Невеселые мысли одолевали отца Николая при первом знакомстве с городом Хакодате в котором размещалось русское консульство. Властвовал в нем тогда самурайский клан Мацумаэ. Центральному правительству Японии еще только через девять лет удастся утвердить здесь свою власть. Для этого придется выстроить возле города мощную пятиугольную крепость Горекаку – оплот центральной власти. Но все это было еще впереди, а пока нависала над городом поросшая лесом гора Хакодате, по имени которой он и назывался. Агрессивные защитники клановых традиций, прирожденные воины-самураи непримиримо относились к иностранцам, видя в них главную угрозу вековым устоям. Отец Николай понял это уже в первые дни своих прогулок по Хакодате.
Дело не ограничивалось неприязненными взглядами и возгласами. Нередко летели в спину и камни, и швыряли их отнюдь не расшалившиеся сорванцы-мальчишки. «Надо мной издевались и бросали камнями…» – пишет отец Николай в одном из своих писем.
Надо сказать, что русское консульство представлял в Японии не один Гошкевич, да и он с высоты своего возраста и опыта сумел все-таки вспомнить, как начинал свою деятельность в чужой стране сам и разглядеть наконец в молодом семинаристе за отсутствием внешнего лоска и духовную глубину, и веру, и желание искреннее преуспеть в своей будущей миссионерской работе.
Думается, именно российские дипломаты объяснили молодому священнику, почему в первую очередь на христианское духовенство направлена неприязнь самураев. Ведь прошло уже несколько веков с тех пор, как идеи христианства были занесены в страну католическими миссионерами, которыми были иезуиты и францисканцы.
Однако вслед за миссионерами в Японию нахлынули колонизаторы, привлеченные новым рынком сбыта товаров. Дело стало доходить до работорговли и прямого вмешательства в политику страны.
В конце шестнадцатого века японское правительство объявило декрет Тостики Хидеси об изгнании иностранцев и запрещении христианства. Через двадцать пять лет после изгнания европейцев японские христиане построили в Симбарассе свою крепость, в которой заперлись со своими семьями. Их заставил сдаться только голод.
Ужасными казнями ответило правительство на это сопротивление: целые семейства были распяты на крестах. Христиан сжигали, закапывали живьем в землю. Гонение было настолько жестоким, что оно растянулось на целые столетия. Отречение от веры, которое требовали от христианина, должны были повторять затем его потомки из поколения в поколение.
Так шли столетия вплоть до конца девятнадцатого века. В такую Японию прибыл отец Николай. Эта страна настолько отличалась от всех его представлений о ней, что он сразу понял необходимость узнать подлинную Страну восходящего солнца – ее историю, культуру и, прежде всего, язык.
«Приехав в Японию, – вспоминал впоследствии владыка Николай, – я, насколько хватало сил, стал изучать здешний язык. Много было потрачено времени и труда, пока я успел присмотреться к этому варварскому языку, положительно труднейшему на свете, так как он состоит из двух: природного японского и китайского, перемешанных между собою, но отнюдь не слившихся в один…»
Теперь все его время, свободное от службы в консульской церкви, было посвящено занятиям японским языком. Оказалось вовсе не простым делом найти учителей: первый учитель прозанимался два дня и больше не приходил, боясь преследований. Затем нашлись еще двое. Они вели уроки, сменяя друг друга – неутомимый ученик требовал продолжения занятий, в то время как его наставники уже молили о передышке. Все чаще в эти дни вспоминались ему слова Петра Великого: «Аз есмь в чине учимого и учащих мя требую».
Прошло некоторое время, и он с удовлетворением отметил: «Кое-как научился я наконец говорить по-японски и овладел самым простым и легким способом письма, который употребляется для оригинальных и переводных ученых сочинений». Но изучить предстояло не только язык.
* * *
Директору Азиатского департамента Министерства иностранных дел П. Н. Стремоухову отец Николай писал: «…я старался в продолжение моего пребывания изучить японскую историю, религию и дух японского народа, чтобы узнать, в какой мере осуществимы там надежды на просвещение страны евангельской проповедью.
