Кляйнцайт

Хобан Рассел

 

Валерий Вотрин. Рассел Хобан: слово от переводчика

Американский романист Рассел Хобан — явление для Соединенных Штатов необычное. Начать с того, что в 1969 году он перебрался на жительство в Лондон. Этот город избран местом действия многих его романов, знаменитый лондонский акцент (который так трудно передать при переводе) используется им с потрясающей виртуозностью, и это дает основания многим критикам полагать, что Хобан — коренной лондонец. Однако этот сын эмигрантов из украинского городка Острог родился в 1925 г. в Лансдейле, Пенсильвания, во Вторую мировую войну участвовал в итальянской кампании и был награжден Бронзовой звездой. После войны он переезжает в Нью–Йорк, где зарабатывает на жизнь иллюстрированием книг, писанием рекламных роликов, в общем, всем тем, чем впоследствии станут заниматься его герои. Возраст, участие во Второй мировой, переезд в Нью–Йорк — все это напоминает биографии целого поколения американских писателей, к которому принадлежат Норман Мейлер, Дж. Д. Сэлинджер, Курт Воннегут и Джозеф Хеллер. Но Хобан никогда особенно не участвовал в бурной жизни литературного Нью–Йорка. Его первыми книгами становятся книги для детей, самая известная из которых, роман «Мышь и ее дитя», вышедший в 1967 году, признан уже классикой жанра и ценится критикой наряду с произведениями Андерсена и Милна. С 1973 года он начинает писать «взрослую» прозу: один за другим в свет выходят его романы «Лев Воаз–Иахинов и Иахин–Воазов», «Кляйнцайт», «Дневник черепахи», «Риддли Уокер», «Пильгерман».

Проза Хобана — притчевая, полная мифологических аллюзий, языковых игр и черного юмора — заслужила среди критиков прозвание «магический сюрреализм». Лучшим образцом этого сюрреализма является предлагаемый читателю роман «Кляйнцайт» (1974), черная притча на тему греческого мифа об Орфее. Главный герой романа, Кляйнцайт (что по–немецки означает «маленькое время», а в переводе на английский оборачивается другим смыслом и приобретает значение «заурядного, рядового») внезапно получает увольнение, ощущает непонятную боль, оказывается в госпитале, влюбляется в прекрасную Медсестру, и все это в один день. Затем оказывается, что болезнь его лежит не где‑нибудь, а в области гипотенузы, диапазона и асимптот. Игра продолжается, и на сцену выходят стретто, тема и ответ, фуга и прочие музыкальные термины, что превращает болезнь Кляйнцайта в метафору, условие человеческого существования в том странном городе, состоящем только из Госпиталя и Подземки, который в то же время является и Лондоном 70–х со всеми характерными его приметами. Кляйнцайт — господин Заурядов и Орфей, его Медсестра — Эвридика, Подземка — царство мертвых, Аид, и сами персонажи не устают повторять, что они — часть мифологического сюжета, такого же древнего, как сама жизнь. Вся эта игра смыслами и безоглядное переворачивание, травестирование известных сюжетов напоминает Джойса, а сам Хобан называет также Конрада и Диккенса. В тексте же постоянно упоминаются Фукидид, Платон, Ортега–и-Гассет, Вордсворт, Мильтон, цитируются отрывки из их произведений, — Хобан мастер литературных реминисценций. «Кляйнцайт» — роман о писании, о шатких, неустойчивых отношениях между искусством и действительностью.

Это — первый перевод Рассела Хобана на русский язык.

 

Рассел Хобан.

КЛЯЙНЦАЙТ

Перевел Валерий Вотрин

© Russel Hoban, 1974

© Валерий Вотрин, перевод, 2001

 

Точка А и точка В

Вот опять, точно разряд по проводу. Вспышка ясной ослепительной боли прокатывается из точки А в точку В. Откуда взялось это А? И что за В? Кляйнцайт не желал этого знать. Он‑то думал, что его гипотенуза с другого боку. Хотя кто ее знает. Ему всегда было боязно смотреть на анатомические рисунки. Ну да, мышцы. Но органы, нет. Вечно ждешь неприятностей от этих органов.

Вспышка боли. Снова от А до В. Его диапазон был тверд на ощупь, распух. Сухая кожа на черепе отслаивалась чешуйками. Он приблизил лицо к зеркалу, висевшему в ванной.

Я существую, заявило зеркало.

Ну, а я? — спросил Кляйнцайт.

А это уже не моя печаль, отвечало зеркало.

Ха–ха, засмеялась больничная койка. Ее смех прозвучал не рядом с Кляйнцайтом, она даже не могла его видеть, поскольку находилась на другом конце города. Ха–ха, засмеялась больничная койка и затянула песенку, которая проникла сквозь ее железные ребра, оцарапав эмаль. Ты и я, от А до В. Я припасла для тебя подушку в моем изголовье, пела койка, в моих ногах уже висит табличка с твоим именем. Медсестра и ее сиделки вслушиваются в ночь. Капельницы и бутылочки, кислородные баллоны и маски. Все ждет. Будь как дома.

Отвали, сказал Кляйнцайт. Он оставил зеркало пустым и отправился на работу, спустился вслед за своим лицом в Подземку, сел в поезд. В руке дипломат, под мышкой Фукидид, пингвиновское издание «Пелопонесской войны». Книга, которую он носил с собой, он даже еще не открывал ее.

НИЧЕГО НЕ ПРОИЗОШЛО, произнес заголовок в бульварной газетенке рядом с ним. Он проигнорировал его, глянул на следующую страницу, где красовалась фотография обнаженной девушки, затем повернул голову, чтобы снова взглянуть на заголовок. И В ЭТОТ РАЗ НИЧЕГО НЕ ПРОИЗОШЛО, настаивал заголовок. А тебе не все ли равно? — хмуро осведомилось лицо за газетой. Отвернулось вместе с заголовком и девушкой. Скотина, подумал Кляйнцайт и закрыл глаза.

Ну что вам сказать? — обратился он к неизвестной аудитории в своем сознании. Разве имеет какое‑то значение, кто я и я ли это вообще?

Аудитория ерзала в креслах, позевывала.

Ну хорошо, сказал Кляйнцайт, давайте я выражусь по–другому: вот вы читаете книгу, и в книге говорится про человека, который одиноко сидит в своей комнате. Так?

Аудитория кивнула.

Так, сказал Кляйнцайт. Но на самом деле он вовсе не одинок. Есть писатель, который об этом рассказывает, есть вы, которые это читаете. Он не одинок в том смысле, в каком одинок я. Вы не одиноки, если есть хоть кто‑нибудь, кто это видит и хочет об этом рассказать. А я вот одинок.

Какие еще новости? — поинтересовалась аудитория.

Вечером, возможно, никаких, к утру небольшое прояснение, ответил прогноз погоды.

Давайте представим себе это так, сказал Кляйнцайт. Что называется, с азов: у меня есть бритва «жилетт–текматик». Ее лезвие — полоса сплошной стали, и после того, как я побреюсь раз пять, я переставляю его на следующий номер. Первый номер является и последним, и это существенно, не правда ли? А потом я бреюсь этим первым номером десять, пятнадцать раз подряд, прежде чем куплю новую упаковку. А почему, мне и невдомек. Задачка не по зубам, правда?

Никакой аудитории уже не было, пустые кресла зевали ему в лицо.

Кляйнцайт вышел из поезда, влился в поток людей, спешащих на работу. Под ногами, на полу, он заметил несмятый лист желтой бумаги формата А4. Поднял его. Лист чистый с обеих сторон. Он положил его в свой дипломат. Встал на эскалатор, загляделся на юбку девушки, которая стояла девятью ступеньками выше. Зад высшей утренней пробы, определил он про себя.

Кляйнцайт поднялся на лифте к себе в контору, сел за свой стол. Набрал номер доктора Налива и записался на прием. Вот так‑то лучше, одобрила больничная койка где‑то на другом конце города. Уж мы с Медсестрой обо всем позаботимся, и бутылочку оранжада ты у нас получишь, как и все.

Не буду сейчас об этом думать, решил Кляйнцайт. Он вытащил лист желтой бумаги из своего дипломата. Бумага толстая, плотная, шершавая, насыщенного желтого цвета. Ей нужен простой стол, подумал Кляйнцайт, беленые стены, голая комната. В романах всегда фигурируют простые столы. За ними сидят молодые люди и что‑то строчат на бумаге стандартного формата. Единственное их пальто висит на простом крючке, вделанном в беленую стену. Да полно, были ли те простые столы, те голые комнаты? Кляйнцайт засунул бумагу вместе с копиркой и вторым листом в свою пишущую машинку, на которую при этом осыпалось немного перхоти, и принялся за рекламу зубной пасты «Бзик».

 

Медсестра

Она проснулась, встала с постели, цветущая, как заря. Розовые пальцы, розовые ступни, розовые соски. Высокая, стройная, статная, словно Юнона. Приняла душ, почистила зубы. Белый бюстгальтер, колготки от «Маркс энд Спенсер». Ничего чересчур модного. Одела свой халат, колпачок, свои неизменные черные сестринские туфли.

Палата А4, пожалуйста, сказала она им, и туфли отнесли ее туда. Что за походка! Стены с обеих сторон расцветали при одном только взгляде на нее, коридоры улыбались ее отражением.

В своем кабинете Медсестра управилась со своими кабинетными делами, выкурила сигарету, отперла свой шкафчик, окинула взглядом свою империю. Пациенты кашляли и вздыхали, пожирая ее глазами поверх кислородных масок. Однажды ко мне придет мой принц, подумала Медсестра.

Она обошла их в сопровождении тележки с лекарствами, грациозно покачиваясь на своих высоких туфлях, распространяя облако милосердия и желания. «Ах!» — завздыхали они. «Ох!» — застонали они. Глубоко принялись они вдыхать свой кислород, тихонько мочась в бутылки, запрятанные под простынями. На какой же койке он окажется? — думала Медсестра.

На улице был дождь, и свет в помещении был серебристый, музыкальный. Потолок, точно крышу викторианского вокзала, украшали витиеватые узоры. Такие свеженарисованные кремовые викторианские узоры, похожие на коленки. Серебристое освещение, зеленые одеяла, белые простыни и наволочки, пациенты каждый на своем месте, молоденькие сиделки, одетые в голубое и белое, все прибранное, готовое услужить. Все опрятное, подумала Медсестра. На какой же койке он окажется?

 

Увольнение

— Ну, как идут дела? — спросил Директор по творческой части, человек с бачками.

— Думаю, мне это удалось, — ответил Кляйнцайт, человек с перхотью. — Начинается с того, что мужчина толкает перед собой тачку, полную клади. Никакой музыки, слышно только его дыхание да скрипение тачки да стук клади. Изображение переходит в крупный план. Мужчина широко улыбается, лезет в карман, достает оттуда тюбик «Бзика» и, ничего не говоря, выставляет его вперед. Что вы об этом думаете?

Директор опустился в кресло, его и без того тесные брюки натянулись, он не стал закуривать, потому что вообще не курил.

Кляйнцайт закурил.

— Подход как в cinema veritе — объяснил он.

— А почему именно тачка с кладью? — спросил Директор, который был на десять лет моложе Кляйнцайта.

— А почему бы и не тачка? — ответил на это Кляйнцайт. Он остановился и подождал, пока боль пробежит от А до В. — Тачка сгодится так же, как и любое другое. Она лучше уймы разных вещей.

— Вы уволены, — натянуто произнес Директор.

 

У доктора Налива

— Гипотенуза — довольно странный орган, — сказал доктор Налив, сидя в своей хирургической клинике на Харли–стрит. Доктору Наливу было лет пятьдесят пять, и выглядел он как истый джентльмен, который и другие полсотни лет пробежит, даже не задохнувшись. Журналы в его приемной потянули бы фунтов на 200. Его клиника была оснащена коробочкой пластыря, иглой для взятия образцов крови, полочкой с пробирками и электрическим камином времен Регентства. Был у доктора Налива и стетоскоп. Он осмотрел его, щелчком стряхнул остатки прилипшей серы. — Мы чертовски мало знаем о гипотенузе, — произнес он. — Да и о диапазоне тоже. Вы можете всю жизнь прожить, даже не узнав про них, но уж если они дадут о себе знать, то неприятностей не оберешься.

— Так, может, и говорить не о чем, а? — спросил Кляйнцайт. — Просто небольшой приступ от А до В. — Тут его пронзило снова, точно раскаленным железным прутом, насквозь. — Просто небольшой приступ от А до В, — выговорил он. — Слушайте, может, у всех это есть, а?

— Нет, — сказал доктор Налив. — Едва ли три случая в год наберется.

Три случая чего, хотел спросить Кляйнцайт, но сдержался.

— И ничего серьезного? — спросил он.

— Как у вас со зрением? — задал вопрос доктор Налив. Он раскрыл папку с данными Кляйнцайта, заглянул в нее. — Мушки, точки плавающие не замечали?

— А у кого их нет? — сказал Кляйнцайт.

— А со слухом как дела обстоят? — спросил доктор Налив. — Слышали когда‑нибудь такой шум в абсолютно тихой комнате, будто пузырьки лопаются,?

— Я думал, это акустика, — сказал Кляйнцайт. — В смысле, в комнатах действительно лопаются пузырьки, когда стоит тишина, разве не так? Такое едва различимое тонкое шипение.

— Давление у вас хорошее, — сказал доктор Налив, все еще глядя в папку с данными. — Давление ваше совсем как у молодого.

— Я бегаю каждое утро, — сказал Кляйнцайт. — Полторы мили.

— Хорошо, — сказал доктор Налив. — Мы оформим вас в госпиталь прямо сейчас. Завтра для вас подойдет?

— Отлично, — сказал Кляйнцайт. Он выдохнул, откинулся в кресле. Потом снова выпрямился.

— Почему я должен ложиться в госпиталь? — спросил Кляйнцайт.

— Лучше понаблюдать за вашим состоянием, — сказал доктор Налив. — Пройти несколько анализов и все такое прочее. Не о чем особо беспокоиться.

— Ладно, — сказал Кляйнцайт.

Тем же днем он купил пару довольно вызывающих на вид пижам, отобрал со своих полок книги, чтобы было что читать в госпитале. Положил в сумку «Размышления о Кихоте» Ортеги–и-Гассета. Он уже читал эту книгу и вряд ли стал бы читать ее снова. Фукидида он пожелал нести в руке.

 

Прибытие

— Ах! — застонала Медсестра в объятьях доктора Кришны. — Ты занимаешься любовью, как бог, — сказала она позже, когда они лежали рядом, куря в темноте.

— Выходи за меня, — сказал доктор Кришна. Он был юн, смугл, красив и талантлив.

— Нет, — ответила Медсестра.

— Кого ты ждешь? — спросил доктор Кришна.

Медсестра пожала плечами.

— Я видел, как ты обходила свою палату, — сказал доктор Кришна. — Ты ждешь, что когда‑нибудь на одной из этих коек появится мужчина. Ты что, ждешь, когда заболеет какой‑нибудь миллионер?

— Миллионеров не держат в таких палатах, — сказала Медсестра.

— А что тогда? — спросил доктор Кришна. — Какого человека ты ждешь? И почему обязательно больного? Почему не здорового?

Медсестра пожала плечами.

Утром ее неизменные черные сестринские туфли отнесли ее в палату А4. В койке у окна лежал Кляйнцайт и смотрел на нее так, точно видел всю ее насквозь, до самого Маркса, Спенсера и так далее.

 

Герой

Ну нет, пронеслось в голове у Кляйнцайта, когда он завидел Медсестру, это уж слишком. Даже если бы я был здоров, что маловероятно, даже если бы я был молод, чего уже не вернешь, слишком сильно это искушение и лучше бы ему не поддаваться. Да она меня даже в арм–рестлинге на обе лопатки положит, чего уж там пытаться прицениваться к ее бедрам? Он тут же приценился к ее бедрам и почувствовал, как в нем нарастает паника. За паникой прозвучала боль, точно дальний рог в бетховеновской увертюре. Да я, похоже, герой, удивился Кляйнцайт и осушил стакан оранжаду.

Медсестра притронулась к его табличке, заметила Фукидида и Ортегу на тумбочке.

— Доброе утро, мистер Кляйнцайт, — произнесла она. — Как вы сегодня себя чувствуете?

Кляйнцайт был рад, что на нем вызывающая пижама, что с ним Фукидид и Ортега.

— Спасибо, прекрасно, — ответил он. — Как вы?

— Ничего, спасибо, — сказала Медсестра. — Кляйнцайт, это что‑то такое по–немецки?

— Герой, — ответил Кляйнцайт.

— Я была уверена, это будет что‑нибудь подобное, — сказала Медсестра. Возможно, ты, сказали ее глаза.

Боже милосердный, пронеслось в голове у Кляйнцайта, а я еще и безработный.

— Я хочу взять у вас немного крови, — произнесла Медсестра и погрузила свой шприц в его руку. Кляйнцайт расслабился и дал течь чувствам.

— Спасибо, — сказала Медсестра.

— Когда угодно, — ответил Кляйнцайт.

Вот так, подумал он, глядя как она уходит и уносит его кровь, теперь только вперед. Он сел на краешек своей койки и стал смотреть на соседний монитор. По нему слева направо бежали световые сигнальчики, появлялись слева и исчезали справа, появлялись и исчезали. Они что же, быстро обегают аппарат и появляются снова? — удивился про себя Кляйнцайт.

— Захватывает, да? — спросил молодой человек, лежащий на соседней койке. — Кого‑то может это задеть — они что же, так и будут бежать? И никогда не остановятся?

Он был очень тонок, очень бледен и выглядел так, словно мог вспыхнуть и сгореть в один миг.

— Вы с чем тут? — спросил Кляйнцайт.

— Расширенный спектр, — ответил готовый воспламениться. — Если наступит гендиадис, то все может закончиться… — тут он даже не прищелкнул пальцами, а издал короткое шипение, — …вот так.

Кляйнцайт хмыкнул, покачал головой.

— А что у вас? — спросил Легковоспламеняющийся.

— Я, вообще‑то, не болен, — сказал Кляйнцайт. — Явился на анализы, что‑то вроде этого.

— Вы точно больны, — определил Легковоспламеняющийся. — По виду гипотенуза. И чуточку диапазона, возможно. Мочитесь в две струи?

— Ну, когда твое белье весь день перекручено… — смутился Кляйнцайт.

— Держитесь того же и впредь, — ободрил Легковоспламеняющийся. — Не падайте духом. Я, знаете ли, говорю по–немецки.

— Здорово, — сказал Кляйнцайт. — Я нет.

Легковоспламеняющийся вновь издал шипение.

— Только без обид, — сказал он. — Может, замечали, что люди с годами начинают выглядеть иначе. Меняются, похоже, одни болваны.

— Болваны, — сказал Кляйнцайт. — Ну да.

— Сначала болваны в витринах, — объяснил Легковоспламеняющийся, — потом люди.

— Никогда не думал, что кто‑нибудь, кроме меня, это замечает, — сказал Кляйнцайт. — Болванов, возможно, создает Бог. Человек создает людей.

Он скрестил ноги и нечаянно задел провод, который вел к монитору Легковоспламеняющегося. Штепсель вылетел из розетки, последний сигнальчик мелькнул и погас, экран стал черным.

— Господи, — произнес Легковоспламеняющийся. — Я пропал.

Кляйнцайт воткнул штепсель в розетку.

— Вы вернулись, — сказал он.

Вместе они стали смотреть на сигнальчики. Ужасно, думал Кляйнцайт. Если бы я смотрел на них постоянно, то обязательно пожелал бы, чтобы однажды они прекратили свой бег. Пик, сказало его сознание в такт сигнальчику. Пик, пик, пик, пик. Прекрати, приказал Кляйнцайт. Он лег на свою койку, и та вздохнула.

Мой, произнесла койка. Как долго я ждала тебя. Ты не похож на других, я никогда не испытывала ничего подобного.

В своем сознании Кляйнцайт увидел переход в Подземке.

Зачем? — спросил он.

Просто показываю, ответило его сознание.

Что? — спросил Кляйнцайт. Сознание не ответило. В его теле запел дальний рог.

Наша песня, сказала койка и сжала его в объятьях.

В квартире зеркало выглянуло наружу и не увидело ничьего лица. А существую ли я? — задумалось зеркало.

В конторе Кляйнцайта, на желтой бумаге человек толкал перед собой тачку, полную клади, и чувствовал в кармане тюбик с пастой «Бзик». Что это за Сизифов труд такой? — с ожесточением думал человек. И почему именно «Бзик»?

В магазине музыкальных инструментов глокеншпиль мечтал о переходе в Подземке.

 

Кровь Кляйнцайта

— Радуйся, Мария, благодатная! — произнесла Медсестра.

Доктор Кришна вынул язык из ее уха.

— Ты кончила? — поинтересовался он.

— Извини, — сказала Медсестра. — Я что‑то замечталась. Кончи, не дожидайся меня.

— Что, привезли больного миллионера? — спросил Кришна.

— Он не миллионер, — сказала Медсестра. — Его имя означает «герой».

— Это как так — «герой»? — спросил Кришна.

— Кляйнцайт, так его зовут. По–немецки это означает «герой».

— По–немецки Кляйнцайт означает «маленькое время» — сказал Кришна, входя в нее немножко.

Медсестра засмеялась.

— Только герой мог сказать, что Кляйнцайт означает «герой», — сказала она.

Доктор Кришна съежился, вытащил, оделся. Медсестра, обнаженная, осталась на кровати, точно лежащая Ника Самофракийская. Разум Кришны помутился. Он вновь сбросил с себя одежду и жадно накинулся на нее, ощущая слабость во всем теле.

— Это прощание, — проговорил он. — На дорожку.

Медсестра кивнула с закрытыми глазами, думая о крови Кляйнцайта в теплой склянке, что она несла в руке. Анализ показал уровень децибелов — 72, светочувствительность — 18,000 и отрицательную полярность — 12 процентов. Полярность ей не нравилась, она могла обернуться чем угодно, да и децибелы оставляли желать лучшего. Но зато светочувствительность! Она никогда не видала чего‑либо подобного. Можно было заметить ее в его усталых глазах, подумала она в тот момент, когда Кришна кончил.

— Спасибо, — сказал он.

— Тебе спасибо, — сказала Медсестра, одиноко стоя у окна и вдруг сознавая, что Кришна ушел больше часа назад. На улице тихонько моросило. Как я люблю такой тихий дождик, подумала она. Ее сознание немедленно показало ей переход в Подземке. Зачем? — подумала она, вслушиваясь в отзвуки футбольных ударов, запинающийся перезвон колокольчиков, вплетенный в какую‑то неверную мелодию. Я так думаю, заявила она Богу, что здоровых людей нету.

Ты на себя посмотри, — посоветовал Бог. Кто может быть здоровее тебя?

А, женщины, усмехнулась Медсестра. Я о мужчинах говорю. Так или иначе, все они больны.

Ты действительно так думаешь? — спросил Бог. Дождь зарядил сильнее. Что я сделал не так? Где ошибся?

Не могу сказать, что я в точности имею в виду, сказала Медсестра. Звучит, конечно, глупо. В смысле, дело не в том, чтобы найти здорового мужчину, дело в том, чтобы найти того, кто использует свою болезнь по назначению.

В конторе Кляйнцайта, на желтой бумаге человек, толкавший перед собой тачку, полную клади, почувствовал, что его смял Директор по творческой части. Что‑то вдруг потемнело, произнес он, падая в корзину для бумаг и все еще чувствуя в кармане тюбик с пастой «Бзик».

 

Переход в Подземке

Вот это да! — сказали стены, с удовольствием прислушиваясь к звукам футбольных ударов, вот эта тишина по нам, восхитительные формы тишины, обтянутые звуком футбольных ударов.

В переходе на полу лежал лист чистой желтой бумаги формата А4. На нем еще не отпечатался ничей след.

Мимо проходил оборванец, рыжебородый, с яркими голубыми глазами. На его плече, перевязанные веревкой, висели скатанные его пожитки, в руках он тащил две хозяйственные сумки. В одной — полбутылки вина. Он глянул на лежащий лист бумаги, обошел его, потом поднял, осмотрел со всех сторон. Никаких надписей. Он вытащил из кармана черный японский фломастер. Уселся на пол, прислонился к стене, вынул из одной сумки планшет, положил на него бумагу и жирно написал:

ЧЕЛОВЕК С ТУЧКОЙ, ПОЛНОЙ ГРАДИН

Он положил бумагу на пол, и его шаги удалились по переходу.

Се, мир, произнес человек на бумаге. Вот, ощущаю в себе величие. Почему именно тучка, полная градин? И будет ли музыка?

Будет, подтвердила музыка. И возникла чуть дальше по переходу. Это была губная гармоника, ее звуки, резкие, надломленные, то хромающие трехногой собакой, то жалящие гремучей змеей. Это было попурри из «Соленой собаки», «Ручья увечных» и «Розы Балиду». Вместе они звучали так, будто первый мотив вместе с двумя другими влепился прямиком в фонарный столб.

Когда рыжебородый достиг того места, где была музыка, он заиграл ее. Он заиграл ее на губной гармошке, извлеченной из кармана. Из сумки он выудил потрепанную вельветовую фуражку, бросил ее перед собой на пол засаленной подкладкой вверх.

Что за фонограмма, растроганно произнес человек с тучкой, полной градин.

Дзень, сказали два пенса, падая в фуражку.

Когда же? — спросил глокеншпиль в магазине музыкальных инструментов.

Позже, ответили стены.

 

Стрелочка в квадрате

Ночь дышит тяжело, с хрипами. Медсестра сегодня на дежурстве, она сияет в искусственном освещении своего кабинета, она точно капитан с мостика озирает палату, всматривается, как черный нос корабля рассекает белую волну, глядит на око компаса, горящее в темноте. Монотонный гул двигателей, качка, море, смутно рокочущее, кипящее, вздыхающее. Палата в полумраке. Стоны, журчание, судорожное, затрудненное дыхание, звук чего‑то, шлепающегося в подставленные судна. Зловоние. Стоны. Проклятия.

Медсестра не пишет отчет. Не читает. Не курит. Не думает. Чувствует, как ночь растет в искусственном освещении хрип за хрипом.

Говори, произносит Бог.

Медсестра не отвечает, что‑то напевая прямо в ночь, нарастающую хрип за хрипом.

Кляйнцайт не спит, всматривается в сигналы на мониторе Легковоспламеняющегося: пик, пик, пик, пик. Легковоспламеняющийся спит. Дальний рог звучит в теле Кляйнцайта. Не надо, Господи. Зловоние из суден. Небо будто бурый бархат, красный глазок самолета. Так высоко, вот–вот совсем пропадет! Пропал!

Внезапно — госпиталь. Припал к земле перед прыжком. Я в его когтях, думал Кляйнцайт. Он громаден. Я даже не имею понятия, как долго ждет он, как невыносимо его терпение. Господи.

Не докучай мне лишними подробностями, откликнулся Бог.

Пик. Пик. Пик…

— Кубки и золото! — завопил Легковоспламеняющийся, извиваясь в темноте. — Бархат и занавеси, юность и безрассудство.

Вот это и случилось, подумал Кляйнцайт. Гендиадис.

Медсестра, доктор Кришна, две сиделки — все уже тут. Вокруг постели Легковоспламеняющегося задернули занавески.

А потом раздался ужасный душераздирающий звук, будто что‑то рассыпалось на куски.

— Спектр прорвался, — произнес доктор Кришна.

— Стрелочка в квадрате, — раздался тихий голос Легковоспламеняющегося.

Сиделки взяли с места в карьер. Возникли вопли, вздохи.

— Все, — произнес доктор Кришна за занавеской. — Вот и все.

Кляйнцайт закрыл глаза, услыхал, как что‑то увозят, шаги услыхал, открыл глаза. Занавески были раздвинуты, койка Легковоспламеняющегося опустела, монитор потемнел. Никого.

ВОТ, произнес Госпиталь. ВОТ Я. ОЩУТИ МЕНЯ ВОКРУГ. Я ВСЕГДА БЫЛ ЗДЕСЬ В ОЖИДАНИИ. ВОТ. ЗДЕСЬ. ТЫ.

Ах! — застонала койка, теснее прижимая Кляйнцайта к себе.

Нет, сказал Кляйнцайт, сжимаясь в темноте. Ни звезды, которая была бы видна в буром бархате неба. Ни самолета.

Что? — спросил Кляйнцайт.

Будь темным, сказала тьма. Не открывайся. Будь темным.

 

Ни души в Подземке

В полночь знак ВЫХОД указывал в направлении железных дверей, запертых на замок. Эскалаторы стояли, они превратились в лестничные марши. Никто не поднимался по ним и не спускался вниз. Никто не смотрел на девушек в одном белье, вечно красующихся на плакатах. ЭТО — ЭКСПЛУАТАЦИЯ ЖЕНЩИН, гласили круглые ярлычки, наклеенные им на грудь и между ног. Никто ярлычки не читал.

БЕЙ ЧЕРНОМАЗОЕ ДЕРЬМО, сказала стена. БЕЙ ИРЛАНДСКОЕ ДЕРЬМО. БЕЙ ЖИДОВСКОЕ ДЕРЬМО. ДЕРЬМОБОЙ. ССАКОБОЙ. ПЕРДОБОЙ. ПОТОБОЙ. МЫСЛЕБОЙ. УБОЙ. ЖИЗНЕБОЙ. БЕЙ ЖИЗНИ.

На плакате УЧИСЬ КАРАТЕ, где один человек швырял другого на мат, было написано от руки: «Дай‑ка я тебя насажу».

На плакате «Ивнинг Стандард» мультяшный человечек был единственным, кто ехал по эскалатору и не любовался девушками в белье. Работа у меня смешная, было написано на плакате от руки.

Холод, сырость, ночь прорастали сквозь темноту из черных тоннелей, из бетонных платформ, из стальных рельсов. Никто плакатов не читал.

ГРЕЙС И БОБ, сказала стена. ИРМА И ДЖЕРРИ. СПУРЗ. АРСЕНАЛ.

ОДЕОН, сказала киношная афиша. СЕГОДНЯ В ПОКАЗЕ: «УБОЙ ЕЩЕ НЕ КОНЧЕН». И всем не терпелось кончить вместе с ним! На плакате был изображен мужчина в облегающей одежде, который просунул меж ног наставленный на зрителя двуствольный автомат. Позади него штабелем лежали обнаженные девицы. Вокруг него взрывались в море суда, поезда, обстрелянные вертолетами, сходили с рельсов, взлетали на воздух целые замки, налетали на скалы мотоциклисты, под водой сражались между собой аквалангисты–подрывники. В главных ролях ТРАХ ПОРМЭН, МАКСИМУС ПИХ, ИММЕНСА ПУДЕНДА, МОНИКА ВКОЙКУ. В фильме также снимается ГЛОРИЯ СХОДУ в роли Киски. Режиссер ДИМИТРИОС САТИРОС. Автор сценария АРИАДНА НАСКОКС по мотивам романа Гарри Бездарри «Убой по жизни». Автор дополнительных диалогов Гертруда Аналь. Композитор и дирижер Лубрикато Стылу. Автор и аранжировщик музыкальной темы «Пососи мой леденец» Фрэнк Муд, исполнители — группа ЛОБКОВЫЕ ЗАЙЧИШКИ с разрешения «Засос Рекордз Инк.» Исполнительные продюсеры Гарольд Содом–младший и Сол Спермски. Продюсер Мортон Аналь–младший. Снято в студии «Спермовижн», подразделении «Напалм Индастриз». Запись произведена в студии «Засос Рекордз», подразделении «Содом Кемикалз», в содружестве с «Напалм Индастриз», подразделении «Аналь Петролеум Напалм». Выпуск «Напалм–Аналь». Категория Х — только для взрослой аудитории.

Никто плаката не читал.

Слушай, сказала Подземка.

Никто не слушал. Холод вырастал из черных туннелей.

Ты здесь? — спросила Подземка. Ты ответишь?

Никто не отвечал.

Не ты ли Орфей? — вопросила Подземка.

Ни звука.

 

Музыка

Кляйнцайт выскользнул наружу совершенно незаметно: он отправился в ванную, неся свою одежду под халатом, вышел в халате поверх одежды, спустился по пожарной лестнице и оставил халат у дверей.

Луна была полная, как луна на старых меццотинто, на японских гравюрах. Изысканная, драматичная. Стремительный бег облаков, спецэффекты. Когда на рассвете луна поглядела вниз, она увидела сидящего в скверике Кляйнцайта. Напротив скверика был магазин музыкальных инструментов: СКРИПИЧКА, «Все на складе».

Кляйнцайт взглянул на луну. Жду, сказал он.

Луна кивнула.

Тебе легко кивать, заметил Кляйнцайт. Тебе не нужно быть героем. Зачем я сказал ей, что так переводится мое имя? Я совсем не герой, я много чего боюсь. Трах Пормэн, Максимус Пих, все эти типы из фильмов, с отважным взглядом, здоровыми привычками, они никогда ничего не боятся. Они, конечно, очень опасны, если их разозлить, но в обращении они ребята простые. Вот потому‑то они и стали героями фильмов, потому что люди с первого взгляда определяют, что такие они и есть. Женщины сходят по ним с ума, школьницы вывешивают у себя их плакаты. А ведь Траху Пормэну сорок семь лет. На два года старше, чем я. Максимусу Пиху пятьдесят два. Невероятно. И я уверен, его никогда не клонит в сон после обеда.

Извините, сказала луна. Я вот только чайник поставлю.

Кляйнцайт кивнул. В его глазные яблоки три раза стукнул день.

Утро для мистера Кляйнцайта, объявил день.

Я мистер Кляйнцайт, сказал Кляйнцайт.

Подпишите вот здесь, пожалуйста.

Кляйнцайт подписал.

Благодарю вас, сэр, сказал день и вручил ему утро.

Ладно, сказал Кляйнцайт. Сквер был разбужен людьми, окружен машинами. Декорации из зданий, крыш, неба, уличных шумов, целого мира.

Ладно, сказал Кляйнцайт и осторожно приблизился к СКРИПИЧКЕ.

— Чем могу помочь? — спросил человек за прилавком.

— Я даже не знаю, чего я, собственно, хочу, — сказал Кляйнцайт.

— Какой‑нибудь конкретный инструмент? — спросил человек.

Кляйнцайт затряс головой.

— Походите, посмотрите, — сказал человек. — Может, он сам найдет вас.

Кляйнцайт улыбнулся, кивнул. Не рог, он был в этом уверен. Оглядел пикколо, флейты и кларнеты. Тут никаких пальцев не хватит, не говоря уже о том, что надо еще дуть. Глянул на скрипки, виолончели и контрабасы. С кнопками, с теми, по крайней мере, все ясно, подумал он. Или ты затыкаешь дырку, или ты ее открываешь. Со струнами вообще пропадешь. Перед ним встал глокеншпиль.

Добрый день, как поживаете, вежливо произнес Кляйнцайт.

Не прикидывайся скромником, осадил его глокеншпиль. Ведь ты меня ищешь. 48 фунтов 50 пенсов. Я то, что надо, на таких в Лондонском симфоническом играют.

Не знаю даже, засомневался Кляйнцайт.

Ну ладно, сказал глокеншпиль. 35 фунтов без футляра. Обычная картонная коробка. А инструмент тот же.

Футляр кусается, сказал Кляйнцайт.

Профессиональный, сказал глокеншпиль. Особенный. Много черных футляров в такой вот уникальной форме усеченного треугольника ты видел? Люди начинают гадать, что это такое. Не цимбалы, не цитра, даже не автомат. Девушки. Они сойдут с ума от желания узнать, что у тебя там такое.

Скажу тебе одну вещь, сказал Кляйнцайт. Ведь я даже нотам не обучен.

Гляди, сказал глокеншпиль, выставляя два ряда своих серебряных пластинок, видишь, каждая нота обозначена буквой: G, A, B, C, D, E, F и так далее. G#, A#, C#, D#, прочел Кляйнцайт на пластинках верхнего ряда. Как ты произносишь #?

На полтона выше, сказал глокеншпиль.

Кляйнцайт взял одну из палочек, попробовал несколько нот. Глокеншпиль издал ряд серебристых звуков, которые долго еще дрожали, повиснув в воздухе. Волшебно, подумал Кляйнцайт. Аж жуть берет. Я мог бы сочинить несколько мелодий, подумал он, и записать их нотами, чтобы можно было наигрывать их снова.

Вот так, сказал глокеншпиль. Ты музыкальный. Кто музыкален, кто нет. Ты — да.

— Я возьму это, — сказал Кляйнцайт хозяину. — Что это такое?

-- 48 фунтов 50 пенсов вместе с футляром, — ответил тот. — Глупо, конечно, столько платить за футляр. В картонной коробке пойдет за 35.

— Я имею в виду, что это? — сказал Кляйнцайт. — В смысле, инструмент.

— Глокеншпиль, — произнес хозяин, наклоняя голову, чтобы лучше видеть Кляйнцайта.

Кляйнцайт кивнул. Глокеншпиль. Он выписал чек и унес глокеншпиль в своем футляре. Девушки в сквере смотрели на футляр, смотрели на него.

 

Может обернуться чем угодно

На выходные Медсестра лежала в постели, спала и не спала. Не видела снов, но и не просыпалась. В каком‑то промежуточном состоянии. Она слышала колебания серебристых нот, видела себя в переходе Подземки. Интересно, почему, думала она. Иногда мне кажется, будто я в самой середке мира и не могу выбраться.

Говори, сказал Бог.

Верую в единого Бога Отца, Вседержителя, отозвалась Медсестра. Творца неба и земли, и всего видимого и невидимого, и в единого Господа Иисуса Христа…

Ради Христа, говори, повторил Бог.

Прошлой ночью, произнесла Медсестра, когда умер тот юноша, с гендиадисом, я хотела кинуться к Кляйнцайту, обнять его, я хотела, чтобы и он обнял меня.

Как так? — спросил Бог.

Ты знаешь, как, сказала Медсестра. Ты ведь все знаешь.

Нет, не все, сказал Бог. Я не знаю чего‑то так, как люди это знают. Я — это я и все такое, но я ничего по–настоящему не знаю. Расскажи, как ты хотела обнять Кляйнцайта.

Об этом слишком утомительно рассказывать, сказала Медсестра. Надоело постоянно трепать языком. Просто его не было в палате, когда я пришла к нему. Если он сбежал, мне не хотелось бы об этом думать.

Почему? — спросил Бог.

Ты действительно ничегошеньки не знаешь, заключила Медсестра. Время принять душ, приказала она своим ногам. Босые, они отнесли ее в ванну.

Позднее, уже не в своем сестринском облачении, а в обтягивающем брючном костюме, она пришла в палату. Охи, вздохи, страстные взгляды. Кляйнцайт был уже в своей постели в самом дальнем ряду у окна, уставив глаза на нее через всю длину палаты и проникая взглядом сквозь ее одежду, как и в первый раз. Доктор Налив, в сопровождении двух сиделок, дневной сестры и молодых дежурных врачей Плешки, Наскреба и Кришны, как раз заканчивал свой обход у последней койки, на которой лежал больной полумраком.

— Ну, мистер Нокс, — сказал доктор Налив, — сегодня вы выглядите гораздо ярче, чем совсем еще недавно.

Нокс вежливо улыбнулся.

— Думаю, мне лучше, — произнес он.

— О да, — подтвердил доктор Налив, — думаю, так оно и есть. Ваше внутреннее сгорание сейчас куда более регулярно. Мы подержим вас на той же дозировке «пыла» и последим за вашим состоянием.

