СБОРЩИК ДОЛГОВ
I
Коммерсант Кхе был толстый и круглый, как плод хлебного дерева. Повязку на голове он завязывал особым узлом, так что концы ее торчали наподобие буйволиных ушей. Малые дети, те, к примеру, считали, будто на голове у него растут рога. Ходил он всегда в одном и том же одеянье — длинной коричневой блузе и штанах из такой жесткой и плотной ткани, что собаки могли обломать об нее зубы. Подпоясывался он красным кушаком, старым и драным, а в руке обычно держал трость из дерева хео, украшенную облезлой красной кистью.
В то утро, когда Кхе шествовал по каменным ступеням общинного дома в деревне Нгиадо, было еще совсем рано, и туман только начал расходиться. А случилось это двадцать девятого числа двенадцатого месяца, в последний базарный день года.
По дороге, что вела сюда из Бака, в обход лежавших за деревней полей, тянулся на базар народ. И на деревенской улице маячили силуэты людей, направлявшихся к рыночной площади: детишки, несколько женщин и какой-то старик, тащивший на продажу пса. Пес всячески противился и упирался, но цепь на ошейнике была крепкая, и хозяин, напрягши силы, волочил пса все дальше и дальше, торопясь на базар. Увидав степенно шагавшего коммерсанта Кхе с тростью под мышкой, старик припустил по дороге со всех ног.
— Коммерсант Кхе пожаловал! — крикнул он так громко, что его услыхали даже ушедшие вперед женщины.
— По чью ж это душу он явился? — спросила одна из них.
И старик отвечал с видом знатока:
— К Каю небось идет, к кому ж еще? Он с него теперь не слезет!
По всей округе имя коммерсанта Кхе вызывало у людей такой же суеверный страх, как уханье совы на крыше; и особенно у тех, кто был должником Ба Кхоана из Бака. Коммерсант Кхе выколачивал деньги из должников Ба Кхоана, его так и величали «сборщиком долгов». Непонятно только, откуда взялось прозвище Коммерсант, ведь Кхе никогда ничем не торговал. Он уж не первый десяток лет служил у Ба Кхоана, и в последние дни года хозяин всегда посылал его взимать долги и проценты. Кхе обходил окрестные деревни со своей неизменной тростью, которая служила символом его высокой миссии.
Коммерсант Кхе, пройдя по деревне, свернул в переулок, где стоял дом Кая.
У дома не было ни ворот, ни забора. Кхе обозрел двор: нигде ни души, потом обошел весь дом и даже заглянул под топчан. Никого. Топчан оказался старый, весь источенный жучком, а под ним термиты изрыли пол, нагромоздив кучи земли. Кхе для порядка постучал тростью по стенам, вдоль которых белела осыпавшаяся известка, и вышел во двор. Вокруг дома росли низкие кусты дурнишника, усыпанные желтыми цветами. Здесь небось никто не ходил уже целый год.
Кхе набрал в грудь побольше воздуха и заорал во всю мочь:
— Ка-ай! Эй, Кай!..
Скрипучий голос его облетел всю деревню. Но Кхе надсаживался напрасно. Хозяева словно сквозь землю провалились. Лишь меж ветвями гибискусов, стоявших живой изгородью позади дома, выглянули и тотчас исчезли две или три детские рожицы с вытаращенными глазенками, а потом донесся стук босых пяток.
Кхе вернулся в дом, положил свою трость поперек высокого столика, на котором обычно раскладывают книги и принадлежности для письма, и уселся на топчан. Он потянулся и несколько раз широко зевнул. Зевал он с самого утра. Прошлой ночью он допоздна играл в карты, и сейчас его одолевал сон, веки отяжелели и закрывались сами собой.
Он огляделся, нет ли поблизости циновки… Но циновки в доме не оказалось. Тогда он поднял лежавшую на полу соломенную подстилку, расстелил ее на топчане и улегся, похожий в полутьме на говяжью тушу. Через минуту дом огласился могучим храпом…
Из года в год в последний базарный день Кхе являлся в дом Кая взыскивать долг. Должок был изрядный: больше десяти донгов серебром. Кай не занимал их у ростовщика, это его мать когда-то одолжила деньги у отца Ба Кхоана. Перед смертью старуха в присутствии сына и заимодавца наказала: «Я не из тех, кто может присвоить чужое добро. Вот мой сын, он выплатит все до последнего гроша. Слышишь, сынок! Запомни мои слова…» Так это неписаное долговое обязательство перешло на Кая. Кабала стала как бы судьбою его самого и всей семьи. И даже в те годы, когда Ба Кхоан забывал напомнить коммерсанту Кхе о долгах Кая, сборщик долгов и сам — так уж издавна повелось — заглядывал сюда спозаранку.
Он знал наперечет каждый кирпич на дорожке посреди переулка и мог бы найти дом Кая с закрытыми глазами. Кай с женой очень боялись коммерсанта Кхе: а ну как он под горячую руку огреет их тростью или, того хуже, ославит на всю деревню. И всякий раз, увидав, как к ним в переулок неторопливо сворачивает Кхе, жена Кая начинала приветливо улыбаться и кланяться…
— Вот и вы к нам пожаловали. Милости просим… — А потом заводила речь, вкрадчивую, как молитва: — Увы, в этом году торговля шла из рук вон плохо. Вы уж сделайте милость, скажите почтенному Ба Кхоану: мы, мол, уповая на его доброту, просим отсрочить уплату еще на год. Времена ведь меняются, и все вроде идет к лучшему. И потом…
А Кхе, наклонив голову, похожую на черпак из кокоса, созерцал два серебряных хао, белевших на ладони хозяйки. Затем он щепотью брал монеты, опускал их в свой кошелек, а кошелек заворачивал в пояс.
И ему не было никакого дела до того, изменятся ли времена к лучшему и вернет ли заемщик долг через год.
II
Когда Кхе проснулся, солнце уже клонилось к закату.
Косые лучи его, пробиваясь сквозь дыры в стене, падали на земляной пол. Кхе потянулся разок-другой, восклицая «О-о небо!» Такая уж у него была привычка: потягиваясь, непременно взывать к небу.
Он удивленно обвел глазами дом. Хозяева до сих пор не вернулись. Кхе в недоумении присел на топчан и, прикрыв глаза, погрузился в размышления.
Семья Кая — что-что, а уж это Кхе помнил отлично — всегда старалась приветить его. Собирая долги для своего хозяина, он стучался в сотни ворот и про любой дом держал в памяти все — от каменного пса, поставленного в начале улицы, до щербатой чашки на посудной полке. Как правило, люди старались задобрить его и угостить. Ну а если он видел, что денежки в доме водятся и хозяева-скареды просто не желают с ними расстаться, он устраивал там свою «резиденцию» на день, на два, на неделю, пока ему — с подобающей вежливостью — не подносили деньги. Тогда лишь снимал он осаду и возвращался восвояси. Но здесь, в этом доме, конечно же, не было денег, чтоб расплатиться с почтеннейшим Ба Кхоаном. На сей счет у коммерсанта Кхе давно уже не осталось ни малейших сомнений. И, являясь сюда из года в год, он даже не заговаривал, как всюду, о долгах, платежах и сроках, а просто получал от хозяйки мзду, именовавшуюся для приличия «подарком» — никак не меньше двух хао. Нет, Кай и его жена были не из тех, кто бегал и прятался от него.
А нынче они почему-то не пожелали с ним видеться. И где их только носит нелегкая с самого утра? Может, они на базаре? Но ведь и с базара рано или поздно люди возвращаются домой. Уж не отправились ли они куда-нибудь далеко? Только кто же, скажите на милость, в канун Нового года, надумает покинуть дом?! Куда же они все-таки запропастились?
В проеме двери он видел солнце, потускневшее и совсем круглое, оно повисло над самой землей. Дом был по-прежнему пуст, да и вся деревня словно вымерла. Только где-то на берегу пруда громко переговаривались женщины да шелестели на пальмах ко не опавшие еще листья. А издалека доносился похожий на прерывистые вздохи гул многолюдного торжища.
Кхе поднялся и встал ногами на доски топчана. Дряхлые козлы жалобно заскрипели, и топчан заходил ходуном, точно утлая лодка. Он без стесненья задрал штанину и помочился прямо на пол.
Близился вечер. Становилось прохладно, хотя северный ветер вроде еще не поднимался. Над землей неторопливо плыл туман. Умолкли голоса и смех женщин, промывавших рис у пруда; затих и шелест листвы. Их сменил шум перебранки соседей — ведь сегодня полагалось сводить счеты за весь год, возвращать долги и выполнять обещанья. Громыхали первые, робкие еще хлопушки. Одним словом, близилось тридцатое число, последний день года, шумный, разноголосый день новогоднего праздника.
Коммерсант Кхе ждать больше не мог. Ясно, хозяева решили спрятаться от него. Ну, и он тоже не останется в долгу: узнают они теперь, каков он во гневе. Кхе соскочил на пол, и доски топчана тотчас обрушились вниз, как дверца мышеловки, а колченогий столик для книг с угрожающим скрипом закачался из стороны в сторону.
Выглянув во двор, Кхе увидал за кустами дурнишника желтого пса, жалкого и тощего, ребра — все наперечет — так и выпирали.
— Ишь ты, — пробормотал он, — у них даже пес слюной исходит с голодухи. Хорошо, если я еще найду, чем поживиться. Прихвачу барахло — и ходу!
Вечерние тени начинали сгущаться. А ему, прежде чем отправиться домой и начать приготовления к празднику, надо было еще явиться к почтеннейшему Ба Кхоану и доложить все, как есть.
Кхе снова, на этот раз цепким деловым взглядом, обвел дом, ища хоть какую-нибудь стоящую вещь. Трухлявый топчан, хромоногий столик, алтарь предков с маленькой чашкой для благовонных палочек. Со стены свисает на небрежно затянутом шнуре бамбуковый футляр, в каких обычно хранят запись поминок и годовщин предков. Ни тебе благовонной палочки, ни «золота». Во всем доме не было даже картинки с петухом, которые так любит детвора. Словно бы Новый год вовсе не собирался заглянуть сюда, в это царство запустенья и нищеты.
Но Коммерсант Кхе был деловым человеком: взяв с алтаря чашку, он вытряхнул из нее песок, потом снял со стены бамбуковый футляр, прихватил его в одну руку вместе со своей тростью и, сунув под мышку фаянсовую чашку, вышел за ворота.
Дойдя до начала переулка, он остановился у изгороди, окружавшей соседний дом.
— Эй, хозяин! — крикнул он. — Выйди-ка на минутку!
Из-за изгороди выглянула женщина.
— Не скажете, куда это Кай запропастился?
— Наверно, пошел на базар.
— Что же они с женой так и торчат там с утра?
— Да тетушка Кай вот уже месяц, как на том свете, — усмехнулась соседка. — Выходит, он торчит на базаре один.
Не выказав ни малейшего удивления, Кхе помолчал немного, потом сказал:
— Я попрошу вас, когда он вернется, передайте, мол, заходил Коммерсант Кхе и изъял бамбуковый футляр и чашку. Если б я ничего не взял у него в счет старого долга, вышло бы, что он нарушил свою клятву. Боюсь, предки его не пожалуют тогда в гости на Новый год.
И Кхе зашагал по улице.
Вдруг он споткнулся обо что-то и, приглядевшись, увидел знакомого уже ему желтого пса, который, как видно, приняв Коммерсанта Кхе за вора, настиг его и вцепился ему в ногу. Шерсть у пса стояла дыбом, глаза налились кровью, а из пасти белыми клочьями падала пена.
Кхе замахнулся и что есть силы стукнул пса тростью по голове. Пес подпрыгнул, хватил его за руку и кинулся наутек, поджав хвост и свесив чуть ли не до земли длинный красный язык.
Коммерсант Кхе, оскорбленный в своих лучших чувствах, выругался и стал осматривать раны: зубы пса едва задели кожу на руке, да и нога, благодаря знаменитым штанам, была лишь слегка оцарапана, на месте укуса выступила крохотная капелька крови.
Вечер был прохладный, и Коммерсанта Кхе пробрал озноб.
III
Когда Кай явился домой, было уже совсем темно.
На спине он тащил сынишку. С тех пор как умерла мать, с ним не было сладу.
По правде говоря, Кай вернулся с базара уже давно, но, войдя в переулок, услыхал доносившийся из дома громкий кашель Коммерсанта Кхе и пустился наутек. Ведь у него не было ни гроша, чтобы задобрить Кхе, и он страшился пресловутой трости с кистями.
Войдя в дом, он почуял какой-то мерзостный запах и побежал к соседям за лампой, — ее вместе с горшком риса и кальяном в предвидении визита Коммерсанта Кхе он перенес к соседям. Кай зажег фитиль и отправился домой. Ему не впервой было прятать добро у соседей; и они, возвращая ему вещи, передали слово в слово все, что сказал Кхе.
Услышав, что сборщик долгов взял и футляр и чашку, Кай судорожно всхлипнул, но не промолвил ни слова. Понурясь, побрел он домой. Но вскоре вернулся и сообщил соседу:
— Знаете, он загадил весь дом. И кроме футляра с чашкой, уволок моего хворого пса.
— Экая жалость.
— Да нет, — вдруг вмешалась соседка, — собаки я вроде при нем не видела.
— Помолчи! — сказал ей муж. — Кто же еще мог увести пса?
— Вот беда-то, — вздохнул Кай, — остались мы с сыном на Новый год без мяса…
IV
На седьмой день нового года, когда валят праздничные шесты, Коммерсант Кхе напился вдрызг. Он наорал на сына, обругал жену и, повалившись на циновку, тотчас же захрапел…
Но, поспав самую малость, он вдруг проснулся. Голова была тяжелой, словно к ней привязали каменный жернов. Никогда еще хмель не ударял так ему в голову. Опершись на руки, Кхе привстал, но руки подломились, и он снова рухнул на циновку. Внезапная судорога обожгла его болью. Потом повторилась еще и еще раз. Кхе кричал и выл от боли. Он весь обливался потом, хотя вечер был прохладный.
Жена попробовала растереть его водкой с имбирем. Но стоило ей прикоснуться к нему, как он забился в судорогах и оттолкнул ее прочь. Кожа его покрылась пятнами, он не давал никому дотронуться до себя, даже воображаемое прикосновение ветра заставляло его биться в конвульсиях.
— Закрой сейчас же двери! — кричал он жене. — Закрой, слышишь! Этот проклятый ветер меня доконает!..
Он весь горел как в огне. Судороги становились сильнее; нелепо вывернутые руки и ноги тряслись в чудовищной пляске.
Жена, обезумев от страха, металась по дому; она то и дело, сама не зная для чего, выскакивала во двор и тотчас возвращалась назад. Она не смела обратиться к соседям за помощью: кому охота в праздник бежать к больному.
Лицо у Кхе — до самой шеи — побагровело, а руки сделались иссиня-красными. Глаза, помутневшие и налитые кровью, едва не вылезали из орбит. Он извивался и корчился, как разрубленный надвое червь. Сизый распухший язык вывалился изо рта. Он напоминал чем-то желтого пса, напавшего на него во дворе Кая.
К вечеру жене стало невмоготу глядеть на его муки, и она, выбежав на базарную площадь, отыскала лекаря.
— Ай, какая беда! — покачал головой лекарь, выслушав ее рассказ, и, помолчав, добавил:
— Вашего мужа, наверно, укусила бешеная собака. Идемте скорее, посмотрим, может быть, я и ошибся.
Но когда она вернулась домой, муж ее был совсем плох. Ничем, даже самой малостью, не был он похож на прежнего Коммерсанта Кхе. Обезумев, он разорвал на себе одежду и остался голым. Но холода он не чувствовал. Увидев жену, Кхе бросился на нее; она едва успела выскочить за дверь. А он, поскользнувшись, с грохотом рухнул на пол, точно кокос, сорвавшийся с пальмы. На другой день он умер. Умер в беспамятстве, разодрав себе горло руками.
Жена и сын боялись войти в дом и только изредка заглядывали в дверь.
Никто не посмел навестить их. Почтеннейший Ба Кхоан, услыхав о смерти Кхе, пожаловал вдове деньги на дешевый гроб.
В день похорон четверо носильщиков, взвалив на плечи гроб, понесли его за деревню. Следом за гробом шла, тихонько всхлипывая, вдова. Рядом брел наспех одетый мальчик. Он обещал стать таким же рослым и дородным, как отец, но пока был худой и тонкий, как зубочистка.
МАЛОЛЕТНИЕ СУПРУГИ
Они были женаты с прошлого года.
Свадьбу справляли в десятом месяце. В третьем месяце их просватали, а в десятом уже встречали невесту в мужнином доме. Семьи жениха и невесты закололи свинью, забили быка и даже сумели залучить на праздник музыкантов. Свадьба вышла на славу!
А вот как получилось с музыкантами. В день свадьбы лицедей — в руках у него был дан — вместе с певицею явился в невестину деревню. Подойдя к столу, на котором перед алтарем курились благовония, они затянули молитвенные напевы, чтоб показать свое благочестие и усладить слух уважаемых хозяев. Родичи и гости, понятно, пришли в восхищение.
Впрочем, только родичи с гостями и радовались музыке, угощению и выпивке. У жениха же с невестой были свои радости и огорчения.
Жених был доволен, весел и счастлив, в душе у него, как говорится, реяли победные стяги. Все эти дни в доме стояли шум и суета и всюду, куда ни ткнись, толпился народ. Забили быка. По вечерам у дома пускали шутихи. Друзей к жениху пришло столько, что они заполонили весь двор и сад. Даже те, кто раньше враждовал и ссорился с ним, тоже явились на угощение. Ну а жених великодушно не стал вспоминать прошлое. Он улыбался всем и украдкой позвякивал монетами в своем кошельке. Подбирая с земли неразорвавшиеся хлопушки, он прыгал, кричал, то и дело бегал взглянуть, как разделывают и жарят говядину.
Да и что ж тут удивительного — ведь он был совсем дитя, ему только-только исполнилось десять лет. Многие так и звали его по привычке «малец Фук». Отец Фука был должностным лицом в здешней общине. Это они с матерью просватали Фуку жену. Звали ее Нгой. Она была из прекрасной семьи — ее отец служил деревенским старостой. Жене Фука было двенадцать лет.
Впрочем, по поводу их возраста никто особенно не задумывался. Выяснили, что они примерно одногодки, и вскоре разодетая сваха явилась в дом Нгой с подносом чая. Чай был особенный — крупнолистный, засушенный вместе с почками. С того дня все стали звать Нгой «супругой мальца Фука». Соседские дети часто дразнили ее. Нгой ссорилась с ними и плакала. Но вот в один прекрасный день в дом набежали соседи, начались шум и суета. Родичи отправились на базар — за быком и свиньей. Нгой по пятам ходила за матерью, помогала промывать и рубить лежащую в плетенках свинину и овощи.
Подоспел день свадьбы.
Жених и родичи его пришли с носилками за невестой в самую пору — едва прокричали первые петухи и еще не разошелся прохладный утренний туман. Нгой надела красивое новое платье и вдруг заплакала, спрятав лицо в ладонях.
Подружки невесты, Нгэй, Би и Дао, помогли ей нарядиться и вывели на крыльцо. Тут она заревела в голос, стала звать маму, а потом кинулась наутек. Благо подружки успели удержать ее. Казалось, она боится за свою жизнь. Пришлось подружкам крепко держать ее за руки, а не то невеста убежала бы на край света. В новом красивом платье она горько плакала посреди веселой свадьбы, которую не смогли омрачить даже не растаявшие еще ночные тени.
А жених резвился и хохотал в шумной толчее. Он щекотал своего соседа справа и исподтишка тузил соседа слева. Ночью он выспался на славу в скирде соломы, сложенной у кухонного очага. Хорошо еще, что его отыскали там и вытащили за ухо, когда собрались идти за невестой. Со сна он долго тер глаза, сдирая с век беловатую корочку. Но, услыхав, что у невесты всех ждет угощение, обрадовался и заторопился, да так, что забыл прихватить туфли. Он вспомнил про них уже возле самого дома невесты и чуть было не кинулся со всех ног обратно, но, к счастью, его удержали старики, понимавшие, что возвращаться с пути — дурная примета. Один из шаферов согласился идти босиком и отдал жениху свои туфли.
Все утро, весь день и всю ночь три подружки, Нгэй, Би и Дао, оставались вместе с невестой в доме жениха. Попробуй они уйти — невеста тотчас в слезах побежала бы следом за ними. Первую ночь после свадьбы подружки проспали вместе с молодой на одной кровати. Они играли в пуговицы. Отец жениха подарил каждой по нескольку монеток, чтобы игра шла веселее.
Ну а жениху было не до них. Он выпил немного водки, глаза его блестели, язык заплетался. В конце концов он снова забрался на скирду соломы и устроил там возню со своими дружками.
Но на другое утро подружкам Нгой хочешь не хочешь настало время разойтись по домам. Она осталась одна в мужнином доме и, видя, что никто ее не неволит и не собирается резать на куски, смирилась со своей участью и успокоилась. А потом она в любое время могла навещать своих родителей.
Вот и вышло, что у нее теперь стало целых два дома, два отца и две матери. И еще появился у нее новый приятель — законный муж. Они очень даже пришлись по душе друг другу, вместе бегали, играли, часто прогуливались по деревне и, как добропорядочные супруги, почти не ссорились.
Дни проходили за днями, зима отошла, и наступила весна.
* * *
Весна пришла в начале второго месяца. В деревнях зашумели веселые праздники.
В садах и на обочинах дорог тощие белокожие деревья соан, скорбно тянувшие прежде к небу свои обнаженные руки, начали одеваться свежей шелковистой листвой. А там среди совсем еще молоденькой листвы повисли и гроздья бутонов. Они дожидались первого дождика, чтобы раскрыть свои лепестки. Но цветы соана, едва распустившись, тотчас начинают осыпаться, роняя в весеннюю синеву лиловые блики.
В деревне Нгиадо, разумеется, тоже гуляли и праздновали, как и всюду. У ворот общинного дома развевались пестрые стяги. Детишки без устали колотили в барабан, и гулкий голос его громыхал от зари до зари.
Утром двенадцатого числа господин Фук — так его, человека семейного, величали теперь соседи — вместе с женой собрался в гости к тестю. Оба они нарядились, как на Новый год. Ростом Фук уступал жене и выглядел более щуплым. А в общем, супружеская чета похожа была на двух маленьких мышек.
Господин Фук увенчал себя головной повязкой из тонкого черного шелка, выглядела она великолепно, да жаль, то и дело съезжала ему на лоб. Длинная прядь волос, свисавшая с макушки, растрепалась и напоминала темный хвост белого коня, потому что обритая только вчера голова господина Фука, белоснежная и гладкая, похожа была на лошадиную ягодицу. Он надел длинную блузу из наилучшего газа, сотканного, как говорится, в три нити, жаль только — рукава свисали чуть не до кончиков пальцев, а концы кушака из ярко-алого крепа почти волочились по земле. Он шагал вприпрыжку, то и дело запуская руку в кошелек и пересчитывая новенькие монетки, потом трубно сморкался и лицо его озарялось улыбкой, обнажавшей щербатые черные зубы. Господин Фук был совершенно счастлив: кто еще мог похвастаться столь великолепным нарядом? И кому еще мама дала столько блестящих денежек? Благо, он не замечал, что супруга затмевала его по всем статьям.
Госпожа Нгой тоже разоделась в пух и прах. Но в отличие от мужа полы ее блузы, ладно схваченной кушаком цвета желтой лилии, были расправлены и разглажены, а концы кушака развевались на ветру. Ветер играл и широкой юбкой из переливчатого шелка, когда она степенно переступала своими маленькими ножками. Голову госпожа Нгой повязала темной сатиновой косынкой, а поверх нее надела большущий нон. На затененном лице ее алели омытые бетелем губы, а за ними поблескивали зубки, окрашенные в цвет тараканьего крыла. Она плавно размахивала руками и старалась не поворачивать головы, но ветер все-таки умудрился сдвинуть привязанный лентой нон ей на спину.
Муж шел впереди, ему не терпелось поскорее добраться до места. Время от времени он доставал из-за пазухи туфли и, надев их, пускался во всю прыть, но вскоре, запыхавшись, останавливался и поджидал жену.
Солнце только что поднялось и светило ласково. Дорога была чистой и не пылила. У обочины распустились дикие розы, и цветы их розовели на фоне свежей зеленой травы. Бабочки порхали, переливаясь яркими красками в лучах солнца.
Дойдя до околицы, муж посмотрел на общинный дом и залюбовался пестрыми стягами, но, увидев, как туда сбегается детвора и вместе со взрослыми окружает игроков в кости, заторопился.
— Ну, поставим на кон в складчину? — спросил он у жены.
— Чего?
— Смотри, там играют в кости!
Она скривила губы и сказала обиженно:
— Нет уж! Играй на свои. А не повезет — наворуешь еще.
Муж засмеялся, обнажив щербатые зубы. Было дело, он как-то свистнул у нее деньжата. Случилось это на Новый год, он играл в пуговицы и проигрался. Той же ночью он взял пояс жены и стащил оттуда два хао. Остановись он на этом, она бы так ничего и не узнала. Но его погубила жадность. Он снова полез за поясом, и тут она проснулась. Она схватила его за руку, и они стали драться и пинать друг друга прямо на брачном ложе. Ему досталось тогда изрядно, но две монетки, зажатые в кулаке, он ей все-таки не отдал.
Так что он не очень-то и рассчитывал на женины деньги. Свернув к воротам общинного дома, он крикнул:
— Ступай вперед! Да скажи отцу с матерью, что я иду следом! Поняла?
И Фук начал проталкиваться сквозь толпу любопытных. Он стал рядом с «банкиром», хозяином игры, и бросил одно хао на циновку в ту клетку, где выведены были цифры «3–4». Он надеялся сорвать куш. «Банкир», сидевший на циновке, взял в руки белое фаянсовое блюдо, стал покачивать его. Шестигранный костяной кубик, постукивая, закружился по блюду и замер. На верхней грани ярко краснел сиротливый кружочек — единица.
Фук проиграл.
У него даже уши покраснели. Он бросил еще монетку — на «1–2». Выпала шестерка.
Опять проиграл.
Он растерянно взглянул на окружающих, как бы вопрошая, куда подевались его деньги, и снова сделал ставку. Игра шла крупная, у Фука заалели не только уши, но и щеки.
Очень скоро он спустил весь свой капитал — шесть хао. Уши его, щеки, нос и даже ладони пламенели багрянцем. Повязка съехала на лицо, обнажив голову, круглую и белую, как тыква, с торчащим посередине пучком мочала.
Люди, обступившие «банкира», видя, что Фук стоит разинув рот, закричали:
— Эй, нам тут зрителей не надо!
— Ну-ка, малец, уступи место!
— Давай, давай…
Они начали толкать его и постепенно вытеснили из круга. Только сейчас Фук вспомнил, что шел он, собственно, в гости. Он вытащил из-за пазухи туфли, надел их и, стуча подметками, побежал в деревню.
Навстречу ему, распахнув створки деревянных ворот, вышла жена.
— Что, продулся? — ехидно спросила она.
Фук не ответил ни слова и, печально понурясь, прошел во двор. Увидав тестя с тещей, он тотчас с самым невозмутимым видом сложил на груди ладони, поклонился и произнес нараспев, как лицедеи в представлении тео:
— Бью челом вам, батюшка! Бью челом, матушка!
— Ну, наконец-то, — засмеялся тесть, — господин Фук явился выпить со мной. Что же это, дорогой зять, головная повязка висит у вас на шее?
Фук поднял руку и обнаружил у себя под подбородком кольцо черного шелка. А он-то впопыхах ничего и не заметил.
Одна из сестер старосты спросила:
— А сколько тебе лет, племянничек?
Не успел он сосчитать, как жена выпалила скороговоркой:
— Я старше его на целых два года. А мне двенадцать.
Тут все громко расхохотались.
Поев и выпив водки, Фук разрумянился, только затылок и темя по-прежнему были белыми. Стоя на террасе, он ковырял пальцем в зубах. Он увидел на кухне свою жену, и тут его осенила прекрасная мысль. Подмигнув жене, он вызвал ее в сад.
— Послушай, — вкрадчиво начал он, — если ты при деньгах, одолжи мне парочку хао. Послезавтра базарный день, продам несушкины яйца и сразу верну долг.
Но она покачала головой:
— Да я лучше в речку их брошу, чем отдам такому, как ты. И не стыдно тебе?
Фук сердито поджал губы и, глянув в упор на жену, погрозил ей кулаком.
— Ладно, так уж и быть, подожду. — Он задыхался от злости. — Вернемся домой, я тебе покажу…
И господин Фук, повернувшись к жене спиной, поднялся в дом попить чаю.
МЕСЯЦ, КОТОРЫЙ НЕ УМЕЛ РАЗГОВАРИВАТЬ
— Присядь, милая.
— Говори, я слушаю тебя. Некогда мне рассиживаться.