Конечно, в миссионерских видах я никак не рассчитывал на собственные силы, но мне казалось святотатством просить себе сотрудников прежде, чем я уверюсь, что их силы, отвлеченные от непосредственного служения в России, не будут потеряны для людей вообще. Чем больше знакомлюсь со страной, тем больше убеждаюсь, что очень близко время, когда слово Евангелия там громко раздастся и быстро понесется из конца в конец империи»
Изучение страны начиналось с улиц Хакодате. Незаметно за языковыми занятиями прошли первая осень, а затем и зима в Японии, вновь наступила весна, и уже можно было, бродя по весенней улице, расспросить японских ребятишек, кто изображен на змее, которого они всей толпой запускают.
И даже этот случайный разговор заставлял размышлять, например, о том, что, делая с детишками змея, мать или старший брат обязательно подробно рассказывают им о сказочном персонаже или историческом лице, изображенных на воздушной игрушке.
И уже не удивляет после этого то, что здесь такое множество общественных библиотек и так баснословно дешево берут за чтение книг. Да можно, оказывается, и не трудиться самому ходить в библиотеки: книгоноши ежедневно разносят их по всем улицам и закоулкам.
Однажды отец Николай заинтересовался тем, что по улице мимо консульства куда-то спешат оживленные люди.
– А это, изволите видеть, они в «говорильню» торопятся, рассказчика слушать, – пояснил все тот же услужливый консульский секретарь.
– Что за «говорильня» такая?
– Общественная зала имеется в каждом городе. Там рассказчики вроде наших писателей разные свои истории излагают. Их попутно записывают писцы, а потом книга получается навроде нашего романа.
Разве мог отец Николай упустить такую возможность проверить свои познания в японском, а заодно и познакомиться с этим новым для него явлением местной жизни? С тех пор не раз в уголке «говорильни» среди неподвижно сидящих японцев можно было приметить молодого русского, который, поджав под себя ноги, прилежно внимал какой-нибудь замысловатой средневековой легенде, излагаемой заезжим рассказчиком.
Это были месяцы и годы, отданные тому, чтобы изнутри понять народ, среди которого ему предстояло проповедовать веру Христову – горожан и крестьян с рисовых плантаций, жителей северных рыбацких деревушек, важных бонз и буддийских монахов. Он должен был как бы стать одним из них, понять манеру их мышления и особенности красноречия, подробности быта и религию.
Поэтому все чаще от книг он отрывается для того, чтобы пообедать в дешевой столовой, потолкаться среди торговцев на рыбном рынке, заглянуть в местную кумирню. Его уже знали и принимали более доброжелательно: ничего дурного от него доселе не видали, а интерес к повседневной жизни простых людей вызывал только одобрение.
Расширялся и круг прихожан консульской церкви. Немало способствовало этому то, что вместе с японским языком молодой священник осваивал английский. Скромную русскую православную церковь в Хакодате стали наведывать и христиане иных исповеданий и национальностей – протестанты и католики, у которых в то время не было в Японии своих духовных пастырей. Их привлекали простота и доброжелательность отца Николая, его готовность дать духовное утешение больным, совершить необходимые таинства брака и крещения.
«Между тем, – пишет он в своих воспоминаниях, – я старался делать все, что возможно, и для непосредственной миссионерской цели. На первый раз, конечно, нужно было искать людей, которые, приняв христианство, были бы способны, в свою очередь, сами служить к распространению его».
Он привлекал к себе людей, и это давалось ему легко – ему не нужно было умение, он иным быть не мог. Он никогда ни в чем не навязывался, был скромен. При храме возник как бы тесный кружок христиан, сплотившийся среди ненавидевшей их толпы иноверцев. Он оказывал им помощь уже своим нравственным влиянием, просто примером своего ровного, спокойного характера.
Дни были отданы пастырским обязанностям, общению с людьми, наблюдениям за их бытом, обычаями, обрядами. Зато вечера допоздна принадлежали книгам. Интерес к японской литературе помог наконец преодолеть предубеждение консула, и тот предоставил в распоряжение отца Николая свою богатую библиотеку.
