Воаз–Иахин закончил свой первый рисунок. Это была аккуратная полномасштабная копия изображения умирающего льва, двух стрел и двух копий, что погубили его.

Сейчас он как раз переносил этот рисунок на лист коричневой бумаги. Второй рисунок отличался от первого лишь тем, что одна из стрел больше не торчала в теле льва, а лежала, попираемая его задней лапой, как если бы стрелок промахнулся.

По мере того, как Воаз–Иахин продвигался в своем занятии, одна вещь все больше и больше привлекала его внимание — колесо. Он помнил, как прикоснулся к камню, из которого был высечен барельеф, и почувствовал его холодную недвижность. Веками умирающий лев пытается допрыгнуть до великолепной фигуры царя с непроницаемым лицом, и навечно его попытка обречена на провал, ибо громадное колесо уносит царя прочь, невредимым. И то, что оба давно уже мертвы, не имело никакого значения. Царь всегда ускользал из когтей льва.

— Колесо, — вслух произнес Воаз–Иахин. Ибо дело было в колесе, а колесо было колесом. Скульптор прекрасно знал то, что стало известно Воаз–Иахину лишь недавно, когда один оборот колеса забрал с собой его отца и карту, и осталась лишь темная лавка, и колокольчик, и дверь, и ожидание. Воаз–Иахин пожалел о своем знании. Лучше бы он не узнавал колеса.

Воаз–Иахин тряхнул головой.

— Укусить колесо — еще не все, — произнес он.

Дверь в его комнату была открыта, и на пороге появилась мать. Ее волосы были растрепаны, она, по–видимому, не могла справиться со своим лицом. В руке она держала нож.

— Все трудишься над своим школьным заданием? — спросила она.

— Да, — ответил Воаз–Иахин. — Зачем тебе нож?

— Вскрывать письма, — ответила мать. После паузы она сказала: — Ты не должен питать ненависти к своему отцу. Он болен рассудком, душой. Он сумасшедший. В нем чего‑то недостает, какая‑то пустота, которую что‑то должно было заполнять.

— Я не питаю к нему ненависти, — сказал Воаз–Иахин. — Я, кажется, вообще не питаю к нему никаких чувств.

— Мы были слишком молоды, когда поженились, — сказала она. — Мой дом, дом моих родителей, казалось, давил на меня. Мне хотелось уйти. Но не туда, куда уходили все деньги, в пустыню, этот отцовский надел там был ложь, ему никогда не суждено было зацвести. Они просиживали все дни напролет в гостиной, слушая новости по радио. По воскресеньям узоры на ковре повергали меня в отчаяние, становились хищными джунглями, грозились поглотить меня. — Она провела рукой перед глазами. — Мы могли бы иметь наш собственный зеленый уголок. Я хотела, чтобы он стал тем, кем мог бы стать. Хотела, чтобы он использовал все лучшее, что было в нем. Нет. Вечно в сторону, вечно неудача. Вечно — пустыня и сухой ветер, что сдувает все с места. Я и сейчас еще ничего. Тогда я была красива. В ту ночь, когда я поняла, что люблю его, я заперлась в ванной и разрыдалась. Я знала, что он принесет мне несчастье, причинит боль. Знала. Твой отец — убийца. Он убил меня. Он вырвал у тебя твое будущее. Он сумасшедший, но во мне нет ненависти к нему. Он не ведает, что сотворил. Он пропащий, пропащий, пропащий.

Он вышла, захлопнув за собой дверь, и Воаз–Иахин услышал, как она неверными шагами поднялась по лестнице к себе в спальню.

Он завершил второй рисунок и спустился в лавку за очередным листом коричневой бумаги. Тут он увидел, что почти все карты на стенах в клочья изрезаны ножом. Ящики стола были выдвинуты, а все хранившиеся там карты сейчас в беспорядке валялись на полу.

Воаз–Иахин взбежал по ступенькам. Нож лежал на кроватной тумбочке. Рядом валялась пустая бутылочка из‑под снотворного. Мать его то ли спала, то ли была в беспамятстве. Он толком не знал, сколько таблеток было в бутылке.

— Укусить колесо — еще не все, — шептал Воаз–Иахин, набирая номер скорой помощи.