Мужчина криво усмехнулся.
— Опять начала свои штучки? Ничего, выйдешь замуж — станешь как шелковая.
Девушка помолчала. Потом вдруг заговорила:
— Хватит меня изводить. — Голос ее звучал еле слышно. — Сколько раз просить тебя об этом?
Мужчина опять засмеялся. Хриплый, скрипучий смех словно раздирал ему горло.
— О чем ты просила меня? Ах я, бессовестный, все как есть позабыл.
— Полно тебе, не притворяйся.
— Да я и не думаю притворяться! Может, присядешь все-таки?
Девушка, покорившись, уселась на каменную кладку колодца. Месяц стоял прямо над головой, чуть наклонясь над спящими полями. К ночи очертания его обозначились резче — из полного лунного диска была выщерблена маленькая долька.
Девушка села, и мужчина придвинулся к ней поближе. Поглядев ей в лицо, он хотел было что-то сказать, но смолчал и вместо этого, понурясь, уставился в колодец. Там стоял непроглядный мрак. Он поднял голову. На лице его застыло надменное выражение, какое бывает обычно — без всякого повода — у подвыпившего человека. Он хмыкнул, и девушка ощутила холодок на своем затылке. Она обернулась: в небе висел месяц и, казалось, внимательно к ним приглядывался. А впереди на земле лежали две тени, почти сливаясь воедино. И вздохи в ночной тиши звучали гулко, как новогодние хлопушки.
Мужчина тяжело вздохнул.
Девушка прикрыла лицо рукой.
— Ужас! Сивухой от тебя разит…
— Ну уж, прямо и разит! Опрокинул стопку.
— А может, полторы? Представляю, как обрадуются жена с детками.
Сердце у него болезненно сжалось. Горечь комом подкатила к горлу. Его вдруг одолела икота. Само собой, от пьяницы мало радости и жене, и детям. Да только нет у него никакой семьи. Который уж год любит он ее, ее одну, и мечтает на ней жениться.
Но вот по деревне прошел слух, будто она собирается замуж, и с женихом вроде бы уже все сговорено. Он спрашивал ее об этом при каждой встрече, но она отпиралась, все отрицала. И он тщетно ломал голову, как бы ему узнать наверняка, что у нее на уме.
Вот она сидит рядом. Лицо ее залито лунным светом. Глаза ярко блестят. Глаза эти сводят его с ума. Пожалуй, больше всего ему нравились ее глаза. Как часто тихими ночами, терзаясь бессонницей на своей одинокой лежанке, он видел их перед собой. Глубокие, черные, сверкающие — словно меж долгими ресницами живая вода блестит. Он жаждал выпить эти глаза. Но ни разу еще не прикоснулся к ним губами. Он мечтал, когда женится на ней, испить до дна таинственную влагу ее глаз. О небо! Когда же, когда?!
Он взял ее за руку.
— Милая, — голос его был печален, — это правда, что ты скоро выйдешь замуж?
Глупо держать любимую за руку и задавать такие вопросы. Конечно, она вырвала руку.
— Нет-нет… — Он решил настоять на своем. — Скажи мне правду. Я ведь и так все знаю. Если решила выйти замуж, за чем же дело стало? Не пойму только, для чего нужно устраивать из этого тайну? Каждый живет сам по себе, а захочет — может соединить с другим свою судьбу. Кто ему запретит?
Она ничего не ответила, лишь искоса глянула на него. Губы его дрогнули, он собрался было что-то сказать, но почему-то промолчал. Увидав уголок ее глаза, блеснувшего в лунном свете, он смутился и закусил губу. Девушка засмеялась. И он улыбнулся невольно.
— Сколько же лет, — голос его звучал глуховато и мягко, — сколько же лет мы любим друг друга?
— Не помню.
— А я помню: с позапрошлого года. На новогодней ярмарке…
Она встала.
— О чем же ты хотел поговорить со мной?
— Я… Да ты садись.
— Уже поздно.
— Нет. Погляди, как высоко стоит месяц.
— Кажется, бьют в барабан. Кончилось представление? Да, так и есть.
— Ошибаешься, милая.
Где-то вдали мерно гудел барабан.
Месяц не спеша опускался над полем, а с земли навстречу ему плыли запахи трав и весенних всходов.
Девушка вздохнула. Она снова уселась на край колодца и, прикрыв рот ладонью, шепнула:
— Послушай…
— Да?
— Если мы не поженимся, значит, такова воля неба.
— Не поженимся — умрем вместе! При чем здесь небо?
— Чепуха!
— Нет, правда.
— Ну, зачем попрекать друг друга.
— Стало быть, ты выходишь замуж?
Она вдруг заплакала.
Сердце его тревожно сжалось. Но взволновали его даже не слезы ее, в сущности означавшие признание собственной вины, ему почудилось, будто он завтра должен уехать отсюда куда-то далеко-далеко и там, на чужбине, ждет его тяжкая, безысходная доля. А женщина, сидящая рядом, — это его жена, и она плачет перед разлукой, провожая его в путь.
Он провел пальцами по ее векам. И на кончиках его пальцев повисли слезинки. Он поднес их к губам. Его мучила жажда. В горле пересохло.
Она плакала тихонько, как плачут притворщицы, и слезы ее вскоре кончились, словно дождик из маленькой одинокой тучки. Она вытерла глаза полой своего длинного платья. Шелковистая ткань, зашуршав, упала:
Она встала.
— Мне пора.
— Нет, подожди.
За живой бамбуковой изгородью снова послышалась барабанная дробь.
Он вздрогнул.
— Кончилось представление? — всполошилась она.
— Да нет же. Закончилась первая пьеса и начинается вторая.
— Мне все равно надо идти.
— А в прошлом году ты сидела со мной, пока не скроется месяц.
— Но теперь не прошлый год.
— Такова небось воля неба?
Голос его был полон горечи. Он засмеялся — сухо и хрипло.
Она отвернулась.
— Я ухожу.
И пошла прочь, бросив обоих — месяц, висевший в небе, и убитого горем мужчину.
Он бросился за ней, схватил ее за платье.
— Неужели ты уйдешь?
— Да.
Он закусил губу, потом сказал:
— Если уйдешь, знай, я умру здесь.
Она зашагала дальше.
Он, пошатываясь, двинулся за нею.
Месяц глядел им вслед и словно подталкивал вперед шагавшие рядом тени.
Он схватил ее за руку. Белая рука ее была гладкой и крепкой, как стебель сахарного тростника; казалось, сожми ее зубами, и рот наполнится сладким соком. Сердце его колотилось так сильно, что чудилось, будто стук его слышен в ночной тишине. Будь он не так взволнован, он бы, наверно, дернул ее за руку и, подставив ногу, повалил на траву.
Но он, нахмурясь, крикнул ей прямо в лицо:
— Мне все известно! Я и спрашивал-то просто так — для виду. Знаю, через месяц, двенадцатого числа, твоя свадьба! Подлая тварь!
Глаза его загорелись злобой.
Она вскрикнула, оттолкнула его и побежала в деревню.
Он был силен и крепок. Но хмель кружил ему голову, и он, зашатавшись, рухнул лицом в траву. Руки его тянулись ей вслед.
Но когда он приподнялся и сел, ее уже не было видно.
А месяц опустился к самой меже, и колоски риса впивались в его округлые бока.
Он не пошел за нею в деревню. Не поднимаясь, он подполз обратно к колодцу, ухватился руками за край и прижался лицом к плоскому, ноздреватому камню. Так пролежал он довольно долго. Хмель совсем затуманил ему голову. Мысли его смешались в какой-то невообразимый сумбур. Временами он злобно хихикал, потом лизал шершавый камень и тер его ладонью, как бы стирая с него чью-то тень.
В голове мутилось. Одно лишь он помнил совершенно отчетливо: ему хочется пить. Пересохшее горло его горело, вязкая слюна наполнила рот.
Он опустил руку в колодец и пошевелил ладонью. Из глубины доносился плеск — это лягушки гонялись в воде друг за дружкой. Вода звенела и булькала.
«Ага! Там внизу — вода!..»
Он сунул голову в колодец. Дыханье его шелестящим эхом отразилось от круглой каменной кладки. Он пробормотал что-то, прислушался к хриплым звукам своего голоса и засмеялся.
Он все-таки дотянулся пальцами до воды, попытался зачерпнуть ее горстью, но перевесился слишком низко и рухнул в темную гудящую глубину. Согнутая нога его, зацепившись за край колодца, вырвала из кладки большую каменную глыбу. С громким всплеском и человек и камень исчезли в глубине.
Вода заволновалась, потом утихла.
Залитые светом месяца, убегали вдаль широкие поля.
* * *
Через месяц, двенадцатого числа, справили ее свадьбу и она перебралась в дом мужа.
А он нашел свою смерть в колодце той ночью, когда у ворот общинного дома шло представление тео.
Два происшествия эти никто не связывал между собой.
Но люди сожалели о нем, потому что у него было доброе сердце; он слыл человеком неразговорчивым, но усердным и работящим, и все его уважали.
Никто не знал причины его смерти. Правда, если бы кто-нибудь дал себе труд проследить за нею, когда она из дома своего мужа шла в гости к родителям, многое, возможно, бы прояснилось — она всегда шла в обход, полевыми тропами, лишь бы не проходить мимо колодца, хотя именно здесь пролегал самый короткий путь. Да только никому до этого не было дела…
Один месяц оказался всему свидетелем.
Но ей не о чем было беспокоиться — месяц не умел разговаривать.
СУПРУГИ А ФУ
Всякий, кто приходил сюда издалека и заглядывал по делу в дом уездного начальника Па Ча, видел молодую женщину; она сидела за воротами, у большого камня, возле самой конюшни, и пряла лен. Опущенное лицо ее было всегда печально — пряла ли она свою пряжу, нарезала ль траву для коней, ткала ли полотно, колола дрова или поднималась по крутому склону с кувшином воды. Люди, увидев ее впервые, говорили друг другу: «В доме у начальника Па Ча много добра и слуг, тэй из крепости дают ему соль на продажу, и он богатеет день ото дня, вон сколько у него земли, серебра да опия — богаче его нет никого в округе. Отчего же его дочь от зари до зари все в трудах и заботах, отчего ведомы ей одни лишь печали?» Но, расспросив соседей, узнавали, что женщина эта вовсе не дочь начальника, а жена А Шы — его сына.
Вот уж который год миновал с тех пор, как Ми вошла невесткой в дом Па Ча. Сама она давно потеряла счет времени, да и люди уже позабыли, когда это случилось. Но бедняки в Хонгнгае и по сей день рассказывают историю о том, как Ми попала в семейство Па Ча.
Давным-давно, когда отец Ми надумал жениться на ее матери, у него не хватило денег на свадьбу, и он взял их взаймы у тогдашнего начальника, у отца Па Ча. Начальник, само собою, дал ему деньги в рост, и отец Ми должен был каждый год отдавать ему урожай кукурузы с целой делянки. Родители Ми так и состарились, не вернув долга, потом мать умерла, а долг за отцом все оставался.
Когда Ми подросла, отец нарадоваться не мог на свою дочь. Но однажды Па Ча явился к ним в дом.
— Отдай-ка мне дочь в невестки, и я спишу твой долг, — сказал он.
Старик подумал о том, как тяжко из года в год отдавать богачу урожай с целой делянки. Кукурузу, конечно было жаль, но еще больше жалел он дочь. Старик не знал, что и ответить.
— Отец, — сказала Ми, — я умею выращивать кукурузу. Я сама буду работать в поле, чтобы заплатить долг, только не продавайте меня богачу!
Подоспел праздник Тет, и выдался он в тот раз веселый и шумный на диво. Парни и девушки играли в пао, крутили волчок, а вечерами зазывали друг дружку на гулянье. В домах, где были пригожие девушки, родители всю ночь не могли заснуть. До рассвета расхаживали под окнами парни со свирелями и собаки лаяли до хрипоты. А стену, за которой спала Ми, ухажеры отполировали ладонями до блеска.
Однажды ночью Ми услыхала стук в стену. Этим условным стуком обычно вызывал ее возлюбленный. Ми тихонько подсунула руку под бревенчатую опору и нащупала в щели чьи-то пальцы, на одном пальце было надето кольцо. Как раз на этом пальце носил кольцо ее возлюбленный. Она тотчас же приоткрыла деревянный ставень и, опершись на подставленную ладонь, спустилась на землю.
Но тут на нее набросились какие-то люди, заткнули рот, завязали глаза, взвалили на спину и потащили неведомо куда.
Лишь наутро она узнала, что находится в доме уездного начальника и что ее заперли в одной из комнат. За стеной слышались звуки музыки: там молились духам предков, под ногами танцующих скрипел пол.
В тот день А Шы пришел к отцу Ми и сказал:
— Отец, нынче ночью я похитил вашу дочь и представил ее предкам моей семьи. Теперь вот пришел известить вас об этом. Отец мой говорит, что свадебный выкуп он вам уже отдал.
А Шы ушел, и старик сразу вспомнил о том, как Па Ча предложил ему когда-то: отдай, мол, мне дочь в невестки, и я спишу твой долг. О небо! Выходит, давние долги родителей приходится нынче платить детям. И тут уж ничего не поделаешь!
Шел месяц за месяцем, а Ми все плакала по ночам. Как-то раз она тайком прибежала домой, глаза ее были красны от слез. Увидев отца, Ми бросилась на колени, уткнулась лицом в землю и зарыдала. Отец тоже заплакал — он догадался, что у нее на уме.
— Ты ведь пришла поклониться мне перед смертью? — спросил он. — Если ты умрешь, мой долг останется и они снова потребуют с меня деньги. Подумай, дочка, кто поможет мне вырастить кукурузу, чтоб расплатиться с ними? Меня, старика, хворь извела, работа мне уже не под силу. Прошу тебя, доченька, не делай этого!
Ми плакала, спрятав лицо в ладонях. Она вытряхнула из рукава ядовитые листья нгон, горсточку листьев — она сорвала их в лесу и припрятала. Теперь они ей ни к чему, она не должна умереть. Ведь если она наложит на себя руки, отцу придется во сто крат хуже, чем теперь. И Ми вернулась в дом Па Ча.
А годы все шли и шли. И когда умер отец, Ми больше не помышляла о том, чтобы съесть ядовитые листья нгон. За долгие годы лишений и мытарств она притерпелась и привыкла. Она самой себе казалась рабочей скотиной — а что же страшного в том, что кобылу или буйволицу переведут из одного стойла в другое, — всюду ей суждено одно: жевать траву да работать без отдыха.
Она не поднимала головы и не помышляла ни о чем, кроме своей однообразной и нескончаемой работы, унылой череды дел, следовавших одно за другим из года в год, из месяца в месяц. Отойдет праздник Тет — пора подниматься в горы, собирать опийный мак; в середине года надо замачивать и трепать лен, а потом настанет время идти в поле ломать кукурузные початки… И всегда, во всякое время, шла ли она за хворостом, варила ли кукурузу, чтоб не дать отдыха рукам, она должна была прясть из кудели бесконечную льняную нить. И так год за годом, всю жизнь. Буйвол или лошадь, отработав положенное время, ночью отдыхают и жуют свою жвачку, но женщины в доме Па Ча хлопочут и днем и ночью.
Ми становилась день ото дня все молчаливей и уходила в себя, как черепаха в свой панцирь. Комнатушка, где она спала, была душная и темная, с одним-единственным оконцем величиной с ладонь. Оно всегда тускло белело: не поймешь, что там за ним — туман или солнечный свет. Ми думала: видно, ей суждено до самой смерти глядеть в эту квадратную дыру.
На горных делянках уже собрали рис и кукурузу, и урожай был надежно спрятан в закрома. Ребятишки отправились собирать тыквы; озоруя, они поджигали оставшиеся на полях шалаши и грелись у огня. В Хонгнгае издавна заведено праздновать Тет сразу же после жатвы, не принимая в расчет, какой нынче месяц и день. Да так оно и удобнее: после праздника можно успеть, пока льют весенние дожди, распахать новь.
В этом году Хонгнгай справлял праздник Тет в дни, когда неуемный ветер гнул к земле пожелтевшие тростники и травы и на дворе стояла стужа.
В деревнях красных мео цветастые юбки, сушившиеся на камнях, пестрели издалека, будто крылья огромных бабочек. Цветы опийного мака — белые поначалу — порозовели, потом окрасились багрянцем и, наконец, сделались фиолетовыми. Молодежь с нетерпением ждала праздника. Очень уж хотелось покрутить волчок да повеселиться во дворе у дома.
Где-то в горах переливались звуки свирели, они манили из дома. Ми прислушалась к звонким трелям, и что-то шевельнулось у нее в душе. Она повторяла про себя слова песенки, которую играл на свирели парень:
Наступили весенние ночи, полные любовного томления.
За околицей каждой деревни есть просторная ровная площадка для новогодних игр. Парни с девушками и детвора сходятся туда покидать пао, повертеть волчок, поиграть на свирелях и кхенах да поплясать всласть.
Все семейство уездного начальника было в сборе. Только что кончилась праздничная трапеза, которую освятили своим присутствием духи предков, получившие свою долю. Звенели колокольцы заклинателя, который прыгал, дрожа всем телом. После трапезы предстояла выпивка у кухонного очага.
Под Новый год Ми разрешалось выпить водки. Она тайком наклоняла кувшин, наливая себе чашку за чашкой. А захмелев, сидела с каменным лицом, глядя на прыжки одержимых духами, громогласных певцов, но душа ее жила где-то в прошлом. В ушах у нее все еще звучала свирель, вызывавшая друзей за околицу. Когда-то и она хорошо играла на свирели. Бывало, весною, сидя дома у очага, выпьет водки и начнет выводить на свирели замысловатые коленца. А то поднесет к губам свернутый трубкой зеленый лист, и звук получается не хуже, чем у свирели. А сколько парней влюблены были в нее, день и ночь играли в ее честь песни и ходили за нею следом — с одной горы на другую.
Водка кончилась. Все давно уже разошлись, но Ми, ничего не замечая, все сидела одна-одинешенька посреди дома. Наконец она поднялась и, не выходя на улицу, откуда доносился шум праздничного веселья, прошла прямиком в свою комнату.
А Шы не разрешал ей гулять на Новый год, да ей и самой никуда не хотелось идти.
В такие вот вечера она усаживалась на лежанку и молча глядела в квадратное оконце, светящееся призрачной белизной лунного света. Но сегодня вдруг что-то оттаяло в душе и она ощутила внезапную, ничем не объяснимую радость, как бывало в дни праздника Тет, когда-то давным-давно. А ведь она молода… Она совсем еще молода. Многие замужние женщины гуляют вместе со всеми под Новый год… И вообще почему она и А Шы, если они не любят друг друга, должны жить вместе? Будь у нее сейчас под рукой ядовитые листья нгон, Ми отравилась бы, чтоб никогда больше не вспоминать о прошлом!
А призывные звуки свирели по-прежнему переливались за стеной.
Вдруг откуда ни возьмись явился А Шы. Он стал собираться на гулянье: надел новую рубаху, повесил на шею еще два серебряных обруча и обвязал голову белой повязкой. Случалось, он гулял и неделю подряд. У него было намерение присмотреть и умыкнуть еще нескольких девушек себе в жены. Ми обычно не спрашивала его ни о чем. Вот и сейчас она, ни слова не сказав мужу, взяла в углу горшок с салом и добавила жиру на блюдце, где плавал горящий фитиль. В доме стало светлее.
Ми чудилось, будто в ушах у нее все еще звенит свирель. Она решила тоже пойти погулять и начала собираться: уложила волосы, сняла со стены цветастую юбку. А Шы, выходивший уже из дома, вдруг обернулся на пороге и с удивлением посмотрел на нее. Увидев в руках у нее нарядную юбку, он спросил:
— Да ты, никак, на гулянку собралась?
Ми ничего не ответила. Он тоже не стал ее больше спрашивать, молча схватил жену и связал ей поясом руки. Потом притащил целую корзину веревок и привязал Ми к столбу, подпиравшему крышу. Волосы ее, рассыпавшиеся по плечам, он скрутил жгутом и тоже обвязал вокруг столба, так что она и головы повернуть не могла. Затянув веревки, он повязался синим кушаком, погасил светильник и вышел, закрыв за собою дверь.
Ми молча стояла в темноте, словно не чувствуя, что она связана. Хмель еще не прошел, и ей казалось, будто она под звуки свирели гуляет вместе с веселой толпой.
Она рванулась было следом за песней, но резкая боль обожгла связанные руки и ноги. Ми не слышала больше свирели. Кругом было тихо, только в конюшне лошади иногда ударяли копытами в стену. Они отдыхали и жевали траву. Ми, сдерживая рыдания, подумала, что ей, в сущности, живется хуже, чем скотине.
Где-то вдали залаяли собаки. Должно быть, уже за полночь. В эту пору парни подходят к домам и стучат в стену, приглашая своих возлюбленных прогуляться по лесу. Ми перестала плакать. Сердце ее сжалось от волнения и тревоги.
Всю ночь простояла она у столба. Веревки врезались в тело. Но иногда боль отпускала Ми, и тогда ее снова, как волны, захлестывали воспоминания. По дому плыл тяжелый, хмельной дух. С улицы доносились звуки свирели и собачий лай. Временами Ми теряла сознание, потом снова приходила в себя. Наконец забрезжил рассвет, и она не заметила даже, как вокруг стало светло.
Когда Ми очнулась, весь просторный деревянный дом был залит светом. Стояла непривычная тишина. Не трещал огонь в очаге, на котором в эту пору обычно кипело варево для свиней. Дом словно вымер. Не поймешь, куда подевались другие жены А Шы и жены его брата и вообще все женщины, которых злая судьба привела в дом Па Ча… Может, они гуляют, а может, связаны, так же как Ми? У женщины, вышедшей за богача, здесь, в Хонгнгае, нет иного выбора, как бежать всю жизнь за хвостом мужниного коня. Ми вспомнила вдруг старую историю о том, как один из родичей Па Ча бросил дома связанную жену и гулял где-то три дня и три ночи, а на четвертый день нашел жену мертвой.
Ее охватил ужас. Она попыталась шевельнуться, словно проверяя, жива ли еще сама. Запястья, голова, ноги, прикрученные к столбу, болели так, словно их раздирали на части.
Вдруг снаружи послышался шум. И тотчас в дом ввалились люди, много людей. Ми услыхала, как Па Ча, сойдя с коня, приказывал слуге отвести его в конюшню. В дом приволокли не то свинью, не то связанного по рукам и ногам человека — что-то тяжелое рухнуло на пол, послышалось надсадное, прерывистое дыхание.
В комнату, покачиваясь, вошел А Шы. Одежда его была разодрана, запятнанная кровью белая головная повязка сползла на лоб. Он повалился на лежанку. Минуту спустя появился сам уездный начальник Па Ча, следом вошли его подручные, старосты и слуги — все, кто обычно сопровождал начальника; вместе с Па Ча они обжирались, пьянствовали и курили опий в его доме.
Они увидели Ми, привязанную к столбу, но, не обратив на нее внимания, столпились вокруг А Шы.
Па Ча, все еще сжимавший в руке хлыст, вышел за дверь. Ми закрыла глаза, не смея глядеть на людей. Вдруг ей послышалось, будто свекор кличет ее со двора.
Она приоткрыла веки и увидела входившую в комнату жену свояка, молодую еще женщину, сгорбившуюся от тяжких вьюков, которые ей приходилось таскать круглый год. Подойдя к столбу, женщина развязала Ми, и та, едва ослабли путы, стягивавшие ее ноги, повалилась на пол.
— Эй, Ми, — зашептала ей на ухо женщина, — пойдем-ка соберем целебные травы для твоего мужа!
Ми попыталась встать, но ноги не держали ее, ей пришлось обнять жену свояка за плечи. Так вдвоем они и вышли из дому.
Покуда они искали в лесу целебные травы, подруга по несчастью рассказала Ми, что А Шы пробили голову на гулянье.
Вчера около полуночи он вместе с дружками заявился в деревню и по звукам свирелей и кхенов отыскал веселившихся за околицей парней; весь день они — и здешние, и пришедшие из соседних деревушек — развлекались музыкой и играми. Парни только что распили в соседнем доме кувшин водки и теперь никак не могли угомониться.
Но когда явился А Шы с дружками, дом уже опустел — хозяева со своими чадами и домочадцами улеглись спать, хотя возле дома все еще толпился народ.
А Шы, видя, что погулять всласть не удастся, рассвирепел и стал подбивать друзей на драку: мол, надо бы отвадить чужаков, а то они никому не дают проходу.
Кто-то из дружков А Шы швырнул камень в стену дома. Вышел хозяин и отругал их. Но забияки не унимались и снова стали бросать камни. Тогда хозяин вошел в дом, взял ружье и дважды выстрелил в воздух. Гулянье, понятно, расстроилось.
Парни, пришедшие из соседних деревень, решили заночевать здесь у знакомых, чтобы завтра поутру снова собраться и поиграть в пао с девушками. Да только А Шы с дружками и здесь не оставил их в покое: с утра пораньше он явился к околице вместе с приятелями и начал ко всем придираться. На шее у него красовался серебряный обруч, украшенный красно-синими кистями, какие носят только отпрыски знатных родов. Когда А Шы вышел вперед, чужаки, сбившись стайкой, зашумели:
— A-а, это те подонки, что сорвали вчера гулянье!
— Где же А Фу?
— Эй, А Фу, вздуй-ка его по-свойски!
Из толпы выбежал огромного роста детина и, размахнувшись, бросил тяжелый волчок прямо в лицо А Шы, тот едва успел прикрыть глаза руками. А Фу кинулся на начальничьего сынка, ухватился за шейный обруч, пригнул А Шы к земле и, разорвав на нем рубаху, стал бить. Деревенские, услыхав крики и шум, высыпали из домов. Завидя их, чужаки разбежались по лесу. Однако А Фу удалось догнать. Его схватили и связали по рукам и ногам. Тут-то и подоспел сам уездный начальник Па Ча. А Фу дотащили на жердях до начальничьего дома и бросили на пол.
Когда Ми возвратилась с целебными травами, в дом набилось полно народу. Во дворе у персикового дерева были привязаны чужие лошади. Заглянув тайком в большую комнату, она увидела в углу здоровенного парня, стоявшего на коленях, и поняла, что это и есть А Фу.
Со всего Хонгнгая собрались к Па Ча начальники на суд. Тут были и его подручные, и деревенские старосты, и прочий чиновный люд, — в шляпах и цветных повязках, с палками в руках, они съезжались, чтобы разобрать тяжбу, а там и попировать вволю.
В большой комнате были поставлены пять подносов с горящими лампадками и прочими принадлежностями для курения опия. Клубы опийного дыма тянулись к распахнутым оконцам — синие, как дым очагов. Прибыли начальники и из деревни, где жил А Фу. Чины и старосты расположились вокруг подносов с опием. Лишь несколько молодых парней, друзей А Фу, которых тоже вызвали в суд, остались сидеть в углу, скрестив руки на груди.
А судьи со свитой, — всех набралось человек тридцать или сорок — курили и курили, с полудня до самого вечера. Первым по чину и званию был Па Ча — уездный начальник, и потому он выкуривал подряд пять трубок; потом, соблюдая черед, курили другие, покуда трубка не доходила до посыльных, ездивших созывать начальство на суд. Одни лишь женщины, — они сидели поодаль или глазели из дверей на судилище и стоявшего на коленях преступника — не были допущены к этому ритуалу.
Едва трубка с опием обошла круг, Па Ча поднялся, сел, поскреб ногтями обритую голову и, перебросив с темени на лоб длинную прядь волос, хрипло прокричал:
— А Фу, поди-ка сюда!
Тот, не вставая с колен, выполз на середину комнаты. К нему подскочили прислужники. Сложив на груди ладони, они низко поклонились Па Ча, а потом начали избивать преступника. А Фу переносил побои молча, застыв неподвижно, как каменное изваяние.
И всякий раз, когда трубка завершала свой круг, А Фу выползал на коленях на середину комнаты и его снова били. Лицо его вздулось, губы кровоточили. Иные, утомясь, уже не били А Фу, а только поносили его последними словами. Потом они снова принимались за курение. Клубы синего дыма плыли за окна. Па Ча снова и снова приглаживал волосы и сипло окликал А Фу…
Судилище длилось весь вечер и всю ночь напролет. И чем больше накуривались они опия, тем больше свирепели и тем злее били и поносили А Фу.
А в соседней комнате Ми тоже не спала всю ночь, без конца прикладывая к ранам и синякам мужа целебные листья. Она едва не падала от усталости и то и дело передергивала плечами, отгоняя сон; ссадины, оставленные веревками, горели, как ожоги. Ночью ее все же сморил сон, но стоило ей уронить голову на грудь, как А Шы ударил ее ногой в лицо. Она очнулась, собрала упавшие листья и начала растирать мужу спину. А из-за стены доносилось кряхтенье курильщиков, похожее на скрип древоточцев, чьи-то всхлипывания, брань и глухие звуки ударов.
