поэма

 

Краеведческое вступление

Сей колхоз устроил Сталин по леоновской наводке.

Показатели блистали в каждой сводке.

Своевременных романов были высоки удои.

Беспегасных графоманов взяли в долю,

в пастухи определили, колокольцами снабдили —

дили-дили – дили-дили… А по ком они звонили?

А по всем – от звёзд столичных до сибирской лесорубки.

Шёл в колхоз единоличник, и урчал кавказец в трубке.

Сам определял – на племя или на убой барашка.

Беспробудно пил всё время председатель Алексашка.

А потом Хрущёв колхозу отдавал распоряженья,

сколько и куда навозу выливать без промедленья.

Перевылили маленько в огороде Пастернака,

что на улице Павленко – возле поля и оврага.

Там теперь музей за это.

                                Впрочем – с каждым днём ветшает

и, в отличье от поэта, вечностью не утешает.

Как и всё это селенье – на окраине вселенной —

с новорусским привнесеньем, постсоветским населеньем.

 

Часть первая

 

1

Посреди вечерней тьмы густой

только храм светился золотой,

да ещё кабак сверкал бриллиантом,

да собаки лаяли дискантом

между сей обителью и той.

Всё, что хочешь, – лучше, чем ничто.

Тьма над головой и под пальто.

Тьма везде – в любом приделе храма,

В шуточках гуляющего хама,

в мертвецах, играющих в лото.

С ними я до одури играл,

числа выкликал и заклинал —

не вытягивалось «девяносто».

Свечи из нетлеющего воска

продлевают жизни карнавал.

Слышал, в позапрошлом феврале

так мело, мело по всей земле,

словно снегу не дано предела.

Но свеча твоя не догорела —

и не на столе, а в алтаре.

А на даче сорок лет не спят.

Рядом бродит сын твой – староват

стал сынок, завёл за спину руки… —

по тропе твоей любви и муки,

там, где днём туристы гомонят.

Он заходит в полночь в кабинет

твой просторный, где и книжек нет —

стол да плащ, кушетка, кресло, кепка,

сапоги, сработанные крепко…

Он – твой грэевский автопортрет.

Надевает плащ – велик слегка.

Обувает оба сапога —

вроде впору. И несут, как в сказке,

к озеру в резном багете ряски

с ивой, не отплакавшей пока.

Ива деревенская одна

там осталась, где жила она,

милая красавица-полячка,

жизни уплывающей подачка

и твоя последняя вина.

Мы с тобою, праведник Борис,

не во времени пересеклись —

только в этом выпавшем пространстве,

где летят деревья в жажде странствий

по небу, пролившемуся ввысь.

И в соседстве со свечой твоей

я поставлю свечку поскромней

за другого грешника Бориса.

И опять тревожно и капризно

от неё взовьётся рой теней.

Как же он гудит над головой! —

этот рой: «…Труба, трубы, трубой…

Вот и лето… Лета, Лорелея…

Я, я, я… А строю на песке я…

И не всё ль равно, в какой пивной?..»

Посреди вселенской тьмы густой.

 

2

…Ну а эту свечку я поставлю

за Арсения,

за него молиться стану

во спасение,

за его письмовник-подорожник

посеребренный,

за пустующий треножник

неколеблемый.

За Давида помолюсь – за Царствие

Небесное:

хоть пображничают в братстве

по-над бездною.

За Владимира, Булата, Валентина, Марка, Юрия,

Иосифа —

дай им всем лозу лазури,

чтобы досыта.

Вот свеча за Александра —

где за здравие? —

чтоб сомненье и досада

нас оставили,

чтобы спала пелена с библейских

глаз его —

злые брызги волн летейских

встретить ласково.

За Андрея, Беллу, Женю,

и Евгения.

Подари им как блаженным

дни забвения,

славу, крепкую на вид,

да шоколад ещё…

И пройду, из храма выйдя,

мимо кладбища.

 

V

Приёмный покой при погосте.

Но мы здесь не гости – бросьте! —

шеренга смертельно больных:

слепые, глухие, в коросте

обид – и не сыщешь иных.

