Амариллис как сквозь землю провалилась с тех пор, как обнаружила на моей картине Ленор и сбежала в дождь. Ясно было, что это зрелище ужасно ее огорчило и расстроило, но как теперь быть, я не понимал – в голове творился сумбур. Я снял картину с подрамника и поставил лицом к стене. «Что же делать с Амариллис?» – спрашивал я себя вновь и вновь, но ответа не было.

Я уже рассказал о четырех зазорах, в которых побывал без нее: отель «Медный», Венеция, старуха-кошка и пустынный пляж. Эти четыре оставили довольно сильное впечатление, но другие зазоры без Амариллис были, в общем-то, скучные. Правда, она и в них нередко появлялась в немых ролях – то покажется где-то вдалеке на краткий миг, то мелькнет портретом на стене или заголовком в газете. Но все это были малобюджетные постановки – один-два эпизода, три-четыре действующих лица. Совсем не то, что зазоры-блокбастеры с Амариллис в главной женской роли: яркие, насыщенные, красочные, они охватывали всю полноту ощущений и казались куда реальней, чем сама реальная жизнь.

Пришло воскресенье. А в субботу ночью я опять попал в один из этих малобюджетных зазоров, но на сей раз – особый. Краски были совсем тусклые, и все ограничилось одной-единственной коротенькой сценкой. Передо мной лежал раскрытый альбом Клода Лоррена, раскрытый на репродукции под названием «Морской порт». Моя рука поднесла увеличительное стекло к странице, и я увидел, что две фигурки на берегу – это мы с Амариллис. Послеполуденный свет на картине сменился рассветным, и я проснулся с улыбкой.

Теперь я не сомневался, что поход в Национальную галерею непременно изменит что-то к лучшему. Я закрыл глаза и увидел смутные очертания кораблей в золотистой дымке, так что после завтрака, недолго думая, доехал по линии Тауэр-Хилл до Набережной, а там пересел на Северную ветку до Чаринг-Кросса. Под землей мне так и лезли в голову всякие мысли, слова и картинки, роившиеся в головах других пассажиров. Все это жужжание, мелькание и гул раздражали донельзя, но ничего не попишешь – таков уж этот мир.

Вынырнув на поверхность со станции «Чаринг-Кросс», я перешел через дорогу, миновал Святого Мартина-в-поле, отверг заманчивые авансы Центра копирования рисунков по меди и, кивнув Нельсону, взиравшему вниз со своей колонны, взбежал по ступеням Национальной галереи. Протолкался сквозь толпу на крыльце, влился в толпу, наводнявшую интерьер, и стал прокладывать дорогу к залу номер пятнадцать.

По пути я помедлил у волшебного ящика ван Хогстратена в зале номер семнадцать. Я время от времени проведываю этот ящик и заглядываю внутрь – любуюсь собачкой, сидящей в комнате миниатюрного голландского дома; заглядывать в щелки мне вообще нравится, а тут еще и приятно лишний раз убедиться, что крошечный мирок за этой щелкой по-прежнему цел и невредим. Голландские художники семнадцатого века обожали обманки, пространственные иллюзии и перспективу; волшебными ящиками увлекались многие мастера, и сама идея искаженного изображения, создающего иллюзию подлинной, без искажений, реальности, греет мне душу.

В пятнадцатом зале было два Лоррена: «Морской порт с отплытием святой Урсулы» и «Пейзаж с бракосочетанием Исаака и Ревекки». Тут я вспомнил легенду о святой Урсуле и слегка отвлекся от самой картины: Урсула пустилась в паломничество с одиннадцатью кораблями, и на каждый из них взошло по тысяче невинных дев. Маленьких девочек среди них не было, и я невольно задумался: это сколько же квадратных миль пришлось прочесать, чтобы собрать одиннадцать тысяч взрослых девственниц, пусть даже дело было в эпоху всеобщего благочестия. Картина была очень милая, но без той золотистой дымки, которую я искал. Бракосочетание Исаака и Ревекки казалось слишком малолюдным и пресным для еврейской свадьбы, но дышало счастливой безмятежностью. Пейзаж с дальней горой и акведуком, с водяной мельницей и плотиной и сверкающей водой на среднем плане, обрамленный на переднем плане деревьями, радовал глаз, а плотина и водяная мельница, я подозревал, символизировали могущество Господа, вращающего все жернова и побудившего в свое время Ревекку попытать счастья с незнакомым чужестранцем Исааком и спуститься к нему со спины верблюда желанной невестой.