Наутро суд и расправа закончились. Судьи громко захрапели рядом с подносами. Слуги поставили на огонь большой медный чан и сливали в него воду из чайников, готовя новую порцию опия, чтобы не кончалось курево у гостей: ведь им еще предстояло гулять на пиру.
Уездный начальник Па Ча открыл свой ларец, достал сто серебряных донгов и, разложив их на крышке ларца, сказал:
— Эй, А Фу, ты избил человека, и суд приговаривает тебя к денежному возмещению за обиду — ты должен уплатить двадцать донгов. Затем ты должен заплатить начальству за хлопоты — пять донгов, каждому из младших чинов — по два донга, каждому гонцу, созывавшему судей, — по пять хао. Кроме того, ты обязан еще заплатить за опий, который мы курим со вчерашнего дня, и за свинью весом двадцать кэнов — ее сейчас заколют, приготовят и подадут уважаемым судьям. А Фу, ты посмел поднять руку на сына начальника, за это карают смертью, но мы всем миром решили помиловать тебя и ограничились лишь возмещением убытков. Все вместе это составит сто серебряных донгов; само собою, у тебя нет таких денег, и мы по доброте своей решили дать тебе в долг сто донгов. Потом ты будешь отрабатывать их в нашем доме, а если разживешься деньгами и вернешь долг, ступай на все четыре стороны. Но до тех пор ты будешь вьючной скотиной, буйволом, конем в нашем доме. Это продлится, я думаю, до конца твоей жизни, до конца жизни твоих детей и внуков и закончится только в тот день, когда будет выплачен долг. Приблизься же и возьми деньги, которые мы ссужаем тебе.
А Фу, с трудом разогнув распухшие колени, встал, приблизился к начальнику, поклонился и прикоснулся рукой к серебряным монетам на крышке ларца, Па Ча зажег благовонные палочки и забормотал, призывая духов в свидетели долговой сделки. Пока начальник молился, А Фу собрал все до единой монеты и снова положил их на крышку ларца. Па Ча спрятал деньги назад в ларец.
Свинья, которую А Фу должен был преподнести начальству, хрюкала во дворе.
С той минуты, как были отсчитаны деньги, А Фу разрешили подняться с колен. Он взял нож и, медленно ковыляя, пошел помогать соседям разделывать свинью. В доме по-прежнему булькали трубки курильщиков опия.
Вот так и стал А Фу кабальным слугою в доме уездного начальника. Он выжигал лес, пахал и мотыжил землю, охотился на диких быков, ловил в западню тигров, пас коней и скот. Круглый год бродил он один-одинешенек по лесистым склонам. А Фу был в самом расцвете сил. И работа, и охота — все у него спорилось. Только некогда было ему сходить в свою деревню. Да и что ему было там делать.
Ведь он вовсе и не был родом из этой деревни. Отец с матерью родили его на свет в Хангбла. Когда-то в деревне Хангбла случилось поветрие оспы. Умирали и дети, и взрослые, вымирали целые семьи. Братья А Фу и его мать с отцом тоже умерли. И остался он один на белом свете. В обезлюдевшей деревне начался голод, и тогда сосед тайком утащил А Фу вниз, на равнину и сменял на рис в деревне, где жили тхай.
В ту пору мальчику исполнилось десять лет, но был он упрям и отважен. Он не желал оставаться внизу, на равнине, и убежал в горы. Однажды забрел он в Хонгнгай и нанялся там в работники. Зимы сменялись веснами, вслед за летом наступала осень, и А Фу скоро подрос и возмужал; он выучился отливать плужные лемехи и мотыги, стал умелым пахарем и бесстрашным охотником.
Он был очень силен, бегал резво как конь. Деревенские девушки заглядывались на него, а соседи говорили: «Тот, кто получит А Фу в зятья, не прогадает. Парень этот в хозяйстве — все одно что добрый буйвол — вмиг разбогатеешь». Но чего стоили хмельные их разговоры перед непреложными обычаями деревни! Разве мог А Фу просватать невесту, если не было у него ни отца с матерью, ни земли, ни денег. А ведь он вошел уже в тот возраст, когда хочется и погулять и приволокнуться за пригожей девушкой. И потому, едва наступал Тет, А Фу хоть и не мог нарядиться в новое платье, а на шее был у него лишь один подаренный кем-то обруч, но все же и он вместе с другими парнями отправлялся по деревням искать возлюбленную, прихватив для развлечения свирель с кхеном, волчок и пао.
Вот как вышло, что он ввязался в драку в Хонгнгае.
Случился в тот год голод в лесу. Тигры и медведи повадились на поля таскать лошадей и быков. Ну а в конюшне у уездного начальника всегда было полно лошадей, меж сваями под домом едва умещались буйволы и быки, а вокруг дома лежали и бродили козы, собаки и свиньи.
Изо дня в день скотину — десятки голов — выгоняли на пастбище, и А Фу приходилось теперь присматривать и за стадом, и за конским табуном. Он поставил шалаш на краю поля и жил там месяцами, сгоняя на ночь скотину к самому шалашу.
Как-то, себе на беду, А Фу увлекся ловлею дикобразов и почти целую неделю не пересчитывал стадо. А тут попался в лесу ему на глаза тигриный след. А Фу тотчас пустил коня в галоп, согнал все стадо в кучу, пересчитал и увидел, что не хватает одного быка. Он считал и пересчитывал несколько раз — одного быка не было. Тогда он бросился по следам тигра и нашел под невысокой сосной наполовину обглоданную бычью тушу. Он собрал все до кусочка и потащил остатки туши к хозяйскому дому.
«Тигр-то небось здоровенный, — думал А Фу, — вон следы какие. Возьму-ка я в доме ружье, выслежу его и застрелю».
Подойдя к дому, он сбросил остатки туши у ворот, под персиковым деревом. Па Ча вышел ему навстречу.
— Сколько быков потерял?
— Я пришел за ружьем, — спокойно ответил А Фу, — хочу застрелить тигра. Зверь, видать, крупный.
Па Ча погрозил ему кулаком:
— У, разбойник! Погубил нашего быка! Где А Шы? Пусть возьмет ружье и убьет зверя!.. А ты, ублюдок, тащи сюда бревно да моток веревки покрепче. Мы привяжем тебя к бревну. Будешь стоять у столба, пока охотники не вернутся с тигром. А не добудут зверя, так и сдохнешь на привязи!
— Пустите меня, я сам убью зверя! — А Фу повысил голос. — За такого тигра можно выручить куда больше денег, чем за быка.
— Тащи бревно и веревку! — заорал Па Ча.
А Фу, не промолвив больше ни слова, покорно, как буйвол на аркане, принес на плече бревно, потом сходил наверх, в кухню, и притащил веревку, сплетенную из крепких лиан. Он сам вкопал бревно в землю. Па Ча толкнул А Фу к столбу, заставил его обхватить бревно руками и привязал, обмотав веревкой от ступней до плеч — лишь шея и голова оставались свободными от пут, так что А Фу мог поворачивать голову.
Женщины, жившие в доме, проходили мимо А Фу, потупясь, не смея взглянуть в его сторону. Люди боялись шепнуть ему хоть словечко.
За ночь А Фу, судорожно выгибая шею, ухитрился перегрызть две веревочные петли, и путы на одной руке ослабли. Но на рассвете явился Па Ча осмотреть узника и затянул новую петлю у него на шее. Теперь А Фу не мог даже голову повернуть.
А Шы с челядинцами зря проходил по лесу — тигр им так и не попался. День за днем стоял А Фу, привязанный к столбу возле дома. В кухне варили кукурузу, и красное пламя очага озаряло весь дом. Дважды на дню все домашние собирались там и усаживались за еду. А Фу же днем и ночью стоял во дворе, закрыв глаза.
Зимние ночи в горах тоскливы и долги, и, если бы не жаркое пламя кухонного очага, Ми, пожалуй, умерла бы с горя. Каждую ночь она вставала и, раздув тлевшие в очаге угли, грела руки и спину. Поднявшись с первыми петухами, она долго сидела у очага, дожидаясь, пока встанут остальные женщины, подбросят дров в огонь и поставят на него кукурузу и варево для свиней. Вот так и дремала она у огня от зари до зари.
Каждую ночь, услыхав, как в кухне раздувают очаг, А Фу открывал глаза. Ми, когда пламя разгоралось поярче, поглядывала в его сторону и, заметив, как А Фу с трудом разлепляет веки, догадывалась, что он еще жив. Но она оставалась у очага, грея над огнем руки. А Фу же казался издали мертвецом, окоченевшим у столба. И так каждую ночь. Ми поднималась с лежанки, шла к очагу, раздувала огонь… Она и знать ничего не знала, кроме живительного пламени очага. Однажды ночью А Шы внезапно вернулся домой и, застав Ми на кухне, ударил ее, да так, что она упала без памяти в дверях. Но на другую же ночь она снова пришла погреться у очага.
Был поздний час. В доме все спали. Ми встала и, как всегда, принялась раздувать огонь в очаге. Наконец пламя ярко запылало, высветив из темноты столб с узником, и она увидела, как слезы катятся по его щекам, оставляя на почерневшей коже влажные следы. Она вдруг вспомнила, как год назад А Шы вот так же привязал ее к столбу и она простояла всю ночь. Слезы так же заливали ей лицо, затекали в рот, а она не могла их стереть. О небо, эти звери способны замучить человека до смерти! Ведь и она сама могла кончиться у столба. А разве не умерла когда-то здесь, в доме Па Ча, женщина, прикрученная к столбу веревками! Изверги, кровопийцы! Ведь человек этот погибнет следующей ночью, умрет от голода, жажды и стужи. Меня, женщину, украли, заставили принести обеты духам этого дома, и теперь остается лишь ждать, пока я не рухну замертво наземь… Но этот человек, почему он должен умереть?.. А Фу… Мысли эти бередили ей душу.
Угли в очаге потемнели, но Ми не раздувала больше огня и не двигалась с места. Она вспоминала свою жизнь… И вдруг подумала: если бы А Фу чудом удалось бежать, Па Ча с сыном взвалили бы вину на нее: это она, мол, его отвязала. И пришлось бы ей занять его место у столба и умереть в тяжких мученьях. Но она почему-то не испугалась…
В доме было совсем темно. Ми тихонько подошла к столбу. Глаза А Фу были закрыты, но ей казалось, что он услышал ее шаги… Она достала нож, которым, как серпом, срезают рис, и разрезала узлы на веревках. А Фу открыл глаза и вздохнул полной грудью, еще не понимая, сон это или явь. Наконец с узника спали путы, и Ми, вздрогнув, прошептала чуть слышно:
— Беги же… Беги…
У нее захватило дух. А Фу, обессиленный, повалился на землю. Но перед лицом неминуемой смерти он нашел в себе силы подняться и бросился бежать.
Ми осталась молча стоять в темноте.
Потом и она кинулась прочь со всех ног.
Ночь была темная, хоть глаз коли. Но Ми бежала, не останавливаясь. Она догнала А Фу, и они побежали вместе, спотыкаясь, падая и снова подымаясь. Они спустились по круче на дно лощины.
— А Фу!.. — Ми с трудом переводила дыхание на резком студеном ветру. — А Фу!.. Можно я с тобой…
Не успел он ответить, как она заговорила снова:
— Здесь мне все одно конец…
Тут лишь А Фу осознал, что эта женщина, бросившая мужа, спасла ему жизнь.
— Пойдем вместе, — сказал А Фу.
И они, поддерживая друг друга, стали спускаться по склону горы.
Они шли и шли больше месяца, пробираясь по гребням самых высоких гор. Где-то внизу различали они очертания крыш, красноватые пятна полей и белые прозрачные речки; казалось, до них рукой подать, но на самом деле ходу туда было не день и не два.
Из Хонгнгая они спустились в предгорья. Здесь, в Мыонгкуае, разбили свои поля и поставили деревни тхай; потом через Нэмкат беглецы дошли до Тьонгтиа; оттуда, миновав низину Лунгтюнгфунг, повернули к Черной реке, вышли на берег и оказались в округе Фуиен, а затем перебрались в округ Маншон. Отсюда было уже недалеко до освобожденных районов и партизанского края, где жили народности тхай, зао и мео. Переправившись через реку, А Фу и Ми пробрались в глухие деревушки красных мео. Край этот назывался Финша. Ничего не скажешь, ушли они очень далеко, уездному начальнику Па Ча здесь их не достать.
Они добирались сюда почти полтора месяца, питаясь лесными травами, корнями нау и древесными грибами. Когда они достигли Финша, уже кончилась пора дождей.
Зато уж здесь никто и знать не знал, что А Фу — кабальный слуга уездного начальника, а Ми — его невестка, что ее взяли в дом начальника за долги. Люди считали их мужем и женой из многолюдной семьи, что жила в деревне за низиной Лунгтюнгфунг. В таких семьях обычно мало земли и много ртов, потому-то небось пришельцы и пустились на поиски земли, чтобы хоть как-то прокормиться. Люди считали их супругами. А они и вправду стали мужем и женой, когда шли по горам и лесным чащам.
Тогда лишь Ми и поняла, каково это — быть женою при муже. Правда, иной раз она вспоминала еще о духах дома Па Ча, скрепивших ее брак с А Шы, но страхи ее были недолги. А потом она не только перестала бояться духов, но и вовсе о них позабыла. Здесь, в Финша, все называли их супругами А Фу.
А Фу построил хижину на вершине поросшего кустарником холма. В ясные дни отсюда были видны река и поля, веером расходившиеся вокруг селения Банпе, где был французский форт.
Однажды А Фу вдруг заметил в Банпе красное пятно — будто термиты натаскали груду красной глины. Не понимая, что это такое, А Фу сходил в ближнюю деревню, расспросил людей и, вернувшись, сказал жене:
— В крепости Банпе тэй раскопали землю, чтобы построить новый дом. А земля-то красная, вот ее отсюда и видно.
Тэй, считал он, все равно что богатые купцы, торговавшие солью, тканями, нитками и иголками в устье Ван за Черной рекой. (Сам-то он никогда не бывал в устье Ван и о купцах знал с чужих слов.) «В общем, — думал А Фу, — тэй заняты своей торговлей и до нас им нет никакого дела. А значит, и нам они ни к чему…»
Селенье Банпе и река были ясно видны с холма, но кто знает, сколько туда дней пути. Да и думать об этом было некогда. Сколько дел делалось сразу и сколько их предстояло еще впереди! На первых порах соседи выручили А Фу и Ми — одолжили ножи и мотыгу. Конечно, если в доме есть буйвол, он делает половину всей работы, но у них буйвола не было, они сами делали всю работу.
Урожай выдался на славу, и кукурузы им должно было хватить надолго. На одной делянке они посадили лен, чтобы было во что одеться.
Ми, сидя у дверей, ткала полотно. Она теперь не прятала лицо, как прежде, а спокойно следила за челноком, проворно двигая рукою моток пряжи. Рядом в хлеву хрюкали два изрядно подросших поросенка.
Супруги А Фу надумали поставить себе деревянный дом: здесь, наверху, тростниковая хижина была плохим убежищем от шквальных ветров, которые в восьмом месяце года были так сильны, что могли унести не то что человека, но и тростниковую крышу вместе со стенами. А деревянному дому буря нипочем. И супруги А Фу начали исподволь готовить все для стройки, как это делали обычно их земляки. Всякий раз, отправляясь за дровами, А Фу находил в лесу подходящее дерево, валил его, обрубал ветки и тащил домой — на столбы, стропила или доски. У него набралось уже с десяток заготовок. Значит, года через три дом будет готов.
В этом добротном деревянном доме они надеялись скоротать жизнь и оставить его детям и внукам. Рядом они собирались поставить подведенную под крышу конюшню. Перед домом и позади него они посадят персиковые деревья, а у ворот, очистив землю от камней, разобьют огород и обнесут его деревянной изгородью. В сухое время года высадят там капусту и крупную фасоль, что зовется «конским зубом». На больших валунах вокруг дома Ми сможет сушить свои юбки и мужнину одежду. Соберут урожай, а там, глядишь, подоспеет и Тет. Заколют они вместе с соседями откормленную свинью, наедятся досыта, выпьют водки, а натопленного сала хватит, чтобы освещать дом круглый год. Обо всем об этом любили они помечтать на досуге.
Как-то А Фу ушел в поле. Вернувшись домой в полдень, он увидел целую орду солдат — это были люди из племени тхай, служившие под началом французов. Солдаты выволокли из хлева свиней, связали их веревками и бросили у ворот. Приди А Фу позже, они утащили бы свиней.
Изумленный, А Фу прямиком припустил к ним.
— Вы что, хотите забрать моих свиней на мясо?
Солдаты поглядели на него с презрением и не ответили ни слова.
— Это староста прислал вас за моими свиньями? — снова спросил А Фу.
Солдаты молча указали ему на выходивших из-за деревьев французов; непонятно, что им понадобилось там, в лесу. Впервые в жизни А Фу увидал тэй; в испуге он бросился было бежать, но тут взгляд его упал на свиней и он позабыл свой страх. Он ведь по-прежнему считал, будто тэй похожи на богатых купцов, торгующих солью, тканями и иголками с нитками в устье Ван.
— Значит, вы хотите купить моих свиней? — спросил он в третий раз.
И тогда один из солдат, кивнув головою, ответил:
— Да, начальник покупает твоих свиней. Ты должен помочь отнести их к нему домой; ступай-ка вместе с нами.
Солдаты заставили его привязать свиней к жердям. А Фу боялся тэй и солдат с ружьями, но очень уж ему не хотелось отдавать задаром своих свиней. Он не успел поесть, не успел даже позвать с поля жену и вместе с тремя солдатами потащил свиней на жердях вниз, в крепость Банпе.
Прошло пять дней, десять, двенадцать, прошло полмесяца, но А Фу все не возвращался.
Ми каждый день выходила на край поля и смотрела вниз, на Банпе; там по-прежнему виднелось красное пятнышко — крепость, похожая на термитник.
Наконец он вернулся, испуганный и угрюмый, все в той же своей рваной черной одежке, но почему-то обритый наголо, а ведь прежде волосы у А Фу длинной прядью падали с темени до плеч.
Соседи пришли расспросить его, и вот что он рассказал им, пересыпая слова проклятиями:
— Сукины дети, эти тэй! Я помог им дотащить свиней до самой крепости, а они связали меня и бросили на два дня вместе со свиньями. А потом начали придираться: я, мол, скрывал у себя и кормил кадровых работников и за это меня надо бросить в тюрьму. Ну да я стоял на своем: знать не знаю никаких кадровых работников, никого я не скрывал и не кормил. С тех пор как живу здесь, впервые вижу чужих людей в моем доме. Вы взяли моих свиней, выходит, вас я и кормлю. Они били меня до полусмерти. Потом обрили мне голову: сняли, гады, прядь волос, что оставили на макушке еще отец с матерью. И заставили таскать камни и воду… Сукины дети! Я не выдержал и сбежал, бросил свиней — пропали ни за грош!
С тех пор когда уходили прочь тучи и ветры, и внизу видна была красная, как термитник, французская крепость, А Фу снова и снова принимался рассказывать о своих злоключениях и, распахнув рубаху, показывал зарубцевавшиеся раны — следы побоев. И речь свою он пересыпал проклятьями. Теперь он глядел на крепость не безразлично, а с опаскою и тревогой. Жаль было уходить с насиженного места, бросать землю, в которую вложено столько труда, но и здесь сердце его с утра до ночи точил страх: того и гляди, не только потеряешь все нажитое, но и жизни лишишься… Как тут быть?
Однажды, когда А Фу и Ми работали в поле, они услыхали как где-то возле их дома заиграла свирель:
Кто-то, видать, пришел к ним и по старинному обычаю призывает хозяев домой, наигрывая на свирели. Супруги А Фу поспешили домой и увидели гостя. Незнакомец был в облегающей черной одежде, с головы у него свисала длинная прядь волос, а слова он выговаривал так, как говорят белые мео. И А Фу решил, что незнакомец — из белых мео, они ведь часто приходят сюда из-за гор выменивать соль.
А Фу, как положено, обратился к гостю:
— Сыт ли ты? Отведай нашей еды.
И пригласил гостя на кухню. Они положили — каждый в свою чашку — по две-три горсти кукурузной муки, потом добавили вареного мяса и капусты: Ми только что принесла ее с огорода.
За едой они разговорились.
— Ты откуда пришел к нам? — спросил А Фу.
— Из-за гор.
— А из каких мест?
— Из партизанского края.
А Фу от неожиданности даже привстал и пролил на землю похлебку. Явно волнуясь, он позвал жену и, снова обернувшись к гостю, спросил:
— Ты что, кадровый работник?
— Угадал. Я — работник Правительства. Говорят, тэй таскали тебя в крепость, вот я и пришел поговорить с тобой.
А Фу побледнел. Ми — она собиралась поесть во дворе — прибежала на зов мужа и застыла в дверях.
— Он — кадровый работник! — скороговоркой выпалил А Фу, топнул ногой и выругался.
Гость по-прежнему невозмутимо держал в руке чашку с едой.
— Ненавижу тебя! — крикнул разъяренный А Фу.
Гость улыбнулся:
— За что же, А Фу, ты ненавидишь меня, работника Правительства?
— Я раньше никого из вас и в глаза не видел, но тэй пристали ко мне, придумали будто я кормил такого, как ты. Они били меня, обрили голову!
Гость глянул прямо в лицо А Фу.
— Да они просто хотели отнять у тебя свиней, вот и обманули тебя. Я и мои товарищи — такие же люди, как ты, А Фу, как любой вьетнамец, — у нас одни мысли, мы пьем воду из одной реки, живем на одной земле. Мы все — одна плоть и кровь.
Он подошел к А Фу и взял его за руку.
— Вот смотри, и наши руки и сами мы во всем схожи, и говорим мы на одном языке. Мы братья, А Фу. Тэй, они просто наврали тебе, чтоб не платить за твоих свиней.
А Фу задумался: и в самом деле, ведь кадровый работник говорит по-нашему, и волосы у него длинные, как у нас, и руки такие же, как наши, и пищу нашу он ест и знает наши обычаи. Нет, кадровые работники не похожи на тэй, их не за что ненавидеть. Тэй, видно, сказали неправду…
А Фу повернулся к жене и что-то прошептал ей. Она отвечала ему тоже шепотом. По отдельным долетавшим до него словам, по жестам хозяев и выражению их лиц гость догадался, что на него больше не держат зла. А Фу принялся за еду, а Ми внимательно приглядывалась к гостю.
Дождавшись, пока хозяева кончат разговор, гость спросил А Фу:
— Сколько дней они продержали тебя в крепости? И как тебе удалось бежать?
А Фу распахнул рубаху, показав свои шрамы и рассказал, как французы били его, как обрили ему голову и бросили в темницу, как заставляли таскать камни и воду… Поведал, как томился он, вспоминая жену и дом… И однажды, улучив минуту, перепрыгнул через изгородь и убежал.
Закончив свой рассказ, А Фу спросил:
— Они били меня за то, что я будто бы кормил кадрового работника. Но ведь вы такой же человек, как и все. Боятся они вас, что ли?
Гость улыбнулся.
— Да, боятся. Они боятся работников Правительства, боятся всех, кто прячет нас и помогает нам, и потому бьют и мучают людей.
С этой минуты гость стал своим в доме. А Фу проникся к нему самыми дружескими чувствами.
— Мы, мео, — сказал А Фу, — всегда ненавидели лжецов и грабителей и как своих принимали тех, кто жил с нами душа в душу. Ты, кажется мне, как раз такой человек. Или, может, я неправ?..
Когда солнце стало клониться к закату, А Фу вместе с гостем разобрали хлев и стали вытесывать из бревен доски. Гость тесал доски быстро и ровно — сразу видно, есть у него сноровка.
Стуча топором, он спросил А Фу:
— Скажи, а почему бы тебе не поставить новый хлев? Свиней-то ведь надо где-то держать.
А потом явятся тэй и сожрут их. Нет уж, с меня довольно.
— Да можно все сделать по-другому.
— По-другому? А как?
— Ты, брат, видно, не слыхал про деревню Фунюнг, ну про ту, что в Лайтяу? Там теперь у каждой семьи по два дома: один в лесу, в самой чаще, другой стоит, как обычно, на виду. В лесных домах там держат свиней, хранят кукурузу, тыквы — одним словом, все добро и запасы. А в деревенских домах пусто. Пусть французы приходят и видят: здесь поживиться нечем. Там и поля разбивают подальше от деревни, в укромных местах сажают кукурузу, бататы, капусту. Тэй и хотели бы опустошить те поля, да не знают, где они.
— Хорошо бы и нам выстроить два дома, как в Фунюнге, — сказал жене А Фу. — Жили бы тогда, не опасаясь грабителей.
На другой день А Фу вместе с гостем перенесли в чащу леса доски и бревна, бочонки для воды, бататы и кукурузу. Потом выстроили там времянку для жилья и хлев, поставили печь, чтоб варить кукурузу. На работу ушло у них три дня. А Фу от радости был прямо сам не свой. Он привел гостя на край поля и показал вниз, на Банпе:
— Что ж, пусть теперь тэй пожалуют сюда, нам все нипочем. Уйдем в лес и переждем, сколько надо. Давай-ка с тобой обойдем все дома в Финша, пусть и остальные перебираются в лес. Вот будет здорово!
— Да все уже давно перебрались. Ты, брат, у нас последний.
— Это ты научил их?
— Я.
И они отправились ночевать в лесную времянку.
А Фу стал расспрашивать гостя, откуда он родом, из какой семьи, и тот рассказал:
— Родился я на равнине. Там тоже тэй грабят народ, как и у вас, в горах. И людям точно так же приходится прятать свое добро. Мои земляки сколотили партизанские отряды, чтоб защитить от врага свою жизнь и свое достояние. Я знаю, как лучше прятать имущество от жадных глаз тэй, сам я ведь долго воевал в партизанах, вот Правительство и послало меня к вам — научить вас бороться с тэй. Теперь ты знаешь, откуда я родом и для чего поднялся к вам, в горы. А семьи у меня нет, враги убили всех моих родичей.
А Фу приподнялся, сел на лежанке и крепко сжал обе руки гостя в своих ладонях.
— Раз уж судьбы наши так схожи, мы с тобой должны стать побратимами!
А Фу рассказал гостю о себе, о своей жене, о том, как бежали они из дома Па Ча, как добрались сюда и поженились.
Гость слушал его с сочувствием. Полночь давно миновала, а они все никак не могли уснуть.
— Я хотел бы, А Фу, — сказал гость, — дать тебе клятву в верности и стать твоим братом.
А Фу был счастлив.
— Тебя зовут Кадровый работник? — спросил он.
— Мое имя — А Тяу.
— А Тяу!
— А Фу!..
— Ну теперь мы с тобой все равно как родные братья. Если Правительство пошлет тебя в другое место, ты непременно напиши мне на бумаге, где тебя искать. Когда завоюем независимость, я с этой бумагой приду на равнину, отыщу твой дом и мы снова встретимся.
На другой день, вернувшись домой, А Фу поймал на дворе петуха, принес его и положил посреди хижины, чтобы совершить обряд братания по древним обычаям мео.
А Тяу повесил на стену красный флажок с желтой звездой — он на рассвете сходил за этим флажком к партизанам в селенье Финша. А Фу зажег благовонные палочки. Пряный дымок поплыл по дому, и запах его напомнил А Тяу давние годы, поминки в родной деревне, там, на равнине… Ему, коммунисту, которого Партия послала в горы поднимать живущие здесь народности против империалистов и феодалов, было и смешно и неловко участвовать в этом феодальном обряде. Но он не сказал ни слова и с самым серьезным видом поправил флажок, висевший над благовонными палочками у самого очага.
А Фу, бормоча что-то, вышел на середину дома, помолился у алтаря предков, потом повернулся, подошел к очагу и склонил голову перед флажком и благовонными палочками.
— Я — Вы А Фу — представляю духам моего дома брата Вы А Тяу и клянусь до самой смерти быть ему верным и преданным братом, жить с ним всегда в мире и согласии — и сейчас, и потом, когда мы завоюем независимость. Я клянусь, что никогда не выдам его проклятым тэй. А если я нарушу клятву, пусть небо покарает смертью меня и жену и истребит весь наш род.
А Тяу поднял руку.
— Я, А Тяу, клянусь перед знаменем Родины до самой смерти быть верным братом А Фу. Если кто-нибудь нападет на А Фу или обидит его, я клянусь мстить вместе с ним его врагам, бить вместе с ним тэй. Никогда не брошу его ни в горе, ни в радости. А если я нарушу клятву, пусть покарает меня моя Партия.
Когда оба принесли свои клятвы, А Фу ножом перерезал горло петуху, нацедил полчашки крови и, став на колени, выпил половину. А Тяу тоже опустился на колени и допил другую половину.
