Крысий Хват вовремя отпустил бечёвку, но мышонок с отцом были к ней привязаны. И когда верхушка дерева ударилась о землю, бечёвка перехлестнулась через комель и отца с сыном зашвырнуло далеко по ту сторону пруда, в набегающую волну разлива.

– Стойте! – взвизгнул Крысий Хват, но было поздно. На какой-то миг всё его существо содрогнулось от муки. Он понял, что сейчас опять их упустит, и жизнь внезапно показалась ему пустой и скудной, бессмысленной до странности.

Слониха стояла лицом к пруду, и взор её единственного глаза был прикован к точке, откуда только что исчезли мышонок с отцом. Судорожные, неудержимые всхлипы сотрясали её тело, пружина разрывалась от горя. Крысий Хват завёл её, и, всё ещё плача навзрыд, слониха побрела за ним следом обратно на свалку.

Хват не сомневался, что заводяшки камнем пошли на дно стремительно мелеющего пруда и погребены под заносами ила навеки. Но вышло так, что отец с сыном угодили в сетку переплетённых веток, оставшихся от запруды, волна подхватила их и, как на плоту, увлекла за собой в долину.

По горло в воде, мышонок с отцом мчались среди обломков и щепок вниз по течению. Пятна света и тени, деревья, коряги и камни мелькали у них перед глазами, как в калейдоскопе, а ледяная вода то и дело захлёстывала их с головой. Проносясь через стремнины и натыкаясь на отмели, минуя головокружительные излучины, отец с сыном одолели весь путь до следующего пруда, во многих милях от того, где рухнуло дерево, – и тут ручей наконец замедлил свой бег.

Но и этот пруд вышел из берегов под натиском могучей волны и хлынул на окрестные топи. Плот закружился в водовороте, счастливая монета натянула шнурок и потащила мышат на дно. Ещё мгновение барабанчик из ореховой скорлупки удерживал их на плаву, но затем соскользнул с шеи малыша. Волны сомкнулись над ними, и отец с сыном погрузились во тьму следом за поблёскивающей сквозь толщу воды монетой.

Осколки деревьев и неба застыли снова в зеркальной недвижности, нарушаемой лишь медленной зыбью от барабанчика, покачивающегося на воде. А под неспешно расходящимися кругами, в тягостном смраде тьмы, затонувших ботинок и бутылок, колышущихся водорослей и гниющей листвы, мышонок с отцом воткнулись в донный ил вверх тормашками.

– Что случилось? – спросил мышонок, и слова его пузырьками поплыли вверх, сквозь жидкую грязь и мутную воду.

– Ты еще спрашиваешь! – воскликнул отец. – Почемужды Как равняется Что! Это и случилось. И вот мы здесь – и ни на шаг не ближе к самозавождению.

– И слониху мы опять потеряли, сразу как только нашли! – добавил мышонок. – Даже поговорить с ней не успели!

Отец не ответил – только грязь отозвалась раскатистым бульканьем на его долгий вздох.

– Заблаговременность!.. – прогудел и отозвался дрожью в глубинах ила другой голос, тяжеловесный и тягучий, как рокот гравия, ссыпающегося из жестяного ведра. – Заблаговременность в значении досрочного пробуждения, – пояснил он. – Смотри выше. Пробуждающийся осмысляет непрерывность телесного существования Я ЕСМЬ. – Голос приближался. – Осознаёт аппетитные аспекты того, ЧТО ЕСТЬ. Наглядно видимого. – КЛАЦ! Острый роговой клюв сомкнулся на одной из ножек мышонка-отца. – Взять на заметку, – добавил голос. – Цит. соч. Несъедобно.

– Вытащите нас из грязи, пожалуйста, – пробулькал отец. – И перестаньте гнуть мои ноги.

– Раз вы способны говорить, значит и способны быть съеденными, – заключил голос. КЛАЦ! Клюв раскрылся и снова защёлкнулся на ноге отца. – Сравни, – пророкотал голос. – Там же. По-прежнему несъедобно. Что ж, тогда побеседуем.

– О чём можно беседовать, торча головой в грязи? – возмутился отец.

– О чём только нельзя не беседовать! – возразил голос. – Отношения между «я» и грязью – основа всякой дискуссии о сущности БЫТЬ. Фундамент. Самое дно.

– У нас головы на самом дне, – перебил мышонок. – Мы застряли вверх тормашками.

– Вверхтормашество «я», – произнёс голос. – Совсем недурно для начала. Двигайтесь дальше.

– Двигаться дальше мы не можем, – сказал отец, – пока нас не вернут на сушу и не заведут.

– «Заведут»? – переспросил голос. – Дайте определение термину.

– Не хочу, – проворчал отец. – Мне такие беседы не нравятся.

– А какие ещё беседы могут быть в этом месте? – удивился голос. – Эти глубины бытия для того и созданы, чтобы осмыслять глубинную сущность БЫТЬ как оно проявляется в ЕСМЬ, ЕСТЬ и СУТЬ. А если вы не желаете поддерживать беседу со своей стороны, никто не мешает раскусить вас пополам, хотя употреблять вас в пищу и не предполагалось.

– Мы ЕСТЬ вверх тормашками, – сформулировал отец.

– Мы хотим БЫТЬ вниз тормашками, – добавил мышонок.

