1. Необходимость стратегического ответа на новые требования массового рабочего движения
2. Необходимость и пределы «объективизма»
3. Закон стоимости и революция: проблема революционного импульса
4. Политические истоки диалектики природы
5. Критика политической экономии капитала. Политическая экономия рабочей силы и отставание ее в развитии. Проблемы революционной субъективности
В последние годы жизни Энгельс столкнулся с исторической обстановкой, которая поставила перед ним совершенно новые задачи, связанные с необходимостью защищать теорию (что после смерти Маркса он должен был к тому же делать в одиночку). К указанному времени все яснее стала вырисовываться ситуация, когда, несмотря на неоспоримое влияние учения Маркса на все группы интеллигентов-социалистов, на отдельных работников партии и даже на определенную часть буржуазных ученых, сугубо политический процесс превращения рабочего класса в материальную силу, способную к действию, грозил развиваться независимо от марксистского учения об обществе, более того, часто вступал в открытое противоречие с ним. Высказываемое на сей счет возражение, что после создания Союза коммунистов, в I Интернационале и позже Маркс и Энгельс добивались постоянного и все более эффективного влияния на политический процесс организации рабочего класса во всех странах, строится на предпосылке, что распространение марксистского учения шло непрерывно, а такое утверждение является не чем иным, как мифом, созданным впоследствии. Но подобные представления о непрерывности лишь затрудняют философское осмысление реального процесса, и их надлежит парировать соображением о том, что и добру и истине тоже присущи свои историко-материальные стадии формирования, признания и распространения. На деле эмпирическое исследование взаимоотношений между марксизмом и классовой борьбой находится в самой начальной стадии.
До сколько-нибудь значительного распространения и соответствующей теоретической разработки марксизма дело дошло лишь в конце 70-х годов XIX столетия. В Германии это был период, когда, несмотря на действие исключительного закона против социалистов, количество членов партии и избирателей, голосовавших за социал-демократическую партию, возросло до значительных размеров, а профсоюзное движение приобрело большой размах. В основе всех этих явлений лежало кардинальное изменение ситуации в обществе.
1. Необходимость стратегического ответа на новые требования массового рабочего движения
На 1873 – 1896 годы приходится длительный период экономической депрессии, когда наблюдается застой в уровне реальной заработной платы, особенно в 80-е годы, обостряются экономические и политические кризисы, делает быстрый и неожиданный скачок вперед процесс концентрации капитала, приобретая солидную организационную форму в виде акционерных обществ, трестов и картелей, которые в свою очередь ведут к обострению конкурентной борьбы за рынки сбыта и сферы влияния. Эти изменения и конфликты, которые находят свое выражение также в лихорадочных усилиях по созданию новых промышленных предприятий и в претенциозных перестройках крупных буржуазных городов, содействуют созданию климата наилучшего восприятия всех тех философских концепций, которые со своей стороны способствуют органической интерпретации общественной жизни в ее взаимосвязи с природой и историей. Промышленные рабочие и все другие неимущие слои общества не остаются в стороне и тоже проникаются общим настроением ожидания. Причудливые программы и исторические перспективы, как правило характеризующиеся эволюционистскими идеями, будят надежду на быстрое изменение условий, в которых живет пролетариат, и на более высокий уровень обеспеченности его существования. Попутно, однако, все осязаемее проявляется – под воздействием практики социально-экономического развития – также тенденция к отрезвлению: нелегальная деятельность, ставшая необходимой в период действия исключительного закона против социалистов, подорвала доверие значительных групп социал-демократов к лассальянской программе, разрушила надежды, которые они возлагали на государство, и способствовала лучшему пониманию марксистского положения о том, что государство представляет собой машину для угнетения одного класса другим, правящим классом.
Энгельс чрезвычайно остро чувствует политическую и социальную напряженность обстановки. Он критикует содержащееся в проекте Эрфуртской программы 1891 года (и связанное с тайными надеждами на революцию) механистическое утверждение о том, что не только число пролетариев, но и их нищета постоянно возрастают. «Организация рабочих, – возражает он, – их постоянно растущее сопротивление будут по возможности создавать известную преграду для роста нищеты. Но что определенно возрастает, это необеспеченность существования» [1].
Эти слова определяют самую суть новой проблемы взаимодействия теории и практики. Когда условия существования людей уже более не характеризуются лишь элементарной нищетой и прямым угнетением, когда в их фантазии начинает пульсировать идея революционных преобразований, массы наиболее восприимчивы к концепциям общего характера, которые сулят кажущиеся им очевидными решения социальных противоречий и панацеи от всех пороков мира. Одновременно в их арсеналах содержатся самые различные обещания, которые все обращены к единой цели – быстрому преодолению нищеты и неуверенности в завтрашнем дне путем увеличения личных доходов (благодаря чему работник, обладая небольшой собственностью, маленьким делом и т.д., может подняться по иерархической лестнице существующего общества), посредством проведения социальных реформ (вопросы обеспечения жильем, социальное обеспечение по болезни и в старости), а также с помощью потребительских или производственных кооперативов.
Эта потребность в индивидуальном решении проблем жизни рабочих, несомненно, есть проявление тенденции к бегству, к уходу от их решения, есть форма выражения иллюзий, которые тормозят формирование классового сознания; в то же время это указывает на неудержимую материальную ориентацию реального поведения людей, которая может быть изменена лишь в том случае, если будет – в духе материалистической диалектики – либо отвергнута, либо сохранена и направлена по другому руслу. Когда эти тенденции игнорируются, тогда вырастает лишь опасный параллелизм между реальным поведением и революционными идеями, которые обладают малой движущей силой. В подобных обстоятельствах объективные революционные интересы, порожденные существующими классовыми отношениями, могут сочетаться с субъективными мотивами, с «системами» и утопиями, в которых псевдонаучный радикализм перемешан с фантазиями, способными приспосабливаться к практическому опыту и повседневному мышлению. Речь идет о совершенно разнородных идеологиях и политических программах, которые обещают удовлетворить потребность в их интерпретации, порожденную повседневной жизнью трудящихся.
Вспомним, например, мютюэлизм Прудона, тепло взаимной помощи и поддержанные государством производственные кооперативы, о которых говорит Лассаль, «социалитарное общество» Дюринга и «мировые загадки» Геккеля, некоторые формы «вульгарного» материализма, оставившие след в естественных науках, формы эволюционизма, восходящие к Дарвину, или идеалы свободы в буржуазной философии. Согласимся также, что даже этический социализм, восходящий к неокантианству и весьма откровенно направленный против марксизма, является замкнутой школой, которая не имела никакого заметного влияния на теорию и стратегию рабочего движения, тем не менее совершенно неоспоримо, что категории ответственности, свободы, индивидуальной справедливости и прочие подобные концепции, содержащиеся в этическом социализме, вошли составной частью в структуру поведения сознательных пролетариев, потому что они не были в состоянии понять научный социализм, пока его язык был слишком сложным, трудным, зашифрованным.
