Георгий Валентинович Плеханов родился в ноябре 1856 года в Тамбовской губернии в семье мелкопоместного дворянина. Как и многие из его семьи, он должен был стать военным. Революционной деятельностью он занялся поздно, в 1875 году, будучи студентом петербургского Горного института. Осенью 1876 года, почти сразу же после образования народнической организации «Земля и воля», он вступил в ее ряды. Затем был одним из организаторов знаменитой демонстрации на площади Казанского собора 6 декабря 1876 года, где выступил с речью. Когда в октябре 1879 года «Земля и воля» распалась и большинство ее членов образовало «Народную волю», Плеханов стал во главе «Черного передела», «черной фракции» меньшинства, смело противостоявшей терроризму «Народной воли», выступавшей за народническую ортодоксальную пропаганду среди рабочих и крестьян и утверждавшей, что в своей практической программе она руководствуется «задачами русской социально-революционной партии», теориями «научного социализма» [2].
Бежав за границу в январе 1880 года, Плеханов весь этот год наблюдал за быстро протекавшим кризисом «Черного передела» и крахом «Народной воли», последовавшим в 1881 году. Затем он отошел от народничества и в 1882 году написал свой первый марксистский труд – предисловие ко второму русскому изданию «Манифеста Коммунистической партии» [3]. Год спустя вместе с соратниками по «Черному переделу» Павлом Аксельродом, Верой Засулич и Львом Дейчем он основал группу «Освобождение труда», которая взяла на себя двойную задачу: распространения в России «идей научного социализма путем перевода на русский язык важнейших произведений школы Маркса и Энгельса» и переоценки «русских революционных учений» и вопросов русской общественной жизни «с точки зрения научного социализма» [4].
Хотя он очень быстро утвердился как основной теоретический вождь русской социал-демократии и крупнейший марксистский философ европейского социализма – как впоследствии его станут называть, – Плеханов некоторое время спустя после возвращения из изгнания в 1917 году в своей речи на Государственном совещании в Москве гордо заявил, что считает себя «революционером и не кем иным, как революционером» [5]. В действительности, в то время как его практическая революционная деятельность в России была непродолжительна и, как ни странно, имела весьма слабый резонанс среди эмиграции, его революционная теория составила его главный и самый значительный вклад в русский марксизм. Эта теория, следовательно, будет основным предметом данного исследования, а к его марксистской философии мы будем обращаться лишь постольку, поскольку она будет сталкиваться с его революционной теорией и с ролью, которую он сыграл в русской и европейской социал-демократии. Не неравноправие и несправедливости при буржуазном капитализме, а глубокая ненависть к царскому деспотизму и русской отсталости, которая, по его мнению, была основой этого деспотизма, сделали из Плеханова революционера. И в равной степени боязнь реставрации деспотизма формировала его революционную теорию, заставляя его отвергать все максималистские схемы скороспелого завоевания власти, все «теперь или никогда» якобинца Петра Ткачева и бланкизма «Народной воли», а также и ленинской программы революционной диктатуры 1905 и 1917 годов. И не менее смело он боролся против всех попыток ревизионистов, легальных марксистов, экономистов и ликвидаторов, стремившихся отделить социализм от революции.
Больше всего на свете Плеханов ненавидел деспотизм. В ходе одной из конференций в Берне в 1896 году [6] он предупреждал тех, кто считал, что русские должны якобы бороться за «равенство» и социализм, а не за политическую «свободу»: «такая программа» и подобный приоритет привели бы лишь к «упрочению восточного деспотизма» там, где, как говорил Николай Некрасов, его любимый поэт, «стоны рабов заглушаются лестью да свистом бичей». Решительно
«капитализм плох, но деспотизм еще хуже. Капитализм развивает в человеке зверя; деспотизм делает из человека вьючное животное. Капитализм налагает свою грязную руку на литературу и науку; деспотизм убивает науку и литературу…» [7].
Даже самое благожелательное из патерналистских государств, однажды лишив своих подданных политических прав, в лучшем случае превращает их в «сытых рабов, хорошо откормленный рабочий скот» [8].
Как и всякий деспотизм, русский основывался на безмерной отсталости, поскольку Россия была «самым отсталым государством Европы» [9]. Как он выразился в сентябре 1880 года в «Черном переделе»:
«Над Россией тяготеет проклятие, налагаемое историей на всякую отсталую и развращенную страну. Сама природа как будто ополчается на наше несчастное отечество и поражает его целым рядом бедствий… не уступающих картине египетских казней» [10].
В учении Маркса и Энгельса Плеханов нашел одновременно научную теорию и революционную стратегию, в которых было обещание освободить Россию от деспотизма и отсталости и которые, кроме того, могли пригодиться в его борьбе как против нетерпеливых максималистов – их надо было сдерживать и дисциплинировать, – так и против анемичных минималистов, оставивших революцию ради реформ.
В противоположность дилемме русских социалистов, которые боролись за послебуржуазное и послекапиталистическое социалистическое общество и, однако, были вынуждены осуществлять революцию в царской предбуржуазной и предкапиталистической России, Плеханов в своих первых марксистских трудах, «Социализм и политическая борьба» (1883) и «Наши разногласия» (1884) (Так у автора. В действительности работа вышла в 1885 году. – Прим. ред книги.) предложил стратегию, которая делила будущую русскую революцию на два последовательных этапа. Сначала должна была произойти либерально-буржуазная революция, которая бы свергла царскую власть, поставила у власти либеральную буржуазию, создала политические либеральные институты и привела к капиталистическому развитию. После реализации этого растущий рабочий класс с помощью наставников из социалистически настроенной интеллигенции, вооруженной «революционной теорией», продолжал бы развивать политическую сознательность, совершенствовать организацию, власть и добиваться возможной поддержки крестьянства, необходимой для победы пролетарской социалистической революции и образования социалистического правительства с целью построения социализма [11].
Поскольку Россия пришла к капитализму поздно и ее буржуазия еще была слаба, в то время как социалистическое движение уже было сильным, капитализм и господство буржуазии должны были «отцвести, не успевши окончательно расцвести» [12]. Даже если необходимый «конституционный период» господства буржуазии и капиталистического развития был бы достаточно короток и ускорил бы, таким образом, приход социалистической революции, не следовало, однако, совмещать эти две революции:
«Связывать в одно два таких существенно различных дела, как низвержение абсолютизма и социалистическая революция, вести революционную борьбу с расчетом на то, что эти моменты общественного развития совпадут в истории нашего отечества, – значит отдалять наступление и того, и другого» [13].
Поскольку социалистическая революция была еще вопросом отдаленного будущего, социалисты-революционеры и рабочий класс считали жизненно необходимыми «назревающую либеральную революцию» и завоевание «свободных политических учреждений» [14]. Таким образом, они должны были следовать «прекрасному примеру» Германии, которой путь указал «Манифест Коммунистической партии» накануне революции 1848 года, и бороться совместно с буржуазией, «поскольку она являлась революционной в борьбе своей против абсолютной монархии». В то же время, однако, они не должны были «ни на минуту» переставать «вырабатывать в умах рабочих возможно более ясное сознание враждебной противоположности интересов между буржуазией и пролетариатом» [15].