Группа переместилась в кабинет Медсестры, она вошла последней.

— У него в анамнезе частичное затмение, вот у этого, — сказал доктор Налив. — Нам, возможно, понадобится еще одна рефракция.

Плешка, Наскреб и Кришна пометили это для себя.

— А как быть с Кляйнцайтом? — спросила Медсестра. — С тем, у которого гипотенуза.

— Какая преданность своему делу! — вместо ответа восхитился доктор Налив. — Даже в свой выходной день она не выбрасывает работу из головы.

— Как быть с ним? — повторила Медсестра. — Кляйнцайт. Гипотенуза.

— Ну, вы же видите, какая у него полярность, — сказал доктор Налив. — Может обернуться чем угодно.

— Обернуться вниз? — спросил Плешка.

— Или вверх? — спросил Наскреб.

— На восток? — спросил Кришна.

— Или на запад? — спросила Медсестра.

— Разумеется, — сказал доктор Налив. — И имейте в виду, что при подобной гипотенузе, как правило, возникают проблемы и с асимптотами. Мы вовсе не хотим, чтобы он потерял свою ось, и в то же время мы обязаны следить за его тональностью. Прогоним‑ка его через тесты Баха–Евклида, посмотрим на результат.

Медсестра подошла к койке Кляйнцайта у окна.

— Доброе утро, — произнесла она.

— Доброе утро, — сказал Кляйнцайт. Они одновременно взглянули на койку Легковоспламеняющегося. Сейчас на ней спал какой‑то толстяк. Хроническое незаполнение объема. Монитора при нем не было.

Ну? — сказало ее лицо.

Кляйнцайт указал на глокеншпиль под койкой.

— Скрипичка, — сказал он. — Все на складе.

Медсестра раскрыла футляр, осторожно дотронулась пальцами до серебряных нот.

Соберись, сказал глокеншпиль.

Для чего? — спросила Медсестра.

Соберись, сказал глокеншпиль.

Медсестра захлопнула футляр, села в кресло, кинула взгляд на Кляйнцайта, улыбнулась, покивала, ничего не говоря.

Кляйнцайт улыбнулся в ответ, тоже, ничего не говоря, покивал.

 

Два пути

Да тут сплошные красотки работают, подумал Кляйнцайт, снимая пижаму и надевая халат, легко завязывающийся сзади. И такие цветущие. Каждая словно старается сдержать своей тугой кожей рвущуюся изнутри энергию. Какие румяные щеки! Комната в противоположность была мрачна, одни холодные неуютные поверхности да тяжелое оборудование.

— Ну так, — произнесла Юнона из рентгеновского кабинета. — Мы возьмем у вас анализ Баха–Евклида. Обычно мы делаем это двумя путями.

— В смысле… — начал было Кляйнцайт.

— В смысле через глотку и через зад, — отрезала миловидная прислужница проницательного аппарата. — Выпейте это. Вот так, до дна.

Кляйнцайт выпил, передернулся.

— Теперь лягте на бок сюда, на стол, и разведите руками ягодицы.

Кляйнцайт сжался, развел руками ягодицы, ему была вставлена клизма, и его переполнило до краев. Смена роли, подумалось Кляйнцайту. Прямо извращение. У него возникло нарастающее чувство, что он вот–вот лопнет.

— Оставайтесь на боку. Глубокий вдох. Не дышите, — приказала Юнона. Бум. Щелк.

— Я вам сейчас, кажется, весь стол обделаю, — сказал Кляйнцайт.

— Нет еще, — сказала Юнона. Бум. Щелк. — Туалет здесь, недалеко. Осталось недолго. — Бум. Щелк. — Отлично. Облегчитесь, потом возвращайтесь обратно.

Кляйнцайт извергся в туалете, возвратился тенью самого себя.

— Станьте здесь, — приказала Юнона. — Локти назад, глубокий вдох. — Бум. Щелк. — Теперь боком. — Бум. Щелк. — Все. Спасибо, мистер Кляйнцайт.

— С удовольствием, — сказал Кляйнцайт. И вот так это должно было закончиться? — подумал он. После такой близости!

Вконец изнуренный, он добрался до своей постели и погрузился в сон. Во сне к нему явился рыжебородый человек из Подземки.

А ничего тут у тебя местечко, произнес он в голове Кляйнцайта.

Я вас не знаю, сказал Кляйнцайт.

Ты кончай тут со мной придуриваться, приятель, сказал Рыжебородый. Он вытащил из своей сумки лист желтой бумаги, что‑то на нем написал, протянул Кляйнцайту. Кляйнцайт взял бумагу, увидел, что она чиста с обеих сторон.

Собрался? — спросил Рыжебородый.

На что собрался? — спросил Кляйнцайт и проснулся с бьющимся сердцем.

 

Не совсем то

Шесть утра, и Госпиталю надоело спать. Пить чай, приказал он. Пациенты вздыхали, бранились, стонали, открывали и закрывали глаза, откладывали свои кислородные маски, пили чай.

Толстяк на соседней койке сел, улыбнулся, приветственно кивнул поверх своей чашки. Вытащил из тумбочки четыре фруктовых булочки, разрезал их пополам, намазал маслом, четыре половинки намазал мармеладом, а еще четыре — смородиновым вареньем, выстроил их в каре и сосредоточенно их съел, вздыхая и покачивая головой.

— Интересный случай, — произнес он, кончив.

— Кто? — спросил Кляйнцайт.

— Я, — сказал толстяк. Он скромно улыбнулся, владелец собственной персоны. Позади него на койку села тень Легковоспламеняющегося, покачала головой, ничего не сказала. — Я никогда не наедаюсь, — сказал толстяк. — Хроническое незаполнение объема. Медицинская наука ничего не может поделать. Пособия мне едва хватает. Поэтому я подал на грант.

— Чей? — спросил Кляйнцайт.

— Совета по искусству, — ответил толстяк. — На метафорических основаниях. Условия человеческого существования.

— Условия существования толстяков, — сказал Кляйнцайт. Он не хотел этого говорить. Его спровоцировали фруктовые булочки.

— Наглец, — сказал толстяк. — Где ваши друзья и родственники?

— Что вы имеете в виду? — спросил Кляйнцайт.

— То, что сказал, — ответил толстяк. — За то время, пока я здесь, ко всем посетители приходили уже три раза. Всех, кроме вас, кто‑то либо посетил, либо добросовестно презрел. Вы видели, что старого Григгса регулярно не посещают три его дочери, два сына и пятнадцать, а то и все двадцать внучат. Вы видели, что меня регулярно посещает моя жена, мой сын, моя дочь, двое моих кузин и друг. Что вы на это скажете?

— Ничего, — ответил Кляйнцайт.

— Нехорошо, — сказал толстяк. — Я так не играю. Заметьте, я не из тех, кто думает, что иностранная угроза затаилась под каждым кустом. Ничего подобного. Мне безразлично, атеист ли вы или коммунист или какой‑нибудь там цветной. Но я, знаете ли, любопытен. Чем больше я вынюхиваю, тем больше мне хочется вынюхать. Я просто–напросто никогда не насыщаюсь. Вас не посещают, но вас и не игнорируют. В вас что‑то не совсем то, нечто, что не соответствует условиям регулярного человеческого существования, если вы следите за моей мыслью.

— Условиям регулярного существования толстяков, — заметил Кляйнцайт. И опять он не хотел этого произносить.

— Нехорошо, — сказал толстяк. Он вытащил три булочки с сосиской и расправился с ними судебным порядком. — Нет–нет, — проговорил он, при этом из его рта вылетели крошки. — Я явно сильнее вас, а вы просто уклоняетесь. Какие‑нибудь воспоминания детства?

— А что? — спросил Кляйнцайт.

— Припомните одно.

И Кляйнцайт не смог. Все, что он помнил, была только боль от А до В, увольнение, доктор Налив, госпиталь. Больше ничего. Он побледнел.

— Вот видите, — сказал толстяк. — Вы просто не выдерживаете допроса. Вы будто выдумываете все прямо сейчас, экспромтом. Ну да это ничего. Просто я оказался необыкновенно тонким наблюдателем. Никогда не насыщаюсь. Мы оставим это на пока, не так ли?

Кляйнцайт кивнул, сраженный. Он молча лег и, когда кто‑нибудь проходил мимо, отворачивал лицо.

Вновь он оставил госпиталь, направился в Подземку, встал на платформе, принялся читать надписи на стенах, плакаты. БЕЙ ЖИДОВСКОЕ ДЕРЬМО. Энджи и Тим. ЧЕЛСИ. Работа у меня смешная. ОДЕОН. УБОЙ ЕЩЕ НЕ КОНЧЕН. И всем не терпелось кончить вместе с ним! КЛАССИКА. КОНЕЦ ЕЩЕ НЕ УБОЕН. Когда он кончил, все разбежались! БЕЙ ЧЕРНОМАЗОЕ ДЕРЬМО. Работа у меня чудная. Местных пацанов дежурный притон Ройял Датч Хрясь. Цельные молочные шоколадки, классные телки, термоядерные, просто Стронций-91. Объятья красавицы Полли. Моя жена отказывается бить меня.

Он заглянул в круглый черный туннель, прислушался, как дрожат рельсы перед приходом поезда, увидел огни, показавшиеся из туннеля, увидел окна, людей. НЕ КУРИТЬ, НЕ КУРИТЬ, НЕ КУРИТЬ, не НЕ КУРИТЬ. Он послушался, закурил. НОВЫЙ ЧЕЛОВЕК В ВАШЕЙ ЖИЗНИ СИДИТ НАПРОТИВ ВАС? — спросило объявление. Доверьтесь нашей компьютерной свахе, и она найдет вам пару. Место напротив Кляйнцайта было пусто. Он отказался взглянуть на свое отражение в стекле.

Он вышел из Подземки, свернул на улицу, шедшую в гору, поднялся по ней. Серое небо. Холодный ветер. Кирпичные дома, двери, окна, крыши, трубы, медленно взбирающиеся вверх.

Кляйнцайт остановился перед одним домом. Старый красный отсыревший кирпич. Старый затененный, выкрашенный охрой дверной проем. Старые зеленые водосточные трубы, точно прилипшие к фронтону, вьющиеся, как лоза. Старая живая изгородь. Истертые ступени. Тусклые окна. Обезумев каждым своим кирпичом, старый дом встал на дыбы, словно слепая лошадь.

Будь домом моего детства, сказал Кляйнцайт.

Обои заплакали, ковры разом вспотели, запах чего‑то давным–давно пережаренного наполнил воздух. Хорошо, согласился дом.

Кляйнцайт облокотился на живую изгородь, посмотрел на серое небо. Я не очень‑то молод, сказал он. Мои родители, верно, уже умерли.

Он отправился на кладбище. Повсюду высокая, косо растущая трава, стертые могильные камни. Мертвое кладбище. Я не настолько стар, сказал Кляйнцайт, ну да дело не в этом.

Серость вокруг рассеялась, солнечный свет, упавший сверху, был так ярок, что резал глаза. В траве вздохнул ветер. Буквы, высеченные на камнях, почернели от времени, затуманились тишиной, из них можно было составить любое имя — и никакого.

Кляйнцайт встал перед камнем, произнес — будь моим отцом.

Моррис Кляйнцайт, сказал камень. Родился. Умер.

Будь моей матерью, сказал Кляйнцайт другому камню.

Сэди Кляйнцайт, вздохнул камень. Родилась. Умерла.

Говорите со мной, сказал Кляйнцайт камням.

Я не знал, сказал камень отца.

Я знала, вздохнул камень матери.

Благодарю вас, сказал Кляйнцайт.

Он пошел к телефонной будке. Отличное место цветы выращивать, подумал он, вошел внутрь, положил руки на телефон, не набирая номера.

Брат? — спросил Кляйнцайт.

Никто не может тебе ничего рассказать, послышался голос из предместий.

Кляйнцайт вышел из будки, вошел в Подземку, сел в поезд. ВАМ ПЛАТИЛИ БЫ БОЛЬШЕ, БУДЬ ВЫ ПОЧТАЛЬОНОМ, сказало объявление.

Он вышел из Подземки, свернул на стоянку, где стояли два «ягуара» серии Е, «бентли», «порше», куча «мини», «фиатов» и «фольксвагенов» разных цветов. Он остановился перед выкрашенным в белое домом с голубыми ставнями. По бокам входной двери — черные фонари.

Больше не твои, сказали голубые ставни.

До свидания, папочка, сказали два велосипеда.

Кляйнцайт кивнул, повернулся, миновал газетный ларек, мельком взглянул на заголовки газет. ПЛАЧЬ–КА, БОГА РАДИ. Он вернулся в госпиталь.

Занавески были задернуты вокруг койки толстяка. Плешка, Наскреб и дневная сестра окружили его. Две сиделки описывали круги в предвкушении. Кляйнцайт услышал пыхтение толстяка.

— Я чувствую сытость, — проговорил тот с трудом. Тишина.

— Кончился, — сказал Наскреб. Сиделки с готовностью укатили носилки. Занавески раздвинулись на той стороне, где был Кляйнцайт. Вышла дневная сестра, посмотрела на него.

— Я хотел… — начал было Кляйнцайт.

— Что? — заботливо спросила сестра.

Хотел сказать этому толстяку, подумал Кляйнцайт. Сказать что? В его памяти не осталось ничего, о чем можно было рассказать. Была только боль от А до В, увольнение с работы, доктор Налив, госпиталь и дни в госпитале. Больше ничего.

Это самое, сказал Госпиталь. Вот это самое. Это самое, что.

 

Пасть

На следующий день Госпиталь выпустил свои когти, втянул их обратно, решил, что бархатные лапы тут уместнее, убрал их, решив, что они не к месту, перевалился с одной своей громадной ягодицы на другую, скрестил ноги, поиграл с цепочкой для часов, покурил трубку, покачался из стороны в сторону с безмятежным видом.

Могу я кое‑что тебе сказать, мой мальчик? — спросил Госпиталь.

Скажи кое‑что, ответил Кляйнцайт, тараканом увиливая от одного из безмятежных покачиваний, которое чуть было не раздавило его.

Хорошо, сказал Госпиталь. Сильно ли ты расстроился, когда я съел Легковоспламеняющегося и того толстяка?

Кляйнцайт поразмыслил насчет них. Что было в их именах? Вернее, есть. Имена не исчезли, имена остались на плаву, точно пустые лодки. Имя толстяка было — и есть — М. Т. Пуз. А какое имя носил Легковоспламеняющийся?

Сильно? — снова спросил Госпиталь, покуривая свою трубку.

Что? — спросил Кляйнцайт.

Расстроился, когда я съел их.

Ну, это легкий завтрак, я полагаю, сказал Кляйнцайт.

А ты кое‑что смыслишь, отметил Госпиталь. Ты умен.

Чрезвычайно, ответил Кляйнцайт, высматривая себе мышиную норку поменьше.

Да, сказал Госпиталь и стал одной бесконечной черной пастью. Даже о зубах не позаботился. Просто одна бесконечная черная пасть, зловонное дыхание. Кляйнцайт юркнул в норку. Если тут такие норы, подумалось ему, то какие тогда мыши.

Скажу тебе кое‑что, произнесла пасть.

Давай, скажи, ответил Кляйнцайт.

У тебя могут быть квартиры, и дома, и улицы, и конторы, и секретарши, и телефоны, и новости каждый час, произнесла пасть.

Да, ответил Кляйнцайт.

Ты можешь быть владельцем целой отрасли, и тогда все твое — и карьера, и телевидение, и сигналы по гринвичскому времени, произнесла пасть.

Да, ответил Кляйнцайт. Это мне нравится. Это мне подходит.

Ты можешь даже иметь на своем телефоне всего несколько кнопок, и пачки одних десятифунтовых банкнот в кармане, и скользить в серебристом «роллс–ройсе» в потоке уличного движения, произнесла пасть.

Врешь ты, конечно, складно, сказал Кляйнцайт. Но смотри не переборщи. Порадуй‑ка меня теперь хорошей концовочкой.

Пасть зевнула. Я забыла, что хотела сказать, произнесла она.

Ну, тогда счастливо, сказал Кляйнцайт

Счастливо, отозвалась пасть.

 

Другая музыка

Рыжебородый нашел еще один лист желтой бумаги. Чистый с обеих сторон.

И где же мы были? — спросил он бумагу.

Штучка, больная до пятен? — предположила бумага.

Не помню точно, произнес Рыжебородый, кто это сказал — то ли Ибсен, то ли Чехов?

Кто‑то из них, подтвердила бумага.

Кто‑то из них сказал, что если в первом акте у тебя в выдвижном ящике стола окажется револьвер, ты прямо‑таки обязан что‑нибудь с ним сделать к концу третьего.

То драма, сказала бумага. А это желтая бумага.

Тоже правильно, сказал Рыжебородый. Устал я от этих выкрутасов. Чаю?

С двумя кусочками сахару, пожалуйста, сказала желтая бумага.

Рыжебородый пошел по переходам Подземки, свернул там, свернул сям, подошел к двери с надписью ВХОД ТОЛЬКО ДЛЯ ПЕРСОНАЛА, вытащил из кармана ключ, отпер дверь. В комнате не было ничего, кроме лампочки, свисающей с потолка, да раковины у стены. Из своих сумок он вытащил сначала электрический чайник, потом фарфоровую чашку с блюдцем, ложечку, нож, пакетик чаю, пакетик сахару, пинту молока, полфунта масла, банку клубничного варенья и четыре фруктовых булочки. Он включил чайник в розетку, приготовил чай, съел фруктовые булочки, намазав их маслом и вареньем.

Хорошо, когда липнет, сказала желтая бумага.

Запомни это, отозвался Рыжебородый.

Теперь это часть меня, сказала желтая бумага.

Комната тряслась от звука проходящих поездов, сжималась от холода, шедшего из черных туннелей Подземки.

Рыжебородый разостлал на полу газеты, сверху расстелил свои нехитрые пожитки. Привал, сказал он.

Днем, осудила бумага. Осознай свою вину.

Всем сердцем, сказал Рыжебородый. Но мне хочется спать. Я устал. Мне тяжело не поспать часик после обеда.

Штучка, больная до пятен, сказала бумага.

Перестань, сказал Рыжебородый. У меня веки сами собой смыкаются.

Тот, у которого в последний раз был ключ от этой комнаты, начала бумага.

Ну и что с ним? — спросил Рыжебородый, немного подождав

Да ничего особенного, сказала бумага.

Что с ним? — повторил Рыжебородый.

Ничего, говорю, сказала бумага. Ха–ха. Штучка, больная до пятен?

Рыжебородый написал эти слова на желтой бумаге.

С тобой приходится по–настоящему вкалывать, сказала желтая бумага. Ты не на многое‑то способен. Одной строчки в день явно маловато.

Рыжебородый улегся, смежил веки, заснул.

Из холодного мрака подала свой голос Подземка. Не он ли Орфей?

Нет, ответила недреманная желтая бумага. Не он.

Пока Рыжебородый спал, Медсестра в своем тесно облегающем ее формы брючном костюме спустилась в Подземку. Вот это место, подумала она. То самое место, которое не так давно появилось в моем сознании, и тогда здесь была музыка. Она походила по переходу, стремясь вызвать в памяти эту музыку, слышанную ею тогда.

Рыжебородый, проснувшись, скатал свои пожитки, собрал сумки. С тяжелой головой, плохо видя спросонья, он миновал лестницы и лица, плакаты и надписи на стенах. Он шел, пока не дошел до места прямо перед афишей, где была его музыка. МЕЖДУ, сказала афиша. СЕГОДНЯ И В ПОСЛЕДНИЙ РАЗ — ВОЛНУЮЩАЯ ИСТОРИЯ СЕСТЕР НОГГ. «Ничто не может развести нас!» — сказали они, едва подозревая о том, что их ждет! ТАКЖЕ В ПОКАЗЕ: ПЕРЕВОРОТ. «Меня уже тошнит пялиться в потолок», — сказала она. Низкая заработная плата ослабляет потенцию рабочего класса, было написано рукой на афише. Только не в Стритеме, сказала другая надпись. Зато генделевский орган всегда стоймя, сказала третья.

Рыжебородый вытащил из сумки свою шапку, бросил ее на землю. Сыграл на губной гармошке «Блюз желтой собаки». Ступени и лица плыли мимо. В шапке одна медь.

Мимо проходила Медсестра. Рыжебородый оторвался от гармошки, окликнул:

— Эй, конфетка!

Медсестра не отреагировала. Ее сестринские туфли пронесли ее мимо, развернули, понесли обратно.

— Потеряла что‑то, конфетка? — спросил Рыжебородый.

Медсестра покачала головой, повернулась и пошла обратно. Здесь была музыка, думала она. Но не эта. Другая. Ее сознание переключилось на Кляйнцайта. Почему на Кляйнцайта? Вот время наступит, тогда об этом и подумаю, сказала она себе.

— Ты наслушала уже по крайней мере на 10 пенсов, — сказал ей Рыжебородый. — Все оригинальный этнический материал.

Медсестра бросила в шапку 5 пенсов.

— Я слушала вполуха, — сказала она. Госпиталь, пожалуйста, сказала она своим туфлям. Отнесли ее туда.

 

Очень рады

Только в палате потушили свет, как Кляйнцайт ушел с глокеншпилем в туалетную комнату, закрыл за собой дверь. Здесь стояло кресло–каталка с дырой в сиденье для отправления естественных надобностей. Усевшись в это кресло, Кляйнцайт поставил глокеншпиль одним концом себе на колени, а другим — на ободок унитаза. Открыл футляр. Внутри лежали две ударные палочки, но он решил покуда обойтись одной. Вытащил из кармана халата нотную бумагу и японский фломастер.

Ну ладно, сказал Кляйнцайт палочке. Ищи ноты. Палочка неуклюже звякнула в ответ.

Как насчет небольшой прелюдии? — попросил глокеншпиль.

Кляйнцайт немного поласкал его палочкой.

Хорошо, пробормотал глокеншпиль. Еще немножко. Хорошо.

Кляйнцайт поделал это еще немножко, записал некоторые мотивы, которые пришли ему. Спустя некоторое время он пустил в ход обе палочки. Мягкие серебристые звуки заколебались в воздухе над унитазом.

Хорошо, вздохнул глокеншпиль. Как хорошо. Ах!

Кляйнцайт в заключение поласкал его палочкой еще немного.

Мне нравится, как ты это делаешь, произнес глокеншпиль.

Ты очень любезна, сказал Кляйнцайт.

В дверь постучала Медсестра.

— Войдите, — сказал Кляйнцайт.

— Так это, выходит, и есть музыка, — сказала Медсестра.

Кляйнцайт скромно пожал плечами.

Больше никто из них не произнес ни слова. Он сидел в кресле со своими палочками. Она стояла в дверях.

Затем она села на краешек унитаза, рядом с глокеншпилем, напротив Кляйнцайта. Ее правая коленка коснулась правого колена Кляйнцайта. Очень рады, произнесли их коленки.

Я ей нравлюсь, думал Кляйнцайт. Точно. Действительно нравлюсь. Но почему я? Один Бог ведает. Его колено начало дрожать. Он не хотел наступать и не хотел терять позиции.

А почему Кляйнцайт? — спросил Бог у Медсестры.

Не знаю, сказала Медсестра. Ей вспомнилось: в детстве она мазала себе брови зубной пастой.

— Ты что это сделала со своими бровями? — возмущенно спрашивала ее мать.

— Ничего, — отвечала Медсестра из‑под застывшей корки зубной пасты, которая уже начинала крошиться.

— Мне и дела нет, что ты там вытворяешь со своими бровями, — говорила ее мать, — но не говори мне, что ты ничего с ними не сделала, не то отправишься в постель без ужина. Так что ты сделала?

— Ничего, — ответила Медсестра и отправилась в постель без ужина. Мать чуть позже все‑таки принесла ей поесть, но Медсестра так и не призналась в своей проделке.

Кляйнцайт перешел в наступление. Медсестра тоже. Оба тихо вздохнули. Кляйнцайт кивнул, потом покачал головой.

— Что? — спросила Медсестра.

— Бах–Евклид, — ответил Кляйнцайт.

— Не беспокойся, — сказала Медсестра.

— Ха, — ответил Кляйнцайт.

— Хочешь знать? — спросила Медсестра.

— Нет, — ответил Кляйнцайт, — но я не хочу и не знать. Я хотел бы вообще здесь не появляться, но если бы я не появился…

Разумеется, сказали их коленки.

— Когда доктор Налив объявит мне результат? — спросил Кляйнцайт.

— Завтра.

— Ты знаешь?

— Нет, но могу узнать. Узнать?

— Нет! — Кляйнцайт корчился в своем кресле. Завтра почти уже наступило. Его доверие своим органам прошло с началом этой боли… Подумать только, ведь он не чувствовал ее уже целый день, а может, и больше.

Тантара, сказал дальний рог. Все время думает о тебе. Вспышка боли: от А до В.

Спасибо, сказал Кляйнцайт. До чего он дошел? Сначала доверял своим органам, покуда они не начали донимать его болью. Теперь о том, чем они занимались, уже знал рентгеновский аппарат, а уж он‑то точно доложит об этом доктору Наливу, а доктор Налив передаст ему.

Зачем припутывать сюда всяких посторонних? — спросил он свои органы.

А разве мы неслись сломя голову к доктору Наливу? — отвечали те. — Разве не хотели мы все оставить между нами?

Я бы не хотел пускаться в дискуссии, сказал Кляйнцайт. Мне не по нутру ваш тон.

Фу ты, ну ты, сказали его органы и принялись зудеть, болеть, коченеть и вопить от боли на разные голоса. Кляйнцайт в панике обхватил себя руками. Они вовсе не друзья мне, думал он. Как‑то само собой разумеется, что наши органы друзья нам, но в самый ответственный момент они отказывают нам во всякой верности.

Я здесь, сказала коленка Медсестры.

Ненавижу тебя, отозвалось колено Кляйнцайта. Ты прямо пышешь здоровьем.

Ты хочешь, чтобы я заболела? — спросила коленка Медсестры.

Нет, смягчилось колено Кляйнцайта. Я не хотело этого говорить. Будь здоровым, и круглым, и красивым. Я люблю тебя.

Я тоже тебя люблю, сказала коленка Медсестры.

Кляйнцайт положил глокеншпиль на пол, поднялся с кресла, поцеловал Медсестру.

 

Взбучка назавтра в раскладе

Утро в Подземке. Ступени и лица невнятно жужжат и шумят, наползают друг на друга, словно рыбья чешуя, отзываются эхом в переходах, звучно демонтируют пустоту, которую ночь оставила стоять на платформах. Недвижные лестничные марши трогаются с места, становятся эскалаторами. Из туннелей выскакивают огни, темнота вопит и будит спящего в комнате с надписью ВХОД ТОЛЬКО ДЛЯ ПЕРСОНАЛА Рыжебородого.

Он совершил утренний туалет, позавтракал, уложился, вышел из комнаты. Стал разбрасывать тут и там листы желтой бумаги, проехал на поезде до следующей станции, разбросал бумагу и здесь. Сел на другой поезд, разбрасывал бумагу на других станциях до самого утра. Потом проделал весь путь обратно, ища разбросанные листы.

Поднял один. Он был чист с обеих сторон.

Я не обязан что‑то писать, сказал он бумаге. Можно было бы написать что‑нибудь в духе елизаветинской любовной лирики. «К Филлиде», например.

Взбучка назавтра в раскладе, отозвалась бумага.

Я тебе сказал, что я уже устал от этого, сказал Рыжебородый.

Вот невезуха‑то, сказала бумага. Взбучка назавтра в раскладе.

Я не хочу, сказал Рыжебородый.

Давай‑ка напрямик, сказала бумага. Это не то, что ты хочешь. Это то, чего хочу я. Понял?

Понял, сказал Рыжебородый.

Значит, понял, сказала бумага. Взбучка назавтра в раскладе. На этом пока все. Свяжусь с тобой позже.

 

Эпиталама

Поздравляю, сказал Госпиталь Медсестре.

Почему ты заговариваешь со мной? — спросила его та. Мы никогда прежде не общались.

Прежде мне это не приходило в голову, сказал Госпиталь. А сейчас пришло. Славная, славная, славная пара, а? Только больной мог заслужить такой подарок, э? Только носящий пижаму мог заслужить тесные брючки, да? Я ведь видел тебя в них. Я подмечал, с жаром. Я видел тебя и без них. Ого–го! Только на склоне лет случается подобрать такое спелое наливное яблочко, а? Хо–хо, ха–ха! Кгм–кгм. Тсссс. Да. Гм!

Не убивайся из‑за этого, сказала Медсестра.

А я и не убиваюсь, ответил Госпиталь. Я цвету, я преуспеваю, я расту. Ух. Эх. Тррррам. Ах.

Молодец, сказала Медсестра. Тебе еще нужно много всего сделать, переделать кучу дел. Ты не должен позволить мне содержать тебя.

Наоборот, ответил Госпиталь. Это я содержу тебя.

В смысле, тем, что здесь я зарабатываю себе на жизнь? — спросила Медсестра.

Нет, сказал Госпиталь. Я имею в виду, что содержу тебя, твою красоту, твое постоянство, твои тесные брючки, твои округлости, всю тебя. Ты не его. Об этом не может идти и речи. Ты встречалась с Подземкой?

Я была в Подземке, сказала Медсестра.

Но не встречалась с ней, заключил Госпиталь. В этом и разница. Когда‑нибудь, возможно, ты встретишься с Подземкой. Позволь сейчас сказать тебе, из чистого легкомыслия, что я состою в некой связи с Подземкой. Потом я буду говорить тебе другие вещи, не сомневайся. А сейчас я говорю это. Если бы я сказал тебе, положим, чтобы ты вспомнила Эвридику, это была бы интересная аллюзия, но чересчур неестественная, ты не находишь?

Пожалуй, ответила Медсестра.

Госпиталь внезапно стал громаден, как‑то отдалился. Его потолок с викторианскими, похожими на коленки узорами взмыл вверх, как купол собора, и стал недосягаемым в сероватом освещении.

Подумай об Эвридике, произнес Госпиталь. Вспомни, произнес Госпиталь, Эвридику.

 

Недолгий кайф

Весь мир — мой, пел Кляйнцайт. Медсестра любит меня, и весь мир — мой.

Что за чушь, встрял Госпиталь. Твоего ничего здесь нет, приятель. Даже ты сам. Менее всего ты сам принадлежишь себе. Слушай.

Тантара, сказал дальний рог. Все ближе и ближе, любовь. Бам! Из А в В с фейерверками и шутихами. Хо–хо, произнес черный мохнатый голос где‑то за сценой.

Видишь? — спросил Госпиталь.

Это был недолгий кайф, грустно заключил Кляйнцайт.

 

Асимптоты

Во сне Кляйнцайт, оглянувшись, проследил весь путь до пункта А. Как тот был далеко! Так далеко, что возврата уже нет. Ему не хотелось прибывать в пункт В так рано. Вообще не хотелось никакого пункта В. Он зацепился за что‑то ногой и увидел, что это основание пункта В. Так скоро!

Он проснулся, как раз когда койка Легковоспламеняющегося и толстяка приняла нового постояльца. Это был старик, подсоединенный к настолько сложной системе трубочек, насосиков, фильтров и конденсоров, что казалось, что сам он не более чем некий вспомогательный соединительный узел, промежуточное звено в циркуляции того, что там бежало по трубочкам, нагнеталось насосиками, пропускалось сквозь фильтры и конденсировалось. Рядом монитор, опять. Сигналы на нем были очень медленные.

На этот раз я сделаю все правильно, сказал себе Кляйнцайт. Я не хочу терять еще одного. Он подождал, пока не убедился в том, что сложная аппаратура старика функционирует нормально, а затем представился.

— Как поживаете? — спросил он. — Меня зовут Кляйнцайт.

Старик чуть повернул голову.

— Поживаю, — вымолвил он. — Шварцганг.

— Ничего серьезного, надеюсь, — сказал Кляйнцайт.

— Онтогенез, — произнес Шварцганг. — Никогда не знаешь.

Он был, видимо, слишком слаб для законченных фраз. Кляйнцайт решил заполнять пробелы сам.

— И впрямь никогда не знаешь, — согласился он.

— Бок… слишком скоро, — выдавил Шварцганг.

— А с другого бока можно узнать все слишком скоро, — подхватил Кляйнцайт. — да, ха–ха. Тут вы абсолютно правы.

— Дело, — произнес Шварцганг.

— Конечно, это не шуточное дело, — договорил за него Кляйнцайт. — Вы должны понять меня правильно. Иной раз, знаете, необходимо рассмеяться, иначе сойдешь с ума.

— И, — сказал Шварцганг.

— Засмеяться и сойти с ума, — согласился Кляйнцайт. — Вы правы и на этот раз.

Он осушил стакан оранжаду, взял утреннюю газету, углубился в разглядывание фотографии Ванды Аддерс, 17–ти лет, победительницы конкурса «Мисс Гернси». В газете цитировались слова Ванды: «Неважно, клевая у тебя внешность или нет. Я стараюсь взять энергией. Я всегда знала, что впереди у меня кое‑что большое».

Какова, подумал Кляйнцайт. Прекрати обжиматься, приказал он койке.

Это мгновение — вот и все, что нам осталось, ответила койка. Все, в чем можно быть уверенным.

Не говори ерунды, сказал Кляйнцайт. Оставь меня наедине с самим собой.

Сегодня тот самый день, сказала койка. День оглашения результатов Баха–Евклида. Ожидание этого ужасно. Они не посмеют забрать тебя у меня, это не должно так кончиться.

СВЯЩЕННИК–НУДИСТ ОБЛАЧИЛСЯ В РЯСУ, прочел Кляйнцайт и стал читать дальше, стремясь заглушить койкины признания. Я ничуть не лучше того малого с тачкой, полной клади, подумал он. Я его написал, и он возник. Позади ничего, а впереди только кладь. У Ванды Аддерс впереди кое‑что большое, а ей всего семнадцать. А сколько осталось мне? Может, доктор Налив сегодня заболеет и не придет. Я мог бы сбежать. Работы нет. Есть глокеншпиль. Мне надо быть отважным, без этого не может быть ее. У меня еще остается время бежать.

— Ну–с, мистер Кляйнцайт, — произнес доктор Налив. — Как мы сегодня?

Он улыбался сверху вниз. Плешка, Наскреб, Кришна, две сиделки и дневная сестра, — все они тоже улыбались.

— Спасибо, очень хорошо, — ответил Кляйнцайт. Ну ладно, подумал он, будь что будет. Что‑то определенное, по крайней мере. Если он задернет занавеску, это будет дурной знак.

Доктор Налив кивнул одной из сиделок, и она задернула занавеску над его койкой.

— Разденьтесь, пожалуйста, — сказал доктор Налив. — Брюки можно оставить. Лягте на живот.

Он осторожно прощупал Кляйнцайтов диапазон. Тот под его руками ярко загорелся, сделавшись наглядным, будто его показывали в каком‑нибудь научно–популярном фильме. От него во все направления разбежалась боль.

— Чувствуется немножко, да? — спросил доктор Налив. Плешка, Наскреб и Кришна пометили это для себя. Сиделки и дневная сестра бесстрастно улыбнулись.

— Сядьте, пожалуйста, — сказал доктор Налив. Он нащупал гипотенузу. Кляйнцайт от боли чуть не лишился чувств.

— Чувствительна, — произнес доктор Налив. Плешка, Наскреб и Кришна пометили это для себя.

— Раньше были неприятности с асимптотами? — спросил доктор Налив.

— С асимптотами, — повторил Кляйнцайт. — А при чем здесь они? Я думал, все дело в гипотенузе и диапазоне. Что там с Бахом–Евклидом?

— Я потому и спрашиваю, — ответил доктор Налив. — Ваш диапазон меня не беспокоит. Такой вид диссонанса встречается довольно часто, и с ним мы в любом случае справимся. Гипотенуза определенно искривлена, но не настолько, чтобы влиять на 12–процентную полярность. — Плешка и Наскреб кивнули, Кришна качнул головой. — С другой стороны, — продолжал доктор Налив, — рентген показывает, что ваши асимптоты гиперболичны. — Он осторожно потрогал Кляйнцайта в разных местах, словно определяя на ощупь размеры затаившегося в нем противника. — Мне не особенно нравится ваша тональность.

— Мои асимптоты, — повторил Кляйнцайт. — Гиперболичны.

— Мы чертовски мало знаем об асимптотах, — произнес доктор Налив. — Они определенно заслуживают наблюдения. Было бы неплохо, я думаю, провести анализы Шеклтона–Планка. — Плешка, Наскреб и Кришна подняли брови. — Сейчас мы назначим вам «лихолет», сбить немного диапазон. Больше мы узнаем только через несколько дней.

— Я, кажется, завязаю все глубже и глубже, — произнес Кляйнцайт. — Сначала это были только гипотенуза и диапазон. А теперь вот еще и асимптоты.

— Мой милый мальчик, — сказал доктор Налив, — такие вещи от вас не зависят. На то и мы здесь, чтобы по мере наших сил справляться с вашими проблемами. У вас, по крайней мере, не наблюдается сейчас никаких квантов, и могу вам сказать, это уже удача. Время покажет, понадобится ли асимптоктомия, однако даже если она и понадобится, то ничего страшного в том нет. Мы можем избавится от асимптот практически мгновенно, и вы окажетесь на ногах уже через четыре или пять дней.

— Но я и так был на ногах, пока вы не начали всю эту канитель, — произнес Кляйнцайт. — Вы сказали тогда, что всего лишь хотите провести несколько анализов. — Произнеся это, он обнаружил, что остался один. Вся компания как‑то незаметно покинула его. Занавески были раздвинуты.

— Дела, — донесся из‑под всех его трубочек, насосиков, фильтров и конденсоров голос Шварцганга.

— Да, — согласился Кляйнцайт. — Вот такие дела.

Неожиданно его обеспокоило состояние Шварцганга. От него как‑то ускользнуло, останавливался ли доктор Налив у койки старика, бросил ли ему хоть словечко.

— Как вы? — спросил он.

— Остается надеяться, — отозвался Шварцганг. Его сигналы выглядели ничуть не медленнее и уж совсем не реже. Вся его сложная аппаратура работала более чем слаженно.

— Хорошо, — сказал Кляйнцайт. Он проверил все соединения, удостоверился в том, что монитор надежно подключен к сети.

Вновь объявилась дневная сестра.

— Вы должны принимать вот это дважды в день по три таблетки, — сказала она.

— Ладно, — сказал Кляйнцайт, проглотил свой «лихолет».

— И оставайтесь в постели, — сказала сестра. — Больше никаких прогулок.

— Ладно, — сказал Кляйнцайт, подождал, пока она уйдет, пронес свои вещи в ванную, там надел их и испарился через пожарный выход.

 

Семь фруктовых булочек

Кляйнцайт вошел в Подземку, сел в поезд, сошел на одной из любимых своих станций, прогулялся по переходам. Старик играл на блок–флейте. Кляйнцайту не понравилась его манера, но он все‑таки кинул ему 5 пенсов. Потом пошел меж стен и ступеней, когда взглядывая на людей, а когда и нет.

Внезапно он увидел перед собой рыжебородого человека, который как‑то раз приснился ему. Он заметил, что тот бросил на пол лист желтой бумаги, потом еще один, последовал за ним в поезд, доехал до следующей станции, вышел из поезда и вдруг заметил, что рыжебородый уже возвращается обратно, подбирая на ходу листы желтой бумаги, что‑то пишет на них и бросает опять.

Кляйнцайт подобрал бумагу, прочел:

Взбучка назавтра в раскладе.