И все мы болтаем без толку,

чтоб только не зубы на полку,

чтоб раньше других не уснуть —

под стук поездов, без умолку

считающих пройденный путь

туда и обратно… Лишь это

за сельским кладбищем поэта.

Иного никто не нашёл.

Да речка, но даже не Лета,

журча, размывает подзол.

 

Часть вторая

 

1

Серебрится снежная дорожка —

ты жива ещё, моя сторожка,

жив и я. И скоро Новый год.

Кто ко мне с подарочком придёт,

постучит в морозное окошко?

Чтоб попасть на этот карнавал,

в очередь за смертью я стоял,

ты освободилась – достоялся.

И теперь вдвоём с тобой остался.

Жду гостей, которых нагадал.

…Во главе стола садись, Иосиф.

Ты здесь жил, своё болото бросив,

чтобы погулять в кругу друзей,

но для избранной судьбы своей

среди трёх не затеряться сосен.

И не торопись. До Рождества

на свои вернёшься острова —

хоть Венеции, хоть Ленинбурга…

Был и я в венециях. Как урка,

на вокзалах ночевал. Едва

от карабинеров сделал ноги…

Вот послушай, сочинил эклоги…

. . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . .

Ну и как тебе?.. Да это что!

Я не то могу… Зачем пальто

надеваешь?.. Ладно, я не буду…

Ты меня ещё не знаешь, груду

понаписанного… Но зато —

делим угол… Кто-то в дверь стучится?

Показалось… Может быть, лисица…

Да, представь, у нас с тобою здесь

нынче даже чернобурки есть!

Скоро может и не то явиться…

Ты вскочил в вагон в последний миг.

Был у нас и… в общем, ученик.

Ты о нём писал, я делал ставку…

Чтобы не спиваться, курит травку.

Но никто из нетей не возник

попрямей. Все роют под тебя.

Лучше бы ходили под себя,

от стихов чернилами шибает,

как и у тебя порой бывает…

Да куда же ты?.. Ведь я любя!..

Я-то сам, над рифмами корпя…

(Исчезает.)

 

2

…Так же вдруг исчезла ты —

та, какой была когда-то:

персиянка из Орды

и Эсфирь из Халифата.

Я возил тебя сюда,

окунал в купели грязной

деревенского пруда,

окольцованного ряской.

А потом уже водил

к Жене, к Белле и к Булату —

в круг расчисленных светил…

Ты была не виновата

ни в тщеславии моём —

молодом, смешном, напрасном,

и ни в том, что мы вдвоём

веществом взрывоопасным

оказались. Я корил

лишь себя… И неумело

Женя нас с тобой мирил,

заговаривала Белла,

и Петрович оробело

мне в стакан водяру лил…

 

3

Новый свет сейчас – почти, как Тот,

снова – Тот, как будто нынче год

пятьдесят – какой? – гляжу с пригорка:

далеко отсюда до Нью-Йорка,

даже литерный не довезёт.

На земле вокзалы хороши —

там дают согреться за гроши

на полах – ах, жарь, гитара, жарко!

Ничего-то мне уже не жалко,

кроме раскрасавицы-души.

Только ей и выпадет летать…

Значит, не увидимся, видать?

Прилетайте! Я заначил водку…

Лень в сторожке заменять проводку,

буду, как сосед, со свечкой ждать.

…У платформы он меня встречал.

Интересовался невзначай

подоплёкой всей. И заикался —

впрямь как Моисей. Я зарекался

верить. И бестрепетно сличал

правду с вымыслом. А он – прощал.

…И в бильярдной мы гоняли чай

до рассвета. Что ему мальчишка

с неумелой самой первой книжкой?

Но подвоха я не замечал.

Да его и не было, подвоха, —

он меня читать учил. Неплохо

научил. А с Сартром и Пеле

не знакомил. И к своей игре

пристрастить не смел, почуяв лоха…

Догорает свечка на столе…

 

4

Мне в стакан водяру лил…

Ты на всё это глядела

из нездешнего предела,

где лазурь и трепет крыл.

Но потом спускалась вниз

и прощала чуть устало.

А бывало, на карниз

я ступал, чтоб только стала

ты поближе… Не упал.