Поэтому, когда Энгельса в конце концов убедили в необходимости подвергнуть основательной критике идеи Дюринга, проникшие в партию вплоть до ее руководства (убедил его Вильгельм Либкнехт, который на себе испытал влияние этого шарлатанства), он не мог свести все дело к разъяснению на популярном и доступном языке истинного значения учения Маркса и к доказательству на большом количестве примеров отсутствия научности в системе Дюринга: ведь если следовать логике проблемы перевода языка Маркса на более популярный язык, то получится, что теория претерпела структурную трансформацию, вызванную контактом с критикуемым объектом. Это не означает, что такая трансформация произошла оттого, что Энгельс что-то позаимствовал из учения Дюринга. Но, работая над «Анти-Дюрингом», Энгельс должен был обязательно отдавать себе отчет в том, что научная терминология, призванная опровергнуть утопическое содержание обыденного сознания (и, в частности, самую потребность пролетариата в органическом видении мира именно потому, что оно ненаучно, «слепо к истории»), становится все менее понятной и все менее вероятно, что она будет взята на вооружение массами и, следовательно, превратится в материальную силу. То, что такие трансформации не происходят естественным путем, а требуют подготовительной организационной работы и размышлений над различными уровнями опыта, стало ясно Марксу и Энгельсу позднее, после написания «Манифеста Коммунистической партии», когда в противовес всякому современному им сектантству они стали подчеркивать необходимость создания партии, способной выразить общие интересы пролетариата, то есть стать выразителем самого класса как политически активной силы. С точки зрения Энгельса, исторически новым был только вопрос о последствиях, которые повлечет за собой теория, ставшая материальной силой. Следовательно, бессмысленно обвинять Энгельса в фальсификации марксистской диалектики: в действительности он, используя в стратегических целях марксистские категории, говорит о новой фазе развития европейского пролетариата.
В 1867 году в одной из рецензий на первый том «Капитала» (по всей вероятности, согласованной с Марксом) Энгельс, явно уверенный в том, что историческая правда теории и объективные интересы эмансипации должны в любом случае совпадать в радикальной критике существующего, заранее предостерегал относительно разочарования, на которое был бы обречен читатель (который взялся бы за «Капитал» в надежде на второе пришествие), и готовил его к отказу от имманентной критики и жертвам в ее пользу. Кое-кто, писал он, будет разочарован, если ждет раскрытия секретов «подлинного социалистического тайного учения» или если хочет знать,
«как же, собственно, будет выглядеть коммунистическое тысячелетнее царство. Кто рассчитывал на это удовольствие, тот основательно заблуждался. Впрочем, он узнает из нее о том, как не должно быть… и у кого есть глаза, чтобы видеть, тот увидит, что здесь требование социальной революции выставлено достаточно ясно. Здесь речь идет не о рабочих ассоциациях с государственным капиталом, как у покойного Лассаля , здесь идет речь об уничтожении капитала вообще. Маркс остается все тем же революционером, каким он был всегда, и он менее чем кто-либо стал бы скрывать в научном сочинении эти свои взгляды. Но о том, что будет после социального переворота, он говорит лишь в самых общих чертах» [2].
Эта критика абстрактно позитивного описания «коммунистического тысячелетнего царства», которое готовится – особенно в периоды кризисов – «на кухнях провозвестников будущего», вполне резонно совершенно не затрагивает вопросов, которые могут заинтересовать и сознательного пролетария: каким образом можно было бы направить в русло коллективного процесса эмансипации – с целью применения на практике, мотивирования практики – все эти позитивные утопии, все эти представления о справедливости и счастье, все возможные мечты и фантазии, которые непременно возникают в условиях, когда не удовлетворяются даже самые насущные потребности, и которые в данное конкретное время и в данной конкретной обстановке являются порождением наемного труда и товарного производства? Как можно было бы освободить эти утопии от этого их актуального контекста?
«Уничтожение капитала» есть, несомненно, глобальная историческая задача, но она не выражена в конкретной форме. Без теоретической и организационной переработки подобных инстинктивных фантазий, без сознательного освобождения от утопических элементов, которые ведут, по крайней мере субъективно, к объективно существующему отчуждению, невозможно добиться, чтобы трудящийся увидел в нищете нечто иное, а не все ту же самую нищету. Другими словами: не определив рамок практических утопий, человек с обыденным сознанием неизбежно будет мыслить недиалектически, дуалистически. Но поскольку с порождаемыми обыденным сознанием утопиями покончить не так-то просто, а одних научных доказательств недостаточно, чтобы их искоренить, они зачастую существуют сами по себе, в отрыве от науки, и осуществляют подрывные функции, способствуя, как показывает история рабочего движения, проявлению постоянной, в многозначительном смысле, тенденции к «вечному возврату» к анархизму, левому экстремизму, этическому социализму, идеализму и субъективизму всех оттенков, вдобавок еще всячески усугубляемых жесткой ортодоксальностью, чуждой каким бы то ни было компромиссам.
Вопреки прогнозам Энгельса от 1867 года массы на деле не имели возможности увидеть последствия, которые вытекали для них из «неясных намеков» на будущее и из анализа этапов социальной революции: за четыре года было продано не больше тысячи экземпляров первого тома «Капитала», да и те, естественно, были раскуплены скорее буржуазной интеллигенцией, чем пролетариями. Это возражение может показаться неубедительным, поскольку оно носит лишь опосредованный и информативный характер и не затрагивает внутреннего анализа, содержащегося в «Капитале». На его фоне гораздо больший вес приобретает тот факт, что даже еще и после 1875 года труды Лассаля имели широкое распространение и всегда лежали в основе социалистических культурных программ.
В совершенно ином смысле и вопреки намерениям автора рецензия, которая была написана Энгельсом в 1867 году и в которой форма имманентной критики прямо предполагает запрет представлений, все же обладает утопическим содержанием. Эта форма научного изложения является конкретной утопией в том смысле, что в безусловном стремлении добраться до подлинной реальности автор, проявляя понимание исторических законов последней и действуя в интересах новой исторической силы, предпринял неотчужденное усилие, которое воспринимается как жажда самовыражения. Речь вовсе не идет о вопросе, который вытекает из психологии познания или тем более продиктован стремлением умалить истинное содержание теорий, имеющих историческое значение: напротив, их подлинная значимость признается. Для тех, чья творческая фантазия формировалась лишь умозрительно, процесс имманентной критики, «детерминированного отрицания», отнюдь не означает абстрагирования от их практической и социальной среды. Маркс, несомненно, следует традиции тех немецких ученых, которые не успокаивались, пока не создавали свой собственный шедевр.
Когда Энгельс, пораженный огромной диспропорцией, которая возникла между научным содержанием трудов Дюринга и их распространением, все же с большой неохотой приступил к научному и политическому «уничтожению» берлинского доцента [3], в котором видел одного из наиболее значительных представителей «немецкой интеллектуальной индустрии», дюжинами производившей космогонические, натурфилософские, политические и экономические системы, он, конечно же, не мог более сдерживаться и не мог не показать, как не должны идти дела. Ясно, что отнюдь не научный интерес заставил его «вгрызаться» во все те темы, которые предложил Дюринг: от морали до насилия, от социализма до справедливости и свободы, вплоть до проблемы вечных истин. Создавалось впечатление, что в этом обширном спектре проблем нашла отражение вся гамма донаучных представлений пролетария, который обретает собственное классовое сознание и в этой обстановке ставит вопросы и ищет на них ответы.
«Подвергаемая здесь критике „система“ г-на Дюринга охватывает очень широкую теоретическую область, и это вынудило и меня следовать за ним повсюду и противопоставлять его взглядам свои собственные. Отрицательная критика стала благодаря этому положительной; полемика превратилась в более или менее связное изложение диалектического метода и коммунистического мировоззрения, представляемых Марксом и мной, – изложение, охватывающее довольно много областей знания» [4].