Он положил бумагу в карман, поспешно догнал рыжебородого.

— Простите, — произнес он.

Рыжебородый глянул на него, не замедляя шага.

— Ты прощен, — ответил он. У него был иностранный акцент. Кляйнцайт вспомнил, что во сне тот разговаривал с таким же акцентом.

— Вы мне снились, — сказал Кляйнцайт.

— За это денег не берут, — буркнул Рыжебородый.

— Есть о чем рассказать.

— Только не мне. — Рыжебородый повернулся уходить.

— Тогда мне, — удержал его Кляйнцайт. — Могу я вам купить чашечку кофе?

— Что ж, если у тебя есть деньги, то можешь. Да вот только не уверен, что я его буду пить.

— Так вы будете его пить?

— Я фруктовые булочки люблю, — сказал Рыжебородый.

— Тогда с фруктовыми булочками.

— Идет.

Они вошли в кафе, которое выбрал Рыжебородый. Кляйнцайт купил четыре фруктовых булочки.

— А ты что, не будешь? — спросил Рыжебородый.

Кляйнцайт купил пятую и два кофе. Они сели за столик у окна. Рыжебородый положил свою скатку и пожитки в уголок за креслом. Стали пить кофе и есть булочки, глядя в окно на улицу. Кляйнцайт одолжился сигареткой. Они прикурили, глубоко затянулись, выдохнули дым, вздохнули.

— Вы мне снились, — снова сказал Кляйнцайт.

— Я уже сказал, что денег с тебя за это не возьму, — ответил Рыжебородый.

— Давайте без обиняков, — сказал Кляйнцайт. — Что это все значит с желтой бумагой?

— Ты что, из полиции?

— Нет.

— Значит, наглеешь просто. — Рыжебородый смотрел прямо в глаза Кляйнцайту. Глаза у него были ярко–синие, и смотрел он ими не мигая. Кляйнцайт подумал о той кукле, чью голову он видел лежащей у кромки моря, такую же первозданную, как само море, как небо над ним.

— Я подобрал лист желтой бумаги пару недель назад, — произнес Кляйнцайт. — Я написал на ней о человеке с тачкой, полной клади.

— С тучкой, полной градин, — поправил Рыжебородый, не отводя взгляда

-- «Взбучка назавтра в раскладе», — произнес Кляйнцайт. — Что это значит?

Рыжебородый отвернулся, уставился в окно.

— Ну?

Рыжебородый помотал головой.

— Вы появились в моей голове, — сказал Кляйнцайт, — и сказали: «Ты кончай тут со мной придуриваться, приятель».

Рыжебородый помотал головой.

— Ну? — спросил Кляйнцайт.

— Если я тебе снюсь, это мое дело, — произнес Рыжебородый. — Если ты мне снишься, это твое дело.

— Слушай сюда, — сказал Кляйнцайт, — это ты кончай тут со мной придуриваться, приятель. Ты с твоими дурными претензиями.

— Это как так — претензиями?

— А вот как бы ни было, — ответил Кляйнцайт, — я хочу знать, как это у тебя получается, что ты ходишь да раскидываешь всюду желтую бумагу, а потом из моей пишущей машинки вылезают тачки с кладью, и меня выбрасывают с работы.

— Тучки с градинами, — поправил Рыжебородый. — Будешь приставать ко мне и дальше — получишь.

— Я еще и пристаю! — возмутился Кляйнцайт. — Последними словами Легковоспламеняющегося были: «Стрелочка в квадрате». Я купил себе глокеншпиль в магазине с вывеской: СКРИПИЧКА, «Все на складе». Да со мной никогда прежде такого не бывало, до этой твоей желтой бумаги!

Он прикурил сигарету для Рыжебородого и другую для себя. Курили, глядели в окно.

Рыжебородый показал Кляйнцайту пустую шапку. Кляйнцайт пошел и купил еще два кофе и две булочки.

— Вот, коли на то пошло, фруктовые булочки! — произнес он. — Толстяк их ел. Что, и у тебя тоже незаполненный объем?

Рыжебородый глядел, как он ест свои булочки.

— Ты! — проговорил он, когда Кляйнцайт закончил жевать. — Ты как сосунок несмышленый. Ты, черт подери, на все хочешь ответы получить, вынь тебе и положь, разъясни все, когда оно перед тобой готовенькое лежит. Что мне до того, что с тобой делает желтая бумага? А тебя самого сильно колышет, что она делает со мной? Да конечно же, нет. Так почему тебя это должно волновать?

Кляйнцайт не смог ответить.

— Так‑то, — сказал Рыжебородый. — Тебе вот и сказать нечего. Мы все одиноки, те из нас, кто одиноки. Так почему они должны лгать об этом?

— Кто? О чем?

— Газеты да журналы. Обо всем этом. О Гарри Бездарри, к примеру.

— Это который автор «Убоя по жизни»?

— Точно, — сказал Рыжебородый. — Вон в «Санди Таймс Мэгэзин» фотографии его самого на фоне его шикарного особняка, построенного самим Робертом Адамом.

— Помпвуд.

— Точно. Он на ней еще принимает ванну, которая на самом деле вовсе не ванна, а один из малых церковных куполов работы Тьеполо, эдак футов двадцать в поперечнике, перевернутый для удобства. Фрески покрыты плексигласом, чтобы уберечь их от влаги. Кран для слива воды, вырезанный из розового мрамора, встроен в правую грудь Венеры. Основанием куполу служат массивные глыбы паросского мрамора, весящие все двенадцать тонн и взятые из храма Аполлона на Лесбосе.

— Да, — сказал Кляйнцайт. — Я видел эти фотографии.

— Под фотографией написано: «Наедине с собой под конец дня, Гарри Бездарри отдыхает в своей ванне, не прерывая работы над гранками своего нового романа «Трансвеститов экспресс».

— Так, — сказал Кляйнцайт. — И что дальше?

— А то, что он вовсе не наедине с собой, — ответил Рыжебородый. — Почему бы им не написать: «Пока прислуга в количестве восемнадцати человек занята разнообразными работами по дому, Гарри Бездарри, окруженный друзьями, в числе коих агент его Титус Помехус, поверенный его Эрнест Важен, младший научный сотрудник его Трибада Стойк, секретарша его и не только Полли Филла, специалист его по икебане Сацуме Содоме, массажер его и тренер Жан–Жак Засажак, дружок его Ахмед, фотограф «Таймс» Ага Вуайер и помощник того Неа Ишак, а также штатный корреспондент «Таймс» Вордсворт Малой, правит в ванной гранки своего нового романа «Трансвеститов Экспресс»»? Разница есть, и разница ощутимая.

— Я частенько думал о том же, — сказал Кляйнцайт.

— Книги в этом ни фига не смыслят, — сказал Рыжебородый. — Когда Убой один в подводной лодке, оплетенной щупальцами радиоконтролируемого гигантского спрута доктора Понга…

— Он не один, потому что рядом спрут, — вставил Кляйнцайт.

— Он не один, потому что рядом рассказывающий об этом Гарри Бездарри, — сказал Рыжебородый. — Я о чем толкую — пускай хотя не говорят, что он один, когда он совсем не один. Тут и просить‑то не о чем. То есть совершенно.

— Абсолютно обоснованное требование, — подтвердил Кляйнцайт. — В высшей степени приличествующее в своей умеренности.

— Чего это ты ко мне подлизываешься? — прищурился Рыжебородый. — Ни черта я для тебя не сделаю. Стандартный формат, да?

— А что стандартный формат?

— Я ведь родился не здесь, — сказал Рыжебородый. — В детстве читал кучу разных историй, в которых частенько рассказывалось про молодого человека, живущего в голой комнате с белеными стенами, с единственным крючком для пальто да голым столом да стопкой бумаги стандартного формата на нем. Я тогда не знал, что это за формат такой, думал, это что‑то типа плотной шершавой бумаги, из нее еще дурацкие колпаки для двоечников делают. Спрашивал его в магазинах, никто слыхом о нем не слыхивал. — Он говорил все громче и громче. Люди за соседними столиками оборачивались, смотрели на них. — Вбил себе в голову, что плотная желтая бумага и есть тот самый стандартный формат, начал покупать ее на свои карманные деньги. Даже после того, как понял, что уже не отвяжусь от этой чертовой бумаги. Теперь я окончательно на нее подсел. А этих долбаных голых комнат, их на свете вообще нет. Пустые комнаты есть. А голых нету. Ты сам когда‑нибудь видал голую комнату? Вечно в чулане карнизы да вешалки платяные звякают. Пластик всякий вокруг навален с такой, знаешь, грязью, какая только на пластике и бывает. Конца нет вещам. Метлы без ручек, квачи туалетные. Встречал когда‑нибудь квачу в истории про голую комнату? Попробуй‑ка сделать комнату голой, и через пять минут в кладовой объявится куча банок с высохшей краской трехгодичной давности. Откуда они взялись? Ты ведь все выбросил. А чулан забит старыми башмаками, которые ты надевал всего‑то раз, да куртками, которые на тебя ни за что не налезут, потому что у тебя выросло порядочное брюхо. Твоя рука устает забрасывать туда ненужные вещи, и они никуда уже оттуда не денутся. Съедь с квартиры, и они потянутся за тобой, точно на веревочке. Ты никогда не будешь похож на того одинокого молодого человека за простым столом со стопкой бумаги стандартного формата. Черта с два ты один, ты вместе с желтой бумагой и тоннами мусора. И ты еще думаешь, что у тебя на все есть ответы. Какой же ты ребенок. Ты и твои Ибсен с Чеховым. Ты когда‑нибудь думал о том, что, может, тот револьвер вообще из другой пьесы? Или ты думаешь, этих трех чертовых актов всего три? А может, ты сам — револьвер для чьей‑то пьесы, а? Ты ведь никогда о таком и не думал, верно? А ведь все это должно было что‑то для тебя означать. Я вот тебя что‑нибудь прошу мне разъяснить? Нет. А все потому, что я, черт подери, человек, и хоть и получаю, черт подери, по башке, а все равно тащусь вперед, куда бы я там, черт подери, ни тащился. Ну что, довольно с тебя ответов в обмен на твои фруктовые булочки? — Он расплакался.

— Боже милостивый, — произнес Кляйнцайт. Он поднял пожитки Рыжебородого, его сумки, помог тому выбраться из кафе на улицу.

— Но ты так и не сказал мне, почему ты бросаешь желтую бумагу на землю, а потом снова поднимаешь ее, и что‑то на ней пишешь, а потом снова бросаешь? — спросил Кляйнцайт.

Рыжебородый выхватил из его рук свою скатку, размахнулся ею и ударил Кляйнцайта, так что тот свалился навзничь. Кляйнцайт поднялся и в свою очередь дал Рыжебородому.

— Вот так, — удовлетворенно произнес Рыжебородый. — Та–ра–ра. — И скрылся в Подземке.

 

Вручную

Кляйнцайт вернулся в палату как раз вовремя, чтобы принять свои три таблетки «лихолета» и поужинать. Он понюхал свой ужин, осмотрел его. Нечто бледно–коричневое, и бледно–зеленое, и бледно–желтое. Два кусочка хлеба с маслом. Апельсиновое желе. Он не стал смотреть, не стал нюхать, попробовал кусочек. Не особо полезно, подумал он, зато глубоко национально.

Лица. Два ряда их в койках. Одним он улыбнулся, другим кивнул. Братья по немощи.

— Что нового, Шварцганг? — спросил он. Сигналы, как он заметил, вроде в порядке.

— У тебя? — отозвался Шварцганг.

— Не знаю. Кажется, ничего. И одновременно все.

— Где был? — спросил Шварцганг.

— Так, в Подземке. Кафе.

— Класс, — произнес Шварцганг. — Кафе.

Кляйнцайт лег на свою койку и стал думать о коленке Медсестры. Опять небо бурого бархата. Самолет. Ты много чего здесь, внизу, упускаешь, сказал он самолету. Он продвинулся мыслью сначала вниз от коленки Медсестры, потом поднялся вверх. Задремал, проснулся, когда Медсестра заступила на дежурство. Они широко улыбнулись друг другу.

— Привет, — сказала она.

— Привет, — сказал Кляйнцайт. Они улыбнулись снова, кивнули. Медсестра продолжила обход. Кляйнцайт чувствовал себя бодро, принялся напевать ту мелодию, которую играл в туалете на глокеншпиле. Сейчас она уже не казалась оригинальной, но он понятия не имел, кто, кроме него, мог сочинить ее. С#, С, С#, F, C#, G#…

ТРЕПЕЩИ, внезапно воспело его тело, и нутряную его темноту прорезали мелькающие вспышки. От C до D, от E до F, с двумя гиперболами. СЧАСТЛИВЧИК.

Вот они, обреченно подумал Кляйнцайт. Мои асимптоты. Его глотка и анус одновременно сжались, будто их затянули шнурком. Он отхлебнул оранжаду, с трудом проглотил его. Другой самолет. Так высоко! Скрылся.

МОЙ, запел Госпиталь, как Скарпиа, добивающийся Тоски.

Ах! — выдохнула койка.

УЗРИ МЕНЯ, возгласил Госпиталь. УЗРИ МЕНЯ В ВЕЛИЧИИ МОЕМ, ВОССЕДАЮЩИМ НА ВОРОНОМ ЖЕРЕБЦЕ. Я ЦАРЬ БОЛИ. ВОЗЗРИ НА ДЕЛА МОИ, ТЫ, ВСЕМОГУЩИЙ, И ОТЧАЙСЯ.

Прямо Озимандиас, заметил Кляйнцайт.

Следи за языком, ты, неожиданно обозлился Госпиталь.

Асимптоты гиперболические, воспело тело Кляйнцайта на мотив «Venite adoremus».

Завтра Шеклтон–Планк, подумалось ему. Найдут ли они кванты? Угадай‑ка с трех раз. Даже если с помощью «лихолета» удастся привести в порядок мой диапазон, они следом обнаружат, что у меня закупорено стретто. А оно точно закупорено, я это чувствую. И, конечно, гипотенуза искривлена, он даже не потрудился быть тактичным на этот счет. Который там час? Заполночь, так нежданно. Половина из нас умирает. Стоны, всхлипы, прерывистое дыхание и шлепки вокруг него повторялись с такой синхронностью, точно были записаны на пленку, как та фонограмма Трафальгарской битвы в музее мадам Тюссо. Грохот пушек, треск валящихся мачт, вопли и брань. Каждую ночь палата превращается в нижнюю палубу «Виктории», с кислородными масками и больничными суднами.

Пик, пик, доносилось от Шварцганга и вдруг затихло.

Сестра! — сиплым шепотом вскричал Кляйнцайт. Темнота, тусклота вокруг. Тишина. Грохот пушек, треск валящихся мачт, журчание суден, вопли и брань, всхлипы и шлепки.

Кляйнцайт осмотрел монитор, удостоверился, что он подключен в сеть.

— Это насос, — произнесла подбежавшая Медсестра. Насос жужжал, но не качал. Задняя его часть была горяча. Кляйнцайт снял заднюю крышку, нашел колесико, порванный ремешок. Он повернул колесико. Пик, пик, пик, пик, зарядил Шварцганг.

— Отключи его от сети, — сказал Кляйнцайт, — пока что‑нибудь не перегорело.

Медсестра выдернула вилку из розетки. Одна из сиделок позвонила, чтобы принесли новый ремешок. Кляйнцайт повернул колесико еще. Пик, пик, пик, пик, зарядил Шварцганг чуть быстрее. Он как раз пробудился.

— Чай уже? — спросил Шварцганг.

— Еще нет, — сказал Кляйнцайт. — Поспи немного.

— Дела? — спросил Шварцганг.

— Сиделка пролила что‑то на твой насос, — ответил Кляйнцайт. — Улаживаем.

Шварцганг вздохнул. Сигналы замедлились.

— Они ищут ключи от кладовки с запчастями, — сказала Медсестра. — Не должно занять долго.

Шварцганг задохнулся.

— Капельница забилась, — проговорил Кляйнцайт.

Медсестра потрясла трубку, нашла, где забилось, связала два конца трубки лентой, послала сиделку за новой системой. Дыхание Шварцганга выровнялось. Сигналы участились снова. Колесико было все труднее проворачивать, а тут еще прекратилось бормотание фильтра.

— Фильтр, — только и сказал Кляйнцайт, когда сигналы опять замедлились. Медсестра вытащила поврежденный фильтр, подстелила под систему марлю. Вернулась сиделка с новой системой.

— Они во флигель пошли за ремнем, — сказала она и отправилась за фильтром.

— Я могу заменить тебя, — сказала Медсестра.

— Ничего, — ответил Кляйнцайт. — Я сам.

Пик, пик, пик, пик, запикал Шварцганг медленно и ровно.

Вернулась сиделка с новым фильтром, установила его.

Медсестра села на койку, глядя на Кляйнцайта. Кляйнцайт повернул колесико, глядя на Медсестру. Никто не проронил ни слова.

Кляйнцайт вспомнил. Пятнадцать, двадцать лет тому. Был женат. Первая квартира, в подвале. Душное лето, окна постоянно распахнуты. По ночам здоровенный ободранный котяра впрыгивал в окно и сикал на постель. Одним вечером Кляйнцайт изловчился, поймал его и удушил подушкой, а потом, обернув его наволочкой, выбросил в реку.

Небо постепенно светлело. Марио Каварадосси измерял шагами стены Кастель Сант–Анджело, пел «E lucevan le stelle». Кляйнцайт прослезился.

— Вот ремень, — произнесла Медсестра, надела ремень на колеса, а Кляйнцайт провернул их. Затем подключила насос. Аппаратура Шварцганга возобновила свои равномерные попискиванья. Кляйнцайт взглянул на свою руку, улыбнулся.

Пик, пик, пик, пик, пикал Шварцганг.

 

Шляпа

Черное завывало в тоннелях, рельсы с плачем пытались спастись бегством от поездов. То, что вниз головой жило в бетоне, подбиралось своими лапами, своими холодными серыми лапами, к ногам людей, стоящих на платформе. Один, двое, трое, четверо, мягко переступающих большими холодными серыми лапами вверх тормашками в ледяной тишине. Подземка выговаривала слова, имена. Никто не слушал. Ступени ложились на слова, на имена.

Медсестра идет по переходам Подземки. К ней поочередно подходят трое мужчин средних лет и двое молодых, она отказывается в ответ на их предложения. Раньше молодых было больше, думает она. Начинаю сдавать. Скоро тридцать.

Подошел какой‑то рыжебородый, вытащил из своей сумки котелок, протянул ей. Прохожие смотрели на него, смотрели на Медсестру.

— Волшебная шляпа, — произнес Рыжебородый. — Подержи‑ка ее в руке, вот так, и сосчитай до ста.

Медсестра взяла шляпу, стала считать. Рыжебородый вынул из кармана губную гармошку, заиграл «Ирландского бродягу». Когда Медсестра досчитала до девяноста трех, какой‑то человек бросил в шляпу 10 пенсов.

— Прекрати, — сказала Медсестра Рыжебородому. Бросили еще 5 пенсов.

Рыжебородый положил гармошку в карман.

— Уже 15 пенсов, — произнес он. — С тобой я нажил бы состояние.

— Ты наживешь его и без меня, — ответила Медсестра, отдавая ему шляпу.

Рыжебородый взял ее, но в сумку класть не стал.

— Ее принесло ветром прямо мне в руки однажды в Сити, — сказал он. — Дорогая шляпа, новая. Подарок от Судьбы, от Дамы Фортуны. Денежная шляпа. — Он потряс ей, в шляпе зазвенели 15 пенсов. — Она хочет, чтобы ты ее держала.

— Но я не хочу ее держать.

Глаза Рыжебородого стали как глаза той куклы на холодном пляже.

— Ты не знаешь, — произнес он. — Не знаешь.

— Чего я не знаю?

— Взбучка назавтра в раскладе.

— Вероятно, да. Но так было всегда, а люди продолжали жить, — сказала Медсестра.

— Буйно, — сказал Рыжебородый. Его глаза теперь выглядели обычно, он вытряхнул 15 пенсов в карман, водрузил котелок себе на голову.

— Смехота, — сказал он, приподнял котелок, пошел прочь.

Медсестра пошла в другую сторону, села в поезд на северной платформе.

Когда она вышла из Подземки и направилась к госпиталю, на ее пути оказалась какая‑то стройка. Тут же была небольшая времянка, к ее стене были прислонены треноги из железных труб, бело–голубые знаки со стрелками, показывающими в разных направлениях. Круглые красные фонари по–совиному съежились. На тротуаре валялась светящаяся строительная каска.

Медсестра поддела ее ногой разок не глядя. Затем поддела еще раз, заметила ее наконец. Что делает каска на самой середине тротуара? — подумала она. Она подняла ее, зажала под мышкой, огляделась, никто не кричит. Бывает, что одни шляпы косяком, сказала она, входя в госпиталь с каской под мышкой.

 

Шеклтон–Планк

Невыносимо спокойное, безмятежное, улыбающееся, дешевое, вульгарное, бесчувственное, неоклассическое голубое небо. Сапфо! — рокотало небо. Гомер! Отважный Кортес! Нельсон! Стремите, волны, свой могучий бег! Свобода, Равенство, Братство! Давид! Наполеон! Фрэнсис Дрейк! Промышленность! Наука! Исаак Ньютон! Человек краткодневен и пресыщен печалями. Можешь ли ты удою вытащить левиафана?

Вздор, сказал Кляйнцайт. Вздор вздор вздор.

Смотря какие у тебя взгляды, сказало небо. Вот я, насколько мне известно, вечно. А ты — ничто.

Прыщавое жирное идиотское небо, обругал его Кляйнцайт, принял две своих таблетки, принялся за яйцо всмятку.

ВАС К ТЕЛЕФОНУ, произнесло тут его сознание. С БОЛЬШИМ УДОВОЛЬСТВИЕМ ОБЪЯВЛЯЕМ, ЧТО ВЫ ВЫИГРАЛИ:

ПЕРВУЮ ПРЕМИЮ,

ИСКУСНО СМОНТИРОВАННОЕ МНОГОЦВЕТНОЕ

ВОСПОМИНАНИЕ.

ОСТАВАЙТЕСЬ С НАМИ, ПОЖАЛУЙСТА. МЫ ГОТОВЫ ДОСТАВИТЬ ЕГО ВАМ ПРЯМО СЕЙЧАС, ВАША ПАМЯТЬ.

Алло, сказала Память. Мистер Кляйнцайт?

Кляйнцайт слушает, сказал Кляйнцайт.

Вот ваше воспоминание, сказала Память: небо голубое, голубое, голубое. Трава зеленая. Зеленая, зеленая, зеленая. Зеленая листва трепещет под дуновением ветерка. Ваш новенький синий саржевый костюм колется, накрахмаленный белый воротничок режет шею. Свежая земля вокруг могилы вашего отца. Ретроспективно: он не кажется уснувшим, он кажется мертвым. Понюхайте эти цветы. Порядок?

Порядок, сказал Кляйнцайт.

Хорошо, сказала Память. Поздравляю. В качестве Второй премии у нас — два воспоминания.

Всегда знал, что мне везет, сказал Кляйнцайт и докончил свое яйцо всмятку.

Ура! Юнона из рентгенологического, телом ходит, задом водит, младая кровь циркулирует исправно, не пропускает ни единого закуточка.

Ура! Шеклтон–Планк для мистера Кляйнцайта. А вот и он, анус уже заранее трепещет.

— Удача, — сказал Шварцганг.

— Пикай, — напутствовал Кляйнцайт.

Снова комната с тяжелой холодной аппаратурой.

— Выше нос, втяните живот, — сказала Юнона. В ее руках, словно змея, шевельнулась трубка.

— Ыгх! — сказал Кляйнцайт, глотая. — Угх!

— Быстро, — сказала Юнона, кладя в его рот кубик льда, — пожуйте.

— Крак! — жевал Кляйнцайт, чувствуя, как трубка скользит внутри него.

Посасывание внутри. Юнона ввела что‑то через трубку. Вытянула ее обратно.

— Проглотите это. — Что‑то размером с футбольный мяч. Уп.

— Локти назад, живот вперед. — Бум. Щелк.

— Снимите верх вашей пижамы, пожалуйста. — Электроды. Здесь, здесь, здесь и здесь. Респиратор. Беговая дорожка. Датчики. Рулон бумаги с самописцем. — Бегите, пока не скажу стоп.

— Я беполмили кажутро, — пробубнил Кляйнцайт изнутри респиратора.

— Прекрасно, — сказала Юнона. — Не останавливайтесь. Стоп. Одевайтесь. Спасибо.

— С удовольствием, — ответил Кляйнцайт.

— Прошло? — спросил Шварцганг, когда Кляйнцайт вернулся.

— Чудесно, — ответил Кляйнцайт. — Нет ничего лучше теста Шеклтона–Планка для успешного начала дня.

Пик, ответил Шварцганг. Кляйнцайт уже снял заднюю крышку с насоса, прежде чем услышал, что сказал Шварцганг.

— Воткни, — сказал тот. Это уборщица задела своей шваброй розетку монитора. Кляйнцайт поправил ее. Пик, пик, пик, пик.

— Нервничаешь? — спросил Шварцганг.

— Да все время на взводе, — правдиво ответил Кляйнцайт.

Он немного соснул после обеда, проснулся с бьющимся сердцем, побоялся вспомнить свой сон. Взял Ортегу–и-Гассета, прочел:

Проанализировав внимательнее наш обычный способ восприятия действительности, мы, возможно, придем к выводу, что реальным нам кажется вовсе не происходящее вокруг, а скорее тот особый образ чередования событий, который нам привычен. Выражаясь еще более туманно, действительность для нас совсем не то, что можно предвидеть, и не то, что, как нам кажется, мы знаем. Когда цепь каких‑либо событий обретает непредвиденный поворот, мы заявляем, что это невероятно.

Я уже ничего не могу предсказать, сказал Кляйнцайт Ортеге. Психическое обрезание.

Тебе лучше обойтись без него, ответил Ортега. Покуда у тебя есть твои cojones.

Кляйнцайт опустил книгу, сосредоточился на сексуальных фантазиях. Он и Юнона. Он и Медсестра. Юнона и Медсестра. Он, Юнона и Медсестра. Медсестра, Юнона и он. Утомляет. Дело сейчас совсем не в сексе, сказал Секс.

Кляйнцайт отправился с глокеншпилем в туалет, попытался поиграть немного. Что‑то не лежит у меня к этому сердце, пожаловался он глокеншпилю.

Поверь, ответил глокеншпиль, ты не был мой последний шанс. Я мог выбирать. Ты не делал мне никакого одолжения.

Кляйнцайт положил глокеншпиль обратно в футляр, засунул его под койку.

Ух! — ухнул Госпиталь как огромный потный борец и тотчас же зажал Кляйнцайта между своих гигантских ляжек. Кляйнцайт в муках забарабанил кулаком по ковру, слыша, как трещат его ребра.

Ужин принесли и унесли. Медсестра заступила на дежурство. Они смотрели друг на друга. Самолеты прочерчивали вечернее небо. Я сегодня утром совсем не то говорило, сказало небо. Я совсем не вечное. Мы тут одним повязаны.

Да ладно, сказал Кляйнцайт.

После того, как свет погасили, он взял глокеншпиль в туалет, одной палочкой медленно наиграл мелодию. Вошла Медсестра с каской в руках, положила ее на глокеншпиль. Кляйнцайт поднялся и поцеловал е. Они уселись, взглянули на глокеншпиль и на каску.

— Завтра результаты Шеклтона–Планка? — спросил Кляйнцайт.

Медсестра кивнула.

— Там будут кванты, — сказал Кляйнцайт. — И самое меньшее неприятности со стретто.

Медсестра в ответ стиснула его колено.

— Встретимся завтра днем? — спросил Кляйнцайт.

Медсестра кивнула.

— На нижней площадке пожарной лестницы, — сказал Кляйнцайт. — Сразу после обеда.

Они поцеловались, вернулись в палату.

 

Фиркин? Пипкин?

Кляйнцайт был где‑то между сном и бодрствованием, когда он в первый раз осознал присутствие Слова. В его сознании разворачивался какой‑то бесконечный свиток, и этот свиток в своем бесконечном разворачивании изъявил, наконец, желание назваться Словом.

Доре был просто нечто, возгласило Слово в начале. Кто еще обладал таким размахом! «Дон Кихот» — лучшее, что он написал, хотя Библия тоже многого стоит, да и «Ад» Бати.

Данте, а не Бати, сказал Кляйнцайт. Доре не был писателем. Он был иллюстратор.

Ну да, сказало Слово. Давненько я не вело таких умных бесед. Это тот, другой малый написал Библию. Фиркин? Пипкин? Пилкин? Уилкинс.

Может, Мильтон? — предположил Кляйнцайт.

Точно, сказало Слово. Мильтон. Так уже не пишут. Это было как треск лопнувшей на иве коры. Удачная мысль в паре с метким выражением. Нет–нет, склоны уже не так зелены, как прежде, белые уже не светят так, как бывало. Писание сейчас — произнесение по складам.

Библию написал не Мильтон, сказал Кляйнцайт.

Да не будь ты таким педантом, обиженно сказало Слово. Не делай ты из своего знания фетиша, это не важно, кто там что сказал. Я видело — великие умы валились наземь, как огромные деревья. Я слышало — ветры времен вздыхают в тишине. О чем это я? Да. Сделай так, чтобы Госпиталь сказал тебе его имя.

Чье? — спросил Кляйнцайт.

Это должно прийти ко мне, сказало Слово. Или к тебе. Тачка, полная клади, и все такое.

Что — тачка, полная клади? — спросил Кляйнцайт.

Разумеется, сказало Слово.

 

На ту сторону

Утро, очень рано. Рыжебородый, в котелке, со скаткой, с сумками, накренившись ковыляет по холодным переходам Подземки, среди молчания говорящих стен и афиш. Малолюдно. Свет ламп еще четок, но уже обречен, поезда заспанные, медлительные. С одной станции на другую переходит он, слыша вой в своей голове, разбрасывает желтую бумагу, потом собирает ее, чувствуя дурноту и головокружение.

Пиши, приказала желтая бумага.

Нет, отрубил Рыжебородый. Ни фига. Ни словечка.

Пиши, повторила бумага. Ты что, думаешь, я тут в игры играю?

Мне до фонаря, что ты там делаешь, сказал Рыжебородый.

Пиши, или я убью тебя, проговорила бумага. И твоя история подойдет к концу сегодняшним утром.

А плевать, сказал Рыжебородый.

Я убью тебя, угрожающе сказала бумага. Я серьезно.

Давай, отозвался Рыжебородый. До фонаря.

Ладно, сказала бумага. К реке.

Рыжебородый сел на поезд, идущий к реке.

Выходи, приказала бумага. Вверх, к набережной.

Рыжебородый оставил поезд, вышел на набережную, глянул через парапет. Отлив. Тина. Вода упала почти наполовину.

На ту сторону, приказала бумага.

Отлив, сказал Рыжебородый.

Все равно на ту сторону, сказала бумага.

Рыжебородый вытащил из своей сумки всю желтую бумагу, метнул ее через парапет, так что она рассыпалась веером и тихонько опустилась на речную тину.

Себя, а не меня, завопила желтая бумага. К ней метнулись чайки, покружились вокруг, отвергли.

Рыжебородый тряхнул головой, вытащил из другой сумки бутылку вина, отошел к скамейке, принял привычную позу бродяги–с-бутылью–вина.

Это был твой последний шанс, сказала бумага, лежа на тине. Больше никакой желтой бумаги для тебя не будет.

Рыжебородый кивнул.

А что бы мы могли сотворить вместе! — произнесла бумага, ее голос становился все слабее.

Рыжебородый тряхнул головой, вздохнул, откинулся назад, допил вино.

 

Стретто

— Вы поразительно быстро идете на поправку с «лихолетом», — произнес доктор Налив. Плешка, Наскреб и Кришна по виду были довольны ничуть не меньше. — Ваш диапазон почти в норме.

Вот они и снова вместе, занавески вокруг койки Кляйнцайта задернуты, отгораживая весь остальной мир. Эти точно на моей стороне, зародилась мысль в глубинах Кляйнцайтовой вызывающего вида пижамы. Они мне как отец и три брата. Он благодарно улыбнулся, преисполненный чувств к докторам Наливу, Плешке, Наскребу и Кришне.

— Как насчет результатов Шеклтона–Планка? — спросил он.

— Гипотенуза не особенно хочет поддаваться, — ответил доктор Налив. — Гипотенуза ваша неподатлива и искривлена еще более, чем когда‑либо.

Плешка и Наскреб наклонили головы, соглашаясь с тщетностью попыток урезонить гипотенузу. Кришна пожал плечами, словно бы допуская мысль, что гипотенуза могла быть искривлена еще больше.

Вы ведь уболтаете гипотенузу? — спросил Кляйнцайт взглядом. — Вы заставите ее смягчиться?

Щелк, сказала Память. Вы выиграли другое воспоминание: молодчик с гадким лицом, который грозил вам и каждый день поджидал после школы. Однажды вы сцепились с ним, но быстро сдались. Вот он, уже не забудется: Фолджер Буйян, ваш навсегда с этого мгновения. Фолджер строил рожи, обнажал в ухмылке желтые зубы, грозил кулаком, разевал рот, погоди, после школы я тебя уработаю.

Спасибо, поблагодарил Кляйнцайт. У меня богатое прошлое: похороны отца, задушенный кот, Фолджер Буйян. Там было кое‑что еще, не так ли? Когда же это было? В тот день, когда умер М. Т. Пуз, тот толстяк.

Не жадничай, сказала Память. Тебе еще рано это иметь.

— И, конечно же, — произнес доктор Налив, — потеря тональности и 12–процентная полярность вполне объясняются гиперболо–асимптотическим пересечением. — На лицах Плешки, Наскреба и Кришны было написано, что они ничуть не удивлены.

— И кванты, — сказал доктор Налив. Кляйнцайт тут же увидел их, кванты, армию странствующих муравьев, пожирающих все на своем пути. — Если у вас асимптотическое пересечение, можете быть уверены — без квантов тут не обошлось. — Они больше похожи на тех огромных охотничьих собак, которые, случалось, пожирали бедных гну целиком, подумал Кляйнцайт. Плешка, Наскреб и Кришна пометили это для себя.

— Да, — сказал доктор Налив. — Сейчас все становится по местам, и нам следует ожидать закупорки стретто. По чести сказать, я бы сильно удивился, если бы на этой стадии оно не закупорилось.

Я, может, и трус, подумал Кляйнцайт, но я все‑таки мужчина и не могу позволить себе по малодушию обойти разговор о стретто. Он сделал слабую попытку.

— До этого никто ничего о стретто не говорил, — произнес он. Какой смысл, подумалось ему. Я сам себе напрочил это стретто, а теперь не знаю, с чем его едят и что мне от него будет.

Никто не удосужился ответить. Из уважения к приличиям они дружно отвернулись от Кляйнцайтова испуга.

— Ну хорошо, — наконец произнес доктор Налив. — Будь вы на двадцать лет старше… Сколько вам сейчас?

— Сорок пять. — Задушенный кот опять пришел ему на ум. Уж двадцать лет тому.

— Хорошо, — сказал доктор Налив. — Будь вы на двадцать лет старше, я бы сказал — живите с этим и ни о чем не беспокойтесь. Диета и так далее. Зачем в таком возрасте лишний раз переживать от мыслей о собственном болящем нутре. Но даже если и так, я стою за то, чтобы браться за дело скорее, пока есть возможность предотвратить необратимый регресс.

Какая разница, устало подумал Кляйнцайт. Я уже сейчас чувствую, что регресс во мне необратим.

— За какое такое дело? — спросил он.

— Я как раз к этому подхожу, — сказал доктор Налив. — Я сторонник жестких мер: поскорее избавиться от гипотенузы, асимптот и стретто, прежде чем они дадут о себе знать по–настоящему. Они играют не по правилам, что ж, и мы будем с ними не по правилам. — По блеску в глазах Плешки, Наскреба и Кришны всякий бы догадался, что несомненная отвага доктора Налива внушает им большое уважение.

— Избавиться, — повторил Кляйнцайт. — А за что они отвечают? В смысле, они же для чего‑то служат? — Они работали в конторе сорок пять лет, подумал он. А теперь вдруг — спасибо, всего хорошего, вы нам больше не нужны. С другой стороны, они точно сговорились меня уработать.

— Мы чертовски мало знаем о гипотенузе, асимптотах и стретто, — молвил доктор Налив. Трое молодых врачей одним коллективным взглядом признали, что он зрит прямо в корень. — Гипотенуза — это прямая, соединяющая точку А с точкой В, которая отвечает за то, чтобы ваш угол оставался прямым. Хорда, так сказать. Хорошо, говорю я, но это до тех пор, пока он у вас стоит. Когда гипотенуза работает без продыху все двадцать четыре часа в сутки и триста шестьдесят пять дней в году, неудивительно, что со временем начинаешь чувствовать некое напряжение. Могут появляться боли на отрезке между А и В оттого, что ваша гипотенуза, продолжая поддерживать угол, уже начинает искривляться. И вот тут я обычно говорю — пора, господа. Пора избавляться от гипотенузы. Некоторые мои коллеги указывают на то, что после ее удаления неизменно возникает этакое притупление или, наоборот, обострение чувствительности. На что я отвечаю — ну и что? Вы можете, конечно, сохранять ваш прямой угол и дальше, когда все другие органы один за другим выходят из строя, но тогда где в итоге вы окажетесь?

Нигде, сказали лица Плешки, Наскреба и Кришны.

— Асимптоты, — продолжал доктор Налив, — кажутся органом рудиментарным, отвечающим лишь за то, чтобы не допустить встречи с кривой, к которой асимптоты постоянно приближаются. Я подобных вещей не одобряю. Вот что обычно я говорю на это — если ты не собираешься встречаться с кривой, то зачем же тогда к ней приближаться? Естественным образом возникнет чувство напряжения, которое некоторые переносят лучше всех остальных. А если мы постараемся каким‑то боком от этого напряжения ускользнуть, то жди изменений в оси, в тональности, там, глядишь, возникает двойная расходимость, и вот вы лежите с асимптотическим пересечением. Тогда‑то и начинают приходить ко мне люди и жаловаться: «Господи, доктор, мне совсем худо, я по ночам не сплю». Можете догадаться, что я отвечаю им на это, — нет асимптот — нет и пересечения.

Логично, сказали улыбки на лицах трех других врачей.

Доктор Налив тактично опустил глаза, поднял свой стетоскоп, будто собирался петь в него, отставил его снова.

— Стретто, старина, ну, вы знаете, тут ничего не поделаешь. Вам уже не двадцать лет, разные обстоятельства не ослабляют своего нажима, и вот в одно прекрасное утро вы просыпаетесь, твердо зная, что у вас есть стретто. Со временем ведь наша фуговая система уже не так хорошо разграничивает тему и ответ, и если к тому же новые проведения вступают слишком быстро, то это становится похожим на воскресную пробку на магистрали М4. Тут уж любое стретто закупорится как пить дать. А если учесть, что у стретто одна–единственная функция — регулировать проведения, то, закупоренное, оно вообще никому не нужно. У вас появляется небольшая одышка, вам кажется, будто вас распирает изнутри, и вы совершенно не можете заставить себя от этого отвлечься. Это, безусловно, мучительно, не говоря уже о том, что дальше будет еще хуже. Вот что я обычно на это заявляю: «Сделайте это со стретто прежде, чем стретто, знаете ли, сделает это с вами».