Кроме того, они должны обратить внимание на то, чтобы либеральная буржуазия, нуждавшаяся в «порыве свежего ветра самоуправления», не отдалялась из страха от революции, боясь «красного призрака» – захвата власти социалистами [16]. Более того – и это основной практический совет первых марксистских книг Плеханова, – любая нетерпеливая попытка захвата власти революционным меньшинством типа «Народной воли», стремящимся к социализму в отсталой стране, кончится «позорнейшим фиаско» [17]. Действительно, если эта рискованная ставка на отсталость России и апатию масс привела бы к успеху и социал-революционному меньшинству удалось бы удержаться у власти в качестве некоей «социалистической касты» по образу и подобию «перувианских „сынов солнца“», она не построила бы социализма, поскольку «освобождение трудящихся должно произойти с помощью самих трудящихся». Что еще хуже, при таком «патриархальном и авторитарном коммунизме» народ потерял бы «всякую способность к дальнейшему прогрессу» и, конечно, не приобщился бы к социализму. Результатом этого захвата власти и таких «социальных экспериментов и вивисекций» сверху стало бы не что иное, как «царский деспотизм на коммунистической подкладке», «политическое уродство, вроде древней китайской или перувианской империи», нечто как раз противоположное тому, что намечалось [18].
В поддержку своего настойчивого возражения против преждевременного прихода к власти социалистов-революционеров в отсталой России Плеханов цитировал как собственное классическое предупреждение Энгельса из его «Крестьянской войны в Германии» (1850) против «самого худшего» из всего, с чем может столкнуться вождь радикальной партии, а именно вынужденной необходимости овладеть властью «в то время, когда движение еще не достаточно созрело для господства представляемого им класса и для проведения мер, обеспечивающих это господство». Перед ним стоит «неразрешимая дилемма»: то, «что он может сделать, – противоречит всем его предыдущим поступкам, его принципам и непосредственным интересам, его партии; что он должен был бы делать – оказывается неисполнимым… Кто раз попал в это ложное положение – тот пропал безвозвратно» [19]. Социалисты-революционеры могли бы избежать этой «неудобной позиции» и благодаря научному социализму, «самой великой и самой революционной социальной теории XIX века», справиться с этой трудной ситуацией. С помощью научного социализма они могли бы открыть «законы социального развития», определить, в каком направлении движется Россия, и отдать себе отчет в том, что будущее «прежде всего» готовило торжество буржуазии и капитализма, что надо было признать «злобу дня» нашей страны и «начало» политической и экономической эмансипации рабочего класса [20].
В то время как революционная стратегия Плеханова, по мере того как он ее разрабатывал в последние два десятилетия прошлого века, включала немало заимствований из трудов Маркса и Энгельса 1848 – 1850 годов, в особенности из «Манифеста Коммунистической партии» и «Обращения Центрального комитета к Союзу коммунистов» (март 1850 года), анализ весьма сложных и запутанных общественных отношений в России являлся также анализом, который не мог «остановиться на трудах Энгельса и Маркса» [21]. Плеханов, естественно, не слишком-то разделял восхищение Маркса modus operandi «Народной воли» как «специфически русским, исторически неизбежным» [22] и не обращал внимания на косвенную неблагоприятную критику «Наших разногласий» Энгельсом, который видел в России того времени «один из исключительных случаев, когда горсточка людей может сделать революцию» и где «самое важное… чтобы революция разразилась. Подаст ли сигнал та или иная фракция, произойдет ли это под тем или иным флагом, для меня не столь важно» [23]. Таким образом, Плеханов был по справедливости назван одним из его биографов «отцом русского марксизма» [24]. Однако он сыграл и более крупную роль, поскольку созданные им идеология и революционная стратегия социал-демократии позволили широкому и растущему кругу русской интеллигенции, ненавидевшей как русский царизм, так и западный буржуазный капитализм и искавшей «особый» русский путь к социализму с опорой на мужика и его традиционную сельскую общину, найти свою «благородную и полезную роль», прогрессивную роль руководителя зарождающегося рабочего класса, который Плеханов охарактеризовал как «народ в европейском смысле этого слова». Так и только так эта интеллигенция могла участвовать в общем движении освобождения от абсолютизма и таким образом «довести до конца процесс европеизации России» [25].
В 80-е годы, открыв «душу марксизма» в «методе» [26], Плеханов столь творчески применил его на русской сцене своего времени, что Ленин и целое поколение молодых марксистов увидели в его «Социализме и политической борьбе» «первое profession de foi русского социал-демократизма» и сравнивали его с «Манифестом Коммунистической партии», «первым profession de foi всемирного социализма» [27]. В 1880 – 1890 годах он утверждался в европейском социализме и (с авторитетного одобрения Энгельса и Каутского) превратился в маститого теоретика и популяризатора марксизма как «цельного, гармонического и последовательного миросозерцания» [28], включавшего диалектический материализм (именно ему приписывают авторство этого термина) [29], исторический материализм, политическую экономию и политическую социологию Маркса. В целом ряде статей, среди которых «К шестидесятой годовщине смерти Гегеля» (1891; о статье весьма положительно отозвался Энгельс) [30], «Людвиг Фейербах Фр. Энгельса» (1892), и в особенности в его самом значительном философском труде «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю» (1895) [31], Плеханов изложил «марксизм как теоретическую доктрину» [32] и таким образом стал «учителем марксизма» в России. Мартов, например, живо вспоминает о «радостном возбуждении», которое охватило «всех русских марксистов» («как гром среди ясного неба») [33] при легальном появлении плехановского «Монистического взгляда».
Даже если плехановское изложение многим обязано «Анти-Дюрингу» Энгельса и «Людвигу Фейербаху» и является частью той разработки марксистской теории, которую начал Энгельс в конце 80-х годов и продолжили Каутский, Лафарг и Антонио Лабриола, а также и сам Плеханов в последнее десятилетие века, марксизм Плеханова отличается – как показал Валицкий [34] – тем, что он подчеркнул понятие детерминизма и необходимости. То, как он отстаивал научную истину, заставляло трепетать. Его отказ от «морализма» и «субъективизма» был полон страсти. Его приверженность теории и ортодоксальности – безусловно, самая непримиримая и воинственная.
Поскольку Плеханов считал, что история человечества развивается согласно незыблемым законам, «не зависимым от человеческой воли и скрытым от человеческого сознания», он постулировал, что ее «последнюю инстанцию» «определяет» «развитие естественных производительных сил» вплоть до того момента, когда «определенная экономическая база» «должна неизбежно породить соответствующую идеологическую надстройку». Например, в общественных науках место «буржуазной общественной науки» займет «научный социализм», а «буржуазной экономии» – «социалистическая экономия» [35].
Для него марксизм являлся «великой революцией в социальных науках», столь же великой, как дарвиновская революция в теории эволюции и революция Коперника в астрономии, революцией, которая прежде всего позволила человеку открыть «объективные законы развития», а затем посредством «точного изучения их действия» превратить необходимость в «послушную рабу разума» [36]. Марксисты, вооруженные диалектическим материализмом, который определяется как «философия действия», сумеют «приплыть по течению истории» к «конечной цели» – социализму, неизбежной «действительности будущего». Научный социалист будет «твердо убежден» в «неизбежности» прихода социализма, понимая, что этот приход гарантирован всем ходом общественного развития, так же как он уверен в том, что «солнце, „севшее“ сегодня, не поленится „взойти“ завтра» [37].