А Тяу опорожнил чашку двумя глотками, не ощутив ни вкуса крови, ни ее запаха. С той минуты, когда он услышал голос А Фу и увидел лицо его, сосредоточенное, исполненное веры, когда он и сам поклялся быть верным и преданным братом А Фу, а значит, и всему народу мео, — с той самой минуты А Тяу видел в этом наивном и навеянном суевериями обряде лишь воплощение идеалов дружбы и братства. И ощутил искреннее волнение и радость.
Ми давно уже прибежала в дом. Женщинам приносить обеты не положено, но она, услыхав клятвы побратимов, не могла усидеть на кухне и после мужа и гостя тоже преклонила колена перед флажком и огоньками благовонных палочек. Вдруг Ми уткнула лицо в ладони и горько заплакала. По щекам А Фу тоже текли слезы. Они вспоминали свою прежнюю жизнь, полную горечи и боли.
— Когда наш народ завоюет независимость, — сказал А Тяу хозяйке, — обязательно приезжайте вместе с А Фу ко мне в гости. Каждый сможет тогда ездить, куда захочет, люди заживут наконец спокойно, будут без помех пахать землю и собирать урожай, торговать, строить дома и машины. И все будут счастливы.
Слушая гостя, супруги А Фу подняли на него глаза, еще влажные от слез, и старались представить себе, какой же она будет на самом деле, эта прекрасная и счастливая жизнь. Наверно, они поставят здесь, на холме, деревянный дом, обзаведутся буйволами и лошадьми, народят сыновей и дочек и дети их будут играть у ворот, под персиковыми деревьями… Одним словом, исполнится все, о чем они мечтали с тех пор, как обосновались в Финша.
А Тяу теперь частенько заглядывал в дом А Фу. Каждый раз, собираясь куда-нибудь по своим делам, он говорил на прощанье:
— Ну, счастливо оставаться. Я скоро вернусь, ждите меня.
И супруги А Фу ждали…
Через год в Финша был создан партизанский отряд. И когда французы из крепости Банпе снова поднялись в горы, чтобы отнять у мео скот и кукурузу, вся деревня укрылась в лесу, а партизаны обстреляли их из засады и прогнали прочь. Долго еще после этого тэй не смели и носа сюда сунуть. Они поняли: люди мео — не тупое, бессловесное стадо.
Каждая семья распахала землю в лесу и поставила там времянку. В тот день, когда Общинный комитет провел торжественную присягу партизан, в Финша пришли представители подпольного райкома и командиры Народной армии. После митинга народ долго не расходился. Молодежь веселилась, игральна свирелях и кхенах, плясала и пела.
Теперь каждый боец в партизанском отряде имел ружье, были у них и кони. Правда, ружья они раздобыли старые, и после каждого выстрела приходилось шомполом забивать в дуло порох, пыжи и пули. В ясные дни партизаны проводили учебные стрельбы. Мишенями им служили зеленые листья.
А тем временем в горные деревни мео снова пришла весна. Само собою, теперь в партизанском крае Тет отмечали без трезвона колокольцев и многолюдных молений духам. Но на бескрайних холмах ветер, как и прежде, волновал пожелтевшие травы. И, как всегда в эту пору, небо словно опускалось ниже над сжатыми полями. Лысые склоны холмов перечеркивали красные зигзаги протоптанных в глине дорог, и по ним, оттесняя прочь застоявшуюся стужу, шел не спеша несущий тепло и радость Новый год.
Все отдыхали после полевых работ. Из кухонь плыл запах смолистых сосновых дров. Над вершинами холмов по ночам разливались напевы свирелей. В каждом доме толкли в ступах рис, кололи свиней, готовили угощенье. На этот раз парни с девушками решили не устраивать гулянье на площади за околицей: а ну как звуки свирелей и песен растревожат тэй внизу, в Банпе. Они уговорились пойти в горы и веселыми ватагами допоздна гуляли под луной. Дома остались лишь малые дети да старики.
Вот уж который год люди обходились без обновок, и все-таки к празднику многие исхитрились принарядиться. Девушки из красных мео щеголяли в расшитых юбках, цветных накидках и пестрых платках с бахромою, а те, что были из белых мео, выбрили виски и накрутили вокруг головы белые тюрбаны — ровнехонько, без единой складочки. Парни надели короткие черные рубахи, затянули синие кушаки и повязали вокруг головы белые платки.
В доме А Фу тоже толкли рис на пироги. Впервые в жизни к Новому году были у них в доме мясо и водка. И потому они встречали праздник веселые и счастливые, как дети.
Поутру парни и девушки из деревни поднялись в гости к А Фу — поздравить хозяев и угоститься. Чашка с водкой ходила из рук в руки вокруг очага, где тлели пахучие сосновые дрова; отхлебнув глоток, гость отдавал чашку соседу, а едва она опустеет, по кругу идет уже новая.
А потом все запели:
Когда туман стал расходиться, парни и девушки отправились в горы.
Они ушли, но их песни и смех, звуки свирелей и крепкий дух водки, казалось, все еще наполняли хижину. Ми и А Фу остались одни. Хмель ударил им в голову.
Ми сидела у очага, щеки ее раскраснелись; она, молча помешивая угли, пекла коржи. Ей вспомнилась вдруг пора ее девичества, давние дни, когда она, впервые отведав водки, вот так же ворошила угли в очаге, а вокруг парни с подружками — ее одногодки — играли на свирелях, смеялись и пели. Семья их была очень бедной, и Ми досталась от матери одна только юбка, латаная-перелатаная, да старая душегрея. Но все равно она чувствовала себя счастливой. Только девичьи годы ее оказались недолгими, промелькнули, и нет их — как солнечный зайчик. А потом угодила она в дом Па Ча… Тяжко… Нет, не желала она вспоминать те мрачные годы! Но и по сей день виделось ей иногда злополучное квадратное оконце, за которым она изо дня в день, из года в год видела лишь зыбучий белый туман. Ми глядела на огонь и думала, думала…
А Фу обвязал бечевкой завернутые в листья коржи, подошел к очагу и сел рядом с женой.
— Пойдем погуляем, — предложил он.
— А может, дождемся А Тяу и прогуляемся все вместе? — И, помолчав, Ми добавила: — Сколько уж лет мы с тобой не играли в пао, не брали в руки свирель. Люди небось засмеют…
— Вот еще, никому и в голову не придет смеяться над этим.
Ми знала, он прав, но все-таки спросила:
— У тебя даже нет серебряного обруча, да и я вся пообносилась, прилично ли так выйти на люди?
— Да при чем здесь это? — А Фу рассмеялся. — Мы живем теперь в партизанском крае, власть у нас народная, и праздники тоже не такие, как в Хонгнгае. Здесь под Новый год никому и в голову не придет бахвалиться нарядами, затевать драки или умыкать девушек.
Сердце у Ми дрогнуло, и она заплакала. Но это были слезы радости и облегчения. Она протянула руку к свирели, приколотой на груди А Фу; не вытирая слез, поднесла свирель к губам и заиграла любовную песню. Она не играла ее уже лет десять с лишком, но помнила каждое слово:
А Фу взял в руки кхен и встал.
Мимо дома прошла ватага парней и девушек. Они громко окликнули хозяев:
— Эй, А Фу!.. Вы что, решили одни развлекаться дома?
Кто знает, слышали ли их супруги А Фу? Они с увлечением играли на свирели и кхене. Парни с девушками не стали их дожидаться и отправились дальше, а вслед им летела песня.
Потом А Фу вдруг опустил кхен и вышел из дома.
— Все вроде ушли гулять, — сказал он. — Пойдем-ка и мы. Может, там, на горе, и встретим А Тяу.
Ми взяла связку коржей, перебросила через плечо, и супруги, выйдя из дома, двинулись по тропе в горы.
Ми шла впереди, играя на свирели. А Фу шагал следом и распевал во все горло. Протяжный напев плыл над бескрайними холмами. День выдался солнечный и ясный. Внизу была отчетливо видна огибавшая подножье белая дуга реки.
Они подошли уже к самой опушке, когда А Фу, прикрыв от солнца глаза ладонью, поглядел вниз и вдруг медленно произнес:
— Сукины дети, тэй! Вздумали испортить людям праздник!.. Вон они, валом валят!
А Фу положил кхен на камень и со всех ног кинулся к дому. Минуту спустя он вывел из ворот лошадь и передал Ми поводья:
— Скачи в горы, сообщи обо всем партизанам.
Ми вскочила в седло и умчалась. А Фу тем временем вытащил спрятанное под камнем ружье и прямиком по заросшему тростником склону побежал в Финша.
Парни и девушки, гулявшие в лесу, узнав о приближении неприятеля, тотчас разошлись, как положено: каждый к своей боевой группе.
Но когда отряд подоспел к деревне, солдаты уже ворвались туда и перекрыли все тропы. Нельзя было ни устроить засаду, ни подобраться к врагу поближе. Тогда партизаны забрались на торчавшие вокруг скалы, стали стрелять оттуда и сбрасывать камни. Женщины подносили им боеприпасы.
Солдаты выследили нескольких женщин, окружили их на опушке леса и схватили. Вместе с другими попала в руки врагов и Ми.
Карательная операция в Финша продолжалась три дня.
В первый день солдаты выволокли из домов все добро: женские юбки, деревянные бочки, ручные мельницы с каменными жерновами и свалили все в кучу посреди деревни. Потом они согнали в стоявший поблизости дом всех стариков и детей, которые не успели бежать из деревни.
На второй день они подожгли деревню, прогнали табун лошадей по полям, засеянным овощами и кукурузой, согнали пойманных в лесу буйволов, коров, лошадей и коз, а потом подожгли лесные времянки. Но тут партизаны открыли по ним огонь, и тэй убрались назад в деревню.
На третий день солдаты, прочесывавшие окрестные горы, собрались в деревне и, захватив с собой конфискованный рис и кукурузу, двинулись в обратный путь. Они увели с собой детей, стариков и женщин, угнали весь скот, унесли раненых и убитых.
Спуск занял у них весь день. В узких ущельях за нависшими скалами поджидали их партизанские ружья, и неприятелю приходилось отстреливаться на каждом шагу. Во время одной из перестрелок нескольким женщинам удалось бежать, среди них была и Ми.
Она вернулась к лесной времянке, но там все сгорело дотла. К счастью, Ми повстречала партизанского связного, и он отвел ее на базу, в соседний лес. Случилось так, что и А Фу явился на базу за патронами. Ми бросилась к мужу, крепко обняла его за плечи и зарыдала, не обращая внимания на обступивших их людей.
Партизаны стали расспрашивать ее. Ми сперва отмалчивалась, потом заговорила, но голос ее прерывался и по щекам текли слезы.
— Жена и сын А Те погибли в самом начале пути, и смерть их была ужасна. Она ведь была на сносях, а тут ей пришлось тащить на себе мальчонку. Она упала, и у нее начались схватки, но солдат стал бить ее прикладом, заставляя идти дальше. Так она и скончалась посреди дороги… Малыш — ему было всего три года — не поспевал за нами, и тогда солдат ухватил его за руку и поволок, как куль, по камням, потом он тащил малыша за волосы, пиная его ногами… Мальчик упал и больше уже не встал… О небо, какое горе!..
Она опустилась на камень. Глаза ее были красны от слез, лицо побледнело. Ми не в силах была вымолвить больше ни слова. У нее перехватило дыхание, она не могла даже плакать.
Люди, стоявшие рядом, рыдали и выкрикивали проклятья.
— Ты шла всю ночь и очень устала, — сказал А Фу. — Хватит, не надо больше вспоминать эти ужасы.
Он поднял ее, взвалил к себе на спину и понес через лес туда, где стояла их времянка. Он уложил Ми на единственную уцелевшую доску, и она сразу забылась сном.
Проснувшись, Ми почувствовала, что силы возвратились к ней. Она повернулась на бок и увидела А Фу. Перевязав лианой кусок бычьего мяса, он пек его на огне. Заметив, что она проснулась, муж подошел и сел рядом с нею.
Ми опасливо огляделась вокруг.
— Слушай, — зашептала она, — мне страшно. Я не хотела вчера говорить при всех: уездный начальник Па Ча теперь живет там, внизу, в Банпе, он заодно с тэй. Я видела, как он вышел встречать солдат.
А Фу выслушал ее спокойно, словно новость эта нисколько его не удивила. Только голос его, когда он заговорил, дрожал от гнева:
— Ублюдок Па Ча вовсе не мео! Ему самое место там, вместе с врагами. Не бойся! Мы не страшиться должны его, а ненавидеть. Или ты забыла?..
— Нет… Но мне страшно. Если мы попадем к ним в руки…
— Ты что, спятила?! — закричал он. — Это тебе не Хонгнгай! Мы живем с тобой в Финша, в партизанском крае. И не забывай, твой муж — командир партизан.
Не слушая больше жену, он забормотал проклятья. Отведя душу, А Фу сказал:
— Сама подумай, раньше нас мучил Па Ча, а теперь грабят и мучают тэй. Нет, говорю тебе, Па Ча — не мео! Он — выродок, в нем чужая кровь…
А Фу встал приглядеть за мясом и, присев у огня, снова зашептал что-то.
Видя, как решительно он настроен, Ми успокоилась.
Но едва А Фу замолчал, ее страхи и опасенья проснулись вновь. Да и могла ли она вот так, сразу забыть все, что пришлось ей вынести за эти несколько дней. И еще ее мучила мысль о том, что они остались без крова, без кукурузы и риса. Теперь снова надо в поте лица обрабатывать землю, чтобы не умереть с голоду. Сколько придется намучиться. И еще не известно, будет ли от этого прок… Может, лучше уйти отсюда? Мысль эта то и дело приходила ей на ум, Ми старалась прогнать ее, но она возвращалась опять, мешаясь с воспоминаниями о черных днях в доме Па Ча, об ужасной смерти жены А Те. Ее раздирали сомнения и страхи, и она не знала, на что решиться.
А Фу, дожарив мясо, принес его и положил на доску.
— Ну, — сказал он, — провиантом мы обеспечены, можно идти выручать наших из крепости.
Ми хотела поделиться с ним своими опасениями, но промолчала. И лишь потом, после долгих колебаний, спросила, не лучше ли им перебраться отсюда куда-нибудь подальше.
А Фу помрачнел.
— Так, значит, стоило тэй продержать тебя день в плену, и от всей твоей храбрости ничего не осталось… Знай же, у меня теперь есть брат, и я никогда его не брошу. А Тяу сказал, что мы должны удержать в наших руках дорогу во что бы то ни стало, по ней пойдет Народная армия. А ты заладила: уйти, уйти подальше.
Услышав имя А Тяу, Ми словно опомнилась. Ведь у нее раньше только и было близких людей что отец с матерью, но оба они давно умерли… Благодаря А Фу и его брату А Тяу она поняла, что есть на земле хорошие, добрые люди.
Ми больше не заговаривала об уходе…
Она встала и принялась помогать А Фу. Вдвоем они разделали бычью тушу и нажарили мяса впрок, чтобы партизаны были обеспечены провиантом.
— Завтра пойдем на собрание, — сказал А Фу, — надо обсудить, как нам лучше ударить по Банпе, чтоб освободить стариков и детей.
— Я больше ничего не боюсь, — засмеялась Ми. — Конечно, пойдем завтра вместе.
На другой день супруги А Фу отправились на собрание. По дороге А Фу поделился с женой последними новостями:
— Знаешь, в Хонгнгае тоже организован партизанский отряд. Только Па Ча с сыновьями остались верны тэй, пришлось хозяевам выручать семейство Па Ча и под охраной доставить в крепость. Сейчас, куда ни пойдешь, всюду партизаны.
Ми спокойно выслушала его. Она больше не боялась Па Ча и его сыновей. «Вот бы узнать, — подумала она, — что сталось со всеми женщинами из дома Па Ча… Может, ушли в лес с партизанами и теперь свободны как птицы…»
Она спросила об этом А Фу. Но тот промолчал. Он не отрывал глаз от пепелищ, черневших на месте соседних деревень…
Прежде в Финша теснились дома и хижины, на травянистых склонах паслись буйволы и коровы, лошади и козы. Нынче лишь изредка можно было увидеть на пепелищах людей; они пытались откопать из-под развалин уцелевшую, быть может, утварь: посуду, мотыги, лемехи. Стаи ворон кружили над кровавыми лужами, где валялись брошенные грабителями свиные и бычьи головы. В воздухе висел тяжелый, удушливый смрад.
И долго еще кружилось над горами воронье.
УЛИЦА
Пожалуй, улица никогда не выглядела столь оживленной, как в конце дня, когда зажигались огни. Домишки и комнаты, отделенные друг от друга лишь тонким простенком или картонной перегородкой, а то и воображаемой чертой, пролегавшей между двумя кроватями, едва вспыхивал электрический свет, как бы сливались воедино и казались каютами плывущего по морю большого корабля.
Не умолкавшая в любое время дня, улица становилась при фонарях особенно шумной. Здесь собирали ужин в комнате, там всем семейством располагались прямо на кухне. Вернулся с работы известный тут всем и каждому паромщик. Молодая женщина, прислонив к стене велосипед, вошла в ясли и, выйдя с сынишкою на руках, взяла свой «экипаж», посадила малыша на плечи и не спеша двинулась по тротуару, а соседи, прозвавшие сына ее Кутенком, глядели, как он щурился на уличные фонари. Одни, второпях дожевывая ужин, выбегали из дверей, сегодня ведь понедельник — день занятий на общеобразовательных курсах. Другие целой компанией собирались в кино. Говорят, в «Восточной столице» идет новый музыкальный фильм. У дверей появились топчаны, бамбуковые скамейки; старики с блюдечками бетеля, с кальяном и лаосским табаком устраивались где попрохладней. Ребятишки, подтащив к краю тротуара плетенки с отбросами, пока, в ожидании мусоровоза, как заправские футболисты, гоняли по улице круглый бумажный ком. А когда крики их внезапно умолкали, слышно было, как бившая под напором струя из водопроводной колонки звонко ударяла в железные днища ведер, выстроившихся цепочкой до самого дерева.
Как раз в эту пору и возвращался обычно домой дядюшка Бао. Чужой человек при виде всей этой суматохи и толчеи решил бы, гчто он стал свидетелем грандиозного скандала, и лишь потом, приглядевшись, понял бы, что во всем тут есть свой порядок и у каждого свое обличье и повадки, свой особенный образ мыслей, своя манера прищелкивать языком и не похожая на все другие улыбка.
Бао сворачивал за угол, и с каждым шагом служебные дела его отступали куда-то, становились все неприметнее и оставались где-то далеко. Уличный шум был ему нипочем, он шагал молча, невозмутимо, давно привыкший ко всему. И оборачивался, лишь услыхав слишком громкие голоса у водопроводной колонки — это означало, что там назревает ссора, — и, уж конечно, останавливался, когда на перекрестке сталкивались велосипедисты. Подобные происшествия были его прямым делом — он ведь состоял в уличном комитете.
Но в последние дни у него появилась новая забота. Он старался отвлечься, забыть о ней, однако тревожные мысли вновь и вновь бередили душу. Сын его, Минь, который ушел в армию еще в конце прошлого года, недавно получил увольнительную и провел целый день дома. Он сказал, что скоро ему предстоит дальняя дорога. Бао не стал его расспрашивать ни о чем, он понял и сам: сын собирается на фронт. Так уж повелось с тех пор, как янки захватили Юг и начали бомбить Север: если солдата отпускали домой и он заводил с родными разговор о дальней дороге, каждому было ясно: жди теперь от него вестей с фронта. Оно и понятно: место солдата на фронте. Сам Бао двадцать лет назад тоже воевал. И Ван, старший его сын, вот уже третий год на передовой. Думал же он вот о чем: отпустят ли Миня еще хоть разок домой. И каждый вечер, сворачивая на свою улицу, он первым долгом смотрел, не стоит ли у дома велосипед. Хорошо бы, конечно, если б сын заглянул до отъезда. Здорово было бы войти в дом и увидеть белозубую улыбку сына, сидящего за подносом с едой…
Ребятишки, давно поджидавшие Бао, заслышав бренчанье старого велосипеда, с криком бежали ему навстречу.
— Эй! Дядя Бао! Дядя Бао!
— Дядя Бао, дайте, пожалуйста, коробок спичек!
— Сколько? — смеясь, переспрашивал Бао. — Сколько вам надо коробков?
— Два…
— А мне — четыре!
— Нет, шесть! Шесть!
Бао останавливался, опершись на раму велосипеда, и детвора обступала его плотным кольцом.
В это время обычно возвращалась с работы тетушка Бао. Глядя на них, она восклицала:
— Что, никак не расстанетесь?
И проходила мимо не останавливаясь. Кто знает, шутила она или сердилась… Войдя в дом, она тотчас вытаскивала из-под топчана мангал, засыпала в него опилки, совала бумагу и поджигала растопку. Все движенья ее были легкими и плавными. Нет, скорее всего, она сердилась на мужа не всерьез.
Сказать по правде, не было еще случая, чтобы старый Бао дал кому-нибудь из малышей коробок спичек. Хотя он каждый раз исправно, загибая пальцы, подсчитывал, сколько кому обещал коробков… И ребятишки, и сам Бао вовсе не имели в виду обыкновенные спичечные коробки; для них эти никогда не появлявшиеся на свет спички означали нечто диковинное и загадочное, не имеющее ничего общего с будничными изделиями из бумаги, лучинок и серы.
У Бао была привычка не завтракать по утрам. С возрастом привычек и странностей у человека становится больше и больше. И тетушка Бао сетовала на то, что эта привычка поститься по утрам была разорительней нескольких трапез.
Судите сами: каждое утро старик выкуривал по две сигареты — да не какие-нибудь, а ароматные. Курение свое, объяснял ей муж, он подчиняет строгому правилу: первой сигаретой он затягивается сразу после умывания, вторую закуривает, выводя за дверь велосипед. Она и сама давно уже знала этот его распорядок и, честно говоря, никогда не задумывалась об убытках, но по привычке — а у кого их нет — продолжала ворчать и жаловаться.
Когда в раскрытые настежь окна на нечетной стороне улицы доносился щекочущий ноздри запах ароматного табака, каждый знал: старый Бао идет на работу. И, даже не глядя на часы, можно было держать пари: сейчас ровно шесть пятнадцать утра — если на дворе было лето, или семь пятнадцать, если это было зимой. Год за годом, из месяца в месяц, изо дня в день все повторялось без изменений.
Бао имел также обыкновение, возвращаясь с какого-нибудь заседания, намекнуть соседям, какие именно важные вопросы решались сегодня. Все понимали: если он, проходя мимо старой стены, хранит молчание, значит, речь шла о делах военных — секретных. Иначе Бао заговорил бы, не обращаясь ни к кому в отдельности, так, как читают вслух газету:
«Рис теперь в продмаге будут продавать не по четвергам, а по воскресеньям — с утра и до вечера. Так народу удобнее. Значит, мы выполняем заветы Дяди Хо. Продавцы-то у нас молодежь, вот они всей бригадой и надумали насчет воскресенья…»
«Да, в табачный отдел завезли сигареты…»
«Кто у нас отвечает за чистоту и порядок? Лето уже на носу. Надо опрыскать все, иначе от комарья не спастись. Опрыскать каждый уголок…»
«Скоро нашим ополченцам выступать на районном смотре!..»
«Помните, убежища не захламлять! Ячейки накрыть крышками, чтоб мусор и земля туда не попали. Мало ли что сейчас перемирие, от янки всего можно ждать! Так сказал Нгуен Ван Чан, товарищ Чан, секретарь горкома…»
«Сегодня я был на совещании вместо начальника… Наша бригада бытовых услуг скоро приобретет машину для выделки лапши. Если учесть вклады за этот месяц, нужно лишь взять небольшой краткосрочный кредит — и машина наша! Тут уж у нас на улице не останется ни одного безработного, прямо хоть праздник устраивай…»
А кончались эти его речи всегда одинаково:
— Конечно, вы здесь, сорванцы? Небось, опять спички вам подавай… Тебе сколько коробок? Сколько? Ну, говори! Подойди-ка… Так, пять коробок… Зачем тебе столько? Ладно, пять так пять… А тебе, озорник? Только три? Маловато, давай прибавим одну, бери четыре…
Бао был очень занят. Но как бы ни уставал он после рабочего дня, усевшись на свой велосипед, он никогда не ехал прямо домой, а, свернув на плотину, подъезжал к Часовой башне. Здесь ближе к полудню открывался травяной рынок. Шли за травою и те, у кого был свой скот, и те, кто держал пекинских гусей, прожорливая птица эта в один миг сводила траву на лужайке — почище серпа. И едва торговцы успевали сложить под высокими фикусами траву, как ее раскупали всю — до последней былинки.
Бао травы не покупал. Он сам нарезал несколько охапок зелени, поднимавшейся на краю площади. Маленький серп и холщовая сумка были всегда привязаны у него к багажнику. Бао держал четырех кроликов — они жили у него в выкрашенном зеленой краской двухъярусном деревянном загончике, красивом и чистом, как клетка для птиц.
Когда со всеми делами было покончено, оставалось еще одно, самое последнее — разговор о спичках с мальчишками, обступавшими его у перекрестка, и, наконец, Бао ставил свой велосипед у дверей. Жена сидела на корточках под самым окном. Справа от нее тлели в мангале опилки, слева пыхтела керосинка. Обе руки жены были заняты делом — точь-в-точь как у ткачихи, склонившейся над своим станком. Бао каждый раз хотелось спросить у нее: «Что, Минь не приходил?» Но он молча проходил прямиком во двор, набирал воды из бочки и, смыв с себя пыль и пот, возвращался в комнату. Там на подносе его уже ждал ужин.
Казалось бы, садись да ешь себе спокойно. Но тут-то и наплывали дела и заботы, они катились потоком, как дождевая вода по звонкому желобу, и сплетались в густую сеть.
С тех пор как Минь ушел в армию, старикам казалось — да так оно и было на самом деле, — что они стали теплее относиться друг к другу, а это довольно редко случается в преклонные годы. Тетушка Бао ласково поглядывала на мужа, а он, положив себе в чашку рис, наливал суп из водяного вьюнка, сваренного, чтоб был покислее, с травою тюаме, и, съев суп, подливал себе еще. Тогда она опускала свою чашку и начинала обмахиваться веером из бамбуковой дранки, давая мужу понять, что, мол, есть надо не спеша, со вкусом. А то привык делать все на скорую руку и думает за едой бог весть о чем, вон пустые палочки несет ко рту. Ну вылитый командир здешних ополченцев, тот тоже вечно торопится. Так думала тетушка Бао… Муж, считала она, слишком уж неразборчив в еде и издерган. На самом же деле старый Бао любил поесть и был вполне уравновешен и спокоен.
Он поднял на нее глаза, словно догадываясь о смешных ее подозрениях, и сказал:
— Съем-ка я еще для порядка.
Снова подлил себе супу и принялся шумно жевать кусок малосольного баклажана — но ел он, по мнению жены, все равно без должной выдержки.
Ага, так и есть. Легок на помине — в комнату вошел командир ополченцев. Этот всегда был, как говорится, на взводе; и все дела у него были важные и срочные. Когда янки бомбили Ханой, человеку незнакомому могло показаться, будто командир теряется во время налета. Но он был вообще человек беспокойный и суетливый. Товарищи частенько подшучивали над ним, однако он был неисправим — и, слушая, как он разъяснял какое-нибудь неотложное задание, все, бывало, покатывались со смеху.
— Товарищ Бао! — воскликнул командир.
— Что случилось?
— Срочное дело.
Бао положил палочки на поднос и усмехнулся:
— Ну, если срочное…
— Да-да. Вы ешьте, ешьте, а я пока вам все изложу. Близятся праздники, и надо составить программу — как обеспечить порядок и безопасность…
— Да как обычно, чего тут мудрить!
— В этом году надо бы начать подготовку пораньше. Вода прибывает, сами знаете.
Красная река и впрямь поднялась высоко, впервые за долгие годы уровень ее достиг двенадцатиметровой отметки. Была объявлена готовность номер три. Горожане, облепив точно муравьи оба берега, укрепляли и насыпали повыше дамбы, а внизу, грозно рокоча, неслась красноватая от ила вода.
Да, порядок и безопасность — дело нешуточное. Конечно, думал старый Бао, заботы эти общие для всей улицы, и надо бы привлечь побольше народу, наладить пропаганду, чтобы цель мероприятия дошла до каждого. Само собой, все делается на добровольных началах, но отлынивающих да отсиживающихся по углам быть не должно.