– К примеру, – согласился голос. Клюв опять сомкнулся на ноге отца – на сей раз осторожнее, – выдернул мышат из грязи и, перевернув, опустил в самую гущу взметнувшихся песчинок. Мало-помалу облако ила рассеялось во мраке, волнение улеглось, и мышонок с отцом оказались нос к носу с гигантской каймановой черепахой, сверлившей их взглядом со свирепой сосредоточенностью. Колышущиеся стебли водорослей покрывали её замшелый панцирь. Она была очень стара и грандиозна в своей тучности, и глаз её, впившийся в мышат, казался оком самого времени, точно дымчато-серый самоцвет в оправе древнего чешуйчатого камня. Клювастая голова её раскачивалась по-змеиному, дробя знаками препинания раскатистую речь.

– Вам выпала великая честь, – объявила она. – Знакомство с самой Серпентиной – мыслителем, учёным и драматургом. Голосом болота и пруда… – Черепаха отвлеклась на миг, чтобы ухватить сонную лягушку, всплывшую из-под ила, и резонно добавила: – …а также их пастью и желудком.

Слова её поднимались на поверхность цепочкой пузырьков, и каждое вспыхивало в лучах солнца серебряным пятнышком.

– Очень приятно, – сказал отец. – Мышонок и сын.

– Возвращаясь к нашей дискуссии, – промолвила Серпентина. – Вы сказали «завести». В каком смысле?

– В смысле повернуть ключ в моей спине, – ответил отец.

Серпентина посмотрела на ключ.

– Зачем он нужен? – осведомилась она.

– Ключ на Завод равно Идти, – объяснил мышонок.

– Идти? – переспросила черепаха. – Куда идти? Памятуя о том, что данная грязь во всём подобна другой грязи, мы вправе предположить, что и другая грязь во всём подобна данной, а из этого вытекает, что одно место тождественно всем местам и все места суть одно. Следовательно, оставаясь там, где мы есть, мы в то же самое время пребываем повсеместно, а значит, идти очевидным образом некуда. Итого: завождение есть тщета.

Серпентина угнездилась поудобнее в мягком иле и закрыла для себя тему завождения навсегда.

– Но как же нам тогда снова отыскать слониху? И тюлениху? – пискнул мышонок и расплакался.

– Нам надо отсюда выбраться, – сказал отец.

– Выбираться отсюда не надо, – возразила Серпентина. – Дно – это дом родной. Здесь проникаешь взором под поверхность вещей. Здесь мыслишь поистине глубоко и обретаешь основательность, без каковой невозможно подлинное… – ХРЯП! С ужасающей, змеиной быстротой Серпентина сцапала клювом проплывавшую мимо рыбу. ЧАВК-ЧАВК-ЧАВК-ГЛП! – … созерцание, – заключила она, покончив одновременно и с рыбой, и со своей сентенцией.

– А что вы созерцаете? – спросил мышонок.

– Бесконечность, главным образом.

– А что это – бесконечность?

– Бесконечность – вот. Наглядно видимая, – изрекла Серпентина и повернула мышонка с отцом так, что перед глазами малыша оказалась стоящая на дне консервная банка, полузанесённая илом. На оранжевой этикетке была надпись белыми буквами «СОБАЧИЙ КОРМ БОНЗО», а под нею – картинка: шагающий на задних лапах чёрно-белый пятнистый песик в поварском колпаке и фартуке. Пёсик тащил поднос с точно такой же банкой «СОБАЧЬЕГО КОРМА БОНЗО», на этикетке которой ещё один чёрно-белый пятнистый пёсик, точно такой же, но гораздо меньше, шагал на задних лапах и тащил поднос с очередной банкой «СОБАЧЬЕГО КОРМА БОНЗО», и так далее, пока пёсики не становились совсем уж крошечными и неразличимыми.

Банка простояла на дне пруда долго-долго, и некоторые пёсики давно уже растворились в тёмной воде клочками цветной бумаги. Крошечная живность вовсю расплодилась на этикетке, и на широких её просторах паслись улитки и черви, странствуя без боязни между мелкими буковками в нижней части и крупной надписью наверху.

– Вот она, бесконечность, – со снисходительностью полновластного собственника повторила Серпентина. – Ей нет конца. И рано или поздно для каждого наступает время обратиться к её созерцанию. – Она пару раз взмахнула ластой для убедительности.

– Мой сын ещё совсем ребёнок, – попытался возразить отец. – Давайте лучше я этим займусь.

– В этом деле не может быть слишком рано, – отрезала Серпентина. – Сын – творец отца. Взять на заметку, – добавила она, и голос её гулким эхом раскатился в глубинах пруда. – Бесконечность маленьких псов, уходящая вдаль последовательным уменьшением в размерах, ведёт к откровению окончательной истины.

– А это где? – спросил сын.

– Там же, – промолвила Серпентина. – Цит. соч. За последним видимым псом.

– Странно, – пробормотал отец. – За последним видимым псом… Есть такая пьеса…

– Эту пьесу написала я! – Черепаха грозно щёлкнула клювом перед самым носом отца. – Я, Серпентина. Собственной персоной. Вас, естественно, удивляет, что столь глубокий мыслитель произвёл на свет нечто столь легковесное и развлекательное, столь вопиюще увеселительное, столь, я бы сказала, популярное в своей незамысловатости…

– Премьера вызвала огромный ажиотаж, – тактично промолвил отец. – Зрители даже не смогли усидеть на месте.