В то время как детерминизм и вера Плеханова в рациональное познание гармонировали с духом времен натурализма и позитивизма и были свойственны большей части его соратников по марксизму, особенности и глубину его «необходимости» и веры в марксистскую науку, видимо, следует связывать с теорией и революционной стратегией, разработанными им в 80-е годы в полемике с «субъективистами» и «моралистами» из народников, которую он продолжал до конца своих дней. Плеханов полагал, что русские революционные социал-демократы, решившие свергнуть царизм и к тому же какой бы то ни было буржуазный капитализм, совершат «буржуазную» революцию, примут власть буржуазии и капиталистическое развитие как историческую необходимость и с помощью самодисциплины будут воздерживаться от власти вплоть до того времени, когда Россия созреет для социализма. Эту дисциплину и это самоограничение, основанные на вере в неизбежность европейского пути России к социализму, необходимо было оправдать и объяснить [38].
Для Плеханова пробным камнем верности марксизму было принятие и безоговорочная защита философских, экономических и социально-исторических взглядов Маркса и Энгельса, которые он рассматривал как исчерпывающее и всеобъемлющее мировоззрение. Например, еще в 1882 году, когда он сам только что стал марксистом и марксизм еще не превратился в доктрину, он уже критиковал С.М. Степняка-Кравчинского за то, что тот был слишком терпим к разного рода социалистическим теориям, и предлагал превратить «Капитал» Маркса в «прокрустово ложе для всех сотрудников „Вестника народной воли“» [39]. В 90-е годы он уже был так близок к тому, чтобы сделать прокрустово ложе из марксистской ортодоксальности, что даже заслужил упрек самого Энгельса: «Жорес стоит на верном пути. Он учится марксизму, и не следует его слишком торопить. И он уже сделал довольно большие успехи… Впрочем, не будем требовать излишней ортодоксальности!» [40].
Поэтому не удивительно, что, когда в 1898 году Бернштейн и Конрад Шмидт вознамерились оспорить некоторые элементы марксистской теории, Плеханов тут же увидел в этой «критике» покушение на «современный социализм в его целом» и яростно ринулся на защиту «социалистической теории… неприступной крепости, о которую разбиваются все вражеские силы» [41]. В борьбе против немецких ревизионистов и русских «легальных марксистов» и «экономистов» Плеханов стал бесстрашным поборником марксистской ортодоксальности и привил русской социал-демократии тот воинственный дух, ту научную непримиримость и ту нетерпимость, которые с той поры стали для него характерными.
Плеханов гораздо меньше интересовался аргументацией «критиков» марксизма, нежели их ролью, или «исторической миссией», которая, на его взгляд, состояла в том, чтобы выхолостить марксизм, лишив его «социально-революционного содержания», разрушить шаг за шагом «диалектику, материализм, учение об общественных противоречиях, как о стимуле общественного прогресса; теорию стоимости вообще и теорию прибавочной стоимости – в частности», понятие «социальная революция и диктатура пролетариата», «необходимые составные части Марксова научного социализма», «духовное оружие» пролетариата в его борьбе против буржуазии [42]. Он выступал даже против обычного обсуждения теории обнищания или теории стоимости, считая это «эквивалентом молчаливого принятия теории оппортунизма [буржуазного или реформистского]», и пришел в ярость, когда узнал, что в ответ на слова Каутского о том, что одним из грехов Бернштейна был отказ от теории стоимости, Адлер засмеялся и сказал: «Ну и что?» [43]
В то время, когда он боролся против Конрада Шмидта и неокантианства, он, должно быть, пришел в ужас, услышав, что Каутский утверждает, будто «неокантианство меня смущает меньше всего» и что «в крайнем случае нужды» оно даже совместимо с исторической концепцией Маркса и Энгельса [44]. Для Плеханова
«философия Канта – это тот „опиум“, с помощью которого [буржуазия надеется] усыпить пролетариат, пролетариат, ставший более „требовательным“ и менее управляемым. Неокантианство стало модным у господствующего класса как духовное оружие в борьбе за свое существование» [45].
Не случайно в то время, когда Конрад Шмидт жаловался, до чего дошел Плеханов, лишь бы «подорвать политический кредит» людей, которые были с ним несогласны в области философии [46], Вера Засулич, преданный и любимый друг, «тонко» допускала, что Плеханов имеет особый дар полемизировать «так, что вызывает в читателе сочувствие к своему противнику» [47]. Но у Плеханова не было времени для «товарищеских приемов в полемике», которые, конечно же, не подходили для «отступников»-ревизионистов, кого «ортодокс» не должен уже считать своими «товарищами», а должен «вести смертельную борьбу с ними» [48]. Поэтому не удивительно, что он так решительно осуждал немецких социал-демократов за отказ исключить Бернштейна из партии [49] и приписывал эту слабость распространению оппортунизма среди европейской социал-демократии и неверному представлению о свободе мнений, как будто политическая партия была академией наук:
«Свобода мнений в партии может и должна быть ограничена именно потому, что партия есть союз, свободно составляющийся из единомышленников; как только единомыслие исчезает, расхождение становится неизбежным. Навязывать партии во имя свободы мнений таких членов, которые не разделяют ее взглядов, значит стеснять ее свободу выбора и мешать успеху ее действии» [50].
Плеханов спешил убедиться, что эта фальшивая свобода мнения и эта слабость не были присущи русской социал-демократии, и, сведя счеты с Бернштейном и Шмидтом, обратился к русским «легальным марксистам». Как он писал Павлу Аксельроду,
«борьба против бернштейнианства в России – самая неотложная задача момента. „Начало“ (Струве и Туган-Барановского) целиком на стороне Бернштейна. Влиянию наших „кафедральных“ марксистов мы должны противопоставить наше влияние марксистов-революционеров… Борьба обязательна. Вот род категорического императива: „Du kannst, denn du sollst“» [51].
Первой жертвой Плеханова стал Струве, которого он исключил из партии и пошел бы даже дальше, если бы его не удержали Александр Потресов и Вера Засулич, «Struvefreundliche Partei». Говорили, что для Плеханова «само существование „Струве“ в этом мире было несправедливостью» [52].