В какой мере это «положительное» и органическое изложение материалистической диалектики и концепции коммунистического мира, которое на первый взгляд кажется синтезом марксистской теории общества, проливает свет на то, сколь ограниченное значение подобные категории имели в последних работах Энгельса, видно из сравнения двух текстов, один из которых содержится в третьем томе «Капитала», а другой – в «Анти-Дюринге». Оба они были написаны в одно и то же время и по поводу одного и того же пассажа из «Логики» Гегеля, касающегося скачка из царства необходимости в царство свободы. Маркс, развивая антиутопическое учение о том, что сфера материального производства, определяемая насущной необходимостью сохранения человеческой жизни и внешними конечными целями, понимает свободу только в том смысле, что
«…коллективный человек, ассоциированные производители рационально регулируют этот свой обмен веществ с природой, ставят его под свой общий контроль, вместо того чтобы он господствовал над ними как слепая сила; совершают его с наименьшей затратой сил и при условиях, наиболее достойных их человеческой природы и адекватных ей» [5].
В той мере, в какой труд еще не стал первой жизненной необходимостью, формой деятельности, сравнимой с игрой, и, следовательно, носит вынужденный характер, обусловленный задачей физического самосохранения (как при рациональном контроле над органическим обменом с природой, так и в обобществленной форме у ассоциированных производителей), человеческая свобода является не столько формой автономного самовыражения, сколько осознанной необходимостью, что означает также и отчуждение, постольку, поскольку она, свобода, не отождествляется с объективной реальностью, которая неизбежно присутствует в самом субъекте.
« Но тем не менее это все же остается царством необходимости. По ту сторону его начинается развитие человеческих сил, которое является самоцелью, истинное царство свободы, которое, однако, может расцвести лишь на этом царстве необходимости, как на своем базисе. Сокращение рабочего дня – основное условие» [6].
Материалистическая черта революционного развития, которая придает законный политический смысл запрету на утопию, в теоретическом плане нашла весьма четкое отражение в двух аспектах. Во-первых, обстановка после революционного переворота может измениться в любую сторону, она больше не определяется «естественными законами» предыстории и рамками своего идейного горизонта; в то же время невозможно описать ее сейчас, поскольку она всегда будет продолжением истории, прошедшей и настоящей, даже при полном умозрительном отрицании последней. Во-вторых, изменение условий действия (например, сокращение рабочего дня) порождает новые мотивы действия, которые невозможно предвидеть. Этими двумя соображениями разрушается идеалистическая логика прогресса, согласно которой последний есть не что иное, как явление, дополняющее естественное, механическое развитие общества. И все же, как ни продуктивно и ни точно это описание непреодолимой силы материальных отношений, а также того момента, в рамках которого могут переплестись все формы воображаемого и проектируемого общества будущего, той бёмевской «муки материи», о которой говорит Маркс в своих ранних работах, оно вряд ли вызовет энтузиазм у масс пролетариата в отношении общества, в котором царство свободы может быть достигнуто только после трудного пути через царство необходимости и которое никогда полностью не расстанется с этим последним.
Теперь и Энгельс прибегает к совершенно аналогичным определениям, чтобы указать цели предыстории (конец господства продукта над производителями; вместо анархии товарного производства – плановая организация, отвечающая за общественное производство; контроль и господство человека над условиями собственной жизни, над собственным общественным бытием). И дело отнюдь не сводится только к лингвистическим различиям в изложении специфического, исторического содержания теории, когда Энгельс в «Анти-Дюринге» вновь прибегает к идеалистическому пафосу перехода от логики объективной к гегелевской логике понятия («это есть понятие, царство субъективности или свободы», – пишет Гегель) там, где он говорит о скачке, совершаемом человечеством:
«То объединение людей в общество, которое противостояло им до сих пор как навязанное свыше природой и историей, становится теперь их собственным свободным делом. Объективные, чуждые силы, господствовавшие до сих пор над историей, поступают под контроль самих людей. И только с этого момента люди начнут вполне сознательно сами творить свою историю, только тогда приводимые ими в движение общественные причины будут иметь в преобладающей и все возрастающей мере и те следствия, которых они желают. Это есть скачок человечества из царства необходимости в царство свободы» [7].
Введение, содержащее недомолвки, изложение, научная форма которого свободна от прагматических утопических элементов, и учет соответствующим образом переработанного практического опыта преобразования условий существования пролетариев привели к тому, что «Анти-Дюринг» Энгельса не только приобрел славу «энциклопедии марксизма», но и стал также элементарным учебником политического образования: одно лишь его прочтение делало марксистами теоретиков социал-демократии, воззрения которых до тех пор отличались значительным эклектизмом. В сущности, только после публикации «Анти-Дюринга» началось широкое распространение марксистского учения в рабочем движении. И это произведение с той поры стало одной из наиболее читаемых марксистских книг [8].
2. Необходимость и пределы «объективизма»
Тем не менее и поздний Энгельс воздерживается от выводов о важности последствий, которые имеет для теории революции применение ее к самому же революционному классу, и для материалистической концепции истории и закона стоимости в той мере, в какой он касался искажения сознания, выражающегося в фетишизации товара и производительности. Естественно, было бы совершенно несправедливо обвинять Маркса и Энгельса в том, что они будто питали иллюзии относительно самообразования рабочего класса (материального субъекта политической и социальной революции) и недооценивали его медлительность, возможность срывов, отклонений и падений. Многочисленные их утверждения свидетельствуют об обратном: они вполне отдавали себе отчет в том, что конкуренция трудящихся между собой, раскол рабочего класса на фракции, прежде всего вследствие появления рабочей аристократии, обуржуазивание, выражающееся во внедрении мелкобуржуазного сознания, и, наконец, постоянное идеологическое влияние на трудящихся школы, армии и других институтов господствующего класса – все эти силы в значительной степени препятствуют революционной деятельности рабочего класса.
На то, как выглядят временные рамки подобных процессов приобретения массами собственного опыта, очень четко указывает Маркс уже в начале 50-х годов в связи с кёльнским процессом коммунистов: «Вам, может быть, придется пережить еще 15, 20, 50 лет гражданских войн и международных столкновений не только для того, чтобы изменить существующие условия, но и для того, чтобы изменить самих себя и сделать себя способными к политическому господству» [9]. И когда менее чем через 10 лет после этого Энгельс констатирует наличие тенденции к обуржуазиванию внутри английского пролетариата, то это суждение, естественно, не ограничивается рамками конкретной ситуации, которую он наблюдает; подобное замечание указывает, напротив, на общую опасность обуржуазивания, которая угрожает всему пролетариату. В письме Марксу от 7 октября 1858 года Энгельс впервые излагает свою мысль, которая впоследствии будет постоянно использоваться для объяснения особого положения английского пролетариата: он подчеркивает, что положение это
«в действительности объясняется тем, что английский пролетариат фактически все более и более обуржуазивается, так что эта самая буржуазная из всех наций хочет, по-видимому, довести дело в конце концов до того, чтобы иметь буржуазную аристократию и буржуазный пролетариат рядом с буржуазией. Разумеется, со стороны такой нации, которая эксплуатирует весь мир, это до известной степени правомерно. Здесь могут помочь лишь несколько очень плохих годов, а их, по-видимому, уже не так-то легко дождаться, с тех пор как открыты золотые россыпи» [10].