– Вполне естественно, – кивнула Серпентина. – Учитывая, что Фурца и Вурца под маской шутки и фарса изображают самую СУТЬность того, что есть БЫТЬ, удивляться тут нечему.

– Совершенно верно, – согласился отец. – А после того, как мы покончим с бесконечностью, вы не смогли бы помочь нам выбраться из этого пруда?

– Как вам не стыдно! – взревела Серпентина. – Каждый из нас, сколь бы глубоко он ни увяз в грязи, должен возноситься силой собственной мысли. Путь через псов и дальше, за точки, к великой истине, каждый должен проделать сам, в одиночку. – На этом дымчатые глаза её закрылись, черепаха умолкла и погрузилась в сон.

– Как же нам отсюда выбраться? – спросил отца мышонок.

– А мне почём знать? – раздражённо огрызнулся отец. – Мы ведь совершенно беспомощны, как всегда.

Обрывок выхухолевой бечёвки, всё ещё привязанный к его руке, тянулся ввысь, напоминая о разбитых надеждах.

– А помнишь, дядюшка Квак когда-то сказал, что самое дно, как ни странно, близко к вершине? – промолвил мышонок.

– Это он о чём-то другом сказал, – возразил отец. – Тут и правда очень глубоко. Ты ещё не разглядел, что там – за последним видимым псом? Несправедливо взваливать на тебя такой труд, но я стою спиной к этим псам и ничего не вижу.

– Сын – творец отца, – напомнил мышонок. – Я справлюсь. – И он уставился на банку из-под «БОН-30». – Вот первый пёс, – пробормотал он. – А за ним – ещё один, и ещё, и ещё…

Отвернуться мышонок не мог – оставалось только день за днём таращиться на банку. Течение колыхало этикетку, и временами у малыша начинала кружиться голова, но самое главное – сколько бы он ни всматривался, никак не удавалось разобрать, какой из псов действительно самый последний.

Пруд стряхнул остатки зимы. Деревья утратили угловатость наготы – ветви их уже опушались юной листвой. Остроглавая скунсова капуста пробивалась из-под чёрной топкой земли, а ночи наполнились громогласными трелями квакш. Малиновки трудились без устали среди дождевых червей; трескучие крики зимородка оглашали берега; над камышами курсировали кряквы, а из окрестных болот доносились то посвисты полевого луня, то гуканье выпи. Рыбы, проплывавшие мимо мышонка с отцом, двигались теперь проворнее, а пробивавшийся сквозь толщу воды солнечный свет казался теплее, чем прежде. Лягушки и головастики, тритоны, змеи и черепахи, пробуждаясь от спячки, поднимались со дна наверх – навстречу весне.

– Вот он – тот маленький пёсик, – бормотал малыш. – А вот он – тот, что за ним… – Но как бы мышонок ни старался, пёсики начинали мельтешить перед глазами и последний неизменно ускользал.

– А хотите, я помогу вам смотреть? – раздался вдруг тоненький, робкий голосок. – А вы за это поговорите со мной и не станете меня есть, а? Как по-вашему, вы ведь меня не съедите?

– Мы никого не едим, – сказал мышонок. – Вы где?

– Здесь, – отозвался голосок, – у вас под ногами. Мне не с кем поговорить. Это так грустно.

– А кто ты? – спросил отец.

– Не знаю, – пропищал голосок. – Я даже не знаю, что я. Когда я говорю с собой, называю себя просто Гряззя. Знаю, это глупо, но надо же хоть как-нибудь называть себя, если поговорить больше не с кем. – Крошечное уродливое существо выбралось из-под ила и прислонилось к ноге мышонка. – А вы? – спросило оно. – Что вы такое?

– Мы – игрушечные мыши, – сказал мышонок. – А вы – мисс или мистер Гряззя? Извините за вопрос, но по виду я определить не могу.

– Мисс, – ответила Гряззя. Под стать своему имени она была грязно-серая и смахивала на больного кузнечика. – Если вы будете со мной дружить, то и я с вами буду, – пообещала она. – А вы будете, а? Как по-вашему? Я совсем ни в чём не уверена…

– Мы будем с вами дружить, – заверил её мышонок. – Но мы и сами ни в чём не уверены, особенно в этих пёсиках…

– Я знаю, – сказала Гряззя. – Всё это так сложно! Каждый, кто больше меня, пытается меня съесть, а мне надо успевать поедать всех, кто меньше. Поэтому не так уж много времени остаётся на размышле… – Тут изо рта её метнулось что-то вроде руки и сцапало проплывавшую мимо водяную блошку. – Это отвратительно, – прохныкала Гряззя, проглотив добычу. – Отвратительно, я знаю. Хватаю еду этой мерзкой губой – огромной, да ещё и с суставом, как локоть. Но понимаете, в чём странность: мне кажется, что на самом деле я не такая! Просто не могу поверить, что я и есть это грязное существо, ползающее у вас под ногами в грязной жиже! Я чувствую, что я совсем другая! Ох, даже и высказать не могу, какая я по-настоящему! Чистая, светлая, прекрасная – как песня в солнечных лучах, как вздох в летнем воздухе! А вы никогда себя такими не чувствовали?