Голос доктора Налива стал одним долгим и сплошным воскресным полуднем, навевающим на Кляйнцайта дрему. А к концу речи настало утро понедельника, перемена не обязательно к лучшему. Кляйнцайт немного задыхался, ему казалось, будто его распирает изнутри, и он совершенно не мог заставить себя от этого отвлечься. Просто поразительно, думал Кляйнцайт, откуда доктор Налив знает про разные ощущения, которые могут возникать. Я бы вовсе не хотел с ним встречаться. Один Бог знает, что в следующий раз взбредет ему в голову, а я потом ощущай это.

Я не знаю, сказал Бог. Что я, врач? Это между тобой и Наливом. Кляйнцайт его не услышал.

— Думаю, этот вопрос можно проработать с обеих сторон, — сказал Кляйнцайт доктору Наливу. Но врачей уже не было. Занавески, задернутые вокруг его койки, были раздвинуты. Пижама была уже на нем. Он проверил небо на предмет самолетов. Ничего.

— Апробация, — произнес голос.

Ну что ж, можно назвать это и так, подумал Кляйнцайт. Или голос сказал: «Апелляция»?

— Операция, — произнесла высокая полногрудая женщина, стоящая у его постели. — Если вы заполните эту форму, мы сможем произвести операцию.

Кляйнцайт пробежал форму глазами:

Я, нижеоказавшийся, настоящим уполномочиваю Госпиталь произвести следующие операции:

Гипотенектомия, асимптоктомия, стреттоктомия

Я осознаю, что при использовании всех высококачественных операционных материалов и оборудования и приложении всех усилий для удовлетворения нужд наших пациентов Госпиталь не несет никакой ответственности за смерть или любой иной случившийся казус.

Лицо, которое следует оповестить в первую очередь и т. д.

— Нижеоказавшийся, — повторил Кляйнцайт. — Вы можете, конечно, так думать, но я Господне творение в той же степени, что и все. — Голос его сел на последнем слове. — Все, — повторил он возможно баритональнее.

— Боже мой, — произнесла женщина, — да ведь никто об этом и не говорит.

Кляйнцайт протянул ей форму, ткнул в слово.

— Нижеподписавшийся, — сказала она.

— Здесь совсем не это написано, — ответил Кляйнцайт.

— Мама родная, — сказала женщина. — Вы правы, они все слово переврали. Здесь должно быть написано «нижеподписавшийся». Такой, знаете, юридический язык. — Ее большая тугая грудь прямо звала, чтобы уткнуться в нее и порыдать. Кляйнцайт не искусился.

— Я бы хотел сначала чуточку поразмыслить над этим, прежде чем подписывать, — произнес он.

— Как хотите, голубчик, — сказала женщина и удалилась в административный отдел.

Ну? — сказал Кляйнцайт Госпиталю.

Госпиталь не ответил, не отпустил ни единой колкости, замечания или злобной шутки. Огромный, больше неба, сероликий, каменноликий в своей грубой тюремной одежде, сумасшедший дом, безумец. Госпиталь в ожидании обходит свой бедлам, ступая тяжелыми ботинками. Госпиталь немотствует, растет, руки его толсты и пусты.

 

Играют

Кляйнцайт с глокеншпилем в руках у подножия пожарной лестницы. Внезапно не смог уяснить, какое на дворе время года.

Какая разница, в один голос сказали уличные огни, небо, ступеньки тротуара. Зима либо еще впереди, либо уже позади.

Кляйнцайт вместо ответа завел свои самозаводящиеся часы, которые сами уже не заводились. Небо, куда ни глянь, было ровного серого цвета, так что не поймешь, утро ли, вечер. До меня совершенно случайно дошло, сказал Кляйнцайт, что сейчас послеобеденное время.

Приближается в своем облегающем брючном костюме Медсестра, у нее обеспокоенный вид, в сумке — каска. Приблизилась, лицо холодное, как яблоко. Осень, подумал Кляйнцайт. Скоро зима.

— Ты знаешь результаты Шеклтона–Планка? — спросил он.

Медсестра кивнула. Кляйнцайт улыбнулся, пожал плечами. Медсестра улыбнулась и пожала плечами в ответ.

Они вошли в Подземку, сели в поезд, сошли с него на станции, где оба они когда‑то разговаривали с Рыжебородым. Устремились по переходам будто во сне, в котором они были без одежды, и никто не обращал на это внимания.

Они остановились перед афишей, приглашающей посмотреть МЕЖДУ и ПЕРЕВОРОТ.

— Не уверен, хорошая ли это станция, — произнес Кляйнцайт, думая о Рыжебородом, — но это место, кажется, являлось мне. — Он что‑то волновался, рывком открыл футляр с глокеншпилем. — Для этой штуковины нужен стол, — отметил он, сел, скрестив ноги, на пол, положил глокеншпиль себе на колени. Пол был жесткий и холодный. Там, наверху, может, и осень. Здесь — зима. Он вынул из кармана бумажку с мелодией, сочиненной в палате.

Мы что, будем заниматься этим здесь? — спросил глокеншпиль.

Здесь, подтвердил Кляйнцайт и заработал палочками. Медсестра стояла чуть поодаль, держа перед собой сияющую каску. Серебряные ноты, сплетаясь вместе, постепенно образовывали в воздухе нечто вроде грешащего анатомическими несоответствиями скелета. Прохожие гримасничали, вздрагивали, смотрели на Медсестру, кидали в каску монеты. Кляйнцайт и Медсестра не смотрели друг на друга. Кляйнцайт сосредоточился на нотах, которые он написал. В его голове что‑то мелко дрожало и поскрипывало, будто поставленная на перемотку пленка, но он не хотел переключать ее на режим прослушивания. Медсестра подставляла каску для очередной монетки, благодарила, дивилась мелодии, которую сочинил Кляйнцайт, дивилась, когда же появится Рыжебородый.

Кляйнцайт доиграл до конца и начал сначала, допуская гораздо меньше ошибок.

Только не начинай снова, сказал глокеншпиль. Мне что‑то нехорошо. У меня голова болит.

Но Кляйнцайт пустился импровизировать. Посреди перехода стали возникать разные части скелета. Прохожие застонали. Кляйнцайт заиграл на мотив «Dies Irae», депрессия подобно туману осела на перемешанные кости, Медсестра заскрипела зубами, деньги посыпались в каску. Глокеншпиль, помешавшись, полностью отдался Кляйнцайту.

— На улице был еще один тип, с волынкой, но он был не так плох, как этот, — заметил какой‑то мужчина своей жене, бросая деньги в каску.

— Они прямо не знают, что с собой делать, — ответила та. — Что заставляет их выходить на улицу?

Молодой человек с гитарой глянул на Кляйнцайта, глянул на Медсестру, спросил глазами.

Нет, ответили глаза Медсестры.

Подошел Рыжебородый, обдав их смешанными ароматами вина, мочи, свалки и плесени, котелка на нем не было. Глянул на Медсестру, на Кляйнцайта.

— Эге, — произнес он. — Ох ты, ах ты. Конфетка, музыка, все тут. Так быстро, так скоро.

— Что? — спросил Кляйнцайт.

— Я вне игры, — сказал Рыжебородый. — А ты в ней. Так‑то. Даже афиша, и та не изменилась. Играют: МЕЖДУ, ПЕРЕВОРОТ и тебя.

— Вот так вот, — сказал Кляйнцайт.

— Да, вот так вот, — ответил Рыжебородый. Он хотел сказать что‑то еще, но раздумал. Пошел прочь, смердя и тяжело ступая под тяжестью своих сумок.

Кляйнцайт поимпровизировал еще немного. Сочинил мелодию для того, что ходило вверх тормашками там, в бетонном полу, и уже наложило свои холодные лапы на его зад.

Из глубины, снизу, промолвила Подземка, внимай.

Я внимаю, отозвался Кляйнцайт.

Соберись, сказала Подземка.

Делаю все возможное, ответил Кляйнцайт. Ему казалось, что он источает из себя холод и безмолвие, как батарея отопления источает тепло. Холод и безмолвие текли сквозь него, воздух вокруг застывал льдом, на нем расцветали ледяные узоры, возникали пузыри звука внутри прозрачного тонкого льда безмолвия.

Внимай, сказала Подземка.

Я внимаю, отозвался Кляйнцайт. От мелодии, предназначавшейся для того, что ходило вверх тормашками в бетоне, он перешел к мелодии для безмолвия.

Ты знаешь, это совсем не обязательно, смутилась Подземка.

Только заработка для, отвечал Кляйнцайт. Приношу свои извинения. Его зад совсем онемел от соприкосновения с бетоном, безмолвием и ледяной скалой там, внизу.

Медсестра стояла и держала каску, прислушиваясь к звону падающих монет. Не уверена, правильно ли это, сказала она Богу.

А что тут такого? — спросил Бог.

Это какое‑то, не знаю… язычество? — предположила Медсестра.

Ты должна идти в ногу со временем, сказал Бог.

Мы об одном и том же говорим? — осведомилась Медсестра.

Обычно да, ответил Бог. В смысле, как много всего, о чем можно поговорить. Ей–богу, достаточно, не так ли?

Большое спасибо, отрезала Медсестра. Беседа с тобой была очень полезна. Я больше не имею права отрывать тебя от дел.

Да ладно, я только приветствую, когда меня отрывают от моих дел, дружелюбно сказал Бог. Творение совсем не такое унылое занятие, как люди думают. С одного раза всего не сотворишь, как в той оратории Гайдына. Эта вещь, знаешь, зависит от настроения. Не успеешь и глазом моргнуть, как все насмарку, все начинай сначала. И вот как бог свят, я, бывало, моргал. Да к тому же есть плохие дни, а есть хорошие, мир‑то крутится. Иногда у меня не возникало хорошей идеи на протяжении тысячелетий. Да, ты что‑то сказала.

Я сказала: «До скорого», — ответила Медсестра.

До скорых встреч, сказал Бог. С тобой всегда приятно поболтать. Люди говорят, ты не болтаешь по пустякам. А сами они несут сплошную чепуху. Камни или океаны — вот кто действительно стоящие собеседники.

— Думаю, мне не удаться выжать из себя что‑то путное в таком положении, — сказал Кляйнцайт. — В следующий раз надо будет захватить что‑нибудь, на чем сидеть. Сколько мы там собрали?

Медсестра подсчитала.

-- 1 фунт 27 пенсов.

Кляйнцайт взглянул на часы.

— И это за два часа, — сказал он. — Совсем неплохо. Пошли выпьем чаю.

Они зашли в то кафе, где они когда‑то с Рыжебородым пили кофе и ели фруктовые булочки. Заказали кофе и фруктовых булочек для себя, при этом никто не произнес ни слова.

Кляйнцайтов зад никак не мог отойти, и, думая о том, на чем можно было бы сидеть, он пришел мыслями к своему креслу в конторе, откуда его уволили. Вместе с креслом он вспомнил о своих заказах: зубная паста «Бзик», «Аналь Петролеум Напалм», «Порча Моторз Интернэшнл», «Концепции городской планировки Некрополя Лимитед» и «Местных пацанов дежурный притон Ройял Датч Хрясь». Местные пацаны с ревом пронеслись сквозь его сознание на роскошной «порче» марки «чингиз–хан II» по широкой автостраде, ведущей к району Некрополя, который по плану должен поглотить все жилые кварталы к северу от реки. Пацаны разевали свои широкие пасти на сценарий, подготовленный Кляйнцайтом. Вот их уже нет, автострада пуста. В госпитале, на его тумбочке, лежит пустая форма: гипотенектомия, асимптоктомия, стреттоктомия.

— Пойдем ко мне? — предложила Медсестра.

Кляйнцайт кивнул, поднялся, попутно смахнул со стола свою чашку, опрокинул стул, поднял его, ударился головой о стол, когда распрямлялся, сгреб свой глокеншпиль, опрокинул стул снова. Медсестра вывела его наружу.

В поезде они взялись за руки, потерлись коленями. КЛЯЙНЦАЙТ ВЕДЕТ, сообщили все заголовки в вечерних газетах. Он отвел глаза, стиснул коленку Медсестры. Двигаясь на эскалаторе вверх, к выходу из Подземки, он посмотрел с легким безразличием на девиц в белье, мысленно одел тех, кто не соответствовал его стандартам.

Квартира Медсестры. Время раздалось вширь, и Кляйнцайт вздохнул. Да, книги. Да, пластинки. Репродукция из галереи Тейта: Каспар Давид Фридрих, 1774–1840. Темные корабли, печальное предзакатное небо, фигуры на переднем плане. Китайский воздушный змей. Священное Сердце, и оно тут. Маленький медный Шива Натараджа, Владыка танца. Индийское покрывало. Прекрасное смуглое лицо Кришны всплыло в памяти Кляйнцайта. Туркменские подушки. Бархатный слоник, цветочные узоры. Войлочный кролик. Фотография Медсестры и двух сиделок перед Госпиталем. Фотография медсестры с родителями. Старые круглые часы с остановившимся маятником.

Медсестра зажгла газовую плиту, прикурила благовонную палочку, поставила квартет Моцарта. Священное Сердце и Моцарт, теперь они были вместе. Священное Сердце хранило молчание.

— Джин, виски? — спросила Медсестра.

— Виски, пожалуйста, — сказал Кляйнцайт. Отошел к окну. Небо было серым, как и прежде, на его фоне — упорные дымы из заводских труб. — Хорошо бы дождь, — попросил он.

Пошел дождь.

— Спасибо, — поблагодарил Кляйнцайт. Газ тихонько фукал. Кляйнцайт снял покрывало, одеяла. Простыни и наволочки в цветочных узорах, свежие, не наспанные. Медсестра принесла ему виски, склонила голову, и Кляйнцайт впился поцелуем в ее шею. Отставил виски в сторону. Неизвестно, когда мне удастся выпить его, подумал он. Большего и представить было нельзя.

Медсестра в неверном освещении, Медсестра выскальзывает из своего брючного костюма, освобождается от чулок при свете газовой печи. Ее жемчуг на закате, ее шелк на изукрашенных цветами простынях, ее вкус на языке, ее роскошь в ладонях, Кляйнцайт ошеломлен, стал ничем, пропал, возродился, выступил из ниоткуда, вводя себя как тему. Ловя ответ Медсестры, он звучал как холод, как безмолвие, как все, что под ним, как восставшая Атлантида, золотые соборы и восточные ковры, центральное отопление, финики и гранаты, рассеянный солнечный свет, стерео. Далеко внизу Подземка вопросила: «Не ты ли Орфей?»

Не спрашивай меня, отвечал Кляйнцайт, бесконечно разрастаясь вглубь и вширь. Кто еще может быть полон такой гармонии, такой глубины?

Легче там у огня, не налегай так на эти разукрашенные цветами простыни, сказала Подземка. Не налегай так на нее.

Легче легче легче, отозвался Кляйнцайт.

Может, позже стоит и налечь, сказала Подземка. Свижусь с тобой позже, посмотрю, собрался ли.

Я соберусь, отвечал Кляйнцайт. Ах, как я могу не, ох, как я могу не…

Забудь, сказала Подземка.

Угу, отозвался Кляйнцайт, затерянный в финиках и гранатах, солнечном свете Атлантиды, глухой к отдаленным рыку Госпиталя, который ревел там, вдали, как минотавр. Они заснули, проснулись, заключили друг друга в объятья. Проигрыватель молчал, смотрел на них красным глазом.

Медсестра поставила «Ein feste Burg ist unser Gott», они покурили, освещенные отсветами газового пламени. Медсестра ругнулась на один из Кляйнцайтовых носков. Кляйнцайт открыл крышку часов, ослабил перекрученную пружину, пустил часы, вышел, купил шампанского. Медсестра поджарила яичницу, отправилась в госпиталь на дежурство.

Кляйнцайт остался в квартире. Какие воспоминания у меня были? — спросил он. Котяра, похороны, Фолджер Буйян. Было ли там что‑нибудь еще?

Ага, было, с готовностью ответила Память, и ее вырвало. А теперь давай‑ка прибери здесь, как делали все остальные, приказала Память. Ты ничем не лучше их. Ведь теперь у тебя есть вся твоя жизнь.

 

Поздний кофе

Я и не знал, сколько всего у меня было, сказал Кляйнцайт, оставшись один в квартире Медсестры. Боже, все эти подробности, непреодолимая тяжесть подробностей внезапно вставшей из памяти жизни…

Не докучай мне лишними подробностями, отозвался Бог. Я тебе это уже говорил. Кляйнцайт его не услышал.

Боже, молвил Кляйнцайт. Я был рожден на этот свет, имел мать, отца и брата, жил в доме, у меня было детство, я учился, служил в армии, женился, произвел на свет дочь и сына, купил дом, развелся, нашел квартиру, потерял работу и вот к чему пришел. Чем не послужной список?

Если даже и так, хотелось бы, чтобы ты прекратил с этим шутки шутить, строго сказал Бог. Кляйнцайт все еще его не слышал.

Воспоминания — довольно поганая штука, продолжал Кляйнцайт. У меня также есть страховка, имущество, взятое в аренду, свидетельства о рождении, браке и разводе, завещание, паспорт, водительские права, средства в банке и средства на сберегательной книжке, счета оплаченные и счета неоплаченные, письма, так и оставленные без ответа, книги, пластинки, столы, стулья, скрепки для бумаги, рабочий стол, пишущая машинка, аквариум, крем для бритья, зубная паста, мыло, магнитофон, часы, бритва, граммофон, одежда, крем для обуви. У меня есть такие галстуки, которые я больше никогда не надену.

Ты меня извини, сказал Бог. Но я держу в руке своей целый мир, и мне бы тоже очень хотелось опустить его на минутку.

Зазвонил телефон. Кляйнцайт взял трубку.

— Кляйнцайт? — спросил голос.

— Да, — ответил Кляйнцайт. — Кто это?

— Кришна. Вы что, скрываетесь?

— Не знаю. Скорее, обдумываю.

— Ну, удачи.

— Спасибо. Медсестре что‑нибудь передать?

— Нет, я вам звонил. Счастливо оставаться! — Кришна отключился.

С чего бы это он позвонил мне? — подумал Кляйнцайт. Он перевел взгляд на Шиву Натараджу. Две правых руки, две левых. Верхняя правая рука держит барабан в форме песочных часов, верхняя левая — пламя. Другие две руки застыли в жестах. Шива был изображен танцующим на простертом демоне, выглядящем маленьким и ничтожным. Тут же лежала книга по индийской скульптуре, и Кляйнцайт отыскал в ней очень похожую картинку с Шивой. «Нижняя правая рука застыла в положении Абхайя, выражающем бесстрашие», — произнесла книга. Прекрасно, сказал Кляйнцайт. Бесстрашие. Что насчет этого? — спросил он Шиву.

Ничего не следует бояться, ответил Шива.

Ладно, сказал Кляйнцайт. Ничто как раз и есть то, чего я боюсь, и каждый день его все больше.

Что бы ни было формой, есть пустота, ответил Шива. Что бы ни было пустотой, есть форма.

Да не будь ты со мной таким индийским мистиком, сказал Кляйнцайт. «Творение возникает из барабана», — прочел он. Или глокеншпиля, как бы я подумал, произнес он. «Из пламени возникает разрушение». Ну, так и есть: куришь. «Из ноги, поставленной на землю, — иллюзия; поднятая нога дарует спасение». А как, спросил Кляйнцайт, оторвать от земли обе ноги?

Попробуй для начала поднять одну, посоветовал Шива. Вся штука в том, чтобы почувствовать, как танец струится сквозь тебя, позволить ему струится сквозь тебя. Ушли, ушли, ушли, все ушли туда, откуда нет возврата, каково это осознавать, горе мне!

Точно, отозвался Кляйнцайт. Он попытался встать в ту же позицию, что и Шива, и сразу почувствовал слабость в ногах.

Слушай, произнес Бог, ты что это, заигрываешь с чужими богами? Первый раз за все время Кляйнцайт услыхал его.

Предложи что‑нибудь получше, сказал он.

Я поразмыслю над этим, сказал Бог.

Ты знаешь результаты Шеклтона–Планка? — спросил Кляйнцайт.

Расскажи мне, сказал Бог.

Кляйнцайт рассказал.

Ладно, сказал Бог. Предоставь это мне. Я свяжусь с тобой позже.

Ты знаешь, как найти меня? — спросил Кляйнцайт.

У меня есть твой номер, ответил Бог и отключился.

Медсестры не будет до самого утра. Кляйнцайт посмотрел на брючный костюм, переброшенный через спинку стула, взял в руки брюки, поцеловал их, вышел из квартиры.

Он вошел в Подземку, доехал до моста, перешел его, заметил похожего на хорька старикашку, который играл на губной гармошке, на ходу кинул ему в шапку 10 пенсов.

— Благослови тебя Бог, папаша, — сказал старикашка.

Кляйнцайт повернулся, пошагал обратно. Старикашка вновь затряс своей шапкой перед его носом.

— Я уже дал, — сказал Кляйнцайт. — Я только что проходил мимо вас.

Старикашка качнул головой, зло глянул на него.

— Ну ладно, — сказал Кляйнцайт. — Возможно, этого и не было. — И дал ему еще 10 пенсов.

— Благослови тебя Бог в другой раз, папаша, — отреагировал старикашка.

Кляйнцайт вновь вошел в Подземку, приехал на станцию, где он последний раз видел Рыжебородого. Здесь он огляделся и отправился по переходам, так давно не видевшим его, ища новые надписи на кафельных стенах, прочел ЧЕМ НИ ЗАЙМИСЬ, ВСЕ БЕЗ ТОЛКУ, поразмыслил над этим, прочел еще: И ЕВРОПА БЕСТОЛКОВАЯ, ЗА ИСКЛЮЧЕНИЕМ ВЕРХНЕЙ ЧЕТВЕРТИ ФИНЛЯНДИИ И ВЕРХНЕЙ ПОЛОВИНЫ МОРСКОГО ПОБЕРЕЖЬЯ НОРВЕГИИ, поразмыслил и над этим. На афише известный премьер–министр, изображенный в виде юного офицера с пистолетом в руке, глянул на него с вызовом, надпись рукой сказала за него: «Я должен кого‑нибудь убить, даже британские рабочие близки к этому». БЕЙ ЧЕРНОМАЗОЕ ДЕРЬМО, подхватила стена. Наконец, на северной платформе Кляйнцайт нашел Рыжебородого, тот сидел на скамейке со своей скаткой и сумками. Он присел рядом.

— Что ты думаешь о верхней четверти Финляндии? — спросил Кляйнцайт.

Рыжебородый затряс головой.

— Мне плевать на то, что происходит, — ответил он. — Я газет не читаю, вообще ничего не читаю. — В его руке был ключ. — Они поменяли замок.

— Кто? — спросил Кляйнцайт. — Какой замок?

— От той комнаты, ВХОД ТОЛЬКО ДЛЯ ПЕРСОНАЛА, — сказал Рыжебородый. — Я там целый год ночевал. А теперь она заперта. Не могу дверь открыть.

Кляйнцайт покачал головой.

— Интересно, да? — спросил Рыжебородый. — Пока я делал то, что приказывала мне желтая бумага, я мог открыть эту дверь. У меня было место, где приклонить голову, выпить чашечку чая. А как не стало желтой бумаги, не стало и комнаты.

— А у кого ты взял ключ? — спросил Кляйнцайт.

— У последнего человека желтой бумаги.

— В смысле — «человека желтой бумаги»?

— Тощий такой, на него посмотреть, так казалось, что он вот–вот пыхнет и сгорит в одну секунду. Не знал, как его зовут. Он еще на цитре играл на улице. Желтая бумага оказалась ему не по зубам, как и мне. Бог его знает, что с ним потом случилось.

— А что он делал с желтой бумагой? И что ты с ней делал?

— Любопытство тебя сгубит.

— Если не это, то что‑нибудь другое, — ответил Кляйнцайт. — Что ты делал?

Рыжебородый выглядел замерзшим, дрожащим, испуганным, обхватил себя руками.

— Ну, в общем, она чего‑то хочет от меня. В смысле, желтая бумага не то, что деревья там или камни, которым все до фонаря. Она активная, понимаешь? Она чего‑то хочет.

— Чепуха, — выговорил Кляйнцайт, его вдруг пробрал озноб от окружающих его холода и безмолвия, он ощутил холодные лапы у своих ног.

Рыжебородый посмотрел на него своими голубыми и пустыми, как у той куклы на пляже, глазами. Рельсы застонали, зазвенели, примчался поезд, двери раскрылись, закрылись, умчался.

— Вот как, — произнес он. — Чепуха. А не ты ли говорил мне в прошлый раз, что она заставила тебя написать о тачке, полной клади, а потом тебя уволили?

— Ладно, так чего она хочет? — спросил Кляйнцайт, чувствуя, что все внутри у него сжимается от страха. Ради всего святого, чего здесь следует бояться?

Абсолютно ничего, донесся откуда‑то черный мохнатый голос. Хо–хо. И в Кляйнцайте открылась боль, словно дивные резные двери. Отлично, бодро произнес он и заглянул в них. Ничего.

— Она чего‑то хочет, — сказал Рыжебородый. — Ты пишешь на ней слово, потом два слова, потом строку, две, три. Так вот и идет. Но слова совсем не… — Он замолк.

— Совсем не что?

— Не то, что нужно. Совсем не то, что нужно, черт бы их подрал..

Точно вспышка, Кляйнцайту подумалось: «Может, это и не твои слова. Чьи‑то чужие».

— С бумагой что делают? — продолжал Рыжебородый. — Пишут на ней, рисуют, задницу подтирают, посылки заворачивают, рвут ее. Я пробовал рисовать, это было не то. Ладно, сказал я ей, бумаге этой, давай‑ка сама найди слова, поди выйди в мир, тогда‑то и посмотрим, с чем ты вернешься. Так что я начал разбрасывать ее повсюду. Удивительно, как мало людей наступает на бумагу, которая лежит на полу у них под ногами. В основном люди обходят ее стороной, иногда поднимают. Бумага начала со мной разговаривать, так, несла всякую чушь, какие‑то мерзкие фразки, которые я записывал. Потом она попыталась меня убить, но был отлив, и я, черт меня побери, не собирался брести полмили по пояс в тине, чтобы только потопить себя. — Он издал смешок, похожий скорее на сопение.

— А где тот, другой человек взял ключ? — спросил Кляйнцайт.

— Понятия не имею, — ответил Рыжебородый, съежился и стал совсем маленьким. — Мне страшно.

— Чего?

— Всего.

— Пойдем, — сказал Кляйнцайт. — Я куплю тебе кофе и фруктовых булочек.

Рыжебородый последовал за ним на улицу, маленький, сгорбившийся.

— Пожалуйста, не нужно фруктовых булочек, — сказал он в кафе. — У меня нет аппетита.

С потерянным видом он стал пить кофе.

— Фонари здесь не такие яркие, — проговорил он. — А на улице так темно. Обычно ночи бывают ярче, когда всюду горят фонари.

— Иные ночи бывают совсем темные, — сказал Кляйнцайт.

Рыжебородый кивнул, втянул голову в плечи, словно уворачиваясь от ночи, царящей снаружи.

— Ты кормишься игрой на улицах? — спросил Кляйнцайт.

Рыжебородый кивнул.

— По большей части, — ответил он. — Плюс я наведываюсь в некоторые бакалеи да тибрю что плохо лежит. Все время, знаешь, на ногах. — Он несколько раз кивнул, покачал головой, пожал плечами.

— Желтая бумага, — сказал Кляйнцайт, — это какой‑то особый сорт? Где ты ее берешь?

— У Раймэна. 64 миллиметра, толстая с жестким обрезом, формата А4. Бумага для копирования, так сказано на этикетке. Оставил бы ты это. Нечего с этим возиться.

— Однако многие обязаны это делать, — ответил Кляйнцайт. — Конторские служащие, к примеру. Если это бумага для копирования, то я думаю, что она используется для изготовления копий.

— Изготовления копий! — произнес Рыжебородый. — Как раз это‑то и не опасно. Слушай, я хочу рассказать тебе кое‑что об этом…

— Нет, — оборвал Кляйнцайт, — ты не должен этого делать… — Он не ожидал от себя такого. На какой‑то момент фонари тоже показались ему не такими яркими. — Я не хочу знать. Это не важно, это не имеет никакого значения.

— Как хочешь, — сказал Рыжебородый. Он обернулся, чтобы посмотреть в окно. — Где я буду спать сегодня? — спросил он. — Не могу я больше на улице спать.

Кляйнцайт вдруг чуть не расплакался от внезапной жалости к нему. Он видел, что тому страшно даже выйти из помещения, не то чтобы спать на улице. «У меня», — услышал он свой голос. Странно, что прежде он совсем не думал о ней, своей квартире, не наведывался туда, когда уходил из госпиталя. Его квартира. Одежда на вешалках, в выдвижных ящиках. Крем для обуви, мыло, полотенца. Молчащее радио. Еда в холодильнике, потихоньку обрастающая инеем, и никто не откроет дверцу, не зажжет свет. Хорошо, что не оставил в аквариуме рыбок, одну только фарфоровую русалку. Он услышал, как ключ звякнул о крышку стола, увидел свою руку, кладущую ключ, услышал свой голос, произносящий адрес. «Положи ключ в почтовый ящик, когда будешь уходить», — произнес этот голос. — «У меня есть запасной».

— Спасибо, — сказал Рыжебородый.

А Кляйнцайт думал о своем аквариуме, медленном струении водорослей, мерцающем зеленоватом освещении, когда включаешь лампочку, размеренных вздохах и гудении насоса и фильтров, загадочной улыбке и роскошных формах русалки. Он установил аквариум сразу же, как въехал, но никогда не запускал туда рыбок. «Пожалуйста», — ответил он и увидел, что стул пуст. Что я наделал? — в панике подумал он. Он обкрадет меня. Он ведь не знает, что я в госпитале. И останется ли он только на одну ночь?

Он вышел на улицу. Тут и впрямь было темно, не лишнее бы добавить света. Ему пришла в голову мысль, что всего вокруг становится меньше. Идет какое‑то постоянное сокращение. Он стал смотреть себе под ноги, на стальные плиты разных форм и размеров, вделанные в тротуар и тускло отражающие голубой свет уличных фонарей. Диспетчерская Газовой Компании Северной Темзы. Телефоны Почты. Ни на одной не было написано «Кляйнцайт».

Он спустился в Подземку, добрался до квартиры Медсестры, гордо отомкнул дверь ключом, который она дала ему, зажег плиту, удовлетворенно вздохнул. Ванная пахла телом Медсестры. Когда он глянул в зеркало, перед ним и его лицом внезапно встали Гипотенектомия, Асимптоктомия и Стреттоктомия. Боже, произнес он.

Бог слушает, отозвался Бог. Прошу заметить, ответил я, а не Шива.

Я заметил, сказал Кляйнцайт. Слушай, что мне делать?

Насчет чего? — спросил Бог.

Ты знаешь, сказал Кляйнцайт. Насчет всего этого в госпитале. Операции.

Так, сказал Бог. Дихотомия, по–моему? Извини, я, кажется, забыл, как тебя зовут.

Кляйнцайт, сказал Кляйнцайт. Гипотенектомия, Асимптоктомия и Стреттоктомия.

Подумать только, сказал Бог. Да они собираются кучу всего у тебя оттяпать.

Это все, что ты можешь сказать? — спросил Кляйнцайт.

Ну, Кранкхайт, старина…

Кляйнцайт, сказал Кляйнцайт.

Точно. Кляйнцайт. Это, конечно, твое дело, но на твоем месте я бы не стал так волноваться.

Не торопиться с операцией, ты это имеешь в виду?

Вот именно.

Но что если у меня снова будет боль и все такое?

О, это все у тебя будет в любом случае, с операцией, без операции. Это такой, знаешь, процесс медленного развала по частям. Энтропия там, ну, ты понимаешь. Никто вечно не живет, даже Я. Тебе всего лишь нужен предмет интереса. Найди себе подружку.

Уже нашел, сказал Кляйнцайт.

Во, хорошо. Купи глокеншпиль.

Уже купил, сказал Кляйнцайт.

Ага, сказал Бог. Ну, вот и молодец. С желтой бумагой попробуй что‑нибудь. И вообще, держи меня в курсе, Клеммрайх, хорошо?

Кляйнцайт, сказал Кляйнцайт.

Конечно, сказал Бог. И вообще, не стесняйся, обращайся ко мне, если нужна какая помощь.

Кляйнцайт посмотрел вверх, на светильник, висящий в ванной. Лампочка‑то совсем тусклая, произнес он, ватт на 10, затем почистил зубы щеткой Медсестры, лег в постель.

Наутро Медсестра пришла к нему, прижалась холодными голыми ягодицами.

Ладно, подумал Кляйнцайт. Пусть даже Бог и забыл, как меня зовут, — мне это безразлично.

 

Сутенер

Кляйнцайт возвратился в госпиталь, вытащил все из тумбочки, упаковал вещи.

— Где вы были? — спросила его дневная сестра.

— Снаружи.

— А сейчас куда собрались?

— Туда же.

— Когда вы вернетесь?

— Я не вернусь.

— Кто разрешил вам уйти?

— Бог.

— Поосторожнее со словами, — предупредила дневная сестра. — Вы, наверное, слыхали про Акт о психическом здоровье.

— А вы, наверное, слыхали про Англиканскую церковь, — отпарировал Кляйнцайт.

— А что доктор Налив? — спросила сестра. — Он сказал что‑нибудь о вашей выписке? Ведь вы в очереди на операцию, не так ли?

— Нет, он ничего не сказал, — ответил Кляйнцайт. — Да, я в очереди на операцию.

— Тогда подпишите эту форму, — сказала сестра. — Что выписываетесь вопреки совету.

Кляйнцайт подписал, выписался вопреки совету. Попрощался со всеми, пожал руку Шварцгангу.

— Удачи, — вымолвил тот.

— Пикай, — напутствовал Кляйнцайт.

Когда он сходил вниз, ноги его дрожали. Госпиталь ничего не сказал, стал насвистывать какой‑то мотивчик, усиленно делая вид, что это его не волнует. Кляйнцайт испытывал близкое к тошноте чувство, которое он помнил еще с детства, когда прогуливал уроки. Все его одноклассники находились там, где положено, под счастливым укрытием своего расписания, не то что он, один–одинешенек, под чьим‑то взглядом сверху. Освещение на улице пугало. Позади него Госпиталь продолжал хранить молчание, вслед ему не тянулась ни рука, ни лапа. Кляйнцайту оставалось держаться только за свой страх.

Мне что‑то не по себе, пожаловался он Богу. Как будто операция, а с нею все неприятности, не остались позади.

А разве были бы твои неприятности позади, если бы тебя прооперировали? — вопросил Бог. Ты думаешь, все сразу бы стало на свои места? И ты стал бы наслаждаться своим добрым здравием бесконечно?

Что‑то ты слишком снисходителен, заметил Кляйнцайт. Это меня настораживает. Я вообще сомневаюсь, так ли ты озабочен тем, что происходит со мной.

Не жди от меня человеческого, ответил Бог.

Кляйнцайт оперся на свой страх, похромал тряскими ногами сквозь черное уличное освещение, нашел вход в Подземку, спустился. Подземка была словно страна мертвых, — мало поездов, мало людей в поездах, мало шума, много пустых мест. Жизнь была словно телевизионный экран, у которого отключили звук. Примчался в полной тишине его поезд, он вошел. На пустых местах его жена и дети болтали, пели, смеялись беззвучно, котяра потрясал кулаком, Фолджера Буйяна душили подушкой, отец его стоял рядом с ним у свежей могилы, где только что были похоронены деревья, трава и голубое–голубое небо. На поезде можно было передвигаться в пространстве, но не во времени. Кляйнцайт не хотел сходить там, где времени не было и ничего не надо было решать. Он бросил свое сознание, точно ведро, в колодец Медсестры. В ведре была дыра, оно поднялось пустым. Внезапно он вспомнил, что получил месячное уведомление закончить все дела в конторе. Месячное жалованье. Он даже не позвонил, чтобы сказать, что он лег в госпиталь. В поезд вошли девушка и парень, обняли друг друга, поцеловались. Вот у кого неприятностей нет, думал Кляйнцайт. Здоровые, молодые, они еще долго проживут, когда я уже давно буду на том свете. Я бы мог избавить себя от боли, если бы сейчас прекратил свое существование. Но это слишком тяжело. И все‑таки, вон лакедемоняне в Фермопилах, сидели на скалах и безмятежно расчесывали себе волосы гребнями. Вон птицы, вон морские черепахи, которые пересекают тысячи миль океана, чтобы только попасть в то единственное на свете место, где можно отложить яйца. Вон тот тип, как бишь его имя, который написал роман на 50,000 слов, ни разу не использовав букву «е». Кляйнцайт подумал о морских черепахах снова, покачал головой в восхищении.

Он вышел из поезда, направился к выходу, поднялся по эскалатору. Девушки на плакатах с рекламой белья встретили его бедрами, пупками, обнажили в улыбке зубы, уставились на него сосками, просвечивающими сквозь прозрачную ткань, завели глазами какой‑то тихий зазывный разговор. Не сегодня, сказал Кляйнцайт. Он сосредоточился на морских черепахах, подумал также об альбатросах.

— С тебя еще 5 пенсов, голуба, — сказала женщина в окошке. — Цены на проезд поднялись. — Вот она, жизнь, отметил про себя Кляйнцайт. Вчера ты прямо‑таки разорился, чтобы проехать туда и обратно, а сегодня ты платишь еще больше. Вот так. Кто знает, сколько мне придется заплатить, чтобы завтра утром встать с постели.

Он зашел в магазин канцелярских товаров Раймэна, отыскал там желтую бумагу. 64 миллиметра, толстая с жестким обрезом. В плотной коричневой бумажной обертке. Одинаковые увесистые упаковки на полке, каждая тихонько разговаривает сама с собой, незнакомая, невидимая под плотной коричневой оберткой. Кляйнцайт походил, поглазел на ленты для пишущих машинок, папки для бумаг, разноцветные обложки, скрепки, почтовые весы, вернулся, купил стопку желтой бумаги и шесть японских фломастеров, стараясь выглядеть беззаботно.

Он отправился на квартиру Медсестры, они занялись любовью. После обеда спустились с глокеншпилем в Подземку. Здесь Кляйнцайт наиграл и развил тему о морской черепахе. К ужину у них было 2 фунта 43 пенса.

— И это только за полдня, — восхитился Кляйнцайт. — За целый день мы могли бы собрать что‑то между тремя или четырьмя фунтами. А за шесть дней это бы уже составило от восемнадцати до двадцати четырех фунтов. — Слово «мы» выпорхнуло из его уст, как цыпленок, погуляло по переходу, что‑то бесцельно поклевало на полу, немного почирикало. Они наблюдали за ним.

Ты, выговорила Подземка. Сутенер.

Что ты имеешь в виду? — пораженно спросил Кляйнцайт.

Что ты имеешь в виду! — передразнила Подземка. Ты думаешь, будь ты один, тебе отвалили бы 2 фунта 43 пенса? Они смотрят на нее, а потом дают деньги. Почему бы тебе не позволить им зайти дальше, тогда они отстегнут больше. Сутенер. Ты думаешь, Эвридика стала бы держать шляпу, пока Орфей играл на улице за деньги?

Да я зарабатывал 6,500 фунтов в год! — возмутился Кляйнцайт.

Мимо проходил хорькоподобный старикашка. Тот ли самый, что играл на губной гармошке у моста? Он ничего не сказал вслух, лишь губы его произнесли какое‑то слово.

Что он сказал? — спросил Кляйнцайт.

Сутенер, с удовольствием повторила Подземка.

