То утро обещало, что день предстоит не из лучших. Между серым небом и серой землей, бесконечными косыми линиями падали колючие капли. Последние отблески ночной грозы плескались над горизонтом. Казалось, кто-то вставил вместо оконных стёкол экранное полотно и прокручивает сменяющиеся с монотонной периодичностью кадры. Однако капли перестали капать, отблески погасли, и наступил день тёплого и влажного безветрия. Небо и земля оставались ровного серого цвета, как я и любил, и от этого сделалось тоскливо. Тяжело покидать мир, когда стоит любимая погода, впрочем, его всегда тяжело покидать. Но иного выхода я не замечал.
В детстве, как и все живущие на полном довольствии, я мечтал о будущих великих свершениях и видел себя благодетелем людей, воспетым в биографиях и энциклопедиях. Потом детство кончилось, а благодетель понял, что свершений на его долю не хватило, как и бумаги, на которой воспели бы его жалкую жизнь. Наверное, из-за этого я и полюбил такую погоду, ведь, она, как жизнь моя, была теплой, безветренной и серой.
Мечты… Как хотелось избавиться от них, но ничего не вышло. Быть может, в этом я чуть-чуть отличался от соседей по подъезду, однако для энциклопедии подобного достижения не хватило.
Постепенно у меня в голове сложилось некое подобие философии, приведшее меня к выводу простому и очевидному: если ты пожаловал в гости в большой многолюдный дом и, не сумев никого очаровать, осознал, что никто тебя не замечает и никому ты не нужен, значит пора уходить, а не пытаться привлечь к себе снисходительное внимание хозяев, заглядывая им в рот.
Ни в какой мир после мира я не верил и скептически кривил гу- бы, слушая разные глупости об ужасах ада, поджидающего добровольцев.
Впрочем, своими размышлениями я делиться не собирался.
Приблизительно неделю до того серого дня я придумывал способ позволяющий уйти побыстрее и понадежнее. Хотел было забраться на крышу, соблазнившись быстротой и надежностью, но детская боязнь высоты подсказала мне, что самая высшая точка, на какую я, хоть и не без труда, но смогу подняться, это обычный табурет.
Вот на таком обычном табурете я и стоял в тот момент, когда внезапно сделалось тоскливо от того, что за окном любимая погода. Помнится, даже всплакнулось немного, накатили воспоминания детства, и вся философия вдруг забылась, как забылось и то, что подо мною крохотный деревянный квадрат. Казалось, я просто стою и смотрю в окно на милую сердцу серость.
А потом мне захотелось выйти на улицу, побродить, подышать теплым влажным воздухом. Я сделал уже было шаг к шкафу, в котором висела одежда, как вдруг что-то будто клещами сдавило мое горло.
Этого мне не забыть. Я бился и вырывался из цепких пальцев, не пускающих меня на улицу. Внутри меня что-то клокотало и лопалось, а в глазах темнота перемежалась с новогодним фейерверком. Наконец осознав, что с клещами не совладать, я прекратил сопротивление и затаил дыхание. От этого сделалось несколько легче, и хотя режущая боль в горле не проходила, зрение потихоньку вернулось, а грубые пальцы разжались. Потом оказалось, что дышать вовсе не обязательно, и это меня обрадовало.
Что-то странное происходило с комнатой, она словно бы раскачивалась перед глазами, но все медленнее и медленнее, а под ногами не чувствовалось привычной опоры. Ничего не понимая, я попытался повернуться к окну, но тело не двигалось. Жирная муха прожужжала и уселась мне на лицо, прошлась неспешно по щеке, потом переползла на глаз и принялась что-то там вынюхивать. Это было отвратительно — я не мог даже моргнуть, чтобы согнать ее.
И вдруг все стало очень понятным: и неподвижность, и режущая боль, и странное замедляющееся покачивание комнаты.
Об этом тяжело вспоминать, но что я имею, кроме воспоминаний?
День сменился ночью, ночь — днем, потом это повторилось снова. Комната давно уже не раскачивалась. Я начал чувствовать какой- то неприятный запах, который почему-то очень нравился жирной мухе.