Далее Плеханов перешел на «экономистов» Сергея Прокоповича и Екатерину Кускову, требуя, чтобы их исключили из «Союза русских социал-демократов за границей», поскольку в своем отрицании «точки зрения социал-демократии» они зашли «даже дальше пресловутого „отступника“ Бернштейна» [53]. Ничего не добившись, он кончил тем, что напал на «Союз», орган, который последовательно отказывался подчиниться его авторитету, а в марте 1900 года в язвительном памфлете «Vademecum» [54], в котором он без зазрения совести весьма пространно цитировал частные письма членов «Союза», пытался обвинить их в эклектизме, терпимости к разладу и ереси, причастности к экономизму, в отсутствии уважения к ортодоксальной теории и в такой идеологической «неразберихе», что весьма скоро, как он предсказывал, «там, где встретятся два русских социал-демократа, наверное окажется три социал-демократических партии» [55]. По этому случаю он получил резкую отповедь от Бориса Кричевского, который от имени «Союза» заявил, что русская социал-демократия была не «сектой, а политической партией… в рамках международного социализма» и что «Союз» был ее партийным комитетом за границей, а не «религиозным братством» [56]. Таким образом, «Vademecum» сработал как бумеранг, и в апреле 1900 года вместе со своей группой «Освобождение труда» Плеханов был исключен из «Союза» и поэтому мог оказаться в абсолютной изоляции от русской социал-демократии, если бы, к счастью, в том же году в Западную Европу не приехали Ленин, Потресов и Мартов и не основали свою «Искру», в редакцию которой вошли Плеханов, Аксельрод и Вера Засулич. Из-за своей «феноменальной нетерпимости» [57], по словам Ленина, и ненасытной жажды преклонения перед собственным авторитетом и лидерством Плеханов оттолкнул от себя немало учеников и друзей, которые раньше им восхищались. Письма и другие документы таких его «учеников», как Ленин и Потресов, Мартов и Владимир Акимов, говорят о долгой и печальной истории их болезненного освобождения от их «учителя марксизма». Примечателен рассказ Ленина Потресову о встрече с Плехановым в августе 1900 года:
«Никогда, никогда в моей жизни я не относился ни к одному человеку с таким искренним уважением и почтением, veneration, ни перед кем я не держал себя с таким „смирением“ – и никогда не испытывал такого грубого „пинка“» [58].
Этот «крик души» нашел свое отражение в полном горечи стихотворении Акимова «К учителю» [59], в котором говорится:
«Ты нас позвал в жестокий бой,
сплотил нас на святое дело,
но я не увидел священного поля битвы,
а встретил ненависть и обман».
Его агрессивная полемическая позиция и проигранная битва за политическое руководство и авторитет теоретика оставили глубокий след в его деятельности. Когда в последние месяцы 1901 года он работал над проектом программы РСДРП, казалось, он гораздо острее осознавал «ревизионистское движение», которое, по его мнению, происходило тогда «во всей Европе, от Казани до Лондона и от Палермо до Архангельска», «подрывало, ослабляло теоретические позиции социал-демократической партии» [60], нежели действительность и будущее царской России.
Когда в январе 1902 года проект обсуждался искровцами, Ленин безошибочно и безжалостно уловил в нем «общий и основной недостаток» – невероятно пространное изложение всего того, что он критиковал как «крайнюю абстрактность многих формулировок, как будто бы они предназначались не для боевой партии, а для курса лекций», «не программу пролетариата, борющегося против весьма реальных проявлений весьма определенного капитализма, а программу экономического учебника, посвященного капитализму вообще» [61]. Плеханов почти согласился со справедливостью ленинского обвинения, заявив в поддержку своих позиций, что программа «должна содержать» ответ на «критику» марксизма, чтобы она не вызывала упрека в том, что ее авторы «не приняли во внимание современного состояния „науки“». Кроме того, добавлял он, характеристика капитализма, основанная на «русских экономических отношениях», была бы «неверной». Когда он раздраженно сказал редакционной комиссии, что разрешает ей увязать проект с замечаниями Ленина, чтобы не вступать с ним в полемику, которая, как он опасался, «подала бы повод к толкам о расколе между „ортодоксами“» [62], это уже свидетельствовало о падении его авторитета, в особенности в глазах Ленина и искровцев.
Анализ первоначального плехановского проекта [63] показывает, что Плеханов уделял гораздо больше внимания своей марксистской теории, чем конкретным задачам, требованиям и целям русской социал-демократии. Не говоря уже о многословной, по ортодоксальному высокопарной характеристике капитализма, данной по образцу Эрфуртской программы немецкой социал-демократии, его проект выделяется еще и его теориями буржуазной революции и диктатуры пролетариата.
Так, ближайшей политической задачей на повестке дня для России было свержение царского самодержавия и замена его демократической республикой. Плеханов указывал на «многочисленные у нас остатки докапиталистического… общественного порядка», которые страшным гнетом лежали на всем трудящемся населении и составляли самое сильное из всех препятствий, тормозящих «успехи русского рабочего движения». Поэтому он предписывал русской социал-демократии ограничиться тем, чтобы
«добиваться таких юридических учреждений, которые, составляя естественное правовое дополнение к капиталистическим отношениям производства, уже существуют в передовых капиталистических странах и необходимы для полного и всестороннего развития классовой борьбы наемного труда с капиталом» [64].
В то время как Ленин старался, чтобы эта напыщенная версия плехановской теории буржуазной революции не попала в окончательную редакцию программы «борющейся партии», он в другом месте пытался смягчить воинственно-трубный тон плехановского преднамеренно антиревизионистского воинственного клича о диктатуре пролетариата:
«Чтобы совершить эту социальную революцию, пролетариат должен завоевать политическую власть, которая сделает его господином положения и позволит ему устранить все препятствия, стоящие на пути к его великой цели. В этом смысле диктатура пролетариата составляет необходимое политическое условие социальной революции» [65].
Даже Ленин был удивлен такими понятиями, как «господин положения», «великая цель», и полагал, что «социальная революция» звучит вполне хорошо. В то время как Плеханов, рассматривая замечания Ленина, зачеркивал некоторые громкие слова в проекте и заменил во втором проекте «диктатуру пролетариата» на «государственную власть пролетариата», Ленин посчитал, что это одно и то же, поскольку в политике диктатор тот, кто обладает властью [66].
Действительно, в предисловии Плеханова к «Манифесту Коммунистической партии» (1900) содержится определение диктатуры класса, включая диктатуру пролетариата, которое аналогично определению, данному в программе 1902 года, благодаря тому что в нем подчеркиваются роль пролетариата и его репрессивные полномочия:
«Диктатура данного класса есть… господство этого класса, позволяющее ему распоряжаться организованной силой общества для защиты своих интересов и для подавления всех общественных движений, прямо или косвенно угрожающих этим интересам» [67].
Таким образом, Плеханов внес в программу Российской социал-демократической рабочей партии (РСДРП) в отличие от всех других социал-демократических партий новую и, как он сам допускал, носящую «несколько зловещий характер» особенность – необходимость диктатуры пролетариата [68], которую он считал синонимом господства пролетариата, обладающего неограниченными репрессивными функциями; то, чего он, естественно, не сделал – не превратил ее в синоним правительства большинства и демократии.
Действительно, когда в августе 1903 года Второй съезд РСДРП обсуждал окончательный вариант программы (в большей степени результат труда Ленина, нежели Плеханова) и когда встал вопрос о верности социал-демократическим принципам, Плеханов оказался на высоте положения и произнес свою знаменитую якобинскую речь на тему «благо революции – высший закон», которому должны подчиняться все демократические принципы, включая всеобщее голосование и неприкосновенность личности. Предвидя такое положение, когда «революционный пролетариат» урежет права высших классов либо время их пребывания у власти, он заявил, что
«если бы в порыве революционного энтузиазма народ выбрал очень хороший парламент – своего рода chambre introuvable (бесподобная палата), то нам следовало бы стараться сделать его долгим парламентом; а если бы выборы оказались неудачными, то нам нужно было бы стараться разогнать его не через два года, а если можно, то через две недели» [69].
Таким образом, к верности диктатуры пролетариата со стороны русской социал-демократии Плеханов добавил от имени русской социал-демократии не допускающие возражений правила, согласно которым верность демократии должна подчиняться пользе революции.
