Хлумов В.
Старая дева Мария
Маша проснулась со странным, смешанным, неопределенным предчувствием. Будто что-то произойдет или уже произошло, но она об этом вот-вот узнает, а пока лишь ощущает какое-то неудобство, впрочем, вполне приятное, будто бы она проснулась не дома, не в обычной, уже давно надоевшей обстановке, а в новом, неизвестном, необжитом ею жилище. Как будто, это новое жилье или, уместнее даже сказать - обитель, - является, именно, не просто какой-то там квартирой, но целым огромным идеальным миром, миром, наполненным светом, радостью, любовью и, - снова светом, к которому всю ее сознательную жизнь она стремилась и о котором мечтала. Здесь хорошо, здесь легко быть счастливой, быть нужной всем и не страдать от страданий вокруг, потому что их, как бы, нет вообще. Что-то теплое, нежное, почти бархатистое касается ее груди, но не тревожит и не возбуждает, а, просто, неподвижно касается, как бы прикрывая, сохраняя то же нежное уязвимое место от грубого постороннего действия. Она спит и бодрствует одновременно, ибо слышит, как тихо и спокойно бьется ее сердечко, как осторожно-внимательно к ней проплывают вверху стерильно белые облака, сейчас уже больше похожие на птиц-голубей, но необычных, не почтовых, а других, огромных, несущих не вести, но жизни. И еще ей чудится какой-то странный звук, нето звонкий, как медный колокольчик, нето скрипучий, как старая пружина, но, определенно, тревожащий и, как-будто, что-то обещающий. И не хочется просыпаться в этот обычный мир, где, конечно, ничего подобного случиться не может. Она знает: стоит разлепить веки, и она снова очутится там, куда ее занесла судьба с раннего детства - на холодный родительский шестой этаж, с холодным материнским однообразным "доброе утро", в тусклые безотцовские углы-каморки, где они прожили с матерью ровно тридцать два года. Да нет, на самом деле, дом-то у них был, конечно, совсем не хрущеба - серый, шершавый, как утес с огромными окнами, с высокими лепными потолками. Чего только тут никогда не доставало, - и это чувствовалось особенно в последние годы, так это - здорового мужского присутствия, и от этого все домашние предметы: шкафы, стулья, диван и детская кроватка, ныне пустующая, но хранимая для будущего, - все это назойливо говорило: ну, Машенька, видишь, и без мужа прожить можно, а что ребенок - так это вообще нынче не проблема, сама ведь знаешь, какое у тебя отчество. А отчество у нее было, как нарочно, до того редкое, что никак она не могла никого подобрать себе в потенциальные отцы. Мария Ардальоновна - вот так, и добавить нечего к вечному материнскому молчанию. Скорее всего, придуманное было это отчество, литературное слишком, тем более, что мать Маши была крайне начитана, и предавалась этому занятию каждый божий день.
Маша открыла глаза, и старая, пятидесятых годов люстра, сделанная в грубоватом стиле советского барокко, тут же подтвердила самые ее худшие ожидания. Тут уж она вспомнила, с чем могло быть связано ее зыбкое предчувствие: вчера она вернулась очень поздно, а точнее, уже сегодня, - она не помнит, во сколько, помнит, что уже светало, - а на дворе осень, они вчера с коллегами загуляли на даче под Новым Иерусалимом, почему-то именно ее решился отвезти домой Марсаков, - красавец, первый парень на кафедре, - и отвез, наверное, она сама просила, беспокоилась за маму. Она, кажется, немного выпила. Кажется, потому что до того Маша вообще никогда не пробовала спиртного и, следовательно, это "кажется" объяснимо даже немногим. Ха, Маша улыбнулась, ведь он ее пытался обнять в подъезде, но не из какого-то особого желания, а так, ради проформы, чтобы не обиделась. На работе ее немножко жалели и за глаза называли старой девой, в смысле незамужества, и Маша знала об этом, и знала, что Марсаков только как бы из приличия стал приставать к ней в подъезде, потому что Марсаков чувствует женщин кожей и в ее случае просто заранее знал, что обречен на неудачу. Хотя, хотя...
Маша встала, подошла к зеркалу, несколько минут рассматривала свое бесполезное тело. Нет, красавицей она не была, но все ж таки была женщиной очень симпатичной и с очень выраженными формами, с нежной чувствительной кожей, с изюминкой, как мог бы выразиться тот же Марсаков. Да, было в ней некоторое неопределимое очарование, придававшее особую, незаменимую никакой фотографической красотой женственность, будоражащую мужское воображение. Тем более, казалась неуместной, странной и нереальной ее кристальная девственность на четвертом десятке жизни. Как будто, все эти годы прошли мимо, не обласкав ее и не ошпарив, как будто, не было весен и свежих влажных ветров, как будто она никого никогда не любила, и никто и никогда не любил ее. Да нет, и любила она, и ее любили, да только была у нее одна старомодная, в теперешних условиях смешная черточка, о которой никто даже не мог предположить, и даже не черточка, а настоящая принципиальная черта-граница, за которую никак она не могла переступить.
Маша накинула халат, открыла дверь и замерла от неожиданности. В длинном темном коридоре кто-то был, и теперь она поняла кто, но вначале испугалась чужака, а после испугалась себя. Ведь, проснувшись, она знала - мать ушла на работу, и, следовательно, в доме должно быть пусто, хотя, на самом деле, должна была быть ее бабушка, мать-матери, про которую Маша совершенно забыла. И ей вдруг стало нестерпимо больно, что вот и ее когда-нибудь в будущем тысячелетии забудут, старую, выжившую из ума, рядом живущие, и когда-нибудь, в такое же беспросветное серое осеннее утро она напугает своим присутствием новых, неродившихся еще обитателей шестого этажа.
- Доброе утро, Маша, - проскрипела старуха.
Маша что-то буркнула в ответ, злясь, в основном, на себя, что, вот, не она, молодая и здоровая, первой поприветствовала, а эта самая старуха, мать-матери, ветхая, с вечной головной болью, нашла-таки в себе силы. Буркнув же, попыталась протиснуться мимо старухи в туалет, но та ее зацепила крючковатыми пальцами и сунула какой-то конверт.
- Письмо тебе.
Маша побыстрее нырнула в царство теней и развернула письмо.
Первое послание старой деве Марии.
Сие - есть предопределительный знак тебе, о начале нового течения событий, ибо, отныне ты вступаешь в поле особого внимания, и судьбы наши начинают сближаться.
За девять месяцев до рождества.
Почерк - гарнитура "Таймс", подпись неразборчивая, прокомментировала Маша, покрутила конверт, сияющий девственной, нетронутой почтовыми службами, свеженькой, с зубчатыми краями маркой, на которой Мария шлепает по голому розовому задку маленького Иисуса Христа, из собрания Метрополитен Мюзиум, что в Нью-Йорке. Марку не пожалели хорошую. Маша осторожно отковырнула еще липкую копию и под иерихонский шум водяного бачка спустила остальное в канализационное чрево третьего Рима.
* * *
Был уже полдень, и Маша заканчивала собираться в высшее учебное заведение, где она работала, а точнее, зарабатывала, на бог знает каких делах, гроши для семьи, и где она потихоньку готовила кандидатскую диссертацию на мрачную философско-естественно-научную тему, предварительное название которой, написанное в плане аспирантки-заочницы, она уже давно забыла. Зачем ей нужна была эта диссертация - одному богу известно. Наверное, так положено: если женщина не замужем после тридцати, то во всяком случае должна ездить в собственном автомобиле, или, на худой конец, защитить какую-нибудь диссертацию, и конечно, поддерживать себя в лучшей спортивной форме. При мысли о спортивной форме, она озабоченно прищурилась, похлопав себя по бедрам, слегка выворачиваясь перед зеркалом. Имея врожденную склонность к полноте, она титаническими усилиями удерживала себя в рамках, но кое-где природа нарушала эти рамки, и, именно здесь, и возникало то особое, пикантное обаяние ее фигуры. Именно в этих местах, особенно звонко звучали ее шлепки, и после некоторых раздумий, в дело пускался особый, страшно дорогой итальянский крем для похудения.
Но, тем не менее, - что за странное послание? Маша приклеила сохраненную марку на край зеркала и, время от времени, между похлопываниями и втираниями, раз за разом, присматривалась к изображению. На картине из Нью-Йоркского музея Метрополитен святая дева Мария, матерь божья, была изображена в момент экзекуции, в смысле воспитания, нашкодившего, едва ли, трехгодовалого мальчишки, от которого остались лишь ослепительный розовый задок да двое шелопутных глазок. А ведь, действительно, если бы Он был на самом деле, то, как любой ребенок, наверняка, получал бы тумаки от матери.
Сама техника была вполне банальной, но вот сюжетец весьма нахрапистый - что-то вольтерьянское, грубо-ироническое было в этом образе Христа. Маша улыбнулась - можно ли шлепать по голой попе спасителя человечества? Или наоборот, может быть, так он получался как бы человечнее, как будто теперь, в момент пошлепывания, он и готовится к будущим страданиям на Голгофе, как бы тренируется терпеть боль, и даже глаза его вроде подсказывают - сделай мне больно, мама.
А, вообще-то, - глупая, идиотская шутка, и пора бы уже узнать, как это письмо очутилось у бабушки - ведь не она же его написала, тем более, почерком, после чтения которого, так и хочется узнать, когда же это оно подписано к печати и по чьему заказу? Конечно, от старухи толку было мало, потому что нашла она его под дверью во время традиционного утренннего обхода. Следовательно, кто-то не рискнул воспользоваться почтой, а сам, почтовым голубем, принес письмо и сунул его под дверь уже после того, как ушла мать. Э, да я знаю, чьи это проделки, - внезапно, осененная новой идеей, она бормотала вслух, - ах, негодяй (слово "негодяй" было произнесено не без нежности), я тебе покажу - старая дева, и решительно принялась набирать заветный телефонный номер. Но к середине номера решительность куда-то исчезла, и последняя цифра попросту соскочила с кончика аккуратно обработанного, сверкающего свежим лаком ноготка. Забыла? Вряд ли, да и разве можно забыть вызубренный наизусть номер, заветную, мучительную комбинацию из семи цифирь, заученный код счастья, повторяемый, как молитва, единственному господину ее души ежедневно. Волшебный электрический адрес, неприкасаемый до того, нетронутый, незапятнанный никогда ранее, кристально чистый номер телефона, по которому еще никогда она не звонила. Нет, не потому, что боялась, хотя и не без этого, но главное, конечно, она знала: звонить первой нельзя ни в коем случае, и именно потому, что очень хочется. Сколько их было, таких попыток, в минутные мгновения слабости, когда, изнывая от одиночества, от надоевшего, опостылевшего, бесконечного ожидания, со слезами на глазах, она уже почти набирала весь номер, но каждый раз, в последнюю секунду, одумывалась и бросала трубку. Но сейчас, теперь, совсем другое дело, теперь есть повод, есть деловой вопрос, в конце концов, нужно прекратить эти эпистолярные попытки.
- Добрый день, - она поздоровалась с холодком, - это вас Мария Ардальоновна беспокоит.
- Маша?! - на том конце провода не собирались скрывать своего восторга. - Ты - мне... звонишь?!
- Да, я по делу, - так иссушающе проскрипела, что даже самой стало противно. - Она вкратце изложила суть своего дела и от этого почувствовала себя в совершненно идиотском положении.
- Старая дева? Маша, да как бы я посмел, - с каким-то отвратительным, как ей показалось, театральным притворством принялся расшаркиваться змей-искуситель. - Как ты говоришь: Послание номер один старой деве Марие за девять месяцев до рождества? Ну и ну. Чьего рождества? На дворе-то осень. Кстати, почему без меня ты вошла в золотую от солнца аллею?
Нужно было прекращать эту притворную игру в зародыше, и она не стала прятать подальше свой последний, самый веский аргумент:
- Вы в прошлом году были в Нью-Йорке?
- Был, ну и что?
- Вы же мне рассказывали про картину, где Дева Мария шлепает Христа?
- Почему?
- По чему шлепает? По попе, конечно.
- Нет, почему опять на "вы"? - на том конце провода явно недооценивали всей важности момента, впрочем, как и на этом.
- Не отвлекайтесь и отвечайте на мои вопросы.
- Да, рассказывал, ну и что?
- Ну вот, сейчас эта картина висит на моем трильяже!
- Поздравляю с удачным приобретением.
- Ну, не картина, а марка почтовая, с той картиной, и марка эта была на конверте.
- Странно.
- Ладно, хватит притворяться, в следующий раз придумайте что-нибудь поостроумнее, - она уже собралась положить трубку.
- Постой, зачем приклеивать марку на конверт, если конверт не посылается почтой?
- Ах, вы еще хотите, чтобы я вместе с вами поучаствовала в разбирательстве содеянной вами гадости. Увольте.
Она быстро положила трубку, и снова что-то ее заставило прислушаться к себе, и она решила, что это связано с ее первым к нему звонком, с первой в ее жизни потерей невинности, пусть даже в таком смешном, простом деле, как звонок по телефону ему. Да, последние десять лет он, змей-искуситель, был ее любимым человеком, но и был главным препятствием всему ее жизненному успеху. Она любила его, желала, но никак не могла взять, ей не на что было рассчитывать - он был женат и, кажется, вполне удачно, во всяком случае, он не из тех людей, которые разводятся, не потому, что так привязаны, а просто потому, что слишком умны и не видят в этом никакого смысла. Встречаться украдкой, гулять, обниматься, просто проводить время - пожалуйста, но жениться - боже упаси, совершать ошибку второй раз. Она же, наоборот, была вся создана для семьи, ибо никогда ее не имела и с детства видела, что значит отсутствие, пусть даже неудачной, несчастливой семейной жизни.
Маша уперлась взглядом в телефон, думая над происшедшим, а подсознательно ожидая, что сейчас он перезвонит ей, но она не поднимет трубку, а больше, кроме нее, некому, потому что мать матери уже давно ничего не слышит. Он давно ей не звонил: может, месяц, а может быть, и два. Да что уж там - тридцать три дня, если быть абсолютно искренней с собою. Она чертовски скучала без него, а он не звонил, и вот вдруг выкинул такое коленце. Опять вспомнил, поманил пальчиком, намекнул, мол, жду в объятья, приди снова ко мне, и она снова готова всему поверить.
И через некоторый мучительно тягучий временной промежуток он- таки затянул трескучую песню соскучившегося любовника, и она недвижимо слушала ее так долго, как долго ему хватило воздуха, и только слегка побледнели ее пальцы, сцепленные для надежности вместе.
* * *
Кончилось, наконец-то, странное утро, и кончился весь тот день, и следующий, и наступили еще более странные времена. В начале вся странность была связана с тем, что она не переставая, как много лет назад, стала думать о Верзяеве, т.е. о том самом змее-искусителе, как она его нежно называла про себя, да и не только про себя. Ей снова стало одиноко, и с одиночеством можно было бороться только одним способом - уйти с головой в дела, т.е. стать, так называемой, деловой женщиной, или забыться в страшном разгуле, под коим она разумела непрерывное хождение по гостям и прием же оных у себя дома. Но, как назло, в работах наступило затишье, философских тоже, ибо ее научный руководитель, доцент Иосиф Яковлевич Бродский, дальний родственник, как он теперь выражался, а скорее всего, однофамилец нобелевского лауреата, вдруг внезапно исчез на какую-то конференцию, посвященную переориентации преподавателей материалистической диалектики в свете наступления эпохи полной демократии. Кстати, доцент был весьма неравнодушен к аспирантке-заочнице и, в свои шестьдесят три года, был готов к решительным баталиям на сердечной почве, и даже приглашал Марию именно на эту самую конференцию. Она отказалась от поездки в Питер, как выразился Иосиф Яковлевич, а теперь жалела, потому что Верзяев больше не звонил, и в гости никто не приглашал, потому что наступило затишье в именинах и днях рождениях, и, опять же, ее каждый день настигало какое-то неприятное и, по-прежнему, неопределенное, тревожащее состояние. И она опять и опять возвращалась мысленно к Верзяеву, вспоминая старое и придумывая нечто из несбывшегося. Но и это не помогало, а только тревожило. И пришлось спасаться в церкви.