Кляйнцайт уложил глокеншпиль в футляр, сгреб Медсестру в охапку и поспешил с ней обратно в квартиру, здесь схватил стопу желтой бумаги в коричневой обертке, сел, держа ее перед собой.

Мне кажется, я должен сделать это наедине, не сказал он.

Думаю, да, не ответила она. Собрался?

Как собрался? — не переспросил он.

Не знаю, не ответила она.

 

Простой стол

Я существую, произнесло зеркало в ванной, глядя в лицо Рыжебородому. Мир возник вновь. Лицо появилось и пропало. Свет зажегся и погас. Звуки, голоса. Жизнь, произнесло зеркало. Действие. Снова тишина.

В замке повернулся ключ. Свет, шаги у входа в гостиную, голос Кляйнцайта. «Святые угодники!», — сказал этот голос.

В комнате ничего не было, кроме стола и стула. Простого стола и простого кухонного стула. Никогда прежде он их не видел. На столе лежала записка. На белой бумаге — мелкий неразборчивый почерк:

Поверь мне, это было очень трудно, но я таки сделал это для тебя. Рыжий

Кляйнцайт вошел в спальню. Кровати не было. Матрас и белье лежали на полу. Он растворил дверки шкафа. Кроме зимнего пальто, ничего.

Он зашел в кухню. Две тарелки, две суповые миски, две чашки, два блюдца. Два ножа, две вилки, две чайные ложечки, две столовые ложки. Кастрюля, сковородка, чайник, кофейник. Лопатка для жаренья, ножи — хлебный, для разделки мяса, консервный. На полке для продуктов — хлеб, кофе, чай, соль, перец, сахар, растительное масло. Больше ничего. Нет старых банок из‑под краски, стоящих на нижней полке, нет торчащих из них засохших кисточек. Нет ваз. Нет жестянки из‑под табака «Золотая Вирджиния», и в ней — покрытых коркой краски старых шурупов. Плита. Холодильник. В холодильнике — пинта молока, свежего. Больше фунта масла. Пять яиц. Кляйнцайт вновь заглянул на полку, где хранились продукты. Варенья нет.

Ни магнитофона, ни пишущей машинки, ни паспорта, ни радио, ни граммофона, ни скрепок для бумаги, ни страховых полисов, ни крема для обуви. Ни книжных полок, ни книг. Вся его библиотека состояла теперь из Ортеги–и-Гассета да пингвиновского издания Фукидида, которые он принес с собой из госпиталя. Он уже читал Ортегу, он вообще не хотел знаться с библиотекой, состоящей всего из двух книг. Он вышел в коридор, оставил книгу у двери женщины, которая обучала ораторскому искусству и игре на фортепиано. Взял Фукидида с собой в ванную, поднес его к зеркалу. Пелопонесская война, прочитало зеркало в зеркальном порядке. Офигеть, сказало зеркало.

Обратно в столовую. Пластинок нет. Он напел начало «Die Winterreise», представил, как бы это звучало, сыграй он его на глокеншпиле. Получалось не очень.

Внезапно он почувствовал, что ему недостает аквариума, его мерцающего зеленоватого освещения, загадочной улыбки и роскошных форм русалки. В горле его застряло рыдание от осознания этой потери.

На простом столе стояла пепельница. По крайней мере, подумал Кляйнцайт, он не хочет, чтобы я бросил курить. Он поднял с пола телефон, набрал 123, узнал, что на счет три будет 7.23 и сорок секунд, поставил свои часы.

Он положил обернутую в коричневое желтую бумагу на простой стол, сел рядом на простой кухонный стул. Лампы нет. В столе обнаружился ящик. Он выдвинул его, нашел там шесть свечей и спичечный коробок. Он прилепил свечу к блюдцу, зажег ее, выключил свет, закурил, закрыл глаза, пробежал пальцами по страницам «Пелопонесской войны», на одной остановился, открыл глаза, прочел:

«Этот союз был заключен вскоре после установления мира. Афиняне возвратили лакедемонянам пленников с острова. Затем наступило лето одиннадцатого года войны. Этим заканчивается описание первой войны, которая продолжалась непрерывно в течение этих 10 лет»

Нда, это тебе не И–цзин, сказал Кляйнцайт.

Я занимаюсь своей работой, а ты занимайся своей, огрызнулся Фукидид.

Кляйнцайт распечатал желтую бумагу. Она уставилась на него, словно гигантский спрут. Он завернул ее снова, закрыл глаза, полистал Фукидида, остановился, открыл глаза, прочел:

«Воины, отважно разделившие со мной опасность! Пусть никто из вас не стремится в настоящий тяжелый момент выказать свою рассудительность, тщательно взвешивая окружающие нас угрозы. Лучше без долгих размышлений идти на врага в твердой уверенности, что и на этот раз победа будет за нами. Там, где выбора нет, как у нас здесь, нет места и для долгих колебаний, ибо нужна быстрота и риск…»

Неплохо, похвалил Кляйнцайт.

Всегда к услугам, отозвался Фукидид.

Кляйнцайт не глядя развернул желтую бумагу, отделил наугад несколько листов, взял фломастер, записал три строчки, посвященные фарфоровой русалке:

Темный–темный осенний дождь, Освещенный изнутри аквариум; Улыбка русалки!

Затем он написал, так быстро, насколько мог, стихотворение о морской черепахе и другое, про жестянку из‑под табака «Золотая Вирджиния», задул свечу и отправился спать.

Наутро, позавтракав, он переписал оба стихотворения на несколько отдельных листов, взял глокеншпиль и желтую бумагу, по пути купил у Раймэна катушку скотча и диванную подушку и спустился в Подземку. Добравшись до своего места, он написал на листе желтой бумаги:

СТИХОТВОРЕНИЯ, 10 пенсов

Он прилепил это объявление и два своих стихотворения к стене, сел на подушку, заиграл на глокеншпиле мелодию про морскую черепаху и жестянку из‑под «Золотой Вирджинии».

Кто‑то из прохожих просто читал стихотворения, не покупая их и не бросая деньги в футляр из‑под глокеншпиля. Кто‑то кидал деньги, но стихотворения не покупал. Спустя некоторое время стихотворения все‑таки раскупили. Кляйнцайт сделал новые копии, приклеил их к стене. К обеду он продал уже шесть экземпляров стихотворения про морскую черепаху и четыре — про жестянку из‑под табака, получив за все это 1 фунт 75 пенсов. Когда меня нашел Фукидид, я был ничем, с гордостью подумал он. А теперь посмотрите‑ка на меня.

Полдень был буквально нафарширован туристами. Некоторые, купив его стихотворение, фотографировали его самого. Ничего, думал Кляйнцайт. Небось, завидев тут Гомера, они сфотографировали бы его тоже. После вечернего часа пик он сосчитал дневную выручку. 3 фунта 27 пенсов и какой‑то ключ.

Кляйнцайт оглядел ключ. Ключ был не его, и он не видел, чтобы кто‑нибудь бросил его. Это был ключ от американского автоматического замка, сделанный из латунной заготовки. От той комнаты с надписью ВХОД ТОЛЬКО ДЛЯ ПЕРСОНАЛА, комнаты Рыжебородого? Тот получил свой ключ от прежнего человека желтой бумаги, который, скорее всего, был Легковоспламеняющимся. Тот отдал свой ключ и умер в госпитале. Когда Рыжебородый отказался от желтой бумаги, они поменяли замок в той комнате. Теперь вот ключ переходит Кляйнцайту. От кого? Он попытался вызвать в памяти всех, кто проходил мимо него за весь день. Возможно, Рыжебородый был просто эксцентричный миллионер, держащий эту комнату специально для людей желтой бумаги, и его сказки про то, что ему негде ночевать, были просто способом проверить Кляйнцайта. Он почувствовал, как по его телу прокатилась волна благодарности. Он не один! Кто‑то присматривает за ним, подбросил ему ключ! Может, он и не от комнаты ТОЛЬКО ДЛЯ ПЕРСОНАЛА. Может, от женщины? Но тогда она должна была оставить ему записку, от какой двери этот ключ. Не может быть, чтобы от женщины. Это покровитель, такой, каким он и должен быть. Покровитель! Кляйнцайту представилась собственная фотографии на обороте суперобложки. Коктейли, красивые доступные женщины, не вместо Медсестры, конечно, а так, в дополнение к ней.

Перед тем, как пойти домой, он попробовал ключом комнаты с надписями ВХОД ТОЛЬКО ДЛЯ ПЕРСОНАЛА, ПОСТОРОННИМ ВХОД ВОСПРЕЩЕН, ВЫСОКОЕ НАПРЯЖЕНИЕ и НЕ ВХОДИТЬ. Ключ не подошел ни к одной из этих дверей. Он мог бы попробовать двери и на других станциях. Но торопиться было некуда, самое главное, у него был ключ.

Кляйнцайт сел в поезд и поехал домой. Назавтра он положил себе написать еще одно или даже два стихотворения, а сейчас ощущал себя под присмотром, кто‑то наблюдает за ним. Чудесно. Он развернул Фукидида, дошел до страницы 32, почувствовал, что это приносит ему пользу. Он не мог припомнить практически ничего из школьного курса древней истории, а в университете он никогда не учился. Он перелистал книгу вперед, желая узнать, чем закончилась распря из‑за Эпидамна, любопытствуя, кто же выиграл войну. Речи представителей коринфян и керкирян перед афинянами хоть и были чрезвычайно рассудительны, однако никто ведь не знает. Книга была приятной толщины, ее было удобно держать в руке, фрагмент росписи вазы на обложке был изумителен, вертикальные белые трещины на глянцевой черной бумаге корешка знаменовали его достижения, заставляли гордиться достигнутым. А дома дожидаются его простой стол, голая комната и светильник. Величие кольнуло его, словно холодное прикосновение тумана к коже. В пластиковом пакете от Раймэна тихонько зарычала желтая бумага. В его кармане вместе с другими ключами лежал новый ключ и тот ключ, который дала ему Медсестра. Двери, двери!

А может, это Шварцганг, подумал он, выходя из Подземки и направляясь к своей квартире. Может, это Шварцганг — тот эксцентричный миллионер, который держит комнаты с надписью ВХОД ТОЛЬКО ДЛЯ ПЕРСОНАЛА для людей желтой бумаги, может, Шварцганг сам — человек желтой бумаги, ныне старый и разбитый недугами, кто передал ему факел, чтобы самому остаться пикать на своей больничной койке, кто лишил Рыжебородого его привилегий и послал кого‑нибудь бросить ключ в ящик из‑под Кляйнцайтова глокеншпиля. Кляйнцайт увидел в сознании посвящение: «Моему другу Шварцгангу, который…» Посвящение чего? А! Кляйнцайт моргнул в золотых дверях вечера. Подождем, посмотрим.

Он поджарил яичницу себе на ужин, с улыбкой подумал о желтой бумаге, ждущей его, и о том, как он тигром набросится на нее. Изнасилование. Желтой бумаге это наверняка понравится. Рыжебородому просто не доставало мужественности. Он не торопясь выпил кофе, не торопясь прибрал со стола.

Кляйнцайт вошел в гостиную, потирая руки и посмеиваясь, зажег свечу, совлек с желтой бумаги пластиковый раймэновский пакет. Желтая бумага, обнаженная, лежала перед ним. О да, да, да, забормотала она. Никогда со мной не происходило ничего подобного, никогда у меня не было такого, как ты. Да, да, о да. Сейчас сейчас сейчас.

Уйма времени, ответил Кляйнцайт. Чего спешить. Он вновь облачил желтую бумагу, опустошил пепельницу, положил Фукидида перед собой на простой стол и стал читать при свете свечи. Она здесь, при мне, думал он. Я возьму ее, когда буду готов. Чего спешить, впереди уйма времени.

В книге флот коринфян на рассвете вступал в бой с флотом керкирян возле Сибот. Кляйнцайт ощутил соленый запах эгейского утра. Гребцы на своих скамьях, взлетают и опускаются весла, канаты холодны и влажны, остроконечные тараны, все в белой пене, со свистом разрезают воду, впереди, на серебристом горизонте, все яснее очерчиваются полосатые паруса. Он потерял чувство реальности среди всех этих подробностей, очнулся только на странице 67, обнаружив, что обе стороны приписали себе победу и воздвигли трофеи на Сиботах. Кляйнцайт покачал головой, он‑то ожидал, что в древности все было гораздо определеннее. Я буду через минутку, сказал он желтой бумаге и продолжил чтение. На странице 75 представитель коринфян сказал лакедемонянам:

«…вам еще никогда не приходилось задумываться о том, что за люди афиняне, с которыми вам предстоит борьба, и до какой степени они не схожи с вами. Ведь они сторонники новшеств, скоры на выдумки и умеют быстро осуществить свои планы».

Так и надо, отметил Кляйнцайт.

«Вы же, напротив, держитесь за старое, не признаете перемен, и даже необходимых. Они отважны свыше сил, способны рисковать свыше меры благоразумия, не теряют надежды в опасностях».

С этого момента и я буду поступать так же, сказал Кляйнцайт Фукидиду.

«А вы всегда отстаете от ваших возможностей, не доверяете надежным доводам рассудка и, попав в трудное положение, не усматриваете выхода».

Вообще‑то, сказал Кляйнцайт, со мной все было не так уж плохо. Я купил глокеншпиль, влюбился в Медсестру, оставил госпиталь, сам, один, заработал 3 фунта 27 пенсов только за сегодня, продав свои собственные стихи.

«Они подвижны, вы — медлительны. Они странники, вы — домоседы. Они рассчитывают в отъезде что‑то приобрести, вы же опасаетесь потерять и то, что у вас есть. Победив врага, они идут только вперед, а в случае поражения не падают духом. Жизни своей для родного города афиняне не щадят…»

Послушай, произнес Кляйнцайт. И я ведь не щажу своей жизни. Разве я не ушел из госпиталя, оставшись без операции? Один Бог знает, какой степени достиг мой собственный развал. Ты не можешь не назвать меня афинянином.

«а свои духовные силы отдают всецело на его защиту. Всякий неудавшийся замысел они рассматривают как потерю собственного достояния, а каждое удачное предприятие для них — лишь первый шаг к новым, еще большим успехам».

Обещаю тебе, сказал Кляйнцайт своей покойной матери, обещаю — я буду, я добьюсь, я сделаю. Ты будешь горда мной.

«Если их постигнет какая‑либо неудача, то они изменят свои планы и наверстают потерю. Только для них одних надеяться достичь чего‑нибудь значит уже обладать этим, потому что исполнение у них следует непосредственно за желанием. Вот почему они, проводя жизнь в трудах и опасностях, очень мало наслаждаются своим достоянием, так как желают еще большего. Они не знают другого удовольствия, кроме исполнения долга, и праздное бездействие столь же неприятно им, как самая утомительная работа. Одним словом, можно сказать, сама природа предназначила афинян к тому, чтобы и самим не иметь покоя, и другим людям не давать его».

Хорошо, сказал Кляйнцайт. Достаточно. Он открыл дверцу клетки, где желтая бумага ходила взад и вперед, и она накинулась на него. Рыча и кусаясь до крови, катались они по полу. Неважно, какое заглавие я выберу для начала, сказал он, любое сойдет. ГЕРОЙ, например. Глава 1. Он записал первую строчку, а желтая бумага в это время впивалась в него зубами, боль была нестерпимой. Это убьет меня, произнес Кляйнцайт, пережить это невозможно. Он записал вторую строчку, третью, завершил первый абзац. Рычание и кровь прекратились, желтая бумага с урчанием терлась об его ноги, первый абзац пел и танцевал, кувыркался и играл на заре, на зеленой траве.

Да здравствуют афиняне, сказал Кляйнцайт и отправился спать.

 

Ха–ха

Кляйнцайт в страхе пробудился, думая о написанном им абзаце, почувствовал, как тот нарастает в нем, словно гигантская волна, накатывается, накатывается, неужто его так много? Спокойно, сказал он себе. Думай на афинский лад. Мерные взмахи весел, остроносые корабли рассекают воду, он подошел к шкафу, чтобы взять свой тренировочный костюм и кроссовки. Ни костюма, ни кроссовок. Он забыл про большую чистку. Ничего, сказал он, вывел своих гоплитов на прогулку по набережной, где обычно он совершал свои утренние пробежки.

Груды коричневых и желтых листьев у парапета. Зима близко, свет уже не так ярок. Серая река, серое небо, дорожные рабочие с лопатами, черные на сером, беззвучно засыпают желтым песком трещины между камнями мостовой. Статуя Томаса Мора с позолоченным лицом. Вереница прогулочных катеров, осевших под тяжестью своих обязанностей увеселять, зачалена за оранжевые буи. Землечерпалка, занятая углублением речного дна. Зеленая бронзовая статуя обнаженной девушки. Серые краски застыли в неподвижности, задержали дыхание. Что, если гигантская волна прекратит свой бег, подумал Кляйнцайт. Что тогда?

Возле него притормозила громадная фура. Из окна высунулся водитель.

— Как мне заехать на твою площадь? — задал он вопрос.

— Зачем это? — спросил Кляйнцайт.

— Черт, да ведь должен я это все доставить или нет!?

— А что там у тебя? — спросил Кляйнцайт.

— А тебе‑то что?

— Не думай, что я приму все, что бы мне ни доставили.

— Так это, стало быть, ты тут дожидаешься этого?

— Смотря по тому, что у тебя там, — уклонился Кляйнцайт.

— Смертный ужас — ответил водитель. Фура была, наверное, с милю длиной, сзади у нее висела табличка: «ОСТОРОЖНО, ПРИЦЕП!».

— Так, — сказал Кляйнцайт. — После моста свернешь налево, затем перед светофором второй поворот направо, затем второй светофор после левого поворота, затем третье кольцо после отводной дороги, потом первый левый поворот сразу после кабачка «Зеленый человек» на углу. — Это заведет его прямиком в Баттерси, подумал Кляйнцайт, и даст мне час форы.

— Будь любезен, повтори все сначала, — попросил водитель.

— Я‑то повторю, если ты повторишь, — ответил Кляйнцайт. — Что ты сказал в самом начале?

Водитель оценивающе посмотрел на Кляйнцайта, закурил, глубоко затянулся.

— Я спросил, как проехать на Мавританскую площадь.

— А потом ты сказал, что это доставка…

— Из «Мортон Тейлор». Ты что, инспектор?

— Извини, — сказал Кляйнцайт. — Я в последнее время слышу как‑то… — Он бросил взгляд на борт фуры. На нем красовалась надпись трехфутовыми буквами, достаточно безобидная: СМЕРТНЫЙ УЖАС.. — Мавританская площадь — это где‑то в Сити. — сказал он. — Тебе надо повернуть назад и ехать как ехал, вдоль набережной мимо Блэкфрайарс–Бридж на Виктория–cтрит, а там кого‑нибудь спросить.

— Счастливо, — бросил водитель. Фура тронулась.

— Пожалуйста, — ответил Кляйнцайт. Он продолжил свой путь мимо пунктов, которые всегда служили ему ориентирами во время пробежки, мимо моста, телефонного киоска, мимо светофора, на ту улицу, которая вела к фармацевтическому садику. Здесь он повернул обратно, думая одновременно на афинский, абзацный и ключной лад. Впереди на расстоянии, просвечивая коричневыми и желтыми листьями, удалялись от него призрачные дети, которые были больше не его. Вот так мы это и делаем, произнесла Память. Всех удаляем.

Я запамятовал, как все замирает утром в ожидании у реки, сказал Кляйнцайт. Он тут же вернулся к афинскому образу мышления, построил своих гоплитов впереди себя в тонкую красную шеренгу, вместе они промаршировали домой, здесь он позавтракал, взял свой диванную подушку, глокеншпиль, Фукидида, желтую бумагу, стихотворения и начатый абзац, положил в карман ключ и спустился в Подземку.

В поезде он прочел об осаде Платеи, о том, как пелопоннесцы насыпали возле города вал, а платейцы в это время воздвигли внутри города со стороны вала оборонительный помост. В те времена трусов не водилось, думал Кляйнцайт. А ведь то даже не афиняне.

На своем месте в переходе он приклеил к стене два стихотворения и написал два новых: стихотворение о зеленой бронзовой девушке и стихотворение про «Мортон Тейлор». Особенно ему понравились две заключительный строчки из второго стихотворения:

Опасность нависла ль, ошибся ль — иди И знай — «Мортон Тейлор» всегда впереди.

Сплошная эзотерика, подумал Кляйнцайт. Пусть их гадают. В то время как он сидел, скрестив ноги, и писал на желтой бумаге, перед ним остановилась молодая пара. Большие оранжевые ранцы, джинсы, на шее у каждого анк на ногах — армейские ботинки.

— Вы гадаете? — спросила девушка.

— Постоянно, — немедленно ответил Кляйнцайт. — 50 пенсов.

— Давай, Карен, — подстегнул ее парень.

— Погадайте нам, — решилась девушка и протянула Кляйнцайту 50 пенсов.

— Ладно, — сказал Кляйнцайт. — Напишите свои имена на желтой бумаге.

Они написали имена: Карен и Питер. Кляйнцайт разорвал бумагу, потряс кусочки в ладонях, дал им упасть на пол, перемешал их.

— Путешествие, — сказал он.

— Серьезно? — спросил Питер.

— Поиск, — сказал Кляйнцайт. — Сложная дорога, долгий поиск, много находок. Место посева и сбора. Свет свечи, хлеб домашней выпечки, братство единомышленников, гармония с собой и с природой. Мир, но и внутренний поиск.

— Вместе? — спросила Карен.

— Вместе, — ответил Кляйнцайт, — но не обязательно в одном и том же месте.

— Фантастика, — сказала Карен.

— Хренотня, — сказал Питер. Они ушли.

Легкие 50 пенсов, подумал Кляйнцайт и написал на желтой бумаге объявление:

ГАДАЮ. 50 пенсов

Следующими были две женщины, обе в черных брючных костюмах. Старшая была выше ростом, широкая в кости, с короткими седыми волосами, во рту ее дымилась сигарета, в целом она здорово смахивала на капитана клипера.

— Пойдем же, Эмили, — потянула она свою подругу, когда та остановилась. — Я хочу успеть в Америкэн Экспресс, пока он не закрылся.

— Но ты вечно торопишься куда‑то, стоит мне на минутку остановиться, — ответила Эмили, улыбнувшись Кляйнцайту. Она была юная и стройная и запросто могла сойти за общую любимицу на том судне, где женщина постарше была капитаном. — Стихи, — произнесла она. — И гадание. Как вы думаете, что нас ждет?

— Ты узнаешь это скорее, чем он, — сказала ей та, что старше.

Эмили тем временем заплатила за стихотворение и за гадание. Кляйнцайт предсказал ей перемены и исполнение желаний. Капитанша закурила другую сигарету от предыдущей. Эмили совсем замечталась, когда они уходили.

Любопытно, подумал Кляйнцайт. Будущее тех людей, которые хотят его узнать, очень легко угадывается по их виду.

Следующей была пожилая американская пара. Два стихотворения и предсказание. Кляйнцайт бросил взгляд на их сандалии ручной работы, вязанные носки, кожаный, ремешком, галстук на мужчине, внушительный фотоаппарат с трехфутовым объективом. Новый подъем в сфере персонального развития, предсказал Кляйнцайт. Возможно, гуманитарные науки. Керамика там. Графика. Тут же, на месте, он решил, что это будут кустарные ремесла и фотографическая графика. Они были изумлены таким глубоким проникновением в суть вещей.

Потом наступило затишье, и у Кляйнцайта первый раз за все утро появилась возможность поиграть на глокеншпиле и подумать насчет ключа. Это должно случиться сегодня, решил он. Человек, бросивший мне ключ, сегодня заговорит со мной. Он удержался от мысли поразмышлять о следующем абзаце, который он собирался написать. Пусть это случится само собой. Какой‑то голос ухнул: «Хо–хо, пусть это случится, пусть это произойдет!»

Потом дело снова двинулось. 3 фунта 53 пенса к обеду. Кляйнцайту платили за музыку, стихи, гадание. Вся штука в широких замыслах, подумал он и собрался было поднять цену за стихотворения до 15 пенсов. Но потом решил, что не станет. Люди не скупятся выкладывать денежки за то, чтобы им погадали, но вряд ли раскошелятся на стихи. Пускай стихи достаются дешево.

Ближе к вечеру возле него появилась какая‑то увядшая женщина. Кляйнцайт тут же предположил, что дома у нее пятьдесят кошек и жухлая герань на подоконнике. Ест два раза в день, ведет дневник розовыми чернилами. На гадание у нее денег не хватит, да и за 10 пенсов лучше купить еду кошке, чем стихотворение. Пусть хотя бы послушает задаром, подумал он, и тут же сочинил для нее вариации «Dies Irae» на тему о морской черепахе.

— Вчера, — сказала женщина, — я проходила мимо и дала вам денег.

Возможно, одна из тех, кто бросил 2 пенса, подумал Кляйнцайт и поблагодарил:

— Спасибо.

— Мне кажется, я бросила вместе с деньгами ключ, — сказала женщина.

Очень хорошо, с горечью подумал Кляйнцайт. Просто замечательно. Так оно и бывает. Ну, ничего. Всего только рана в самое сердце. Той гигантской волны, которая росла в нем целый день, уже не было, видимо, потому что она разбилась, схлынула, бросив его вниз, к мертвецам на дне морском. Одни кости и прочая мерзость, и никаких сокровищ. Сплошная чернота. Кляйнцайт улыбнулся, вытащил ключ из кармана и отдал его женщине.

— Да, — сказала она, — это он. Спасибо вам большое.

— Пожалуйста, — ответил Кляйнцайт. Она не знала, то ли идти ей, то ли оставаться. От него пахло вялой геранью, кошками.

— Знавала я когда‑то одного молодого человека, он играл на глокеншпиле в полковом оркестре, — произнесла она. — Никогда не видала, чтобы на таком играли в метро. — Она раскрыла свою сумочку, порылась там не гнувшимися словно от холода пальцами и бросила ему украдкой вытащенную монетку. — Большое вам спасибо, — повторила она и повернулась, чтобы уходить.

— Подождите, — сказал Кляйнцайт. Он быстро написал стихотворение о глокеншпиле и вручил ей.

— Большое вам спасибо, — произнесла она и медленно удалилась.

Вот и нет ключа, сказал Кляйнцайт желтой бумаге. Только я да «Мортон Тейлор».

И я, сказала желтая бумага. Мы. Ведь я беременна. Я ношу под сердцем твой роман. Твой большой длинный толстый роман. Он ведь будет прекрасен, дорогой?

Конечно, ответил Кляйнцайт, усмехаясь. Грузовики в милю длиной с маркой «Мортон Тейлор» с грохотом проносились по переходу. Кляйнцайт закрыл глаза. НИКТО НЕ ПРИСМАТРИВАЕТ ЗА МНОЙ, молча прокричал он. КЛЮЧ БЫЛ ПРОСТО ЛОЖНОЙ ТРЕВОГОЙ.

Ха–ха, сказали ступени. Хо–хо, ухнул черный мохнатый голос.

Сомкнуть ряды, сказал Фукидид. Честь полка и все такое.

Точно, сказал Кляйнцайт. Не афинским ли духом была выиграна Пелопонесская война?

Фукидид ничего не ответил.

Афиняне ведь выиграли, не так ли? — настаивал Кляйнцайт.

Фукидид испарился.

Черт, сказал Кляйнцайт, боясь заглянуть в конец книги, боясь даже читать вступление. Узнаю, когда доберусь до него, пообещал он сам себе.

Он уложился, подошел к телефону, позвонил Медсестре, и тут возникла боль. Не та простая боль от А до В, от С до D, от Е до F, нет, это была сложная цельная геометрическая система, состоящая из разноцветных полифонических вспышек и громовых раскатов, она превосходила размерами любую из мортон–тейлоровских фур, она была такая, что больше не помещалась в Кляйнцайте, это он теперь был внутри нее.

Куда? — спросила боль.

На квартиру Медсестры, пролепетал Кляйнцайт.

Боль отнесла его туда и вышвырнула вон.

 

Чепуха

— Догадайся‑ка, кого привезли в госпиталь, — сказала Медсестра Кляйнцайту.

ГОСПИТАЛЬ, ГОСПИТАЛЬ, ГОСПИТАЛЬ, завопило эхо внутри Кляйнцайтова черепа.

— Рыжебородого, — догадался он.

— Точно, — сказала Медсестра. — У него смещение точки опоры.

— Не хочу знать подробности, — сказал Кляйнцайт. — Как Шварцганг?

— Пикает.

— Он нас всех переживет, — сказал Кляйнцайт. — А Рыжебородый, как он?

— Сам знаешь, как бывает со смещенной точкой опоры, — ответила Медсестра.

— Это когда нет рычага?

— Точно, да к тому же он потерял аппетит. Мы подключили его к установке внутривенного питания.

— Может быть, я навещу его, — сказал Кляйнцайт. После ужина, когда Медсестра обычно уходила на дежурство, он отправился в госпиталь вместе с ней.

ДОРОГОЙ! — приветственно заревел Госпиталь, когда он вошел. КАК ХОРОШО, ЧТО ТЫ ВЕРНУЛСЯ! ДАЙ ЖЕ Я ТЕБЯ ПОЦЕЛУЮ, ШАЛУН ЭТАКИЙ, ИШЬ ТЫ, ВЗЯЛ ДА УДРАЛ! И он смачно облобызал Кляйнцайта. Кляйнцайт утерся.

Рыжебородый занимал ту же самую койку у окна, что когда‑то и Кляйнцайт. Увешанный целой гирляндой из блоков и противовесов, он сидел и рассматривал какую‑то трубку, прикрепленную к его руке. Кляйнцайта он встретил жестким взглядом.

— Что‑нибудь получается? — спросил он.

— С чем? — спросил в свою очередь Кляйнцайт.

— Сам знаешь.

— Пока только абзац, — ответил Кляйнцайт. — Я вообще‑то не хотел бы об этом говорить.

Рыжебородый поднял брови, присвистнул.

— Пока только абзац, — повторил он. — Ты работаешь целыми абзацами, страницами, главами?

Кляйнцайт кивнул, пожал плечами, отвернулся. Рыжебородый хмыкнул, звук был похож на тот, что издают поломанные часы.

— Я подарил тебе голую комнату, — произнес он. — Для счастья и для горести.

— Спасибо, — ответил Кляйнцайт, — за счастье и за горесть.

— Не подумай, что я утаил что‑то из тех денег, которые я за все это получил, — сказал Рыжебородый. — Я их тут же потратил, так быстро, как только смог. На выпивку, женщин и так далее. Ничего путного, растрата в чистом виде. Только так и нужно.

— Разумеется, — произнес Кляйнцайт.

— Ты замечаешь, — сказал Рыжебородый, — в какую палату они меня положили?

— А4, — сказал Кляйнцайт.

— Вот видишь, — сказал Рыжебородый. — Все сходится, не так ли?

— Чепуха, — ответил Кляйнцайт едва слышно.

— Не чепуха, — поправил Рыжебородый. — Откуда нам знать, может, они все тут — люди желтой бумаги? Задавать вопросы, конечно, бесполезно. Они никогда не признаются. Да я сам ни в жизни не признался, если бы ты уже не знал всего. Я вот что тебе скажу. — Он показал знаком подойти поближе.

— Что? — спросил Кляйнцайт.

— Причину, по какой я разбрасывал желтую бумагу, — сказал Рыжебородый. Он произнес слова «желтая бумага» так, будто это был кто‑то одушевленный по имени Желтая Бумага. — Всей правды я тебе все равно не скажу. В начале‑то, может, так оно и было, как я тебе рассказал. Но потом я разбрасывал ее в надежде, что кто‑нибудь ее подберет, избавит меня от нее, понимаешь? Я надеялся, что она откажется, отпустит меня.

— А что она?

— Сам видишь. Сперва она чуть меня не потопила. Теперь она засунула меня в госпиталь.

— Как тебе удалось сместить свою опору?

— Это я деньги тратил. Так уж заведено. Умеренность приходит с излишествами. — Он посмотрел на трубку, на висящую бутыль, сделал глотательное движение, точно горло его пересохло. — Мне страшно, — проговорил он.

— А кому нет, — сказал Кляйнцайт. — «Мортон Тейлор», он повсюду.

— Все выступаешь на улицах?

— Да.

— Бьюсь об заклад, успех потрясающий. Та девчонка просто золотая жила.

— Я делаю это сам, — сказал Кляйнцайт.

— Что, уже разбежались?

— Нет, просто хочу это делать в одиночку.

— Ну и как дела?

— Нормально. 4.75 за сегодня, да я еще рано кончил. Я и стихи продаю, и гадаю.

Рыжебородый снова присвистнул.

— Так и надо, — сказал он. — У тебя все получится, точно.

— Что именно? — спросил Кляйнцайт.

Рыжебородый снова поманил его.

— Ты думаешь, это все можно легко скинуть со счетов. Что это все не настоящее.

— Что ты имеешь в виду?

— Ну, — произнес Рыжебородый, — у тебя ведь была работа и все такое, да? Была обычная такая нормальная жизнь.

— Да.

— Так что теперь ты думаешь, что твои выступления, и желтая бумага, голая комната и все остальное как бы не считаются. Ты думаешь, в один прекрасный день ты можешь взять и все бросить и начать все сначала, как было раньше.

Почему он так настойчиво называет это все? — подумал Кляйнцайт.

— Поживем — увидим, — произнес он.

— Брось, — сказал Рыжебородый. — Ты не можешь так сделать. Ты теперь внутри. То‑то и оно.

— Ничего не оно, — сказал Кляйнцайт. — Что бы ни происходило, это всегда происходит в данный момент.

— Нет, — отрезал Рыжебородый, — это то, о чем я говорю. Это теперь желтая бумага и ты. Удачи.

— Спасибо, — сказал Кляйнцайт, изо всех сил противясь желанию завязать трубку Рыжебородого узлом. — Я, пожалуй, пойду.

У койки Шварцганга он остановился.

— Как все проходит? — спросил он.

— Проходит. И я прохожу, — отозвался Шварцганг. — А что остается?

— Уже целые фразы, — заметил Кляйнцайт. — Вы стали крепче.

— Крепче, слабее, — ответил Шварцганг. — В моем возрасте это уже не такая и разница. Вообще‑то я чувствую себя гораздо лучше. Они даже собираются выпустить меня погулять на той неделе.

Кляйнцайт вытащил из кармана свернутый лист желтой бумаги так, чтобы Шварцганг мог его увидеть, потом сунул его обратно. Шварцганг никак не отреагировал. Так я и знал, все это чепуха, подумал Кляйнцайт. Целая палата людей желтой бумаги!

— Пишете? — спросил Шварцганг.

Кляйнцайт пожал плечами, сделал жест, что так, мол, ничего стоящего.

— Публиковались?

— Нет.

— Когда‑то, — сказал Шварцганг, — я тоже пописывал. Немножко.

— На желтой бумаге? — спросил Кляйнцайт. Уголком глаза он заметил, что Рыжебородый прислушивается.

— Странно, что вы спрашиваете, — ответил Шварцганг. — Я ведь действительно использовал желтую бумагу. Может, это‑то и заставило меня спросить, пишете ли вы.

— И что‑нибудь произошло, — спросил Кляйнцайт, — ну, вы знаете, что‑нибудь этакое?

— А что такого должно было произойти? — спросил Шварцганг. — Пара глав до сих пор пылятся где‑то в коробке, до большего дело не дошло. У меня небольшая табачная лавка, вот и все. Это чтобы жить на что‑то. В мире полно людей, который начеркали когда‑то несколько глав.

— На желтой бумаге, — прибавил Кляйнцайт.

— На желтой, на голубой, на белой. Какая разница.

— Не знаю, — сказал Кляйнцайт. — Счастливо оставаться.

В своей койке у окна тихонько хихикал Рыжебородый.

Кляйнцайт остановился у койки Пиггля. Он никогда особенно не разговаривал с ним, они просто периодически обменивались улыбками.

— Как дела? — спросил он.

— Спасибо, потихоньку, — ответил Пиггль. — Выписываюсь через две недели, надо полагать.

— Хорошо, — сказал Кляйнцайт.

— Вообще‑то, — сказал Пиггль, — я хотел бы попросить вас об одной услуге.

— Конечно, — ответил Кляйнцайт.

Пиггль выдвинул ящик в своей тумбочке, вытащил оттуда обрывок желтой бумаги, записал на нем номер телефона.

— Они не позволяют вставать с постели, — произнес он. — Не могли бы вы позвонить моей жене и попросить, чтобы в следующий раз она захватила с собой «Тайного агента» Конрада. Вот вам 2 пенса на телефон.

Кляйнцайт осторожно принял желтую бумагу. Тот же сорт.

— Вы уверены, что все нормально? — спросил Пиггль. — Вы выглядите несколько не в себе. Не хотелось бы беспокоить вас, честно.

— Нет, нет, — ответил Кляйнцайт. — Все нормально. — Он мог просто подобрать ее, подумал он. В конце концов, они не стали бы производить желтую бумагу, если бы не знали, что она пользуется спросом. Надо спросить у Раймэна. О чем? Не будь идиотом. — Всего хорошего, — сказал он Пигглю. — Счастливо.

— Счастливо, — отозвался тот. — Спасибо за звонок.

— Не стоит благодарности, — ответил Кляйнцайт. Он вышел из палаты, ни с кем больше не обмолвившись ни словом, попрощался с Медсестрой, сбежал вниз по ступеням, слыша, как за спиной Госпиталь причмокивает губами, неожиданно обнаружил себя в Подземке. Он подошел к телефонной будке, остановился перед ней с номером миссис Пиггль на желтой бумаге в руке. Было ли на уме у Пиггля что‑то, когда он просил принести именно эту книгу? Он набрал номер.

Гудок, еще один.

— Алло? — сказала миссис Пиггль.

— Говорит товарищ, комрад, — сказал Кляйнцайт. — Тайный агент.

— Чего? — переспросила миссис Пиггль.

— Это Мортон Тейлор, — произнес Кляйнцайт. — Мистер Пиггль попросил меня передать вам, чтобы вы принесли в следующий раз книгу «Тайный агент», знаете, Джозеф Конрад. Желтая бумага.

— В смысле — желтая бумага? — спросила миссис Пиггль.

— Я говорю — жертва недуга, — сказал Кляйнцайт. — Все мы тут жертвы недуга.

— Да, — молвила миссис Пиггль, — в этаком месте все должны держаться друг за друга. Это так сложно для Сирила, ему вечно не терпится вскочить и бежать.

— Да, конечно, — сказал Кляйнцайт. — В смысле бежать…

— На работу, конечно, — ответила миссис Пиггль.

— Ага, — сказал Кляйнцайт. — В…

— Контору, разумеется, — сказала миссис Пиггль. — Спасибо вам огромное за сообщение, мистер Комрад.

— Тейлор, — сказал Кляйнцайт. — Желтая бумага.

— Жертва недуга, — сказала миссис Пиггль. — Разумеется. Спасибо вам большое. До свиданья.

Жертва недуга, подумал Кляйнцайт. Жертвы недуга. Держаться друг за друга. Код? Он вышел на платформу, сел в поезд, раскрыл Фукидида, дошел до одного из мест, которое он наугад раскрыл, когда только приступал к книге. Демосфен произносил речь к афинянам на Пилосе, когда он вместе с воинами ждал высадки лакедемонян на этом берегу:

«…вам, афиняне, из опыта известно, какая неразрешимая задача высадка с кораблей пред лицом врага, если он стойко сопротивляется и не отступает, не опасаясь ни силы прибоя, ни грозного натиска кораблей. Итак, я ожидаю, что вы и теперь будете держаться твердо и примете битву у прибрежных скал. Тогда вы и сами спасетесь, и сохраните эту землю».