Три религии, три философских течения тогдашней (да и современной нам) Японии предстали перед ним со страниц книг: синтоизм, буддизм и конфуцианство. Правда, вскоре он почувствовал, что ему нужен проводник по этому темному для него пока лесу чужих верований и заблуждений, и обратился к переводчику консульства с просьбой познакомить его с кем-либо из японских ученых.
– Я очень рекомендую вам сэнсэя Кимуру Кэнсая! – живо отозвался переводчик. – Этот человек недавно открыл здесь частную школу. О нем известно, что он большой поклонник наук, с молодых лет усердно учился в нашей столице Эдо и знает удивительно много.
Через несколько дней после этого разговора в школе сэнсэя Кимуры Кэнсая появился новый, на редкость любознательный ученик. Он нашел в лице своего учителя прежде всего усердного поклонника конфуцианства – религии и философии, которая пришла в Японию из Китая.
Уроки Кэнсая заставили задуматься о том, что учение Конфуция – скорее моральная, нежели религиозная система. Она как бы упорядочивала отношения младших и старших, подданных и правителей, родителей и детей; регулировала отношение к старшим родственникам, к хозяевам и начальникам. Конфуцианство устанавливало своеобразную иерархическую лестницу, определяло нормы семейной и общественной жизни – и, наверное, поэтому привилось к японскому социальному устроению.
Отец Николай сел за письмо своему постоянному корреспонденту П. Н. Стремоухову и написал о том, что стало ему понятным в последнее время: «В книгах Конфуция выразился не частный человек, выразился сам Китай в его характеристически хороших чертах, в том, что он вывел доброго из своей натуры, и это, следовательно, может и должен хранить как свое собственное. В эпоху материального истощения Китая перед ним был поставлен живой портрет его самого во времена физического и нравственного здоровья».
Он отложил перо и задумался. Да, именно так, конфуцианство стало ответом на духовные запросы народа. Но полным ли ответом?
* * *
Отец Николай понимал, что с самого начала Господь поставил его перед выбором: было, собственно, два пути. Первый – призывать громы небесные на храмы языческие, резко осуждать то же конфуцианство как заблуждение, невзирая ни на происхождение его, ни на историю народа. Не считаться с тем, что это искренние духовные поиски тех, кто на протяжении столетий жаждал правды и искал ее.
И мог быть иной путь: понимание духовных исканий, исторических процессов и признание тех зерен правды и добра – отсветов Божественного откровения, которые все-таки были в этих ложных учениях. Именно они подготовляли народ к принятию истины христианской. На этом втором пути следовало, не оскорбляя религиозных чувств иноверцев, привести их к сознанию недостаточности их древних верований.
Из письма отца Николая на родину было ясно, какой путь он избрал.
А потому наведывался он и на проповеди буддийских монахов, стараясь уловить, как построено их красноречие, какие мысли, образы, чувства находят наибольший отклик в сердцах слушателей. Монахи, как и христиане, говорили о грехе и страдании, о смысле жизни человеческой. Но выход подсказывали в преодолении всех желаний и в теории перевоплощений.
Слушатели проникались верою, что, перевоплощаясь в своих будущих жизнях, они будут постепенно очищаться от грехов. После полного очищения человека ждет нирвана: существование, при котором человек как бы жив и одновременно мертв. Но он пребывает в блаженстве, потому что у него нет ни желаний, ни стремлений, ни пристрастий – ничего, что бы его беспокоило.
Однако, предупреждали монахи, судьба человека в каждом перевоплощении определяется его поведением в предыдущей жизни. «Сегодня ты получаешь возмездие за зло, совершенное в прошлой жизни, и награду за добро!» – убеждал проповедник. Прошлой жизни не изменишь, поэтому сегодня надо покориться своей карме – судьбе – и думать лишь о будущей жизни. И еще неизвестно, кем ты там будешь – человеком или животным, или птицей…
Только самые высокие души, достигшие нирваны и пребывающие в блаженстве, учили монахи, из сострадания к людям возвращаются в мир, как учителя и помощники слабым – это Будды и бодисатвы. Им строят храмы и молят их о помощи. Им приносят жертвы.