Не то удивительно, что она, в недавнем прошлом, - партийная и комсомольская активистка, - приобрела привычку хождения в собор и, попутно, соблюдения многих христианских обрядов, что само по себе, конечно, является древним языческим наследием и вполне сочетается с духом всякого социального утопизма, а то - поразительно и непонятно, что делала она это абсолютно искренне, безо всякого расчета на постороннюю реакцию и, вовсе не для моды, как многие в наше время. Впрочем, так ли уж необходимы особые объяснения такого рода жизененым поворотом, и не достаточно ли каждому заглянуть в себя, дабы убедиться или предположить, как все это происходит. Ведь и нас, обалдевших от суеты мирской, от этого шумного, разноголосого одиночества, нет-нет, да и потянет под арочные своды и купола, с которых не капает, но наоборот, льется некий загадочный свет, обещающий ответы на самые заедающие нас вопросы. Ну что, в конце концов, в том плохого, что человек ходит в храм постоять, помолиться, отвести душу. Ну пусть и модно это теперь, пусть и не смешно, или не опасно, как раньше, и пусть каждый норовит выдать из себя самого верующего из верующих, так пусть, и лучше так, ведь не колются - и ладно, как любит выражаться красавец Марсаков.
Но молиться Маша не умела, и оттого стояла молча, изредка крестясь, и продумывая про себя лишь одно заветное желание - отпустил бы он ее, на все четыре стороны. Ну кто он? Ну, конечно же, змей-искуситель Верзяев. Но чтобы вместо Верзяева послали бы ей человека, такого же дорогого и родного, чтобы он, этот новый, неизвестный человек, понимал ее так же, как Верзяев, чтобы с ним можно было обо всем поговорить, если припрет, но главное - чтобы понимал, да не так, чтоб давал советы налево и направо, а чтоб незаметно помог бы, чтобы она догадалась случайно, что вот, мол, и не просила она этого, а он сделал для нее и ничего не потребовал, даже и знания не потребовал. Но где же взять ей такого человека, если каждый живет для себя, ну, Верзяев, конечно, мог бы, но он ведь не мой, и понять не захочет, не оттого, что не может, а оттого, что слишком он знает, что за этим и все остальное последует.
Вот и через неделю после той первой записки она начала день с того, что помолилась во храме от напасти сердечной, отработала день без особых усилий и, вернувшись к вечеру домой, обнаружила, теперь уже в почтовом ящике, прибывший законным путем, т.е. через почту, со штемпелем новый конверт, с той же самой маркой. Марку она, тут же, отодрала, приклеила к той, первой, на трильяж, а письмо, после некоторых колебаний, все же прочла. И было в нем послание N2 старой деве Марии.
Второе послание старой деве Марии
Уж неделю, как носишь ты во чреве своем того, кто явлен будет миру дважды, ибо тот, кто был первый раз судим, в другой раз судить будет. Знай, что избрана ты из многих и должна теперь во всем хранить его, и к себе не допускать никакого другого мужчину, как и было раньше, и об этом никому не доверять.
За восемь месяцев и три недели до рождества.
Прочтя второе послание, Маша громко расхохоталась. На звонкое жутковатое веселье прибежала мать, а за ней, как за иголочкой, пришаркала мать-матери, исхудавшая нитеобразная старуха. Они испуганно дождались окончания смеха и последовавших после слез, напоили друг дружку сырой водой. А после сели ужинать рыбой, и мать-матери рассказала историю, как в одна тысяча девятьсот бог знает каком году они с отцом и братом поймали сетью огромную рыбу и в чреве ее нашли колечко золотое, и после этого пошел мор и коллективизация. Вот такие и были песни у матери матерей всегда, все они были простыми историями, как бы из прошлого тысячелетия, а, на самом деле, всего-то им было меньше ста лет. И от всего нашего двадцатого века у старухи этой и остались только что рыба с золотым кольцом, бомбежка в Сольвычегодке и окровавленный кролик, коего она выращивала и любила, а потом зарезала, потому что был праздник Рождества, и некому было больше этого сделать. И никаких постановлений правительственных и никаких имен она не помнила, потому что на работу никогда не ходила, и ни в каких рядах не состояла, и в планах пятилетних не участвовала, а жила всегда семейными заботами, всегда хозяйничала по дому или подрабатывала шитьем. А теперь обессиленная, ничего уж делать не могла, а только хотела бы умереть, да не умела, потому что и раньше никогда ничем не болела, и у врачей никогда не советовалась, кроме как в роддоме, а господь бог прибрать не спешил, наверное, совсем про нее забыл, видно и вправду, не примечает нелюбимых, ну а бесу-дьяволу - тоже ни к чему, потому как была мать-матерей совершенно безгрешна. Безгрешна и бессловесна, как неживая природа, ни одной книги за всю жизнь, ни одной мысли, а только еда да одежда, вот и вся забота. Правда, ничего не украла и жила для других, близких ей людей, но разве же это заслуга перед всевышним? Скучно умирать некультурному человеку, а уж неверующему и подавно. Что же явило оно, это бессловесное существо, миру, и для чего оно, произведенное на свет всевышним провидением, коптило здесь небо ? Может быть, ради нее, Марии, ради новой жизни ее? Не велика задача - усмехнулась про себя Маша и сжала покрепче кулачок со вторым посланием.
Все же написать мог только он один. И дело, конечно, не в этой марке, хотя и в ней, конечно, но главное, главный пункт, конечно, состоит в том, что писавший эти высокопарные записки знает слишком много, а слишком много знает только один человек - Змей-Искуситель. Но, может быть, он все разболтал о ней, как это делают многие из мужчин? Да ведь это смешно - рассказывать друзьям, что у тебя есть любовница, к которой ты не притронулся за десять лет знакомства, таким не хвастаются. Либо нужно быть уже сверхзмеем, притом настолько уверенным в себе и настолько без всяких комплексов перед другими людьми... да нет, не такой он человек, чтобы болтать о ней с кем-либо вообще, он слишком дорожит собой. Ей не с кем посоветоваться в этом вопросе, только с ним, но почему он сам не позвонит - второй раз она не сможет. Маша с тоской посмотрела на телефон, и тот тут же откликнулся знакомой трескучей песней. Наваждение какое-то, не веря своему счастью, Маша кинулась к телефонной трубке.
- Алло, алло, это я, а это ты? Ты хорошо сделал, что позвонил, да, да, нам нужно обязательно, потому что что-то происходит со мной, с нами тоже может что-нибудь случиться, и тогда... в общем, ты прав, нужно встретиться, но где? Где-то на нейтральной территории, чтобы было тепло и чисто, ладно? Милый мой, я соскучилась, а ты не звонишь, только пугаешь дурацкими посланиями бедной, заброшенной, вечно ждущей и любящей старой деве Марии. И я тоже целую везде.
Зачем она сделала вид, будто боится, будто что-то и вправду может произойти, ведь она не верила в эти дурацкие послания, и более того, про себя именно таковыми и обозначала их.
* * *
Верзяев положил трубку, воровато оглянулся, не было ли свидетелей вокруг, и после уже, как бы изображая совсем удачливого негодяя, потер руки, будто после удачной сделки. Но получилось это у него очень искусственно, натянуто и уж очень мерзко. И от этого лицо его еще более скривилось, но все ж таки не до полного отвращения, а так, понарошке, что позже подтвердилось уже более оптимистической ухмылкой. Ведь он знал, что значат ее слова "тепло и чисто", о, слишком знал. Ведь это был старый их пароль, секретный знак, и даже не просто знак, а секретный призыв к уединению, который сам он и придумал, когда пытался искусить ее на какой-нибудь, как он выражался, нейтральной территории. Но всегда инициатором выступал он, а не она, а уж мечтать о том, что она ему первая позвонит, давно перестал. И вот, поди ж ты, позвонила, сама, первая, лично ему, значит, и камень не вечен, подводил итог последним событиям змей-искуситель, но какова все-таки выдержка - так долго желать и не звонить, годами не звонить. Нет, раньше он думал, что это просто одно из многих ее табу - не звонить первой, и тем самым как бы намекать: видишь, голубчик, я и без тебя могу прожить, а ты не можешь, потому и будешь именно всегда ты первым. И он звонил всегда первым, прикидывался, что как бы случайно, отшучивался, скрывая свое унижение, оправдываясь ее страхом. Но вот ведь позвонила, следовательно, может, в принципе, черт меня дери, бог меня избавь, так и чем же оправдать ее предыдущее поведение?
Ах, как желал он ее, наконец, отторгнуть, забыть, зачеркнуть, но как? Как можно недокончить однажды начатое дело? Верзяев опять скривился подлейшим из своих выражений. Господи, неужели ж так пошло я устроен, так унизительно низок мой порыв: докончить однажды начатое дело. Это при его-то природной нетерпеливости и невоздержанности - жизнь положить на то, что бы взять одну неприступную вершину, которую легче обойти. До чего же получается мерзкий, непритягательный субъект, и все же, не смотря на, вопреки, наперекор, он чертовски нравился себе. И откуда это пошло-тянулось - доподлинно неизвестно. Зная практически все свои особые черточки, тщательно их скрывая от постороннего глазу и сглазу, низкие, отвратительные, иногда и приторные, он уж очень любил себя, и даже ценил, и от этого было в нем заметное для постороннего завистливого глаза какое-то обаяние натуры, так нравящееся женщинам. И он сам это знал, и пользовался этим, и неоднократно проявлял его при разных удачных стечениях обстоятельств. Кроме того, считался он человеком удачливым в делах мирских, ну а уж в делах сердечных - так просто виртуозом женского взвизгу. Да, именно женского взвизгу, знаете ли, такого негромкого, но довольно говорящего о блаженстве.
Уж так туманно получается, но иначе никак нельзя, потому что именно эта эпизодическая натура, требует такого именно осторожного подхода. Да уж, конечно, эпизодическая, и почти могла быть не упомянутой в самом повествовании, точнее даже, в тех реальных событиях, о которых только и нужно писать в толстых книгах. Тем не менее, змей-искуситель, фигура вполне второразрядная на общем развернувшемся ниже фоне, все-таки занимает некоторое пространство и волею судьбы упомянут быть должен.
Итак, змей Верзяев, ненатурально потерев руки, принялся мечтать о будущей встрече с Марией, представляя различные сладостные картины, наподобие тех, что в огромном количестве сейчас напичканы в нашей свободной, говорю это без тени иронии, прессе. Вы уж поняли, что все, что я ни говорю, говорю очень прямо и кстати, иначе зачем, спрашивается, бумагу-то марать? Итак, картины, одна, как говорится, сладострастнее другой, и уж этого, пожалуй, достаточно будет, поскольку каждый из нас прекрасно понимает, в силу своей общей образованности, о чем идет речь. Но вскоре эти картины, как и та его гримаса с потиранием рук, тоже стали какими-то ненатуральными, вроде как рисованными, вполне художественно и в красках, но все-таки рисованными, а не живыми. И для чего он все это предсталял круглый оставшийся вечер? Да и во сне, наверное, представлял, только к утру не запомнил (кстати, тут о снах отдельный раговор специально должен быть проведен, чтобы даже в такой эпизодической фигуре, как Верзяев, не дай бог чего-нибудь не упустить), и весь круглый день на работе был несколько возбужден, и даже весел, в предвкушении предстоящих вечерних поз. Конечно, и здесь проявлялась совершеннейшая его животная натура, но животное это было уж очень ласковым, нежным и внимательным.
Кроме того, был наш эпизодический змей-искуситель еще ко всему прочему философом, причем в высшем смысле этого слова. Т.е. не просто интресующимся и начитанным всяких умных немецких книг человеком, а именно философом по сути, практически, поскольку имел один специальный вопрос, который никому, естественно, никогда не задавал, а именно пытался извлечь на него ответ прямо из гущи жизни. Верзяев как раз тоже полагал, что истинный философ не тот, кто пишет умно и запутанно, а который живет умно и запутанно. И частый его вопрос состоял именно в том - может ли безболезненно протекать жизнь отъявленного негодяя? Очевидно для каждого умного человека, что это, конечно, есть вполне настощий глубокий философский вопрос, и естественно и вполне законно и справедливо желание Верзяева быть философом волию божией. В этом смысле он был даже больше похож, например, на Джордано Бруно, который ради, как теперь выяснилось, ошибочной теории множественности миров пошел на костер, а не на Галилео Галилея, отвергнувшего ради спокойствия жизни правильный взгляд на мир. Ведь каждому ясно, что, например, Джордано Бруно - несомненно практический философ, а Верзяев еще более, быть может, так как тоже жизнь подчинил абстрактному вопросу, да еще, и быть может, правильно разрешенному. Во всяком случае, он часто сходился с самим собой на мысли, что негодяю вполне возможно безболезненно обойти судилище жизни, а что касается до всех прочих потусторонних судилищ, то об этом он имел особое мнение.
Итак, довольно вступления о Верзяеве, тем более, роль его совершенно эпизодическая и абсолютно не активная, т.е., как выяснится очень скоро, сам он для настоящего дела так ничего и не предпринял, хотя имел более чем достаточно удобных моментов.
Они встретились в его машине, и он обнаружил Машу изменившейся. В ней появилось наконец-то, чего ранее никак не мог обнаружить Верзяев. Эта женщина действительно стала женщиной или готова ей стать в любой удобный момент, поскольку какой-то важный вопрос она уже окончательно решила. Она действительно была какой-то другой, и он, опытный змей, заметил это изменение. И теперь вспомнил, что она как раз прямо об этом его просила по телефону, и именно в таких выражениях, но он не понял, не оценил всей серьезности ее намерений, и теперь обзывал себя сымыми последними словами, а вслух отшучивался:
- О, старая дева Мария, ты попала в поле особого внимания - нарочито распевая, он запускал руки под ее кофточку, - судьбы наши сближаются, а еще немного, и они сольются, как сливаются уста влюбленных...
- Ты знаешь, что-то во мне надломилось за последнее время, - вывернувшись ненадолго из его объятий, призналась Мария.
- О, допусти к себе бедного истосковавшегося пилигрима, он устал питаться акридами...- змей продолжал дурачиться.
- Нет, подожди, я серьезно - настаивала Мария. - Ты не знаешь до конца, ты думаешь, я решила избавиться от собственной... - она вдруг остановилась, на минуту смутившись и пытаясь подобрать какое-нибудь нейтральное слово, но оно не находилось, и она выразилась прямо, - столько лет хранимой и оберегаемой девственности, но это не так, т.е. не совсем так, ты думаешь, я изменилась и готова теперь ко всякой нашей близости ради того, чтобы удержать тебя рядом? Т.е. привлечь тебя и привязать ко мне хотя бы ради редких мимолетных встреч...
- Да разве ж этим привлекают? - змей мотнул головой, сбрасывая с губ ее ладонь, - подумай сама, ведь все наоборот, ведь после этого я мог бы как бы удовлетвориться и успокоиться, а так - видишь, нет-нет, да названиваю, - он скорчил особенно омерзительную гримасу.
- Дурачок, что такое наговариваешь на себя. - Она опять поймала его теплые губы, пошевелила чуть пальчиками, а после выдала: - Глупый, милый, хороший, я хочу от тебя ребенка, и все.
Верзяев окаменел. При всей своей природной проницательности об этом он не подумал.
- Не отвечай сейчас, - Мария сама боялась каких-нибудь слов, - ты подумай над этим и мне позвони, если решишься, ладно? - И не дожидаясь ответа, быстро выскочила из машины и исчезла в черном осеннем вечере.
