Наутро после своей первой ночи дома Иахин–Воаз проснулся без эрекции. Здравствуй, вечность, грустно подумал он. Теперь он вспомнил, что просыпался без эрекции все последние несколько недель. Он вздохнул, на ум ему пришли падающие желтые листья, тихие монастырские колокола, чудесные надгробия, поэты и композиторы, умершие молодыми, пирамиды, развалины колоссальных статуй, сухой ветер в пустыне, крупинки песка, летящие, жалящие, время.

Прошлой ночью они предавались любви, и, как всегда, это было хорошо. Все чувствовали себя хорошо — он, она, оно, они. Иахин–Воаз желал им всем счастья в их новом начинании. Земля должна быть населена людьми, чтобы примерить на себя, что такое одиночество. Мои поздравления.

Гретель еще спала. Он положил руку ей на живот. Еще один мозг, в котором уместится целый мир. Еще один переносчик мира. Мир передавался от одного к другому, словно болезнь, от которой каждый страдает в одиночестве. И все же — маленький сюрприз, лови, пока не улетел, — отъединенность была не хуже того, что и всегда. Даже сейчас, когда смерть распространялась по нему с каждым ударом сердца, она не становилось хуже. В безопасной утробе он был один. Ужас, что был в нем сейчас, был с ним и тогда. Ужас неотделим от доисторической соли, зеленого света, просачивающегося сквозь тростники. Ужас и энергия жизни неотделимы. В безопасности вместе со своим сыном и женой, он был один, набрасывая на голову одеяло каждого дня, чтобы заглушить ужас.

Будучи тут, затерянный и дрейфующий в этом времени вместе с Гретель, он был наедине с ужасом, но не более, чем еще не рожденное существо в ее утробе. Восход, пропал. Снова ночь. Здравствуй, ночь. Не темнее, чем всегда. Не темнее, чем тогда, когда меня не было. Не темнее, чем для тебя в ее утробе перед твоим началом. Необходим миллион «нет» для одного «да». Кто сказал это? Я.

Он выбрался из постели, постоял не одеваясь, потянулся, посмотрел на брезжащий утренний свет в окне, прислушался к пению птиц. Я обещал, что скажу ей, подумал он.

Он обещал, что скажет мне, подумала Гретель, не открывая глаз.

Он осторожно раскрыл ее, поцеловал ее живот. Я сказал ей, подумал он.

Он сказал, подумала Гретель. Что? С закрытыми глазами он слышала, как Иахин–Воаз умывается, одевается, приготавливает кофе, выходит из дому. Он не купил мяса, подумала она. Он не взял с собой мясо.

Лето, думал Иахин–Воаз. Времена года проходят, мягкий ветерок на моем лице, наступающий день будет летним днем. Это лучше моей себялюбивой ярости в лечебнице. Нет никакой магии, никто и ничто не могут мне помочь. Пока прохладно, пока не взошло солнце, я должен это сделать, с нуля, из ничего. Он нес в руке свернутую карту карт. Посреди улицы стоял лев. Иахин–Воаз вытащил из кармана конверт, адресованный Гретель, с чеком внутри на ее имя, на сумму всех его сбережений. Он опустил его в почтовый ящик возле телефонной будки. Телефонная будка была еще освещена. Каштан рядом с ней, влажный от утренней росы, был покрыт буйной листвой. Запах льва навязчиво висел в воздухе.

— Мяса нет, — объявил Иахин–Воаз льву. Затем повернулся и пошел к реке. Лев пошел за ним. Как в первый день, над его головой пролетела ворона. Иахин–Воаз дошел до моста, свернул направо, спустился по ступенькам на ту часть набережной, что была ниже уровня улицы. Слева был парапет и река, справа — подпорная стенка моста. Позади него была лестница на мост, перед ним — каменная кладка, оканчивающаяся перилами, и ступени к реке. Лев шел за ним. И Иахин–Воаз повернулся и встретился с ним лицом к лицу.