Время теперь другое, не то, что до революции, когда люди и в одном-то доме жили, как бойцовые петухи — каждый в своей клетушке, только отвори дверцу — перья так и полетят. Никому не было дела до того, жив ли, помер ли сосед за стеной. Бао ведь сам родом отсюда, как говорится, столичная косточка, ему ли не знать всех «прелестей» старого Ханоя. Ну да все это кануло в прошлое — и навсегда! А праздники — Новый год, День Республики или другая славная дата, — они теперь всенародные. Надобно чтить их и отмечать, как положено, по издавна заведенным обычаям, но и о порядке не забывать. Тем, кто не знает этого, придется объяснить, чтобы поняли все до конца, а кто не прислушается к мнению народа, тех надо вовремя и как следует пробрать. Бао был мастер по этой части, уж если примется за кого, пощады не жди. Молодежь, хоть и побаивалась его, любила присутствовать при «разносах»: Бао и тут не обходился без шутки, а посмеяться каждому охота. Случалось, он и с детворой в игры пускался, забыв о своем почтенном возрасте…
— Вы приходите к нам на собрание, — сказал командир напоследок, — обменяемся мнениями, прикинем, что и как. Только постарайтесь быть к началу. А мне еще надо сбегать к соседям, на ближнюю улицу, одолжить несколько касок, так что я могу немного опоздать.
— Ладно.
Бао открыл записную книжку и написал в конце страницы: «Собрание ополченцев — распорядок дежурств и патрулирования». Лишь теперь, сделав заметку в своей книжке, Бао был спокоен: тут уж он ничего не забудет (хотя, что греха таить, случалось и забывал).
Сегодня вечером у него не было никаких заседаний, и он решил воспользоваться свободным временем, чтобы покончить с делами, накопившимися с прошлой недели. Перво-наперво надо найти помещение для старшей группы детсада — приготовишки должны же где-то заниматься. Может, пусть учатся пока в комнате медпункта? Но там ведь скоро поставят машину для выделки лапши. Медсестра небось взбунтуется: мол, там, где мучная пыль, нельзя делать прививки. А уж дети за какую провинность должны целый день дышать этой пылью! Что же делать? Нерешенные вопросы всюду, куда ни кинь. Люди шли с просьбами, с жалобами. Иногда ему снилось, будто он лежит на топчане рядом с соседями и пытается натянуть на себя хоть краешек циновки, а она — узкая и короткая — на всех одна. В молодости дни казались ему долгими, не знал, куда и время девать, а вот нынче времени всегда в обрез…
Не успел он выйти из комнаты, как с улицы послышался чей-то голос:
— Дядюшка Бао, дядюшка Бао!..
Кто-то однажды сказал ему в шутку: «Если к твоему имени приставить хвостик — две буквы „в“ и „е“, сразу станет понятно, что народ тебя выбрал пожизненно в Комитет самообороны». И еще люди, видя, как он хлопочет с утра до ночи, пустили о нем такое присловье: «Кто должен слоновую кость таскать, не поевши спокойно дома? Работники Исполкома». Но Бао не желал слушать пессимистические, на его взгляд, высказывания. Сколько бы ни было этой тяжелой «слоновой кости», уж он-то ее донесет куда надо. Он входил в Комитет самообороны, был зампредом выборной комиссии Общественного контроля. Не отказывался от любой работы. Ведь эта «слоновая кость» — ноша, возложенная на него революцией. Значит, подставляй плечи!..
Он сунул в рот зубочистку, потом, достав зажигалку, прикурил только что свернутую сигарету и открыл дверь.
Город утопал в лучах фонарей и лунном свете. С высокого гребня окутанной мраком дамбы, за которой угадывалась вздувшаяся стремительная река, наплывало молчание, и его разрывали лишь голоса играющей детворы да звон струи, падавшей из крана в гулкие ведра.
Кто-то подошел к двери. Бао вздрогнул, ему показалось, что это Минь. Увы, страстное желание повидать сына подвело его, а ведь зрение у него было еще хоть куда.
— A-а, это ты, Хай! — громко сказал он.
Только теперь, разглядев гостя, Бао вспомнил, что встреча эта давно уже помечена в его записной книжке; но краткая, как всегда, пометка, очевидно, затерялась среди бесчисленных записей, и дело вылетело у него из головы. Этот Хай — сын старого Ты, который раньше тоже был в Комитете самообороны. Парня уволили с завода, и он хотел посоветоваться с Бао, как ему быть дальше. Впрочем, это вовсе не сам он решил — старуха, мать Хая, не зная, что делать с сыном, надумала обратиться к старым друзьям мужа. Хай, по натуре парень робкий, не сразу решился прийти к дядюшке Бао. Увидев его, Бао сразу все вспомнил. И тотчас подумал о Мине, ведь его сын и Хай были ровесники. Бао давно уже пришел к твердому убеждению: молодой парень, кем бы он ни был, должен непременно отслужить в армии. Военная служба любого сделает человеком. И Хай тут не исключение. Так-то…
— Жаль, — сказал он, — времени у меня мало. Ну да, мало ли, много ли — не твоя забота! Пока не выслушаю тебя, никуда не уйду.
— Ага…
— Ты почему раньше не приходил?
— Я ездил в деревню, к родичам.
— А не врешь?
— Разве могу я вас обманывать…
— Тогда у меня такой вопрос: что там стряслось у тебя на заводе? Да ты проходи. И не волнуйся.
Хай поглядел на хозяина и, сам не зная почему, опустил голову. Парень он был открытый и честный; но сейчас заколебался: поверит ли ему дядюшка Бао. Последние события убедили его, что даже мать, не говоря уже о чужих людях, не очень-то верит его рассказам. И он не знал иногда, как ему быть, какие найти слова, чтобы люди поверили ему. Безысходность эта порой выводила его из равновесия.
Но сегодня Хай постарался все обдумать заранее. Он верил: дядюшка Бао сумеет ему помочь. Сам не зная почему, но с того дня, как Минь ушел в армию — а он видел: Минь собирался на войну так же спокойно, как ходил каждый день на работу, — с того самого дня обуревали его разные мысли — когда радостные, а когда и невеселые. Ему казалось, будто в доме старого Бао все дышит каким-то особым теплом и сердечностью, вот почему, собираясь к дядюшке Бао, он был во власти доверия и самого радостного предчувствия — совсем как в те годы, когда он мальцом вместе с приятелями поджидал дядюшку Бао у перекрестка, чтоб попросить у него спичечный коробок… один коробок… три коробка… Однако, услышав жесткое: «А не врешь?..» — Хай ощутил, как в душе его поднимается бог знает откуда взявшаяся отчужденность и даже злость. Наверно, он побледнел. Хай плотно сжал губы и почувствовал, как спина взмокла от пота. Но дружелюбный взгляд старого Бао успокоил его, и к нему вернулось ощущение душевной легкости. Ему захотелось снова сродниться, срастись со всем, что окружало его в этом доме. Он чувствовал неодолимое желание рассказать старому Бао все, все как есть. Конечно же, Бао пошутил, он верит, верит ему.
И вдруг дядюшка, словно читая его мысли, сказал:
— Да ты не волнуйся, я верю тебе, верю каждому твоему слову.
— Дядюшка Бао, — спокойно произнес Хай, — я по глупости связался с ними.
— Это ты украл рюкзак у человека, задремавшего в парке?
— Я.
— А потом с дружками затеял драку ночью в кафе. Не так ли?
— Да.
— Зачем ты воровал?
— Они… они сказали, каждый должен внести деньги в общий котел, иначе ему не гулять со всеми…
— А тебя, брат, жадность одолела?
Хай, склонив голову, пробормотал:
— Ага. Раньше было…
— Почему же ты, когда тебя на дирекции разбирали, всех клеветниками обозвал?
— Да потому что эти гады и вправду меня оклеветали! — Хай вдруг сорвался на крик. Он резко вскинул голову.
Бао тоже встрепенулся, вскочил и хлопнул записной книжкой по ладони.
— Оклеветали, честное слово, дядя Бао. — Хай говорил уже спокойнее. — Все, какие есть за мной дела, они ведь в прошлом году были, когда я и на заводе еще не работал. Спасибо, ребята из Молодежного комитета помогли, дали пропуск на выставку про борьбу с хулиганами и тунеядцами, поговорили по душам. Поглядел я и стыдно стало самого себя. Покончил я с этим — раз и навсегда. Еще в дневнике у себя в тот день записал, что для меня как бы солнце взошло и началась новая жизнь. Все повернулось на сто восемьдесят градусов. Я даже голову обрил и поклялся, что ноги моей больше не будет в злачных местах. Загнал свою «люксовую» куртку, выбросил дубинку и больше со шпаной не водился.
— Порвал, значит, с ними?
— Да. Знать их больше не желаю. А они, чтоб отомстить, нарочно меня «заложили»: Хай, мол, снова влип на краже и его «замела» милиция на вокзале… И еще наплели… Вранье все это! Я забыть напрочь хочу эту дрянь, так что же мне ее все время так и будут под нос совать?
— Вот в чем, выходит, дело, — засмеялся Бао.
Хай поднял повыше рукав рубашки, и на запястье его стал виден буроватый круглый шрам величиной с монету в пять су.
— Видите, — сказал он, — это еще когда я с «братвой» водился, они наколку мне сделали — птицу. По-ихнему: «Умная птица летает по ветру». А потом, когда одумался, зло меня взяло. Да и мать, как увидит наколку, сразу в слезы. Я сперва руку перевязывал — вроде болит она у меня. Говорят, разными отварами птичку эту можно бы вывести. Но я-то решил сделать по-другому — так, чтоб от нее вроде и следа не осталось и чтоб на будущее, если взбредет на ум что плохое, памятка была. Вот и выжег на том месте кожу.
Глаза Хая заблестели. Он широко улыбнулся. Нет, он ничего не скрывал от Бао. Да и вообще ему больше нечего скрывать. Он ведь порвал с прошлым бесповоротно.
Бао встал, положил руку ему на плечо и произнес фразу, изумившую Хая:
— Я помогу тебе вступить в наш отряд ополчения.
И, поглядев на Хая, прибавил:
— Дядюшка Ты когда-то…
— Знаю, — выпалил Хай, — отец тоже был ополченцем.
— Хорошо, что ты помнишь об этом. Ну, значит, считай, у тебя все в порядке…
Бао машинально скрутил сигаретку, достал зажигалку, закурил и вышел на улицу.
Пришлось пробираться сквозь лабиринт стульев и плетеных скамеек, перегородивших тротуар. Ветер затих. Пряный дух табака ниточкой вился за ним вдоль улицы и оставлял ощущение свежее и бодрящее, словно запах туалетного мыла, исходящий от только что умывшегося человека.
В Комитете самообороны Бао рассказал о своем разговоре с Хаем. И тотчас градом посыпались возражения.
— Нет, это — дело темное!..
— Он, подонок, чего хочешь наобещает. Да кто ж ему поверит?!
Больше всех кипятился среди ополченцев один старик из бывших торговцев — редкие отвислые усы придавали ему удивительное сходство с сомом. После того как вышла Директива восемьдесят девять, соседи не раз замечали, что жена Сома приторговывает конвертами, марками и разным ходким товаром. Но, само собой, они были ни при чем, когда ее забрали в привокзальное отделение милиции и держали там, пока Комитету самообороны не разрешили заплатить за нее штраф и взять ее на поруки. Она потом долгое время не смела даже голову высунуть за дверь. Немало было после этого директив и разных кампаний — и летом, и осенью, но никто не напоминал Сому о неприглядной истории, приключившейся с его старухой в прошлом году. А теперь, подумайте только, этот Сом оказался самым непреклонным. Новый наш строй, утверждал он, самый прекрасный и справедливый и потому подонкам, вроде Хая, в ополчении не место.
— Наш долг, — заявил он в заключение, — оберегать заслуженный отдых народа после трудового дня. А Хай со своими дружками нарушал порядок и не давал людям спать.
— Прошу слова…
Многие просили слова. Обычно на этих собраниях уже третий оратор сбивался на середине своего выступления, терял, как говорится, нить и начинал повторяться. Сегодня же все было иначе. Даже те, кто возражали против предложения Бао, были немногословны и сдержанны. Они сочувственно слушали Бао, когда он говорил: «Дядюшка Ты много лет был среди лучших наших работников. Имеем ли мы право бросать его сына на произвол судьбы? Охаять человека — это ведь проще простого. А вот помочь…»
Да, отца Хая помнили все…
Это теперь долгими летними днями яркое солнце золотит на их улице чистые белые стены. И зеленая тень деревьев, посаженных на тротуарах, дотягивается уже до вторых этажей домов. А дядюшка Ты поселился здесь одним из первых, когда на улице поднимались только первые хибарки. Было ему лет за пятьдесят, и стал он «монополистом» — единственным среди соседей рикшей: сперва таскал ручную тележку, потом пересел на велоколяску. Тележка его разъезжала здесь еще с той поры, когда железнодорожная ветка доходила лишь до мощенной камнем дороги у ворот в начале улицы Кхэмтхиен и там путь перекрывал шлагбаум. В прошлую войну, когда французы оккупировали город, в коляску к дядюшке Ты уселся однажды пьяный в дым тэй и потребовал отвезти его к церкви Лиеузиай. Дядюшка Ты догадался, что тип этот из охранки — в церкви была устроена камера пыток. Те, кто попадали туда, редко оставались в живых. Подъехав к безлюдному темному месту за Слоновьим загоном, рикша вышвырнул пьяного из коляски, пнул его несколько раз ногой в затылок, потом приподнял коляску и проехал колесом по его шее. А сам потом налег на педали и умчался к Северным воротам.
Неизвестно, что стало с тем типом. Но если, по милости неба, он не издох, то, уж наверно, остался на всю жизнь калекой. Расправляясь с мерзавцем, дядюшка Ты был весь во власти охватившего его порыва, однако назавтра, пораскинув мозгами, он забеспокоился и решил бросить свой промысел. Он не возил пассажиров до того самого дня, когда наше Правительство освободило Ханой.
После восстановления мира дядюшка Ты заявил, что нынче настали другие времена — прекрасные и славные, точь-в-точь как те дни, когда Ты Хай вернулся с победой и всех, кто обидел жену его Киеу, покарал, а тех, кто был добр к ней, достойно вознаградил. И жизнь, мол, теперь пошла другая — никто не сидит у тебя на шее, и эти гады тэй не шляются больше по улицам… Разъезжай себе сколько хочешь.
Дядюшка Ты стал руководить Уличным комитетом, а потом до самой смерти работал в Комитете самообороны. На похоронах его были даже представители райкома.
* * *
Из года в год в канун Дня провозглашения Республики, на каждой улице создавался оргкомитет, чтобы подготовить и провести этот большой праздник торжественно, весело и без происшествий. Но в этом году вода в Большой реке, несмотря на позднюю пору, держалась высоко, и потому жители города должны быть особенно бдительны. Прежде всего это касалось, конечно, ополченцев.
Дежурство Хая начиналось в одиннадцать вечера и кончалось в час ночи. Днем обычно дежурили женщины или пожилые мужчины.
Дежурство не сравнишь ни с каким другим делом. Едва повязав на руку красную повязку Комитета самообороны, Хай проникся совершенно особым чувством, он как бы реально ощутил ложившуюся на его плечи ответственность.
Влюбленные коты гонялись друг за дружкой по крышам. И Хай подумал: этак они перебьют немало черепицы; а теперь ведь самые дожди, и в домах потекут крыши. Вон там, за прикрытым окном, горит лампа. Чего это они жгут так поздно свет? Неужели ссорятся до полуночи? А может, в семье кто-нибудь заболел или собирается на вокзал? По неглубокой сточной канаве прошлепала, не торопясь, старая крыса. Ишь ты, и как только она уцелела после всех кампаний по борьбе с грызунами? Небось на старости лет поумнела? И тут в темноте со всех сторон зазвенели будильники, одни умолкали, и тотчас взахлеб начинали звонить другие. Пора собираться в ночную смену — здесь во многих домах жили рабочие с фабрики. Заскрипели двери, послышались прерываемые зевотой голоса не проснувшихся еще толком людей, гулкий стук деревянных сандалий, перезвон чашек, котелков и бутылок.
Створки запертых дверей печально темнели, словно глаза слепцов. Кто знает, спят ли там люди или просто не подают признаков жизни. Но вдруг ни с того ни с сего двери приоткрывали веки, красные от падавшего изнутри неяркого света, — и облик дома сразу преображался. Не так ли и люди — иной раз человек, добрый и приветливый по натуре, выглядит суровым и мрачным. В одном из окон яркий свет лампы окрасил багрянцем полотняную штору. Это счастливая комната: такая уж завелась верная примета — если под окном сложены аккуратной пирамидой дрова, значит, люди, живущие в доме, пекутся о своем очаге, о детишках, о семейном достатке.
Поздней ночью, когда на улице не появлялись больше прохожие, она казалась серьезнее и как бы задумчивее, чем днем. У нее была своя ночная жизнь. Дома в два и три этажа стояли, прислонясь друг к другу, и всюду, под каждой крышей, жили люди. Облик каждого дома был как бы приметой и памятью разных возрастов Ханоя. А привычки и вкусы живших в домах людей несли на себе отпечаток их переменчивой жизни и всей истории города.
Коренные горожане твердят в один голос: пусть жизнь кое в чем и оставляет еще желать лучшего, Ханой нынче такой город, где можно достойно жить и трудиться. Какую семью ни возьми — все взрослые работают. В часы пик — перед началом и после окончания рабочего дня — велосипеды катят по улицам рекой, кажется, весь город крутит педали. На перекрестках, случается, велосипедисты сталкиваются и даже падают, но в отличие от «доброго старого времени» дело теперь обходится без драк и скандалов.
«Да, — думал Хай, — как все меняется и не углядишь…» Ведь он вырос здесь, на этой улице. А сверстников его судьба увела отсюда в разные концы страны. Они разлетелись как птенцы из гнезда по небу, осененному знаменем Родины. Есть, правда, среди его одногодков и другие, похожие, скорее, на навозных мух, — вот вроде него, Хая. Да только мало их, можно по пальцам пересчитать, а если по-честному, на этой улице только он один такой и есть.
Здесь мысли Хая вдруг остановились с разбега, словно человек, застывший перед входом в зловонный и грязный проулок, не решаясь двинуться дальше…
Он принялся снова размышлять о своей улице. Но память упрямо возвращала его в детство с его радостями и печалями, с его неповторимыми волнениями. Хай увидал себя десятилетним мальчиком — почему-то от той поры самым ярким воспоминаньем остался длинный шест, стоявший в углу двора. На конце шеста торчали два железных крюка…
Вся улица от дома до школы была обсажена деревьями: тамариндами, фыонгами… Хай с приятелями давали им разные имена в зависимости от того, на каком углу росло дерево и что прятали мальчишки в дупле. Каждое дерево служило им и складом продовольствия, и зоологическим садом, каждое было полезным и нужным. На первый взгляд деревья вроде все одинаковы: у любого есть ствол, ветви и зеленые листья. Но если приглядеться, среди зелени можно увидеть сухие ветви. Одни источил жучок, другие надломил ветер, третьи сами засохли, непонятно отчего. Ну, да как бы там ни было, а стоило Хаю с дружками увидеть сухую ветку, они тотчас волокли шест с крюками и, обломав сушняк, стягивали его на землю. Вот у них дома круглый год и не переводилось топливо для очага.
Многие из тогдашних его дружков сейчас на фронте. Одни вот недавно хвастал в письме: «Когда-то, в школе, — писал он, — я все жаловался на нашу математичку, одолела, мол, задачками. Теперь же, на войне, я понял, как нужна математика. Тот, кто в ней силен, быстрее рассчитает траекторию ракеты. Я ведь ракетчик. На марше мы несем ракеты и технику на своих плечах, но, как только встретимся с неприятелем, сразу ставим пусковое устройство, „угостим“ врага парочкой залпов, и, пожалуйста, путь свободен…» Может, он загнул, кто знает, но все равно это здорово: мужчина непременно должен быть солдатом…
Хай вдруг почувствовал прилив отваги, словно и сам был ракетчиком, а вовсе не «отсталым элементом», позорящим всю улицу. Мысли похожи на отражения в кривых зеркалах — одни веселые, другие мрачные. Сейчас Хай был весел: еще бы, ведь он обходил дозором улицу и казался себе пограничником, охраняющим покой родной земли.
Дойдя до перекрестка, патрульные — их было двое — разделились. Напарник Хая свернул в переулок, а сам он вышел на набережную. Они условились встретиться после обхода в Комитете. Хай окинул взглядом терявшуюся в темноте дамбу. Вдоль нее, словно светляки, мерцали электрические фонари. Влажные испарения, поднимавшиеся над рекой, окутывали их пеленою тумана. Город казался отсюда таинственным и незнакомым. Выемки в гребне дамбы, по которым раньше спускались к берегу пешеходные дороги, были заложены мешками с песком. Две женщины-ополченки с соседней улицы сидели на дамбе — лицом к притаившейся во мраке реке. Вода не была видна отсюда, но какое-то внутреннее чутье подсказывало людям, что она поднимается все выше и выше, как бы оттесняя нависшую над рекою ночь. Спина женщины в белом платье была перечеркнута висевшей на ремне винтовкой. Под деревьями коровы — наводнение прогнало их с затопленных луговых низин, — потряхивая ушами, жевали траву. Над самой рекой пролетел патрульный вертолет. Мерный рокот мотора заполнил тихое небо и молчаливые улицы.
Откуда-то появились двое парней в одних трусах; рубашки и брюки были переброшены у них через плечо. Наверно, спускались с дамбы поглядеть на отметку водомера. Обычно в конце дня начиналось паломничество к реке — всех беспокоил паводок.
Увидев Хая, парни крикнули:
— Эй, Хай, Свисток!
Они показались ему знакомыми. Имен он, конечно, не помнил, но по жестам и длинным волосам, перепелиным хвостом свисавшим на затылке, он узнал их сразу. Так уж было заведено у братвы: своих признавали по прическе, по жестам и повадке — вызывающей и драчливой — точь-в-точь бойцовые петухи.
— Куда это ты, Свисток, собрался? — спросил один из парней. — Гляди-ка, красная повязка! Да ты никак в бригаде «нового быта»? Шуруете по паркам, чтоб нигде ни-ни?..
— Я ополченец, — сказал Хай.
— «Кино крутишь» или взаправду?
Хай насупился. Один из дружков расхохотался и сразу заговорил о другом:
— Ладно-ладно. Ты, видно, брат, от шуток отвык. Начальство мы уважаем. Только вот глаза у тебя красные, небось спать охота? Хочешь курнуть разок? Сон как рукой снимет.
Он подбросил вверх сигарету, сверкнувшую в лучах фонаря. И Хай вдруг ловко поймал ее на лету. Прямо как когда-то в шалмане! Клево! Он и сам не понял, то ли встреча с дружками всколыхнула его душу, то ли и впрямь захотелось с помощью курева разогнать сон.
Нет, дело, скорее, было в куреве. Парни рассмеялись, увидев, как Хай подхватил сигарету. Они поманили его пальцем. Но Хай не двинулся с места. И тут один из парней, сунув в рот два пальца, пронзительно свистнул, и они оба исчезли в одной из улиц.
Хай даже головы не повернул. Он уселся на оцинкованный бочонок из-под пива, они составлены были у входа в кафе, и задумался.
Кафе выходило в маленький сквер.
Кафе… сквер… Сколько тут было всего — и не вспомнишь! На круглых газонах зеленела подстриженная трава. Под деревьями хонгби стояли каменные скамейки, затененные ветвями с большими белыми соцветиями.
Хай снова вспомнил, как в десять лет сквер этот казался ему огромным загадочным лесом, в котором можно было играть с утра до ночи. Летними вечерами мальчишки сбегались сюда и клянчили у продавщиц кусочки льда, оставшиеся на дне пивных кружек. Пососешь, бывало, звонкую льдинку, потом потрешь ею щеки: холодит — лучше не надо! А лицо становится чистым-чистым — прямо блестит, как у школьника, получившего на уроке «десятку».
Но годы летели, Хай подрос, во многом переменился, и сквер тоже стал другим.
И в военное время, и в мирные годы к Ханою сходились дороги со всех концов страны. Но — чего не бывало прежде, — когда янки начали бомбить город, скверы и парки у вокзалов и автобусных станций стали залами ожидания. Под покровом зеленых ветвей днем и ночью находили приют тысячи людей, собравшихся на поезд или ждавших рейсовые машины.
Со временем в скверы перекочевали продавцы чая; расставили свои подносы и чайники с чашками, в самодельных плетеных «термосах» урчал и посвистывал кипяток. Парикмахеры вколотили гвозди прямо в стволы деревьев и развесили, будто в салоне, свои зеркала. А когда вой сирены возвещал воздушную тревогу, ополченцы отсылали народ в убежища, заставив парикмахеров снять зеркала и положить лицом на траву, хотя они вроде и без того висели прикрытые листвой. Столовая, киоск с мороженым и лавка универмага тоже перебрались сюда. Но все равно трава в скверах и парках оставалась зеленой и и чистой. По ночам там стоял шум и суета. Выбирая уголки потемнее, сюда собирались и воры, рассчитывавшие на поживу. Однажды вместе с братвою пришел и Хай…
Детские воспоминания сразу поблекли. Закрыв глаза, Хай тотчас увидел себя таким, каким был он в ту ночь, когда, забравшись на дерево, старался подцепить рюкзак, хозяин которого уснул, привалясь к стволу… Хай вздрогнул. Нет, этого уж не сотрешь из памяти. Десять месяцев отучился он на технических курсах, но на завод его все равно не взяли. Казалось бы, он покончил с прошлым, но возмездие настигло его именно теперь.
Что же, теперь все опять начнется по новой? Нет! Нет, это не повторится. Ему всего восемнадцать. Он вступит в Союз… А почему бы и нет? Он будет работать, бороться!.. Ну вот снова размечтался… Нет, это все будет. Всем, кто не верит в него сегодня, придется поверить. Сегодня вся улица видела, что он служит в ополчении… На самом деле патрулирование, которое велось лишь по особо ответственным дням, было внове и для самого Хая. Когда он собрался вечером уходить, мать спросила его:
— Ты куда?
— В ополчение, — небрежно ответил он.
— Как в ополчение? — переспросила она.
— Да, я иду в ополчение! — сказал он как можно громче.
Слух о том, что Хая приняли в ополчение, сразу разошелся по всему дому. Вон, значит, как дело-то обернулось…
Ополченец, дежуривший вместе с Хаем, вернулся обратно.
— Ну, вот, — сказал он, — и делу конец. Пойдем в Комитет, сдадим повязки.
Хай встал и отшвырнул прилипший к пальцу окурок.
Они зашагали по улице.
— А кто это разговаривал с тобой? — спросил вдруг его напарник.
— Да так, знакомые, — угрюмо процедил Хай сквозь зубы.
Фраза эта самого его растревожила. Он снова беззвучно пошевелил губами. «Зна-ко-мые… Зна-ко-мые»… Неслышные слова, словно мошки, подхваченные ветром, полетели вдоль спящей улицы.
Хай взглянул на своего спутника. Это был пожилой уже мужчина. Он жил в самом начале улицы, работал кузнецом в авторемонтных мастерских. Кто знает, может, он задал свой вопрос без всякого умысла, но Хай виновато понурил голову. На душе у него было тяжело. Всякий, кто пострадал однажды, обычно недоверчив и мнителен.
* * *
Жизнь всякой улицы, как и человеческая жизнь, делится на годы и месяцы, у нее есть свой собственный календарь; все здесь имеет свой особый смысл и, несмотря на кажущуюся путаницу и суету, подчинено непреложному порядку. Летом, едва вечереет, улица словно сбрасывает с себя одежды. Дверные створки, снятые с петель и положенные на козлы, становятся лежаками, а марлевые пологи дотягиваются до самых деревьев.
Бао сегодня возвращался домой поздно. Вот какая история приключилась… Впрочем, если б ничего и не случилось, Бао, как всегда, пошел бы на собрание и все равно вернулся бы поздно. Ведь важные события происходили чуть ли не ежедневно. В начале каждой недели Приозерный райисполком рассылал уличным комитетам план работы, так что на любой день падало не меньше двух-трех дел. И дела эти поджидали дядюшку Бао, как говорится, «на дому».
Но сегодняшнее происшествие было и впрямь чрезвычайным. И случилось оно как раз в ту ночь, когда дежурил Хай, и в том самом кафе, возле которого он сидел на пустых бидонах. Вырезанная из цельного стекла дверь шкафа, в котором хранились продукты, оказалась разбитой вдребезги. Случилось это среди ночи, и свидетелей поблизости не было. Милиция обследовала место происшествия и опросила всех ополченцев с обеих выходивших к реке улиц. Никто ничего не знал. Каждый строил догадки: одни считали, что продавщицы, уходя домой, забыли запереть дверь, ночью была гроза, и ветром разбило стекло; другие предполагали, что здесь приложили руку злоумышленники; третьи…
Как назло история эта произошла именно в те дни, когда весь город вышел на дамбы, чтобы укротить разбушевавшуюся реку, и дел у всех было по горло.