Отец Николай узнал из бесед с монахами, что в буддийских монастырях послушники проходят суровую школу аскетизма, наставники стараются раскрыть в избранных людях – будущих проповедниках – ясновидение и другие скрытые психические силы. Но это не имело ничего общего с православным подвижничеством, совершавшимся во имя постижения Духа Святого.
* * *
Интересным было посещение и синтоистского храма. Отец Николай увидел два столба с поперечными перекладинами, которые назывались «торий». Ему сказали, что в переводе это слово обозначает «насест».
Но упаси вас Бог подумать при этом о курятнике. Все гораздо серьезнее: однажды, с почтением рассказывал жрец, богиня Солнца Аматерасу обиделась на людей и удалилась в пещеру. Наступила ужасная мировая тьма. Чтобы выманить богиню из пещеры, жрецы принесли зеркало и петуха.
Когда петух закричал, Аматерасу выглянула, чтобы узнать, в чем дело, увидела себя в зеркале и, совсем как земная красавица, залюбовалась собой. Она забыла об обиде, и над миром снова воссиял свет…
* * *
А вообще, сказал жрец, все в природе является божественным и достойно почитания – и луна, и молния, и река, и цветы лотоса. Молитвы им – это гимны восторга и преклонения, а также покаяния за то, что своими нуждами человек нарушает гармонию природы…
«Прекрасная сказка, – подумал отец Николай, – но, однако, где же здесь истинная религиозность? Скорее уж это эстетическое учение, поклонение красоте и величию Божьего мира. Но как, восхищаясь всем этим, даже не задумываться о Творце всего сущего?»
Преклонение перед земной красотой и отречение от всяческих пристрастий, регламентированность житейского быта и вера в предопределенность человеческих поступков – как уживалось это в национальном характере народа?
Только через восемь лет отец Николай сумел ответить самому себе на эти вопросы. К тому времени он уже бегло говорил по-японски, пользуясь не только разговорным, но и литературным языком. На одном из приемов в консульстве он деликатно поправил местного бонзу, который ошибся, называя годы правления одного из давних сегунов.
– О, сэнсэй Николай, – удивился бонза, медленно прихлебывая из крохотной чашечки подогретое саке, – вы знаете нашу историю лучше, чем многие японцы.
Может быть, это невольное признание и подвигло отца Николая взяться за перо, чтобы через восемь лет своего пребывания в Японии поведать об этой стране там, на родине, для вящей пользы родной науки, политики и дипломатии.
Он склонился над столом и решительно вывел заголовок: «Сегуны и микадо». Статья предназначалась для журнала «Русский вестник» и увидела свет в его предпоследнем номере за 1869 год. В ней он впервые пытался определить то, что постиг и что уже позднее окончательно сформулировал в одном из своих позднейших выступлений: «Смело могу сказать, что и теперь, как и прежде, в так называемом «Ямато – дамасии» (японская душа или дух японцев) живет самоотверженное мужество… Другой замечательной чертой Ямато – дамасии нужно считать непоколебимую веру в себя, заставляющую японский народ неуклонно стремиться к раз намеченной цели… Этого мало. В глубине национального духа японцев, несомненно, живет удивительная религиозность, а отсюда и самоотверженность в деле служения религии…»
Эта мысль была ему особенно дорога, ибо утверждала его в том, что стоит только поискать – и найдутся люди, готовые бросить отцов своих и все, чтобы служить Богу и Спасителю своему.
Искать далеко не пришлось. Первый будущий обращенный нашелся здесь же, среди японцев, бывавших в доме консула.
Здесь хочется мне приостановить пока изложение того, что поведал мне владыка Кирилл, потому что среди моих повседневных дел, а также среди ставших привычными и необходимыми «путешествий во времени и в пространствах» одно опасение постоянно тревожило меня.
Дело в том, что, как обычно, никого не спросясь, осень незаметно перешла в сырую и промозглую в этом году прибалтийскую зиму. И между прочих духов и призраков, по народной молве населяющих мой туманный город, вполне реальный призрак гриппа начал маячить в нем. И я все чаще подумывал о том, не наведался ли он к моему немолодому знакомцу – Николаю Васильевичу Мурашову.