Да, сказал себе Кляйнцайт, выходя на поверхность, как это верно сказано: «грозный натиск кораблей». Боль на этот раз была большой, плавной и бесшумной, как «роллс–ройс». На мою квартиру, приказал Кляйнцайт, и они отъехали.

 

Конь на гусеничном ходу

Ну так, сказал Кляйнцайт, зажигая свечу на простом своем столе. Грозный натиск кораблей. Стойко сопротивляется и не отступает. Он освободил желтую бумагу от обертки, и она укусила его за руку.

Не делай этого, сказал Кляйнцайт. Ты же знаешь меня, у нас есть абзац.

Никогда в жизни тебя не видела, ответила желтая бумага. Ты полный псих.

Ничего страшного, сказал Кляйнцайт, память к тебе еще вернется.

В дверь с той стороны начала колотить Смерть. ХО–ХО–ХО, вопила она. ВПУСТИ МЕНЯ!

Уходи, приказал Кляйнцайт. Твое время еще не пришло.

ХО–ХО! — завопила Смерть в ответ. ДА Я НА КЛОЧКИ ТЕБЯ РАЗОРВУ. ВСЯКОЕ ВРЕМЯ — МОЕ, Я ХОЧУ ТЕБЯ ПРЯМО СЕЙЧАС И Я ВОЗЬМУ ТЕБЯ СЕЙЧАС. СЕЙЧАС СЕЙЧАС СЕЙЧАС.

Кляйнцайт подошел к двери, замкнул ее на второй замок, навесил цепочку. Уходи, приказал он. Ты не настоящая, ты существуешь лишь в моем сознании.

А ТВОЕ СОЗНАНИЕ НАСТОЯЩЕЕ? — вопросила Смерть.

Конечно, мое сознание настоящее, — ответил Кляйнцайт.

ТОГДА И Я — НАСТОЯЩАЯ, сказала Смерть. ТАК Я И ТЕБЯ ВОЗЬМУ. Ее пальцы просунулись в щель для писем. Черные, покрытые шерстью, с отвратительными длинными серыми когтями.

Кляйнцайт сходил на кухню, взял там сковородку и со всей силы опустил ее на эти мохнатые черные пальцы.

Я ЗАБЕРУ ТЕБЯ ПОЗЖЕ, пообещала Смерть. ВОТ УВИДИШЬ.

Ладно, сказал Кляйнцайт и вернулся к столу писать второй абзац.

Ты такой смелый, произнесла желтая бумага. Такой сильный, такой мужественный. Возьми же меня.

Минутку, сказал Кляйнцайт. Он поскреб голову, взъерошил волосы, просыпал перхоть на желтую бумагу и на стол. Мне нужно все рассортировать, произнес он. Прежде чем я перейду ко второму абзацу, я должен уяснить себе свое настоящее положение. Поэтому он составил список:

Из точки А в точку В — Начало. Чего?

Желтая бумага — Тачка, полная клади. Зубная паста «Бзик»

Директор по творческой части — «Вы уволены».

Доктор Налив — «Сделайте это со стретто прежде чем стретто, знаете ли, сделает это с вами».

Медсестра --

Легковоспламеняющийся — Мертв.

М. Т. Пуз — Мертв.

Шварцганг — Пик пик пик пик.

Рыжебородый — Последний передо мной. ВХОД ТОЛЬКО ДЛЯ ПЕРСОНАЛА?

Пиггль — Код?

Фукидид — «Грозный натиск кораблей».

Смерть — «Я заберу тебя позже».

Шива — «Позволить ему струится сквозь тебя».

Бог — «С желтой бумагой попробуй что‑нибудь».

Подземка — «Не ты ли Орфей?»

Фолджер Буйян — «Я тебя после школы уработаю».

Жена — Снова вышла замуж.

Дети — «До свидания, папочка».

Отец — «Я не знал».

Мать — «Я знала».

Брат — «Никто не сможет тебе ничего сказать».

Тренировочный костюм, носки, кроссовки — Купить завтра.

Кляйнцайт просмотрел список, проставил на полях птички, увязывая таким образом разные пункты. Затем он составил другой список:

Тачка, полная клади. Тучка, полная градин. Стрелочка в квадрате. СКРИПИЧКА — Все на складе. ПЛАЧЬ–КА, БОГА РАДИ. Взбучка назавтра в раскладе.

Посыпал перхотью и этот лист, взялся за третий:

Легковоспламеняющийся — Расширенный спектр — Гендиадис — Цитра? — Желтая бумага?

М. Т. Пуз — Незаполнение объема — Фруктовые булочки

Шварцганг — Онтогенез — Табачная лавка — Желтая бумага

Макдугал — Глазгоктомия

Никчемс — Увеличенный просцениум

Радж — Гесперит

Угнетайз — Сыпь

Пиггль — Чешуйчатые ноумены — Контора? — Конрад? — Тайный агент? — Код? — Желтая бумага

Дрог — Проблемы с фузеей

Старый Григгз — Палимпсест

Рыжебородый — Смещенная точка опоры — Желтая бумага — Губная гармошка — Фруктовые булочки

Кляйнцайт — Гипотенуза — Диапазон — Асимптоты — Стретто — Глокеншпиль — Желтая бумага

Кляйнцайт долго изучал все три списка. Очень хорошо, заключил он. В результате я так и не узнал больше того, что знал раньше. Желтая бумага уснула. Стараясь ее не будить, он написал второй абзац, третий, закончил страницу, написал вторую, потом третью.

Он подошел к двери, прислушался, услышал за ней дыхание Смерти. Ты еще там? — спросил он.

Не то чтобы, ответила Смерть.

Сделай мне одолжение, попросил Кляйнцайт. Сбегай, пожалуйста, в бар и принеси мне двадцать пачек «Синиор Сервис». Деньги я опущу в щель для почты.

Я у тебя не на побегушках, твою мать! — возмутилась Смерть. Сам сбегай, коли тебе нужно.

Ты не будешь этого делать, потому что ты не настоящая, сказал Кляйнцайт. Если бы ты была настоящая, ты бы взяла деньги, срулила в настоящий бар и притащила мне настоящие сигареты. Вот тебе деньги. Он опустил их в щель, услышал, как монеты зазвенели на полу перед дверью.

Ты там? — спросил он.

Тишина. Кляйнцайт отпер дверь, выглянул. Никого. Он собрал с полу деньги, сам сходил в бар, купил сигареты.

По возвращении он взял Фукидида, подержал книгу в руке, думая о всяком разном. Скорректировав и проанализировав все имеющиеся в наличии данные, произнес Кляйнцайт, мы так ни к чему и не пришли.

С таких взглядов не собьешь, похвалил Фукидид.

Спасибо, ответил Кляйнцайт. Имеются еще некоторые доказательства, неподтвержденные, правда, существования группы людей желтой бумаги. В Госпитале, возможно, имеется целая палата таких. Доктор Налив ставит диагнозы, назначает лечение, оперирует, доктора Плешка, Наскреб и Кришна ассистируют, Медсестра и ее сиделки ухаживают за больными в Палате А4. Я — один из людей, лежащих в А4.

Будь патриотом, сказал Фукидид. Не позволяй себе пасть духом.

Этиология различных недомоганий и болезней у пациентов в Палате А4 мне неизвестна, продолжал Кляйнцайт. Если, как мы и подозреваем, желтая бумага имеет отношение ко всем случаям, то было бы интересно вникнуть в истории тех, кто выздоровел.

Он позвонил в госпиталь Медсестре.

— Ты что‑нибудь знаешь о тех пациентах в А4, которые были успешно выписаны? — спросил он.

В ответ молчание.

— Ну, ты знаешь, — продолжал Кляйнцайт, — которые выздоровели и были выписаны домой.

Никакого ответа.

— Ты слушаешь? — спросил Кляйнцайт.

— Да, — ответила Медсестра. — Я не знаю ни одного с тех пор, как я тут работаю.

— А как долго ты там работаешь?

— Три года.

— Но этого не может быть. Есть же я.

— Ты выписался сам. Не было ни одного, кто был бы выписан. И ты единственный, кто выписался сам.

— Но ведь это не те же самые люди, которых положили в госпиталь три года назад.

— Нет, конечно. Мы многих потеряли.

Как здесь холодно, подумалось Кляйнцайту. Не должен был Рыжебородый загонять мою электроплиту.

— Ты слушаешь? — спросила Медсестра.

— Пока да, — ответил Кляйнцайт.

ПРИВЕТ, КРАСАВЧИК! — заорал Госпиталь прямо в телефонную трубку.

ХО–ХО! — завопила Смерть в щель для писем.

— Но ведь это же, — сказал Кляйнцайт, — не реанимационная палата или как там еще она называется?

— Нет, — ответила Медсестра, — просто так получилось.

Кляйнцайт попрощался, повесил трубку. Если проиграли афиняне, сказал он, не уверен, смогу ли я жить дальше.

Думай на афинский лад, посоветовал Фукидид.

Кляйнцайт немного почитал, дошел до места, где лакедемоняне попросили афинян прекратить войну. Ведь у них была возможность закончить войну, сказал он Фукидиду. Почему они не воспользовались ею?

Ну, ты знаешь, как это бывает, ответил тот. Победа на твоей стороне, и ты думаешь — а почему это я должен сейчас останавливаться?

Я написал три страницы, сказал Кляйнцайт, но мне пока никто не предлагал мира.

Тогда выиграй еще чуть–чуть, сказал Фукидид.

Мне что‑то дурно, сказал Кляйнцайт. Он откинулся назад, прислонился к чему‑то, и это что‑то оказалось Словом.

Да, произнесло Слово, говоря бессмертными словами Вильяма Вондсворта: «копыто за копытом…» Помни это, мой мальчик.

Вордсворта, поправил Кляйнцайт. Вондсворт — это где‑то к югу от реки.

Он был впереди своего времени, продолжало Слово не слушая, и не смей об этом забывать. В конце концов, кто, как не он, придумал гусеничный трактор или, по крайней мере, коня на гусеничном ходу. Танки и все такое. Чем было бы современное военное дело без Вормсвуда?

Вордсворта, сказал Кляйнцайт. Ты вообще знаешь, о чем говоришь?

Я говорю, сказало Слово, о том, о чем и говорило — о концепции гусеничного трактора. «Копыто за копытом», сказал он, «конь по склону вверх ступал». Совершенно очевидно, что он имел в виду — одну бесконечную крутящуюся гусеницу, звеньями которой служат конские копыта, что предвосхитило таким образом сегодняшние гусеничные машины, используемые и для войны, и в мирной жизни. Промышленная революция, слом сельского уклада. И все такое прочее. Он далеко видел, этот Вотизворт. А над всем этим — «копыто за копытом», сквозь стон, сквозь лишения. Как в «Реке старика», катится, катится вперед, э?

Кляйнцайт не стал больше слушать. Начну снова бегать по утрам, сказал он сам себе. Куплю завтра тренировочный костюм.

Вот это правильно, сказал Фукидид. Бегучий ум в бегучем теле.

Точно, сказал Кляйнцайт. Не включая света, вошел в ванную, умылся и почистил зубы в темноте, в темноте же помочился.

Что там происходит? — спросило зеркало. Кто я?

Мортон Тейлор, с мрачной усмешкой ответил Кляйнцайт и пошел спать.

 

В голубых тонах

На следующий день Кляйнцайт выкроил время из своего трудового дня в Подземке, чтобы пойти и купить себе все для бега, да еще майку, штаны, белье и носки в придачу. Денег на его счету оставалось еще месяца на три, а игра в Подземке давала ему возможность жить, не расходуя основных средств. Вечером он отправился в госпиталь.

— Ну, что ты теперь думаешь обо всем этом? — спросил его Рыжебородый. — Все равно чепуха? Я слышал, что сказал тебе Шварцганг. Я видел, как Пиггль дал тебе обрывок желтой бумаги.

— Два случая — это еще не целая палата, — ответил Кляйнцайт.

— Два плюс два — уже четыре, — возразил Рыжебородый. — Ты забыл про себя и меня. Постарайся еще.

— Не уверен, что хочу этого.

— Смелый, да?

— А я и не говорил, что я смелый.

Какое‑то время они смотрели друг на друга, не произнося ни слова. Кляйнцайт перешел к койке Нокса.

— Как дела? — спросил он.

— Думаю, что я долго не протяну, — ответил Нокс. От него и вправду осталась одна тень.

— Чепуха, — ответил Кляйнцайт тоном приходского священника, заядлого курильщика и лицемера. — Вы выглядите гораздо больше в теле, чем было, когда я первый раз вас увидел.

— Нет, нет, и не говорите, — сказал Нокс. — Они произвели уже три рефракции. В следующий раз, думаю, со мной произойдет полное затмение. — Он невесело хмыкнул. — Начиналось‑то, верно, с А и В, а теперь вот уже и Z на подходе.

Что‑то в воздухе стало заметно темнее, чем обычно, подумал Кляйнцайт, смотря на него в упор. Загрязняют атмосферу.

— От А до В, — сказал Нокс. — Я даже подумывал о том, чтобы написать об этом. Да так и не закончил. Подождите‑ка, у меня наброски где‑то рядом.

Кляйнцайт зажмурился и вытянул руку. Он слышал, как Нокс ворошит какие‑то бумаги в своем ящике, почувствовал, как несколько листов легло в его руку.

— Отчего вы зажмурились? — спросил его Нокс.

— Иногда головная боль наваливается, — ответил Кляйнцайт, не открывая глаз. — На ощупь она не желтая.

— А она и не была желтой, — ответил Нокс. — Стандартный размер.

— А! — облегченно выдохнул Кляйнцайт. — Стандартный размер.

Он открыл глаза, взглянул на бумагу. Стандартного размера, нелинованная. Почерк у Нокса был твердый, черными канцелярскими чернилами. Кляйнцайт прочел:

Вот это произошло снова, точно тень легла на солнце: круглое черное пятно затмило собой яркий свет, перекрыв периметр между точкой А и точкой В.

Кляйнцайт снова зажмурился.

— Трудное чтение, — сказал он. — Аж глаза устают. Что было дальше? В Подземке вы подбираете клочок бумаги стандартного формата, идете в свою контору, звоните вашему доктору, пишете что‑то на этой бумаге, а потом вас увольняют?

— Каким образом вам удалось это узнать? — изумился Нокс. — Действительно, я подобрал этот лист, он лежал посреди перехода, на него еще никто не наступил. Потом я отправился в тот универмаг, где я работал (отдел стекла и фарфора, первый этаж), позвонил своему врачу, потом у меня появилось совершенно неодолимое желание что‑нибудь написать на этой бумаге, что я и сделал.

— Что вы написали? — спросил Кляйнцайт.

Нокс вынул из ящика тумбочки свернутый лист бумаги, выглядевший так, будто его постоянно таскали в заднем кармане и измяли окончательно. Почерк был крупнее и не такой твердый, как на других листах. Кляйнцайт прочел:

Бич — корноухие в стаде.

— Я должен был организовать выставку Споуда, — сказал Нокс, — так что я приставил к полкам стремянку и взобрался на нее. У Споуда есть такой узорчик, он называется «итальянский эскиз», довольно милый, весь в голубых тонах. Облака едва намечены пунктиром, деревья точно из кружев, живописные развалины, пять овечек, и на переднем плане девушка встала у речки на колени, чтобы напиться, а сзади в это время подбирается к ней пастушок, в полной боевой готовности. Неподалеку в роскошном гроте видна некая трудно различимая фигура, что она там делает, молиться или медитирует, непонятно. Ну, стоял я себе на стремянке с чайником в руке, стоял и вдруг понял, что захвачен неодолимым желанием войти в картинку, оттолкнуть пастушка и влезть на девушку самому, и пусть себе та неясная фигура смотрит — мне и дела нет.

— И вы, — сказал Кляйнцайт, — вошли в картинку?

Нокс какое‑то время смотрел на него. Кляйнцайт это чувствовал даже с закрытыми глазами.

— Нет, — ответил Нокс наконец. — Я не вошел туда. Я вдруг осознал, что у подножия стремянки уже какое‑то время стоит мой начальник и смотрит на меня. У него лицо было, знаете, как у бабуина задница, но только все в морщинах, чего, кажется, у бабуинов на заднице не наблюдается. «Ну–с, Нокс», — произнес он, — «когда вы закончите, наконец, изображать из себя памятник или размышлять о бесконечности или чем вы там еще занимаетесь, то вы, надеюсь, вернетесь к своим обязанностям». Все это время, пока он говорил, я все больше и больше склонялся, в буквальном смысле склонялся, к той девушке на берегу. И так я к ней склонился, что пошатнулся на стремянке, схватился за полку, чтобы не упасть, не удержался и рухнул вместе с полкой и всем, что на ней стояло, изделиями на сумму не менее 100 фунтов (и это, заметьте, розничная цена) на голову своему начальнику.

Надо сказать, он отнесся к этому довольно спокойно. Все, что он сумел сказать, было то, что он всегда думал, что мои таланты лежат совсем не в области продажи стеклянных и фарфоровых изделий, потом задался вопросом, стоило ли вообще производить всю эту разрушительную работу вместо того, чтобы просто пойти да подыскать себе что‑нибудь более подходящее. Вот я и подыскивал, когда попал в госпиталь. Доктор Налив посоветовал мне пройти несколько анализов. Мне бы хотелось дойти до развязки этой истории, сама идея попасть в эту милую голубую картинку абсолютно заворожила меня, особенно узор на чайнике, который показался мне исполненным большего смысла, чем все другие мотивы. Но у меня нет таланта. И теперь вот оказывается, что и времени уже нет.

Кляйнцайт открыл глаза, отдал лист Ноксу, покачал головой, в восхищении выставил большой палец и перешел к койке Дрога, тихонько напевая: «Бич — корноухие в стаде».

— Забавно, что вы напеваете этот мотивчик, — заметил Дрог.

— Почему? — спросил Кляйнцайт.

— Потому что я не знал, что есть такая песенка. Я думал, это я сочинил ее. Не мотив, заметьте, а слова.

— «Бич — корноухие в стаде»?

— О, — сказал Дрог, — я думал, вы произносите: «Птички царят в циферблате».

— Это те слова, которые сочинили вы?

— Так я думал, — ответил Дрог. — Вообще‑то говоря, у меня и проблемы с фузеей начались в тот самый день, когда я первый раз спел эту песенку. Да, любопытно.

— Как? — спросил Кляйнцайт.

— Я работаю коммивояжером в часовой компании, — ответил Дрог. — Называется «Спидклокс Лтд». Я ехал по той новой дороге, которая ведет к М4, и тут меня прижал огромный грузовик…

— «Мортон Тейлор»?

— Да нет! С чего это я должен бояться проезжающих грузовиков? Я и говорю, что грузовик прижал меня, от воздушной волны моя машина покачнулась, и день как‑то вдруг странно померк, света стало меньше, если вы меня понимаете.

— Я понимаю, — сказал Кляйнцайт.

— И в то же время, — продолжал Дрог, — у меня возникло чувство, будто на мне повис и тянет меня книзу какой‑то страшный мертвый груз. Если бы я мог как‑то сжаться, знаете, как пружина, я мог бы ослабить это напряжение, но я не мог сжаться, вот в чем дело. В этом состоянии я добрался до своей гостиницы. Когда я вошел, то сразу же увидел, что на полу лежит пакет с папиросной бумагой марки «Ризла». Я поднял его. Пришел в свой номер, вытащил один лист и написал на нем:

Птички царят в циферблате.

Обычно коммивояжеры такого не пишут, вам не кажется?

— Да, — сказал Кляйнцайт.

— Я вдруг понял, что напеваю какие‑то слова, — продолжал Дрог, — и с того самого момента я написал на «ризле» другие песенки. Вы никогда не писали на «ризле»?

— Еще нет, — ответил Кляйнцайт.

— Мне кажется, это универсальная вещь, эта бумага, и я пишу песенки об универсальных вещах.

— Каких, например?

— Взгляните‑ка сюда, — произнес Дрог. Он вытащил из кармана небольшую пачку сигаретных листов и потянул Кляйнцайту. Почерк был мелкий, четкий и сжатый, как в послании, переданном из тюрьмы. Кляйнцайт прочел первое стихотворение:

Стань море небом, небо ляг на дне — Парили б черепахи в вышине.

Кляйнцайт перешел к другому:

Золотая Вирджиния, золотая Вирджиния, Ты мой грех жестяной, Золотая Вирджиния, золотая Вирджиния, Твой табак первородный со мной.

— Видите, что я имею в виду? — спросил Дрог. — Универсальные темы, перенесенные на универсальную бумагу. Только сейчас до меня доходит, почему именно птички пришли мне в голову.

— И почему же?

— О чем‑то похожем я читал в «Оксфордском словаре цитат», что‑то из Беды Достопочтенного. Он сравнивает человеческую жизнь с полетом воробья из студеной темноты в залитый теплом и светом зал. Он влетает в одну дверь и тотчас же вылетает в другую, снова в стужу и темноту. Я не хочу возвращаться на свою работу в «Спидклокс Лтд», когда выпишусь из госпиталя. Не знаю, чем я буду заниматься, но к этому я больше не вернусь.

— У вас есть еще «ризла»? спросил Кляйнцайт. — Хотелось бы попробовать.

— Конечно, — сказал Дрог и вручил ему небольшую красную упаковку. САМАЯ БОЛЬШАЯ РАСПРОДАЖА В МИРЕ, было написано на ней.

Кляйнцайт написал:

Ризла, ты все распродавайт, Ризла, спой песню для Кляйнцайт.

Он положил лист в карман, отдал упаковку Дрогу.

— Берите, берите, — сказал тот. — У меня есть еще.

— Спасибо, — поблагодарил Кляйнцайт, — но лучше не нужно. Я, видите ли, человек желтой бумаги.

— А! — сказал Дрог. — Желтая бумага. Вы бы назвали универсальной ее, не так ли?

— Без разговоров, — ответил Кляйнцайт. — Такая же, как бумага стандартного формата и «ризла».

— Ах, — сказал Дрог, — желтая бумага и стандартный формат, может, в некотором смысле и универсальны, но определенно не в том смысле, в каком универсальна «ризла».

 

Песенка

Сегодня бегаем, произнесло утро, заглядывая в комнату Кляйнцайта.

Кляйнцайт поднялся с кровати. Сегодня бегаем, сказал он зеркалу в ванной комнате.

Только не я, ответило зеркало. Ног‑то нет.

Кляйнцайт надел свой новый тренировочный костюм, новые кроссовки.

Вперед, воскликнули кроссовки. Движение! Скорость! Юность!

Не надо скорости, сказал Кляйнцайт. И я далеко не юн.

Черт, разочарованно сказали кроссовки. Давай уж тогда как можешь.

Когда Кляйнцайт открыл дверь, у порога он увидел Смерть, черную, мохнатую и уродливую, размером не больше среднего шимпанзе, с длинными грязными когтями.

А ты не такая уж большая, сказал Кляйнцайт.

Такой сегодня день, отозвалась Смерть. Иногда я бываю просто огромной.

Кляйнцайт потрусил по улице. Не слишком‑то в первый раз, сказал он себе. Отсюда до Томаса Мора, а потом пятьдесят шагов пешком.

Смерть скакала за ним на обезьяний манер, упираясь кулаками в тротуар и выбрасывая лапы. А ты не так уж быстр, сказала она.

Клеем отягощено сердце мое, ответил Кляйнцайт.

Это как? — спросила Смерть, оказываясь рядом.

Я имею в виду жизнь. Она клейкая, сказал Кляйнцайт. Все склеилось. Нет, я не то говорю. Все расклеилось, только и смотрит, как бы сцепиться с чем попало. Циферблаты, птички, тачки, стада, градины, морские черепахи, «Золотая Вирджиния». Желтая бумага, стандартный размер, «ризла». Есть вообще что‑то, что существует только для меня?

А если и нет? — спросила Смерть. Разве это имеет значение?

Сегодня ты очень дружелюбная, очень уютная, компанейская, произнес Кляйнцайт. Откуда мне знать, может, вдруг ты опять завопишь «ХО–ХО!» и набросишься на меня?

Ты не можешь сказать наверное, согласилась Смерть. Но сейчас я действительно дружелюбна. Мне иногда так одиноко. Ведь люди думают про меня, что я зверь какой‑то.

Кляйнцайт посмотрел вниз, на ее черную шерстистую спину, равномерно поднимающуюся и опускающуюся в такт ее скачущим движениям. Да ты зверь и есть, сказал он.

Смерть глянула вверх, на него, сморщила обезьяньи губы, показав желтые клыки. Будь любезен со мной, произнесла она. Однажды я тебе понадоблюсь.

Впереди показался Томас Мор со своим позолоченным лицом. Пора переходить на шаг, сказал Кляйнцайт. Пятьдесят шагов.

Мы с трудом выдерживаем ритм, сказала Смерть. У меня и в мыслях не было бегать по утрам.

Я вышел из формы, сказал Кляйнцайт. Я же был в госпитале. Раньше я пробегал всю дистанцию. Я должен заставить себя вернуться к этому.

Пройдя пятьдесят шагов, он затрусил снова. Река проплывала мимо. Серебро, серебро, произнесла река, а с нею — низкое белое утреннее небо. Действительно, сказала река, у тебя и мысли не было. Даже у меня нет мысли, а ведь я река.

У меня есть кое–какая мысль, сказал Кляйнцайт.

Проехал на велосипеде почтальон. Белый ослепительный солнечный свет отражался на каждой спице. Казалось, колеса его велосипеда превратились в два белых сверкающих круга. Вспышки, видишь? — сказали колеса.

Вижу, ответил Кляйнцайт. Но я не вижу нужды делать вселенской тайны из каждой отдельно взятой тайны. Особенно когда нет ничего, кроме тайн.

Смерть пошла немного быстрее, напевая песенку, слов которой Кляйнцайт никак не мог разобрать.

Не иди так быстро, сказал Кляйнцайт. Я не могу разобрать, что ты там поешь.

Смерть, смеясь, поглядела через плечо, но отдалилась еще больше, так же напевая.

Уж ты‑то не делай тайны из этой песенки, упрекнул ее Кляйнцайт. Он побежал быстрее, сократил расстояние между ними, попутно удивляясь тому, что в нем внезапно появилась некая невозможная тяжесть, словно в него попала комета. Тротуар стал стеной, которая ударила ему в лицо. Короткая череда разноцветных огней, потом темнота.

 

Пиканье

Пик–пик–пик–пик. Ну вот ты и здесь, думал во сне Кляйнцайт. Теперь ты Шварцганг. Нет ничего, что существовало бы только для тебя. Навряд ли это справедливо.

Соберись, донеслись до него слова Госпиталя.

Что, что, что такое?! — забормотал Кляйнцайт. Почему все обязательно должны вставлять время от времени загадочные реплики? Дело‑то, в общем, ясное. Вот проснусь и расскажу тебе обо всем. Ничего не надо записывать, все настолько очевидно, настолько просто.

Очень хорошо, сказал Госпиталь. Ты уже проснулся. Расскажи мне.

О чем? — спросил Кляйнцайт, протирая глаза.

О том, о чем хотел рассказать, ответил Госпиталь. О том, что, по твоим словам, абсолютно очевидно.

Понятия не имею, о чем ты толкуешь, сказал Кляйнцайт. Я бы хотел, чтобы ты перестал докучать мне.

Разумеется, сказал Госпиталь. Та–ра–ра. Ну, пикай на здоровье.

Подожди, спохватился Кляйнцайт.

Нет ответа. Пик–пик–пик–пик, доносилось с монитора. Если бы мне подсоединили одну из этих штуковин, я стал бы дожидаться, чтобы это поскорее кончилось, думал Кляйнцайт, почесывая грудь в том месте, где был прикреплен электрод. Ага, значит, эта вот — моя.

— Ну–с, как мы себя чувствуем сегодня? — спросило какое‑то знакомое лицо. — Должен сказать, выглядите вы гораздо лучше. Вы ведь доставили нам немало хлопот своим появлением, хе–хе. Выглядели так, будто вознамерились взять да покончить со всем одним разом.

— Вы не доктор Налив, — произнес Кляйнцайт. — Тот никогда не говорит «хе–хе». И у него другое лицо.

— Доктор Налив в отпуске, — произнес человек, который говорил «хе–хе». — Я доктор Буйян.

— Быть того не может, — поразился Кляйнцайт. — Фолджер Буйян?

— Да. Откуда вам известно мое имя?

— Так, все одно к одному, — ответил Кляйнцайт. — Полагаю, вы меня не знаете.

— Вообще‑то нет, — ответил доктор Буйян. Его повзрослевшее неприятное лицо было раздражающе властным. Зубы его уже не были желтыми. — Мы встречались?

— Где‑нибудь на вечеринке, — ответил Кляйнцайт. — Трудно сказать. Ваша специальность стретто, не так ли?

— Вообще‑то да, хе–хе. Откуда вы знаете7

— Наверное, прочитал где‑нибудь. Вы пользуетесь известностью?

— Финишировал первым в прошлогодней регате в Бискайском заливе, — похвастался доктор Буйян. — Вы могли видеть в чьей‑нибудь приемной журнал по парусному спорту с моей фотографией.

— А может, я на него подписываюсь? — спросил Кляйнцайт.

— Действительно, очень может быть. Почему бы и нет.

— Как называется ваша яхта?

— «Атропос». Хе–хе.

— Славное имячко, — заметил Кляйнцайт.

— Добрая посудина, — сказал доктор Буйян. — Ну что ж, старина, вам лучше отдохнуть, попривыкнуть. А мы за вами присмотрим, подумаем, что можно для вас сделать. — Он добродушно стиснул Кляйнцайтово плечо, вышел.

Уж он‑то никак не мог быть пациентом, а я — доктором, подумал Кляйнцайт. Это было бы противоестественно.

Занавески вокруг его койки, должно быть, задернули, когда он проснулся. Теперь их раздвинули, и он оглядывался вокруг на соседние койки. Опять двадцать пять. Тут были Дрог, Угнетайз, Никчемс. Привет, привет, привет. Кивки и улыбки в ответ. Да, я снова возвратился, просто не мог остаться в стороне. Слева от него — Нокс, справа — Пиггль. У Пиггля на тумбочке — «Тайный агент». Радж, Макдугал, за ним Шварцганг, пикающий. Сразу за ним — Рыжебородый. Рты задвигались, из них вылетели слова. Задвигался и его рот, из него тоже вылетели слова. Лица вернулись к газетам, кислородным маскам, сну, кашлю, отхаркиванию. Окно было теперь далеко. Мммм, произнесла койка, прижмись ко мне крепче, любимый. Кляйнцайт слабо отбивался от ее жарких объятий. Господи, где же Фукидид? Не здесь. Дома. И бритвы нет, ничего. А что одето на нем? Больничная пижама, слишком большая для него, аж штаны спадают. Ах да, ведь он пытался догнать Смерть, чтобы услышать ту песенку, он совсем уже было нагнал ее. Старая хитрая обезьяна! А где Медсестра? Сейчас еще день, не ее время.

Нокс смотрел на него прямым взглядом. Вытащил из‑под газет какой‑то предмет, передал Кляйнцайту. Неприличные картинки? — подумал Кляйнцайт, принимая это в руки. Нет, какой‑то каталог. Надпись серебристым витиеватым почерком на глянцевой черной бумаге: «Гробы фирмы «Боксуэлл»» Под надписью вступление:

Выбор вашего гроба

Сколько раз все мы слышали, а то и сами произносили эти слова: «Вряд ли смерть застигнет меня в этой шляпе/пальто/костюме и т. д.» И тем не менее сколь многие из нас, даже самые искушенные, оказывались в гробу, который никоим образом не мог соответствовать эталонам их личного вкуса! Вот почему мы говорим: «Слушающий да слышит». Вам выбирать, будет ли ваш последний путь обставлен в соответствии с вашими собственными пристрастиями, или же это дело будет передоверено совершенно случайным людям.

Покинуть этот мир не менее важно, чем прийти в него. Точно так же, как ваши родители выказывали свою к вам любовь и гордость, когда с наивозможным тщанием выбирали для вас коляску, как если бы это была оправа, а вы, тогда еще младенец, — блистающий бриллиант, так и ваш долг теперь как, да позволено будет нам это сравнение, «уходящего в иной мир», долг перед вашими родственниками, друзьями и партнерами по бизнесу, перед всей общиной, наконец, — позаботиться о том, чтобы ваш уход как можно более напоминал о вас, ваших вкусах и привычках.

Окиньте взглядом продукцию фирмы «Боксуэлл», и вы поймете, отчего самые взыскательные покупатели на протяжении поколений поддерживают наш лозунг: «В наш ящик можно сыграть с любым бюджетом». Традиции, передаваемые от отца к сыну, секреты мастерства в сочетании с высочайшей технологией видны в каждом гробу «Боксуэлла». Останавливаете ли вы свой выбор на такой недорогой модели, как «Том–совсем–один» или на роскошном контейнере модели «Белгрейвия», — вы можете полностью положиться на материалы, фурнитуру и мастерство самого высокого качества. С «Боксуэллом» вы действительно будете Покоиться В Мире.

Далее следовали великолепные цветные фотографии. Кляйнцайт остановился сначала на «Спортсмене», обитом натуральной свиной кожей (на отдельной вкладке — цвета вашей команды по выбору), затем на «Дипслужбе», снаружи — тисненный золотом черный сафьян, внутри — водоустойчивая шелковая подкладка (обивка по краю цветами национального флага за дополнительную плату), потом на «Сити», с массивными серебряными ручками, изваянными в форме сложенных зонтов, потом на «Торговых ветрах», тиковое дерево, медные углы, ручки из манильского каната с узлами в виде головы турка. «Самые гибкие условия для покупки в кредит», гласил каталог. «Боксуэлл (отдел продаж) Лтд», Ретчуэлл, Хартфордшир. Изгот‑ли детских колясок «Покажи‑ка», контрацептивов «Накажи‑ка», аксессуаров для занятий сексом «Багдад» и бандажей «Фирмо». Подразделение «Напалм Индастриз».

Кляйнцайт отдал каталог Ноксу.

— Я делал для них рекламное объявление, — сказал он.

— Не может быть! — поразился Нокс. — Вы это серьезно?

— Да, — ответил Кляйнцайт. — Я делал рекламу для «Аналь Петролеум Напалм». «Напалм Индастриз» — одно из их подразделений.

— Как вы думаете, можете вы рассчитывать на скидку? — спросил Нокс.

— Уже нет. Меня уволили.

Нокс покачал головой.

— Плохо дело, — произнес он. — Угнетайз считает, что нам удастся нажать на них через Национальную систему здравоохранения. Сейчас он пишет в министерство.

— Где вы взяли каталог? — спросил Кляйнцайт. — Коммивояжер приходил?

— Зять Угнетайза, — подтвердил Нокс. — Он сказал, что мог бы пробить групповую скидку. Довольно информированный малый. Он сказал, что мы можем сэкономить на кладбищенских участках. Особенно сейчас, когда спекулянты так и вьются вокруг. Какой‑то большой консорциум, Метрополь, что ли, успел выкупить два или три самых лучших кладбища.

— Некрополь, — сказал Кляйнцайт. — Концепции городской планировки Некрополя. Я для них тоже рекламу делал.

— Я и говорю, — сказал Нокс. — У вас страшенные связи. Угнетайзовский зять так и сказал — сейчас самое время покупать, и я от себя бы добавил, что этим действительно стоит заняться. Это такая вещь, от которой всякий отпихивается как может, а потом, глядишь, ты за бортом.

— У вас случайно нет какого‑нибудь неприличного журнальчика? — спросил Кляйнцайт.

— «Все звезды дрочки» сойдет? — спросил Нокс, протянул журнал Кляйнцайту. НОВЫЕ ДЕВУШКИ, НОВЫЕ ПОЗЫ! ЗВЕЗДА МЕСЯЦА, ЛАВТА ДЬЮИТТ, НА ЦВЕТНОЙ НЕРЕТУШИРОВАННОЙ ОБЛОЖКЕ.

— Класс, — одобрил Кляйнцайт, погрузился в волосы на лобке Лавты Дьюитт и вдруг обнаружил, что время от времени перед ним появляется изображение доктора Буйяна. Могли быть его отретушировать, подумал он, попытался припомнить ту песенку, что пела Смерть, но затем осознал, что делает, постарался всеми силами ее не припоминать. Подло, подумал он. Ты должен быть осторожен. С его койки не было видно никаких самолетов. Одно потрясающее полуденное солнечное небо. Наполеон, должно быть, имел в виду два часа пополудни, когда говорил о храбрости, проявляемой в два часа, подумал Кляйнцайт. Два часа утра ничто по сравнению с этим. Лавта Дьюитт, 43–25–37, была избрана в этом году «Мисс Бристоль», ее любимой книгой была «Бхагават–Гита», она играет на цимбалах и учится на дантиста. А какие зубы!

Ты неправильно меня понял, произнес Госпиталь. Я не намерен съедать тебя.

Это ведь тебя не удержит, отозвался Кляйнцайт.

А! — вырвалось у Госпиталя. Сейчас ты понимаешь гораздо больше. Но если это произойдет, как оно и заведено в природе, то ты ведь поймешь, что так оно заведено в природе, правда?

Разумеется, ответил Кляйнцайт.

Хорошо, сказал Госпиталь. Теперь, когда мы прояснили кое‑что для себя, мы можем немного и поболтать.

О чем? — спросил Кляйнцайт.

Об Орфее, сказал Госпиталь. Ты знаешь эту историю?

Конечно, знаю, сказал Кляйнцайт.

Расскажи мне ее, сказал Госпиталь.

Звукам Орфеевой кифары повиновались даже деревья, ответил Кляйнцайт. Затем Эвридика в Подземном царстве, ему совсем было удалось вывести ее наружу своей музыкой, но он оглянулся и потерял ее. Он вовсе не хотел оглядываться.

Так я и знал, сказал Госпиталь. Обычная дребедень из школьных учебников. Давай взглянем на Орфея повнимательнее. Заметь, я не говорю, что эта история имеет начало, я не говорю даже, что это история вообще, истории, они как узелки на веревочке. Но есть место и время, откуда я хочу взглянуть на Орфея.

Давай, сказал Кляйнцайт. Я слушаю. Он слушал, глядя на монитор. Где‑то далеко пролетел самолет.

Безмолвие, сказал Госпиталь. Безмолвие и отделенная голова Орфея, без глаз, разбухшая, разлагающаяся, черная от усеявших ее мух, лежит на берегу Лесбоса. Там она и лежала, омываемая волнами, на золотом песке под ярким синим небом. Она была такой маленькой, эта потерянная и почерневшая Орфеева голова! Ты замечал когда‑нибудь, какой маленькой выглядит голова человека, когда она отделена от туловища? Это воистину достойно удивления.

Я что‑то не припоминаю ту часть, где говорится об отделенной голове Орфея, сказал Кляйнцайт.

Естественно, сказал Госпиталь. А ведь это сердцевина, самое ядро этой истории. Ты не помнишь, как фракийские женщины разорвали его на части, а потом бросили его голову в реку? Как голова пела чудные песни, плывя вниз по течению к морю и через все море — к самому Лесбосу?

Начинаю что‑то припоминать, отозвался Кляйнцайт. Смутно.

Смутно! — повторил Госпиталь. А что не смутно? И в то же время, знаешь, ослепительно ясно. Пологом колеблясь в воздухе на века. Голова заговаривает. Начинает роптать и проклинать. День и ночь голова Орфея ропщет на судьбу, лежа на берегу Лесбоса. Я не мог понять и сотой доли из того, что она говорила.