Жив-здоров и вам желаю…

Так и жили, проживая

свой начальный капитал.

И теперь осталось нам

так, на донышке немножко.

…Только лес по сторонам —

сумрачный. В лесу – сторожка.

Что я здесь – не знаю сам —

сторожу возле окошка?

 

5

Догорает свечка на столе,

золотит узоры на стекле.

Ты такое видел в Оклахоме?

Гоу хоум, Женя, гоу хоум! —

нет земли чудесней на земле.

Опоздаешь – спросят: ты, мол, чей

и каковской веры?.. Гуд? О кей?

Побойчей давай! У нас – ну очень! —

Мочим эвридэй, кого захочем.

А гаранта дёргает лакей.

Кстати, паренёк из этих мест,

из детей кухарки (вот-те крест!)

санаторской. Мальчик, с детства знавший,

что почём… Такому тройкой нашей

порулить ни в жисть не надоест.

Ну а ты – горлан, главарь,

агитатор, не какой-нибудь Айги.

Приезжай – подставь державной ноше

свой хребет! Поэт в России больше

не поэт – не напрягай мозги

подрифмовкой… Вот твоё окно.

Сколько лет оно темным-темно.

Опадают белые деревья.

А собаки лают, как в деревне

по ночам у нас заведено.

Мы с тобой встречали Новый год.

Красовалась ёлка у ворот…

Ты такую видел в Оклахоме?

Гоу хоум, Женя, гоу хоум!

…И какой-то был ещё народ

закордонный. Ты толкал доклад

о России. Дэзик и Булат

были живы, Юра и Володя,

и мечты о девственной свободе…

Ты был истово молодцеват.

89-й? Что-то вроде.

Цифры те же – в зеркало глядят.

Но пустоты завелись в природе.

 

Часть третья

 

1

Сторожу возле окошка,

вдруг ещё приедешь ты.

Всё же Новый год. Кранты

веку – нашему немножко:

на две трети жизни всей

минимум… А дальше – старость?

До неё ещё осталось

сколько-то – приди скорей!

Что-то нам ещё судьба

приготовила такое…

Льётся музыка рекою —

в санатории гульба.

Там сейчас танцуют под

куртуазные напевы

куртизанящие девы

и соседский обормот.

Нынче время их… И пусть

не придёшь ты в тёмный лес мой —

коньяком согрею грусть

и слезами обольюсь

не над вымыслом – над бездной.

 

2

Коньяком меня вспоили двое —

многолетней выдержки, таким,

что и до сегодня от него я

протрезветь не смог и волком вою

по застольям этим дорогим.

Был один из бывших гимназистов,

провороненный аристократ.

Голосом чернёно-серебристым

говорил стихи. Пускай со свистом

самолёты к Внукову летят,

пусть в беседку залетает кто-то —

чтенья ни на миг не прерывал.

…Помню май высокого полёта

певчих птиц. Цветенье небосвода,

грозовой сирени карнавал.

И овечки между белых вишен.

Я от станции на встречу шёл

с ним. И был мне каждой клеткой слышен

каждый лепесток. И чище, выше

были притязанья альвеол,

чем сейчас… Старорежимен, строен,

возле озера протез снимал

и бросался в воду, плавал кролем…

Лишь в последний раз меня расстроил —

не узнал сначала. Но достал

коньяку. Налил мне – и не пролил.

…Был другой из мальчиков ифлийских,

из солдатиков сороковых,

роковых. Тревожился за близких.

Созывал друзей. И в этих списках

значился и я, из молодых.

С дагестанским золотом в бокале

достигали мы крутых вершин.

А на кухне распевала Галя…

Боже мой! Как эти зимы звали

В Болдино, в Россию, в карантин!

Ткалась бесконечная беседа

И в своё вплетала полотно

друга-стихотворца и соседа,

друга-богоборца и аскета,

друга и литературоведа

из Парижа… Ночь глядит в окно.

Нету вас – и всё заметено.

А ещё мы позовём Булата.

А Булат Фазиля позовёт.

Старший брат Иосифа без брата

сам придёт… Да это ведь, ребята,

будет грандиозный Новый год!