Верзяев, естественно, испугался. Ребенок, тем более на стороне, не входил в его планы. Но даже не эта опасная всякими сопутствующими последствиями перспектива больше напугала Змея. Другое, совсем другое, последовавшее из ее предложения, обстоятельство повергло Верзяева в мрачное настроение духа. Выходит, она его действительно любит, если такое ей пришло в голову. Господи, да, конечно, думал свою думу Змей-Искуситель, да пожелай - она давно бы уже была почтенной матерью какого-нибудь святого семейства, ведь при ее внешних данных... а кроме того, она ведь просто создана для семьи. Следовательно, господи ты мой, нараспев уже рассуждал Верзяев, следовательно, нужен был ей именно он - распоследний негодяй без всяких натяжек. Да, да, он именно так честно о себе говорил, потихоньку, правда, но все-таки честно, и даже более того, мысль о том, что он десять лет имел дело с женщиной, которая любила именно его, так взбудоражила и поглотила, что он, проезжая мимо храма-церквушки, где часто бывала Мария, чуть было не врезался в огромный, ощетинившийся всякими скребущими приспособлениями, поставленный бог знает зачем в слепом месте, грейдер. Верзяев даже отановил машину и некоторое время, тупо упершись в грязное стекло, сидел, облокотившись подбородком на руль. Потом вышел к монстру и медленно, - так ходят вокруг экспоната в палеонтологическом музее - обошел грейдер вокруг. Он раньше никогда не видел таких машин, и эта казалась ему совершенно фантастической, и не столько размерами, сколько бесполезностью своих размеров - невозможно было представить ту цель, ради которой такое чудовище было произведено на свет. Все в ней было нарочито сделано слишком, с ненужным запасом, потому что, казалось, таким грейдером не то что холмы, горы можно разрезать и утюжить, и страшно даже было представить себя на пути такого чудовища. Верзяев даже поежился от мороза, пробежавшего по спине, впрочем, может быть, это произошло не от переживаний, а чисто от одной температуры, ведь была уже осень, и был вечер, и было прохладно на Земле.
* * *
Каждую секундочку, каждое бесконечно малое ускользающее мгновение она ждала его звонка. И он позвонил, и назначил время и место, и она вдруг успокоилась, успокоившись - задумалась, а задумавшись, снова занервничала. Но, конечно, не от того, что передумала заводить ребенка, а только, именно, что так скоро все должно произойти, и почему-то вспомнила те странные послания и решила сходить поделиться во храм. Тут же одела поскромнее платочек и отправилась на исповедь. Впрочем, какая исповедь? Да и что это такое - исповедь? Так, посоветоваться с каким-нибудь неизвестным человеком, а где взять - ведь не на улице? Раньше, давно еще, она ходила по всякому важному поводу советоваться к мертвому человеку на Красную площадь. Тут она в свое время клятву давала пионерскую, и надо сказать, никогда ее не преступала, ибо была у нее особая в характере стойкость; здесь молилась перед последним экзаменом в университет, да и после несколько раз приходила попросить чего-нибудь. Один раз, когда совсем стало невмоготу, маленькая девочка Маша попросила папу у мертвого человека, но тот не откликнулся. А теперь вроде как место перестало быть святым, и Маша вслед за многими вернулась в лоно церкви.
В оранжевом храме в ту пору служил отец Захарий, еще недавно в миру студент Московского университета. Несмотря на свою относительную молодость, а был он даже моложе Марии, отец Захарий прилежанием к молитве и силой веры уже заслужил уважение у братства и на теле господнем занял подобающее место. Некоторые думают, что всякое предание себя церкви сопряжено с какой-нибудь болезнью или наклонностью. Кажется, это совсем не так, и пожалуй, чаще встречается совсем другое. Более вероятна и характерна для людей таких некоторая окончательность характера. Если нашему сердцу более всего дорога нерешенность какого-нибудь вопроса, и именно поскольку важен сам процесс, то для людей божьих все ж таки важнее результат, чем достижение его. И особенно в основном вопросе о Его существовании. Не дай бог живому человеку решить в любую сторону этот самый проклятый вопрос, ведь он скорее удавится, а чтоб не удавиться, такое количество Pro и Contra выдвинет, чтоб окончательно запутать вопрос и свести его к вечному списку. Но есть и другие, которым истина, или, пожалуй, просто результат важнее всего прочего. Это люди решительные или, точнее сказать, решившиеся решить этот самый вопрос. Таким и был отец Захарий. Правда, опять же неизвестно до какой степени. Но вы уж не обижайтесь, что опять как бы все запутывается, просто тому, кто сам есть человек решительный, все сказанное и так давно известно, ну а другим же тоже нужно оставить почву для разъяснений. Ведь решительные люди романов не читают, а те, которые все-таки читают и мнят себя таковыми, все-таки еще ошибаются. Кстати, если вернуться к Змею-Искусителю, так о нем точно можно сказать, что он человек нерешительный, и уже по одному этому негодяй, и более того, фигура совершенно эпизодическая. А вот отец Захарий есть фигура постоянная, надежная и во всяком мучительном вопросе полезная. Впрочем, что мы знаем о другом человеке, кроме его поступков и дел, а поступки человеческие всегда обманчивы, потому что на людях. Другое дело - мысли, но кто же их ведает?
На паперти у придела Мария раздала немного денег просящим, многих из которых, впрочем, она нищими и нуждающимися не считала, и в другой раз бы и не подала, потому что сама деньги зарабатывала с утра до ночи, и знала цену деньгам, и лентяев очень не любила. Потом немного постояла в темноте, привыкла к отсутствию дня и купила свечечку поставить ее к лику рукотворному святой девы Марии. Ей вдруг показалось, что перед завтрашним решительным днем она вправе рассчитывать хотя бы и на часть подвига матери божией, впрочем, как и любая другая женщина, собравшаяся произвести на свет новое дитя. В тот момент, когда Маша ставила свечку, отец Захарий заметил ее и вспомнил, так как уже раньше обратил на нее внимание. Так он смотрел некоторое время на нее, пока она его не почувствовала и не подошла прямо к нему. Отец протянул руку и она, немного неуклюже, наклонившись, поцеловала розовую пухлую кожицу.
- Я бы хотела посоветоваться с вами, но не знаю как, - спокойным голосом попросила Мария. Отец жестом указал ей, и они отошли вбок, в полутемное место, из которого как раз виден был Христос на распятьи и рукотворный лик Богородицы. Тут вдруг Маша замялась, не зная, с чего начать. Ее особенно смутила рыжая, местами до красноты, борода отца Захария и живые зеленые глазки. Издалека, когда он был весь одно черное платье, он был совсем неживым символом, а теперь, особенно через моложавое лицо и глаза превратился вдруг в обычного человека. Она, кажется, даже узнала его, потому как они встречались где-то на Ленинских горах в студенческую пору.
- Говори, дочь моя, - приободрил ее отец Захарий, впрочем, и сам слегка заподозрив прошлое их знакомство.
- Я не знаю, может быть, не стоит...
- Если не стоит, тогда помолчи, а я помолюсь и так за тебя, дочь моя.
- Нет, я все-таки не могу так уйти, - она, кажется, взяла себя в руки и решилась - Просто даже не знаю, что сказать, а о чем умолчать, потому что вдруг не важным окажется. Я люблю одного человека, давно, кажется, что всю жизнь, и хотела бы стать ему женой, но он уже женат, и она хорошая женщина, но, по моему, не любит его так, как надо. Нет, не то, не знаю, но кажется, он ее не любит, иначе бы со мной не встречался, впрочем, он негодяй, простите за это слово, но я хочу от него ребенка.
- Молись, дочь моя, ибо ребенок, не освященный благословением всевышним, есть грех.
- Я знаю, знаю, - как-то быстро подхватила Мария, - да нет , я не о том, я знаю, что это грех, бог с ним, я готова покаяться потом, но отступить не могу, потому что слишком долго ждала, а дальше - я ведь старею. Но заводить ребенка не по любви - еще больший грех!
Здесь отец Захарий окончательно вспомнил ее и теперь больше думал вообще, чем конкретно над ее словами. Т.е. дело то было понятное, эта здоровая привлекательная женщина решила как бы его припереть к стенке вот такой вот дилеммой, тысячу раз уже решенной до нее, и сама-то для себя все решила, а пришла выговорить наболевшее, и теперь его святой долг человека решительного и никогда уже не могущего попасть в тупиковую ситуацию - выслушать ее сердцем, помолиться за спасение ее души, но на грех-то все-таки указать. Судя по всему, она чиста и непорочна, раз не хочет ни с кем связывать свою жизнь, кроме как с избранником, - заключил отец, - она была бы хорошей женой всякому, даже святому человеку, а детям его - прекрасной матерью. Отец Захарий глубоко вздохнул, введя в заблуждение Марию, а сам подумал о своей супруге Лизе, с которой никак не удавалось ему заиметь детей.
- Ты сама уже все решила, но что-то еще от меня скрываешь, - удивляясь сам себе, вдруг выдал отец Захарий.
Маша оторопела - так прямо в точку попал рыжий поп. Но ведь она не может о таком говорить ему, ведь это издевательство - в божьем храме оглашать прочтенное в царстве теней. Да и как будет выглядеть он, Змей-Искуситель, отец будущего ее ребенка, со своими кривляниями в глазах священного человека?
Зачем она с ним заговорила? - укоряла себя Маша, выходя из храма. Нужно было просто прийти, постоять тихонько у богородицы и ни с кем не делиться, ведь все равно не считала она грехом свой завтрашний поступок. Разве может быть что-либо чище и безгрешнее ее любви, совершенно справедливо заключила сомнения Мария и вдруг вспомнила, как много лет назад исключила, - не одна, конечно, а в составе, - рыжего студента-пятикурсника из рядов всесоюзного комсомола за религиозный фанатизм и критику руководства.
* * *
Змей-искуситель Верзяев, из всей упоминавшейся выше компании был, конечно, самым жизнелюбивым человеком, и уже по одному этому самым первым негодяем. Он любил все земное, любил вкусные деликатесные вещи, например, икру черную и красную, свежую и обязательно с водочкой, любил красивых женщин, любил свой авто и быструю езду на нем, особенно с кем-нибудь вдвоем, любил хорошие книги, с перцем, с контрапунктом, не любил, однако, Чехова за неумение увидеть в жизни пронзительную сладостную цель и изобразить истинно талантливых людей, кроме того, был сам весьма талантлив, что было особенно несправедливо, и окончательно подчеркивало всю его отъявленную бесспорную мерзость. Честно говоря, даже жаль, что именно он во всей этой истории оказывается фигурой временной, краткосрочной, эпизодической, тем более, что после исторического разговора с Марией что-то в нем даже стало еще более гадким и отвратительным. Именно, вначале услышав о ребенке, он, как и полагается всякому низкому любовнику, испугался, но после внезапно изменился в обратную сторону, и до того пришел в радостное возбужденное состояние, что немало напугал тем вечером свое семейство. И весь следующий божий день был радостен, со всеми шутил, обнимал хорошеньких девушек, делал направо и налево комплименты, прикидывался дурачком с сослуживцами, сладостно отдаваясь им на растерзание под завистливые настороженные усмешки. В общем, на подлеца накатило.
- Ведь до чего же отвратительное время года, господа, - витийствовал он по-товарищески в курилке, напуская всяческую грусть на свою довольную рожу...
И все в таком вот духе до самого вечернего момента, когда уже пришло время ехать ему на сокровенное свидание. Конечно, возникает вопрос: каким образом Верзяев, человек, повторяю, нерешительный, вдруг-таки решительно повернул в сторону Марии, да еще с какой-то разнузданной радостью? Очевидно, что такие люди совершенно неспособны к сильному чувству, но потому только и счастливы, что как бы их время наступило. Время людей решительных, склонных к самопожертвованию, прошло, или лучше сказать, отодвинулось вместе со светлым обликом Павки Корчагина, коего теперь и тут и там несправедливо пинает всякая демократическая пресса, а людей истинно годящихся к подражанию, как-то многих святых мучеников христианских, вроде как еще не подступило. Казалось, самое благоприятное время для всякой карамазовщины развернулось, и мерзавцу нашему Змею только жить да поживать, да купоны стричь с лучшей нашей половины. Откуда же эта радость и окончательность в намерениях? Отвечу прямо: как подозреваю, скорее всего, от одиночества. О, конечно, речь идет не об отсутствии свидетелей его искрометного полета, наоборот, свидетелей таких было у него пруд пруди, а именно речь идет о таком существе, обязательно чистом и наивном, но достаточно все-таки умном, чтобы оно, это существо, все бы поняло о нем, да еще бы полюбило до последней степени самоотречения. Т.е. вы конечно можете заявить, что все это как раз и банально, и что, как вы прекрасно сами знаете, именно негодяи очень ко всякому чистому порыву слабость имеют, но, конечно, не сами подвержены, а в других очень ценят его и любят наблюдать. Да и спорить с этим, конечно, глупо, но все-таки у меня какое-то сомнение еще остается насчет Верзяева. Впрочем, это может быть от моей наивности и склонности доверять чужому переживанию. А переживание то было налицо, иначе чем еще можно было бы объяснить бессонную ночь накануне, с огромной горой окурков, и долгое шагание по комнате, и, как следствие, физическую усталость к утру, совершенно побежденную его обычным, Верзяевским, напыщенным весельем. Доподлинно неизвестно, любил ли он Марию, да и вообще, способны ли такие субъекты на подобные переживания, а только придется нам вместе судить по его делам. А дела его были таковы, что решил он зачать ребенка в этот вечер и для этого специальную квартиру нашел, у старого друга-товарища, под предлогом некоторого любовного приключения. Конечно, следует поправиться насчет друга, потому что, никаких друзей у Змея никогда не было и быть-то не могло. Не любил он мужчин, считал их существами в массе глупыми и по несчастью наделенными природой большей по сравнению с женщинами силою, и от того обремененными всяческой, обычно извращенно понимаемой, ответственностью. Но все-таки кое-какие далекие товарищи у него были еще со старых студенческих времен, с которыми он любил иногда встретиться, но и то - всегда с определенной, как и положено мерзавцу, целью. И даже если на поверхности никакой определенной выгоды не наблюдалось, то и в этом случае он умудрялся проведенное с ними время как-нибудь в свою сторону использовать, хотя бы, на худой конец, просто для воспоминания дней далеких, прошедших, и оживления каких-нибудь прошлых сладостных картин. Причем все это с весьма мерзкой физиономией. И вчера другу-сотоварищу с приторным лицом пошло намекал на некую амурную связь, на отсутствие человеческих условий для полного раскрытия чувств, сально подмигивал, цыкал зубом, причмокивал, мол, такая необходимость, что, в общем, просто некуда деться и что нужны апартаменты. Да, именно, подлец, использовал такое слово, и с двусмысленной интонацией, и уж, конечно, ему бы и в голову не пришло признаться в своем одиночестве, в своем последнем терзающем чувстве к этой святой женщине Марии, без которой вот уж десять лет он не мыслил своей бестолковой жизни.
А может, наоборот, был Верзяев человеком неначавшимся, или точнее сказать, только вот-вот начинающимся. Ведь если я скажу, что под утро он, как маленький брошенный мальчик, даже заплакал, то вы, скорее всего, не поверите или даже сочтете это отчаянным преувеличением, или, того хуже, подумаете, что я пытаюсь из вас выдавить жалость, так как на следующий вечер суждено господину Змею-Искусителю погибнуть. Но ведь это было бы действительно так, если бы был Верзяев действительно заслуживающим внимания человеком, а не эпизодической фигурой в этих реально происшедших событиях. Какой же смысл сопереживать случайному человеку, появившемуся здесь ради одной чистой истины? Ведь и у вас так иногда бывало встретишь человека, немножко с ним поживешь, может быть, всего часок, на вокзале или в купе, поговоришь, почувствуешь другую кровинушку, другое брожение судеб, заинтересуешься, ан смотришь - все уже, приехали, пора расставаться. И получается, что как бы его и не было вовсе на этой земле, вроде он не живой человек с болячками и мечтами, а так, одно попутное словечко - мертвый пассажир на нашем поезде под названием планета Земля.
Все-таки происшествие было довольно странным. Ведь и об одно место дважды не спотыкаются, тем более, что сам Змей-Искуситель был опытный водитель, с честью выходивший и не из таких передряг, а здесь - на тебе: объезжая ту же самую оранжевую церковь возле дома Марии, прямо из-за поворота врезался в металлическое чудовище. Железный монстр, передвинутый по сравнению с последним разом еще глубже в слепой участок, как меч, как секира или, скорее, лезвие гильотины, распорол старенький жигуль, а вместе с ним и Верзяева попалам. Все это произошло где-то совсем рядом с домом Марии, и она даже слышала, какой-то металлический скрежет, но не связала его со Змеем, а лишь зря ждала его после условленного времени.