На четвертый день сильный шум отвлек меня от невеселых раздумий. Несколько человек, все больше при исполнении, вошли в комнату и уставились на меня круглыми глазами, а я не мог с ними даже поздороваться. Двое из них подошли поближе и нежно освободили от мучавшей меня с того дня режущей горло боли. Потом уложили на пол и, опустив теплыми, пахнущими табаком пальцами веки накрыли простынкой и оставили одного. Я лежал в темноте и прислушивался к голосам, раздававшимся из соседней комнаты. Слышно было плохо. Кажется, кого-то о чем-то расспрашивали, вроде бы упомянули обо мне.
Мне не нравилась темнота, к тому же пол был холодным и жестким; и вообще, все это уже порядком надоело.
Наконец, наговорившись вдоволь, они вернулись и, уложив меня на носилки, понесли вниз по лестнице.
Скрипнула подъездная дверь, и теплая свежесть окутала меня. Я услышал множество возбужденных голосов, но не успел толком разобрать причины их возбуждения, так как носилки поставили и хлопнули металлической дверью. Тот самый неприятный запах был здесь куда сильнее, чем в моей комнате, зато не было мухи: хоть от нее я избавился. Потом заработал мотор, и я ощутил, как носилки трясутся и подскакивают на ухабах. Когда тряска прекратилась, меня опять понесли. Потом снова хлопали двери, меня везли куда-то на холодной каталке, слышались чьи-то голоса и неприятный смех. Когда движение прекратилось, простынку сдернули и даже сквозь веки меня ослепили мощные осветительные приборы. Какие-то грубые руки принялись стаскивать с меня одежду, потом схватили и положили на каменный стол, до такой степени ледяной, что хотелось вскочить и убежать в теплую свежесть летнего дня. Послышался металлический лязг, словно возле меня перебирали инструменты, и то что случилось дальше, я и теперь чувствую, как в тот день. Это была боль. Боль, обжегшая все тело до последней молекулы. Меня кромсали, резали, выворачивали наизнанку, впивались щипцами в каждый жизненно важный орган. И все это сопровождалось гнусными шуточками и прибауточками и идиотскими смешками. Инквизиторы — монахи, в сравнении с теми, кто получил власть надо мною.
Кончилось тем, что меня, окутанного болью и ужасом, запихали в какую-то длинную ячейку и оставили размышлять о странностях последних нескольких дней.
Я был бы рад остаться в этой ячейке, по крайней мере, здесь было холодно, что немного притупляло боль истязаний, но и этого мне не дали. Меня вновь извлекли на свет, вновь куда-то катили, по- том обмывали теплой водой и одевали во все чистое. Кто-то, кажется плакал, но слух почему-то начал мне изменять. Когда меня вынесли на улицу и повезли, я смутно догадывался, что скоро увижу родную квартиру. Лежать было удобно, под головой я чувствовал подушку а тело было укутано одеялом. Об одном я жалел, что деревянная крышка не дает почувствовать милую сердцу теплую свежесть, но не все теперь зависело от моих желаний.
В квартире крышку почему-то не открыли. Снова мне казалось, что кто-то плачет, но я не был в этом уверен. Я думал в тот момент только об одном, что скоро мне хоть ненадолго дадут возможность прогуляться на свежем воздухе, потому как я знал, что так иногда поступают. Но когда меня вынесли во двор, я понял, что этого не будет. По деревянной крышке неистово стучал ливень. Безо всяких музыкальных сопровождений меня впихнули в какой-то фургончик, должно быть, очень маленький и тесный, и повезли. Кончилось все тем, что так и не откинув, крышку заколотили, и я понял подсознанием, что прогулка окончена — по крышке стучала земля.
Потом все стихло.
С того мгновения, как все стихло, прошло, должно быть, уже немало лет.
Сперва меня преследовал, все усиливаясь, отвратительный запах, подушка под головой исчезла, лежать стало неудобно и сыро. Кто-то склизкий ползал и копошился во мне, потом это прошло, а еще немного погодя я понял, что крышка надо мной растворяется, и отчетливый запах земли доносится сверху. Она давила на меня, она проникала в меня, пока не стала единым целым со мною. Я понимал, что на огромном кладбище тысячи ям, и тысячи соседей должны сейчас испытывать то же самое, но почему-то чувствовал себя страшно одиноким, словно соседи мои были не здесь, а где-то неизмеримо дальше, и лишь я был вынужден нести на себе это проклятие, эту непосильную тяжесть — тяжесть земли.
13.03.2005 г.