Противоречивый прием, который встретила речь Плеханова, произнесенная под аплодисменты и свист, не произвел на него никакого впечатления. Несколько месяцев спустя в открытом призыве к Заграничной лиге социал-демократов-эмигрантов и в одном из частных разговоров Мартов пытался убедить Плеханова смягчить впечатление от этой якобинской речи, но вместо ответа услышал лишь ледяное и лаконичное: «Мерси!» [70]. Тогда Мартов заметил, что плехановская «концепция диктатуры пролетариата» «была не лишена некоторых сходств с якобинской диктатурой революционного меньшинства». Не стоило этому удивляться: Плеханов никогда не делал секрета из своей склонности к «якобинству» политической партии как на практическом, так и на теоретическом уровне [71]. Разочарованию Мартова отвечало удовлетворение Ленина, который от всего сердца одобрял «подлинного якобинца», каким был Плеханов [72].
Второй съезд стал великим событием, если не сказать, вершиной карьеры Плеханова. Появившись вместе с Лениным, главным вдохновителем и основной движущей силой съезда, Плеханов наконец получил признание вождя-теоретика русской социал-демократии и был единодушно избран его председателем.
Его живая, если не сказать богатая, речь на открытии съезда на тему: «Es ist eine Lust zu leben!» («Весело жить в такое время!») [73] Ульриха фон Гуттена в точности отражала его гордость победой и успехами искровцев и ортодоксальностью воинствующего марксизма. Видимо, он с удовольствием наблюдал, как покидали зал остатки разбитого экономизма – Владимир Акимов и Александр Мартынов – и теперь уже оказавшиеся в абсолютной изоляции дерзкие, независимые бундовцы. Но тут произошел переворот – раскол между сторонниками Мартова, будущими меньшевиками, и сторонниками Ленина, будущими большевиками. Плеханову было «хоть плачь»! [74] Если на съезде и какое-то время после него он горячо защищал Ленина, то в ноябре 1903 года, резко переменившись, обратился против него и дошел до того, что заклеймил его как Робеспьера и перешел в лагерь меньшевиков [75].
Во время русско-японской войны Плеханов придерживался последовательно пораженческой позиции. Считая ответственным за войну царское самодержавие, «злейшего и опаснейшего врага» русского народа, он питал надежду на то, что поражение России сможет «до основания расшатать режим Николая II» [76]. На предсъездовской сессии Амстердамского конгресса II Интернационала в августе 1904 года Плеханов и Сен Катаяма, японский социалист, продемонстрировали свой интернационализм и социалистическую солидарность, когда, поднявшись под аплодисменты делегатов, они пожали друг другу руки. Основная тема доклада Плеханова на конгрессе – «…наконец наступает час, когда деспотизм стоит перед своим заслуженным концом» [77].
Следуя этому выводу, Плеханов на теоретическом уровне в дискуссии с Жоресом и Бернштейном подтвердил положение «Манифеста Коммунистической партии» о том, что «рабочие не имеют отечества». В «Манифесте» говорилось о буржуазном отечестве, стало быть, положение это, несмотря на распространение всеобщего голосования, все еще оставалось в силе [78].
Что же касается основного вопроса об отношениях между «патриотизмом» и «социализмом» и об отношении социалистов к войне, Плеханов еще и еще раз повторял свой любимый лозунг: «salus revolutions – suprema lex» («благо революции – высший закон»), и все время настаивал на принципе полезности для революции: в то время как социалистический интернационализм вполне совместим с любовью и преданностью своей родине, «интересы революционного человечества, то есть современного международного движения пролетариата, то есть прогресса», стоят, считал он, намного выше. Тот же критерий революционной необходимости применялся к войне, и не было никакой разницы между завоевательными и оборонительными войнами, и если социалисты были «самыми решительными и надежными сторонниками мира», то это происходило из-за того, что войны между цивилизованными нациями «очень сильно вредят» движению освобождения пролетариата [79].
Когда Настало «кровавое воскресенье» 9 января 1905 года, а с ним появился и страстный призыв Плеханова к вооруженному сопротивлению, которое могло перерасти в вооруженное восстание и в революцию, «его» русская революция должна была стать самой «буржуазной». Его тактические советы социал-демократам в России заключались в том, что те должны были искать союзников среди прогрессивных элементов общества, как, например, среди либеральной буржуазии, и, «врозь идя, вместе быть», чтобы свергнуть царскую власть и добиться «буржуазной свободы», но не социализма, стоящей первым вопросом в повестке дня [80]. Именно в этом духе он предписывал русским социал-демократам не «запугивать буржуазию» и не обращаться с ней как с «реакционной массой», но «различать» [81]. Несмотря на новые условия революции 1905 года и дебаты о стратегии и о революционной власти, которые она вызвала среди русской социал-демократии, ничего не изменилось. Тактические советы Плеханова по-прежнему вдохновлялись революционной стратегией его теории буржуазной революции, которую он продолжал проповедовать, будто это был некий неизменный принцип марксистской ортодоксальности, освященный временем.
Теперь свое полемическое дарование и свою марксистскую эрудицию Плеханов обратил против попыток Троцкого, Ленина и группы меньшевиков пересмотреть революционную русскую марксистскую теорию и стратегию в свете опыта и уроков революции 1905 года, а также уроков, преподанных впечатляющей силы революционной энергией рабочего класса, возникновением и популярностью Советов, крестьянскими волнениями, слабостью либеральной буржуазии и высоким авторитетом, революционным пылом и стремлением к власти социал-демократов.
Теория перманентной революции Троцкого, полнейшая противоположность плехановской теории «буржуазной» революции, была решительно осуждена, и его революционная программа, которая соединяла вместе буржуазную и пролетарскую революции в России и предусматривала революционную непрерывность между осуществлением программы-минимум и программы-максимум русской социал-демократии, была уничтожена гневной репликой Плеханова: «В известном смысле вся история непрерывна», и догматическим утверждением, что «момент, переживаемый нами теперь, есть „момент осуществления нашей программы-минимум“, стоящей в повестке дня» [82].
Однако именно против Ленина и его нового революционного плана 1905 года – «революционно-демократической диктатуры пролетариата и крестьянства» – Плеханов обрушил всю силу своей полемики и целый набор авторитетных марксистских текстов. Против воздержания от захвата власти, о котором теоретизировал Плеханов, Ленин постулировал долг социал-демократов, представлявших «самостоятельную строго классовую партию пролетариата» взять власть в ходе буржуазной революции в России и принять участие в революционно-демократическом правительстве, созданном на расширенной основе. Их сторонниками могли стать социалисты-революционеры, которые представляли крестьян – «естественных союзников рабочих», и другие радикально-демократические элементы, за исключением либералов [83]. Против этого нового революционного плана Плеханов выступал с цитатами из известных марксистских трудов, уже использовавшихся им против преждевременного взятия власти, в «Наших разногласиях» (1884) [84]. Но его коньком стало теперь письмо Энгельса, которое он написал к Турати в январе 1894 года в ответ на вопрос о возможности участия итальянских социалистов в республиканском революционном правительстве. Энгельс советовал не участвовать в этом правительстве, а образовать «новую оппозицию» новому правительству, поскольку, как он утверждал, даже получив «несколько мест в новом правительстве», взлетев на крыльях общей победы, они всегда оставались бы в меньшинстве: «Это величайшая опасность». В поддержку своего совета Энгельс приводил в пример Ледрю-Роллена, Луи Блана и Флокона в феврале 1848 года как предупреждение против «ошибки согласиться на подобные должности». Будучи «меньшинством в правительстве, они, – замечал Энгельс, – добровольно разделили ответственность за все гнусности и предательства в отношении рабочего класса, совершенные большинством чистых республиканцев, в то время как их присутствие в правительстве парализовало революционную деятельность класса трудящихся» [85]. Но если в письме Энгельса ясно указывалось на положение меньшинства в правительстве, как это было с Луи Бланом, то Плеханов в пылу полемического задора и стремления одержать победу над Лениным следующим образом перефразировал Энгельса:
«А после победы было бы чрезвычайно опасно („questo è il pericolo piu grande“, – говорит Энгельс), если бы социалисты вошли в новое правительство… Участвуя в новом – демократическом – правительстве, итальянские социалисты приняли бы на себя ответственность за все ошибки и за все измены этого правительства по отношению к рабочему классу, а в то же самое время революционная энергия этого класса парализовалась бы тем же самым фактом участия социалистов в правительстве» [86].