Может показаться, что в этом фрагменте Энгельс, выражая надежду на «несколько очень плохих годов», характеризует лишь необычное положение пролетариата, который принимает участие в особых прибылях класса наиболее промышленно развитой страны, грабящей весь мир, пролетариата, который поэтому более не в состоянии отдавать себе отчет в том, что капиталистическая система подвержена кризисам, а наемные рабочие – эксплуатации. Но здесь вырисовывается уже общая проблема. И в самом деле, когда в более позднем марксизме говорится о механизмах, которые блокируют сознание революционного класса, об обуржуазивавши, о конкуренции трудящихся между собой, о чисто профсоюзном сознании, о предательском поведении руководителей рабочего движения, то нетрудно заметить, что речь идет лишь о симптомах, о внешних проявлениях объективных процессов, которые остаются невыясненными.
Небезынтересно отметить, что Энгельс считает, что зарождение классового сознания может иметь место, когда возникают определенные нормальные для капитализма условия (например, кризис, годы экономического застоя, развитие производительных сил, разорение определенных социальных слоев), тогда как торможение классового сознания продолжает оставаться в плоскости субъективного. Разрушение традиционных форм жизни создает объективные условия для революционных действий пролетариата, а пролетарская партия – субъективные условия. И эти две тенденции конвергентны. «Пар, электричество и сельфактор были несравненно более опасными революционерами, чем даже граждане Барбес, Распайль и Бланки» [11]. В некотором смысле весь пролетариат разделяет бессилие этих радикальных представителей парижских трудящихся и революционеров 1848 года перед лицом той первозданной мощи, которой обладают производительные силы, и способности последних перестраивать сознание. Ибо, как отмечает Энгельс:
«…для того чтобы отстранить имущие классы от власти нам прежде всего нужен переворот в сознании рабочих масс, который, без сомнения, хоть и сравнительно медленно, уже сейчас происходит; для того же чтобы этот переворот совершился, нужен еще более быстрый темп переворота в методах производства, больше машин, вытеснение большего числа рабочих, разорение большего числа крестьян и мелкой буржуазии, большая осязательность и более массовый характер неизбежных результатов современной крупной промышленности… рабочие же массы с помощью всеобщего избирательного права заставят с собой считаться… Но я полагаю, что мероприятия, действительно ведущие к освобождению, станут возможны лишь тогда, когда экономический переворот приведет широкие массы рабочих к осознанию своего положения и тем самым откроет им путь к политическому господству. Другие классы способны лишь штопать дыры или пускать пыль в глаза. А этот процесс прояснения сознания рабочих теперь с каждым днем идет все быстрее вперед, и лет через пять – десять различные парламенты будут выглядеть совсем по-иному» [12].
Позднее Брехт выразил эту мысль более радикально, сказав: «Кто осознал свое положение, того уже не остановить».
Выделяя основные моменты этих процессов, Энгельс дифференцированно исследует социальные условия, в которых традиционные слои общества поглощаются пролетариатом, в которых сорван покров с семейных отношений, развеяны иллюзии относительно независимости интеллектуальных профессий, крестьяне оторваны от земли, – это как раз те условия, в которых наемный труд становится судьбой огромной массы населения. Несомненно, если абстрагироваться от социального контекста процитированных нами суждений Маркса и еще более категоричных положений Энгельса, то можно говорить об объективизме, о радикальной и несокрушимой вере в то влияние, которое оказывают экономическое положение и развитие материальных производительных сил, в их решающую способность трансформировать сознание.
Подобный объективизм, который дает о себе знать особенно в последних работах Энгельса, но присутствует уже и у Маркса, когда он утверждает, что развитие капитализма носит характер естественного закона, есть категория утверждения, которую вопреки мнению некоторых «западных марксистов», известных отрицанием сталинизма, невозможно трансформировать в категорию критики. Разумеется, когда Маркс и Энгельс используют концепции естественных наук для объяснения социальных явлений, они при этом трактуют такие концепции всегда в критическом смысле, в связи с чем все, что рассматривается под этим углом зрения, может быть изменено или отменено вовсе, «отсутствие сознания заинтересованных», типичное для категории естественных наук, должно быть преодолено.
Но это только один из аспектов проблемы. Другой состоит в том, что на деле именно благодаря своей функции утверждения объективизм приобретает более четкий исторический смысл, поскольку указывает на неизбежность зарождения пролетариата и его постоянный рост, вызванный пролетаризацией других, зависимых от капитала слоев. Здесь действительно сознание не является чем-то несущественным: хотим мы того или нет, эти слои будут поглощены; но это превосходство объективности, насилия овеществленного труда над живым опосредствовано исторической динамикой очевидного разрушения старых условий существования, с которыми связан личный опыт, весьма отличный от того, который трудящийся приобретает в процессе своего существования в качестве пролетария. В первом случае личный опыт связан с воспоминаниями о прошлом, с притязанием на другие формы жизни, которые хотя и не могут считаться индивидуальными, но также влияют на характер исторических преобразований.
Объективистские черты теории революции у позднего Энгельса носят методологический характер, они проявляются в фазе политического формирования пролетариата как следствие специфического опыта заинтересованных индивидов. Но в момент, когда капиталистическое производство приобретает застойный характер, при котором достигается определенная степень поляризации классов и, сверх того, внутри класса наемных работников возникает явная дифференциация (работающие по найму у государства и в частном секторе), теория, которая остается прочно связанной с опытом индивидов и которая основана на экономических тенденциях, рискует потерять свой научный характер и, следуя идеям, представлениям и формам опыта трудящихся, приобрести черты абстрактной утопии.
Нельзя не отметить, однако, что если поздний Энгельс мог еще на некотором законном основании отказаться от сознательного развития диалектики, присущей процессу универсализации товарного производства, то некритическое восприятие этого упущения привело к фатальным последствиям для дальнейшего развития марксистской теории. Связывавшаяся с тенденцией к пролетаризации, с экономической неустойчивостью, с ростом числа работающих по найму надежда на лучшее понимание ситуации, характеризующейся эксплуатацией, не оправдалась и еще больше запутала проблему, ибо с внедрением принципов товарного производства в сознание и поведение людей одновременно шло также видоизменение сознания, овеществление социальных отношений, строились иллюзии в отношении возможностей социального и правового государства.
Но если способ накопления опыта трудящимися в нормальных условиях, то есть в течение рабочего дня на всем протяжении их существования как пролетариев, а также пути становления в конкретных материальных условиях человеческой жизни ложного и истинного сознания не будут объяснены, то все, что служит социологической и социально-психологической почвой, годной для любых форм ревизионизма, синдикализма и реформизма, не будет понято и истолковано теорией и, следовательно, может быть легко взято на вооружение также наукой и политикой существующей системы правления. Основной предпосылкой для формулирования теории революции, которая смыкалась бы с теорией Энгельса, но одновременно преодолевала бы ее «исторические рамки» и учитывала бы накопленный исторический опыт, является применение методов и знаний, почерпнутых в сфере материалистического понимания истории и теории прибыли, не только в условиях зарождения и дальнейшего развития марксизма – как этого требует Корш, – но и в специфическом процессе приобретения опыта и выработки сознания самим промышленным пролетариатом. Недостаточно дойти до историко-материальных истоков становления ложного или истинного сознания: последовательный материалистический анализ неизбежно сталкивается с более сложной проблемой. «Конечно, много легче посредством анализа найти земное ядро туманных религиозных представлений, чем, наоборот, из данных отношений реальной жизни вывести соответствующие им религиозные формы. Последний метод есть единственно материалистический, а следовательно, единственно научный метод» [13].