– Ах! – только вздохнул отец. Да разве можно было выразить в словах, кем он теперь себя чувствует? Уж конечно, совсем не тем жестяным мышонком, что когда-то танцевал под ёлкой на Рождество. Но, увы, и совсем не тем, кем он когда-то так надеялся стать, – а теперь уже и не надеялся, почти расставшись с надеждой даже на саму жизнь. Механизм его проржавел и забился песком и грязью, и на душе у него было тягостно.

– Ну вот, я опять сбился, – объявил мышонок.

– Я тебе помогу, – сказала Гряззя. – Давай начнём сначала, а я буду указывать тебе на каждого следующего пёсика. Попробуем? – Она взобралась на банку сбоку и вцепилась в этикетку. – Итак, пёс первый…

– А за ним – ещё один, и ещё, – забормотал мышонок, следя за малюткой Гряззей, а та, переползая по краю этикетки, старательно указывала ему пёсиков – одного за другим.

Дни удлинялись, и с каждым днём мышонок смотрел на этикетку «БОНЗО» всё дольше и дольше. Водоросли облепили его со всех сторон и пустили корни; улитки объедали последние остатки меха на его жестяном теле; рыбки щипали его за усы, но мышонок не отступался: сколько бы ни было этих пятнистых пёсиков, он твёрдо знал, что отыщет последнего непременно. А отец, неотрывно глядящий на сына, видел, как его счастливая монета покрывается зеленью и темнеет и как надпись «ВСЁ У ВАС ПОЛУЧИТСЯ» мало-помалу поглощает непроглядная чернота. Стеклярусные глазки малыша потускнели от усталости, но отец стоял к бесконечности спиной – так что ему только и оставалось, что беспомощно смотреть на мышонка.

Весна прошла. Пятна света и тени листьев заплясали на водной глади, проникая до самых глубин, и даже от донного ила запахло летом. Высоко над мышонком и его отцом сновали серебристыми искрами жуки-плавунцы; рыба выпрыгивала из воды, хватая мух-подёнок, и плюхалась обратно, рассыпая брызги, блёстками вспыхивающие на зыбком потолке пруда.

– Ну что, так и не нашёл? – спросил отец сына. Он чувствовал, как окостенел от долгого неупотребления его механизм, и, распрощавшись с надеждой когда-нибудь выбраться из пруда, подчас ловил себя на мыслях, что эта грязь не так уж и плоха – надо лишь пообывкнуть; а неспешное колыхание воды так утешает, так умиротворяет душу… Ошеломляющий и внезапный, как молния, образ слонихи в тумане того давнишнего утра не померк в его памяти и неотступно терзал его, словно до боли туго взведённая пружина. Но выплеснуть это напряжение в действии было невозможно, и, всё глубже погрязая в донной жиже, мышонок-отец ощущал, как былая решимость вытекает из него капля за каплей.

– Если Почемужды Как равняется Псу, – проговорил мышонок, совсем уже сбитый с толку, – то, разделив Пса на Как, мы должны получить Почему.

Два головастика проплыли между ним и банкой «БОНЗО», за которой их уже поджидала водяная змея.

– Сюда, пожалуйста, – ухмыльнулась змея и проглотила обоих разом.

– Не нравится мне это место, – сказал один головастик другому, углубляясь в змеиную глотку.

– Как знать, – возразил другой. – Быть может, там, по ту сторону, нас поджидает что-то хорошее. Надо лишь пробраться насквозь.

– Следи за псами, – напомнила Гряззя мышонку. – Мы, конечно, ни в чём не можем быть уверены, но сдаваться нельзя!

Вода в тот день была на редкость прозрачная, и этикетку «БОНЗО» было видно ясно и отчётливо, как никогда. Для мышонка эти бесконечные псы стали уже не просто рисунками, отпечатанными на бумажной наклейке. Они теперь казались ему живыми и самыми что ни на есть настоящими – череда древних братьев-близнецов, вдоль которой продвигался в своём странствии луч его взыскующего духа, бьющий из глаз. Как во сне, мышонок переходил от одного пса к другому и дальше, к тому, что за ним, – пока вдруг ему не предстал во внезапной, потрясающей ясности последний и самый крошечный пёсик, в котором ещё можно было различить одного из его племени. Дальше были только точки, микроскопические цветные пятнышки. Но мышонок всё не отрывал взгляда от банки. И наконец между точками цвета вспыхнула белая пустота – и хлынула навстречу мышонку, обратно сквозь всю череду близнецов, от самого маленького пёсика к первому, самому большому.

– Ничто, – вымолвил мышонок. – Я увидел ничто между точками. Вот оно появилось. А вот опять исчезло. Так вот, значит, что там – за последним видимым псом! Ничто!

КЛАЦ! Серпентина приподнялась из грязи и щёлкнула клювом.

– Ничто! – подтвердила она. – Абсолютное ничто! Приумножение и приуменьшение ничто, снабжённые наглядным пособием. И преграды, стоящие на пути к ничто. Ореолы, демиурги и эпифании ничто. Взять на заметку. Смотри выше. Смотри ниже. Ничто. – ХРЯП! ЧАВК-ЧАВК-ЧАВК-ГЛП-ГЛП! – Серпентина ухватила водяную змею, слопавшую головастиков, и предалась процессу заглатывания.

– Ничто! – воскликнул отец. – А в чём же окончательная истина?