Из этого «неопровержимого доказательства» Плеханов делал торжествующее заключение о том, что «участвовать в революционном правительстве вместе с представителями мелкой буржуазии – значит изменять пролетариату» [87].
Ленина это вовсе не убедило. Признавая, что письмо Энгельса ему известно лишь в изложении Плеханова, он пожалел о том, что «Плеханов не приводит письма полностью и не указывает, было ли оно напечатано и где именно». Он отвергает исторические ссылки Плеханова на Германию 1850 и Италию 1894 годов как несущественные в отношении России января («кровавое воскресенье») и мая (Цусима, забастовки) 1905 года. Что же до теоретического «вывода» Плеханова, который «всякое участие пролетариата в революционном правительстве при борьбе за республику, при демократическом перевороте считает принципиально недопустимым», то Ленин резко критикует подобную принципиальность, ибо «это есть „принцип“ анархизма, самым недвусмысленным образом осужденный Энгельсом» [88].
Плеханов избежал удара, нагромождая авторитетные марксистские тексты один на другой, высмеивая Ленина за его удивительное «невежество» и называя новых социалистов ублюдками, происшедшими от скрещивания бланкизма с жоресизмом. Оскорбления и надоедливые, повторяющиеся придирчивые ссылки на историю и на авторитетные источники вместо эмпирических данных, относящихся к России накануне революции, – это уже грустный показатель парализующей неспособности Плеханова пересмотреть свою теорию буржуазной революции в свете как уроков революции 1905 года, так и творческого вклада в русскую марксистскую теорию революции со стороны Троцкого, Ленина и (в меньшей мере) Мартова.
Еще хуже было то, что он никак не принимал во внимание, – то новое, что Плеханов также стал игнорировать и мнение европейских социалистов. В октябре 1906 года он разослал циркуляр определенному числу социалистических лидеров Европы, чтобы узнать их мнение об «общем характере русской революции», в котором спрашивал, была ли это «революция буржуазная или социалистическая». Только один из девяти ответивших на письмо (это был Федор Ротштейн, русский эмигрант, живший в Лондоне) сообщил, что он был, как и Плеханов, «глубоко убежден», что Россия находилась накануне «революции буржуазной, а не социалистической». Поль Лафарг и Энрико Ферри считали, что будет иметь место кратковременная буржуазная революция с «сильными тенденциями к социализму». Каутский, Гарри Квелч, Эдуард Мило, Турати и Вандервельде полагали, что русская революция будет не буржуазной, но еще и не социалистической, а чем-то средним, в то время как Вайян предсказывал социальную революцию во главе с передовой социалистической партией [89].
Плеханов был глубоко уязвлен, когда на страницах «Нойе цайт» Каутский опубликовал пространный ответ, в котором постулировал союз пролетариев и крестьянства с целью свержения царского режима и открыто поддерживал революционную гипотезу Ленина. Его замешательство еще более возросло, когда большевики «ухватились за фалды Каутского» и тут же опубликовали русский перевод этой брошюры с предисловием Ленина [90].
Таким образом, теоретическое руководство Плеханова в русском марксизме подошло к концу. Если меньшевики дополняли его теорию буржуазной революции своей концепцией «органов революционного самоуправления» [91], а Каутский отвергал ее, определяя как «старый шаблон» [92], то Ленин, отдавая должное теоретическим работам Плеханова и его «критике народников и оппортунистов», называя их «прочным приобретением с.-д. всей России», осуждал его роль и деятельность в качестве «политического вождя русских с.-д. в буржуазной российской революции» и считал, что как таковой он «оказался ниже всякой критики». По его мнению, «он проявил в этой области такой оппортунизм, который повредил русским с.-д. рабочим во сто раз больше, чем оппортунизм Бернштейна – немецким» [93].
В то время как Плеханов защищал свою революционную стратегию в качестве марксистской теории, его марксистская философия становилась все более жесткой и связывающей. Встревоженный распространением эмпириомонизма среди русских социал-демократов, а возможно, в ответ на вызов некоего Ермилы, рабочего социал-демократа, который в конце 1907 года из харьковской тюрьмы просил его высказаться «определенно, ясно, законченно» о его марксистском мировоззрении вместо «массы блесток, разбросанных там и сям, смотря по надобности в них во время полемики» [94], Плеханов в 1908 году, возможно, впервые неполемически изложил свое понимание марксизма. Его статья «Двадцатилетие смерти Маркса» и небольшая книга «Основные вопросы марксизма» были опубликованы в том же году [95]. В них марксизм предстает как «цельное и стройное материалистическое мировоззрение», имеющее своим предметом историю и природу, в котором «каждая из его сторон самым тесным образом связана со всеми остальными», так что «нельзя безнаказанно удалить из него одну из них и заменить ее совокупностью взглядов, произвольно вырванных из другого миросозерцания» [96].
Что же касается основной проблемы исторического материализма, иначе говоря, соотношения базиса и надстройки, то Плеханов был уверен, что он может свести «взгляд Маркса – Энгельса» к следующей схеме:
«1) состояние производительных сил; 2) обусловленные ими экономические отношения; 3) социально-политический строй, выросший на данной экономической „основе“; 4) определяемая частью непосредственно экономикой и частью всем выросшим на ней социально-политическим строем психика общественного человека; 5) различные идеологии, отражающие в себе свойства этой психики».
Это была «монистическая» формула, целиком проникнутая материализмом и достаточно широкая, чтобы объять «все формы исторического развития» [97].
Плеханов, естественно, был уверен, что никому из русских социал-демократов не удастся поставить под вопрос хоть один из компонентов его марксистской концепции и что никто и не будет пытаться осовременить ее или же ввести в нее новые элементы. С тем же ортодоксальным рвением, с которым он когда-то выступал против ревизионистов, легальных марксистов и экономистов, теперь он обрушился на всех, кто «вносит в марксизм элементы ереси», будь то меньшевики или большевики, роли не играет. Однажды он сказал Федору Дану, что «гетеродокс из лагеря большевиков для меня ничем не хуже гетеродокса из лагеря меньшевиков» [98].