А пока она ждала, Змей-Искуситель, повергнутый металлическим чудищем, лежал некоторое время, упершись окровавленным лицом в холодное нержавеющее лезвие, уже ничего не ощущая и ни о чем не мечтая. Он как бы спал, но не видя снов, и потом, позже, через час-другой, когда скорая помощь отвезла его в морг, он продолжал спать неподвижным слепым сном. Правда, он и раньше никаких снов не видел, как будто душа его была совершенно спокойна, как у людей, живущих на все сто, т.е. живущих совершенно правильной и полной жизнью, не требующей дополнительных ночных похождений для неудовлетворенных днем надежд и желаний, и совесть которых тиха и спокойна и не ворошит по ночам прошлого. Так что Змей-Искуситель как бы и не погиб, а только уснул своим необычайно крепким долгим сном.
* * *
Доцент философии Иосиф Яковлевич Бродский устало склонил поседевшую голову, разглядывая черное окно Петербургской гостиницы, никак не решаясь закончить письмо Марии. Перед ним стоял литровый пакет кефира, который он долго и неумело распечатывал, сначала руками вдоль линии обреза, потом безуспешно зубом, чуть не сорвав коронку, и наконец, совершенно отчаявшись, вспорол проклятый угол рабочим бритвенным лезвием, предварительно отмытым от засохшей мыльной пены и мелких седых щетинок, налипших на его нержавеющие бока. Срезая, Иосиф Яковлевич корчился, как от боли, но на самом деле от противного скрежета картона и металла и еще от досады за единственное захваченное в командировку лезвие, портящееся от неправильного применения. И теперь, наливая в граненый стакан белую меловую жидкость, все это вспоминал и тоже корчился, как от боли, а еще от стыда за нерешительный и слабый характер. Ведь он только для того и ехал сюда, в призрачные сети каналов, чтобы побыть с ней в подходящей для более решительных объяснений обстановке. Как долго он готовил это мероприятие, с каким трепетом и какой надеждой он рассылал письма, печатал тезисы их совместного доклада "Идея естественно-научно открываемого Бога как результат современной метафизики", даже навязался, со всевозможными унизительными виляниями, в члены научного оргкомитета, - и все это ради одной только возможности побыть с Марией Ардалионовной, как он выражался про себя, на нейтральной территории. Впрочем, почему нейтральной, почему он? Как раз словечко - нейтральная территория - он перенял у Марии, слыша, как она с сарказмом употребляла его при разговоре по телефону с некоторым неизвестным мужчиной, который часто нахально названивал прямо на кафедру философии и просил Машу, именно Машу, а не Марию Ардалионовну, и она потом очень менялась, и от этого так Иосифу Яковлевичу становилось больно, что готов был удавить назойливого абонента. А Ленинград он любил всеми фибрами тонкой интеллигентной души, до того сладостно и трепетно, как, быть может, его знаменитый однофамилец, даже, может быть, более того, потому что часто сравнивал себя с тем далеким кривоногим мальчиком из шестидесятых и часто примерял на себя его чужое платье, да к нему еще добавлял свою душевную философию. И вот в это сердечное место он пытался ее заманить, а она не согласилась, сославшись на вечную занятость, и он, как последний неудачник, был все-таки вынужден поехать на конференцию один и теперь изнывал от пронзительного изматывающего одиночества в любимом месте и, кажется, сейчас ненавидел до последней степени отвращения и его, и себя, и даже ее. Впрочем, последнее вряд ли. Иначе чем еще объяснить его долгое сидение за неоконченным письмом любимому предмету?
Кстати, доклад их совместный прошел совершенно успешно и вызвал несколько вопросов и небольшую дискуссию, из которой Иосифу Яковлевичу запомнилась лишь одна мерзкая рожа, ехидно вопрошавшая докладчика: отчего в программе конференции слово Бог из названия доклада написано с маленькой буквы, а в тезисах, отпечатанных к открытию, наоборот, с большой? Кажется, он от смущения не успел отшутиться, и кажется, аудитория это почувствовала, и он сконфузился, как-то извиняясь, развел руками и сошел с трибуны. А на самом деле это была никакая не опечатка, а именно результат его личных сомнений. Трудно сказать, отчего еще люди в конце второго тысячелетия, после известных событий, сомневаются в таком пустяковом вопросе, но конкретно у Иосифа Яковлевича дело было так. По сути, речь в его метафизических изысканиях шла, конечно, о Боге всемогущем религиозном, т.е. вполне с большой буквы, но поскольку все это было именно под необычным углом и с неожиданной естественно-научной стороны, и следовательно, вполне рационалистически, то и бог мог начинаться так же, как некоторая аксиома - с малой литеры. Кроме того, Иосиф Яковлевич и сам сомневался иногда в Его существовании, и следовательно , хоть теперь это было вполне в духе времени, он, как бывший преподаватель марксистско-ленинского учения, еще пока стеснялся. Вообще же, эти колебания с буквой были сродни его колебаниям в употреблении названия города на Неве. Здесь Иосиф Яковлевич тоже очень стеснялся. Например, в душе, конечно, продолжал называть этот город Ленинградом, в официальных документах, в частности, на конвертах, отосланных в оргкомитет конференции, он употреблял узаконенное вновь - Санкт-Петербург, а вот Марию Ардалионовну приглашал съездить в Питер. И прозвучал этот "Питер" в устах его до того ненатурально, до того не соответственно, что, вспоминая сейчас, Иосиф Яковлевич конфузился и злился на то, что уж очень хотелось ему понравиться, или, по крайней мере, приблизиться путем всяческого пошлого жаргона.
* * *
Прождав лишний час, Маша заподозрила неладное и, не одеваясь, выбежала на улицу с недобрым предчувствием. За углом, в метрах ста от дома, она обнаружила остатки происшествия в виде искореженного автомобиля со знакомым номером и с большим мокрым пятном под брюхом ископаемого, в темноте неразличимого цвета, но от этого казавшимся еще более жутким. Она все поняла сразу и действия ее стали резкими и определенными. Не возращаясь домой, заставила постового обзвонить по рации скорую и узнала адрес морга, а позже, в холодном помещении со сладковатым запахом, под лампой дневного света опознала лицо Змея-Искусителя, какое-то детское и удивленное, и передала органам телефон и адрес потерпевшего. Потом пришла домой и, не говоря ни слова ни матери, ни матери-матерей, улеглась у холодной, по осени еще не включенной в систему отопления батареи, и заболела.
Пришла в себя только через неделю от шарканья матери-матерей. Она еще не открывала глаза, но уже знала, что старуха стоит над ней и держит в руках конверт (та хрустела паркинсоновскими пальцами).
- Тебе письмо, Маша, - прошамкала мать-матерей и положила на грудь белый прямоугольник, в одном из углов которого святая божья матерь шлепала Христа по розовенькой попе.
- Прочти сама, - неожиданно попросила Маша.
Старуха, давно разуверившаяся в собственной необходимости, с радостью согласилась.
Третье послание старой деве Марии
Змей-Искуситель повержен волиею нашею, и путь из чрева твоего чист и непорочен, ибо иного пути для мессии не дано.
За восемь месяцев до рождества.
На каждой букве "с", а их Маша насчитала восемь штук, раздавался высокий шипящий свист, как будто прокалывали наполненный воздухом резиновый объем. Маша спросила равнодушным голосом число, и едва дождавшись ответа, принялась проверять тут же подтвержденную ужасную догадку. Впрочем, так ли уж подтвержденную? В конце концов, и раньше бывали задержки, а здесь еще такое происшествие и болезнь. Она вспомнила, как ее не выбрали в школьный комитет, и месячные запоздали на две недели. Да она вообще в смысле периодов и сроков была подвержена всяким внезапным колебаниям.
- Бабушка, - вдруг каким-то жалобным детским голосом Маша обратилась к матери-матерей, - у нас селедочки нет?
- Есть, есть, - как-то обрадовавшись, просвистела старуха, - вставай-ка, сейчас поедим, я тоже посолиться хочу.
Маша полежала еще некоторое время, бессмысленно теребя краешек одеяла и разглядывая бронзовую люстру. После потянулась белой рукой к телефону и позвонила, и когда на том конце ответил чуть холодноватый, незнакомый женский голос, продолжала молчать.
- Вы - Маша? - вдруг донеслось с того конца света, где раньше обитал Змей-Искуситель.
Да, я Маша, я старая дева Маша, я любила вашего мужа всю свою сознательную жизнь, и любила бы еще дальше, но его не стало, и теперь нам обеим суждено оплакивать свое одиночество. Впрочем, конечно, он был мерзавец, но вас называл святой женщиной, и всегда серьезно, и никогда не употреблял почем зря, но любил-то он меня, потому что мы хотели иметь ребенка. Впрочем, этого Маша, конечно, не сказала, а сказала, что сочувствует горю ближней сестры и, конечно, не вправе вмешиваться, но тоже очень страдает, впрочем, и этого она не сказала, но имела бы право. И они просто попрощались, кажется, даже как бы родственно, по-женски, так прощается сестра со снохой, но кто из них сестра, а кто жена - того совершенно определить было невозможно. И Маша еще была не вполне здорова, поэтому ее обычно сильный голос подрагивал, особенно в конце, а супруга Змея сказала, что они могли бы встретиться, и наверное, даже по-женски обняться и поплакать, но Маша неопределенно отказалась и хотела оставить номер телефона, но, оказалось, не нужно, потому что записная книжка была с почестями возвращена родственникам покойного. Потом они попрощались, и потом Маша встала и они с бабушкой ели селедку, а после она пошла в больницу.
Ничего подозрительного, сказал гинеколог, едва скрыв свое удивление по поводу ее девственности и посоветовал не волноваться и поесть каких-то витаминов. Нет, в принципе, оказывается, девственница может даже родить, утверждал доктор, т.е. как бы девственница, и даже такие случаи весьма распространены в наше отравленное техническим прогрессом время, и связаны они со всеобщим нашим недержанием и неумением терпеть. Вообще же, говорил добрый доктор, дети появляются от сырости, а сырость - такое тонкое дело, что понимаете ли, во все тонкие щели проникнуть норовит, так что в принципе-то это вполне осуществимо, но конкретно в вашем случае, раз вы говорите, что никаких контактов в последнее время не было, то и нет никаких причин для беспокойства, так что заходите к нам через недельку, тогда окончательный диагноз и поставим.
Да этого просто не может быть. Это абсолютно невозможно, и даже если что и совпало до такой степени, то это еще не значит... хотя для кого-то другого, может быть, и нет, но для ее светлой головушки, - ведь не зря же она готовила диссертацию, - для ее логического ума совершенно ясно, что все должно быть чистым совпадением. Да, именно совпадением, подтвердила себя, ступая на эскалатор. Тот довольно шуршал, заглатывая москвичей и гостей столицы в теплое мраморное чрево. Маша беспорядочно прыгала с одной крайней мысли на другую, не замечая, как за ней все время поспевает коренастый брюнет с грустными голубыми глазами. Ей вдруг пришла в голову неожиданная идея: она где-то слышала, что люди иногда падают под вагоны метро, случайно или, может, кто толкал этих люей, но результат всегда был надежный - уж очень много железа, и что проще всего без ущерба для окружающих покончить с жизнью именно таким неромантическим путем.
Она шла по самому краешку, гранитному, холодному, - высокая, пышущая материнским здоровьем, умная женщина, - и люди, вовремя замечая ее, давали ей узкий проход по этой земной жизни. Старый электропоезд только что отошел, а новый где-то в километрах двух гнал впереди себя шумную воздушную волну, и перрон потихоньку заполнялся пассажирами.
Она была так близко к краю, что задень ее кто-нибудь даже случайно и все бы вмиг оборвалось. Ушли бы в прошлое Петербургские страдания Иосифа Яковлевича, угасла бы мимолетная искорка зависти отца Захария, высохли бы и потеряли устрашающую предсказательную силу послания старой деве Марии.
С рокотом, со скрежетом, появился голубой состав, и Маша приблизилась к глупому неповоротливому увальню, который, может быть, был вполне безобидным человеком, но сейчас стоял к ней спиной и должен был повернуться и столкнуть Машу с перона. Так все, наверное, и произошло бы, если бы благодаря какому-то странному совпадению, ровно за шаг до последнего шага, молодой брюнет, вот уже несколько часов преследовавший ее по городу, не подхватил ее под руку и, как лунатика, осторожно не увел под мраморные своды.
- Вы шли словно сомнамбула, - сказал он приятным молодым голосом, Вы могли упасть.
- Да, я сомнамбула, а вы? Вы кто? - Маша скользнула взглядом по его лицу, - Вы ангел? Вы ангел с голубыми глазами, да, да, ангелы должны быть с голубыми глазами.
- Я Виктор, Виктор... -он сделал паузу, - впрочем, зачем вам моя фамилия, я товарищ одного вашего знакомого.
- Ангел-товарищ, - пропела Маша, и поднесла ладонь к высокому, без единой морщинки лбу. - Давайте присядем. Вы красивы, вы, должно быть, красивее Марсакова, или вы его двойник. А, нет, вы, - она, опираясь на его сильную руку, присела на мраморную скамью, - вы ангел-товарищ Марсакова.
- Нет, я товарищ Верзяева.
- У мертвецов нет товаришей, - возразила Маша.
Человек по имени Виктор как-то обрадованно встрепенулся и, кажется, в глазах его промелькнули злые огоньки:
- Ошибаетесь, Мария Ардальоновна, именно у мертвецов больше всего друзей-товарищей.
- А может быть, вы мой отец? - Маша, кажется, хихикнула. - Впрочем, вы слишком молоды, мой отец - отец Захарий, я согрешу, а он помолится...
- У Вас жар, - слишком уверенным голосом произнес Виктор. - Я Вас отведу домой, а Вы потом, пожалуйста, вспомните, когда же погиб Змей-Искуситель: до свидания с Вами или после?
Ее вернули домой и под удивленные взгляды матери и матери-матерей снова уложили в постель. Никто даже не пикнул - так в этом доме было необычно появление мужчины. Маше поставили градусник, и тот показал тридцать семь и две, и Маша уснула, и ей приснился такой сон.
Первый сон старой девы Марии
Белый храм на зеленом холме. Надвратница - холодная сизая птица, не то голубь. Привратник - ангел-товарищ с голубыми глазами, брюнет. Брюнет всех женских сердец, не всякую пускает во храм, но ее, Марию, святую девственницу, проверяет подозрительным взглядом меж бедер, достает заветный ключик и впускает во храм. Византийские своды покаты, как женские груди, и входящий купается в молоке. По стенам рукотворные иконы, но не черные, и алтарь скромен, и перед ним символ любви земной - белым квадратом огромное двуспальное ложе. В центре солнечное пятно через готичесмкий витраж выхватило изображение Змея-Искусителя. На месте Христа распятого, дважды перерезанный грейдером Змей. Ведь храм Змея, догадывается чревом Мария. Она падает на колени пред светлым ликом перерезанного Змея и обнимает нижнюю половину его тела. Та, другая, недоступна и высока и требует парения. Она одна здесь в его храме и привратник голубоглазый заглядывает, как сосед, в щелку и видит ее моления у нижнего тела Змея. Она любит Змея, она чтит его мертвенность и отдается без сожаления. Но мысли ее чисты и прозрачны, она вспоминает недалекое прошлое и лужайку пред храмом и людей, не впущенных внутрь. Там, в черном, отец Захарий мнет красную бороду, и Иосиф, и мать-матерей, и просто мать, и никто из них во храм Змея не вхож - строг привратник. Видит прочих, но слышит голос Змея, и непроизносимо вторит, и вопрошает у верхнего тела:
- Отчего те люди снаружи, любимый, а мы внутри?
- Ты сама сказала - мы внутри. - отвечает верхнее тело разрезанного Змея.