– Это она и ефть, – прошамкала Серпентина. – Оконфятельная ифтина ефть нифто.

– Ничто? – переспросил мышонок.

– Ничто, – повторила Серпентина.

– Ой, а мне это совсем не нравится, – вмешалась Гряззя, ловко уворачиваясь от черепашьего клюва. – Мне кажется, это несправедливо. А по-вашему как? Я, конечно, не могу утверждать наверняка…

– Не верю! – отрезал мышонок. – Я в это не верю!

Цветные точки заплясали у него перед глазами; пятнистые чёрно-белые пёсики будто обступили его со всех сторон. И в это мгновение мысль его устремилась в прыжке через пропасть неведомого – точь-в-точь, как это получилось у Выхухоля, обретшего по ту сторону пропасти свой Икс.

– Интересно, а что находится по ту сторону ничто? – выпалил мышонок.

– Ты, ничтожество! – фыркнула Серпентина. – Кто ты такой, жалкий карапуз, чтобы рассуждать о той стороне ничто?

– Если я был достаточно большой, чтобы простоять всё это время в грязи, созерцая бесконечность, – возразил мышонок, – значит, я достаточно большой и для того, чтобы заглянуть по ту сторону ничто.

– И даже я, – подхватила Гряззя. Её суставчатая губа метнулась к этикетке и впилась в последнего видимого пса.

– Нечестный приём, – запротестовала Серпентина, но опять промахнулась. – Нельзя проглотить бесконечность!

– Я просто хочу посмотреть, что там, за ней, – сказал мышонок. – Цит. соч. Что же в этом нечестного?

– Ну, так и быть, – смилостивилась Серпентина. – Попробуй развить свою предпосылку.

На этом она снова зарылась в ил и уснула. А Гряззя продолжала методично жевать и глотать. И вот кусочек наклейки исчез у неё во рту, а из-под него на мышонка уставился с блестящей поверхности банки чей-то глаз, круглый, как бусинка. А затем сверкающее окошко расширилось, и малыш увидел собственную мордочку и протянутые ручки, вложенные в руки отца. Своего отражения в стекле прилавка, на котором он стоял в незапамятные времена, мышонок не видел: он не мог посмотреть себе под ноги. Но в мордочке, глядящей на него из жестяного окошка, он узнал отцовские черты – и так узнал себя.

– Ах! – воскликнул он. – По ту сторону ничто – мы сами! И больше там нет ничего, кроме нас.

Гряззя бросила взгляд на своё отражение в жестянке, прикрылась лапкой и отвернулась.

Мощная струя воды толкнула мышонка в грудь – проплывавший мимо большеротый окунь затормозил и сердито уставился на банку «БОНЗО».

– Вали отсюда, приятель, – рявкнул он на своё отражение. – Это моя территория.

– Вы говорите сами с собой, – пискнула Гряззя, заметив, что окунь уже нацелился боднуть соперника.

Окунь, всё ещё исполненный сомнений, сдал назад. Соперник тоже попятился и исчез из виду. Окунь нехотя повернулся и поплыл своей дорогой, бросив на всякий случай через плечо: «И держись отсюда подальше!»

– Они большие и сильные, но совсем глупые, – пояснила Гряззя. – Вечно попадаются на эти блестящие штучки, которые спускают сверху на ниточках.

Глядя на своё отражение в блестящей жести, мышонок вдруг почувствовал, как ослабели руки отца, когда-то так крепко сжимавшие его ручки.

– За последним видимым псом нет ничего, кроме нас, – промолвил он. – Никто нас отсюда не вытащит, кроме нас самих. Это у нас и есть Почему. А теперь надо вычислить все Как и Что.

– Боюсь, что Серпентина права, – вздохнул отец. – Окончательная истина есть ничто, а эта грязь во всём подобна любой другой.

– Ну и пусть! – заявил мышонок. – Я хочу отсюда выбраться. Ты не могла бы раздобыть мне такую ниточку? – обратился он к Гряззе.

– Запросто! – воскликнула та. – Тут, на дне, их полным-полно! Они часто запутываются в корягах. Сейчас принесу.

Мышонок задумчиво забормотал себе под нос, отец молча уставился куда-то вдаль, а Серпентина знай себе похрапывала в грязи.

– Вверх умножить на Вниз, – бормотал мышонок. – Внутрь разделить на Наружу. Здесь умножить на Там…

– А вот и мы с ниточкой! – пропищала Гряззя, волоча за собой рыболовную леску. – Длинная попалась! Подойдёт, как ты думаешь?

– Да, – сказал мышонок. – А теперь мне необходима полная тишина, чтобы выработать Многое-в-Малом имени Мышонка.

Высоко над его головой дремал на глади пруда солнечный свет; тени мелькали в листве; пружина лета раскручивалась, мерно тикая голосами цикад в тёплом воздухе.