Так и есть. Позвонив ему наконец, я услышал в телефонной трубке хрипловатый против обыкновения голос и легкое покашливание.
Я встревожился, вспомнил предупреждения медиков о том, что нынешний вирус особенно тяжел для детей и стариков, и отправился навещать больного. Не надеясь на припасы мурашовской снохи, прихватил с собою баночки с медом и малиновым вареньем, лимоны, пакетики с мятой, смородиновым листом и липовым цветом.
Дверь мне отворил на звонок сам Николай Васильевич. И в то краткое мгновение, пока он стоял передо мной, обозначившись силуэтом на желтом фоне освещенного дверного проема, я вдруг понял, что тревожило меня каждую встречу с ним: передо мной в рамке дверных косяков стоял человек из моего давнего, повторяющегося сна. Тот самый, в котором был он сорокалетним, а для мальчишки на ночной улице – уже тогда стариком.
«Как это может быть? И что тогда значит этот сон?» – поразился я.
– Что с вами? – ворчливо спросил Николай Васильевич, впуская меня в прихожую. – Вы будто привидение увидели. Как видите, не настолько я болен, чтобы мой облик вызывал подобные эмоции.
Я извинился. Но неловкий вопрос: «Так это были вы?!» – все-таки сорвался у меня.
– Я – это я, голубчик. Но я уже начинаю сомневаться в том, кому кого надлежало бы наведывать. У вас, часом, не жар ли?
Я как мог успокоил его относительно состояния моего здоровья и уговорил занять удобную позицию на диване, покрытом клетчатым пледом, где он, видимо, и отлеживался до моего прихода.
Попросив разрешения похозяйничать, я занялся приготовлениями к чаю и вперемешку с отлучками на кухню к закипающему на плите чайнику рассказал ему, что беспокоило меня в прошлые с ним встречи и так поразило в нынешнюю.
– Да-аа… – помолчав, отозвался он. – Можно было бы сослаться на то, что это просто совпадение. Но я предпочту сказать словами великого Шекспира: «На свете есть такое, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам». – Он оживился и добавил: – Впрочем, одну «болезнь» я от вас все-таки подцепил: вы, можно сказать, заставили меня заболеть историей самбо. И знаете, как-то по-другому стали у меня выстраиваться исторические взаимоотношения всех тех людей, которые, можно сказать, стояли у его колыбели. Тех, кого я знал и о ком вы мне рассказали.
Он повел руками вокруг себя, указывая на стопки книг, лежавшие не спинке его дивана и на полу возле него.
Многие из них ощетинивались многочисленными закладками, до остальных, видимо, у Николая Васильевича еще просто не дошли руки.
Я присмотрелся – большинство из них было по Японии. Лежали тут же и книги по боевым искусствам.
– Зачем вам это? – удивился я. – Вы ведь сами живая история. Расскажите мне лучше еще о Василии Сергеевиче Ощепкове, если это вас не слишком утомит.
– Э, нет, – покачал головой Николай Васильевич. – Сегодня я вас приглашаю в те далекие времена, когда Василия Сергеевича еще и на свете не было – к самым, можно сказать, глубинным истокам: будем знакомиться с человеком, с которого начиналось дзюдо. Нам без сего японского национального единоборства в наших изысканиях никак не обойтись. Я надеюсь, вы ведь, в отличие от многих борцов более раннего, чем ваше, поколения, не считаете, что самбо не имеет к дзюдо никакого отношения?
Не давая мне ответить, он продолжал:
– Имеет, конечно, имеет отношение, только гораздо более сложное, чем думают те, кто полагает, будто самбо – это просто русифицированное дзюдо. Они так же неправы, как и те, кто уверен, что самбо насобирали по отдельным приемам по всему Советскому Союзу. Итак, давайте поговорим об основоположнике дзюдо.
Догадываетесь, о ком пойдет речь? Конечно, о Дзигоро Кано – основоположнике дзюдо. Об этом человеке, борце и философе, о его нравственных исканиях и о его делах можно долго говорить… Заварите-ка мне, пожалуй, зеленого чая для бодрости – вон он там, на левой полочке. Ну, начнем?
Я утвердительно кивнул головой.