А уж ополченцам и вовсе некогда было дух перевести. Повсюду торчали бамбуковые шесты с красными, как цветы капока, флажками — шли противопожарные учения. Правда, янки вот уже больше года не смели бомбить Ханой, но в военное время боевая готовность есть боевая готовность и директивы нужно неукоснительно выполнять. Ведь директивы — это не чьи-то досужие домыслы: такое решение подсказывал опыт, нажитый потом и кровью. Несколько раз американские самолеты сбрасывали бомбы вдоль Красной реки, и ополченцы спускались на берег тотчас, едва умолкали взрывы, помогали соседям спасать засыпанных в развалинах людей и тушить пожары.
Народ лишний раз убеждался: не зря в инструкциях сказано, что при отражении воздушных налетов имеет значение каждая мелочь. Все должно быть отработано до совершенства: вынос и отправка раненых, разборка развалин, земляные работы, хранение пищепродуктов, вентиляция… И на учениях люди теперь не жалели сил, старались всему научиться, во все вникнуть. Лишь побывав под огнем, начинаешь толком понимать, что такое бомбежки. И после каждого налета ополченцы с еще большим рвением относились к занятиям по противовоздушной обороне.
Смотр отрядов ополчения двенадцати улиц района вступил в завершающую фазу. Страсти накалились до предела. Каждый вечер на перекрестке устанавливали макеты из жердей и досок. Их немедленно окружала плотным кольцом детвора. Учебные тревоги стали праздником для всей улицы. Динамик гремел: «Алло! Алло!» — точь-в-точь как на киносъемках. Всякий раз, когда ополченцы «стреляли» струей из брандспойта по мишени, шипение хлещущей под напором воды и крики зрителей позволяли даже тем, кто остался сидеть дома, точно определить результаты. Пожарные тревоги, когда приезжали автоцистерны и ополченцы в касках разбегались по своим местам под трели свистков и вой сирен, пользовались наибольшим успехом. В такие вечера даже дети не ходили смотреть фильмы про войну и про шпионов, которые прямо на набережной показывала кинопередвижка.
Дядюшка Бао, как всегда после ужина, пощелкал во рту зубочисткой и погрузился в ворох дожидавшихся его дел. Он больше не ждал сына. И не потому, что голова его была забита делами. Просто, считал он, Минь сейчас уже далеко от дома. А где именно — военная тайна. Старший сын воюет на западе, и письма оттуда идут целый месяц. Может, младшего послали еще дальше, вот и нет от него пока вестей. Так он говорил себе.
Бао встал. Проглядев список предстоящих дел, он вспомнил, что сегодня смотр. В отряде у них тридцать восемь ополченцев, все они, в общем-то, люди крепкие, только вот не хватает восемнадцати касок. Хорошо бы их где-нибудь раздобыть! Хотя уже и то, что им удалось достать два десятка — здорово! Но вот, скажем, вчера разыгрывали тушение пожара, тут уж каски нужны были всем. Отделения — одно за другим — врывались в горящий дом… Пусть пламя было воображаемым, но вода из брандспойта хлестала самая настоящая, мокрые каски так и блестели! Зрелище впечатляющее, ничего не скажешь. И слова команд из динамика звучали, точно музыка. Бао остался доволен. Здорово! Просто здорово! У него был свой критерий для оценки любых воинских учений; главное, считал он, показательная сторона, наглядность — все должно впечатлять, оставлять ощущение мощи и силы. Вот почему во что бы то ни стало надо одолжить где-нибудь полторы дюжины касок. Он записал это в книжку под рубрикой «Самое важное».
Ну и, конечно, весь отряд должен быть в сборе. Смотр — дело нешуточное. Тут каждый человек — на вес золота. Ночные учения — первостепенное мероприятие.
Сегодня Комитет самообороны и ополченцы собрались в доме у Бао. Люди уселись на лежанке в его комнате и сразу перешли к делу. Многие думают, будто им нравится заседать. Но это неверно; просто всегда набирается уйма дел, и, если каждому уделить хоть пяток минут, уходит масса времени. Может, те, у кого дел немного, и обожают заседать, но тут было вовсе не так.
Дежурный перечислил присутствующих. И как только он называл чье-то имя, Бао тотчас заносил его в свою записную книжку. Он выводил буквы старательно, словно слышал все эти имена впервые, хотя ему уже не раз приходилось записывать их в эту самую книжку и он давно уже знал всех наперечет. Потом он пробежал еще раз список.
— В третьей группе отсутствует Хай.
Командир ополченцев махнул рукой:
— Ладно-ладно. Сами знаем!
Бао, слегка встревоженный, обвел взглядом своих товарищей. Многие, так же как и Бао, занимались общественной работой на этой улице еще с того времени, когда был освобожден Ханой. Хаю, наверно, тогда не было и десяти лет, и по вечерам он вместе с другими мальчишками дожидался, пока Бао вернется с работы, чтобы попросить у него спичечный коробок. Здесь никто не таил зла против Хая, ведь все знали его с детства. Характер ребенка складывается с годами. Дети не рождаются на свет злыми или испорченными. С тех пор как умер дядюшка Ты, все соседи почувствовали, что и они тоже в ответе за Хая. Да только словами чужому горю не поможешь.
Бао задумался. Он как-то весь подобрался и посуровел. Впрочем, он всегда становился таким, когда дело касалось работы — здесь ли, в уличном комитете, или у себя в исполкоме. Какой бы ни разбирался вопрос и какое бы ни принималось решение, спорили люди или отмалчивались, для Бао все это было важнее, чем любые житейские дела.
Другой на его месте, узнав о неблаговидном поступке Хая, встал бы и начал разглагольствовать о мерах наказания и тому подобных вещах, но Бао был не таков. Да и вообще, о каждом молодом парне Бао всегда думал так: а что, если бы он оказался на месте Миня, моего младшего?.. Каким бы он стал?.. Его воспитательный метод был самый простой — душевность, человечность и терпимость к чужим недостаткам. Он помнил Хая с самого рождения, как и других соседских ребятишек; многие из них выросли, возмужали и заняли достойное место в обществе: этот ушел на фронт, двое других уехали учиться за границу — в Москву и в Софию, а тот работает на стройке… Нет, Хай не плохой и вовсе не пропащий парень! Таковы уж были жизненные принципы Бао: глубокая вера в людей, доверие к молодежи помогали ему вопреки, казалось бы, очевидным фактам увидеть хорошее в Хае. У каждого ведь свои привычки и принципы. Есть люди, которые привыкли видеть все в черных тонах. Ну а Бао старался во всяком отыскать положительное, доброе начало. Люди его поколения, разменявшие уже шестой десяток, помнят и французов и японскую оккупацию, всякого навидались, и, наверно, немногим удалось сохранить ту наивность и чистосердечие, которые отличали старого Бао.
Сом, когда-то возражавший против приема Хая в ополчение, пошевелил усами и возгласил:
— А что я говорил! Сами теперь убедились!
— Вы об этом ночном происшествии? — громко спросил Бао. — Головой отвечаю, Хай здесь ни при чем.
Все зашумели:
— Позвольте, у меня вопрос. Как же так выходит: другие воп сколько раз ночью дежурили и ничего, а тут с первого раза…
— Почему не опросили продавцов? Может, они забыли запереть дверь как следует?
— Спрашивали. Они не виноваты.
— Да, уж конечно, кто признается в такой промашке!
— Так-то оно так, да только напарник Хая на обратном пути видел, как он сидел на пивных бочонках возле этого кафе и дымил сигареткой.
— Ну, допустим, курил, но стекол-то он не бил. Вы, товарищи…
— А с чего это вдруг они сигаретами перебрасываются, как ковбои ножами? Напарник его сам это видел, своими глазами.
Все рассмеялись, но, заметив огорченный вид Бао, сразу смолкли. Бао пользовался всеобщим уважением. Он подумал, не выступить ли снова, но как ему их переубедить… И все-таки он хотел сделать хоть что-нибудь для Хая. Парень ведь неплохой. Нет, не может быть, чтобы он разбил стекло в кафе, да еще во время дежурства. Однако на лицах соседей, сердитых и недовольных, Бао прочел: «Кто его знает, а может, Хай и виноват?..» Нет, сегодня никто не поддержит его, как на прошлом собрании, когда Хая приняли в ополчение.
И все-таки Бао остался при своем мнении. Тоже довольно редкая черта. Бао отнюдь не был упрямцем. Наверно, его работа выработала у него это качество.
— Так что ж мы решим? — спросил он громко, как бы подытоживая прения. — Допустим его к пожарным учениям или нет?
Командир отряда и оба его помощника, поглядев на Бао, улыбнулись и покачали головами, что, впрочем, можно было истолковать как угодно. Но потом командир обычной своей скороговоркой произнес:
— Не будем об этом, ладно, товарищ Бао?
— Давайте-ка повременим немного, — сказал помощник командира.
— Ну, наше мнение ясно, — подхватил другой, — а там — поступайте как знаете.
Бао поднял руку:
— Хорошо, подчиняюсь мнению большинства.
Народ разошелся по домам.
Тетушка Бао, расставляя на полке вымытые чашки, посмотрела на мужа и возмущенно вздохнула.
— Что? — рассмеявшись спросил он, не дав ей и рта раскрыть. — Снова небось заладишь про мою работу да про «слоновую кость»?
— Угадал. И никто ведь с тобой не согласен, а ты все на своем стоишь…
По правде сказать, все это время она прислушивалась к разговорам в соседней комнате. Обычно она соглашалась с мужем, что бы он ни говорил, и всегда считала его правым. В разговорах с соседками тетушка Бао неизменно принимала сторону мужа и потому слыла женщиной редкостного характера.
Но сегодня, слушая жену, Бао почему-то вдруг разволновался. Во второй уже раз выбрали его в Комитет самообороны. Каждый день, вернувшись с работы и наспех поужинав, он отодвигал чашку, клал на поднос палочки и тут же принимался за общественные дела. Вот и разбери тут, где кончается личное и начинается «слоновая кость»… Он знал только одно: при нынешней новой жизни все это — единое общее дело: и служба, и заботы его улицы. И не отделял общественных своих обязанностей от государственных проблем.
Ночь стояла тихая. Свет фонарей, серебристый и мягкий, похож был на лунное сияние. Где-то ближе к полуночи стало прохладнее. Колченогие скамейки и дощатые топчаны давно уже скрылись за дверями.
Бао подошел к дому, где жил Хай. Дверь была заперта. Улица уже спала. Лишь на мостовой плясали серебристые блики.
* * *
На другой день Бао снова зашел к Хаю. Только что стемнело, но Хай успел уже куда-то уйти из дома.
На перекрестке, как всегда, при большом стечении народа шли учения ополченцев. И когда кому-нибудь из бойцов удавалось, взобравшись по шаткой пожарной лестнице, точно направить струю брандспойта в круг, обозначавший охваченный пламенем высокий этаж, зрители — в основном это была детвора — разражались восторженными криками.
Куда подевался Хай? Обычно в это время, когда начинало темнеть, он сам заглядывал к Бао. С того дня как Хая перестали назначать на дежурство, единственным человеком, у которого он мог узнать обо всех уличных новостях, был Бао. И Хай нередко наведывался к нему. Но сегодня он почему-то не пришел… и дома его не было… Наверно, узнал, что на собрании решили вывести его из ополчения. А может, дошли до него разговоры о том, будто это он, Хай, разбил дверь в кафе и он в сердцах решил не ходить к Бао… Что он подумал? Где его теперь искать?
Сегодня была очередь Бао идти на ночное дежурство. Приняв во внимание, что он перегружен делами выше головы, его назначили в первую смену — с девяти до одиннадцати вечера.
Было еще рано. Бао зашел в исполком, но там было полно посетителей, дожидавшихся временной прописки, и он не спеша отправился на набережную, где стало чуть прохладней.
Вода все прибывала. На горизонте, с северной стороны, полыхали зарницы. Там шли дожди, питавшие паводок. Город перед наступлением ночи был объят непривычной тишиной. В небе, усеянном яркими звездами, слышался мерный гул летевшего над рекой патрульного вертолета, и можно было различить темный его силуэт — казалось, вращающийся винт вихрем кружит крошечные звезды. Едва ощутимый порыв ветра пролетел над дамбой и затих в удушливой жаркой мгле, как всегда поднимавшейся над рекой во время паводка.
Бао глядел на гребень дамбы. Насыпь казалась черной, как и поднявшаяся почти вровень с дамбой река. И только смех девушек-ополченок, веселый и звонкий, как-то смягчал это ощущение напряженности и тревоги. Потом зазвучала свирель — ополченцы устроили на дамбе целый концерт.
Бао зашагал к насыпи. На скате, у самой воды, стоял плавающий транспортер. Так вот она какая, амфибия! Рядом на дамбе толпились солдаты. Они, наверно, только что прибыли и ставили брезентовые палатки, собираясь здесь заночевать. Судя по раздавшемуся где-то неподалеку стуку и приглушенным голосам, девушки-ополченки помогали солдатам вбивать колышки и ставить палатки.
Он подошел поближе. Значит, здесь, как и на остальных ханойских дамбах, будет дежурить амфибия. Бойцы мотопехоты готовы сразиться с наводнением. Да, в нынешнем году против паводка брошены самые современные средства.
Вдруг Бао замер. С берега послышалась чья-то песня и обрывки разговора.
— Эй, товарищ Минь! Ну как, командир дал тебе увольнительную?
«Минь!.. Какой Минь?» — мелькнуло в голове у Бао.
— Ага! — отвечал другой голос.
— Что «ага»?
— Командир помнит, где я живу. Он так и сказал: «Знаю, твой дом здесь, неподалеку, сразу за Часовой башней». Месяц назад он ездил в командировку в Ханой и был у меня дома, виделся с отцом.
— Вот здорово!
— Оборудуем все для отдыха, и я схожу домой…
Точно, это был Минь, его Минь! Бао никак не ждал встретить сына здесь. Он стоял молча. «Так-так, значит, Минь еще в Ханое… Радость-то какая!.. Скоро придет домой… Нет, не буду подходить к нему; ни к чему это — только смущать парня… Посижу лучше, подожду его в сквере… Он все равно пройдет мимо…»
Усевшись на каменную скамью, Бао почувствовал вдруг смутную тревогу: что-то осталось несделанным сегодня… Само собою, все дела были занесены в записную книжку, и, когда какой-нибудь вопрос решался окончательно, Бао доставал авторучку «Чыонгшон» и, поднеся книжку поближе к глазам, находил соответствующую запись и вычеркивал ее всю до последнего слова. Незачеркнутыми остались лишь несколько строчек — дело Хая, и они стояли перед ним немым укором.
Фонари, прикрытые колпаками затемнения, бросали на землю неяркий круг света у самого кафе. Минуту назад здесь еще толпился народ, но, как только продавщица выдернула пробку из бочки, — жест, означающий, что пиво кончилось, — люди мгновенно разошлись. Они зашагали вдоль улицы, надеясь найти место, где торгуют пивом до поздней ночи.
Опустевшая набережная притихла. В темноте мерцали, как светляки, лишь несколько огоньков в собранных на скорую руку домиках переселенцев, поднявшихся сюда из затопленной паводком низины. У каждого дома привязан был к дереву бык или корова. Хруст травы, которую усердно жевала скотина, был единственным звуком, тревожившим тишину.
Издалека, с Улицы кувшинов и Улицы рыбного соуса, где теснились разномастные дома, долетал перезвон ведер у колонки и гул бьющей в дно струи — привычные звуки ночного Ханоя, слышные в тишине по всему городу.
Бао откинулся на спинку скамьи. С дамбы, где ставили палатки солдаты, по-прежнему доносились разговоры и смех. Наверно, Минь еще не освободился. Бао думал о сыновьях, служивших в армии, и рассеянно поглядывал в сторону переулка Фатлок. В сорок шестом старший сын вступил в Отряд защиты отечества и сражался, обороняя Первую зону, в самом центре Ханоя. Больше двадцати лет прошло с тех пор, как Столичный полк дрался в районе Серебряного ряда с красными беретами, прошла, можно сказать, половина жизни. За эти годы враги не раз приходили на землю Ханоя, но народ выгонял их вон. Казалось, сама здешняя земля, словно гигантский фильтр, отделяла и исторгала прочь все лишнее, все чуждое и злое. А может, и время было таким фильтром или — сами люди, не случайно ведь дожили они до сегодняшнего дня и живут при новом строе.
Потом мысли Бао сами собой перешли к Хаю. Что же с ним делать? Как научить его обдумывать наперед свои поступки? Тогда и в коллективе он найдет свое место. А иначе проку не будет. Сунется туда-сюда, а его отовсюду вышибут. Нет, теперь самое время сказать ему в лицо: «Кто ты? Чужой, конченый человек или?..» Узнать бы точно, не он ли разбил это злополучное стекло? Да нет, не может быть… Надо наставить парня на правильный путь. Пускай сам, своим умом поймет, что такое преданность делу и чувство долга. И где это он пропадает второй вечер подряд? Уж не связался ли снова со старыми дружками? Много еще шляется по улицам всякой шпаны. Да, дело это, как говорится, сложное. Хай сейчас как бы на перепутье. Надо чуть позже заглянуть к нему еще разок.
На другой скамье лежал какой-то человек. Трудно было издали его разглядеть, но, судя по песенкам, которые он напевал себе под нос, это был молодой парень. Вдруг он умолк. Наверно, заснул. Бао, собственно, только сейчас, когда кругом воцарилась тишина, понял, что незнакомец пел. Он снова взглянул на него. Небось какой-нибудь приезжий решил переждать здесь до утра, чтоб быть первым за билетами у кассы. Правда, в отличие от прошлого года, когда из столицы эвакуировалось гражданское население, теперь автостанции и вокзалы не размещались больше в парках и скверах, но многие по-прежнему устраивались здесь на ночлег в ожидании утреннего автобуса или поезда. Со всех концов страны люди ехали в Ханой, как к себе домой. Приезжие разгуливали по столице, словно где-нибудь у себя на деревенской ярмарке. Оно и понятно: Ханой принадлежал всем. Вот и этот парень дожидается, верно, первого автобуса, который ходит от Известкового ряда. Решил отдохнуть пока на прохладе. Лежит себе и песни распевает. Да, Ханой нынче принадлежит всем.
Бао засмеялся своим мыслям. Сам он всегда беспощадно ругал тех, кто понимал свободу по-своему: торгуй себе вволю чем душа пожелает, выбрасывай мусор где попало… Все это не имеет ничего общего с настоящей свободой, и Ханой не тот город, где можно допускать подобные безобразия.
Парень на соседней скамейке снова запел. Песенка была явно игривого свойства.
Как человек, обязанный заботиться о порядке и спокойствии на улице, Бао встревожился: какой-то тип разлегся ночью посреди сквера и распевает всякую ерунду! Дело здесь явно нечисто. Ну а вдруг это кто-нибудь из соседских ребят просто вышел подышать на ветерке?
Терзаемый сомнениями, Бао встал, подошел поближе, и вдруг голос «певца» показался ему знакомым.
— Хай! — окликнул он парня.
Тот сразу поднялся. А Бао, разглядев густую шевелюру, понял, что не ошибся. Ну и дела! Небось некуда деваться от скуки, вот парень и прохлаждается в сквере, распевая модные песенки. А кругом все двери заперты, все спят.
Бао вконец расстроился и даже почему-то почувствовал себя виноватым. Он подошел к скамейке. Хай сидел согнувшись, упершись локтями в колени. В неясном свете фонаря, заслоненного зелеными ветками, Бао не мог разглядеть его лица; но он знал, что лицо у Хая сейчас печальное и хмурое, как эта тяжкая жара, как река, безмолвная и темная.
Старый Бао вдруг показал рукой куда-то вдаль и задал Хаю совершенно неожиданный вопрос:
— Скажи-ка, что за стена там торчит у самой дороги?
— Это переулок Фатлок.
— Верно, переулок Фатлок. Именно там когда-то Столичный полк вышел из окружения под носом у красных беретов. Больше тысячи солдат ушло из вражеского кольца, а тэй — словно они оглохли и ослепли — ничего не заметили…
— Они потеряли бдительность, — вдруг подхватил Хай. Он убрал локти с колен и распрямился. — А сколько еще славных подвигов совершили в ту ночь бойцы Авангарда! И все это произошло на небольшом участке дороги от здешней низины до Тэм-са. Верно, дядя Бао? Самый опасный момент был, когда наши бойцы пробирались между быками моста Лаунгбиен. Ведь солдаты Иностранного легиона охраняли проезжую часть моста, а быки и пролеты обтянули сетью, на которой развесили пустые консервные банки, и достаточно было одного неверного движения, чтобы банки загремели и противник, пристрелявшийся заранее, открыл огонь…
Бао молча слушал его и радовался, как будто слышал историю эту впервые.
Но потом он не выдержал и спросил:
— Выходит, ты тоже знаешь про Столичный полк?
— А как же! — с гордостью ответил Хай. — Вы ведь сами столько раз рассказывали нам о его подвигах. Помните Бая и Хоа? Нам тогда, как и Миню, было лет по десять. Мы слушали вас, а потом спорили до хрипоты, кто из нас, когда вырастет, станет бойцом Столичного полка.
— Да-да, припоминаю. Бай, Хоа и этот еще, как его… Бан…
— Бан теперь воюет на Западном фронте.
Так, слово за слово, завязался разговор. Грозным голосом вторила им во мраке река. И словно совсем рядом громыхали ведра в переулке Фатлок. К полуночи вода в реке поднялась еще выше. Но город спал спокойным, тихим сном.
Оказывается, Хай запомнил историю Столичного полка именно так, как рассказывал ее дядюшка Бао — слово в слово. И они, перебивая друг друга, вспоминали славные подвиги сыновей Ханоя.
Хай родился на свет два года спустя после того, как Столичный полк вышел из вражеского окружения. И, становясь старше, он узнавал продолжение той давней истории: как полк ушел тогда в Свободную зону, а потом, в годы войны с французами, дрался на разных фронтах, участвовал в штурме Дьен-бьенфу и с победой вернулся в Ханой. А сегодня… Сегодня Столичный полк тоже сражается с врагом.
— Хай! — вдруг сказал старик.
— Да, я вас слушаю, дядя Бао.
— Я завтра работаю вечером. Значит, утро у меня свободное, и я сам отведу тебя на завод. Я им объясню…
— Дядя Бао!
— Нет-нет, помолчи, сынок. Мне все ясно.
— Но я не хочу, чтобы вы ходили на завод.
Бао наклонил к нему ухо, чтоб лучше слышать.
— Как так «не хочешь»? Это еще что!
— Вы лучше сходите, прошу вас, в военкомат, уговорите их взять меня в армию. Я решил стать солдатом!
— Вот это здорово! — воскликнул Бао.
* * *
Старик положил руку на плечо Хая, потом вдруг заторопился, подошел поближе к фонарю и раскрыл свою записную книжку. Страница за страницей шли перечеркнутые строки. Старые вопросы, решенные дела… Призыв в армию — имена в алфавитном порядке… Директива восемьдесят девять… Собрание по пропаганде санитарии и гигиены… Он снова и снова перелистывал книжку, пока наконец не нашел запись с именем Хая — в списке дел на прошлый месяц.
Бао зачеркнул ее и на странице, помеченной сегодняшним днем, сделал новую запись: «Решить вопрос с Хаем», затем подумал и приписал сбоку: «Переговорить в военкомате». И, прищелкнув языком, посетовал про себя: «Совсем я обленился. Кучу дел наметил, а результатов не видать. Не время сейчас раскачиваться! Надо быть собраннее!»
Мимо фонаря прошел солдат. Бао глянул ему вслед, но тот уже исчез в темноте. И все же Бао был уверен: это Минь.
Любители прохлады еще лежали на выставленных за дверь топчанах — уж очень душная была ночь. Лишь изредка налетал чуть заметный ветерок, даже не ветерок, легкое дуновение. Бао подумал: вот соседи сейчас увидят солдата Миня. Да и жена, должно быть, не спит еще. Пусть тогда сварит им по чашке имбирного чая.
РАССКАЗ О СОБЫТИЯХ, СЛУЧИВШИХСЯ НА БЕРЕГУ ЛОТОСОВОЙ ЗАВОДИ У ХРАМА БРОНЗОВОГО БАРАБАНА
[115]
Храм Бронзового барабана стоял, прислонясь с северо-запада к городской стене.
Был он невелик, но поражал стройностью и красотой, как Пагода на одной колонне, что стоит у входа в селение Иенку-анг. В храме имелись, как должно, главные врата и врата, ведущие в святилище, боковой и задний входы. Створки ворот, коими проходил в свои покои сам дух-повелитель, украшали изображенья драконов, а на воротах его пресвятой супруги вырезаны были девятикратно колючие листья зыагай, напоминавшие, сколь труден доступ на женскую половину дворца.
Старики рассказывают: в древние времена, когда еще только начинали возводить храм, здесь работали четыре артели мастеров, выходцев с Севера. Соразмерив и обтесав колонны, стропила и балки, они соединяли их резными замками. И ежели все сходилось, как должно, мастера на радостях угощались водкой, а если что-нибудь становилось вкривь и вкось, принимались за исправленья, отнимавшие месяц, а то и два, и три… Работа их затянулась не на один десяток лет…
Мальцы, поступившие в первые годы к мастерам в обученье и умевшие поначалу лишь разжигать стружки да кипятить для плотников чай, к тому времени, когда торжественно ставили черепное бревно и сводили конек крыши, щеголяли уже в креповых кушаках, к коим привешены были тушечницы с кистями. Стоя на вознесенных над землей балках, они подавали — таков был давний обычай — поднявшемуся на самый конек голове артели ветвь благословенного дерева тхиентуэ, обернутую квадратным полотнищем алого шелка. И веселые деревенские девицы, пленившиеся некогда юными артельщиками, прижили уже детишек.
Ну а если вспомнить совсем уж стародавние времена, храм здешний, говорят, отлит был из чистого золота. Но однажды ночью налетел вихрь с дождем и золотой храм исчез. Молва гласит, будто человек, совершенный обличьем и духом, может, угадав чудодейственный час, увидеть тот храм, поднявшийся из глубины вод. Предание это переходило из уст в уста, и люди уповали на то, что доброму человеку хоть единожды в жизни да улыбнется счастье. Но, само собою, до сей поры никто так и не видел золотого храма.
Когда из дена Укрощенного слона несли к храму Бронзового барабана изваяния и святыни, шествие каждый год украшали носилки, за небывалую скорость передвижения прозванные «летающими». Носилки «летели» через поля Тхуле, затем ползли к пределам Конгви, а оттуда неторопливо двигались к вратам храма.
Там ожидали их четверо древних старцев из рода Ли; меж теми, кто поклонялся духу храма, они были наипервейшими. Старцы будто и не замечали носильщиков, опустившихся на одно колено и державших на весу носилки; надменные и строгие, хранили они молчание — старцы дожидались отроков из богатых домов.
Наконец, утомленные долгой дорогой, носильщики садились на землю, а отдохнув, поднимались и становились по обочинам дороги, оправляя свои набедренные повязки.
Здесь отроков различали строго: по происхождению и достатку. Достигнув границы, за которой лежали поля и откуда начиналась ровная прямая дорога, носильщики уступали свою ношу юношам, умудренным книжной ученостью. И все, кто шел по этой ровной дороге рядом с носилками, держа расшитые шелковые зонты и балдахины, опахала, золоченые мечи и святые реликвии, были отпрысками богатых семейств.
После привала в Конгви носильщики менялись.
Когда же вдали у городской стены появлялся храм Бронзового барабана, пресвятая супруга ликовала и радовалась. Носилки ее сворачивали в сторону и то «лётом», то «ползком» пересекали поля. На этой холмистой и трудной дороге носилки опять принимали на свои плечи простолюдины.
Прямоугольное основанье носилок имело по шесть длинных расходившихся веером ручек на каждом углу; двадцать четыре носильщика, чью наготу прикрывали одни лишь набедренные повязки, несли носилки на своих плечах. Они неподвижно глядели перед собой и держались прямо, точно борцы перед схваткой.
А тем временем из деревни навстречу им чинно и стройно выступали девушки с корзинами на головах. В корзинах лежали катыши вареного риса — самого лучшего риса, именуемого «соан», зерна которого — мелкие, но чистые и пахучие — созревают в восьмом месяце, а кроме того, мелко нарубленная постная свинина и коржи из поджаренных зерен клейкого риса, коими славится деревня Ваунг. И носильщики, прежде чем снова подставить плечи под свою ношу, воздавали должное угощению.
Ха была среди девушек, что подносили в корзинах рис и прочие блюда.
Тьы, один из носильщиков, вместе с другими деревенскими парнями дожидался угощения, которое выставляли им верующие со всей округи. Ели носильщики, сидя на земле у обочины.
После трапезы парни выстраивались подле носилок. Тьы в одной лишь набедренной повязке, с прямоугольным красным полотнищем на плече и пестрым веером, воткнутым в высокую прическу, стоял первым среди носильщиков, вытянувшихся в ряд, — прямой, как черта, означающая единицу.
Носилки приходили в движение, они плавно поворачивались на ходу и были хорошо видны охочему до зрелищ народу, сбегавшемуся со всей округи.
Сверкала позолота и красный лак, развевались цветные завесы.