Те же Маркс и Энгельс предоставляют достаточно возможностей для анализа этой диалектики просветительства, обусловленной универсализацией товарного производства, развитием производительных сил и изменением экономического положения промышленных рабочих. Если развитие этой диалектики не вызывало, по мнению позднего Энгельса, немедленного и непосредственного интереса, то это зависело от того абсолютно очевидного факта, что класс пролетариев развивал невиданную дотоле политическую и постоянно растущую организационную силу, сколь бы ни были значительны причины, которые работали против классового сознания. Но если посмотреть, как выглядел тот же самый процесс, скажем, через двадцать лет после смерти Энгельса, то легко создастся впечатление, что уже в тот период революционного подъема в пролетариате и в партии пролетариата на правах обязательных действовали механизмы, которые не фигурировали в Энгельсовой теории революции. И все же игнорировать последние труды Энгельса абсолютно невозможно, если хочешь серьезно подойти к задаче обновления марксизма с учетом революционных преобразований, происшедших в Европе.
Если принцип взаимосвязи между теорией и революционной деятельностью масс был сформулирован уже молодым Марксом в форме постулата, в соответствии с которым «материальная сила должна быть опрокинута материальной же силой; но и теория становится материальной силой, как только она овладевает массами», то реальная практическая необходимость и общие перспективы этой взаимосвязи рассматривались только Энгельсом в последние годы его жизни. Тем не менее было бы абсурдным противопоставлять отдельные положения теории Маркса и Энгельса, как противопоставляют различные этапы в жизни людей, поскольку в теории, в которой размышления о переустройстве общества достигли таких вершин, даже забвение определенных проблем не объясняется только и просто смещением конкретного центра тяжести предмета познания; умаление же значения тенденции развития или аналитической связи, изменение контекста одной-единственной категории, использованной для интерпретации направления процесса, часто имеют существенное значение, даже если слова и фразы, отдельно взятые, кажутся идентичными. Впрочем, Энгельсу была хорошо знакома эта привычка компенсировать ошибки и дурное взаимное влияние, и он после смерти Маркса справедливо боялся, что будет пользоваться еще большей популярностью. Он писал: «Побасенка о злом Энгельсе, соблазнившем доброго Маркса, повторялась с 1844 г. бесчисленное множество раз – вперемежку с другой побасенкой об Аримане-Марксе, совратившем с пути добродетели Ормузда-Энгельса» [14].
Очевидно, что теория общества, основанная на историческом познании, не может содержать истину в первозданном, неизменном виде, – здесь могут быть только имманентные интерпретации и проверки, тогда как все остальное, всякое развитие представляет собой отклонение вправо или влево; по Марксу и Энгельсу, именно формальные различия и то, насколько научно и систематически изложена суть исследования, или объективно значимые формы (производственные, идеологические и другие отношения), которые в определенных условиях приобретают и обязательно должны приобрести экономическое содержание, являются показателями исторического закона движения вещи. Если исторические эпохи различаются не тем, что в каждую из них производилось, а по способу производства, то нечто подобное действительно и для теоретической разработки. Теории различаются между собой не столько по своеобразию того знания, которое они дают, по характеру его применения, распространения и по возможности осуществления интерсубъективного контроля, сколько прежде всего по способу их создания – специфическому способу, с помощью которого каждая из них порождает новый опыт, тот новый опыт, который благодаря им становится возможным. Это и есть формальный аспект материалистического понимания истории, который Энгельс считал необходимой предпосылкой процесса конкретного – то есть определяемого многочисленными опосредствованиями – преобразования общественного бытия в теории и идеологии, когда он увидел, что земные идеи, экономическое содержание порождались непосредственно идеологией, без какого-либо опосредствования.
Выражение «последняя инстанция» очень точно указывает на направление вниз и на сложную временную структуру этого опосредствования. Когерентный метод саморефлексии науки должен, как представляется, состоять не в отступлении к процессу обмена информацией и гносеологических поисков имплицитных логических посылок, а в сознательном анализе теоретической стороны процесса производства, понимаемой как часть того же общественного материального производства, которая позволяет определить умозрительные принципы и категории. Материалистическая диалектика формы и содержания реальных социальных движений и относительного познания – включая фазу необходимого гносеологического отражения – не подвергается опасности идеалистических искажений только в том случае, если она восходит к производственной основе самого теоретизирования. Производство не только составляет содержание материалистических теорий, но и является составной частью их генезиса и их истинного содержания. Это дальнейший шаг по пути, пройденному экономической наукой революционной буржуазии, но только до того момента, когда появляются проблемы, связанные с формами воплощения теории. «Подлинная наука современной политической экономии начинается лишь с того времени, когда теоретическое исследование переходит от процесса обращения к процессу производства» [15].
«Тот, кто изучает, важнее изученной доктрины».(Брехт)
Именно происшедшая в период сталинизма фатальная институционализация учения Энгельса, как, впрочем, и энциклопедическая широта методологических и исторических исследований у позднего Энгельса, – вещь трудно постижимая еще и потому, что она является аномалией по отношению к традиционной классификации научной работы; именно эти обстоятельства до сих пор затрудняют освобождение теории Энгельса от искусственных и стереотипных оправданий и включение ее в специфический контекст социального опыта его исторической эпохи. Эти оправдывающие клише охватывают самые противоречивые аспекты – от диалектики природы, поднятой на щит во имя утверждения ортодоксальности, до теории отражения и сведения марксистской теории к мировоззрению (Weltanschauung – мировоззрение (нем.) – Прим. ред.). На деле же отход от традиции историографии, которая стремится установить преемственность идей на уровне истории и из которой давно уже исчезла материалистическая диалектика понятия и действительности, базиса и надстройки, революционной теории и практики, предполагает не только опровержение искаженных и разрозненных фактов, но и необходимость иного понимания истории, создание такой концепции современной истории, которая не была бы связана с великими теориями прошлого рабочего движения никакой потребностью в оправдании. Такую позицию нельзя считать ложной. Это то, что Маркс в «Господине Фогте» именует революционным действием, «самоосознанным участием в процессе исторической революции, которая происходит на наших глазах». Только практическая необходимость двинуть вперед современный процесс освобождения трудящегося класса – в широком смысле этого слова – на основе исторического опыта классовой борьбы прошлого, не критикуемого, сохраненного в теориях и систематизированного, понимаемого как возможность ориентации вне рамок определенной ситуации, может предохранить непрагматическое содержание истины, объективность материалистического понимания истории от той пошлой интерпретации, которая часто впадает в буржуазный историзм. В соответствии с таким подходом теория Маркса и Энгельса есть лишь благодатный научный аргумент и средство для оправдания любого возможного познания. А познание представляется всегда только как продукт развития гениального зародыша. В то же время подлинная объективность исторического познания возникает благодаря осознанию исторических интересов настоящего (а точнее, интересов освобождения угнетенных классов и людей), осознанию, идущему дальше представлений о развитии – в истории идей не меньше, чем в действительности, – «процесса, который обгоняет время, однородное и пустое», и наполняет прошлое «настоящим» [16].