Какая там магия. Реальность невыносима и неизбежна. Насильственная смерть. Насильственная жизнь. Быть за всеми мыслимыми пределами. Быть беспредельным, ужасающим, насильственным посредником между смертью и жизнью, равнодушным к обоим, презревшим смертные различья. Брови, сведенные в суровой гримасе. Янтарные глаза, светящиеся и бездонные. Разверстые челюсти, горячее дыхание, розовый шершавый язык и белые зубы конца света. Иахин–Воаз чуял льва, видел, как тот дышит, как ветерок колышет его гриву, как мускулы перекатываются под желтоватой шкурой. Необъятный, лев властвовал над пространством и временем. Четкий на фоне воздуха. Мгновенный. Сейчас. И ничего более.

— Лев, — произнес Иахин–Воаз. — Ты ожидал меня на рассвете. Ты гулял со мной, ел мое мясо. Ты был внимателен и равнодушен. Ты нападал на меня и поворачивался спиной. Ты был видим и невидим. И вот мы здесь. Теперь есть только то время, что вокруг.

— Жизнь, — произнес Иахин–Воаз, делая шаг влево. — Смерть, — сказал он, делая шаг вправо. — Жизнь, — спокойно сказал он льву и пожал плечами.

— Карт больше нет, — сказал Иахин–Воаз. Он развернул карту, свернул ее по–другому, чтобы она распрямилась, зажег спичку и поднес ее к карте. Занялось пламя. Он бросил карту, когда огонь дошел до его руки, и океаны с континентами потемнели, корчась в огне.

— Карт нет, — повторил Иахин–Воаз.

Ему припомнился Воаз–Иахин, когда младенцем он смеялся во время купанья. Припомнилась его жена, что‑то напевающая. Прикосновение губами к животу Гретель, Воаз–Иахина, тогда еще мальчика, заглядывающего в лавку снаружи, его маленькое таинственное лицо, затененное навесом. Ему припомнились пальмы и фонтан на площади.

— Назад пути нет, — сказал Иахин–Воаз.

Как и раньше, перед его глазами возникли большие буквы, из которых сложились слова, сильные, вселяющие веру и почтение, словно то было изречение бога:

ЗАПЕТЬ ПРЕД ЛИЦЕМ ЛЬВА

Иахин–Воаз заглянул в глаза льву. Кто‑то сбегал по ступенькам, играя на гитаре, играя музыку льва.

Иахин–Воаз не трепетал. Его голос был твердым. Он был даже удивлен тому, насколько силен и приятен его голос. Он пел:

Лев, о лев, десяток тысяч лет, Другой десяток тысяч, и еще Движенье тела твоего, прыжок Стремительно–могучий, и твой рык Впечаталися в воздух. Земля покрыла твои очи, лев, Десяток тысяч лет, другой десяток. Мертвы цари, о лев, И стал землей их прах, Земля покрыла твои очи, лев, Как сквозь стекло, ты смотришь сквозь нее, Все вертится то колесо, и ты растешь. Река с мостами, лев, И переправы, и утренние птицы, Движенье тела твоего, прыжок Стремительно–могучий, и твой рык Впечаталися в воздух.

Плотен и дрожащ был воздух, насыщенный временем. Вкус соли был во рту Иахин–Воаза, Воаз–Иахина. С океаном позади, отец узрел льва сквозь зеленый свет тростников, и перестал быть собой, и просто был. Канал, по которому катилась жизнь, вернулся снова на землю, к океану. Внутри него миллион необъятных «нет» производил одно «да». Слов не было. Не было сколько‑нибудь значительного «нет». Иахин–Воаз открыл рот, Воаз–Иахин открыл рот.

Звук затопил пространство, словно паводок, великая река, окрашенная в львиный цвет. Из своего времени, с выжженных равнин, и ловушки, и падения в нее, и кусочка синего неба высоко над головой, из своей смерти на копьях, на сухом ветру, дующем по направлению к вращающимся темнотам и огням, к утреннему свету над городом и над рекой с ее мостами, лев, отец и сын посылали свой рев.