В поисках туманных кораблей и золотистой дымки я перешел в девятнадцатый зал, к другим Лорренам. Тут, у «Пейзажа с Психеей перед дворцом Купидона», я наткнулся на кучу детей в зеленых куртках, полукругом обступивших молодую учительницу. Детишки, на вид почти все не старше десяти, слушали, разинув рты, рассказ учительницы, щедро расцвеченный жестами, гримасами и столькими курсивами, что хватило бы потопить линкор: «Психея ни разу не видела своего мужа, он приходил к ней только под покровом ночи, а уходил до рассвета (тут кое-кто из детей обменялся многозначительными взглядами). Сестры ей напомнили, что Дельфийский оракул предрек, будто она выйдет замуж за чудовище».

На одном дыхании, но ни разу не задохнувшись, учительница поведала далее своим подопечным, как Психея запаслась ножом и светильником, ибо хотела взглянуть хоть однажды на своего спящего супруга, прежде чем прикончить его во сне. Тот оказался вовсе не чудовищем, а прекрасным крылатым божеством, но горячее масло из светильника капнуло ему на кожу, Купидон проснулся, расправил крылья и улетел в окно. Учительницу это огорчило не меньше, чем саму Психею, и я, воспользовавшись паузой, двинулся дальше на поиски моря и кораблей. Давненько я не вспоминал историю Купидона и Психеи, и чем-то она меня смутно встревожила, хотя вообразить себя ни в той, ни в другой роли я не мог.

Очередная марина предстала моему взору: отливная волна уносила прочь от берега царицу Савскую, но день стоял ясный. А вот следующий «Морской порт» был какой надо – с той самой золотистой дымкой; пришвартованный у берега корабль в закатном свете гаснущего дня, и еще один, стоящий поодаль на якоре. Еще дальше – высокий маяк. На переднем плане слева – большой палаццо с широкими ступенями полукругом, спускающимися к пристани. За ним – другие величавые постройки и еще корабли, виднеющиеся в проеме арки. Люди на берегу, застывшие в театральных позах, точно оперный хор перед выходом солистов. Короче говоря, один из тех воображаемых лорреновских портов, что годятся и для собраний, и для свадеб, и для прибытия и отплытия героев, святых или августейших особ. Эскиз к этому «Порту», который я видел в какой-то своей книге, ничего такого особенного не выражал, но от завершенной картины исходило впечатление, будто она чего-то ждет и в то же время со всем на свете прощается. Амариллис стояла перед ней. На спине ее футболки было написано:

Самое худшее бьет без промаха.

Я узнал реплику из фильма «Мужчины, женщины: руководство по эксплуатации». Амариллис обернулась мне навстречу, и спереди на футболке оказалась другая надпись:

Гляди в последний раз на все, что любишь, Во всякий час…

– Случайная? – спросил я.

Она взглянула на меня, покачала головой и тяжело вздохнула:

– Утешительная.

Я тихонько угукнул – мол, отлично понимаю, каково это.

– И что ты об этом думаешь? – указала она на Лоррена.

– Ну, эта картина словно чего-то ждет и в то же время со всем на свете прощается.

– Совсем как ты?

– Почти. И ты?

– Почти.

Она не сводила с меня глаз, но, казалось, за моим плечом ей по-прежнему чудится Ленор, стоящая на краю обрыва. А лицо самой Амариллис казалось отражением в темной воде пруда: любое мое слово может обернуться камешком, что разобьет его на сотню зыбких осколков.

– На самом деле, – уточнил я на всякий случай, – я все-таки скорее жду чего-то, чем со всем на свете прощаюсь.

– В каждом «здравствуй» таится прощание с тем, что ему предшествовало. Ты бы так не сказал?

– Сказал бы, наверное. Может, выпьем кофе?

– Сегодня я себя как-то странно чувствую и хочу продолжать это сама по себе. Я пошла.

– Ладно, увидимся.

– Да-да, – бросила она на ходу.

Я зашел в бар выпить кофе, потом спустился к выходу и задержался у заключенного в плексиглас макета Трафальгарской площади и Национальной галереи со всеми окрестностями. «ВХОД БЕСПЛАТНЫЙ, – шла надпись по низу плексигласового ящика. – ПОЖЕРТВУЙТЕ, СКОЛЬКО МОЖЕТЕ, ЧТОБЫ НАМ И В БУДУЩЕМ НЕ ПРИШЛОСЬ ВЗИМАТЬ ЗА НЕГО ПЛАТУ». Я вызвал в памяти лицо Амариллис и взгляд, которым она одарила меня на прощание. «Пожалуйста…» – шепнул я и бросил пятифунтовую бумажку в щель для пожертвований.