Гнев Плеханова разразился с особой силой, когда группа интеллигентов-большевиков, в которую входили Анатолий Луначарский, В. Базаров, Н.А. Рожков и известный философ-марксист А.А. Богданов, считавший себя эмпириомонистом, подняла дискуссию о диалектическом материализме. Богданова он тут же поместил «вне пределов марксизма» и лишил его «именования… товарищем». Его преступление, страшно сказать, состояло вот в чем: «Вы отвергаете точку зрения Энгельса», который «был полным единомышленником автора „Капитала“ также и в философии… отвергая точку зрения Энгельса, Вы тем самым отвергаете точку зрения Маркса и примыкаете к числу „критиков“ этого последнего» [99]. С той же нетерпимостью он обратился потом против своих бывших друзей, и в первую очередь против Александра Потресова, который в своем исследовании, посвященном зарождению марксизма в России (вошедшем в монументальное исследование меньшевиков о политических и социальных движениях XX века в России – «Общественное движение» [100]), несколько принизил (по крайней мере с точки зрения Плеханова) роль самого Плеханова и его группы «Освобождение труда» в распространении марксизма в России. Вклад Потресова в это исследование определен как «настоящий пасквиль на революционный марксизм» и «предательство марксизма» [101]. Торжественно отлучив Потресова от марксизма, Плеханов стал настаивать на том, чтобы редакторы «Общественного движения» (Мартов, Мартынов и Дан) воспретили публикацию исследования Потресова и отошли от него. Когда они отказались это сделать, Плеханов вышел из состава редакции меньшевистской газеты «Голос социал-демократа» и начал кампанию против Потресова и других меньшевиков, назвав их «ликвидаторами», стремящимися похоронить партию [102]. Говорят, большевик Лев Каменев остроумно заметил, что ересь Потресова явилась «ликвидацией Плеханова и его роли в социал-демократии» [103].
С апреля 1909 года война Плеханова против большевистских и меньшевистских «еретиков», в которой он воображал себя (по крайней мере по отношению к Богданову) «охотником, стоящим перед дичью», или же «котом, держащим в зубах мышь» [104], превратила его в человека, который (как он признавался Вере Засулич) «в политике одинок» [105]. В 1911 году он потерял и последних друзей-меньшевиков, когда в разнузданном и мстительном крестовом походе против «ликвидаторов» в «Открытом письме» напал на Павла Аксельрода и Веру Засулич, клевеща на них за их амбициозное участие в партийных столкновениях 1903 года [106]; и снова их потерял, когда Мартов, Дан и Мартынов в «Открытом письме» Аксельроду и Вере Засулич подтвердили им свою дружбу и восхищение и охарактеризовали самоуничтожение и личную трагедию Плеханова одной фразой: «Сочетание ума, достойного Чернышевского, с душой дон Базилио» [107].
Мировая война и русская революция положили конец тому, что оставалось от авторитета Плеханова как марксистского теоретика русского и международного социализма. Довольно резко изменив свои взгляды по сравнению с предыдущей позицией, когда он утверждал, что войны должны рассматриваться исключительно исходя из пользы революции – «salus revolutions – suprema lex» («благо революции – высший закон») – и что, таким образом, не следовало делать какого-то различия между агрессивными и оборонительными войнами, теперь он призывал к «простым законам нравственности и справедливости», которые, как он утверждал, должны в одинаковой мере обязать социал-демократов поддерживать Францию и Бельгию в их оборонительной войне против немецкого агрессора [108]. Хуже того, совершенно игнорируя моральный элемент у Маркса, Плеханов вдруг открыл фразу о «„праве“ ditto об „истине, нравственности и справедливости“», которая встречалась во введении к «Уставу» (ноябрь 1864 года) «Международного Товарищества рабочих» (Маркс признавался Энгельсу, что вопреки его желанию сторонники Мадзини в «Товариществе» его «обязали… вставить» эту фразу, но он сделал это таким образом, что «это не может принести никакого вреда») [109]. Открыв эту фразу, Плеханов стал ее употреблять и злоупотреблять ею, соединяя ее, подобно Бернштейну, с «моральным законом Канта» и постулируя как основной принцип внешней политики социал-демократии [110].
Что же касается его отношения к царской России в войне, то, если Ленин полагал, что «наименьшим злом было бы теперь и тотчас – поражение царизма», «ибо царизм во сто раз хуже кайзеризма», и считал обязательным «направление работы (упорной, систематической, долгой может быть) в духе превращения национальной войны в гражданскую» [111], Плеханов не видел особых причин предпочитать «эксплуататора, говорящего по-немецки», тому, который говорил по-русски, в особенности когда (и в этом он был уверен) победа немцев над Россией приостановила бы «наше экономическое развитие, положила бы конец европеизации России и укрепила старый порядок» [112].
Возвратившись в революционную Россию в конце марта 1917 года, Плеханов и небольшое число его сторонников, в частности Лев Дейч и Вера Засулич, объединились вокруг газеты «Единство», выступая за продолжение ведения Россией «оборонительной» войны до окончательной победы над Германией и с особым энтузиазмом призывая к наступлению, которое Плеханов считал «спасением для России» [113]. Таким образом, когда в июне 1917 года наконец началось наступление, Плеханов призывал сопротивляющихся солдат «ринуться в бой» под звуки «Марсельезы» и под «мужественные слова этого бессмертного гимна»:
Вперед, плечом к плечу шагая!
Священна к родине любовь.
Вперед, свобода дорогая.
Одушевляй нас вновь и вновь [114].
В противоположность своей старой теории самодисциплины и воздержания от власти теперь он страстно и постоянно призывал к участию социалистов в широком коалиционном правительстве, которое объединило бы «все живые силы страны», такие, как «различные буржуазные партии, не заинтересованные в реставрации царского режима», поскольку «вне коалиции нет спасения» [115]. Плеханов, всего семь лет назад гордившийся тем, что он не изменяет своим «тактическим взглядам», которые «вполне сложились» еще в начале 80-х годов во время возникновения группы «Освобождение труда» [116], теперь оправдывал отмену табу на коалиционное правительство, ссылаясь на открытый отказ марксизма от догматизма и клеймя «непростительный грех служить Молоху доктринаризма» [117].
Объявляя большевиков «бакунинцами сегодняшнего дня», он критиковал их намерение создать диктатуру пролетариата в отсталой России, обвиняя их в том, что, «согласно урокам социал-демократии», подобная диктатура «возможна и желательна только» в случае, если трудящиеся «будут составлять большинство населения» [118]. Таким образом, Плеханов, возможно, впервые сослался наконец на общепринятое понятие диктатуры пролетариата, определяющее ее как власть большинства. Тем не менее всю свою ярость он направил против меньшевиков, «полуленинцев», как он их саркастически называл. Выступая за русскую буржуазную революцию, они на самом деле подразумевали «буржуазный порядок» и капиталистическое развитие «без буржуазии». Следовательно, полемически замечал Плеханов, они «губили революционную демократию» и революцию [119]. Было довольно естественно, что, выступая против Плеханова, большевики максимально использовали тот момент, что он утратил уже свои интернационалистские и революционные взгляды и что меньшевики отошли от него и от его группы «Единство», не допустили его в Исполнительный комитет Петроградского совета и не пригласили на свой съезд, состоявшийся в августе [120]. Меньшевики-«полуленинцы» из «Рабочей газеты» даже взяли реванш, когда 25 мая 1917 года, комментируя мрачную изоляцию Плеханова, писали:
«История сыграла с ним злую шутку: его, первого, кто наметил прямой путь революции, она вынудила всем весом своего авторитета воспротивиться революционному движению во время войны, а когда наконец, без него и помимо его, началась революция, история вывела его из борьбы, оставила в стороне и дала ему единственное утешение – кляузно жаловаться» [121].