Час шёл за часом, и только к полудню уродливая мордочка малютки Гряззи выглянула на поверхность среди камышей и кувшинок, где до сих пор тихо покачивался на стоячей воде ореховый барабанчик. Сжимая в челюстях леску, Гряззя устало вцепилась в стебель камыша, по которому выбралась наверх. Собрав последние силы, она вытянула леску из воды – на конце была привязана счастливая монета. Гряззя съела все наросшие на монете водоросли и, как сумела, оттёрла её от грязи. Былого сияния медь не обрела, но в воде всё-таки теперь поблёскивала; оставалось надеяться, что этого хватит. «ВСЁ У ВАС ПОЛУЧИТСЯ! ВАШ СЧАСТЛИВЫЙ ДЕНЬ…» – заверяли надписи с обеих сторон монеты, вертящейся на конце лески. Гряззя втащила её на лист кувшинки и там и оставила вместе с леской, а сама пустилась в обратный путь по стеблю камыша и вскоре скрылась под водой.

Прошёл ещё час с небольшим, прежде чем она снова показалась на поверхности с ещё одним куском лески – на сей раз среди камней у самого берега, где грелось на солнышке семейство расписных черепах. Рискуя жизнью, малютка прокралась мимо них к плоскому камню, над которым нависли ветви сумаха, росшего у самой кромки воды. Здесь она пропустила леску через узкую развилку одной из ветвей и поползла по листьям кувшинок обратно – туда, где по-прежнему покачивался среди камышей барабанчик из ореховой скорлупки. Двигаясь все медленней и медленней, Гряззя привязала конец лески к ремешку барабанчика. Затем она вернулась на лист кувшинки, где оставалась монета, привязала к ремешку конец другой лески, а монету столкнула в воду. Ореховый барабанчик на мгновение скрылся под водой, но тут же всплыл. Сквозь толщу воды Гряззя различила далеко внизу монету – потёртая медь тускло поблёскивала знаком последней надежды.

– Вот и всё, – выдохнула Гряззя и повалилась без сил на лист кувшинки. – Какое странное чувство… – прошептала она. – Я едва дышу, и в глазах темно. Наверное, я умираю. Вот и пришел конец моей короткой грязной жизни, и вовсе не суждено мне было стать какой-то другой.

И малютка разрыдалась так горько, что не сразу заметила, как внезапная судорога пробежала вдоль её спины и расколола крошечное тельце надвое.

– Ах! – воскликнула она, ощутив, как оживают и напрягаются в предчувствии полёта её мокрые, ещё смятые крылышки. – Да, знать наверняка всё равно было невозможно, – вздохнула она.

Новорождённая стрекоза, юная и прекрасная, зелёная, как изумруд, выбралась из опустевшей, грязной скорлупы своего прежнего «я». Она терпеливо дождалась, пока солнце высушит её радужные крылья, и вот наконец отважилась взлететь. Изношенная личинка скорчилась внизу, на листе – позабытая, никому больше не нужная; и старое имя тоже было забыто, как и всё, что осталось под водой, в тёмных глубинах пруда. Стрекоза просверкала над водной гладью и устремилась прочь, скользя на струях тёплого ветра, – как песня в солнечных лучах, как вздох в летнем воздухе.

А мышонок с отцом терпеливо ждали на дне, в грязи. Обрывок выхухолевой бечёвки был теперь привязан к рыболовной леске, тянувшейся вверх, к раздвоенной ветке, нависшей над плоским камнем.

– Опять ждем, – вздохнул мышонок. – Сколько же времени мы потратили в своей жизни на ожидание!

Серпентина проснулась, зевнула и с аппетитом щёлкнула клювом.

– Новое пробуждение, – проскрежетала она, – навстречу новым исследованиям сущности БЫТЬ. Итак. Что вы обнаружили по ту сторону ничто?

– Выход, – ответил мышонок.

– Ну и ну! – возмутилась Серпетина. – А вы хоть дали себе труд задуматься о том, что в действительности никакого выхода нет и быть не может? Принимая во внимание, что выход из каждой ситуации в то же самое время есть и вход в другую ситуацию… Эй! Стойте!.. Это же очень важно!..

Но мышонок с отцом, прорвавшись сквозь облако ила, были уже на полпути к озарённой солнцем поверхности. Над ними наискось взрезал воду ореховый барабанчик. Окунь, проглотивший монету, пулей мчался через пруд, а следом за ним, пропиливая развилку ветки ещё глубже, вздымала V-образную волну длинная леска с жестяными мышатами на конце.

Промокшие насквозь и набитые грязью, отец и сын вынырнули навстречу солнцу и, рассыпая брызги, понеслись прямиком через черепашьи камни. «Летние люди!» – в ужасе закричали черепахи и тотчас поплюхались в воду. Мышонок с отцом долетели до ветки и врезались в развилку. Узел, скреплявший выхухолеву бечёвку с леской, развязался, и мышата, глухо звякнув, рухнули на плоский камень у самой кромки воды.

Там они и остались лежать неподвижно – в луже мало-помалу вытекающей из них воды. Оба были в пятнах и потёках ржавчины, и от ручек их, протянутых друг к другу, остались только голые ржавые проволочки. Чудом уцелевшие клочки меха позеленели от водорослей и мха, а то и вовсе почернели от гнили. Изорванные ушки жалобно обвисли, усики поникли в унынии.

Солнце казалось невыносимо ярким, но с каким же наслаждением отец и сын купались в его тепле! И до чего же чёткими и чистыми были звуки – и шелест листьев, и стрекотанье цикад, и тягучий мелодичный напев белошейного вьюрка, и странное мерное гуканье, доносившееся из камышей на болоте: «У-У-У-БУМ-ТРУМБ! У-У-У-БУМ-ТРУМБ!» Из листвы соседней берёзы с любопытством выглядывал зимородок. В когтях он сжимал моток лески, конец которой уходил прямо под воду. Гуканье на болоте стихло, и далеко над прудом разнёсся тоненький жестяной голосок мышонка:

– И что нам теперь делать?