 

3

Два десятка моих собеседников в небытии

или где там ещё…

Обращаюсь к Тебе, но ответы нелепы Твои:

хорошо, хорошо.

Свет и тьма удались – хорошо, и земля, и вода,

и такие вот мы,

кто поверил: не деться со света уже никуда —

и в объятиях тьмы.

Ну а кто не поверил, сомненья не в пользу него,

но опять хорошо:

сомневаться осталось любому всего ничего.

Или – что там ещё?

 

4

Будет грандиозный Новый год.

Каждый гость с подарочком придёт.

Принимай, любезная сторожка!..

Серебрится снежная дорожка.

В инее оконный переплёт.

В санаторском баре пир горой.

Но у нас-то карнавал другой

и компания повеселее.

Вон по той берёзовой аллее

Бабеля уводят на убой.

А потом по ней хромает вдаль

Кома, составляющий словарь

англо-алеутский, а возможно,

индо-африканский… И тревожно

от того, что в небе киноварь.

Пиковая дама Лиля Брик

тут же сбрасывает даму пик

вкупе с компроматом оболочки.

И сосед Фадеев ставит точку

пулей в лоб. А на бумаге – пшик.

Занимает дом его братва.

И опять гульба, пальба. Груба

жизнь. И на свиданье с музой сельской

под шумок сбегает Вознесенский

из стиха выдавливать раба

и бубнит: раба, раба, раба, раба,

раба, ра, бара, барабан!

Драматург Шатров позвал цыган

и банкует.

Куровод Егор на лис капкан

маракует.

Рыжий бродит возле ручейка,

где плывёт летейская тоска

к берегам Невы, Гудзона, Сены…

Скачет на одной ноге Арсений

к бане с полным тазом кипятка.

Дэзик, коньячком печаль залив,

не найдёт дорогу на залив.

Прячется Исаич в огороде

Пастернака. И зовёт к свободе

простенький булатовский мотив.

Кинокритик В. псалмы поёт,

вот-те крест повесив на живот,

и Олеся радует осанной,

здесь же, рядом, Алексий – тот самый —

кровь Христову пробовать даёт

братану, взбодрённому Лозанной.

А на русской даче Н. Леже

мэрский скульптор прячет неглиже.

(Впрочем это улица Довженки,

где кусала шавка Евтушенки

Юру Щ., матёрого уже.)

Юрий К. и Юрий Д. бредут

гостевать друг к дружке. А уж тут

спиритизмом пахнет. Спиртом – тоже.

Заболтаются – и кажет рожу

Шатов иль Нечаев. Подгребут

и не те ещё – избави, Боже!..

Длится у Петровича игра

не на жизнь, а на смерть. От шара

всё зависит… Не завидуй, Женя!..

Лишь Чуковский счастлив совершенно:

Блок к нему зашёл, и детвора

в хороводе ёлок у костра.

 

Постскриптум

В хороводе ёлок у костра

провожать-встречать и нам пора

баржи расходящихся столетий.

Новый век на кончике пера.

И мы все в обнимку на портрете.

 

Пост-постскриптум

Будем же, как дети,

петь и веселиться до утра!

Посреди вселенской тьмы густой —

до воскресной зорьки золотой.

 

Комментарий

Улица Павленко – улица в писательском поселке Переделкино, где находится дом-музей Бориса Пастернака, названа в честь четырежды лауреата Сталинской премии, депутата Верховного совета СССР Петра Павленко, доносившего на Мандельштама.

Алексашка – писатель Александр Фадеев, генеральный секретарь Союза писателей СССР в 1946–1954 гг., застрелился в 1956 году (в год рождения автора) на переделкинской даче – напротив сторожки, где автор живёт.

Не Марина Мнишек, но полячка – Ольга Ивинская, последняя любовь Пастернака, снимала дом на берегу переделкинского пруда, неподалёку от дачи Бориса Леонидовича.

Два Бориса – Пастернак и Слуцкий, музей Пастернака отделён от сторожки автора невысоким забором, Борис Слуцкий был первым, кто восемнадцатилетнего автора благословил.