Под знаком этой антиисторической, идеалистической концепции прогресса те положения, которые совершенно несовместимы, или то, что может быть соединено между собой только с точки зрения их научной, технологической и бюрократической полезности, сводятся к положениям, которые, по крайней мере в основном, давно уже были сформулированы классиками. Вот далеко не нетипичный пример:
«Развитие естествознания в XX веке подтвердило и обогатило созданное Марксом и Энгельсом диалектико-материалистическое понимание природы. В области физики открытия Планка – Бора – де Бройля явились естественнонаучным обоснованием диалектического положения о единстве прерывности и непрерывности материи. Теория относительности Эйнштейна конкретизировала положения Энгельса о материи, движении, пространстве и времени. Современная теория элементарных частиц блестяще оправдывает положения Энгельса и Ленина о неисчерпаемости атома и электрона. С таким же успехом подтвердились выводы диалектического материализма и в области биологии. На примере кибернетики и многих вновь возникших отраслей естествознания, таких как физическая химия, биохимия, геофизика, космическая биология и другие, полностью подтвердилось и подтверждается предсказание Энгельса о том, что именно на стыках различных наук надо ожидать наибольших достижений» [17].
Оставив в стороне недопустимое смешение гносеологического статуса научных законов, которые мы находим у Эйнштейна и Макса Планка, со скорее описательными утверждениями, касающимися преимущественно комплекса естественных отношений, определяющих диалектические законы как единство прерывности и непрерывности, переход количества в качество и т.д., займемся решающим вопросом, связанным с марксистским пониманием истории: если марксизм должен не просто быть мировоззрением, нуждающимся в непрерывном подтверждении своего содержания реальностью и в постоянном оправдании плодотворности своих методологических предложений, а пониматься как путеводная нить исследования и как руководство к действию, как основание для производства познания, опыта и действия, то его претензия на истинность не может реализоваться с помощью ретроспективной интерпретации действий и научных результатов; напротив, поскольку ни один шаг к познанию не оставляет неизменным предмет самого познания, материалистическая диалектика должна проникнуть в процесс создания естественнонаучных, технологических и социологических теорий и стать основным продуктивным фактором их генезиса. Однако это не касается ни разработки теории относительности Эйнштейна, ни кибернетики, даже если предполагается субъективно ложное сознание собственного дела, которое было обусловлено классовым положением исследователей.
Впрочем, тот же Энгельс искренне признавал, что его естественнонаучные исследования носят фрагментарный, незаконченный характер и что ему никогда и в голову не приходило, что придут поколения марксистов, которые решат возвести в канон жестких нормативных диалектических принципов материал, столь не подходящий для догматизма и слишком уж необъятный. Но, очевидно, именно этот фрагментарный, незаконченный, открытый характер – что, по сути, является основным элементом любой материалистической диалектики – привел к тому, что уже у позднего Энгельса обнаружило себя как нечто чрезвычайно полезное, в связи с чем можно бы довольствоваться какими-то легитимациями.
Этому интегративному и легитимирующему методу соответствует одна из форм отношения к теориям Маркса и Энгельса, которую мы встречаем преимущественно в «западном марксизме», имеющем тенденцию обнаруживать еще не явные противоречия, вроде тех, что существуют между подлинным исследованием, открывающим простор для критики идеологии, и технократическим пониманием науки, или вроде неконгруэнтности между научным и гносеологическим мышлением. Теперь невозможно отрицать наличие познавательного интереса к эмансипации, который выражается в этом анализе и в некотором смысле даже достоин похвалы, как невозможно также отрицать тот факт, что и при этом анализе материалистическое понимание истории рассматривается как эпизод истории идей или как философская система, но не как методологическое средство для освещения исторических взрывов, кризисов, поражений и отступлений, характеризующих историю освобождения рабочего движения. А между тем неоспорим и тот факт, что эти явления в дальнейшем находят отражение в – пусть даже зачастую весьма слабых и почти незаметных – формальных изменениях того, что дает марксистская теория. Только через постижение этих взрывов в их конкретной связи с реальными успехами и прогрессом может быть добыт опыт, который будет положен в основу общих процессов познания и внесет вклад в историческое формирование классового сознания. Наряду с этим в интересах последующего развития марксистской теории следует также освободить живой научный труд от господства труда мертвого, ранее существовавшего, необходимо уничтожить власть продукта над производством.
Только в последние годы начала утверждаться материалистическая историография, которая постепенно стала освобождаться от довлевших над ней авторитетов Маркса и Энгельса, стараясь действовать при этом осторожно и не ограничиваться анализом тенденций развития капиталистического производства, классовых структур, экономического положения трудящегося класса и политических сил второй половины XIX века. Ученые этого нового направления пытаются вместе с тем подробно раскрыть на социологическом и социально-психологическом уровнях противоречия между жизнью и реальным социальным положением пролетарских классов, противоречия, которые, даже если они – сознательно или несознательно – устраняются, влияют на форму и категории марксистской теории, а особенно определяют ту степень, в какой теоретические исследования могут внести вклад в структурализацию процесса политического конституирования рабочего класса.
Исходя из наиболее важных итогов истории – взять, к примеру, полное политическое банкротство той немецкой социал-демократии, которая превозносилась партиями II Интернационала (и до 1908 года самим Лениным) как совершенная революционная модель, – эта форма историографии концентрирует свое внимание главным образом на смещении центра тяжести внутри социалистического движения, заботясь больше о тенденциях и событиях малозаметных, скрытых под явлениями хорошо заметными, чем о декларациях и общественных программах [18].
Конкретно говоря, эта новая ориентация допускает совершенно иную оценку важности или незначительности фактов, например того, что, согласно опросу, относящемуся к 1905 году, едва 10% членов социал-демократической партии обладали «кое-каким знанием положений марксизма» [19], или того, что в 1890 году среди 30 социал-демократических депутатов были журналисты и редакторы, промышленники, хозяева отелей, представители других мелкобуржуазных профессий, но не было во всей социал-демократической фракции ни одного рабочего. Для практического ревизионизма, для оценки революционных возможностей социал-демократии факты подобного рода имеют гораздо большее значение, чем Эрфуртская программа, отход Бернштейна от марксизма или «предательство» Каутского. Как сталинизм нельзя объяснять только культом личности, так и ревизионизм нельзя объяснять тем обстоятельством, что некоторые руководители социал-демократии предали марксизм [20].
Работы позднего Энгельса находятся как раз в центре марксистской историографии; ее основная тема – рассмотрение самой истории марксизма, а промежуточная историческая позиция, которую она занимает между марксистской теорией общества и последующими формами развития марксизма, а также между теорией научного социализма и тем эпизодом современной истории, которым является создание первых партий пролетариата, может быть мотивом, объясняющим, почему учение Энгельса оказалось актуальным именно для такого политического движения, для которого теоретическая убедительность и практическое содержание истины революционной теории неотделимы от его исторически детерминированного, свойственного именно этому движению специфического метода создания социального опыта [21].
Две причины лежат в основе тенденции к превращению марксистской теории в теорию ретроспективную, в универсальное средство интерпретации постфактум знаний, опыта и действий, как это проявляется у Каутского и в советском марксизме (который по многим причинам повторяет ошибку первоначального превращения марксизма в мировоззрение, что отчасти открыто противоречит Ленину, по крайней мере в том, что касается государства и проблемы истории как настоящего). Прежде всего дело в том, что в свое время не была развита, а нередко даже полностью игнорировалась теория субъективности, то есть теория, проливающая свет на структуры и мотивации, которые детерминируют реальное сопротивление и лежащее в его основе утопическое содержание. Эта проблема стоит уже перед Энгельсом, то есть в тот период развития марксизма и рабочего движения, когда еще не образовался политический центр по разработке марксистской теории общества. В своем толковании Парижской коммуны Энгельс показывает, как две основные фракции – прудонисты и бланкисты, – выдвигая столь ошибочные мотивы и концепции, тем не менее осуществляют «социальный эксперимент», который вполне отвечает марксистской линии и представляет собой по своим основным результатам фундаментальный опыт на пути освобождения пролетариата. Энгельс использует здесь гегелевскую концепцию иронии истории, указывая, что прудонисты и бланкисты переживают судьбу всех догматиков, которые приходят к власти: на практике они делают противоположное тому, что предлагали в теории.