- Но Марсаков-красавец тоже с ними.
- С ними, - вторит эхо Змея.
- Я люблю тебя, Змей.
- Лишний свет как лишнее очевидное слово. Храм мой - крепость всех излюбленных, прощайся пока.
Мария вздыхает, чуть вскрикивая, глаза ее закатываются в экстазе и она засыпает во сне снов.
- Но если явится Он ?
- То скажи, что место его занято, ибо его храмы снаружи белы, а внутри черны, а наши белы всегда, и мы сами поняли истину и предались земному.Слышится помимо нее.
* * *
Настало утро и Маша наконец проснулась. Теперь, когда прошла ее простуда, мир должен был стать прежним добрым, порядочным миром, подчиненным обычным законам, правда, миром, в котором не будет его. Да, Верзяева нет, а вместо него что-то совсем другое - не то. Эти письма. Ей нужно с кем-нибудь поделиться, эти письма не принадлежат Змею, но какому-то другому человеку. Они написаны человеком. Маша несколько раз повторила вслух эту фразу, прислушиваясь к звучанию собственного голоса. Ей нравился собственный голос. Интересно, а есть ли люди с отвращением к своему голосу? Итак, эти письма писал человек по имени... Она опять задумалась . С кем посоветоваться? Подруги? Всех подруг своих выдала замуж, конечно, встречалась, бывала в гостях, но уже по-семейному, с пеленками, одежками, с мужьями, и говорили о многом, но все не о том, так что осталась она совсем одна.
Потом опять все как-то внезапно разрешилось явлением того самого брюнета Виктора. Он позвонил и поинтересовался здоровьем, а после повторил свой прежений вопрос и объяснил, что не может найти ключей от квартиры, которые он вручил Верзяеву для амурного, как он думал раньше, свидания с ней, но после того, как он увидел Марию, он вдруг понял, что она вовсе не та женщина и что вообще она такая женщина, что даже у него нет правильных слов и, несмотря ни на что, он хотел бы с ней встретиться , а ключи - это только предлог, ведь он может заказать хоть тысячу ключей, если захочет. И Маша неожиданно для себя согласилась встретиться, но непременно у него дома. Да, у него. Ведь это был их со Змем-Искусителем общий дом, были и другие разные, но этот был чаще всего, и ей здесь нравилось, и у них здесь был кое-какой опыт совместного хозяйствования, как-то: заваривание чая и разрезание сладкого сдобного тела.
Когда она позвонила ему в дверь, он тут же открыл ее, как будто все время стоял в прихожей, ожидая гостью. Виктор, бледный, голубоглазый, красивый, чуть дрожащим голосом пригласил войти, помог снять осенний плащ, ведь была еще осень. Когда Маша, следуя приглашению, двинулась вперед в полуоткрытую дверь, по-видимому, спальню, Виктор легонько взял ее за локоток и направил в гостиную и там, прямо с места в карьер, стал много и сумбурно говорить. Сначала про квартиру:
- Понимаете, эту квартиру я снимаю и мне не хотелось бы менять замки и объясняться с хозяином, вот почему я так зациклился на этих ключах. А так-то мне ключи, конечно, ни к чему, просто ключи-то я взял у хозяев пока, но они особые, таких ни один металлоремонт не делает, а перед хозяевами неудобно. Да и, честно говоря, хотелось посмотреть на вас, ну, не в смысле... ради интереса, ведь он сказал, что у вас так себе встреча, знаете ли, как это случается, ну, дай, думаю, и я... ведь я... Виктор покраснел, - но когда я вас увидел, господи, да я тут же понял, что вы, вы не такая, и он, наверно, не знал, какая вы, да и откуда... он вдруг замялся, заметив почти возмущение Маши, - да неужели и вы его любили?
Не дождавшись ответа, он как-то обреченно провел в воздухе рукой и продолжил.
- Ну что вы все в нем нашли? Хорошо, хоть вас не было на похоронах, о господи, нет, конечно, что же, он талант, и ученики гроб вынесли - даром не апостолы, чуть не плакали, и телеграммы от иностранных академий, и цветы, и венки, всякая мишура, будто праздник, будто, знаете ли, им даже приятно, что они все скопились в одном скорбном месте и чтут его. Но главное, вы бы видели этих женщин в трауре, ха! - у Виктора снова что-то злое мелькнуло в красивых глазах, да нет, может быть, и не злое, а неразумное, животное, предположила гостья.
- Вы ему завидовали? - откровенно удивилась Мария Ардальоновна.
- Ну вот, вы ничего не поняли, неужели бы я смог в этом случае вам о нем сразу после похорон такое говорить? Да когда завидуют - молчат и терзаются, - как-то серьезно, после задумчивой паузы ответил Виктор. - С ним было всегда интересно, но я не понимаю почему, за что все это ему, даже смерть, и та какая-то красивая, трагическая, все шептались - как жаль, такой молодой. Да какой он молодой - зубы вставные, ведь он ничего до конца не умел довести, ведь ему ничего не стоило, никакого, понимаете, никакого труда, вот что несправедливо, неправильно. Вы знаете, я теперь вот что думаю, я думаю, что всякий талант - это есть проявление бесовской силы. Да, да, талант это есть бесовское искушение, мол, на, возьми и прыгни со храма, без парашюта, без зонтика, и тот, кто принял свой талант, тот и служит дьяволу.
- Да что это у вас такая риторика православная, Виктор, вы как вроде на верующего не похожи, у вас вроде бы совсем другие наклонности.
- Нет, я вовсе не то, но разбираюсь, ведь человек должен страдать, человек должен терпеть, преодолевать, мучиться наконец и только после, там, - Виктор как-то многозначительно поднял к потолку глаза , - там воздастся каждому по заслугам, а на земле идет битва с антихристом и быть счастливым здесь тяжкий грех.
Маша с огромным удивлением и непониманием слушала обрушенное на нее чужое чувство, и ей самой тоже захотелось его огорошить, например, каким-нибудь фактом из своего сна, но она только улыбнулась, вспомнив ангела-товарища, прислуживающего Змею.
Виктор весь обмяк как-то, но после спохватился:
- Значит, ключика у вас нет, значит, вы так и не встретились тогда. Следовательно, сначала катастрофа, а только потом уж...- Виктор уставился бессмысленным взглядом в пространство, а Маша воспользовавшись минутным замешательством хозяина, спросила, можно ли посмотреть спальню. И, не дождавшись ответа, тихо вышла в место их несостоявшегося зачатия.
Посреди комнаты, купленное какими-то неизвестными хозяевами, огромным белым квадратом парило мягкое двуспальное ложе. Его поверхность, крытая шелковистым покрывалом, была гладкой и чистой и, казалось, что ложем уже давно никто не пользовался, даже более того, оно казалось настолько стерильным и нетронутым, словно поставлено оно здесь впервые и только еще ждет своего часа. Рядом, справа, Маша заметила на полу спальный мешок и какое-то подобие подушки, приготовленной из сваленных старых одежек.
- Да, я сплю теперь рядом, -услыхала она над ухом приятный, чуть дрожащий голос Виктора. -Я после ваших с ним встреч всегда долго сплю рядом, знаете ли, не могу сразу, мне все кажется, что мы втроем, и запах вашего тела, о, я его очень хорошо изучил. Я знаю, тут он бывал только с вами. Я это по запаху установил, и больше не проверял.
Маша тогда испугалась, и чтобы как-то осадить хозяина, сделала равнодушное лицо и попыталась перевести разговор:
- А ключи, наверное, должны быть у Верзяевых.
Виктор усмехнулся, словно понял игру, и согласился:
- Наверняка там, завтра же справлюсь. Кстати, завтра девять дней, придете помянуть? Вот так удар, вот уж намек судьбы. Она совсем забыла о мертвом теле Верзяева. Господи, не придавая значению слов, шептала она, быстро спускаясь по ступенькам, как я могла не думать об этом. Ведь есть еще небо, есть земля, а в земле есть кладбище, плоское глиняное поле у Домодедовского шоссе, и в нем лежит мертвое тело Змея. Нет, не то, не зря же о нем совсем забыла, она видела его один раз, а второй раз уже во храме, и поверила сну. Господи, да почему же она должна верить невозможным, нереальным запискам-посланиям, а не настоящим снам?
* * *
Прошло несколько дней и она потихоньку выползла из тумана трагических событий. В один из вечеров ее призвал под свои знамена научный руководитель под предлогом того, что доклад прошел успешно и что пора заканчивать диссертацию, и осталось дописать главу о роли предвестника в Новом Завете. Это была новая идея Иосифа Яковлевича:
- Ведь появись сразу сам Иисус перед народом израилевым, ну и что, ну, положим, еще один пророк, коих и так было пруд пруди, а того хуже еще, лжепророк, мало ли их пришло со времен Моисея, так нет, Машенька, обратите внимание, сначала автор нам подсовывает как бы пророка, как бы героя - Иоанна Крестителя, и мы вместе с народом израилевым теперь, через две тысячи лет, с замиранием почти что готовы водой облиться во всякое время суток. Ведь он акридами питался, и тоже как бы непонятно от чего произошел, и вдруг на тебе, прямым текстом среди бела дня заявляет, что я, мол, так себе, хоть Иоанн, хоть и крещу, но вот, мол, тот, что за мной придет, тот уж будет всамделишный и крестить будет, соответственно, не водой одной, а еще и огнем и мечом, а я, мол, и пятки его недостоин целовать. Вот это, Машенька, приемчик, вот это вот гипербола, такое и не часто встретишь у романистов, нет, вы понимаете, как все вывернулось, вот, мол, я, конечно, гений и мастак во всяких делах, а вот брат мой старший, вот-вот, сейчас появится, он и покажет настоящий выход изо мрака. Ну, конечно, тут весь народ пустынный насторожился и вдаль со страхом и надеждой смотрит, и на тебе, на горизонте явление, не просто пророк какой завалящий, а гораздо более того, сын божий, бого-человек! А!? Красиво, такое нарочно не придумаешь, здесь, извиняюсь, великий талант необходим.
Маша с интересом разглядывала стареющего научного руководителя, восхищаясь даже не столько его идеей, сколько сопутствующим ей каким-то молодым задором.
- И заметьте, Маша, и судьба-то у Иоанна как эхо напоминает судьбу центральной фигуры, и страдания, и непонимание людское, и наконец, гибель мученическая. Вишь, нам как бы подсовывают: вот полный джентльменский набор, все этапы большого пути, но как выясняется, их-то еще пока недостаточно, мол, и обычный даже святой человек может их претерпеть, но мессии из него никак не получится, а вот нужно обязательно еще какое-нибудь обстоятельство, такая фантасмагорическая чертовщинка...
- Да какая же это чертовщинка? - удивилась неуместному появлению бесовского слова в святом диспуте Мария Ардальоновна.
Иосиф Яковлевич вдруг замялся, покраснел и все выдал, но почему-то шепотом:
- Непорочное зачатие, понимаете, Мария Ардалионовна, совершенно материально необоснованное непорочное зачатие во чреве невинной святой... Иосиф Яковлевич замер, смешно шамкая толстыми влажными губами и, сам пугаясь собственных слов, докончил, - девы Марии.
Маша, кажется, впервые в этот момент с чисто женским интересом посмотрела на стареющего философа. Мало того, что тема разговора сейчас затрагивала ее самым живейшим образом, так еще и манера, с которой все это преподавалось, с кряхтением и придыханием, просто-таки настораживала.
- Не знаю, - Маша попыталась свернуть разговор с тревожного места. Вот и с зачатием, кажется, и у Иоанна Крестителя не так все просто.
- Да... пожалуй, - Иосиф Яковлевич замер, потеряв внезапно нить разговора, оставшись снова наедине со своим сердечным чувством.
* * *
Через неделю добрый доктор поставил дигноз: пятая неделя беременности, и Маша, поджав губы, молча, вышла на свет. На свету кончалась осень. Мария Ардальоновна любила это время, в ообенности те минутки, когда сожмется от сладостной тоски ее трепетное сердце и кажется, что все кончается и умирает, но еще остается одна черточка, один закатный лучик новой надежды, надежды на новые возрожденные этапы. Последние листья облетают с уже почти голых деревьев, и надо бы петь, про то, как поздней осенью порою бывает день и бывает час... Но не пелось, а в воздухе веяло не весною, но каким-то иным обещающим предчувствием.
И оранжевый храм как опадший кленовый лист красовался рядом с местом гибели Змея, и вошла она во храм к отцу Захарию. Тот, как и товарищ Верзяева во сне, как будто тоже ждал ее, но, правда, не прямо у входа, а в глубине, у распятия.
- Я ничего не понимаю, - поцеловав руку, прошептала Мария Ардальоновна.
Отец молчал, словно выжидая еще откровенных слов, но и Мария молчала, и тогда ему вдруг показалось, что пожелай она, и он смог бы ее понять.
- Что мучает тебя, дочь моя?
- Я беременна.
Отец Захарий перекрестился, хотел вспомнить подходящее место из Нового Завета, но не вспомнил, и тогда начал придумывать что-то вроде - и дети наши от грехов родительских вкусят - но не сказал, оттого, что у самого детей-то вовсе не намечалось, и стал, неожиданно для самого себя, говорить совсем по-другому:
- Беременна? Это бывает, это вполне естественно в вашем цветущем возрасте, - отец Захарий как бы со стороны слушал себя. - Как это быстро у вас получилось. - Он совсем не скрывал своих чувств и последниие слова произнес с очевидной завистью, да еще и для полной определенности прибавил: - А вот у нас с супругой никак не получается.
- Да, но я, - Маша замолкла, подбирая выражения, - но я... как бы вам это сказать, здесь...
- Говорите , не стесняйтесь, как есть. - Отец Захарий сам не понимал, что с ним происходило.
- Мне сегодня доктор сказал, что я беременна, а у меня ничего не было, понимаете?
- Нет, - просто ответил отец Захарий.
- У меня ни с кем ничего не было, - будто непонятливому ученику, по слогам разъяснила ситуацию старая дева Мария.
Она совершенно одурела и от своих слов, и от места, где решила поделиться собственными сомнениями, и от нового, необычного светского тона отца Захария.
- Вы не волнуйтесь, - он попытался успокоить ее и успокоиться сам. Зачем он с ней так говорит? Но ведь и ее совершенно невозможно понять. Что она хочет от меня? Она, конечно, понравилась ему, он ее давно приметил и вспомнил о ней давно все, но, конечно, даже в мыслях ничего не допускал. Он только жалел о своем, но с ней ничего не допускал (а сны всякие, тем более замоленные потом сполна, не в счет), и вот на тебе, у нее, оказывается, вовсе ничего ни с кем не было, а в результате уже и беременна. Да ведь что тут такого, уже с каким-то ожесточением думал Отец Захарий, достаточно взглянуть на нее, господи, да есть такие женщины, с такими природными данными, что от одной только мысли, от одного только свежего порыва могут тут же понести.
- Думаете, пришла морочить голову, думаете, меня совесть мучает, что вас когда-то из университета поперла, а теперь бог знает что придумываю?
- На все воля Божья. - При упоминании об университете он снова вспомнил свой духовный сан, но, впрочем, ненадолго. - Не надо прошлого вспоминать, расскажите по порядку. Ведь вы любили?
- Да, я любила, именно что любила, а теперь некого. Вы извините, я путаюсь и не могу сформулировать, потому что и так все запутано. Я любила и хотела ребенка, но он погиб, понимаете? Нет, конечно, не понимаете, все дело в этих письмах, вот. - Она протянула послания старой деве Марии. - Старая дева Мария - это я, и это и есть единственная правда, что я истинно старая дева, и у меня никогда никого не было, и зовут меня Мария, а отчество придуманное - Ардалионовна, - она заметила, как удивился отец Захарий, - да, именно придуманное, вроде как ваше, ведь и у вас ненастоящее имя, и от этого, наверное, все и происходит. Читайте, сейчас же. Видите, все здесь написано кем-то, который наперед все знал и, наверное, сам и сотворил.
Отец Захарий пробежал цепким взглядом записки и спросил:
- А где первое послание?