Жмурясь на солнце, я вышел на Трафальгарскую площадь и угодил в самую гущу голубей, вспархивавших и плескавших крыльями со всех сторон, точно напрасные мысли. «Нет ничего, – орали голуби. – Все, что есть, – все здесь, а больше ничего не бывает». Один уселся мне на плечо, другой – на согнутый локоть. Из фургончика торговали «КОРМОМ ДЛЯ ГОЛУБЕЙ», и туристы там и сям строили из себя святых Францисков; женщины визжали под напором птиц, а их мужья и кавалеры, дочери и сыновья, братья, сестры, дяди и тети, кузены, друзья и просто прохожие увлеченно их щелкали – кто маленькими любительскими камерами, кто профессиональными, побольше, а кто и камкордерами. «Вот оно как все на самом деле», – сообщали друг другу камеры. «ОСМАТРИВАЙТЕ ДОСТОПРИМЕЧАТЕЛЬНОСТИ! – громогласно напоминали проползавшие мимо автобусы. – ЭТО ОФИЦИАЛЬНАЯ ЭКСКУРСИЯ ПО ОСМОТРУ ДОСТОПРИМЕЧАТЕЛЬНОСТЕЙ! ЛЮБУЙТЕСЬ И ПРИМЕЧАЙТЕ!»

Мальчишки взбирались на головы бронзовых львов и съезжали, как с горки, по спинам, улюлюкая и гикая. Продавцы хот-догов насыщали воздух запахом той единственной улицы, что тянется везде и повсюду. Ярко раскрашенные фургончики предлагали «МЯГКОЕ МОРОЖЕНОЕ» и «ХОЛОДНЫЕ НАПИТКИ». Лотки пестрели временными тату и повязками для волос, пластмассовой бижутерией и моментальными портретами, открытками, журналами и всевозможными фетишами по сходной цене. Дикие утки крейсировали в фонтанах совсем по-домашнему, не обращая внимания на бронзовых русалок, русалов и русалят. Струи фонтанов толчками возносились ввысь и опадали, чтобы снова взвиться и снова обрушиться в бассейн, а западный ветерок обдавал водяной пылью прохожих у восточной кромки.

Воздух кишел разноязыким гомоном, как саранчой, и все же ничто на Трафальгарской площади не могло соперничать с голубями: они перелетали и перепархивали с места на место, вышагивали, подпрыгивали и гадили среди святых Францисков, что подпрыгивали, визжали и перепархивали с места на место среди них под невозмутимым взором призрака победы, все еще цеплявшегося высоко над площадью за плечо Нельсона. Я чувствовал себя как в сцене из фильма, где влюбленный в отчаянии пытается протолкаться сквозь суматошную толпу, но дама его сердца уже исчезает из виду и потеряна на веки вечные. Уборщики в ядовито-зеленых куртках слонялись со своими метлами и совками по краю площади, и не пытаясь пробраться поглубже.

Ее тут не было. Да полно, разве я на что надеялся? Может, мне только и надо было, что угодить в самую гущу голубей? Не знаю. Амариллис всего лишь хотела побыть одна, так с какой стати мне чувствовать себя тем отчаявшимся влюбленным в суматошной толпе? Что-то мне никак не удавалось угнездиться в общепризнанном пространстве-времени. Уж не выпал ли я из реальности в кое-что не столь комфортное? Картинка перед моими глазами вдруг запрыгала и стала таять, точно кадр, застрявший в кинопроекторе.

Я прикрыл глаза руками, потом отнял ладони. Картинка восстановилась. Передо мной стояла женщина, немолодая, с участливой улыбкой. Неужели та самая, что всучила мне «Советы друга»? Или у них целая секта?

– Все это реально, – заверила она. – Даже если мы все закроем глаза, это все никуда не денется.

– Я читал об одном племени… – сказал я. – По-моему, где-то в Южной Америке… Так вот, они там видят один и тот же зазор.

– Что-что?

– Ну, понимаете, закроют глаза – и каждый видит то же, что и другие.

– Во сне?

– Ну да. Он у них одинаковый.

– И так каждую ночь?

– Не знаю, может, и реже. Этот зазор – их предание, предание о том племени. Вроде как толкование к тому, как они живут.

– А почему вы так странно говорите – «зазор»?

– Не выговариваю ту букву.

– Может, это и есть реальность.

– Что?

– Их сон. Может, реальность – это сон, а они просто умеют его смотреть.

Я снова закрыл глаза. А когда открыл, ее уже не было. Нет, это другая женщина, не из поезда; та бы ни за что не сказала, что реальность – это сон.