Но эта вера в иронию истории, которая позднее проявится в отношении стихийных движений и даже в отношении некоторых результатов естественных наук, не оставит неизменной марксистскую теорию общества. Что касается ее революционно-критического содержания, то здесь оно приобретет овеществленную форму цензурной инстанции, которая сначала смотрит, что произойдет, чтобы потом интерпретировать это.
Это связано со вторым пунктом – отсутствием теории истории, которая помогла бы проявиться еще неявным тенденциям и, прервав непрерывность прошлого, выступила бы против овеществленных фактов, против омертвленного труда. Когда марксизм становится энциклопедией фактов и научных знаний настоящего и прошлого, он превращается в технократическую концепцию общества, которая может быть использована любой системой правления и даже может, по нашему мнению, стать теорией системы. Таким образом, оценка освободительных движений, которые развертываются на наших глазах, становится существенной предпосылкой для понимания современной истории, в свою очередь необходимого для выявления наличия адекватной связи настоящего с марксистской теорией.
Соображения, которые следуют ниже, вращаются вокруг актуальных проблем, которые уже ставились поздним Энгельсом, но для которых он не нашел решения и не мог найти в тогдашней исторической перспективе. Речь идет о трех характерных темах Энгельсовой теории революции: 1) закон стоимости и революция: проблема революционного импульса; 2) политические истоки диалектики природы; 3) критика политической экономии капитала и политической экономии рабочей силы; проблемы революционной субъективности.
3. Закон стоимости и революция: проблема революционного импульса
Если исходить из исторического опыта прошлого, то может показаться, что неоднородность социального развития является предпосылкой и формальным законом удавшихся революций. И хотя Энгельс не говорит открыто, что такое, по его мнению, импульс, объективно предопределяющий освободительное движение класса пролетариата, тем не менее его позиция на сей счет излагается им во многих его произведениях и в общем и целом сводится к следующей схеме: революции вызревают там, где закон стоимости развивается в капиталистической форме (то есть характеризуется более значительными масштабами товарного производства, способствуя становлению промышленных центров, городов и районов, которые коренным образом меняют существование людей, а тем самым содействуют и формированию промышленного пролетариата), но где в то же время по-прежнему сохраняются также доиндустриальные формы отношений и жизни, дальнейшее существование которых ставится под вопрос, хотя они пока еще полностью и не разрушены.
«Закон» неодновременности был ясно сформулирован как в экономическом плане, так и в связи с взаимодействием базиса и надстройки уже Марксом, в размышлениях же позднего Энгельса касательно теории революции он выявляется в новой форме – применительно к сугубо политическим проблемам. Одна из таких проблем заключается в выявлении того, где существует – в международных рамках наилучшая – возможность этого «революционного импульса», который является необходимым, если не достаточным, условием для приведения в действие механизма мировой революции. Следующая проблема заключается в определении того, в какой мере способы доиндустриального производства (остатки общинной собственности, общинные институты и т.д.), которые еще сохранились, могут быть непосредственно трансформированы в социалистические формы собственности или по крайней мере будут в состоянии значительно сократить процесс развития в сторону социалистического общества [22]. Актуальность этой проблемы не подлежит обсуждению, поскольку история XX века знает туземные революции только в странах, где закон стоимости – остающийся в силе, пока существует простое товарное производство [23], – все еще не охватил в своем капиталистическом развитии все социальные ситуации и аспекты, ни людей во всех социальных сферах и не разрушил полностью традиционные элементы сельскохозяйственного и ремесленного производства.
Проблемы неодновременности развития и особой исторической связи между революционным импульсом и осуществлением революции являются центральными в теории революции и были впервые сформулированы Энгельсом в его последних работах – естественно, на базе трудов Маркса, для которого они не были тогда актуальными.
В предисловии 1859 года к своей работе «К критике политической экономии» Маркс утверждает, что началась «эпоха социальной революции», поскольку определилось объективное противоречие, которое существующая социальная формация не в состоянии разрешить. Это противоречие состоит в том, что производственные отношения, в которые люди вступают независимо от их сознания в материальном производстве их жизни – поскольку совокупность этих отношений составляет экономическую структуру, реальный базис общества, – перестают быть формой развития производительных сил (к ним относится и сам рабочий класс, который, более того, является главной производительной силой), превращаясь в оковы, препятствующие общественному развитию производительных сил. Это определение революционной ситуации, несомненно, признавалось и поздним Энгельсом, но оно под явным воздействием класса, который успешно вмешивается в повседневную политику своими революционными требованиями, нуждается в историческом уточнении и – в еще большей степени – в пространственной локализации.
Что касается момента уточнения и локализации революционной ситуации, то в позиции Маркса и Энгельса ясны два момента: во-первых, что судьба пролетарской революции, возможности действия пролетариата зависят как от ступени развития буржуазного класса, так и степени социальной прочности его экономического и политического господства за счет всех остальных социальных слоев и классов, так и от кризисной ситуации в масштабе всего общества. Кровавый финал июньского восстания 1848 года является здесь наглядным примером, поскольку он показал, что, пока французская промышленность не станет господствовать над французской буржуазией, она не сможет поляризовать ее классовые интересы; таким образом, она становится как бы группой рядом с господствующей финансовой буржуазией, фанатическим представителем правящей партии. Другим примером служит Парижская коммуна: вызванный военным поражением кризис системы политического господства Второй империи охватывает столицу, где пролетариат оказывается в состоянии разрушить государственную машину, но не охватывает всей страны, как это случилось, к примеру, в 1789 году. Степень развития буржуазного класса и кризис всей нации являются, таким образом, основными критериями для определения революционной ситуации. Во-вторых, национальные особенности общего процесса развития общества – в том числе и прежде всего опыта борьбы угнетенных классов – являются решающими факторами для определения того, из какой страны поступит революционный импульс: будет ли это «крик галльского петуха», возвещающий «день немецкого воскресения из мертвых», как писал молодой Маркс, или революционное движение, которое снова перемещается в Германию после падения Парижской коммуны или даже в Россию, как дают понять некоторые отрывки из работ, написанных в 70-х годах, – все эти варианты выбора страны, в которой начнется пролетарская революция, всегда основываются на конкретном экономическом и политическом анализе обстановки, всякий раз рассматриваемой вновь.
Слова, сказанные Марксом в 1872 году на Гаагском конгрессе, решения которого легли в основу создания национальных независимых политических партий рабочего класса, указывают именно на необходимость полной конкретизации вплоть до обычаев и обрядов каждой страны (даже если на первом этапе речь идет только о проблеме насильственной или мирной революции):
«Рабочий должен со временем захватить в свои руки политическую власть, чтобы установить новую организацию труда; он должен будет ниспровергнуть старую политику, поддерживающую устаревшие институты, если не хочет, подобно первым христианам, пренебрегавшим и отвергавшим политику, лишиться навсегда своего царства на земле.