— Так точно, — докладывал констебль по небольшой рации, стоя на мосту. — Так точно. Я стою на северной стороне моста. Я стою лицом к западу, передо мной ступени вниз. Там двое мужчин и лев. Так точно. Я знаю. Лев без ошейника. Я трезв, как стекло. И в полном рассудке. Думаю, нам понадобится здесь хорошая бригада пожарников с пожарной машиной. И большая сеть, крепкая. Ребята из зоопарка с крепкой клеткой. Скорая помощь. Да, я знаю, что это второй раз. И поскорее. — Констебль осмотрел мост, выбрал такую позицию, откуда можно было быстро вскарабкаться на фонарный столб или прыгнуть в реку, и стал ждать.

Еще, подумал Иахин–Воаз. Это еще не все. Я не прошел весь путь до конца. Я еще не перестал обращать внимание на биение моего сердца, не проглотил свой ужас, не вышел из себя. Пусть это придет, пусть произойдет. Снова слова в мозгу:

ЯРИТЬСЯ ВМЕСТЕ СО ЛЬВОМ

Всего было недостаточно. Нет больше мыслей. Его рот раскрылся. Рев опять. Он это или лев? Он чуял льва. Жизнь, смерть. Он бросился на необъятность льва.

Воаз–Иахин бросился на спину льва с другого бока, уткнулся лицом в жесткую гриву, обхватил руками жаркую шкуру и сомкнул пальцы на ярящейся гибели.

Иахин–Воаз и Воаз–Иахин кричали в ослепляющем огне боли, обнажившиеся нервы и порванная плоть горели, мышцы рвались, ребра ломались, входя, убивая, рождая льва, ввергая себя в тысячелетия боли, втягивая в себя невозможную бесконечность льва. Чернота. Свет. Тишина.

Они обхватывали руками друг друга. Они были одним невредимым целым. Между ними не было громадного зверя. На реке был яркий день, воздух был теплый. Они кивнули друг другу, покачали головами, поцеловались, засмеялись, заплакали, выругались.

— Ты стал выше, — сказал Иахин–Воаз.

— Ты хорошо выглядишь, — сказал Воаз–Иахин. Он поднял свою гитару, сунул ее в футляр. Они взошли по ступенькам, свернули на улицу, на которой жил Иахин–Воаз. Мимо них, завывая и ослепляя мигалками, пронеслась пожарная машина, а следом за ней — карета скорой помощи, полицейская машина, полицейский фургон и фургон из зоопарка.

— Ты позавтракаешь с нами, — говорил Иахин–Воаз. — Ничего, что я сегодня немного опоздаю на работу.

Констебль шагнул к ним, когда машины, скрипя тормозами, остановились возле него. Через секунду он уже был окружен полицейскими, пожарниками, врачами и людьми из зоопарка во главе с суперинтендантом. Маленький черный человек из зоопарка втянул в себя воздух, осмотрелся, нагнулся и принялся изучать тротуар.

Суперинтендант посмотрел на констебля и покачал головой.

— Только не во второй раз, Филипс, — произнес он.

— Я знаю, как это выглядит, сэр, — ответил констебль.

— У вас отличный послужной список, Филипс, — сказал суперинтендант. — Хорошие перспективы для повышения, замечательная карьера впереди. Иногда проблемы могут довести до умопомрачения. Семейные проблемы, экономические, нервное напряжение, — каких только нет проблем. Я хочу, чтобы вы поговорили с доктором.

— Нет, — ответил констебль и осторожно положил свою рацию на парапет.

— Нет, — сказал он снова, снял свой шлем и поставил его рядом с рацией.

— Нет, — повторил он в третий раз, снял свой мундир, аккуратно сложил его и положил рядом со шлемом и рацией.

— Там был лев, — сказал он. — Там есть лев. Лев есть.

Он кивнул суперинтенданту, выбрался из живого круга, давшего ему дорогу, и в одной рубашке пошагал по улице прочь.