Заслышав гулкую дробь барабана — его за ручки, приделанные по бокам, несли в середине процессии, — все двадцать четыре носильщика опустились, точно вьючные слоны, на колени и поползли по склону холма. Их крепкие торсы, служившие опорой носилкам, оставались по-прежнему прямы.
Носилки ползли, покачиваясь на поворотах дороги, а кругом, на пригорках и межах, стоял народ. Толпа, словно паводок, прибывала с каждой минутой. И зрители не скупились на похвалы, провожая взглядами каждого из двадцати четырех молодцов.
А к вечеру лицедеи ставили неподалеку от храма три балагана и до самого утра разыгрывали представления тео…
Кто знает, давно ли, недавно ли Ха полюбила носильщика… Может быть, они впервые приметили один другого, когда она с подружками несла на голове корзины со снедью? А может, глаза их встретились в тот миг, когда носилки «пролетели» мимо нее, или два сердца потянулись друг другу навстречу, когда он, преклонив колено и, точно сказочный богатырь, не сгибаясь под тяжестью носилок, замер в ожиданье у подножия холма?
Кто знает…
Любовь их могла вспыхнуть и в ту самую ночь, когда лицедеи при луне и звездах давали представление тео и грохот барабанов волновал воду у берегов реки Толить.
Кто знает…
* * *
Ночь была темная, как всегда на исходе седьмого месяца.
Светильник, прибитый к шесту, угас. Масло вытекло из плошки и расплылось по земле круглым, как блюдце, черным пятном.
Опустел помост, где разминали бумажную массу и заливали ее в сита, ходившие ходуном, чтоб отжать воду; умолкли вальки работниц, да и сами они давно разошлись по домам, освещая себе факелами дорогу.
Одна лишь Ха осталась на берегу, снедаемая тревогой.
Теперь, когда сита замерли и вода не стекала более на помост, стал слышен долетавший с Западного озера стук пестов — это толкли в ступах кору дерева зио, и размеренный гул их, казалось, ударял в лунный диск.
Войдя в хижину, Ха взяла приготовленный заранее соломенный трут, разожгла огонь и пошла к озеру.
Лотосовая заводь, лежавшая перед храмом Бронзового барабана, соединялась с рекою Толить; и от самой деревни можно было проплыть к каналу До и попасть в Западное озеро. Вдоль берега вереницей тянулись хижины, где жили рабочие и мастера-бумажники со всей округи.
Ха подошла к самой воде и принялась размахивать горящим трутом. Не успела она разжевать свой бетель, как вдруг лежавшие на воде листья лотосов закачались, потом появилась раздвигавшая их носом небольшая лодка. Длинный шест, уходя в воду, задевал сухие листья, и они громко шуршали. Наконец лодка выбралась на чистую воду и причалила к пристани. Стоявший в лодке мужчина поднялся на берег, следом за ним плыл душистый запах лотосов.
Ха схватила Тьы за руку и заплакала:
— Знаешь, его плоты с корой зио спустились уже по реке.
— Чьи? Богатея Эна?
— Да. Они за пристанью Тем.
Слушая жалобный, словно молящий о спасении голос девушки, Тьы понимал, он должен как-то успокоить, утешить ее. Но что может он сделать? И он решился:
— Убью подлеца Эна, иначе этому не будет конца!
— Мне страшно. Ведь за убийство…
— Пусть только явятся за здешнею девушкой, — зловеще засмеялся он, — ноги отсюда не унесут. Я ему так и сказал.
Ха зарыдала в голос.
Она знала, убийство — страшное преступление, его не загладить, не избыть. Оно сулит лишь новые страхи и мучения.
Назавтра Тьы, прихватив длинный тесак, среди бела дня вышел за деревенские ворота. Был он в одной лишь набедренной повязке — словно собрался нести храмовые носилки.
Он прямиком, через поля, отправился к пристани Тем — по вечерам купец Эн всегда пьянствовал здесь с друзьями. Тьы на ходу то и дело вытаскивал тесак, словно примеряясь, как половчее с маху рассечь глотку купца и швырнуть его в реку.
Скорее всего, купец завалился в дом к какой-нибудь из певичек тут же, рядом с пристанью, но Тьы решил, что отыщет его и там отрубит купцу голову. Нет, Тьы не простит купцу тяжкой обиды! И отмщение близко, потому что враг где-то здесь, рядом.
Из года в год купцы сплавляли плоты с корою зио поближе к общине Быои и продавали ее мастерам, делавшим бумагу. Долог был путь их с верховьев реки Тхао до здешней пристани Тем. Тут вязанки коры складывали в огромные груды — никак не ниже известняковых гор, что высятся близ селений Иентхай, Донг или Хо.
Давным-давно искусные мастера-бумажники, выходцы из Дайты, откуда они переселились на землю Быои, основали здесь деревеньку Ван и взялись за прежнее свое ремесло. Хижины их лепились возле огромных груд коры, из которой варят бумагу.
Когда приходит пора сплава, на пристани Тем с утра до ночи шумят и рядятся хозяева плотов и перекупщики коры. Звонкая дробь фатя порой заглушает голос певички, наливающей гостю хмельную чарку. Веселое заведение подле самой пристани живет щедротами корабельщиков да купцов, а они здесь появляются от срока до срока. Время сплава коры для заведения самое прибыльное — у владельцев плотов полна мошна, и гуляют они, не зная удержу, каждый старается переплюнуть всех и вся. Музыка и песни для них — не услаждение души, а пустая забава. Случается, нанимают они певичек на все время торгов и, приказав запереть двери, днем и ночью пируют под переливы старинных песен, заливая водкою глотки, а не то засядут за игру и просаживают целое состояние.
Деревце зио хоть и невелико, а в разных местах имеет свое, особое название. К примеру, зио, что растет в лесах Люкиена, именуется «фо»; кора его суховата, мало в ней клейкости, да и самый луб короток и неширок, ибо деревья там растут низкорослые. Оттого-то плоты из Люкиена хозяева торопятся сбыть оптом. В Нгиало дерево это зовется «лэм», у коры его луб пошире, но тоже коротковат. За один только вечер в веселом заведенье, а бывает, за один-единственный кон игры плоты из Нгиало не раз и не два переходят из рук в руки, от хозяев к перекупщикам и снова к хозяевам, и цена на них то и дело меняется, как переменчивый ход плывущей по реке ряски. Лучше всего кора с берегов Тхао, луб ее и долог, и широк, и шелковист. Владельцы плотов с реки Тхао привередливы и цену запрашивают высокую, словно отцы, у которых на выданье красавицы дочки. А люди наперебой расхватывают их товар, набивают цену и, не успев сторговаться на пристани, торопятся следом за торговцами на постоялый двор в Хангхоа.
Среди тех, чьи плоты приходили с реки Тхао, богаче всех был купец Эн. Он всегда предлагал кору наивысшего качества. Да оно и понятно: под свой промысел он захватил все лучшие земли — вверх по течению от Хахоа. У кого еще было столько «товару с верховьев»? Каждый год причаливали к пристани вереницы его плотов, и богатство купца росло и множилось, как растут поднимающиеся до небес клубы дыма над малой вязанкой дров.
Уже смеркалось, когда Тьы подошел к пристани. Глянув вниз, он увидал целую череду плотов — на каждом, точно огромные скирды соломы, высились груды коры. Ее не выгружали на берег, потому что не успели еще назначить цену. Возможно, сам хозяин еще не прибыл.
Расспросив людей, Тьы узнал, что купец Эн и в самом деле пока не появлялся, прибыли лишь плотовщики, пригнавшие плоты с корой.
Жаль было возвращаться ни с чем. Да и гнев еще не остыл. Тьы стоял, не зная, как быть дальше. Вдруг он заметил горящий над водою светильник. А ну как это купец Эн подплыл и не успел еще объявиться на пристани? Нет, здесь надобно самому поглядеть. Сжимая в руке тесак, Тьы взобрался на плот бесшумно, как ящерица на стену.
Привалясь к вязанкам коры, челядинцы Эна распивали водку? усевшись вокруг ярко горевшего светильника на высокой ножке. Они и ухом не повели, когда Тьы вырос у них за спиной. Хозяина не было и здесь — Тьы сам в этом убедился.
Сходя на берег, он сунул тлевший соломенный трут под пальмовые листья, накрывавшие шалаш плотовщиков, и молча пошел прочь. «Сожгу плоты! — решил он. Может, хоть на душе полегчает…» В темноте Тьы никого не боялся. Он обрубил якорные канаты; и плоты вместе с людьми на них, медленно вращаясь, поплыли по течению. Испуганные крики понеслись над водой в ночном мраке. А еще через мгновенье ветер раздул тлевший потихоньку огонь, и алые языки пламени заплясали над плотами.
Тьы не вернулся домой ни на следующий день, ни к концу недели.
Напрасно Ха выходила по вечерам к Лотосовой заводи и раздувала поярче соломенный трут. Немало длинных соломенных жгутов извела она, а Тьы все не появлялся.
С Западного озера по-прежнему доносился стук пестов, то размеренный, то сбивчивый и торопливый.
* * *
Всю ночь Тьы шагал вдоль Большой реки. Его обуревали мрачные мысли.
— Толчешь, толчешь эту проклятую кору, — бормотал он, — а живешь впроголодь. Где уж тут накопить хоть малую связку монет. Нет, нашим ремеслом не прокормиться.
На рассвете он увидал впереди густые клубы пыли. Это скакал по дороге гонец с почтовой станции Тытонг, торопясь доставить утренние депеши.
И вдруг при виде гонца все ночные сомнения и колебания Тьы вмиг исчезли.
— Пускай! — вскричал он. — Пускай я нищ и не обучен грамоте, но здоровья и силы мне не занимать. Неужели не смогу я вынести всех трудов и лишений, выпадающих на долю гонца, чтобы потом стать важным чиновником. Случалось с людьми и не такое!
Он поднял было руку к небесам, собираясь принести обет, но промолчал. И лишь про себя подумал: «Мне самому тогда и рук марать не придется, пошлю стражников с кинжалами, они Эна и прикончат…»
Однажды люди, собравшиеся посреди базарной площади Быои, увидали на дороге, что шла вдоль реки Толить, всадника, во весь опор мчавшегося к деревне. Клубы красной пыли из-под копыт вздымались выше городской стены и долго не оседали на дорогу.
Здесь, в общине Быои, с давних пор обосновавшейся неподалеку от города, никогда и не слыхали конского топота. Поди догадайся, с чем пожалует незваный гость… Народ всполошился. А ну как это чиновник едет, от них ведь добра не жди.
Те, кто оказались поближе к дороге, совсем оробев, украдкой выглядывали из-за бамбуков, живою изгородью окружавших деревню.
Но все догадки и подозренья оказались далеки от истины. На коне ехал не кто иной, как Тьы, еще недавно подряжавшийся здесь толочь кору.
Вот уж кого не ждали они увидеть в таком обличье! Не этот ли парень, бывало, в одной набедренной повязке гнул спину от зари до зари, поднимая и опуская в ступу тяжкий пест — день за днем, год за годом. Даже по праздникам, когда он нес храмовые носилки, Тьы оставался все в той же простой повязке. Нынче же он был в длинной до колен коричневой рубахе цвета коровьей шкуры с плетеными пуговицами. И пояс его, некогда ярко-алый, а теперь потемневший и цветом напоминавший сухие листья хюйетзу, был все же получше прежней повязки; всякому сразу становилось ясно — такой пояс вправе надеть лишь служилый человек. Серый конь шел скорой рысью, развевался наброшенный на плечи всадника плащ. Под повязкой — концы ее торчали на затылке наподобие собачьих ушей — узлом были стянуты черные волосы.
Да, красный пояс, пусть даже ветхий и рваный, — вещь непростая, значит, Тьы достиг своего и определился на службу.
Женщины начали потихоньку обсуждать новость. Какой-то старик, приглядевшись, громко сказал:
— Служит на посылках, а корчит из себя важную птицу.
— Ах-ах! — затараторили девушки. — Неужели это Тьы?
— Быть не может…
— Да когда же он умудрился стать гонцом?
— Эй ты! — несмело окликнула его одна из подружек и захихикала: — Неужто свататься прискакал? Небось Ха заждалась тебя!
Но вскоре выкрики и насмешки стихли — всадник, заслышав их, даже не обернулся, да и зевакам глядеть на него прискучило.
Влюбленные встретились возле самого храма.
— А у меня, — похвастался Тьы, — есть ружье! Вот погляди-ка…
Сбросив плащ, он снял с плеча длинноствольное ружье.
Да, ничего не скажешь! Здесь, в округе, даже важные чины, отправляясь по делам, имели при себе лишь тесак с длинной рукоятью, болтавшийся на боку поверх широченного шелкового кафтана. У самого окружного начальника не было ружья. А вот Тьы, хоть и был простым гонцом, ружьем обзавелся.
Ха, впервые в жизни увидевшая ружье, и страшилась и ликовала. Она глядела на Тьы с надеждой и верой, — так человек, унесенный течением на середину реки, смотрит на торчащее из воды спасительное бревно. Возлюбленный, державший в руках ружье, представлялся девушке могучим и непобедимым. Сердце у Ха затрепетало от предчувствия близкого счастья.
Но на самом деле Тьы не был владельцем ружья. Гонцу поручили доставить его учителю До.
Учитель открыл школу в общине Хо, и учеников у него было великое множество. Нравом своим и повадками До заметно отличался от прочих конфуцианцев, из коих одни, сторонясь мирских треволнений, занялись землепашеством, другие отправились в столицу и, кое-как перебиваясь, надеялись в конце концов преуспеть на службе. Учитель До был не таков: стакнувшись с вольнодумцами из соседних земель, он втайне готовился поднять мятежное знамя и выступить против тэй.
В эту смутную пору многие гонцы государевой почты, державшие сторону повстанцев, разъезжая из одной общины в другую, часто сообщали своим единомышленникам новости. А кое-кто из гонцов и вовсе ушел к повстанцам.
В деревнях к югу от столицы начались волнения. Народ, ненавидевший тэй, собирал оружие, бросал в подземелья католических попов. Ну а коли уж заварилось такое дело, его на полдороге не остановишь! Область Шоннам вновь поднялась против католической веры. Всюду хватали и предавали смерти ненавистных миссионеров. И само собой, у повстанцев появился повод сойтись поближе к Ханою.
Развозя депеши, Тьы с друзьями, всякий раз прихватывали патроны и ружья для повстанцев; случалось ему тайком провозить под конским брюхом целый десяток ружей, завернутых в листья арека.
Вот и сегодня он вез ружье учителю До.
Ха вдруг заплакала. Тьы нарочито громко сказал:
— Если этот мерзавец Эн посмеет сюда сунуться, я ему ноги отрублю. Мне теперь бояться некого.
Слова его поначалу встревожили Ха, но потом она успокоилась.
Впалые бока серого коня, на котором прискакал Тьы, ходили ходуном, с него белыми клочьями падала пена, тонкие ноги нервно подрагивали. Но даже этот тощий одер, поднявший пыль на дороге, потряс здешних жителей, никогда прежде не видевших лошадей. И тотчас от дома к дому полетела молва: Тьы теперь человек служивый, с ним шутки плохи, он даже верхом на коне разъезжает.
Ха совсем успокоилась. Провожая возлюбленного, она подарила ему на прощанье кусок переливчатого шелка — в такое полотнище, собираясь в дорогу, заворачивают одежду и вещи.
И Тьы снова уехал.
* * *
Кто бы ни шел из города через ворота Донглэм или же, наоборот, направлялся в город, к воротам Донгмак, все непременно проходили мимо почтовой станции «Рыбий хвост», что стояла к югу от Ханоя.
Вообще-то настоящее ее название было Хамаи, но все давно уже привыкли называть станцию «Рыбий хвост», потому что ограда ее причудливо извивалась вдоль перекрестка. Сложена она была, как тюремные стены, из крупных камней, а пазы между ними забиты щебенкой. Проезжающим гонцам приходилось ночевать в крытых тростником хижинах, вытянувшихся рядком позади конюшни.
Окнами станция смотрела на озеро Линьдыонг. По правую руку была Большая река, воды ее текли в сторону Тханьчи.
Настали беспокойные времена: какой округ ни возьми, повсюду повстанцы выступили против тэй; и дел — неотложных и важных — у властей было без счета. На станциях дожидались депеш сотни гонцов и десятки коней. Сменяясь на этапах, нарочные мчались словно стрелы, пущенные из лука. Гонцы маялись до рассвета словно ночные птицы, подстерегающие добычу. Пора стояла горячая, и наказанья сыпались на гонцов градом.
Ночью верховые со срочными донесеньями то и дело заезжали на станцию и тотчас мчались дальше. Согласно установленьям, усердие гонцов вознаграждалось и все было давно расписано, за какие перегоны и сроки какое следует вознаграждение — первое, второе или третье. Но пока еще никто не видел награды от начальника станции — он лишь помечал время в подорожной. Зато на палочные удары он не скупился, и опоздавший гонец мог быть твердо уверен, что положенные три десятка палок он получит сполна. А за задержку сверхсрочного донесения иной мог и головой поплатиться. Если обнаруживалось опоздание, палач иногда прямо у ворот на бревне отсекал виновному голову.
В полдень хижины у станции «Рыбий хвост» пустовали и очертанья их расплывались в жарком мареве. Возле конюшни валялись бамбуковые жерди от носилок. Кони все были в разъезде. Лишь ближе к ночи слышался на дороге дробный стук копыт. Станция оживала поздно, когда уже смеркалось; со всех сторон спешили сюда скороходы, шум и суета длились за полночь.
Солнце, клонившееся к закату, выбелило береговые тростники. Мимо станции прошли длинными вереницами рыбаки с озер Линьдыонг и Шет, тащившие свой улов на базар, к воротам Донгмак; они шли нагишом, а одежонка их, старая и драная, болталась, развешенная для просушки, на длинных рукоятях сачков. Обезлюдевшая дорога словно укорачивалась на глазах, утопая в тумане.
Когда на станции начинали зажигать фонари, в ворота вбегали один за другим скороходы из уездов, лежавших дальше к югу. Покрытых потом и пылью гонцов встречал дымный чад горевшего в фонарях масла чэу.
Те, у кого была припасена фляжка с водкой, тотчас подносили ее ко рту, осушали единым духом и лишь после этого вешали сумку с депешами на колышек, торчавший из стены над бамбуковой плашкой с названием уезда. Завтра другому скороходу останется лишь протянуть руку и снять со стены сумку. И хоть ни один из них не знал грамоты, не бывало еще случая, чтобы кто-нибудь спутал колышек или взял чужую сумку.
Слышался плеск воды и голоса: это в пруду за оградой купались люди. У хижин, где ночевали гонцы, заплясал огонь в очаге, забурлила вода в котелке с рисом.
Верховые гонцы не все еще были на месте.
Начальнику станции «Рыбий хвост» недавно вышло повышение — он получил чин девятой степени. Станцией этой он заправлял вот уже более десяти лет и слыл человеком, которому по плечу любое самое мудреное дело. Наконец-то и высокое начальство оценило его по заслугам. Шла молва, будто он был когда-то учителем и потому, искушенный в книжной премудрости, легко разбирался в записях и деловых бумагах.
Теперь он вошел в служилое сословие, а чиновник, пусть даже стоящий в дни торжеств на самом дальнем конце дворцового крыльца, все едино — человек, облеченный властью. И, осознав это, начальник стал еще ревностней и свирепей прежнего.
Как всегда, ближе к ночи, светя себе пылающим просмоленным факелом, он подошел к двери и крикнул:
— Гонец из Тханьчи на месте?! Есть кто из Тхыонга?
— Нет пока.
— У вас что, ядра меж ног привешены? Еле плететесь, твари! Всем вам головы снесу!
От злости его даже дрожь прошибла. Вот уж который день срочные депеши летят стаями, как бабочки по весне.
Одних лишь гонцов к наместнику скачет за день чертова прорва! Отовсюду приходят вести о расправах с католическими священниками. Базары, харчевни и пристани обезлюдели. Народ напуган. А ну как столичные вельможи, что водят дружбу с тэй, надумают выйти из города и снять смертную жатву? Всем тогда конец!
Начальник стал снова выкликать гонцов. И в эту самую минуту в ворота вбежал скороход. Побагровевшее от водки лицо его было залито потом. Черной, словно вымазанной сажей, рукою он повесил сумку на колышек.
Ни о чем не спрашивая — он давно знал тут всех в лицо, — начальник склонился над книгой и отметил время возвращения гонца. Ежели скороход возвратился в срок, то получит дозволенье искупаться и поесть, за опоздание же его тотчас растянут на земле и всыплют палок.
Подоспело время переклички. Начальник принес фонарь и водрузил его на высокий столик для бумаг. Перво-наперво он стукнул тростью по топчану — для острастки. Гонцы, их было человек тридцать или сорок, разом вскочили со скрипучих досок. Они даже и во хмелю помнили — лучше, чем день отцовых поминок, — что ровно в полночь начальник начнет выкликать их по именам и каждый обязан предстать пред его очи.
Начальник стоял посреди дома, с наслаждением прислушиваясь к свисту палки, гулявшей по спине нерадивого гонца, и бормоча что-то себе под нос, словно духовидец, ждущий озарения у алтаря; одной рукой он то и дело открывал заслонку фонаря, другой — поднимал трость и тыкал ею в лоб каждого из гонцов.
Деревянный барабан в крепости Чунгдо, неподалеку от станции, пробил первую стражу.
— Кто из скороходов был в Тханьчи? — выкрикивал начальник. — Где гонец из Кэутиена?.. Кто из Фусюйена?.. Куда подевался скороход из Зе? Не вижу его! Этот ублюдок вечно плетется как черепаха… Ну что, на месте он или нет?! Вы, я вижу, онемели, подонки! Всех выпорю!..
— Да… ваша милость… так и есть…
Начальник ткнул тростью в лицо говорившего.
— Что, «так и есть»?.. Ну, говори!
— Э-э, так и есть… он еще не вернулся…
— Хватит вздор молоть, скотина! Небось глаза еще не продрал… Вот огрею палкой!..
Он поднял трость.
— Книгу сюда! Запишу этому ублюдку из Зе опоздание! Он у меня попляшет!..
Не успел он умолкнуть, как в дверь просунулась чья-то лохматая голова. Человек дышал надсадно, со свистом; съехавший ему на спину потрепанный нон похож был на птичий хвост — этакой шляпой и макушку-то не прикроешь.
— Я здесь, ваша милость!
Но начальник уже вошел в раж, глаза его побелели от злости.
— Ты кто? — заорал он.
— Скороход я, из Зе.
Начальник медленно поднял руку, разгладил усы и взялся за трость.
— Ты что, не слыхал барабана?
— Слыхал.
— У, подонок! Я уже занес тебя в книгу. — Он сорвался на крик. — Сейчас из тебя хмель выбьют! Ты у меня научишься возвращаться в срок…
Провинившийся гонец, махнув рукою, сказал:
— Да что вы, ваша милость. Небом клянусь, у меня и капли водки во рту не было с самого утра. Из придорожных деревень народ разбежался кто куда. Говорят, войско господина Лю1 снова сюда идет. Все боятся: после убийства попов из столицы пошлют солдат, и они…
— Заткнись! — крикнул начальник.
Отрывистый возглас его прозвучал как сигнал к началу наказания.
Скороход понурился, подошел к начальнику и молча растянулся на земле. Начальник бросил трость, обтянутую бычьей шкурой, стоявшему поблизости гонцу, и приказал:
— Всыпь-ка ему десяток ударов!
Вообще говоря, прежде чем подвергнуть человека наказанию, ему связывают руки и ноги, веревкой за волосы притягивают голову к вбитому в землю колу; да и вообще для подобных дел обычно отводится особое место. Но здесь, на станции, времени всегда в обрез и виновных карают без соблюдения положенных правил.
Гонец поймал трость, держа ее обеими руками, подошел поближе, зажмурил глаза и замахнулся. Темнота, обступившая его, вдруг отозвалась горестным криком. Он и сам не ведал, куда попадают его удары — по спине ли, по ягодицам или по голове распростертого на земле человека.
И вдруг его остановил резкий, как свист бича, окрик:
— Стой!
Выхватив трость, начальник оттолкнул гонца и крикнул:
— Ложись!
И недавний «палач» рухнул наземь рядом со своей жертвой, — тяжко, словно подрубленный ствол банановой пальмы.
Начальник привычным движением разгладил усы, занес трость, шагнул раз, другой, пританцовывая, будто барабанщик с поднятой палочкой в праздничном шествии, и вдруг с силой обрушил трость на голову упавшего. Тот судорожно изогнул спину и затрясся.
— Встать! — закричал начальник и снова протянул гонцу трость. Вот так и бей! — приказал он. — Попробуй у меня бить не глядя. Привяжу к кольям и сам на твоей спине покажу, как надо орудовать палкой.
Гонец вскочил. Теперь он бил с оттяжкой, наклоняясь следом за тростью, и без промаха попадал по голове. Бедняга сперва корчился, потом затих, словно умер, и, даже когда удары прекратились, не шелохнулся.
Начальник, не удостоив его взглядом, поднялся к себе, вытащил повыше фитиль из наполненного маслом светильника, раскрыл лежавшую на столике книгу и записал провинность и наказание в графу станции Зе.
А внизу гонцы, едва дождавшись конца переклички, молча повалились на плетеные лежанки, которые всем им были коротковаты, и минуту спустя дом огласился громоподобным храпом.
Близилось время второй стражи.
В доме стояла кромешная тьма.
Вскоре гонец из Зе медленно приподнялся и сел. Потом забрался на лежанку, снова уселся и, наклонив голову, стал шарить пальцами в складках кушака, словно ища насекомых. Нащупав наконец кошель, он извлек оттуда небольшую фаянсовую флягу с водкой, вытащил пробку, но пить не стал, а поставил флягу рядом с собой на лежанку, хмуро огляделся и вдруг ухмыльнулся неведомо чему.
Сосед его храпел во всю мочь, но, почуяв хмельной дух, проснулся. Да и не мудрено: водка была не простая, а особой чистоты и крепости — если взболтать ее, на свету засеребрятся пузырьки, — такую гонят лишь в деревушке близ моста Тиен, на дороге меж Фули и Ханоем; понятно, что и дух у этой водки особый. Сосед поднял голову и принюхался:
— Ай, молодец, уберег фляжку.
Лицо скорохода из Зе тронула слабая улыбка.
— Да я ее животом накрыл. Чтоб разбить ее, пришлось бы рассечь меня пополам.
Всюду, куда достигал водочный дух, умолкал храп, люди начинали вздыхать и ворочаться с боку на бок. Человека три или четыре встали и перебрались поближе к скороходу из Зе.
— Ну, чего оробели? — усмехнувшись, спросил он. — Мне надо глотнуть хорошенько, чтоб полегчало, а вы допивайте остальное и — спать, скоро пробьют стражу…
За станцией на сторожевой башне, в деревне Хоангмаи, барабан возвестил вторую стражу.
Земля и небо утонули в беспробудной тишине. И станция «Рыбий хвост» спала во мраке, словно и ее утомили печали, тяготы и радости прожитого дня.
Не спал лишь начальник у себя наверху, размышляя о безрадостной своей судьбе: вот у него больше полусотни гонцов и скороходов, а велики ли корысть да почет… Ни свет ни заря вставай, торопись расписать, кто из гонцов куда и с каким отправится делом. Хлопот и волнений не оберешься. А к ночи непременно кого-нибудь надо наказывать: опоздает ли, упьется ли до беспамятства, все одно — бей, пока руки не отвалятся.
На исходе второй стражи начальник, держа огромный с человечью руку ключ, спустился и запер ворота…
Ему удавалось лишь подремать немного; едва успевал он заснуть, как били новую стражу. Прежде чем барабаны ударяли в четвертый раз, поднимались гонцы. Промыв рис, они принимались готовить еду. Приходилось вставать и ему, он торопился вниз, едва успев на ходу продеть руки в рукава и обернуть повязкой стянутые на затылке волосы.
Усевшись за столик, он раздавал гонцам новые депеши. Времени до утра оставалось менее одной стражи…
Сегодня ему удалось прижать разболтавшегося спьяну гонца и отнять у него водку — начальник ведь и сам был не промах выпить и даже завел обыкновение трижды на дню заглядывать в рюмку. Вот и сейчас он тряхнул головой, словно отгоняя докучливые мысли, достал длинногорлую фаянсовую флягу и отхлебнул изрядный глоток. Затем, взяв очищенную сердцевину бэк, бросил ее вместо нового фитиля в плошку светильника и как был — в одежде и головной повязке — задремал, привалясь к высокому столику.
Небо в преддверии утра чуть посветлело. Звезды, ярко блестевшие прежде, померкли, словно намереваясь покинуть небесную твердь и приблизиться к земле.