Арсений, провороненный аристократ – поэт Арсений Тарковский, часто и подолгу жил в переделкинском Доме творчества.

Дэзик, Давид – поэт Давид Самойлов, старший друг автора, в его московской квартире автор прожил более двух лет.

Владимир – поэт Владимир Соколов, был ближайшим соседом автора по улице Павленко.

Булат – Булат Окуджава, в последние годы жил в основном на даче в Переделкине.

Валентин – поэт, детский писатель Валентин Берестов.

Марк – поэт фронтового поколения Марк Соболь.

Юрий – поэт фронтового поколения Юрий Левитанский.

Со всеми перечисленными выше после Пастернака автор дружил или приятельствовал.

Иосиф, Рыжий – поэт Иосиф Бродский, некоторое время перед началом знаменитого судебного процесса в Ленинграде жил в Переделкине, уехал, получив из Питера письмо о поведении своей возлюбленной, впрочем, Ахматова говорила, что «Рыжий поехал на свою Голгофу».

Александр, Петрович – поэт фронтового поколения Александр Петрович Межиров, до эмиграции в Штаты на его переделкинскую дачу приезжали не только коллеги по поэтическому цеху (в том числе автор), но и серьёзные игроки в бильярд.

Андрей – поэт Андрей Вознесенский, жил через дом-музей Пастернака от автора и сочувственно к нему относился.

Белла – поэт Белла Ахмадулина, привечавшая автора.

Женя – поэт и гражданин Евгений Евтушенко, преподаёт в США, живёт в Переделкине, старший друг автора.

Евгений, старший брат Иосифа – поэт Евгений Рейн, друг и почти учитель Бродского.

В общем, ученик – поэт Денис Новиков.

Персиянка из Орды – русская женщина Анна.

Паренёк из этих мест – член «семьи», бывший глава администрации Ельцина и коллега автора по коротичевскому «Огоньку» Валентин Юмашев; в прошлом мать Юмашева работала в Доме творчества им. Фадеева в Переделкине.

Галя – Галина Медведева, вторая жена Давида Самойлова.

Фазиль – писатель Фазиль Искандер.

Бабель – писатель Исаак Бабель, частый гость на даче Всеволода и Тамары Ивановых; внук Бабеля проживал в сторожке Ивановых до вселения в неё автора.

Кома – Вячеслав Вс. Иванов, академик, лингвист, семиотик, литературовед, энциклопедист, человек, знающий более ста языков, прочитывающий толстую книгу за час, сын Всеволода Иванова, в юности младший друг Пастернака, сосед автора по даче своего отца.

Лиля Брик – муза Маяковского, в последние годы жила на даче Ивановых, где и покончила с собой.

Драматург Шатров – создатель театральной Ленинианы Михаил Шатров, бывший сосед автора с противоположной от Пастернака стороны.

Куровод Егор – лауреат Ленинской премии за поэзию Егор Исаев, прославившийся в писательском посёлке разведением яйценоских кур.

Исаич – Александр Исаевич Солженицын, в период опалы жил на даче Чуковских в Переделкине.

Кинокритик В. – бывший критик и коллега автора по «Огоньку» Владимир Вигилянский, впоследствии священник и глава пресс-службы патриарха.

Олеся – доцент Литинститута, попадья и поэтесса Олеся Николаева, жена о. Владимира (Вигилянского), живут на улице Павленко.

Алексий – патриарх Московский и всея Руси Алексий II, загородная резиденция патриархов находится в Переделкине.

Братан, взбодрённый Лозанной, – лидер топографически близкой к Переделкину солнцевской группировки, спонсирующей переделкинский и новопеределкинский храмы в обмен на отпущение грехов, успешный предприниматель.

Мэрский скульптор – тот самый Зураб Церетели.

Юрий Щ. – тот самый Юрий Щекочихин.

Юрий К. – философ, литературовед и искусствовед Юрий Карякин, бывший советник Ельцина, старший друг автора.

Юрий Д. – замечательный исторический писатель Юрий Давыдов, тепло относившийся к автору.

Впервые «Улица Павленко» была опубликована в 1998 году, когда и была написана, в «Новой газете» с предисловием Станислава Рассадина.