Когда после Октябрьской революции и роспуска Учредительного собрания Виктор Чернов в «Деле народа» обвинил Плеханова, а Ленин в «Правде» подтвердил, что он несет ответственность за теоретическое обоснование большевистского террора и роспуск Учредительного собрания (Ленин даже считал необходимым отдельную публикацию якобинской речи Плеханова 1903 года, говоря, что это – «страница, как бы написанная специально для нынешнего дня») [122], Плеханов в том, что можно было бы назвать его последней статьей [123], без раскаяния подтвердил свое якобинское и диалектическое кредо [124]. Возвращаясь к поднятому на II съезде РСДРП вопросу, должны ли большевики безоговорочно примкнуть к некоторым демократическим принципам в своей практической деятельности, Плеханов подтвердил правило, которое он давно сформулировал и согласно которому для революционеров мог существовать «единственно абсолютный принцип»: благо народа – «высший закон»; в переводе на «язык революционера» это значит: «успех революции – высший закон» [125].
Если раньше в выступлениях и работах он всегда говорил об этом принципе как об «очевидном», то теперь, когда одни противники, например Чернов, обвиняли его в пропаганде «зловредной ереси», а другие «ехидно» упрекали в том, что он отказался от своего принципа, тогда как «сторонники Ленина старательно его применяли», он почувствовал, что необходимо дать объяснение [126].
Его диалектический метод или способ мышления (шедший от «Гегеля, этого немецкого гения идеализма», и ставший теперь одним из «самых важных компонентов научного социализма») объяснял любое явление в связи со временем и пространством. Например, рабство могло быть оправдано в определенное время и в определенном месте как явление полезное «для прогресса человечества», тем более что Энгельс однажды шутливо заметил, что «без античного рабства не было бы и современного социализма». Поскольку не существовало «никакого абсолюта», польза была единственным критерием в вопросах тактики и политики: определенный ход событий служил или не служил на благо народа и революции. Стало быть, «мильеранизм», то есть участие социалистов в буржуазном правительстве, надо было рассматривать в определенном контексте: в то время как участие Мильерана в правительстве Вальдека-Руссо было ошибкой, Жюль Гед имел право входить в министерство национальной обороны.
Тот же диалектический метод или критерий пользы следовало применять к таким вопросам, как отношение социалистов к войне, голосование за военные кредиты и Учредительное собрание. Если бы французский пролетариат в 1848 – 1849 годах разогнал Учредительное собрание, этот «орган реакции», столь ненавистный трудящимся, Плеханов, конечно же, был бы первым, кто не осудил бы его за это. Но Учредительное собрание, которое недавно распустили «народные комиссары», твердо защищало интересы «трудящегося народа России», и его роспуск был направлен не против врагов трудящихся, а против «врагов Смольного института» [127].
Действия большевиков вдохновляла не его речь 1903 года, продолжал он, а логика Октябрьской революции, согласно которой они, взяв власть в свои руки, оказались теперь перед лицом Учредительного собрания, где большинство представляли социалисты-революционеры, и они должны были его распустить, если хотели удержаться у власти. Поскольку не хватало даже одной предпосылки для социализма – «диктатуры большинства», – они должны были прибегнуть к диктатуре меньшинства, к террору и к нечаевскому мифу революции в Западной Европе.
Ленин и большевики – с позволения Чернова – все-таки не были «сыновьями» Плеханова, самое большее – они были его «незаконным» потомством. Их тактика, как их обвинял Плеханов, была абсолютно «незаконным выводом» из его «любимой тактической идеи», которую он принял и предложил, основываясь на мысли Маркса и Энгельса. Таким образом, нелояльно было бы возлагать на него – «теоретика русского марксизма» – ответственность за все «глупые и преступные действия» каждого мелкого кандидата в русские марксисты. Если сегодняшние большевики, утверждал далее Плеханов, – двоюродные братья Чернова, неудивительно, что они следуют его аграрной программе [128].
«Незаконный сын» или «двоюродный брат Чернова», Ленин, безусловно, считал себя учеником Плеханова (до 1905 года? до войны?) того периода, «когда Плеханов был социалистом» и когда, как писал Ленин, он говорил:
«Врагов социализма можно лишить на время не только неприкосновенности личности, не только свободы печати, но и всеобщего избирательного права. Плохой парламент надо стараться „разогнать“ в две недели. Польза революции, польза рабочего класса – вот высший закон» [129].
Как и его «учитель марксизма», Ленин тоже мог заявить, что благодаря своей марксистской науке он твердо знал, что является благом для революции, и действовал соответствующим образом. А Плеханов на тот же вопрос мог ответить, лишь размахивая пачкой марксистских трудов и работ старых историков, которые Ленин по своему желанию мог интерпретировать совершенно иначе или уничтожить с помощью диалектики как несущественные в новой обстановке. Поэтому за ним осталось последнее слово, когда он закрыл «Единство».
На самом деле Плеханов был совершенно разоружен идеологически уже до того, как совсем замолчал. То, что он жалобно настаивал на марксистской ортодоксальности как уже установившемся мировосприятии, глобальном и всеобъемлющем, было несовместимо с его столь прославленной диалектикой, объяснявшей мир и общество как находящиеся в вечном движении. Его же собственное утверждение о том, что теория Маркса, совершенно очевидно, не являясь «вечной истиной», была тем не менее «высшей социальной истиной нашего времени» [130], грешило потрясающей непоследовательностью, диалектическим виртуозничанием Плеханова, изображенного большевиками на одной из карикатур в виде голого Сизифа, стыдливо прикрывающегося фиговым листочком… диалектики [131].
Придав своей концепции буржуазной революции с ее искусной самодисциплиной воздержания от взятия власти, которая поначалу предназначалась для доиндустриальной России 80-х годов и ее нетерпеливых революционных народников, характер неизменной доктрины, Плеханов впоследствии превратил ее в обязательство, постоянно и в равной степени приложимое и к послевиттовской России, которая уже прошла через почти тридцатилетний период индустриализации и урбанизации. Его теория и революционная стратегия не позволяли творчески осмыслить и увидеть слабость русской буржуазии, отчуждение от общества и нетерпение новых трудящихся масс, революционные возможности крестьянства, возникновение Советов и своевременность стремления к власти социал-демократов. Не удивительно поэтому, что его революционная теория оказалась патетически малозначащей и явилась идеологической помехой (естественно, для меньшевиков) в ходе русских национальных, демократических и социальных революций 1905 и 1917 годов.
Если основной заботой Плеханова, делом его жизни как мыслителя-марксиста и русского социал-демократа была забота о европеизации и приобщении к цивилизации русской революции и стремление не допустить, чтобы она превратилась в социалистически незрелую революцию или в нечто вроде восточного деспотизма, которого он так опасался, то следует признать, что в этом он потерпел полный провал