Откуда-то издалека послышался звук, напоминавший потрескивание разглаживаемой бумаги, он приближался, становясь все отчетливей и громче. Всякое занятие вырабатывает у человека определенные навыки, и начальник станции даже сквозь сон узнал в этом звуке конский топот. И в самом деле, вскоре поблизости раздалось конское ржанье, звонкое, будто сигнальные колокольцы. В наступившей затем тишине слышался беспокойный шелест лошадиного хвоста, словно кто-то невидимый в ночи перетягивал шуршащий канат.
Еще один гонец вернулся на станцию…
Начальник, по-прежнему не открывая глаз, подумал: кто-то из нарочных опять опоздал… Пусть теперь ночует за воротами, всыпать ему палок он успеет и утром… Начальнику до смерти не хотелось вставать — когда годы перевалили на шестой десяток, холод и сырость осенних ночей отзываются болью в ногах и во всем теле. Даже добрая водка не приглушила ее, напротив, в горле появился саднящий зуд. И вдруг он спохватился: а ну как там срочная депеша! Если так — за проволочку всем им не сносить головы. И он встал.
Небо прояснилось, словно кто-то, не пожалев труда, чисто вымел его. Кругом царила непривычная тишина. Едва смолк сигнальный барабан, на горизонте забрезжил неяркий свет, возвещавший приближение дня.
Огромный ключ, звякнув, опустился наземь. Начальник, не доставая покуда трость, осмотрительно спросил:
— Кто там?
— Ваша милость, это я, Тьы.
Деревянный засов, выхваченный из скобы, гулко ударил в каменную стену. Тьы толкнул створку ворот, сколоченных из железного дерева, и вошел внутрь. Он потерял где-то свой нон, и растрепанные волосы падали ему на лицо и на плечи. Был он весь мокрый от росы и пота. Влага пропитала даже прилегавшую к телу сумку.
Тьы одолел за ночь два перегона. Депеши с пометкой «молния» не ждут, а сменных гонцов и коней почти не осталось, и потому останавливаться на малых станциях не имело никакого смысла. Футляр с «молниями» вручают гонцам за воротами станций, и начальники, стоя посреди дороги, помечают в книге время и номер. Всю ночь не покидал Тьы седла, дорожная пыль толстым слоем покрыла его спину и плечи.
Войдя в дом, Тьы резким движением повесил сумку на колышек, вытер лоб и пошел назад к двери.
Начальник развернул подорожную, подошел к фонарю, записал время и, вернувшись назад, крикнул:
— Эй, Тьы!
— Ваша милость, я торопился…
— Оно и видно. Небось торопился к мосту Тиен выпить с дружками!
— Я ведь отмахал два перегона. Еле дышу…
— Сам знаешь, что опоздал!
— Простите, ваша милость…
— Хватит!
И, не меняясь в лице, начальник, как всегда, медленно разгладил усы и сорвал висевшую на стене трость. Он решил самолично покарать виновного.
Но высоко занесенная трость не успела еще опуститься, как Тьы вздрогнул, распрямился, глаза его сверкнули…
— И ты, тварь, смеешь еще замахиваться на меня! — крикнул он. — Пну разок промеж ног — и душа из тебя вон! Только и знаешь, что бумагу марать своей поганой кистью! Изводишь всех ни за что ни про что… Я старался, всю ночь ехал без передышки, даже в ушах звенит. Да ты обязан мне исхлопотать наградные! Какого черта тычешь в меня своей палкой!? Наплевать мне на тебя! Выходи — сразимся!
Слова его прозвучали, словно зловещий свист клинка.
Гонцы, пробудившиеся ото сна, толпились за дверями у очага, на котором закипал рис.
Они зашумели:
— Это кто там дал жару начальнику?
— Тьы!
— Молодчина!
— Пойду-ка подсоблю ему…
— Стой, куда ты!
— Лучше не связываться…
Ни один не подошел к двери, но вдруг из толпы кто-то крикнул:
— Эх, оборвать бы усы «его милости»! За такое и пострадать не жалко…
Вдалеке снова послышался стук копыт.
Начальник застыл с поднятой тростью и прислушался.
Лошадь шла шагом: значит, это не гонец. Скорее всего, едет важный чиновник — только гонцам да чиновникам разрешалось въезжать в город верхом.
Небо совсем посветлело.
Запоздавшие на кормежке выпи поднялись с затянутого туманом озера Линьдыонг и пронеслись над землей, точно подброшенные кем-то вверх пучки вымолоченных колосьев.
Копыта цокали уже у самых ворот.
Во двор заглянула чья-то голова в ноне с железным навершием. Это был стражник, из тех, что палками расчищают путь перед выездом вельможи.
— Кто там поставил клячу поперек дороги?! — заорал он. — Вам что, жизнь надоела?
Один из гонцов выбежал из ворот и привел за узду коня, на котором приехал Тьы. Конь шел понурясь, грива свисала мокрыми космами. Гонец завел его в конюшню, тщательно привязал возле ясель и, взяв в углу охапку травы, бросил ее коню.
Мимо ворот проехали два стражника.
И дорога снова опустела — чистая и гладкая, как бумажный лист.
Но вот тишину нарушил шум шагов. И в проеме ворот на фоне серого неба показались крытые носилки, задернутые шторами цвета лепестков оранжевых лилий. Медленно прошли четыре носильщика, следом за ними шагал стражник с рупором в руке — мимо станции «Рыбий хвост» проезжал сам королевский наместник.
Тьы выбежал за ворота и кинулся ничком на дорогу прямо перед носилками.
Начальник станции глядел на него из дверей. Оробев, он не знал, на что решиться. Будь его воля, он приказал бы скрутить смутьяна и надеть на него колодки, но сейчас это было рискованно. Тьы вздумал жаловаться наместнику, а тому ничего не стоит стереть в порошок какого-то там начальника станции. Начальник пошатнулся и ухватился за дверной косяк, трость его упала наземь.
Ехавшие впереди стражники, услыхав за спиною шум, обернулись. Но туда уже подоспели солдаты, что шли позади носилок. В блестящих нонах из ананасовых листьев и кафтанах с ярким кантом, угрюмые и злые, они шагали, держа наперевес свои палаши.
Собравшиеся у ворот гонцы, оторопев, глядели на эту процессию.
Вдруг из носилок раздался усиленный рупором голос:
— Кто ты? Зачем лег на пути?
— Ваше сиятельство! — вскричал Тьы. — Позвольте недостойному припасть к вашим стопам.
— Мы слушаем, — отозвался рупор, — говори.
Тьы, не поднимая головы, заговорил громко, чеканя слова:
— Ваше сиятельство, взгляните просвещенным взором… Я вез «молнию», старался из последних сил, устал смертельно, а он избивает меня…
Голос из рупора перебил его:
— Дозволяем тебе встать!
Тьы, поднявшись с земли, выпрямился во весь рост.
— Лживый бес! — закричал голос. — Ты здоров как буйвол, а лжешь, будто с ног валишься. Тебе до смерти еще далеко! Государь поставил начальников блюсти закон и порядок, и челобитные подаются предписанным свыше путем. Как смеешь ты самовольно заступать нам дорогу? Смотрителя сюда!
Начальник, кивая и кланяясь, выбежал из ворот.
— Схватить наглеца! — вновь загремел голос. — Отсчитать ему пятьдесят палок и отправить к командующему войсками, в уезд! Пускай пошлет его служить в горы!..
На дороге в этот ранний час не было ни души, но стражники, ехавшие впереди носилок, гарцевали и размахивали палками, словно расчищая путь в многолюдной толпе. Солдаты, положив палаши на плечо, снова зашагали по обе стороны носилок. Стражник, принявший рупор, с почтительным поклоном приподнял шторы носилок, чтобы наместник мог видеть, что происходит снаружи. И носилки двинулись дальше, мимо ворот станции, где начальник, встав на колени, отвешивал земные поклоны. Один лишь Тьы успел заглянуть за занавески, но в темноте не разглядел ничего, кроме кафтана из красной парчи, меча да нона с серебряным навершием. Мгновение спустя шторы опять опустились.
Едва наместник проехал, начальник, громко крича, созвал гонцов и приказал им схватить Тьы. Его не стали связывать и растянули на земле прямо посреди дороги. Один гонец держал его за шею, двое за руки, еще двое за ноги. И на распростертое тело посыпались удары, порой заглушавшие даже голос, отсчитывавший единицы и десятки. Начальник старался вовсю, дабы его сиятельство имел удовольствие слышать, как неукоснительно выполняются его повеления.
Тьы отделали на совесть. Но когда его доставили в уезд и бросили в темницу при доме воинского начальника, гнев и ярость бессилия терзали его сильнее, чем боль от побоев.
Через день конный гонец из города прискакал в общину Быои. Ни одна душа здесь, конечно, не ведала о событиях, приключившихся на станции «Рыбий хвост», люди полагали, что это их земляк Тьы снова приехал по важному делу. Когда же ветер унес пыль, они разглядели, что на коне сидит другой, никому не известный парень.
Гонец передал деревенским старостам письменный приказ собрать с общины подать, причитающуюся на содержание почтовых станций, и доставить деньги в уезд. Когда прочли список гонцов, поставленных на довольствие, деревенские старосты не услышали среди них имени Тьы. На все расспросы нарочный отвечал, что Тьы исключен из списка.
Вручив старостам бумаги, гонец выехал за деревенскую изгородь и направился к помосту, где месили и промывали бумажную массу. Там он отыскал Ха. Слушая его певучий выговор, Ха подумала, что он, наверно, родом из Нгиадо. И не ошиблась.
— Сам я, — сказал ей гонец, — из соседних краев, из Нгиадо. Тьы просил, если вы любите его, хранить верность и ждать его год, а может, два или три. Он непременно вернется.
Потом гонец опустил свою сумку, сбросил накидку и снял с плеча ружье.
Опять ружье!..
— Тьы велел отдать это вам, — продолжал гонец. — Он просил вас никому не говорить про ружье, даже под страхом смерти, и сразу отнести его учителю До. Увидите учителя — передайте, что через месяц ему привезут еще. Мне самому нельзя видеться с ним, так что, прошу вас, сходите к нему этой же ночью.
Итак, Ха снова увидела ружье. Она сама понесет его учителю До, пойдет к нему вместо Тьы. Она и знать не знала, какие дела бывают у мужчин, воюющих против тэй, но ружье и связанная с ним тайна обретали в ее глазах особую важность. Ведь от них зависели ее любовь и будущее счастье.
* * *
Как всегда, во втором месяце года готовились к празднику в храме Бронзового барабана.
Невесело начался этот год. Наместник приказал согнать тысячи людей и снести городские стены — от западного угла в Хангхоа до Кхотхана и Конгви. Люди работали день и ночь, ломая укрепления и разбирая кирпичи. В городе сносили старые здания королевских ведомств и палат и самые большие храмы. Кирпич отправляли затем в новую столицу, где по высочайшему указу возводили цитадель Фусуан.
С тех пор как еще при Зиа Лаунге столица была перенесена на землю Тхыатхиена и до царствования нынешнего государя Ты Дыка, высокородные господа из дома Нгуен с опаской и неудовольствием поглядывали на Тханглаунг. Они не доверяли вольнолюбивым жителям Севера и потому разрушали старую столицу, каждый в меру своих сил и возможностей. Теперь решено было сровнять с землей городские стены.
В тот же злосчастный год по повелению наместника сожгли знаменитую бамбуковую изгородь у ворот Лаунг, что тянулась на сотни локтей — от округи Хо до Тхюи.
Опустел и слоновий загон у пагоды Бадань. Пять могучих боевых слонов — господин Эт, господин Киен, господин Кыонг, господин Вень и господин Ку — тоже ушли из города. Погонщики получили приказ доставить слонов в Тхайнгуен, откуда они должны были таскать бревна для постройки новой столицы. Ни один из слонов не вернулся назад.
Но праздник в храме Бронзового барабана отмечали, как было принято испокон веку, потому что в этот день оживали погребенные под повседневными горестями и заботами надежды людей на лучшее будущее.
Среди тех, кто нес сегодня носилки, не было Тьы.
И среди девушек, выносивших угощенье носильщикам, не было видно Ха.
А потому и незачем вести подробный рассказ о праздничном шествии…
Сразу после Нового года прошел слух, будто купец Эн вернулся сюда погулять и повеселиться.
Вот уже несколько поколений его семейства торговали с мастерами, делавшими бумагу, что жили, как говорилось тогда, «в трех деревнях Иентхая, четырех деревнях Нгиадо». Какую только здесь не выделывали бумагу! Глянцевую и тщательно отбеленную — ее из деревни Нге поставляли для императорского двора; дешевую, сероватую — из Иентхая и Хо, — ее продавали в Ханое, в Веревочном, Квасцовом и Бумажном рядах. И каждая община старалась заполучить побольше коры с реки Тхао, которую доставлял купец Эн. А потому, если девушка из здешних выходила замуж за торговца корой, брак этот считался полезным и выгодным для всей общины. И многие семьи, где были дочки на выданье, мечтали заполучить в зятья купца.
Сперва отец с матерью уговаривали Ха. Она плакала, вспоминая Тьы. Ведь он обещал вернуться. Когда же он наконец придет с ружьем, спасет ее и заберет отсюда?
Но время шло, а Тьы все не являлся. И Ха решила расстаться с жизнью.
Она пришла к Западному озеру. Только сейчас, стоя на берегу, Ха поняла, что давно уже наступила весна. Южный ветер приносил с озера запах недавно распустившихся лотосов; листья их колыхались на воде, словно рассыпанные кем-то зеленые монеты.
В памяти Ха неожиданно всплыло предание о золотом храме. Тихая, грустная мечта о призрачном чуде, о далеком несбыточном счастье овладела всем ее существом. Она встала, подобрала подол юбки и вошла в воду. Зыбь, колыхавшаяся вокруг ее ног, играла золотыми бликами, а в темной глубине ей виделся все ближе и ближе сверкающий храм. И она, околдованная мерцающим видением, брела все дальше и дальше от берега.
Когда мать хватилась Ха и выбежала на берег, она увидела дочь, бредущую по воде.
— Доченька! — заголосила она. — Остановись!.. Неужто ты причинишь нам такое горе?!
Ха, услыхав ее голос, повернула назад.
Она очнулась от грез. Дочерний долг и любовь к родителям удержали ее от самоубийства. Но с того дня Ха не произнесла больше ни слова, словно навсегда лишилась дара речи. Глаза ее стали сухими, а взгляд — спокойным, но холодным и отчужденным. И тогда родители и соседи решили, что блажь ее прошла. Ха отвели к реке и посадили в большую лодку. Люди, толпившиеся вокруг, шумели и кричали, словно тащили купленную для праздника свинью. Так вышла Ха замуж за богача и уплыла с ним вверх по реке.
Плаванье это длилось дольше чем жизнь. Лодка — ее тащили волоком не менее полусотни кули — ни днем, ни ночью не останавливалась и ни разу не приставала к берегу. Кули, в одних набедренных повязках, дочерна сожженные солнцем, похожие на полевых лягушек в пору великой суши, разбились на пары и, сменяясь, тянули канаты, упираясь в крутой берег. Тягучие их напевы были то веселы, то печальны.
К вечеру над самою крышею лодки загоралась звезда. Каждую ночь лодка проплывала под этой звездой. Человек, даже если горе иссушило слезы в его глазах, не хочет, не смеет расстаться с надеждой, как не теряет ее гребец, высматривающий пристань.
Но сердце Ха все сильнее сжимал страх. Она сидела на корме и сквозь оконце величиною с ладонь видела колени сидевшего на палубе купца Эна и поднос с выпивкой. Стоя на деревянной крыше, лодочник с шестом, тяжело дыша, сгибался и разгибался в неизменном, размеренном ритме. А в другом оконце виделись лишь вода и небо, сливавшиеся друг с другом. Ха сидела, спрятав лицо в ладонях. Ах, как далеко уплыла она от дома; Тьы не найти, не спасти ее теперь. Да и мать с отцом, наверно, не так, как прежде, огорчатся, если она умрет.
Однажды ночью она вышла на корму и долго сидела там, глядя в темноту. Вокруг царило безмолвие. Звезды, мерцая, падали с неба, как слезы.
Лодка приближалась к пристани. Ха думала о том, что и ее путь подошел к концу, ведь ей больше незачем жить.
Она зажмурилась и соскользнула за борт.
И тотчас река от берега до берега огласилась криком: «Воры! Держи! Воры!..»
Оказалось Ха угодила прямо в привязанный к корме плетеный челнок, в котором устраивался на ночь один из лодочников — караулить добро от воров.
Итак, смерть снова обошла ее стороной.
Однако купец Эн встревожился не на шутку. Кто знает, о чем думал он раньше, но, выйдя на пристань, он сказал главному из своих мастеров — заготовщиков коры:
— Нынче под Новый год я вывез артель вниз, на равнину. Товар разошелся весь, без остатка. Я наградил тебя и даже оставил полюбоваться праздником цветов. Вот и выходит, что в новом году звезды подарят тебе разом счастливый переезд, мужскую красоту и силу, деньги и достаток. А я жалую тебе девицу, первую красавицу в земле Быои.
Мастер не стал раздумывать над тайными побуждениями купца, он был рад даром заполучить еще одну жену.
А Ха думала: «Нет, видно, смерть мне заказана судьбой. А коли небо велит жить, может, мне еще повезет и я буду счастлива…» И снова воскресла надежда: а ну как Тьы придет сюда за нею с ружьем и спасет ее. Теперь она знала, что ей делать.
Она стала третьей женой главного мастера. Старательно выполняла она выпавшую на ее долю нелегкую работу, а в сердце ее воцарились спокойствие и уверенность.
Отныне она вела счет дням по цветению и росту дерева зио.
В третьем месяце прорастают его семена. Весною ростки выдергивают из земли, отсекают верхушки и корешки и высаживают на делянки. А там к первому месяцу нового года пущенные саженцами побеги одеваются листвой. Время летит быстро. Еще через два месяца молодые деревца подрастают, и с них можно сдирать кору.
И вот на холмы высыпают сотни людей. Идущие впереди срубают деревца под самый корень; те, что идут следом, подбирают их, обрубают ветки, а стволы складывают в кучу; и, наконец, третьи остро заточенными ножами надрезают кору и обдирают ее, точно с человека снимают подпоротое платье. Содранный луб слоится, словно тонкие одежки.
А в девятом месяце по всему лесу забелеют гроздья цветов зио, похожие на ажурные праздничные фонарики, и над холмами поплывет пряный цветочный дух.
В первый раз, учась обдирать кору, Ха заболела и едва не умерла. Смолистый сок зио разъел кожу на лице и на руках; руки распухли и посинели. От резкого запаха коры у нее перехватывало дыхание, лицо отекло и стало круглым, как гонг.
Но покуда шел сбор коры, Ха поправилась, освоилась с новым делом да и к жизни здешней притерпелась. Больше она уже не помышляла о смерти. У нее была теперь своя тайна. По ночам ей по-прежнему снилось, будто Тьы явился за нею с ружьем и увозит ее домой.
Кора, снятая в двенадцатом и первом месяцах, пропитана влагой дождей и туманов, нередко упорные капли насквозь точат луб. Сколько времени и сил уходит на то, чтобы просушить кору, иначе ее ведь в вязанки не сложишь.
Едва управятся люди на одних делянках, подходит время идти на другие — брать кору пятого месяца. А пока ее обдерут, просушат и сложат, наступает пора осеннего сбора.
Круглый год сборщики коры ходят черные от смолы.
Ха превозмогла все тяготы, потому что человек сильнее и крепче железа и камня, и работала она теперь не хуже самых умелых мастеров.
А время летело, и вновь над землей плыл пряный дух цветов зио. Случалось, иные, одурманенные цветочным запахом, даже бредили. Эти цветы словно привораживали людей к здешней земле, отнимавшей у них последние силы.
Ха подумала: «Вот и опять распустились цветы…»
И все-таки вера ее оказалась сильнее чар, таившихся в цветах. Однажды она решилась…
Ночью она тайком пробралась на один из плотов, груженных корою.
На переднем и замыкающем плотах каравана перекликались деревянные барабаны, точно ухали совы, неведомо как очутившиеся на реке. Посреди широких плотов, связанных из стволов ныа, высились груды коры. На переднем плоту краснел огонек фонаря, а следом за ним, извиваясь точно огромный змей, плыл по реке караван, то обведенный белой чертою пены, то вновь исчезавший во мраке.
Ха спряталась в груде коры на среднем плоту. Она совсем ослабла в дороге от голода.
Наконец через несколько дней караван подошел к пристани Тем.
* * *
Из пригорода, иногда ненадолго затихая, доносился лай собак. Наверно, грабители где-то подожгли дом? Или скачет по дороге гонец со срочной депешей? А возможно, чье-то войско подступает к городу; нынче ведь всех военачальников и не упомнишь. Или, может статься, кто-то стащил у солдат ружья?
Ни одной ночи не спали люди спокойно. А ежели вдруг ненароком и воцарялась тишина, шум непременно начинался снова и опять просыпались опасенья и страхи.
Ветер шевелил засохшие плети лотосов, круглые пластины листьев шуршали и шелестели, и запах их долетал до самых ворот храма.
Ха стояла на берегу. Она старалась разглядеть во тьме хижины общины Хо. Целых три года не видела она Западного озера. Неожиданно все закачалось и поплыло у нее перед глазами, и она прислонилась спиной к колонне храма. С другого берега, как и три года назад, донесся размеренный стук пестов. Сердце Ха вдруг наполнилось сладкой истомой, как в тот далекий вечер, когда она впервые смотрела представление тео. В тот вечер Ха охватило предчувствие какой-то радости, чего-то неизведанного и прекрасного, и оно не обмануло ее. Ха и сейчас еще помнила все жесты лицедеев, их пение, каждое их слово…
Ей казалось, будто она сама совсем не изменилась с тех пор, а этих трех лет, безрадостных и мрачных, будто и не было вовсе. Молча прислушивалась она к глухому стуку пестов. Ожидание встречи с любимым стерло из памяти все страдания и беды.
На небо вышла луна.
Ха глядела на утопавшую в туманном мареве деревню. Она узнавала каждую хижину, каждый навес у околицы под сенью бамбуков, где соседи толкли кору. Вон там стоят на земле плоские каменные ступы, в которых кору толкут пестами с бамбуковыми рукоятями. А вот и знакомый навес: Тьы в своей набедренной повязке толчет, как всегда, волокнистый луб; он нагибается, поправляет покосившуюся ступу, и спина его блестит от пота. Потом он распрямляется, и руки его снова — уверенно и крепко — ложатся на рукояти песта. Пест поднимается и падает в каменную ступу… Тум! Тум!.. Тум! Тум!.. Гул от его ударов несется далеко-далеко, к самому горизонту.
Ха наклоняется, раздувает соломенный трут. Солома вспыхивает. Распрямившись, Ха поднимает над головой ярко горящий трут и машет им в темноте. Огонь должен быть виден на другом берегу.
За озером вдруг умолкает один из пестов. Привычный слух Ха сразу улавливает эту перемену. Это Тьы, как всегда, заметил поданный ею знак.
Ха поправляет косынку. Сердце готово выпрыгнуить из груди. Она медленно опускается на землю у тройных ворот храма. Да, так и есть! Тьы увидел ее огонек и понял, что она вернулась. Вот он сбегает к лодке и плывет сюда, ей навстречу. У нее перехватило дыхание, и, откинув голову, она привалилась к колонне.
На озере зашуршали лотосы; казалось, там, в темноте, выпи преследуют свою добычу. Потом появилась лодка, она пересекла полосу чистой воды и причалила к берегу.
Лодочник прыгнул на берег и торопливо взбежал по откосу. Вот он уже во дворе перед храмом. Ха силилась разглядеть его в темноте. Он подошел к ней и громко спросил:
— Это вы, Ха? Значит, вернулись…
Человек этот был ей незнаком.
Лунный свет серебрил капли, сбегавшие по его широкой спине; не понятно, пот ли это был или туман, клубившийся над лотосами, оседал на коже.
И тут Ха узнала его: конечно же, это тот самый гонец из Нгиадо, что привез ей когда-то привет от Тьы и ружье для учителя До! Она вспомнила и этот голос, и необычный говор.
— Тьы велел мне, как вернетесь, передать вам это. Он сказал, что вы непременно обрадуетесь.
И лодочник протянул ей шелковый платок, в какие обычно заворачивают пожитки и одежду для дальней дороги. Это был ее подарок. Она дала платок Тьы, когда тот приезжал в деревню верхом на коне. Тьы сохранил его…
Она опустила голову. Сколько же бед и несчастий может вынести человек за отпущенный ему судьбою недолгий век?!
— А где же Тьы? — спросила она, глотая слезы. — Что с ним?
Парень показал рукою в сторону городской стены:
— Он пошел в город за ружьями. Денька через три вернется.
Ха снова понурилась и умолкла.
— Мы стараемся раздобыть побольше ружей, — сказал он. — Иногда каждый день прибавляется по ружью, а не то и по нескольку штук сразу. Мы решили больше не связываться с начальниками да с чиновниками, они только и знают что книжную свою премудрость, а до настоящего дела руки у них не доходят. Да и не поймешь, что у них там на уме. Наговорят с три короба, заварят кашу, а сами потом снова зовут тэй. Сволочи!.. Вся эта братия, что в столице, что у нас здесь, — одного поля ягоды. Не на кого нам теперь рассчитывать, только на самих себя. — Он вдруг засмеялся. — В прошлое полнолуние я тоже ходил в город. Вернулся с хорошей добычей. Этих тэй в юбках, что караулят склады, прикончить проще простого.
Да, многое изменилось здесь. Ха слушала, как приятель Тьы рассказывал про ружья, патроны, про вражьих солдат, вельмож с чиновниками да про всякие смертоубийства — дела, прежде ей вовсе неведомые, — слушала и не удивлялась, будто речь шла о чем-то привычном.
Она знала: нрав у Тьы остался прежний — горячий и пылкий, а сердце — верное и неизменное.
И все-таки Тьы переменился, да оно и не мудрено: где только ни довелось ему побывать; чего только ни повидал, и знал теперь, что за околицей, где стоит его шалаш с пестом и ступой, простирается огромный мир и в этом мире есть множество дел поважнее былых его забот и трудов. Сколько перевидал он голодных и нищих деревень! И всюду народ говорил: хорошо бы одной веревкой связать начальников со стражниками и тэй, затянуть покрепче да и бросить в реку, чтоб унесло их куда подальше. Вот тогда народ заживет по-человечески.
Вернувшись домой, Тьы помог учителю До уйти из-под самого носа начальников уезда, которые нагнали солдат и окружили всю деревню, намереваясь схватить вольнодумца. Учитель переправился тогда через реку и стал предводителем повстанцев.
Тьы ездил в Донгчиеу закупать кору дерева кань. Из нее варят бумагу на запалы для шутих и хлопушек, которыми торгуют под Новый год по всему Парусному ряду. Но Тьы и учитель До не зря были выходцами из «бумажной» деревни — они придумали делать из этой коры, волокнистой и клейкой, фитили для ружей. Вместе с земляками Тьы доставлял кору в общину Быои, а здесь привычные руки умельцев делали из нее бумагу для фитилей. По ночам бумагу эту переправляли за реку в оружейные мастерские повстанцев…
— Знаете, Ха, — снова заговорил приятель Тьы, — войска наши сошлись отовсюду и заняли все деревни на том берегу. По ночам даже здесь, на пристани Тем, слышно, как за рекою кричат в рупор, собирая солдат. Отряд под командой Кыонга подошел уже к самому храму Гень, учитель До, мой земляк, со своими бойцами стоит у пристани Боде; оттуда видны даже шапки на головах у тэй, что заняли Донтхюи. Скоро мы заживем по-новому!
Ха глядела вниз, на Лотосовую заводь. Лунный свет играл на воде золотистыми бликами. И ей вдруг снова привиделся золотой храм. Во второй уже раз является к ней это виденье! Выходит, и ей суждено обрести счастье и радость!..
Она подумала: в тот самый день, когда возвратится любимый, сбудутся наконец ее мечты. А ведь он должен скоро вернуться!
Следующей ночью повстанцы опять собрались в Ханой добывать ружья, и Ха пошла вместе с ними, надеясь встретить Тьы…
Наступил второй месяц. Подошло время праздника в храме Бронзового барабана.
На этот раз уже не было «летающих» носилок — оказалось, что тащить их некому. Ученым-конфуцианцам да отрокам из богатых и чиновных семей не под силу было нести, как положено, носилки от Конгви до самого храма. А деревенские парни в набедренных повязках, таскавшие их прежде, ушли в войско учителя До. Теперь у них была другая ноша — ружья, похищенные у тэй, — и лежала она, эта новая ноша, не на раззолоченных носилках, а в плетеных коробах. И деревенские парни доставляли их повстанцам, установив на жердях, как носят с базара свиней.
Но древние старики из рода Ли, возжигая в храме благовонные палочки, не сетовали на то, что праздник утратил свое благолепие и торжественность. Покачивая головами, они говорили: «В смутное время место мужчины — на поле брани…»