- Я его... - Мария запнулась, - я его уничтожила, понимаете, мне показалось, что это дурацкая шутка, и я его... выбросила. Но там ничего не было определенного, я и подумала - шутка Верзяева. А Змей-Искуситель это Верзяев, мой возлюбленный, он погиб в автомобильной катастрофе недавно. Понимаете, если верить всему, что здесь написано, то я должна быть сейчас беременна, а я и есть беременна.
Спасибо, хоть не спросил, откуда, мол, вы знаете. Он, этот отец, все-таки умный чкеловек, а умному человеку все нужно разжевывать, потому что он и понять способен.
- Понимаете, девственница, оказывается, тоже может, - разъясняла она.
- Понимаю, - отец Захарий улыбнулся.
- Да нет, не в том смысле, в смысле чисто физиологическом, так бывает, но у меня-то ни с кем ничего не было... существенного, - покраснев, добавила Мария.
Боже, что я говорю, думала Мария, что я здесь делаю, зачем я все это говорю ему, может быть, действительно все дело в моей прошлой вине, или нет, просто я не понимаю, что происходит, и мне страшно. Мне надо бы обратиться к психиатру, а не к святому человеку. Но он-то каков. Заговорил по-светски во храме, и сразу все вспомнилось мне, и стал как будто прежним студентом, ведь он, кажется, отличником был, а вот как кончил, впрочем, приход в столице - это тоже, наверное, не так просто, и я этому как бы способствовала. Пусть теперь и он мне поможет. Вот он, кажется, что-то для меня придумал, и мне будет чем успокоиться или, наоборот, от чего сойти с ума.
- Если рассуждать логически, то следует признать или вспомнить нечто материальное из вашей жизни перед тем самым днем первого послания. И скорее всего, это должно быть связано с вашей работой, с людьми, знающими ваши проблемы. Может быть, какое-нибудь событие, или просто застолье, или именины? Человек иногда забывается.
Он остановился в ожидании ответной реакции. Справа едва теплился красный огонек лампадки. В тусклом крашеном свете чернела икона с неразличимым святым ликом. За спиной отца Захария тоже все было черным-черно, и золоченые деревянные узоры алтаря тоже казались черными.
Мария теперь все это заметила, и очень рассердилась на отца Захария, и спросила прямо:
- Вы думаете, я была как-то не в себе?
Он, извиняясь, пожал плечами, мол, а что же остается.
- Да, у нас была вечеринка, и я даже выпила немного... - она замерла, удивленная новой идеей. - Мы были ночью под Иерусалимом...
Отец Захарий отшатнулся и, крестясь, прошептал:
- Зачем же вы так.
А Мария рассердилась еще больше:
- Отчего храмы ваши снаружи белы, а внутри черны?
- Откуда это? -оторопел отец Захарий.
- Из сна, - разъяснила Мария и, не поцеловав руку, вышла вон.
* * *
Ну, и что такого произошло в ту ночь? Обычная дачная вечеринка, день рождения любимого всеми коллеги, шумная компания, глупые, напыщенно-оптимистические тосты. Она помнит - ей было грустно, она, правда, улыбалась, даже с кем то пикировалась, а сама все время думала о Верзяеве, о том, как долго он не звонит, и еще мелькнуло, что, может быть, он больше не позвонит никогда, а она первая тоже не будет, и тогда она выпила с горя. И вокруг ничего не замечала, только осень и догорающее кленовыми кострами подмосковье, и кажется, с кем-то пошла гулять к берегу, к реке. И стояла у обрыва, и бродила вдоль крепостной стены Нового Иерусалима, и заглядывала в бойницы на необычный конусообразный купол храма, и снова глядела в реку, и шутя называла реку рекой Иордан. А потом в Гефсиманском саду стало холодно и они вернулись и, кажется, еще выпили, и дальше была долгая ночь, а под утро Марсаков привез ее домой, и пытался обнять в подъезде.
Откуда же здесь могут взяться дети? Она потрогала свой живот, будто пытаясь проверить диагноз, но, конечно, было еще ох как рано. Но если следовать холодному материалистическому взгляду отца Захария, то та Иерусалимская ночь и есть всему причина. Да, она точно не помнит какой-то кусок, и даже более того, не помнит точно, с кем она тогда была. С Марсаковым? Наверняка с ним, ведь он красавец, почти такой же, как и Виктор, как принц из ее детских мечтаний, коему она всю жизнь несла свою нелепую девственность. Ах, как это было дико и глупо, хранить себя ради бог знает кого, ведь Змей ее все одно женой не взял бы, а следовательно, выскочить ей придется за бог знает кого. Бог Знает Кого, повторила еще раз Мария. Может быть, окажется ее муж просто добропорядочным человеком, но зачем, спрашивается, допропорядочному человеку ее девственность? Девственность нужна негодяю.
Ох, как она разозлилась на отца Захария. Да нет, не за то даже, что он мог о ней предположить, а просто ей стало обидно. Нет, конечно, она понимала, что должно было быть нормальное материалистическое объяснение происходящему, но, все-таки, девственность свою ставила выше материализма и совершенно не задумывалась о вытекающих из нее последствиях.
Как же она может все это проверить теперь? Прийти на работу, собрать всех в кучку, как в былые партийные годы, и поставить на повестку дня один свой частный вопрос: что сотворили с ней на той новоиерусалимской вечеринке? Представляю эти рожи. Она теперь стала подробнее вспоминать своих коллег и вдруг действительно обнаружила какие-то изменения по ее адресу. И Марсаков, - она теперь вспомнила странные долгие взгляды и какие-то ухмылки и перешептывания за спиной. Да,да, определенно, что-то было в этом роде. Правда, бывало и раньше, но раньше она относила все на счет ее прошлых заслуг. Она знала, что некоторые посмеивались над ее партийным прошлым, и особенно те из них, что сами часто лебезили и, как теперь она поняла, в партию вступали, в отличие от нее самой, ради одной лишь карьеры, и называли за глаза ее старой девой и верной вдовой президента. Последнее прозвище приклеилось к ней со школьной скамьи, когда случились известные события в Чили.
Шла осень восьмого класса. Маша, прилежная ученица, забросила учебу и заболела, но не телом, а существом. Ее изболевшаяся душа, то и дело покидала девственное, нетронутое тело и уносилась за океан, в далекую Южную Америку. Там отчаянные, прекрасные люди, с большими грустными глазами, как их рисует Илья Глазунов, стояли насмерть в осажденном президентском дворце. Она ни на минуту не отрывалась от маленького шипящего транзистора, приносившего все более и более плохие вести. Уже войска вошли в Сантьяго, слабое, разрозненное сопротивление смято, центральный стадион превращен в концлагерь, пиночетовские гориллы сломали пальцы великому певцу и гитаристу, а теперь танки окружили Альенде. До последней минуты она не верила, что народ не поднимется на защиту своего президента, и даже когда "Радио Свобода" передала злобную фальшивку о его самоубийстве, она не поверила и лишь зарыдала от бессилия. Ведь нельзя было даже отключить этот ядовито-правдивый голос, потому что шла прямая трансляция с места событий, а наши станции, как всегда, передавали вчерашние новости. Даже если бы это было правдой, а правдой это, конечно, быть не могло, но пусть даже Он, действительно, самовольно ушел из жизни - передавать такое, когда еще ничего не решилось, и народ вот-вот восстанет за свободу... да этого оправдать нельзя ничем! И преодолевая брезгливость, как будто ее лапают грязными, потными руками, продолжала слушать дальше.
Народ не восстал. Президент удержал его, не желая большой крови, и сам погиб. Тогда она и решилась: достала перочинный ножик и разрезала себе палец. А после, на общем комсомольском собрании школы, прочитала кровью написаное заявление о вступлении в партию.
Партия - как это странно теперь звучит. На нее вдруг накатило историческое, даже философское настроение. Мы, человеки, слишком слабы, чтобы быть по отдельности, мы любим общественный порыв, когда радость и печаль разделяется поровну на всех, а, в сущности, все только сводится к одному, к страху перед смертью. Ведь вместе - и смерть не страшна. Это Верзяевы - индивидуалисты, им ни к чему товарищи, им самим хорошо, у них голова на плечах, верхнее тело, а не верхняя часть туловища. А для нас, сирых и обездоленных, только и остается какая-нибудь партия, лучше удачная, - Маша улыбнулась своему трагическому чувству юмора.
* * *
- Нет, есть вещи, недоступные человеческой логике, - говорил Иосиф Яковлевич, стараясь не смотреть на Марию, но то и дело упираясь взглядом в ее живот. - Я, наверняка, смешон, я, в ваших глазах, - смешной старый еврей - прошу вашей руки вместо того, чтобы развеять накатившие на вас события. Вот мои письма, - он достал из потертого портфеля ворох бумаг, - это письма больного ничтожного человека, они все неотправлены, я боялся, я не мог решиться, уж очень все это выглядит со стороны смешным и даже банальным. Профессор приударяет за своей аспиранткой, - он виновато улыбнулся, - да ведь не профессор, а стыдно сказать, доцент философии, да еще не просто, а марксистско-ленинской. Мария, я знаю, что я не могу понравиться, такой, такой... - он совсем отвернулся в окно, и, кажется, со слезами на глазах докончил, - я не могу быть без вас, Мария, будьте моей женой, пожалуйста.
Маша, завернувшая вдруг в это утро с работы к научному руководителю, совершенно обалдела от нежданных новостей.
- Так ведь я беременна, Иосиф Яковлевич.
- Вот и хорошо, - обрадовался кандидат философских наук, полагая, будто Маша цепляется за второстепенные обстоятельства, - у нас будет сын, я не много получаю, но у меня есть квартира, другая, отдельная, правда, я ее сдаю, но можно все вернуть, у нас будет дом, и мы там будем жить.
Маша молчала. Тогда Иосиф Яковлевич,с какой-то обреченной откровенностью, продолжил свою речь:
- Жизнь - чертовски простая штука, человеку нужно тепло другого человека, это все, этого достаточно, и не нужно ни денег, ни религий, ни философий, ну, то есть вы, конечно, не думайте, будто я совсем ничего не понимаю в житейских потребностях, я знаю, какие бывают трудности, если чего нет, но я сейчас о другом, о важном. Человек живет идеей, т.е. чем-то таким, чего нельзя отнять у него руками и присвоить, как вещь. Просто без этого человек погибает, опускается на дно, спивается, погибает, - вдруг он остановился и, помолчав мгновение, скорее подытожил, чем спросил: - Я вам совсем не нравлюсь?
Маша неопределенно качнула головой. Ей стало жалко этого пожилого человека, ведь никогда раньше она даже предположить не могла такого поворота, а теперь, когда она сошла с ума, о чем тут говорить? Господи, да и о чем они говорят? Что мне делать с этим? Она потрогала живот. Там определенно что-то происходило, что-то побулькивало, и иногда до того громко, что ей становилось неудобно перед научным руководителем. Зачем сейчас она пришла к нему? Да просто ей не хотелось идти на работу, потому что она все вспомнила, она теперь все вспомнила и знала - ничего той подмосковной ночью не могло быть и, следовательно, следовательно, она сошла с ума, или мир спятил. Ей нужен тот, кто писал эти проклятые послания.
- Так значит, вы мне писем не отсылали?
Конечно, нет, ни единой откровенной строчки, да и как бы он смог, он любит меня и, кажется, настроен серьезно. Тот, кто любит, должен выбирать слова.
Это все нужно как-то обозначить, чем-то назвать, найти какую-то душевную аналогию. Нельзя попадать в неизвестное место без малейшего представления о том, как оно устроено. Для этого есть, должны найтись, подходящие слова, могущие, наконец, обозначить самую неимоверную комбинацию. Итак, у нее будет иначе. Ее окружают добрые, сердечные люди, и отец Захарий, трезвый набожный бесплодный материалист, и ангел-товарищ Виктор, и, наконец, любящий ее научный руководитель. Они все порядочные люди и к тому же - мужчины.
- Я вам делаю официальное предложение. Не отвечайте сейчас... потом, позже, как-нибудь дайте мне знать...- Сквозь душевную сумятицу снова пробился голос Иосифа Яковлевича. - Вы молчите? Вы думаете, я сошел с ума? Да нет же, я все понимаю, я даже знаю, кто отец вашего ребенка.
Маша громко расхохоталась. Потом заплакала, но Иосиф Яковлевич уже этого не видел, он окаменел от внезапной, как ему показалось, слишком жестокой реакции.
* * *
Прошло еще две недели. Послания прекратились. Как будто их не было вовсе, но все остальное не проходило, и нужно было что-то решать, потому что дальше тянуть уже опасно. Это стало ясно совершенно случайно, кто-то из женщин на работе завел речь об абортах и, кажется, даже без причины, а просто по поводу какой-то телевизионной передачи, и Маша вдруг узнала, что неотвратимо надвигается момент, после которого всякое хирургическое вмешательство будет не только бесполезным, но более будет походить на убийство. Она даже несколько раз заговаривала на родственную тему с мамой. То есть, она даже прямо спросила, как, мол, та отнесется к появлению ребенка в их женском монастыре. Та совершенно спокойно отнеслась к этой идее и только поинтересовалась, а какое будет у ребенка отчество.
И здесь ей стало очень грустно и одиноко. Нет, она не заплакала, не сразу. Она пошла в свой уголок и только там зарыдала. Долгое, беспросветное одиночество вдруг накатило на нее с невиданной ранее тяжестью. Быть может, именно теперь, в эту минуту, она действительно осознала, что потеряла навсегда единственного любимого ею человека. Нет, бывали и раньше моменты отчаянной холодной пустоты, но так явно, так остро, почти физиологически она никогда не ощущала бессмысленности своей, никому не нужной жизни. Ведь раньше всегда была хоть какая-то надежда, было, порой невыносимое, больное ожидание звонка. Конечно, были и другие мечты и картины из воображенного далекого будущего, где у нее есть свой узкий семейный круг, где есть Он, и пусть она почти не верила в это, но все-таки была хоть какая-то слабая женская мечта. Будь проклята эта ее дурацкая идея, из-за которой она так долго тянула с ребенком.
Что же ей теперь делать? Что делать с этим чужим, возникшим неизвестно откуда в ее теле существом? Ведь она хотела не просто какого-то ребенка, она хотела их общего со Змеем дитя. Ну, пусть она была бы вечно одна, но у нее был бы сын или дочь, с его глазами, с его руками, с его отчеством. Куда же теперь ей податься? Она судорожно перебирала весь свой круг, не зная, на чем остановиться. Что же она должна думать, во что поверить? В то, что действительно Господь Бог решил на ней остановиться и она теперь всего лишь средство? Она вдруг перестала плакать и шепотом стала звать в пустоту:
- Если ты есть, если ты не сон, дай мне знак, подскажи, чем-нибудь, явись... - Она замолчала, подождала немного, как бы давая время для совершения чуда, но ничего не происходило. Тогда она повторила просьбу, упав на колени. Тишина. Ничто не шелохнулось в неподвижном объеме. Все застыло, омертвело, и даже старая выкрашенная бронзовой краской люстра, казалось, замерла в ожидании явления. Ничего, ни весточки, ни намека только с кухни донеслось позвякивание посуды.
- А, так ты молчишь, ты думаешь, достаточно сделал, чтобы я поверила, будто так все и есть? Ну так нет же, - она встала с колен, - если ты не дашь мне знать тут же, сейчас, в сию секунду, то я сделаю то, что придет первым в мою глупую голову. Слышишь, а придет в мою голову, скорее всего, то, что нужно мне избавиться от ребенка.
Скрипнула дверь и в щелке показалось испуганное лицо матери:
- Маша, ты с кем здесь разговариваешь?
- Сейчас же закрой дверь, - закричала Маша.
Мать отшатнулась и как-то растерянно пробормотала:
- Я же ничего, я просто... вот тебе письмо.