Ты был там? — удивился Кляйнцайт.

Я был там, ответил Госпиталь. Я был там, потому что берег Лесбоса был госпиталем для Орфея. Спустя несколько дней голову столкнули обратно в море.

Кто это сделал? — спросил Кляйнцайт.

Я не заметил, ответил Госпиталь. Это не имеет значения. Я вижу это как сейчас. Прибоя не было, берег был отлогий. Голова покачивалась на волнах, как кокос, а потом поплыла в море. За ней оставался небольшой след, как будто она плыла в море сама. Стоял один из тех серых дней, когда воздух очень тих, а море гладко и спокойно, вода тихонько прибывала, накатываясь на берег, по мере того, как шел прилив.

Прибывала? — спросил Кляйнцайт. Не наоборот?

Был прилив, повторил Госпиталь. Голова плыла против волн. Подумай об этом, о том, как она плывет день и ночь, без глаз, слепая голова Орфея.

Я думаю об этом, сказал Кляйнцайт.

Думай о том, как она плывет ночью, оставляя за собой фосфоресцирующий след, сказал Госпиталь. Думай о лунном свете, ложащемся на нее, плывущей во Фракию. Думай о том, как она достигает берега, самого устья Гебра. Она плывет вверх, точно лосось.

К тому месту, где его разодрали на части? — догадался Кляйнцайт.

К тому самому месту, подтвердил Госпиталь. Подумай, как голова Орфея рыщет ночью в камышах, разыскивая его члены. Темно, луна зашла. Ты слышишь некий звук, точно собака рыщет в камышах. Ты и руки не можешь разглядеть, только слышишь, как что‑то приближается к тебе, стелясь к земле. Ты чувствуешь ветерок на лице, что‑то прошло между тобой и рекой. Что‑то похожее на вздох, ты в том не уверен. Нечто, невидимое, медленно удаляется от тебя.

Он отыскал свои члены, сказал Кляйнцайт. Он собрался вновь.

Что есть гармония, произнес Госпиталь, как не собрание себя воедино?

— Ну что, милый, — произнесла женщина с грудью, удобной для плача. Грудь волнующе, по–матерински придвинулась ближе. Ну же, сказала она, плачь. Перед его носом появился лист бумаги: я, нижеоказавшийся.

— Что это такое? — спросил Кляйнцайт.

— Вы прекрасно знаете, что это, — ответила женщина. — Вы еще не подписали эту бумагу, и теперь ее нужно подписать. Доктор Буйян сказал, вы должны подписать ее.

— Я думаю, мне необходимо заключение еще одного специалиста, — сказал Кляйнцайт.

— Доктор Буйян и есть этот специалист. Сначала был доктор Налив. Помните?

— Пытаюсь, — ответил Кляйнцайт.

— Тогда подписывайте и давайте с этим покончим. Вы, знаете, здесь не единственный. Операционные расписаны на недели вперед, врачи сутками оперируют. Я думаю, у вас должно быть хоть чуточку соображения.

— У меня навалом соображения, — ответил Кляйнцайт. — Я соображаю насчет гипотенузы, асимптот и стретто. На это требуется уйма соображения. Я хочу сохранить мой угол даже при моей искривленной гипотенузе, я хочу, чтобы мои асимптоты приближались к кривой, пусть даже они никогда с ней не встретятся, я хочу, чтобы мое стретто осталось при мне, даже если оно больше не может регулировать проведения. Я хочу собраться воедино, понимаете?

— Мама дорогая, — сказала женщина. — Думаю, вас положили не в тот госпиталь. Ну ладно, оставляю это здесь и возвращусь позже.

Бумага осталась, женщина ушла. Кляйнцайту нужно было в туалет. Его сознание поднялось, но сам он остался лежать. Он позвонил сиделке. Она пришла, задернула занавески, помогла ему с судном.

 

Неужто я Орфей?

После ужина Кляйнцайт уснул, проснулся, увидел рядом Медсестру, запикал чаще. Могло ли это быть, подумал он, что я видел ее обнаженной при свете газовой плиты, что мы занимались любовью, что я был Орфеем с ней, гармоничным и совершенным Орфеем? Теперь я даже опорожниться не могу без посторонней помощи.

Медсестра задернула занавески, обняла его, поцеловала, заплакала.

— Что ты будешь делать? — спросила она.

— Собираться, — ответил Кляйнцайт. — Собираться воедино.

— Герой, — произнесла Медсестра. — Кляйнцайт действительно означает «герой».

— Или трус, — сказал Кляйнцайт. Медсестра снова заплакала, поцеловала его, ушла выполнять свои медсестринские обязанности.

Тусклый свет, поздний час. Кляйнцайт перекатился через край койки, очутился под ней. Псст, произнес он. Ты здесь?

Хо–хо, отозвалась Смерть, схватила его руку своей черной мохнатой лапой. Мы еще друзья?

Друзья, ответил Кляйнцайт.

Я не хотела ничего делать тебе, сказала Смерть. Просто напевала для себя, честно.

Я тебе верю, сказал Кляйнцайт. Такое бывает.

Чем‑нибудь могу помочь? — спросила Смерть.

Не сейчас, сказал Кляйнцайт. Просто, знаешь, будь поблизости.

Обслуживание круглосуточное, пошутила Смерть.

Кляйнцайт взгромоздился обратно на койку, уставился на тусклый потолок, закрыл глаза. Расскажи мне еще что‑нибудь об Орфее, попросил он. Неужто я Орфей?

Я, передразнил Госпиталь. Я, я, я. Какая это все ерунда. Как кто‑то, называющий себя Я, может быть Орфеем? Даже сам Орфей не назывался Я. «Я» нечего здесь делать. Ты не так уж все ухватываешь, как я было про тебя подумал.

Я нездоров, сказал Кляйнцайт. Прояви чуточку терпения со мной.

Кто, как не я, может проявлять с тобой свое терпение, сказал Госпиталь. Терпение — мое второе имя.

А как твое христианское имя? — спросил Кляйнцайт.

Я не христианин, ответил Госпиталь. Терпеть не могу все эти новомодные религии. Это я так, для красоты слога, понимаешь, у меня нет ни первого, ни второго имени. У нас, больших, обычно только одно имя: Океан, Небо, Госпиталь и тому подобное.

Слово, продолжил Кляйнцайт. Подземка.

Ах да, сказал Госпиталь.

Расскажи мне еще про Орфея, попросил Кляйнцайт.

Когда Орфей собрался воедино, сказал Госпиталь, его члены подошли друг к другу настолько гармонично, что, едва он заиграл на своей кифаре и запел, его голос исполнился невероятной силы и красоты. Никто никогда не слышал ничего подобного. Деревья и всякие там камни, они просто срывались с места и двигались за ним. Иногда, знаешь, и Орфея‑то было не видать за деревьями и всякими там камнями. Он звучал наравне с природными колебаниями, понимаешь, песчинки, частички, из которых состоят облака, цвета спектра — все колебались вместе с ним. И, конечно, все это сделало его потрясающим любовником. Кришна с его пастушками Орфею и в подметки не годился.

А как быть с Эвридикой? — спросил Кляйнцайт. Как они встретились? Не думаю, что об этом говорится в этих историях. Все, что я знаю о ней, сводится к тому, что она отправилась в Подземное царство, погибнув от укуса змеи.

Очередная академическая чушь, ответствовал Госпиталь. Орфей встретил Эвридику, когда проник в суть вещей. И там была Эвридика, потому что там она жила. Ей не нужно было змеиного укуса, чтобы отправиться туда. Орфей силой своей гармонии пронизал мир, попал в суть вещей, то, что подо всем. Подземное царство, если тебе угодно. И там он нашел Эвридику, женский элемент, дополняющий его. Она была Инь, он был Ян. Что может быть проще.

Если она жила в Подземном царстве, то зачем ему понадобилось выводить ее оттуда? — спросил Кляйнцайт.

А! — сказал Госпиталь. В том‑то и состоит суть орфического конфликта. Оттого‑то Орфей и стал тем, что он есть сейчас, вечно в настоящем и никогда в прошлом. Оттого‑то эта упрямая слепая голова вечно плывет через весь океан, чтобы добраться до устья реки.

Отчего? — спросил Кляйнцайт. В чем конфликт?

Просто быть в середине всего, в том месте, которое подо всем, Орфея не устраивало, сказал Госпиталь. Гармония дала ему спокойствие, совершенный покой в самой сердцевине вещей, а он не смог с этим смириться. К нирване он равнодушен. Он захотел вернуться обратно, захотел вновь играть деревьям и камням, захотел шататься с Эвридикой по дорогим ресторанам и все такое. Естественно, он ее потерял. Она не может выходить с ним, если он не остается внутри.

Так он не терял ее, когда обернулся и посмотрел назад? — спросил Кляйнцайт.

Вечно втыкают сюда эту подробность, недовольно произнес Госпиталь. А на самом деле оглянись ты или нет — большой разницы не составит.

Что случилось потом? — спросил Кляйнцайт.

А это повторяется снова и снова, ответил Госпиталь. Орфей оплакивает ее, тоскует, не ходит на вечеринки, не клеит местных баб, они говорят, что он голубой, все наслаивается, наслаивается, наконец, они раздирают его на части, и вот по реке плывет голова, устремляясь к Лесбосу.

Что все это означает? — спросил Кляйнцайт.

Как это может что‑то означать? — возмутился Госпиталь. Значение ограничивает. Нет никаких ограничений.

 

Большая, ценная и прекрасная мысль

Ночь, ночь, ночь. Ночь в своей нощности. Неограниченные резервы ночи, скрытые в нутре времени. Оно безжалостно, время, оно никогда не устает. Его напыщенная точность: шестьдесят секунд в минуте, шестьдесят минут в часу, двадцать четыре часа в сутках. Все одно, что для нищего, что для богача, что для старого, что для малого, что для больного, что для здорового.

Гнусная ложь! — сказала времени Медсестра. Сколько раз я видела, как ты удваиваешь плохие часы и укорачиваешь хорошие.

Было дело, хо–хо, отвечало время.

Медсестра отвернулась от этого злорадствующего лица, прислушалась к палате, замершей в свете ламп, медленно вывела на бумаге:

Э–В-Р–И-Д–И-К–А

А! — вырвалось у Госпиталя. Наш разговор, который мы имели не–так–давно.

И ты туда же, сказала Медсестра. Вредная скотина.

Ничего подобного, отозвался Госпиталь. Ты и я, разве мы не профессионалы? Разве не прошлые иллюзии мы, тонкие невесомые покрывала несбыточных романов?

Катись ты, отозвалась Медсестра.

А что ты там говорила Богу? — осведомился Госпиталь. Все люди больны. Да. Бог даже не понял тебя. Он и не смог бы.

Ты, думаю, сможешь, заметила Медсестра.

Это я тебе внушил эту мысль, сказал Госпиталь.

Огромное тебе за это спасибо, сказала Медсестра.

Всегда пожалуйста, ответил Госпиталь. Это по–настоящему большая, ценная и прекрасная мысль. Я такими просто так не бросаюсь. В один прекрасный день я сунул ее тебе в бюстгальтер, спрятал ее у тебя в груди. Восхитительное ощущение.

Старый развратник, отвечала Медсестра.

Такой уж я, сказал Госпиталь. Как мы сказали, все люди больны. Они болеют жизнью. Жизнь — это врожденное заболевание неодушевленной материи. Все было в порядке, пока материя не сваляла дурака и не стала одушевленной. С мужчинами как с существами одушевленными практически покончено. Женщины же еще не до конца потеряли этот здоровый дух неодушевленности, полного спокойствия. Они не так заражены жизнью, как мужчины. Я скажу тебе кое‑что, чего не говорил Кляйнцайту. Фракийские женщины вовсе не разрывали Орфея. Он развалился сам, разваливается сейчас и так и будет разваливаться дальше. Он одержим этим. Утомительное занятие, но нельзя не восхищаться его мужеством. Сильный пловец.

Я тебе вот что скажу, произнесла Медсестра. Ты невероятный зануда. Мне плевать на Орфея, Эвридику и кого там еще. Я просто хочу, чтобы Кляйнцайт выздоровел.

Он непременно выздоровеет, ответил Госпиталь. Он оправится от жизни. Я же сказал, я содержу тебя. Ты ему не достанешься.

Ерунда, ответила Медсестра, положила голову на стол, тихонько заплакала, освещенная лампами.

 

Действие при входе

Действие послонялось вокруг госпиталя, сделало последнюю глубокую затяжку, швырнуло окурок в канаву, глянуло на часы, на проезжающие такси, покрутилось на каблуках, вошло в госпиталь.

У конторки стояли двое полицейских.

— Кого вы пришли навестить? — задали они вопрос.

Кляйнцайта, бросило Действие и направилось к лестнице.

Полицейские схватили его с двух сторон, выволокли наружу, затолкали в полицейский фургон, увезли прочь.

Бац не пройдет

Утро, Кляйнцайтово первое утро в госпитале. Пик, пик, пик, пик, вот так‑то. Ночь черная снаружи, а внутри — тележка с утренним чаем. Кто на ногах, идет в туалет, кто в постели, мочится в бутылки, кто должен сдать анализы, сдает анализы.

Нокс выпил чай, прочистил горло.

— Я вам тут говорил насчет гробов, — сказал он Кляйнцайту. — Вы не должны обращать внимания на тот каталог и на то, о чем я там говорил.

— Почему? — спросил Кляйнцайт.

— Потому что у вас есть более приятный предмет для размышлений.

Наверняка слышал нас прошлой ночью, подумал Кляйнцайт.

— Что вы имеете в виду? — спросил он вслух.

— Однажды вы ушли отсюда, — сказал Нокс. — Может быть, вы сделаете это еще раз. Я надеюсь, что вы сделаете это еще раз. Не все из нас… вы понимаете?

— Вполне, — ответил Кляйнцайт. — Но с чего это вы вдруг проявляете обо мне такую заботу?

— Бывает, сам думаешь поначалу, что если не сделал чего‑то сам… — произнес Нокс. — А потом думаешь об этом по второму разу, и тебе уже нужен кто‑то, чтобы… Удивительно прямо. Я бы об этом не подумал, но это все равно вылезло.

— Спасибо, — сказал Кляйнцайт.

— Не за что, — ответил Нокс.

— Есть, — сказал Кляйнцайт. — Есть за что.

Он приподнялся на локтях, посмотрел мимо Пиггля, Раджа, Макдугала. Шварцганг, глядя в его сторону, показывал большой палец. Кляйнцайт показал большой палец ему. Рыжебородый, окруженный своими блоками и противовесами, передал Шварцгангу какую‑то записку, которая прошла через всю палату и дошла до Кляйнцайта. Бумага белая:

НЕ НУЖНО ТЕБЕ ЗДЕСЬ. УХОДИ.

Кляйнцайт взял у Нокса бумаги того же формата, ответил:

КАК Я МОГУ УЙТИ? Я ДАЖЕ В ТУАЛЕТ САМ НЕ МОГУ СХОДИТЬ. ПОЧЕМУ ВДРУГ ВСЕ СТАЛИ ПРОЯВЛЯТЬ ОБО МНЕ ТАКУЮ ЗАБОТУ?

Рыжебородый ответил:

КТО–ТО ИЗ НАС ДОЛЖЕН ЭТО СДЕЛАТЬ.

Кляйнцайт:

А ПОЧЕМУ ЭТО ТЫ САМ НЕ УХОДИШЬ? ПОТЕРЯ ТОЧКИ ОПОРЫ НЕ ТАКАЯ УЖ СЕРЬЕЗНАЯ ВЕЩЬ.

Рыжебородый:

НЕ ГОВОРИ ЕРУНДЫ. У МЕНЯ НЕТ НИКАКИХ ШАНСОВ.

Кляйнцайт не ответил, отвернулся от Рыжебородого, повернулся к Пигглю.

— Так вы, значит, скоро выписываетесь? Что‑то через неделю?

Пиггль покачал головой, выглядел он пристыжено.

— Кажется, нет, — ответил он. — Они сказали, что ноумены овеществились. Теперь я записан на операцию.

— Кого‑нибудь еще выписывают? — спросил Кляйнцайт.

Пиггль вновь покачал головой.

— А разве вы сами не уходите? — спросил он.

— Я что, какой‑то особенный? — спросил Кляйнцайт. — Почему это я должен уходить?

— Не знаю, — сказал Пиггль. — Вы — тот, кто когда‑то встал и ушел.

Сиделка подкатила тележку с препаратами.

— Кляйнцайт, — произнесла она и дала ему пять таблеток в картонном стаканчике. Кляйнцайт узнал три «лихолета».

— А что это за другие две? — спросил он.

-- «Бац», — ответила сиделка. — От боли.

Правильно, подумал Кляйнцайт. Что‑то я боли давно не ощущаю.

— А я принимал это раньше? — спросил он.

— Вам сделали укол, когда вы только поступили, — ответила сиделка. — Таблетки — со вчерашнего дня.

— Могла у меня появится от него такая слабость?

— Наверное, могла. Мы его давно не применяем. Это — новый.

— А на бутылочке там не написано «Напалм Индастриз»? — спросил Кляйнцайт.

Сиделка глянула.

— Написано, — сказала она. — Как вы это узнали?

— Так, догадался, — сказал Кляйнцайт. — Счастливо! — Он сделал вид, что проглотил «бац», а сам положил таблетки к себе в тумбочку, подумал, что всегда сможет принять их, если надо. Я сказал, что соберу себя. Звучит прекрасно. Но как я это сделаю? Может, с помощью йоги? Надо будет Кришну спросить.

К нему, нижеоказавшемуся, подошла грудь. Ну что, поплачешь? — спросила грудь.

Еще не готов, ответил Кляйнцайт.

— Ну? — произнесла женщина с рыдательной грудью. — Подписали, голубчик?

— Нет, — сказал Кляйнцайт. — И думаю, что не подпишу.

— Как хотите, — сказала женщина. — Вот так с Национальной системой здравоохранения всегда выходит. Если бы вам надо было платить за такую чудную операцию, это стоило бы вам кучу денег, и вы бы это дело одобрили как пить дать. Но раз это бесплатно, то вы себе думаете, эге, что‑то тут не так. Ну ладно, мне‑то что, а вот доктор Буйян обязательно найдет, что сказать. — И не думай плакаться на мне, сказала ее грудь, вместе они развернулись, уплыли.

Через палату проходили Кришна и Наскреб.

— Доктор Кришна! — позвал Кляйнцайт.

Тот подошел, юный, прекрасный, гибкий, словно тигр.

— Что вы знаете о йоге? — спросил Кляйнцайт.

— Мне кажется, это все сплошной подхалимаж, — сказал Кришна. — Способ держать население в строгости, а они в это время будут петь псалмы, не то йогой заниматься. Вы когда‑нибудь видели, чтобы китайцы занимались йогой?

— Ну, у китайцев акупунктура, — ответил Кляйнцайт.

— Для иностранцев, верно, акупунктура, — ответил Кришна. — А для себя они к хорошему доктору бегут, чуть что не так.

— Вот что, — сказал Кляйнцайт.

— Что? — спросил Кришна.

— Только между нами, — сказал Кляйнцайт. — Вы думаете, операция действительно для меня единственный выход?

— Между нами, — сказал Кришна, — будь я консультантом с клиникой на Харли Стрит и яхтой, я бы вам ответил. А пока у меня нет мнения. Я именно это имел в виду, когда пожелал вам удачи, но это все, что я могу сказать.

— В любом случае, спасибо, — сказал Кляйнцайт.

— На здоровье, — ответил Кришна и отошел от него.

Кляйнцайт попробовал сесть. Безрезультатно. Приподняться на локтях можно было только до определенного предела. Он поднял и опустил руки. Слабые.

Доктор Буйян поставил парус, завернул румпель, поймал попутный ветер, тихонько выбрал свой якорь. Что за противная рожа, загоревшая и цветущая! Какие белые зубы!

— Ну, старина, — произнес он.

Кляйнцайт на его улыбку сверху ответил кивком снизу. Ну почему он заботится о себе так, как я никогда не заботился о себе? — задался он вопросом. Просто он лучшего о себе мнения.

— Вы, возможно, помните свою историю, не так ли? — спросил Кляйнцайт.

— Довольно отрывочно, — ответил доктор Буйян.

— Кто выиграл Пелопонесскую войну? — спросил Кляйнцайт.

— Спарта, — немедленно ответил доктор Буйян. — Когда афиняне потеряли свой флот у Эгоспотами в 408 году до н. э., это стало их концом.

— Спасибо, — сказал Кляйнцайт. Вот ты это и узнал, подумал он. Надо же было спросить.

— Ну, а теперь, хе–хе, — произнес доктор Буйян. — Возвращаясь к настоящему, так сказать.

— Да, — сказал Кляйнцайт. — Настоящее. — Смерть все еще под кроватью, подумал он при этом. Она — мой друг. Может, она укусит его за ногу. Он опустил руку под кровать с другой стороны, прищелкнул пальцами.

— Что же с вами делать, а? — спросил доктор Буйян. — Вот в чем вопрос.

— Да, — сказал Кляйнцайт. Никто доктора Буйяна за ногу не укусил.

— Вы ведь чуть было не окочурились, когда вас сюда вчера привезли, — сказал доктор Буйян.

Пик–пик–пик–пик, часто замигал Кляйнцайтов монитор.

— Обширная закупорка стретто, — пояснил доктор Буйян. — Шарахнуло, наверное, так, что не успели глазом моргнуть, да? Бух — и тьма в глазах.

— Так оно и было, — согласился Кляйнцайт.

— Но вы так трогательно привязаны к стретто и всему остальному, — продолжал доктор Буйян. — Так не хотите с ними расставаться. Доброе старое время и все такое, хе–хе.

— Хе–хе, — согласился Кляйнцайт. — Да, не хочу вот с ними расставаться.

— Что ж, боюсь, ваши надежды не оправдаются, — сказал доктор Буйян.

— Вы не можете удалить их без моего разрешения, — сказал Кляйнцайт, отворачиваясь от монитора, по которому, словно пули, мчались сигналы. — Не можете ведь?

— Не можем, но только пока вы в состоянии отказываться давать на это разрешение, — сказал доктор Буйян. — Однако если тьма настигнет вас снова, то я воспользуюсь своим правом сохранить, знаете ли, жизнь, и тут‑то я вам обещаю, что однажды вы проснетесь без гипотенузы, асимптот и стретто.

— Думаете, это еще раз случится? — спросил Кляйнцайт. — Скоро?

— Кто его знает, — сказал доктор Буйян.

— А вы разве не можете сдержать развитие болезни с помощью лекарств? — спросил Кляйнцайт.

— Попытаемся, — сказал доктор Буйян. — На чем вы сейчас? — Он посмотрел на табличку в ногах у Кляйнцайта. — «Лихолет» и «бац». Мы назначим вам еще и «зеленую улицу», посмотрим, снимет ли она нагрузку с вашего стретто.

— Хорошо, — сказал Кляйнцайт. — Давайте попробуем.

— И постарайтесь не расклеиваться, старина, — сказал доктор Буйян. — Чем больше вы расстраиваетесь, тем меньше у вас шансов справляться с такими вот вещами.

— Я постараюсь, — ответил Кляйнцайт. — Обещаю.

Перед ужином около него вновь остановилась тележка с лекарствами.

— Кляйнцайт, — сказала сиделка. — Три «лихолета», два «баца», три «зеленых улицы».

— А что написано на бутылочке «зеленой улицы»? — спросил Кляйнцайт.

-- «Содом Кемикалз Лтд», — ответила сиделка. — Вы что, акционер?

— Пока нет, — сказал Кляйнцайт, проглотил «лихолет» и «зеленую улицу», оставил «бац». Боли по–прежнему не чувствуется. Когда‑то она появится, задался он вопросом.

Ать–два–три–четыре, выкрикивал Сержант, командуя целой ротой боли, как раз вступающей в Кляйнцайта. Рота взяла на караул, опустила ружья к ноге, встала по стойке «смирно».

Кляйнцайта бросило в дрожь. От мощи. От силы. Ну‑ка, кто‑нибудь из вас, парни, попросил он, встаньте у моей койки. Возможно, мне понадобится усесться.

Что‑то со свистом пронеслось внутри него. Наверное, «зеленая улица» действует, подумал он. Стретто вроде в порядке. Но какая удивительно сильная боль. Дайте‑ка я обопрусь на вас, ребята, вот так. Теперь пусть парочка зайдет сзади и подтолкнет. Легче. Так. Искры в глазах побоку. Очень хорошо. Сел.

Кляйнцайт окинул взглядом Шварцганга, Рыжебородого, показал им, что он находится в сидячем положении. Они оба выставили большой палец.

Ладно, сказал Кляйнцайт. А теперь опустите меня. Легче. В следующий раз сделаем еще один заход.

 

Соло

После завтрака Кляйнцайт, в восторге от «зеленой улицы», провел строевую подготовку своей Болевой роты, определил некоторых в наряд для помощи с судном. Попросил сиделку задернуть занавески вокруг койки, отпустил ее.

— А потом что вы делать будете? — спросила та в сомнении.

— Сделаю это наедине, — уверенно пикая, ответил Кляйнцайт.

— Позвоните мне, если что случится, — сказала сиделка и ушла.

Кляйнцайт скомандовал Болевой роте «смирно», обратился к ней с кратким словом:

Афины проиграли, сказал он. Мы оплакиваем потерю боевых товарищей и братьев. Но с другой стороны, Афины не проиграли, а Спарта не выиграла. Война идет всегда, и всегда вал, возводимый врагом, растет и растет у наших стен, всегда холодный прибой, всегда грозный натиск кораблей. Всегда война, которая не может быть выиграна, и воины, которые никогда не проиграют.

Вы все знаете, что сейчас требуется от вас. Не отступайте, опасаясь силы прибоя и грозного натиска кораблей. Именно так. А теперь вперед.

Потрясая копьем и выкрикивая свой боевой клич, Кляйнцайт впереди своего войска спустился к морю, сразился с врагом, превозмог его. Они возвратились, распевая песни, и воздвигли трофей.

Завтра поход в туалет, решил Кляйнцайт.

 

Остается собрать остатки

Ночь. Кляйнцайт не спит. Болевая рота чистит оружие и доспехи, курит, рассказывает байки, поет песни. На тумбочке — непрочитанный Фукидид, Медсестра принесла его вместе с его одеждой, пижамами, кремом для бритья, бумажником и чековой книжкой.

Завтра опять сражение? — спросил Госпиталь.

Туалет, ответил Кляйнцайт.

Предвижу тяжелые потери, сказал Госпиталь.

В этой крапиве, сиречь опасности, мы отыщем этот прекрасный цветок, сиречь туалет, ответствовал Кляйнцайт. Лакедемоняне сидели на мокрой от морских брызг скале, расчесывали свои волосы.

Я думал, ты с афинянами, сказал Госпиталь.

Афиняне, лакедемоняне, ответил Кляйнцайт. Все одно. Нипочем не сдавайся врагу/И спусти свою битву в трубу.

Ты неправильно понял последнюю строку, вдруг вступило Слово. Должно быть так: «И получишь ты дырку во лбу».

Что‑то у тебя память вдруг наладилась, заметил Кляйнцайт.

Ничего такого с моей памятью, сказало Слово. Совершенно.

Ну что ж, мой мальчик, сказал Госпиталь, желаю тебе удачи.

Ах да, сказал Кляйнцайт. Уверен, что желаешь.

Я действительно желаю, сказал Госпиталь. Твое поражение — моя победа, а твоя победа и моя победа. Что бы я ни делал, я выигрываю.

Без проигрыша нет и победы, сказал Кляйнцайт.

Софистика, отозвался Госпиталь. Все очень просто: что бы я ни делал, я выигрываю. Собрался ли ты?

Я собираюсь, ответил Кляйнцайт. Кусочек за кусочком.

Остается подождать, сказал Госпиталь.

Остается собрать остатки, сказал Кляйнцайт.

 

Машина бога

Под желтым пластиком раймэновского пакета, что был ее одеянием, тихо вздыхала желтая бумага. Возлюбленный, вернись ко мне, шептала она. Как это было хорошо, как хорошо это было тогда, в последний раз, когда ты взял меня во сне. Где же ты?

Его сегодня нет, сказало Слово. А я есть.

Только не ты, захныкала бумага. Только не твоя огромность. Нет, нет, пожалуйста, ты делаешь мне больно. Господи, эта ужасная необъятность тебя, тебя, тебя, тебя…

Подобно грому и молнии, семя Слова проникло в желтую бумагу. Вот, сказало Слово, и готово. Я осеменило тебя. Пусть сотни и тысячи их погибнут, а один все равно пробьется. Уж я прослежу.

Желтая бумага тихонько всхлипывала. Он хотел… он хотел… она задохнулась.

Да, сказало Слово. Чего он хотел?

Он хотел быть единственным, он хотел, чтобы это сделал только он и никто больше.

Никому не дозволено делать все это одному, сказало Слово. Если только я не брошу свое семя. Тачка, полная клади, и все такое.

Что? — спросила желтая бумага. Что — тачка, полная клади, тучка, полная градин, стрелочка в квадрате? Что все это значит?

То, что временами пересекает мою вселенную, ответило Слово. Одна из мириад вспышек, в ней нет ничего особенного, они появляются и исчезают быстрее, чем свет. Я же сказало, мой разум повсюду.

Тачка, полная клади, сказала желтая бумага.

Да, сказало Слово. Мой разум полон самой разной чепухи. Нечто подобное тому, как всякие забавные мотивчики и обрывки приходят людям в голову и начинают петь там, и поют там снова и снова, но только быстрее.

Тачка, полная клади? — осведомилась желтая бумага.

Так это называю я, сказало Слово. Пневматический прием.

Мнемонический, поправила желтая бумага.

Да как скажешь, сказало Слово. Сама‑то строчка из Пилкинса.

Мильтона? — предположила желтая бумага.

Типа того, сказало Слово. «Волшебные узы гармонии», так он это сказал. Это как песня. «Твоих, Гармония святая,/ Волшебных уз не разрывая.» Чудесно сказано. Когда‑нибудь я подумаю над этим.

Ты хочешь мне сказать, произнесла желтая бумага, что «Тачка, полная клади» есть не что иное, как мнемонический прием, чтобы запомнить «Волшебные узы гармонии»?

Вот именно, подтвердило Слово.

Это возмутительно, сказала желтая бумага. К тому же они совершенно не похожи.

Естественно, ответило Слово. Будь они похожи, то зачем вообще возиться и чего‑то запоминать. Я даже люблю, чтобы они были совсем не похожи. Если тебе есть о чем подумать, ты не захочешь держать эту мысль все время на виду, чтобы все ее достоинства из нее выдохнулись. Держи ее в темноте — вот что я тебе скажу.

Это, знаешь ли, выше моего понимания, сказала желтая бумага.

Конечно же, сказало Слово. Оно и моего понимания выше, а также вокруг да около моего понимания.

Но твоя несчастная тачка, полная клади, врезалась в умы людей, продолжала желтая бумага. Твой жалкий мнемонический прием, даже не то, к чему он отсылает. Какая‑то вспышка в твоем сознании, забавный мотивчик, пришел и ушел, словно проблеск, а люди страдают и умирают, так и не разгадав твоих загадок, потому что их нет, копают в месте, где нет клада.

А почему бы и нет? — вопросило Слово. На то люди и нужны. Я же сказало, порой я слежу за тем, как один из них пробивается.

Кляйнцайт? — спросила желтая бумага.

Да не знаю я его имени, отмахнулось Слово, мне вообще на это наплевать. Кто бы он ни был, тот, что пишет на тебе, позволь ему продолжать. Теперь это в тебе.

Но правильно ли это, знаешь, с художественной точки зрения? — спросила желтая бумага. Разве это не что‑то вроде бога из машины?

Не говори чепухи, сказало Слово. Машина всегда бога, будь то пишущая машинка или японский фломастер. А чья же она может быть еще?

Так ты, стало быть, бог? — спросила желтая бумага.

Боги у меня на побегушках, сказало Слово и исчезло.

Кляйнцайт не должен узнать, что произошло, зашептала желтая бумага. Я никогда не расскажу ему. Возлюбленный, вернись, возвратись ко мне.

 

Побег

Утро. Холодно. Низкое белое зимнее солнце. Белые выхлопы от проносящихся машин закручиваются в морозном воздухе. Прохожие на тротуарах выдыхают белые клубы пара. Позади госпиталя прохаживается Действие, сигарета в зубах, руки в карманах. Вверх не смотрит. На углу поворачивается, идет обратно, смотрит вверх.

На втором этаже со стороны палаты А4 открывается пожарная дверь, появляются два разведчика из Болевой роты с оружием наизготовку. Становятся у старой железной лестницы, осматриваются, прочесывают взглядом улицу.

Действие свистит, разведчики свистят в ответ. Появляется вся Болевая рота, кто‑то из солдат поддерживает под руки Кляйнцайта, кто‑то несет его чемодан, кто‑то охраняет его с тыла. Кляйнцайт, одетый для выхода, очень бледен.

Очень медленно все сходят по лестнице, ступают во двор, достигают тротуара. На угловом светофоре загорается зеленый, рядом притормаживает такси. СВОБОДНО. Действие подзывает его.

Кляйнцайт оборачивается, смотрит на пожарный выход. Оттуда появляется маленькая черная фигурка, торопится вниз, горбато прыгая со ступеньки на ступеньку, спрыгивает на двор. Действие открывает дверцу такси, сует внутрь чемодан. Кляйнцайт садится, следом запрыгивает Смерть, следом за ней — Действие. Такси уезжает. Болевая рота проходит маршем на больничную стоянку. Мотоциклы с ревом заводятся, срываются с места и уносятся в направлении квартиры Кляйнцайта.

 

Эвридика, смотрящая вперед

Болевая рота довела Кляйнцайта до кровати, позвонила Медсестре, удалилась. В ногах у Кляйнцайта удобно расположилась Смерть.

Ты у меня уже дрессированная, пошутил Кляйнцайт.

Смерть ухмыльнулась, кивнула, дотронулась до лба в почтительном жесте, уснула.

Кляйнцайт закрыл глаза, увидел простой стол и на нем — желтую бумагу. Он осознал, что у него есть много о чем подумать — и одновременно не о чем. Он решил думать ни о чем. Это было трудно. Позади ничего кружились в танце желтая бумага, стандартный размер, «Ризла». Слово гремело. Госпиталь ревел. Он слишком устал, чтобы понимать их слова.

Погоди, не спеши, сказало Ничто. Обопрись на меня, пусть оно все проскользнет мимо. Кляйнцайт послушался, оперся на Ничто, уснул.

Пришла Медсестра, принесла электроплиту, а с ней — еды, вина, «бац», «зеленую улицу», фруктовых булочек. Кляйнцайт проснулся и обнаружил, что она сидит на полу рядом с его матрасом и смотрит на него.

— Герой, — сказала Медсестра. — Глупый герой.

— Не такой уж глупый, — ответил Кляйнцайт. — В госпитале небезопасно. Они, кажется, всерьез намерены выпотрошить меня.

— Нигде небезопасно, — сказала Медсестра.

— Да ведь трудновато находиться нигде, — ответил Кляйнцайт.

Медсестра приготовила обед. Они поели, выпили вина.

— Эвридика, — произнесла Медсестра.

— Почему ты это сказала? — спросил Кляйнцайт.

— Так, захотелось вдруг, — сказала она. — В той истории Орфей оглянулся и потерял Эвридику, но я что‑то сомневаюсь, что так было на самом деле. Наоборот, это Эвридика посмотрела вперед и потеряла Орфея. Думаю, ей не нужно было смотреть перед собой.

— Ну что ж, — начал Кляйнцайт. Он хотел рассказать ей об Орфее, но все, о чем он мог подумать, была лишь слепая голова, плывущая к берегам Фракии, одна в ночном океане, освещенная светом луны. Все остальное выглядело чересчур детализированным. — Ну что ж, — повторил он, покачал головой, замолк.

Они выпили кофе с фруктовыми булочками.

— Не могу избавиться от этой мысли, — произнесла Медсестра. — Я вижу, как они выходят наружу, Орфей ведет за руку Эвридику, а Эвридика гадает, что теперь будет, сможет ли все остаться как прежде. Она не перестает спрашивать Орфея о том, что будет, Орфей отвечает, что не знает, но она продолжает спрашивать. И наконец он произносит: «Что за черт, да забудь же об этом!»

— Я не знаю, что будет, — сказал Кляйнцайт. — Я знаю только, что Орфей собрал себя.

— Как? — спросила Медсестра. — Я не знала этой части истории.

Кляйнцайт рассказал ей.

— Где ты об этом прочел? — спросила Медсестра.

— Мне рассказал об этом специалист по Орфею, — ответил Кляйнцайт.

— Звучит здорово, — заметила Медсестра. — Но как ты это сделаешь?

— Орфей вернулся туда, где его разодрали, — сказал Кляйнцайт.

— Или туда, где он попросту распался, — сказала Медсестра.

— Что бы там ни было, — сказал Кляйнцайт, — он вернулся туда, где это произошло.

— А где это?

— Не знаю. Я подумаю об этом в другой раз. Раздевайся.

— Ты себя погубишь, — забеспокоилась Медсестра. — Еще позавчера ты не мог усесться.

— Мы сделаем это лежа, — отвечал Кляйнцайт.

 

Прямо волшебство

Ах, выдохнула желтая бумага, когда Кляйнцайт взял ее в руки. Ах, я так рада, так рада, что ты вернулся. Она повисла на нем, задыхаясь от рыданий.

Что такое? — сказал Кляйнцайт. Ты действительно тосковала без меня?

Ты никогда об этом не узнаешь, отвечала бумага.

Кляйнцайт перечитал свои три страницы, начал писать, написал одну, две, три страницы сверх того.

С тобой прямо какое‑то волшебство, определила желтая бумага.

В этом нет ничего волшебного, ответил Кляйнцайт. Это просто героизм, вот и все, что требуется. Это, знаешь, как афиняне и лакедемоняне, все эти парни из античных времен. Тонкая красная линия гоплитов и все такое.

Да, сказала желтая бумага. Я тебе верю. Ты — герой.

Просто прилагаю все усилия, скромно ответил Кляйнцайт. Вот и все.

В двери вошла Смерть, села в углу.

Где ты пропадала? — спросил ее Кляйнцайт.

Ну, у меня, знаешь ли, тоже есть работа, ответила Смерть.

О! — сказал на это Кляйнцайт. Он начал четвертую страницу, устал, остановился, встал со стула, медленно обошел квартиру. На кухне появились разные специи, кастрюли и сковородки, все эти новые вещи, которые принесла Медсестра и которые властно заявляли о себе на каждом шагу. Одежда Медсестры висела в шкафу. Она ушла, чтобы купить чего‑нибудь к обеду. На той неделе она возьмет несколько отпускных дней, чтобы побыть с ним. Он вытянулся, вздохнул, почувствовал облегчение. Боли не было.

Он вернулся к своему простому столу, погладил его, любовно посмотрел на желтую бумагу, погладил и ее.

Ты и я, сказал он.

Покойник, сказала желтая бумага.

Что ты сказала? — переспросил Кляйнцайт.

Спокойно, ответила желтая бумага. Я сказала, оставайся спокойным.

Зачем?

Так ты дольше протянешь.

Ты говоришь уже не так, как совсем недавно, произнес Кляйнцайт. Ты говоришь непонятные вещи.

Разве? — усмехнулась желтая бумага.

Да, сказал Кляйнцайт. Говоришь.

Желтая бумага пожала плечами.