– Покинуть эти края насколько возможно скорее, – отозвался кто-то из камышей замогильным голосом.

Отец, лежавший лицом к болоту, разглядел чуть поодаль большую голенастую птицу, бурую, всю в полосках и крапинках: неподвижно стоя в камышах, она оставалась почти невидимой. Маскировку довершал поднятый кверху длинный тонкий клюв. Выдавали птицу только жёлтые стеклянные глаза-очочки, посаженные очень близко друг к другу и устремлённые прямиком на мышонка с отцом.

– Кто вы? – спросил отец и уставился на незнакомку, не веря своим глазам: птица умудрялась то появляться, то вновь исчезать из виду, не сходя с места.

– Любительница уединения, – ответила выпь. – Этим и ограничимся. Вполне достаточно для знакомства. Не смею вас дольше задерживать. Прощайте. – Камыши всколыхнулись на ветру, и выпь закачалась вместе с ними, сохраняя маскировку.

– Если бы вы смогли помочь нам… – начал мышонок.

– Продолжить ваше странствие? – подхватила выпь. – С превеликим удовольствием! Чем могу споспешествовать вашему отбытию?

– Поверните ключ в моей спине и заведите нас, пожалуйста, – сказал отец.

Выпь неохотно выступила из камышей и двинулась к камню бочком, словно сокрушаясь о рассеивающемся с каждым шагом уединении. Крепко придерживая отца длиннопалой лапой, клювом она ухватила ключик. Глазки её выпучились от натуги, шея вывернулась чуть ли не кругом, но ключик не шелохнулся.

– Что это ещё за фокусы? – возмутилась она. – Ваш ключ не поворачивается!

– Мы немножко заржавели, – объяснил отец. – Попробуйте ещё разок!

Выпь собралась с силами, перехватила ключик покрепче и, тяжело пыхтя, наконец его провернула. Шестерёнки защёлкали, ржавая пружина напряглась, и отец внутренне замер, предвкушая всегда накатывавшую за этим волну облегчения. Выпь помогла мышатам подняться и отпустила ключик. И – ничего. Ножки отца не двигались.

– Прощайте, – молвила выпь. – Не стоит тратить время на благодарности.

Она исчезла в камышах, а мышонок испуганно уставился на отца:

– В чём дело, папа? Почему мы не идём?

– Мы сломались! – воскликнул отец, даже не понимая, что терзает его больней: туго сжавшаяся внутри пружина или это жуткое слово.

– Сломались?! – ужаснулся малыш, от потрясения не в силах даже заплакать.

– Сломались, – подтвердил отец. – Мы пережили ограбление банка, войну, «Последний карк моды», разрушение плотины и созерцание бесконечности. И, спрашивается, чего ради?…

– Может быть, у тебя в механизме просто скопилось слишком много всякой гадости из этого пруда? – с надеждой спросил мышонок. – Может, когда мы ещё немножко подсохнем…

– Сохнуть тут бесполезно, – вздохнул отец. – Чувствую я, это что-то посерьёзнее. Теперь у нас одна надежда – на Выхухоля. Но как нам до него добраться?

– ЭКСТРЕННЫЙ ВЫПУСК! – донёсся сверху знакомый пронзительный голосок, и над прудом закружилась голубая сойка. – НЕСЧАСТНЫЙ СЛУЧАЙ! ВЫХУХОЛЬ РАЗДАВЛЕН НАСМЕРТЬ УПАВШИМ ДЕРЕВОМ! ПОГИБ В ХОДЕ РАБОТ ПО ВОССТАНОВЛЕНИЮ БОБРОВОЙ ЗАПРУДЫ. ПОСЛЕДНИЕ СЛОВА: «ЧТО РАЗДЕЛИТЬ НА КАК РАВНЯЕТСЯ ПОЧЕМУ». НОВОСТИ ВОДНОГО ПОЛО: ЖУКИ-ПЛАВУНЦЫ ОДЕРЖАЛИ ПОБЕДУ НАД ГЛАДЫШАМИ. ГОЛОВАСТИКИ ОПУСКАЮТСЯ НА ПОСЛЕДНЮЮ СТРОЧКУ В РЕЙТИНГЕ МАЛОЙ ЛИГИ. – Сойка окинула взглядом берег, приветственно кивнула и понеслась прочь, проверещав: – ЗАВОДЯШКИ ПРИБЫЛИ НА ОТДЫХ!

– Эй, берегись!!! – крикнул с берёзы зимородок.

– ЧАС ОБЕДА! – взвизгнул над ними третий голос, грубее и резче. Чёрная тень накрыла мышонка с отцом, и мощные, острые когти болотного ястреба впились в их проржавевшую жесть. Весь пруд с окрестными деревьями и топями внезапно очутился далеко внизу, стремительно уменьшаясь и ускользая из виду. – Добыча! – вне себя от радости клекотал ястреб. Лютый жёлтый огонь пылал в его глазах, а когти были твёрже стали. – Добыча, добыча! Свежая кровь! Сладкая плоть! – Он залился хохотом, и крылья его яростно полыхнули под солнцем.