* * *
Едва сигарета начала обжигать пальцы, как Виктор закурил новую. Слегка кружилась голова, а точнее, не голова, а засыпанный листьями бульвар. Он давно не курил. Лет десять. А тут вот не выдержал. Поговорил с отцом Захарием и сломался. Да, он все бросил, и работу, и приработок, и как помешанный выслеживал верзяевскую женщину. Так он узнал о существовании отца Захария, а от отца Захария - о существовании писем. Поп ему не понравился. Здесь было не только пренебрежительное отношение к официальным представителям господа Бога на земле, но и еще какое-то странное отвращение к тому спокойствию и уверенности, с которыми тот говорил о Марии и при этом, очевидно, с определенным тайным интересом. Здесь Виктор был совершенно уверен, быть может, даже и слишком.
После смерти Верзяева что-то с ним произошло. Как будто до того он был не самостоятельным человеком, а всего лишь неким подобием, неким подчиненным существом, следующим по жизни в неизвестном направлении. И вдруг все изменилось, он оказался на краю пропасти, всего лишь в одном шаге от обрыва, появившегося внезапно за исчезнувшей спиной поводыря.
Да, он был тенью, слепой подчиненной тенью Верзяева. Это было странно, неестественно, но это было так. И хотя виделись они с годами все реже и реже, в силу занятости, а более всего из-за разности в положениях, и в материальном смысле все дальше и дальше отдалялись друг от друга, но в душе, в мыслях, в переживаниях неопределенный загадочный верзяевский образ, как больная злокачественная опухоль, рос, разбухал, заполняя до предела все потаенные уголки его измученного сознания. Это уже давно не называлось завистью. Это было странное, навязчивое желание поправить допущенное природой изначальное несоответствие в их положении. Подобно дотошному лаборанту, он наблюдал за каждым мелким шагом старинного товарища, скрупулезно анализируя сухие жизненные факты, пытаясь привести их в систему и наконец понять, открыть истинные законы движения на олимп верзяевского оптимизма. Всякую рабочую версию он проверял тут же на себе, пытаясь и сам идти по жизни сумасшедшими верзяевскими шагами, и поначалу у него, кажется, даже получалось, но рано или поздно он оступался, соскальзывал в вязкую болотную трясину неустроенной жизни, и та его затягивала, тормозила, и он с ужасом замечал, что, повторяя чужое, безвозвратно теряет драгоценные молодые дни, месяцы и годы. Он не понимал, почему у него, сильного, не в пример Змею, красивого мужчины, все получается бестолково и уродливо. Так было со всем: с работой, с увлечениями, с женщинами. О, он понимал толк в настоящем, он слишком хорошо знал, как оно выглядит. Но как сделать, приготовить, достичь - не знал.
Змей-же знал. Лет десять назад они вместе бросили курить, но Верзяев продержался недолго, а он ведь бросил навсегда. Но кто же в результате больше пострадал? Наоборот, он, Виктор, подорвал здоровье, заболел какой-то смешной простудной болезнью, а от этого к тому же подцепил неожиданное психическое расстройство, и до того серьезное, что несколько раз попадал в соответствующую больницу. В конце концов огромным усилием воли он выполз на поверхность, но оказался в совершенно неустроенном жизненном месте - ни семьи, ни работы, ни квартиры. Была и у него женщина, была и настоящая, до предела изъевшая его неразделенная любовь, и тоже неудачная, беспощадно разрушившая только-только намечающееся здание успеха, наконец замаячившего на его тридцатилетнем горизонте. И тогда он опять нашел Верзяева и с искренним, острым режущим удивлением сквозь развалины своего несостоявшегося счастья наблюдал за бесконечной чередой красивых, напрочь потерявших голову от любви верзяевских женщин. И все это на фоне блестящей научной карьеры, квартиры, семьи.
Но и это было еще урывками, вдали, по слухам, по всяким незначительным намекам, а вот три года назад, когда он снял теперешнюю квартиру, началась уже настоящая пытка. И что удивительно, кажется, он сам, а не Верзяев, предложил свои услуги. Да, он часто бывает в командировках, а квартира пустует, да и так, без отъездов, он может исчезнуть на пару часиков, вот только с ключами проблема, но и это можно устроить. Ведь он понимает, и ничего взамен не требует. Да уж чего еще больше. Какая страшная приятная боль разъедала его сердце, когда он возвращался после очередного Верзяевского посещения домой и, как измученный голодный пес, ловил теплые животные запахи, источаемые широким двуспальным ложем. Да ведь сам хотел этого, ждал неделями, месяцами очередного нашествия, и после долгими бессонными ночами сходил с ума от ее запаха. И с ключом здесь был настоящий пунктик, ведь специально не сделал запасного, ему хотелось видеть Змея тут же, сразу после мероприятия, еще не остывшего, слегка с посоловевшими глазками, с дрожащими пальцами, которые пахли тем же возбуждающим головокружительным телом.
А однажды - это случилось накануне Верзяевской гибели, - его впервые в жизни посетило настоящее вдохновение. Оно накатило, обожгло, ударило странной фантастической идеей, будто его съемная квартира, эта спальня, это огромное квадратное ложе неизбежно станет ее постоянным жильем. Невероятное, неправдоподобное предположение поразило его измученный ум своей математической неизбежностью. Он так возбудился, его так распирало от необычной, никогда доселе не посещавшей его уверенности, что он стал бессистемно ходить по комнате, потом упал на колени, подполз к ложу и нежно, ласково оглаживая белое покрывало, поцеловал его святым клятвенным поцелуем.
Виктор очнулся от хриплого крика динамика. Небольшая колонна демонстрантов с алыми серпастыим флагами преувеличенно бодрым шагом пересекла бульварное кольцо в направлении Кремля. Шумное движение людей вернуло сегодняшний день, с его ранним, каким-то возбужденно нервным утром, с недолгим колебанием, завершившимся неожиданным посещением двух таких непохожих и таких близких семей - семьи погибшего Змея и семьи его любимой женщины Марии. Что-то будет дальше, прошептал ангел-товарищ и затушил сигарету.
* * *
Конверт был необычный, без традиционной марки и даже совсем незаклеенный. На конверте нервным скачущим почерком надпись: это письмо найдено в бумагах В. Оно для вас. Подпись: Ваш А.-Т.В. Маша достала содержимое и тут же, при матери, принялась читать.
"Маша, сейчас глубокая ночь. Мне не спится, я болен, я чертовски болен, я боюсь и жду завтрашнего, нет, теперь уже сегодняшнего свидания. Ты видишь, я свихнулся, я спятил от радости, мне нужно что-то сделать, мне нужно поговорить хотя бы и просто с листком бумаги. Я не знаю, что со мной происходит, ведь я любил тебя, я негодяй и мерзавец, я жил плохо, неправильно, одиноко. Да, именно, мне холодно и одиноко оттого, что я боялся любить. Я трус, я до этого дня жил наполовину, ведь это страшно, что ты хочешь от меня ребенка, выходит, ты меня любила и мы так долго неправильно жили.
Милая моя, родная женщина, теперь все будет иначе, теперь и у меня есть жизнь и я знаю, что с ней делать. У нас будет ребенок, пусть будет девочка, я люблю девочек и они меня любят, пусть будет девочка. Хорошо?"
Дальше шло прожженное сигаретой место, какие-то каракули, и все. Маша тихо села, положила, словно ей было его тяжело держать, листочек на кровать, и снова и снова перечитывала послание Змея. Потом долго глядела в одну неподвижную точку, и даже не точку, а в белое бумажное поле, в запутанное нервными шарахающимися линиями окончание письма. После снова возращалась к словам, к буквам, к откровенному человеческому чувству. И наконец отмеченный краем глаза клубок линий превратился в зыбкое дрожащее строение с белым куполом и белыми стенами. Из каракулей проступил белый храм - ей так хотелось, и она теперь его видела, ясно и четко, как в том сне. Пусть будет девочка, прошептала она в пустоту.
- Маша, ты беременна? - послышался голос матери.
- Да, я хочу девочку, - спокойно и уверенно призналась дочь.
- Этот мужчина, он тебя ждет на бульваре, - вдруг спохватилась мать.
- Какой?
- Который принес тебе письмо. Что в нем? Он тебе сделал предложение? - И, не дожидаясь реакции, добавила: - Как это красиво и романтично, как в прошлом веке...
- Как в прошлом тысячелетии, - уточнила Маша и стала одеваться.
* * *
Три предложения, три признания в любви - не слишком ли для одной несчастной беременной женщины? Он поразительно красив, этот ангел-товарищ, но зачем он ее пугает? Неужели в самом деле по одному запаху можно потерять голову до такой степени, чтобы поклоняться обычному мебельному гарнитуру? Да, это болезнь, спать рядом и целовать давно пропавшие следы.
- А письма, письма, пусть они вас не волнуют, - продолжал Виктор, Ведь это слишком умно, чтобы быть правдой, здесь, очевидно, прав отец Захарий, хоть он мне и не понравился. Да, да, не удивляйтесь, следил за вами, Мария Ардалионовна, но ведь я по-другому не мог вам помочь.
- То есть вы тоже думаете, что я как-то была не в себе? - перебила Маша.
- Нет, не то, совсем другое, просто нужно покончить с нашей болезнью. Мы оба с вами больны, одним и тем же, но не смертельно, излечимо, мы уже выздоравливаем, я это уже чувствую, уже пошло дело на поправку. Вы понимаете, о ком я?
Маша отрицательно качнула головой.
- О Верзяеве. Ведь я тоже был болен, и жил как связанный по рукам и ногам, но теперь совсем другое, посмотрите, оглянитесь вокруг: вот небо, вот земля, вот деревья, пусть осень, и листья опадают, но как красиво, жизнь продолжается, а ведь его уже давно нет. Значит, жить и без него можно, следовательно, нам разрешено жить самим по себе, самим выбирать маршруты, самим решать любые вопросы. А его, его как бы и не было вовсе.
Маша ничего не хотела слушать о Змее из чужих уст. Она только поражалась, до чего люди во снах играют не соответствующую им роль.
- Так что же говорит отец Захарий? - попыталась она хоть как-то свернуть его с верзяевской темы.
- А, отец Захарий, - Виктор понимающе улыбнулся. - Вот он уж настоящий умник, очень трезвый человек. Он мне такое предложил, у него теория, и даже не одна, а две, одна явная, и я ее принимаю, а вторая тайная, да вы сами у него узнаете. Ведь вы собирались к нему, да, я вижу, собирались, пойдите хоть сейчас, ха, он - логик.
- Нет, я никуда не собиралась...- пыталась возразить Маша.
- Ну, ну, - снова понимающе улыбнулся Виктор, - как же вы к нему не пойдете, если больше вам и идти-то некуда, ведь он материалист и все объяснить может. Только учтите , имеет он при всем при том тайный интерес, а какой - не спрашивайте, не знаю.
- Хорошо, а вы-то что сами об этом думаете? - Маша, быть может, впервые в жизни решила воспользоваться властью над любящим ее сердцем.
- Я, я, да вы опять скажете, будто я из зависти, - Виктор поднял на нее голубые ангельские глаза, - впрочем, как хотите, только теория эта не моя, а отца Захария, и уж по одному этому совершенно ясно, что никакой зависти и быть не может, а я ее только принимаю, потому что все слишком умно, чтобы быть правдой.
- Я ничего не понимаю, что умно? И что правда?
- Да с письмами этими умно слишком, не натурально, все как будто по-написанному. Ну какое, к черту, непорочное зачатие в наше время, с чего это вдруг ни с того ни с сего второе пришествие? И следовательно, здесь один материализм и чертовщина, т.е. как бы розыгрыш со стороны господина Верзяева, царство ему подземное. Ведь он один знал обо всем, следовательно, какой же другой автор еще нужен?
- И грейдер выдумка? - Маша решила вернуть ангела на землю.
- Грейдер?! - вскрикнул Виктор.
- Что вы так побледнели? Грейдер - это огромный железный механизм, он до сих пор там стоит. Сам по себе он не страшен, страшно, что кто-то его поставил в нужное время и в нужном месте.- Маша сама вдруг поразилась своим словам. - Погодите, чья бы это не была идея, но его поставил живой человек. - Она осеклась, заметив дрожащие руки Виктора.
- Почему вы так смотрите на меня?
- У вас руки дрожат.
- Ничуть, - Виктор попытался скрыть дрожь сжимая пальцы, - - С чего мне дрожать, идут обычные строительные работы, даже движение в одну сторону перекрыли.
- Вы-то откуда знаете?
- Я вижу, вы мне не доверяете и, следовательно, как выражается поп, остается только плотник.
Виктор встал и, будто преодолевая себя, пошел прочь.
* * *
Зря она задала ему последний вопрос, - думала Мария, глядя на удаляющуюся фигуру Виктора. Да этот ангел - не просто товарищ, - теперь она вспомнила рассуждения научного руководителя о роли предвестника в Новом Завете и последовала за почти исчезнувшей фигуркой. Вскоре фигурка стала разрастаться буквально на глазах. Красавец мог все знать, и про ее застарелую девственность (она живо представила, как Виктор прячется где-то в темном углу своей квартиры и подслушивает их со Змеем разговоры), и про Метрополиум Мюзиум - просто от Змея, а уж про последнее свидание так безусловно! После второго поворота стало очевидно, что Виктор должен пройти мимо грейдера. Так вот он, ключик потерянный. Здесь, повинуясь какому то внешнему толчку, Маша остановилась, и Виктор, сделав еще несколько шагов, остановился напротив грейдера. Потом, оглядевшись вокруг, полез вверх.
- Дха, - словно осенний лист с материнской ветки, слетел с губ Марии удивленный вздох. Она не ожидала такой прыти. Более всего ее поразил професионализм, с каким тот влезал на грейдер, ловко прыгая по ступенькам - с одной лестницы на другую, а потом уж - на порог.
Прежде чем скрыться в кабине, Виктор еще раз оглянулся и, заметив слежку, махнул ей рукой, приглашая последовать за ним.
Господи, что же это такое? Вокруг была еще Москва, но какая-то притихшая и опустошенная - кажется наступил обед, ну точно обед - и дорожные строители ушли... Виктор еще настойчивее приглашал ее последовать за ним, он даже спустился обратно и, стоя на последней ступеньке, протягивал к ней красивую ладонь. Маша тоже, будто вступая в тайный заговор, осмотрелась. Потом смутилась, постояла в нерешительности, и , наконец, двинулась вперед.
Прохладная сухая рука несколько успокоила ее, и у нее даже не закружилсь голова, когда она оглянулась вниз, перепрыгивая с лестницы на лестницу. Она все-таки не представляла истинные размеры чудовища, и если бы не твердая поддержка Виктора, было бы невозможно вынести стремительно уходящих вниз московских кварталов. В какой-то момент появились облезлые московские крыши, утыканные крестами антен, и среди них она отметила крышу родного дома. Все казалось игрушечным, и какое-то давнее воспоминание мягко толкнуло ее в грудь. Она теперь глядела на город глазами пионерки, путешествующей по светлым залам Выставки Достижений Народного Хозяйства. Как сладко было рассматривать изяшные макеты великих электростнаций с крошечными человечками и машинами. Эти кругленькие, крытые блестящим лаком, тепловозики, ведущие за собой аккуратные вагончики, чем-то напоминающие песочные пироженые с розовой глазурью, казались настоящим светлым миром победившей мечты.
- Продолжим? - с приподнятым настроением бросил Виктор, по-хозяйски располагаясь в кабине.
Сейчас он изменился. Его лицо стало сосредоточенным и оттого - еще более прекрасным. Легкая проседь на висках, будто посеребренное воронье крыло, сверкала на солнце. Он включил зажигание, и машина задрожала над далекой столицей.
- Да... с такой махиной мы горы свернем! - ангельским голосом уже кричал Виктор, - Помните, Мария? Ибо истинно говорю вам: если вы будете иметь веру хоть с горчичное зерно и скажете горе сей:"Поднимись и ввергнись гора в море", и сойдет гора в море.
- Значит, это вы? - почти не сомневаясь, спросила Мария.
- Да, Маша, я - ангел, я - свободно парящий над собственной жизнью ангел, но - не Змея, а Господа Бога. Да, я - его слуга, посыльный, а сам он грядет через чрево твое, дабы свершить страшный суд.
- А что же делать мне?
- Смириться и ждать.
- Но как же моя любовь, ведь я люблю Верзяева!