Кляйнцайт перечитал те три страницы, что он написал сегодня, и те три, что он написал до этого. Сейчас, когда он читал их, слова, казалось, лежали на бумаге, словно перхоть. Он потряс бумагой, и они слетели с нее. Ничего не осталось. Просто черные значки. Чернила на бумаге, и больше ничего. Ничего.

Что происходит? — недоуменно спросил он.

Ничего не происходит, ответила желтая бумага. Почему бы тебе не сделать так, чтобы что‑то произошло? Герой.

Так он это и назвал: ГЕРОЙ. На первой странице так и стояло чернилами — ГЕРОЙ. Кляйнцайт зачеркнул надпись.

Что это? — снова спросил Кляйнцайт.

Желтая бумага в ответ ни слова.

Черт бы тебя подрал, произнес Кляйнцайт. Что это? Почему мои слова осыпались с бумаги, словно перхоть? Скажи же мне!

Нет никаких «твоих» слов, ответила желтая бумага.

А чьи же они? — спросил Кляйнцайт. Я их написал.

«Я», передразнила желтая бумага. Это что, шутка такая? «Я» не может написать ничего, что осталось бы на бумаге, глупыш.

А кто тогда может? — спросил Кляйнцайт.

Ты начинаешь меня утомлять, отозвалась желтая бумага.

Проклятье, выругался Кляйнцайт, ты моя желтая бумага или нет?

Нет, сказала желтая бумага.

А чья ты? — продолжал допытываться Кляйнцайт.

Слова.

Что сейчас происходит?

Сейчас может произойти что угодно.

КАК — Я — МОГУ — ОСТАВИТЬ — СЛОВА — НА — БУМАГЕ? — произнес Кляйнцайт очень медленно, словно разговаривал с чужеземцем.

Они останутся там, если ты их туда не поставишь, ответила желтая бумага.

Как мне сделать это?

Ты это не делаешь, это само происходит.

Как это происходит?

Ты просто должен найти то, что находится там, и сделать так, чтобы это было, произнесла желтая бумага.

Найти что где? — спросил Кляйнцайт.

Здесь, сказала желтая бумага. Сейчас.

Кляйнцайт взял чистый лист, уставился в него. Ничего, сказал он. То есть абсолютно.

Что за шум? — спросила Смерть, заглядывая ему через плечо.

Ничего не могу найти на этой бумаге, пожаловался Кляйнцайт.

Чепуха какая, сказала Смерть. Все оно там. Я вижу это довольно отчетливо.

О чем там говорится? — спросил Кляйнцайт.

Смерть что‑то прочла очень тихим голосом.

Что? — переспросил Кляйнцайт. Ты что, не можешь говорить громче?

Смерть сказала что‑то чуть громче.

Ни слова не могу понять из того, что ты говоришь, сказал Кляйнцайт. Он ощутил непреодолимое сожаление по поводу мерцающего морского света в аквариуме и улыбки фарфоровой русалки, которых было уже не вернуть. А потом внезапно он почувствовал себя так, будто бы был рукавицей, из которой внезапно выдернули руку. Совсем пустой, и тотчас же все вокруг мягко и совершенно беззвучно растворилось.

 

Кювет

Пик–пик–пик–пик, раздавалось над ухом Кляйнцайта. Занавески были задернуты, у его постели сидела Медсестра в своем халате и глядела ему в лицо.

Под кроватью Смерть, напевая себе что‑то под нос, чистила свои когти. Они никогда не бывают по–настоящему чистыми, разъяснила она. Работенка у меня вонючая, но чего зря жаловаться. Я бы хотела, конечно, вместо этого быть Юностью или Весной или чем там еще. Ну, может, не Юностью. Сопливая пора, к тому же не успел ты узнать человека как следует, а он уже перескочил в следующий возраст. Весна почитай то же самое, да и работа это женская. Вот Действием было бы быть действительно здорово.

Где‑то в тюремной камере лежало Действие, курило и бесцельно смотрело в потолок. Ну что за жизнь, произнесло оно. Вечно сидишь в кутузке. Почему я не Смерть или кто там еще. Постоянная работа, надежная.

Одна в неотапливаемой комнате, Весна, завернувшись в стеганое одеяло, пыталась починить свои кисейные одежды и нашла, что ее пальцы слишком окоченели, чтобы держать иглу. Она бросила взгляд на холодную плиту, взяла в руки газету, прочла о забастовке газовиков.

Юность, перемахнув через канаву, услышала лай собак, идущих по ее следу, отдышалась и бросилась бежать дальше.

У Госпиталя жалоб не было. Сытно позавтракав, Госпиталь закурил сигару, выпустил большое облако дыма. Оооо! — вздохнул он. Ммм! А ну, подъем! Всем пить чай.

Все поднялись, принялись пить чай. Кляйнцайт открыл глаза, увидел Медсестру. Она поцеловала его. Он увидел монитор.

— Черт, — произнес он. — Опять это пиканье. Что произошло?

— Я нашла тебя на полу, когда пришла из магазина, — сказала Медсестра. — Так что я решила, что мы можем пойти на дежурство вдвоем.

— А! — вырвалось у Кляйнцайта. — Я как раз пытался прочесть то, что было написано на желтой бумаге. — Он пошарил слабой рукой под кроватью Ты здесь? — спросил он.

Здесь, там, везде, ответила Смерть. Как домовой.

Ну что ты все хитришь? — устало спросил Кляйнцайт. Почему бы тебе не встать и не биться, как мужчина, или хотя бы как шимпанзе, а не устраивать все эти фокусы.

Никаких фокусов я не устраивала, ответила Смерть. Слово даю.

Именно это ты и сделала, сказал Кляйнцайт. Ты дала мне свое слово, и все вокруг погасло. Последнее замечание доктора Буйяна врезалось в его сознание, его обещание, что если это повторится снова, то он проснется уже без гипотенузы, асимптот и стретто. Кляйнцайт чувствовал, что пока все на месте, ничего не пропало.

— Они оперировали меня или как? — спросил он Медсестру на всякий случай.

— Нет, — ответила та. — У тебя наступила гиперакселерация стретто, и доктор Налив хочет, чтобы ты немного успокоился, прежде чем он решит, что делать с тобой дальше.

— Доктор Налив вернулся! — обрадовался Кляйнцайт. — А где Буйян?

— В отпуске, катается на своей яхте, — ответила Медсестра.

Кляйнцайт вздохнул, выпил чаю. Положение уже не выглядело таким угнетающим. Не то чтобы между Наливом и Буйяном была большая разница, но Налив, по крайней мере, в детстве не издевался над ним, чтобы потом начисто изгладить его из памяти.

— Твои вещи уже здесь, — сказала Медсестра. — Они в тумбочке. Фукидид тоже.

— Спасибо, — поблагодарил Кляйнцайт. — И я в своей вызывающей пижаме. Готов ответить на любой вызов.

Медсестра пожала плечами.

— Никогда не знаешь, — сказала она. — Пока живой, можешь пожить еще немножко.

— Сделаю попытку, — сказал Кляйнцайт. — Принесешь мне сегодня желтую бумагу и фломастеры, ладно?

Медсестра ушла дежурить, вместо нее пришла сиделка и прикатила с собой тележку с лекарствами.

— Три «лихолета», два «баца», три «углоспряма», три «разъезда», один «кювет», — произнесла она.

— Да я любимец Национальной системы здравоохранения, — заметил Кляйнцайт. — А почему «зеленой улицы» нет?

— Доктор Налив прописал вам вместо этого «кювет».

— Вот она, жизнь, — констатировал Кляйнцайт. — «Зеленая улица» ведет в «кювет».

Он вздохнул, проглотил все таблетки. Сиделка раздвинула занавески. Слева от него лежал Радж, справа — Шварцганг.

— Вот мы и снова соседи, — отметил Шварцганг.

— Кто‑то ушел? — спросил Кляйнцайт.

— Макдугал.

— Выписался?

— Нет.

Макдугал, подумал Кляйнцайт. Я даже не имел случая поговорить с ним. Интересно, чей он был. Желтой бумаги? «Ризлы»? Или он писал на обратной стороне конвертов?

Рыжебородый был еще здесь, по другую сторону от Шварцганга. Кляйнцайт кивнул ему. Рыжебородый ему ответил, глядя на него сквозь карусель Шварцганговой аппаратуры. Хорошо бы освещать старика ночью, заботливо подумал Кляйнцайт. А потом ему пришло в голову, что и он сам мог бы в один прекрасный день обнаружить, что его механической плотоядной лозой обвивает Госпиталь. Два тонких усика уже ползут к нему от монитора. Смогут ли когда‑нибудь, задался он вопросом, Рыжебородый и Шварцганг разорвать узы всех этих трубочек, насосиков, креплений? Он оглядел ряды коек. Вот уже и над Дрогом нависают какие‑то леса, словно над недостроенным зданием. Угнетайз, тот, у которого были связи с похоронным бизнесом, также мог похвастать подобным же снаряжением. Если мухи не летят к паутине, подумал Кляйнцайт, то паутина летит на мух. Но разве все они уже не залетели в паутину? Госпиталь расставил здесь свои шелковые тенета и терпеливо дождался, когда все они по очереди запутались в них.

— Ну? — спросил Рыжебородый. — Что новенького?

— Сам видишь, — ответил Кляйнцайт. — Я снова тут. Пик–пик–пик–пик.

— Ты даже и не пытался, — сказал Рыжебородый.

— Черт возьми! — вспылил Кляйнцайт. — Это нечестно. Да я вышел отсюда, как Трах Пормэн в том фильме про побег из тюрьмы! Они никогда бы не засунули меня обратно, если бы мой друг шимпанзе не взялся за свои обычные штучки. Они привезли меня почти неживого.

— Слишком много возражаешь, — заметил Рыжебородый.

— Тебе легко говорить, — ответил Кляйнцайт. — Ты сам и шагу не сделал, чтобы порвать со всем этим.

— Мне давно уже кранты, — ответил Рыжебородый. — А вот тебе еще нет, а ты уже сдаешь позиции.

— Чушь собачья, ответил Кляйнцайт, гордясь и виня себя одновременно. — Что вы хотите, чтобы я сделал? Что я могу сделать более того, что уже сделал?

Рыжебородый уставился на него, ничего не ответил.

Соберись, сказал Госпиталь.

А! — сказал Кляйнцайт. Он как‑то про это забыл.

Видишь, сказал Госпиталь. Это ты забыл.

Думаю, я уже собрался к тому моменту, когда почувствовал себя пустой рукавицей, сказал Кляйнцайт. В любом случае, на чьей ты стороне? Разве ты не сожрешь меня так же, как сожрал всех остальных? Что во мне такого особенного?

Я на тебя время потратил, ответил Госпиталь. Ты бы сказал, боль тоже.

Так сказал бы ты, парировал Кляйнцайт.

Но ты еще не до конца все понимаешь, продолжал Госпиталь. В тебе нет ничего особенного. И ни в ком нет ничего особенного. И это дело Ничего, понял?

Не умничай, сказал Кляйнцайт.

А я и не умничаю, отозвался Госпиталь. Никогда. Я — всегда просто я. Привести пример?

Как? — спросил Кляйнцайт.

Что ты такое? — спросил Госпиталь.

Не знаю, ответил Кляйнцайт.

Вот этим и будь, сказал Госпиталь. Будь Не–Знаю.

КАК? — завопил Кляйнцайт.

СОБЕРИ СЕБЯ, заревел Госпиталь в ответ.

В КАКОМ НАПРАВЛЕНИИ ФРАКИЯ? — орал Кляйнцайт. ПОЧЕМУ Я?

Найди ее, приказал Госпиталь. Ибо ты можешь.

 

Смешанные чувства

— Вы выглядите на удивление бодро, — произнес доктор Налив. Сам доктор щеголял коричневым загаром и выглядел так, будто его самого бодрость вообще не покидала, да и никого бы не покинула, стоило только усилие приложить.

— Я чувствую себя превосходно, — ответил Кляйнцайт. — За исключением того, что ни сесть, ни встать.

— А вы уверены, что это не работа вашего сознания? — спросил доктор Налив.

— О чем это вы? — спросил Кляйнцайт.

— Мы чертовски мало знаем о сознании, — начал доктор Налив. — На отдыхе мы снимали виллу, и там мне попались кое–какие книжки. Фрейд один написал. Довольно ничего, скажу я вам. Сознание, знаете, эмоции. Смешанные чувства насчет мамы с папой и тому подобное.

— Это вы все к чему рассказываете? — спросил Кляйнцайт.

— Прошу прощения, — сказал доктор Налив. — Я просто подумал, что ваше сознание, возможно, раздвоилось. Одна часть захотела сесть, другая не захотела. Что сейчас называется амбивалентностью. А вы хотя бы пробовали?

— Смотрите, — произнес Кляйнцайт. — Вот я попытаюсь это сделать. — Его сознание уселось, а все остальное осталось лежать.

— Гм, — произнес доктор Налив. — Вы все еще в лежачем положении, тут ничего не попишешь. — Он взял в руки висевшую в ногах Кляйнцайта табличку с его именем. — Я пропишу вам новые лекарства, посмотрим, дадут ли они отдохнуть вашему организму. «Зеленая улица» хоть немного и привела ваше стретто в норму, но, по–видимому, ускорила обращение по нему более, чем желательно, так что я переключил вас на «кювет». «Разъезд» заставит вас меньше думать об асимптотическом пересечении, а «углоспрям» убавит напряжение в гипотенузе.

— Меня та женщина с бланком совсем достала… — сказал Кляйнцайт.

— Мы это отложим на пока, — сказал доктор Налив. — Давайте поглядим, к чему мы придем через пару дней, а там и поговорим.

— Ладно, — сказал Кляйнцайт. — Может, оно все само рассосется, а?

— Во всяком случае, мы можем попробовать, — ответил доктор Налив. — Вы ведь всем сознанием против операции. А сознание, скажу я вам, такая вещь, его от тела не отделишь. Его без преувеличения можно назвать органом со своими собственными правами.

— Мое сознание сейчас очень крепко, — ответил Кляйнцайт. — И никаких неприятностей от него не видать.

— Разумеется, — сказал доктор Налив. — А мы вот поглядим, как все повернется. — Он улыбнулся, перешел к следующей койке, обследовал Раджа. А где это Плешка, Наскреб и Кришна? — подивился Кляйнцайт.

Он повернулся на бок, оборотившись спиной к Шварцгангу и Рыжебородому. Радж, застегивая пижаму, улыбнулся. Кляйнцайт улыбнулся в ответ.

— Вы уходите, возвращаетесь, — произнес Радж. — Туда и обратно.

— Просто стараюсь больше двигаться, — пошутил Кляйнцайт.

— Вы собираетесь в скором времени снова пойти работать? — спросил Радж. — Вы возвращаетесь на свою работу?

— У меня нет работы, — сказал Кляйнцайт.

— А! — просиял Радж, передал ему «Ивнинг Стандард». — Вот здесь лучшие объявления о работе.

— Большое спасибо, — поблагодарил его Кляйнцайт.

Койка позади Раджа, на которой лежал Пиггль, сейчас была пуста. Лежащий на соседней с ней койке Нокс, глядя поверх новых «Всех звезд дрочки», поймал взгляд Кляйнцайта.

— Операция, — сказал он, кивая на койку Пиггля. — Он сейчас там. А с ним — Плешка, Наскреб и Кришна.

А! — отразилось на лице Кляйнцайта.

— Да, — прибавил Нокс. — Мы должны основательно подготовиться к тому, что грядет, все мы здесь, кто остался. Нам не вольно приходить и уходить, как вы.

— Почему вы думаете, что я волен приходить и уходить, когда мне вздумается? — спросил Кляйнцайт. — Я вышел, а обратно меня привезла скорая. Я не прекращаю своих попыток, но ничего не добиваюсь.

— Но вы ведь не успокоитесь, — заключил Нокс и вернулся ко «Всем звездам дрочки».

Кляйнцайт поразмыслил немного о Ванде Аддерс, «Мисс Гернси», которая всегда думала, что впереди у нее кое‑что большое. Она — лишь фотография в газете, а уже стала частью его жизни. Кому‑то сейчас посылает свои улыбки моя фарфоровая русалка? — задался он вопросом. Вроде никто сегодня не был настроен слишком сочувственно. Он пошарил под койкой. Ты там? — спросил он.

Нет ответа. Нет и мохнатой черной лапы. Он повернулся на другой бок, чтобы вновь оказаться лицом к лицу со Шварцгангом и Рыжебородым. Шварцганг был занят тем, что неустанно пикал в окружении своей аппаратуры и даже не посмотрел на него. Рыжебородый кивнул, снова отвернулся.

Пиггля обратно не привезли.

 

Этого не хватало

Аромат чистых простыней, дыхание свежего ветерка доносится от сиделки, меняющей белье на койке, где некогда лежал Пиггль. Явилась другая, привезла кресло на колесах.

— Вы сможете встать? — спросила она Кляйнцайта.

— Физически нет, — ответил он. Сиделка помогла ему подняться, ее пахнущая прачечной грудь толкнула его в кресло. Крепкая девушка, и пахнет от нее хорошо.

— К чему все это? — спросил Кляйнцайт. — Куда мы идем?

— Доктор Налив сказал, чтобы сюда положили двух новых пациентов, — ответила сиделка. — Мы перевозим вас в другой угол палаты.

Так вот оно и получается, подумал Кляйнцайт. Увидев, что на мне нельзя попрактиковаться, Налив потерял ко мне интерес, и теперь меня задвинут куда‑нибудь в темный уголок. Здесь были незнакомые лица, на которые раньше он взглядывал лишь мельком. Ему это вдруг напомнило, как бывает иногда на вечеринке, когда устаешь представляться чужим людям. Здесь, по крайней мере, мы можем позволить себе не стоять на ногах весь вечер с дурацкими бокалами в руках. Грудь толкнула его еще раз, он лег на койку.

Только не еще один, пробормотала койка.

Извини, сказал Кляйнцайт. Я постараюсь тут долго не задерживаться.

— Как насчет моего монитора? — спросил он.

— Доктор Налив сказал, что он вам больше не нужен, — ответила та, ускользнула.

Слева ему кивнула кислородная маска. Справа над «Оксфордской книгой английской поэзии» качнулись роговые очки, улыбнулись ему. Вот от этого жди неприятностей, пронеслось в голове Кляйнцайта.

Роговые очки дружелюбно оборотились к нему.

— Меня зовут Артур Тид, — сказали они. — Тид, но пусть вас это не смутит, ха–ха.

Кляйнцайт представился, показал мимикой, что ему сейчас не до разговоров.

— Госпиталь — прекрасное место для изучения характеров, — произнес Тид. — Я могу много чего рассказать о человеке, лишь кинув взгляд на его внешность. Я бы предположил, что вы писатель. Я прав?

Кляйнцайт то ли кивнул, то ли пожал плечами.

— Поэзия?

— Немного, — ответил Кляйнцайт, — время от времени.

— Я без ума от поэзии, — произнес Тид. — Я декламирую Бернса с шотландским акцентом.

Он передал Кляйнцайту карточку:

АРТУР ТИД

КОМЕДИАНТ — КОНФЕРАНЬСЕ — ЦЕРЕМОНИЙМЕЙСТЕР

СТИХОТВОРНЫЕ ДЕКЛАМАЦИИ

(В сопровождении фортепиано)

— На фортепиано играет моя жена, — пояснил Тид. — Поэзия столько может открыть. «Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам», ха–ха. Днем я инженер–электрик, а ночью, знаете, поэзия.

— О да, — промолвил Кляйнцайт. Он негромко застонал, тактично намекая на то, что при всем своем интересе к этой теме он испытывает такую боль, какая Тиду и не снилась.

— Вы выглядите задумчивым, — сказал тот. — «Il Penseroso», что значит задумчивый. А мой девиз — улыбайся. «L'Allegro». Мильтон, вы знаете. «Печаль–губительница, прочь!..» и так далее.

Кляйнцайт смежил веки, кивнул.

— Вообще‑то над этой поэмой я сейчас и работаю, — продолжал Тид. — Запоминаю ее. Вношу в свой репертуар. Вы не могли бы проследить по книге, пока я буду читать вслух, правильно ли я произношу? Я уже несколько дней ищу кого‑нибудь, кто бы это сделал, но никто не хочет, а одному читать стихи вслух, согласитесь, диковато. — Он протянул книгу Кляйнцайту. Кляйнцайт увидел, как его руки приняли ее, не зная, что с ней делать. Тид уже начал:

Печаль–губительница, прочь!

Ужасный призрак, Тьмой бездонной

В стигийской пропасти от Цербера рожденный,

Там, где лишь стон теней глухую будит ночь…Кляйнцайт задремал, проснулся от произнесенных слов: «сам Орфей».

— Что такое? — спросил он.

— Что именно? — в свою очередь спросил Тид. — Я что‑то неправильно произнес?

— Я потерял страницу, — заявил Кляйнцайт.

— Страница 333, почти в самом конце.

Кляйнцайт прочел:

Назло бытийственным досадам Пьяни мой дух лидийским ладом Беспечно–буйных строф своих, И пусть широкий, плавный стих, В самом спокойствии мятежный, Своею точностью небрежной Сближая дерзость и расчет, Путем извилистым течет, Твоих, Гармония святая, Волшебных уз не разрывая. Верь, сам Орфей, когда бы он Сквозь элизийский томный сон Услышал вдруг такие звуки, Проснулся бы для новой муки, Как прежде, в Орк сойти готов, Чтоб волшебством бессмертных строф Склонить подземного владыку Вернуть под солнце Эвридику. За эти блага бытия, О Радость, твой до гроба я!

— Нашли? — спросил Тид.

Кляйнцайт кивнул. Тид продолжал с того места, где остановился, а Кляйнцайт тем временем попытался отгородиться от его голоса, чтобы полнее проникнуть в смысл слов. Тид закончил, его голос умолк. Кляйнцайт перечитал строчки заново, услышал в сознании голос самих слов, опьяненных лидийским ладом:

Твоих, Гармония святая, Волшебных уз не разрывая.

Внутри него установилась пауза, как при взмахе руки. Затем точно толстая кисть, обмакнутая в черные чернила, одним безошибочным движением вывела на желтой бумаге круг. Прелестный, свежий, четкий и простой. Весь организм его, исполненный силы, бился в едином ритме с безупречным здоровьем. Так держать! — подумал Кляйнцайт и тотчас же почувствовал, как это чувство покидает его. Все. И вот он опять больной, немощный, напичканный разными «лихолетами», «бацами», «углоспрямами», «разъездами» и «кюветами». Он заплакал.

— Трогает, правда? — заметил Тид. — Вы обратили внимание, как я произнес «вернуть под солнце» и задержал дыхание на слове «Эвридику», потом пауза, чтобы заставить это прочувствовать, а потом — «За эти блага бытия» и так далее; сдержанно, но весьма эмоционально, не правда ли?

— Мне тоже нужно быть сдержанным какое‑то время, — сказал Кляйнцайт.

— Пардон, — сказал Тид. — Не хотел вас ничем обременять.

— В чем гармония, — проговорил Кляйнцайт, — как не в собрании себя воедино.

Он не собирался говорить это Тиду, но ему необходимо было произнести эти слова вслух.

— Чертовски здорово сказано, — одобрил тот. — Откуда это?

— Ниоткуда, — сказал Кляйнцайт и снова заплакал.

 

Повсюду, постоянно

Вечер. Медсестра еще не заступила на дежурство. Тид ушел смотреть телевизор. Кляйнцайт слышит слова, без конца повторяющиеся в его сознании:

Твоих, Гармония святая, Волшебных уз не разрывая.

Они без всякого сомнения волшебны, проговорил он.

Ты еще здесь? — подивился Госпиталь.

Как только я смогу отсюда уйти, я это обязательно сделаю, обещаю, сказал Кляйнцайт.

А чего ты ждешь? — спросил Госпиталь. Ты ведь уже собрался.

Полагаю, да, ответил Кляйнцайт. Но это так быстро прошло.

И сколько ты думаешь продлевать момент? — спросил Госпиталь.

Но то был лишь момент! — воскликнул Кляйнцайт.

Ерунда, бросил Госпиталь и позвонил Памяти.

Память слушает, сказала Память.

Дайте мне Архивы, потребовал Госпиталь.

Соединяю, отозвалась Память. Готово.

Архивы слушают, сказали Архивы.

Имя — Кляйнцайт, сказал Госпиталь. Не могли бы вы дать нам несколько моментов. На ваш выбор.

Минутку, отозвались Архивы: Весна, возраст такой‑то. Вечер, небо еще светло, зажигаются уличные фонари. Имела место гармония.

Я помню, сказал Кляйнцайт.

Минутку, продолжали Архивы: Лето, возраст такой‑то. Перед грозой. Небо потемнело. В воздухе волчком вертится клочок бумаги. Имела место гармония.

Я помню, сказал Кляйнцайт. Но как давно это было!

Минутку, продолжали Архивы: Осень, возраст такой‑то. Дождь. Гудение газовой печи, обнаженная Медсестра. Атлантида. Имела место гармония.

А! — произнес Кляйнцайт.

Минуточку, произнесли Архивы: Зима, возраст такой‑то. В госпитале. Ощущение круга внутри, потрясающий ритм. Имела место гармония.

Кляйнцайт ждал.

Что‑нибудь еще? — спросили Архивы.

Место разодрания? — спросил Кляйнцайт.

Повсюду, постоянно, ответили Архивы.

 

Хорошие новости

— Должен сказать, вы вполне стабилизировались, — произнес доктор Налив. — Я на самом деле вами доволен.

Плешка, Наскреб и Кришна по виду тоже казались довольными. Кляйнцайт скромно улыбнулся, поинтересовался про себя, не капелька ли это крови на белом халате Плешки. Должно быть, брызнули каким‑то химикатом.

Доктор Налив взглянул на табличку со сведениями о состоянии Кляйнцайта.

— Да, — произнес он. — Думаю, мы можем снять вас со всего этого.

— Чтобы что‑то новенькое испробовать, да? — спросил Кляйнцайт.

— Нет, — ответил доктор Налив. — Мы просто поглядим, как вы без всего этого обойдетесь. — Он сущий дьявол, восхищенно сказали лица трех молодых врачей. Он на все решится.

— То есть вы считаете, что я в норме? — спросил Кляйнцайт.

— Остается подождать, — ответил доктор Налив, — и я ничего не обещаю. Посмотрим, к чему мы придем через несколько дней. — Он улыбнулся, отошел от койки, а вместе с ним — Плешка, Наскреб и Кришна.

Ты не мог бы немного повернуться, попросила койка. Мне как‑то неудобно.

Кляйнцайт пропустил ее просьбу мимо ушей, свернулся калачиком под одеялом. Улицы снаружи представились ему вдруг одной большой областью запустения, Подземка — самой бездной, мысль о сидении на холодном полу с глокеншпилем ужасала. Стаи грузовиков компании «Мортон Тейлор» с громом проносились мимо, с презрительным видом переключая скорости. Окна рядом нет, но невидимые самолеты где‑то там, в вышине, едва слышно гудели, направляясь к золотым далеким миражам.

— Хорошие новости, а? — произнес Тид. — Вот потому‑то я всегда и говорю — улыбайтесь.

Кляйнцайт другой рукой, чтобы Тид этого не заметил, сделал оскорбительный жест, взял лист желтой бумаги, притворяясь, что с головой захвачен писанием. Вот что он написал на нем:

Золотая Вирджиния, золотая Вирджиния, Твой табак первородный со мной.

Это даже не он написал. Дрог, вот кто. Жив ли еще Дрог там, на другом конце палаты? Кляйнцайт не был там целую неделю. Всех их постепенно затягивает время. Что бы он нашел сказать Рыжебородому, Шварцгангу, другим, если бы даже сиделка удосужилась отвезти его к ним, его старым соседям?

Койка продолжала выгибать хребет в стремлении сбросить его. От Госпиталя ничего не было слыхать уже долгое время. И Слово давненько уже не заглядывало. Желтая бумага в его руках была вялая и безжизненная. Снаружи медленно брел мимо зимний день, словно опираясь на палочку. Как вышло, что он вляпался в эту историю с желтой бумагой, эту женитьбу на царевне–лягушке, которой так и суждено остаться лягушкой?

Все это время вокруг были сплошные тайны, недомолвки, возбуждение, многообещающие загадки: люди желтой бумаги, люди стандартного формата, люди «Ризлы», метаморфозы тачки, полной клади, нераскрытые возможности комнаты с табличкой ВХОД ТОЛЬКО ДЛЯ ПЕРСОНАЛА и ключа от нее. Ничему из этого не нашлось объяснения, все оказалось не стоящим внимания, у него не осталось никаких вопросов. Он пошарил под кроватью. Никого. Он вспомнил о побеге из госпиталя в компании с Болевой ротой. То‑то были денечки! Он зевнул, задремал.

 

Ничего необычного

Так же медленно, как и зимний день, только без палочки, Кляйнцайт перебрался на другой конец палаты. Он не принимал лекарств пять дней и чувствовал себя каким‑то упрощенным, экономичным, облегченным и работающим на максимально дешевом топливе. Все виделось ему просто и скудно, без особой разницы в цветах. Все вокруг как‑то ссохлось, исхудало, обносилось. Только сейчас он заметил, сколько облупившейся краски вокруг. Стулья выглядели еще более поношенными, чем обычно. Свет в палате как будто распределяли по рецептам Национальной системы здравоохранения, медленно, с предъявлением пронумерованных талонов, и койки смирно выстроились за ним в очередь. Прозвучал отдаленный рог, словно в бетховенской увертюре, а вслед за ним — неяркая вспышка, от А до В. Ах да, сказал себе Кляйнцайт. Теперь все в порядке. Мы честно работали, и вот мы пришли туда, откуда начали.

Как Орфей, подтвердил Госпиталь.

Да, конечно, подхватил Кляйнцайт. Орфей на попечении Национальной системы здравоохранения. Захватывающая история, как это еще ВВС не сняла по ее мотивам сериал. Возможно, «Напалм Индастриз» согласится экранизировать ее. С Максимусом Пихом и Имменсой Пудендой в главных ролях.

Твой сарказм неуместен, оборвал его Госпиталь.

Как и все остальное, парировал Кляйнцайт, приветствуя кивком одного из своих давних знакомых. Все вроде на месте. Он сел на потрепанный стул у подержанной койки Рыжебородого. Тот был похож на брошенную на свалке машину.

— Здорово, — сказал Кляйнцайт.

— Вот именно, — подхватил Рыжебородый. — Ты здоров, а я — нет. Здоровый больному не товарищ.

— Но я не здоров, — возразил Кляйнцайт. — Я чувствую себя так, будто не ложился в госпиталь.

— Большинство из нас не могут похвастать и этим, — заверил его Рыжебородый. — Ты один из счастливцев.

— Полагаю, да.

— И ты уходишь.

— Полагаю, да.

— Ну вот, а ты говоришь, — сказал Рыжебородый. — Воспользуйся всем этим.

— Полагаю, я должен, — согласился Кляйнцайт. Медленно он вернулся к своей койке, забрался на нее как раз вовремя, чтобы встретить доктора Налива и трех других врачей, делающих ежедневный обход. Они смотрели на него с любовью, как смотрит обычно машинист на списанный паровоз.

Доктор Налив с добродушными замечаниями осмотрел его, потрепал его по плечу.

— Ну, старина, — произнес он, — вот и все. Мы не можем себе позволить держать вас здесь дольше. К концу недели можете отправляться домой.

Сказать ему или нет, подумал Кляйнцайт.

— Та боль от А до В, — произнес он. — Она вернулась.

— Ах да, — произнес доктор Налив. — Этого нужно было ожидать, в этом нет ничего необычного. Время от времени вы будете ее чувствовать, но мне‑то нечего беспокоиться по этому поводу. Это просто гипотенуза, знаете ли, она жалуется немного, совсем как мы.

Ну, вот и все, сказал себе Кляйнцайт. Я не буду больше задавать никаких вопросов, просто не хочу знать больше того, что уже знаю.

— Спасибо вам за все, — сказал он.

— Всего хорошего, — отозвался доктор Налив. — Где‑то через полгодика приходите, я на вас посмотрю.

— Спасибо, — сказал Кляйнцайт докторам Плешке, Наскребу и Кришне. Они широко заулыбались в ответ, на их лицах было написано: «Это вам спасибо», они стали похожи на услужливых официантов. Но Кляйнцайт почему‑то чувствовал, что чаевые положены лишь ему одному.

 

Гостинцы

Ночь. Кляйнцайт спит, Медсестра бодрствует. Палата вздыхает, булькает, стонет, храпит, звук шлепков в подставленные судна. Медсестра как стрелка компаса, неуклонно указует на свой магнитный север. Вокруг бушует море, белые барашки волн в темноте.

Ну что ж, сказал Бог. Завтра великий день, э? Шварцхайт выписывается.

Кляйнцайт, поправила Медсестра. Мне что‑то не хочется об этом говорить, не хочу накликать беду.

Не о чем беспокоиться, сказал Бог. Удача на твоей стороне. Ты удачливая.

Ты что, серьезно? — спросила Медсестра. Я? Мне никогда так не казалось.

Нет, конечно, согласился Бог. Я и не говорю, что ты удачлива как‑то по–особому. Так, обычная рутинная хорошая удача. Ее у тебя столько же, сколько и у меня, и я не знаю никого, у кого ее было бы больше. Вселенная, История, Вечность, все, с кем бы ты ни поговорила сейчас, все мы в одинаковом положении.

Не знаю, сказала Медсестра. Никогда не разговаривала с ними. Я не мыслю большими категориями.

И правильно делаешь, одобрил Бог. Продолжай в том же духе, и всего хорошего вам обоим. Я это серьезно.

Спасибо, сказала Медсестра.

Ты переезжаешь на его квартиру? — спросил Бог.

Вероятно, ответила Медсестра.

Что там у него, газ, электричество?

Электричество.

Я посмотрю, смогу ли я отложить забастовку электриков где‑то на недельку, сказал Бог. Чтобы у вас была возможность начать жизнь с работающей бытовой аппаратурой. Что‑то вроде свадебного подарка.

Это очень мило с твоей стороны, сказала Медсестра. Я признательна тебе за это.

Ну, сказал Бог, тогда я закругляюсь. Мы будем в контакте.

Ах да, ответила Медсестра. Большое спасибо.

А он не такой уж и плохой, Бог, встрял Госпиталь. Выражаясь Его же неуклюжими словесами.

Он куда приятнее тебя, ответила Медсестра.

Я совсем не плохой, сказал Госпиталь. Я допускаю иногда кой–какие выражения, но в общем и целом я правильный пацан.

Гм, произнесла Медсестра.

Я там говорил что‑то про Кляйнцайта, про то, что я не дам ему содержать тебя, сказал Госпиталь, Эвридика и все такое, так вот, я говорил это не в том смысле, как ты подумала. Я, в конце концов, это так, на будущее. В смысле ты можешь быть его, пока его хватит.

Или пока меня хватит, подхватила Медсестра. Или покуда хватит всего этого. Я не смотрю вперед.

Как бы ты ни выразила эту мысль, сказал Госпиталь, все одно — я не стану вмешиваться. Я просто жду, а все идет своим чередом. Я тоже хочу преподнести тебе маленький гостинчик.

Очень любезно с твоей стороны, сказала Медсестра. Честно говоря, не ожидала.

Так, ничего особенного, смутился Госпиталь. На следующей неделе Кляйнцайт, вероятно, слег бы с гриппом, однако я направил болезнь по другому руслу. Теперь, думаю, сляжет доктор Буйян. Конечно, Кляйнцайт все равно заболеет, но уже неделькой позже. По–настоящему изменить что‑то я не в состоянии.

Но лишняя неделя без этого — тоже приятно, сказала Медсестра. Спасибо большое.

Кхм, сказало Слово. Мы раньше не встречались.

Нет, ответила Медсестра. Я не узнаю ваш голос.

Неважно, сказало Слово. У меня для вас тоже подарок.

Как это мило — все эти подарки, воскликнула Медсестра.

Где бы ни оказалась тачка, полная клади, сказало Слово, вы будете там тоже.

Разве это подарок? — спросила Медсестра.

Конечно, ответила Слово.

Спасибо, поблагодарила Медсестра. Вы все были так милы.

 

До скорого

Полночь. Медсестра спит в своей спальне, взяв двухнедельный отпуск. Кляйнцайт коротает ночь у простого стола в своей голой гостиной. На стене тикают часы Медсестры, в углу громоздятся ее туркменские подушки, в одной компании с бархатным слоном, войлочным зайцем и светящейся каской. На столе оплывает в блюдце свеча. Желтая бумага кучей.

Хо–хо, раздается у дверей сиплый шепот. Кто‑нибудь не спит?

Это профессиональный визит или социальный? — спросил Кляйнцайт.

Социальный, ответила Смерть. Просто оказалась поблизости, вот и решила заглянуть.

Кляйнцайт открыл дверь, они вошли в гостиную. Кляйнцайт сел в кресло, Смерть уселась на подушках в углу. Они покивали друг другу, улыбнулись, пожали плечами.

Банан будешь? — спросил Кляйнцайт.

Спасибо, ответила Смерть. Я не ем бананов. Как дела‑то?

Не могу жаловаться, ответил Кляйнцайт. В день пара страниц. С завтрашнего дня опять выхожу играть.

У тебя все в порядке, сказала Смерть. Тут у меня гостинец.

Что? — встревожился Кляйнцайт. Надеюсь, без фокусов.

Без фокусов, подтвердила Смерть.

Где он? — спросил Кляйнцайт. Я ничего не вижу.

Подожди немного, ответила Смерть.

Кляйнцайт закурил, выпустил дым, он заклубился в свете свечи. Я все хотел сделать кое‑что, сказал он. Но не знаю, получится ли.

Что именно? — спросила Смерть.

Кляйнцайт вытащил из ящика бутылочку черных чернил и толстую японскую кисточку. Он взял желтую бумагу, окунул кисточку в чернила, занес ее над бумагой.

Ты можешь, подбодрила его Смерть.

Кляйнцайт дотронулся до бумаги кистью и одним широким движением вывел на ней толстый черный круг, идеальный по форме.

Вот он, сказала Смерть. Мой подарок.

Спасибо, сказал Кляйнцайт. Он приклеил бумагу к стене рядом с часами. Пойдем прогуляемся, сказал он.

Они направились к реке. Фонари на набережной уже потухли, в отличие от уличных фонарей. Ночь почти истекла, на зарозовевшем небе начали вырисовываться черные силуэты мостов. Холодно, ветрено, влажно. У каменной набережной плескалась река, медленно отступая к морю с отливом. Луны не было, и нечему было освещать голову Орфея, куда бы она ни плыла. Рядом с Кляйнцайтом скакала Смерть, ее черная спина подпрыгивала вверх–вниз. Никто не произнес ни слова.

Я сверну здесь, молвила Смерть, когда они приблизились к третьему мосту. До скорого.

До скорого, ответил Кляйнцайт. Он видел, как маленький черный силуэт Смерти прыжками удаляется от него, постепенно растворяясь в гаснущем свете уличных фонарей.

Ссылки

[1] Направление в кинематографе, стремящееся к изображению документальной правды.

[2] Игра слов: по–английски «small time» означает «мелкий, заурядный».

[3] Здесь и далее отрывки из сочинения Фукидида даются в переводе Г. Стратановского.

[4] В оригинале — mortal terror.

[5] Египетский Т–образный крест с кольцом на верхушке, символ жизни

[6] В оригинале Box‑U–Well, букв. «упрячем вас в ящик как положено».

[7] Перевод В. Левика

Содержание