Нежнейший тёплый ветерок обвевал мышонка с отцом и, поддерживая ястреба на крыле, о чём-то вздыхал и бормотал ему вслед. Внизу улыбались своим послеполуденным грезам зеленые и желтые поля, унизанные сверкающими ручейками, как лентами самоцветов, а статные деревья величаво кивали собственным прохладным теням. Мир был прекрасен, как никогда.

Всё ещё мокрый насквозь и отяжелевший от бессилия, отец висел на ручках мышонка. Земля тянула его к себе неодолимо. Он чувствовал, как распадаются проржавевшие проволочки его рук, выскальзывая понемногу из ослабевших пальчиков сына. Туго взведённая пружина пронзала болью грудь. Все мысли куда-то исчезли, уступив место одной всепоглощающей жажде покоя.

– А почему бы и не сдаться? – вздохнул он. – Всё равно я больше не могу.

– Нет, папа! – вскричал мышонок. – Не говори так! Я тебя держу! Ты не упадёшь!

– Были у нас надежды, да все вышли, – тихо откликнулся отец. – Дай мне упасть на какую-нибудь мирную поляну! Там мои разбитые шестерёнки упокоятся под сенью трав. К чему дожидаться, пока ястреб поймёт, что мы несъедобны, и расколотит нас о какую-нибудь голую скалу?

– Будь мы съедобные, нас бы уже давным-давно съели! – возразил мышонок, вглядываясь вперёд, где поднимались над горизонтом дымки горящих мусорных куч. – Смотри ниже, – пробормотал он. – Кажется, мы летим в сторону свалки. – И приумолк, а мгновение спустя торопливо зашептал отцу: – Помнишь, Выхухоль сказал, что нас надо разобрать на части, чтобы разобраться в Как и Что нашего механизма? Только так, он сказал, можно придумать для нас способ самозавождения.

– Да, верно, – согласился отец. – Но Выхухоля больше нет…

– Но мы-то есть! – воскликнул мышонок. – И ещё побудем!

Ястреб взмыл на восходящем потоке воздуха, и земля под ними изогнулась медленным креном. Ясно, как на ладони, мышонок увидел в отдалении свалку, железнодорожные пути и болото, шоссе и кладбище старых машин, а за ним – крыши городка. Ястреб закружил, набирая высоту. И тут мышонок увидел ещё кое-что – и рассмеялся.

– Эй, ты! – крикнул он ястребу.

– Чего ещё? – откликнулся тот. – Многовато болтаете для мелкой добычи!

– Что у тебя сегодня на обед? – спросил мышонок.

– Как всегда, – отвечал ястреб. – Свежая кровь, сладкая плоть. Ваша. Только хочу сначала налетать аппетит – так вы ещё вкуснее станете.

– Скри-хи-хи! Скри-хи-хи! – захихикал мышонок.

– Что тут смешного? – удивился ястреб.

– Нас тебе не съесть! – заявил мышонок.

– Это ты так думаешь, – фыркнул ястреб. – А о пищевых цепях, небось, и слыхом не слыхал. Ладно уж, объясню. Пищевая цепь – это прекрасная, стройная пирамида. В основании толпятся жирные мыши и бурундуки, а на вершине гордо парит одинокий ястреб. Ястреб, само собой, ест мышей и бурундуков. Так заповедала сама природа. Я вас ем, а вы идёте мне в пищу.

До свалки было уже рукой подать. Мышонок разглядел блестящие на солнце ряды консервных банок.

– Всё это замечательно, – промолвил он, – но нас ты не съешь!

– Ещё и как съем! – возразил ястреб. – Вот прямо сейчас и начну! Будете знать, как препираться! – Он рванул жестяные тела мышат и взвизгнул от боли, чуть не сломав клюв. – Брр! – Ястреб затряс головой. – Вы не входите в пищевую цепь!

Он разжал когти и полетел прочь, мотая головой в попытках отделаться от мерзкого вкуса ржавчины. А мышонок с отцом кувырком полетели вниз – без единого писка, только ветер засвистел, продувая насквозь изношенную жесть.

С треском и грохотом они врезались в склон горы из консервных банок, высившейся над кострами. Свалка подпрыгнула и заплясала у них перед глазами. Страшный удар сотряс обоих и, оторвав отца от сына, расколол их тела и беспощадно разметал останки. Разбитые вдребезги, мышонок и его отец остались лежать на той самой тропе, где некогда Квак предсказал им грядущее. И больше они уже ничего не видели и не слышали.

Снизу подмигивали багровым догорающие угли, просвечивая сквозь остовы зонтиков и ошмётки старых ботинок; пламя взметалось языками в сломанных птичьих клетках, распевая песнь распада там, где давным-давно воцарилась тишь. Пустые бутылки и перегоревшие лампочки бессмысленно пялились на огонь; клочья смрадного дыма и облака золы поднимались над пепелищем. Поодаль, за свалкой, протарахтел и свистнул товарный поезд. Ветер вздыхал над мусорными горами.

Из разбитого корпуса отца выкатилась проржавевшая пружина. Прятавшаяся до сих пор внутри крошечная улитка неспешно двинулась спиральным путём её завитков. Одна половинка сына лежала лицом к кострам, другая невидящим глазом смотрела в высокое небо, где в золотом предвечернем свете медленно тянулись облака.