- Да о чем вы, Мария! Опомнитесь! Наступает час битвы, и зло будет повергнуто, а доброта и святость, наконец, обретут бессмертие. Так, неужели, вы выберете Верзяева?
- Верзяева уже выбрал грейдер.
- Грейдер - это же символ, смотрите, что делает вера с человеком.
Земля внизу тоже вздрогнула и потихоньку подалась назад,
- Но почему я? - спросила Мария, глядя на уплывающую под нож трижды переименованную улицу Горького. Она оглянулась назад, и на месте оранжевого храма, обнаружила серую ровную поверхность.
- Почему Бог избрал меня - простую, бестолковую женщину?
- Из тысяч! - радостно поддержал сомнения Марии ангел.
- Да, из тысяч и миллионов ничем не примечательных женшин. Ведь та, первая, была особенной.
- Ой-ли?! - Виктор потянул на себя правый рычаг, и они, проплыв над домом Пашкова и восстановленным Храмом Христа, легли на прямой курс вдоль широкого проспекта, упиравшегося в горы имени Ленина.
- А знаете, Мария Ардалионовна, какая дорога ведет к Храму?
- Комсомольский проспект, - сообразила Маша.
- Верно, - Виктор снова рассмеялся. - Вот вы говорите, Маша, тысячи, миллионы обычных, бестолковых людей. А она, мол, была растакая-этакая, и всяких чудес и знамений, при ней - масса. Да позвольте ж, спросить, какого чуда вам еще требуется? Каких знамений, если мы с вами и так парим над третьим Римом? Чего еще желать? А понял! Желаете ту самую гору подвинуть. Сейчас, сейчас, газку подбавим, даром что грейдер, да и какой грейдер, смотри - лезвие, будто туполевское крыло.
Виктор лихо вдавил педаль газа, и огромная, высвеченная осенним огнем гора стала стремительно приближаться. Они пролетели над автомобильной пробкой у метромоста, потом заложили вираж, едва не чиркнув по крыше олимпийского стадиона, и пошли по траверсу горы.
- Час близится, сквозь губы цедил Виктор, - даешь Армагедон, ну, положим, пока, дорогая моя, он во чреве, так - лишь Армагедончик, без этих, знатете ли, семи архаргелов, одним обойдемся. Ну-ка, музычку поставим, шестьсот шестедесят шесть килогерц. Он нажал кнопку встроеного "Пионера", и зазвучала ледянящая душу палеонтологическая труба.
- Там, внизу, сплошные дети кокаиншиков, и, первым делом, сдвинем гору имени главного из них. Чего нам понимаешь Варенух с Сердюками жалеть, все это дерьмо карикатурное, с Лоханкиными, Берлагами и прочими серебрянными детьми серебрянного века. Спасуться лишь избранные, а не эти слепки. Даешь красоту нечеловечскую, час пробил, грядет Апокалипсис.
- Сойди гора в море! - крикнул Виктор.
- Да какое ж это море? Река Москва! - замирая от резкого снижения, возразила Маша.
- Ха, даром что ли мы каналы строили, прямехенько через шлюзы во все бусурманские моря сойдет. Вот так сель будет!
Виктор запел:
- Отсель грозить мы будем Шведу-Сведенборгу...
- Кто такой Сведенборг? - спросила Мария.
- Диссидент от религии.
- Он что, не верил в загробную жизнь?
- Ха, - Виктор рассмеялся, - Нет, наоборот, считал, что она уже давно наступила, и все вокруг есть настоящий ад.
Раздался ужасающий скрежет, видно стал крошиться гранитный парапет смотровой площадки. Маша ухватилась за руку Виктора и закрыла глаза.
- Нет раскрой, раскрой прекрасны очи, глянь назад! - приказал Виктор и больно сжал ее руку.
Маша оглянулась и увидела то же, что и раньше: отвратительно гладкое серое пространство следовало за летящим грейдером.
- Где я? - спросила Маша.
- В своем сознании, - Виктор осклабился.
- А сознание?
- Н-дас, приехали, железная логика серебрянного века.
- Почему же ты не отвечаешь?
- Потому, что есть теорема Геделя, а, иначе, - все, тупик, или, как в простонародье говорят, силлогизм и свободный полет, а, еще точнее, свободное падение сознания.
- Не понимаю, причем здесь Гедель?
- А при том, что если нет бога, то и нет ответа, а лишь больная тавталогия и еще - свободное падение в пустоту. Вот оно и есть - чудо, катарсис человеческого организма, чем не Маргарита с метлой или Просто Мария с Арнольдом? Глянь, красота беспросветная, чудо пустоты. Где мы, кто мы? Е-ге, погодь, щас лунная дорожка появится, гулять будем, эх, жаль, гармонь забыл захватить, я ведь, Маша, на гармони - мастак, ведь это же настоящее, а не то, что раньше было: Варенуха с Ноздревым. Ведь мы ж не зря из людей манекенов настругали, чего там Шинель? Шинель, понимаешь, прохудилась. Да, а новую-то сперли! Кудесники пера сперли, а оставили нам кокаинщиков заместо человеков. Чего мы боялись снов разума, когда душа не то что уснула, а просто сдохла.
Виктор поднял лезвие, и они легли на обратный курс.
- Гляньте, Мария, какая полоса четкая, а, надо будет, мы и все сравняем, раз такого чуда мало.
- Чудо-то чудо, но какое-то книжное.- Возразила Маша, - А я все-таки обычная советская женщина, ну, может быть, с придурью.
- Насчет нашего полета - это точно. А вот по-поводу советской женщины, вы погорячились, Мария Ардалионовна. Не надо бросаться словами.
Виктор строго посмотрел на Марию и снова стал веселым.
- Странно мне вам говорить такие вещи. Вам, образованной современной женщине, вам ли летающие блюдца да чумаковские крэмы за чудо принимать? Господи помилуй, да вы в этих чудесах сама купаетесь.
- Как это купаюсь?
- Ну вспомните, когда Альенде расстреляли в президентском дворце, вы же обливались не водой, а горючими слезами?
- Обливалась, и другие обливались. - согласилась Мария, а про себя подумала, откуда это он про Альенде знает.
- То-то и оно, что плакали страшным ревом. Да кровью никто заявлений не писал.- Виктор бросив рычаг прикоснулся к ее горячей ладони. - Да разве это - не настоящее чудо? Милая моя, единственная... Да что там Альенде, вы на себя в зеркало взгляните, ведь такое поразительное чудо посреди пустоты. Ведь чудо господне не в исцелениях и хождениях по водам, не в полетах в межоблачном пространстве, ни, господи меня помилуй, в глотании ножей и всяческой прочей азиатчине, чудо в том, что вы, атеистка с молодых корней и молочных соков, живете так, как будто есть еще что-то, кроме вампиров, Воландов да .....Черного Барона, да, мало того, что живете еще и любите, любите и знаете, что Господь Бог не три буквы на трафаретке или Всемогущее Ничто. Ведь готовы плакать не только над той Девой, но и над "Просто Марией"!
- Да, Виктор, если никого вокруг нету - меня оторвать от телевизора невозможно, до того жалко на их страдания смотреть.
Виктор стал совсем серьезным. Что-то в нем опять появилось человеческое, какая-то внутрення боль, и вместе с ее появлением грейдер опустился посреди выросшей Москвы, рядом с оранжевым храмом. Ей стало жаль ангела. Она легонько погладила его как малое дитя. Ангел заплакал, и Мария очнулась на скамейке.
* * *
Отец Захарий остановился у иконы пресвятой девы-матери и шепотом помолился. Постоял, немного прислушиваясь к себе. Потом повторил молитву снова. Молитва не получалась. Одна неотвязная мысль терзала его и мучила и он, вместо правильных искренних слов, повторял про себя одно и то же: "Отчего храмы ваши снаружи белы, а внутри черны?" Оно, как наваждение, поселилось в его мозгу, и не просто обидной многозначительной фразой, а еще и украшенной глубоким тревожным голосом той женщины. Зачем она, однажды круто изменившая всю его жизнь, появилась снова на его пути? В другом случае он мог бы положиться на Бога, а здесь никак не мог на Него сослаться. Что-то ему мешало. И другое, прежде, казалось, утихшее, а теперь с новой силой вставшее во весь рост обстоятельство тоже мучило его. От этого и с женой Лизой не ладилось в последнее время. Он зачем-то поделился с ней, и та, и так страдавшая от своей бездетности, теперь еще больше осунулась и все время встречала его виноватыми глазами. Он знал, что они оба думают об одном и оба, не находя ответа, мучаются и страдают: как можно ежедневно помогать другим людям, если сам обойден Богом в таком очевидном вопросе?
Закопченное почерневшее изображение святой Девы Марии едва проступало в неверном чахоточном свете лампадки. Отец Захарий пригляделся внимательнее, стараясь, быть может, впервые найти в ней обыкновенные человеческие черты. Это было не умно и противоестественно его сану, но он пытался обнаружить в абстрактном, символическом изображении следы живой, реально существовавшей две тысячи лет назад женщины, с нормальным человеческим телом, слабым и беззащитным, с нормальными человеческими нуждами, с работой, едой, одеждой, стиркой, то веселой, то грустной, а то и раздраженной, кричащей или, наоборот, успокоенной, шепчущейся, ласкающей. Нет, ничего не получалось. Да могла ли такая вообще понести? Уж если на кого она и похожа, с ужасом наблюдая за ходом своих мыслей, шептал теперь отец Захарий, так не на эту возникшую вновь в его жизни, полную материнского здоровья женщину, а на его жену Елизавету.
Кто-то подошел и остановился за его спиной. Отец Захарий замер, и вдруг странное, почти детское желание охватило его и он, ясно, четко проговаривая про себя слова, загадал желание.
- Сережа, - послышался знакомый тревожащий голос, - Не надо больше сомневаться, есть и Мария, и Елизавета, и Захарий, и есть еще плотник, а нет только одного твоего, Сережа, благословения.
- Так скоро... - не поворачиваясь, произнес отец Захарий, удивленный старым забытым обращением.
- Положение обязывает.
- А плотник - Иосиф?
- Иосиф.
- И все исполнится?
- Все будет естественно.
- Как же моя теория?
- Но ведь тебе только плотника и не хватало.
- Да, теперь достаточно, а как же храмы?
- Белы.
- И внутри?
- Всегда.
* * *
Надо было видеть счастливое лицо Иосифа Яковлевича, когда Маша сообщила ему о положительном решении его вопроса. Т.е. в начале он не понял, как-то скукожился, будто неправильно расслышал, и когда до него дошло, а ведь он почти наверняка был уверен в отказе, неподвижно застыл, боясь даже шелохнуться, чтобы, не дай Бог, не вспугнуть, а наоборот, задержать, остановить, растянуть сладостную счастливую минутку.
- Да, да, я буду вашей женой, - повторила Мария Ардалионовна, спеша рассеять последние сомнения.
Но как, почему, не может быть, не сходило с лица научного руководителя глупое счастливое наваждение. Господи, да он, кажется, заплакал, извиняясь, улыбался, вытираясь и сморкаясь видавшим виды холостяцким носовым платком, потом ожил, вскочил, принялся бегать вокруг Машы, отодвигая стулья, сбрасывая со столов какие-то бумаги, потом усаживался, снова вскакивал, смешно размахивал руками, уже не замолкая ни на одну минуту. В этот момент он впервые чисто по-человечески понравился ей. Он строил фантастические прожекты, клялся с каким-то мальчишечьим задором, обещал золотые горы, мечтал и даже иронически шутил. Да, он действительно молодел на глазах.
Потом они вместе обо всем договорились. Да, он согласен, в церкви так в церкви, это ничего, что он еврей, ведь он скрывал раньше, а был крещен, и конечно, все по закону, да и квартира, они будут жить отдельно. Он тут же позвонил домой, а жили они с матерью и сестрой, и все выложил, и те ему посоветовали, не теряя времени, отказать квартиросъемщикам, чтобы в следующем же месяце все было освобождено.
Так дело сдвинулось с мертвой точки. Они ходили в гости друг к другу и знакомились с домашними, и хотя мама приняла Иосифа Яковлевича без особого восторга, зато бабушке он пришелся по душе. Он с ней долго разговаривал, и она ему рассказывала и про бомбежку в Сольвычегодске, и про коллективизацию, и про рыбу с золотым колечком, и, конечно, про кролика.
А в Машиной комнате, надев очки, он долго разглядывал марки на трельяже, а она смотрела в его отражение, и потом они через зеркало посмотрели друг на друга и ничего друг другу не сказали.
После она побывала в гостях у Иосифа Яковлевича и познакомилась с мамой и сестрой жениха. И много обсуждали всякие мелкие подробности, начиная от жилья и кончая обручальными кольцами. Ну, конечно, решили без всяких особых церемоний и без особых гостей, все по минимальной программе, но обязательно с благословением отца Захария. Тот не только с радостью согласился, но даже отдельно переговорил с молодоженами и прочел в их спасение несколько молитв.
Эти суматошные дни летели необычайно быстро. Маша и сама давно соскучилась по суматохе, в которой и раньше, до известных событий, протекала ее жизнь. К тому же снова на работе разгорелась учебная суета, приближалась сессия, да и ей самой нужно было сдавать кандидатские экзамены. И как раз подоспели многочисленные дни рождения старых многочисленных подруг, и нужно было постоянно придумывать подарки, и ей даже некогда было вспомнить о чем-нибудь прошедшем и больном. К тому же Иосиф Яковлевич каждодневно опекал ее, в делах ненавязчиво, а вот по поводу здоровья очень беспокоился. Постоянно снабжал соками, фруктами и все время переспрашивал, сколько было чего съедено и выпито и сколько в чем могло быть витаминов.
А кроме того, у нее появилась еще одна подруга - Лиза. Вначале ее привел и представил отец Захарий, а после они уж сами встречались - Маша ежедневно заходила помолиться во храм и обязательно заглядывала к Лизе в гости. Хотя и была Лиза на пять лет моложе Марии и к тому же выглядела совсем девочкой, бледным, неразвитым подростком, но в смысле понимания жизни и женского назначения была куда как старше самой Марии. При всем при том им очень легко было друг с другом, и они могли вообще не говорить ни слова, и при этом, казалось, их соединяла невидимая, почти родственная нить.
Да, они, как будто, все были объеденены общей задачей, простым, понятным общим житейским делом, и каждый на своем месте, в меру своих сил и возможностей, приближал день венчания, и тот неизбежно наступил.
* * *
Маша сидела на краю огромного белоснежного квадрата, а перед глазами стояло грустное, какое-то потерянное, лицо Виктора. Такого финала она никак уже не предполагала. Он встретил их на лестнице, прямо перед дверью их будущего жилища. Ничего не сказал, только чуть отодвинулся, буто не уступал дорогу свадебной церемонии, а приглашал войти. Она, казалось, не дышала с того момента, как, украшенная золотыми кольцами волга, завернула в знакомый двор. Иосиф Яковлевич наоборот обрадовался, и, беря ключи, протянутые ангелом-товарищем, шепнул: "Это наш постоялец, Маша, он немного странный."
Потом Виктор сразу исчез, во всяком случае внутрь, вместе с родственниками, не зашел. А они сели за праздничный стол, и отец Захарий прочел из Нового Завета, и они все, верующие и неверующие, перекрестились и немного выпили. Когда гости разошлись, Иосиф Яковлевич принялся мыть посуду, а Маша, сославшись на усталость, пошла в спальню.
Она погладила шелковистое покрывало и, не раздеваясь, легла на стерильно белый квадрат. Как это все хорошо сошлось, подумала Маша и, повернувшись на спину, прикрыла глаза и уснула. И уже не слышала ни позвякивания посуды, и ни скрипа раскладушки, ни мирного уютного посапывания, доносившихся из кухни, а только мягкий, теплый шелест. И снились ей огромные белые облака, бесконечной вереницей, медленно и уверенно проплывающие над счастливой землей, над зеленым холмом и над белым храмом, подле которого играла маленькая девочка, и было ясно, что жизнь, как и этот полет, не имеет ни начала ни конца.
1993-1997