Но мы никогда не утверждали, что добиваться этой цели надо повсюду одинаковыми средствами. Мы знаем, что надо считаться с учреждениями, нравами и традициями различных стран; и мы не отрицаем, что существуют такие страны, как Америка, Англия, и если бы я лучше знал ваши учреждения, то, может быть, прибавил бы к ним и Голландию, в которых рабочие могут добиться своей цели мирными средствами. Но даже если это так, то мы должны также признать, что в большинстве стран континента рычагом нашей революции должна послужить сила; именно к силе придется на время прибегнуть, для того чтобы окончательно установить господство труда» [24].
О том, в какой мере объективные процессы – например, острое противоречие между производительными силами и производственными отношениями – переплетаются со структурой системы политического господства, с мнениями и способностями масс и господствующих классов принимать решения и создавать прочные объединения, когда кризис целой нации вызывает к жизни революционную ситуацию, писал Ленин, давший емкую и не потерявшую до сих пор значения формулировку, которая обобщенно отражает революционный опыт, накопленный как буржуазией, так и пролетариатом. Не случайно в этой формуле, которая указывает на возможность революционной победы, подчеркивается именно момент решимости и воли, то есть социально-психологический, субъективный элемент. В «Детской болезни „левизны“ в коммунизме» Ленина мы читаем:
«Основной закон революции, подтвержденный всеми революциями и в частности всеми тремя русскими революциями в XX веке, состоит вот в чем: для революции недостаточно, чтобы эксплуатируемые и угнетенные массы сознали невозможность жить по-старому и потребовали изменения; для революции необходимо, чтобы эксплуататоры не могли жить и управлять по-старому. Лишь тогда, когда „низы“ не хотят старого и когда „верхи“ не могут по-старому, лишь тогда революция может победить. Иначе эта истина выражается словами: революция невозможна без общенационального (и эксплуатируемых и эксплуататоров затрагивающего) кризиса. Значит, для революции надо, во-первых, добиться, чтобы большинство рабочих (или во всяком случае большинство сознательных, мыслящих, политически активных рабочих) вполне поняло необходимость переворота и готово было идти на смерть ради него; во-вторых, чтобы правящие классы переживали правительственный кризис, который втягивает в политику даже самые отсталые массы (признак всякой настоящей революции: быстрое удесятерение или даже увеличение во сто раз количества способных на политическую борьбу представителей трудящейся и угнетенной массы, доселе апатичной), обессиливает правительство и делает возможным для революционеров свержение его» [25].
После первой мировой войны и позднее эти национальные кризисы действительно отмечаются во многих промышленно развитых странах Западной Европы, но тем не менее не произошло ни одной победоносной пролетарской революции. На вопрос, почему революционные ситуации не привели к победоносной революции, невозможно дать один общий ответ; существуют только ответы, которые учитывают сложность условий развития, присущих отдельным странам.
Сегодня, задним числом, во всех теоретических рассуждениях о революции надлежит отталкиваться от следующего фактического состояния дел: социалистические революции, которые произошли не в результате военных поражений (как это было в борьбе Советского Союза с гитлеровским фашизмом) и последующих оккупации, как это было в Восточном блоке и в Северной Корее, отмечались только там, где «историческая среда» (Маркс) находилась под воздействием мирового рынка наиболее развитых капиталистических обществ и, более того, где уже существовали – по крайней мере в отдельных районах и городах – концентрированная промышленность и соответствующий промышленный пролетариат, но где в национальном масштабе капиталистическое развитие закона стоимости все еще не разрушило полностью различных форм общинной собственности, коллективного землевладения и адекватных средств производства. Именно так обстояло дело в России, в Китае, на Кубе. То же самое можно было бы сказать и о последнем революционном всплеске, который произошел в Западной Европе, – об испанской революции, задушенной франкистским фашизмом. То же, разумеется, действительно и для Чили Альенде. Гамма этих традиционных общинных структур и традиционных способов производства, характеризующихся прежде всего доиндустриальными отношениями на базе натурального производства, простирается от форм азиатского способа производства при натуральном ведении хозяйства (Китай) до «мира» – русской сельскохозяйственной общины, олицетворяющей последнюю стадию примитивной социальной формации, внутренняя структура которой, насыщенная частными элементами, уже указывает на переход от общества, основанного на общинной собственности, к обществу, опирающемуся на частную собственность. Каждая из этих форм и образы жизни, которые из них вытекают, уже находятся под угрозой противостоящего им способа производства, хотя еще полностью и не исчезли. Тем не менее Маркс и Энгельс твердо убеждены, что эти традиционные формы с характерной для них национальной изолированностью никогда не смогут стать основой для социалистических преобразований (это верно и применительно к русскому «миру»).
Но если в своих формулировках «основных законов» революции Ленин мог использовать опыт трех русских революций – революции 1905 года, буржуазной революции 1917 года и Октябрьской революции [26], несомненно отмеченных определенным влиянием пролетариата, но происходивших в исторической среде, которая вовсе не характеризовалась делением общества только на два класса (буржуазию и пролетариат), – то поздний Энгельс оказывается перед лицом исторической ситуации в высокоразвитой западной стране, где пролетариат представляет собой заметную социальную силу, проявляющуюся на выборах, в уровне организованности масс и в профсоюзной борьбе, и выдвигает недвусмысленно революционные требования. Период революций, стимулируемых меньшинством (в этом отношении накоплен конкретный исторический опыт), прошел навсегда, и не в последнюю очередь из-за прогресса военной техники.
Энгельс писал: «Если изменились условия для войны между народами, то не меньше изменились они и для классовой борьбы. Прошло время внезапных нападений, революций, совершаемых немногочисленным сознательным меньшинством, стоящим во главе бессознательных масс. Там, где дело идет о полном преобразовании общественного строя, массы сами должны принимать в этом участие, сами должны понимать, за что идет борьба, за что ни проливают кровь и жертвуют жизнью» [27].
Уже исследование, которое содержит наиболее конкретный материалистический анализ революционной ситуации – анализ, проведенный на основе классовой борьбы, иными словами, марксистское исследование классовой борьбы во Франции в период между 1848 и 1850 годами, – характеризуется внутренними расхождениями в оценке революционных перспектив европейского развития. Франция предстает перед нами как страна, «в которой историческая классовая борьба больше, чем в других странах, доходила каждый раз до решительного конца. Во Франции в наиболее резких очертаниях выковывались те меняющиеся политические формы, внутри которых двигалась эта классовая борьба и в которых находили свое выражение ее результаты» [28]. Со своей стороны Энгельс в целой серии статей, написанных в 1851 году для «Нью-Йорк дейли трибюн», проанализировал классовую ситуацию в период германской революции 1848 – 1849 годов (эти статьи, появившиеся за подписью Маркса, были переведены на немецкий язык Каутским и опубликованы в 1896 году под заголовком «Революция и контрреволюция в Германии»). Из статей Энгельса явствует, что отсталость немецкой буржуазии отозвалась и на пролетариате, который не предпринял ни одной самостоятельной акции, так что и политические формы классовой борьбы не смогли обрести четких контуров. Три фундаментальных анализа, предпринятых Марксом в работах «Классовая борьба во Франции с 1848 по 1850 г.», «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта» и «Гражданская война во Франции» по вопросу о политических формах, в которых проявляется классовая борьба, и прежде всего по вопросу о революционных требованиях пролетариата, касаются той общественной формации, которая характеризуется традиционными формами производства, наличием мелкой буржуазии, мелкого крестьянства, монархических традиций и т.д., то есть общественной формации Франции. Напротив, развитие производительных сил, создание мирового рынка и то, что уже в первой половине 40-х годов Энгельс назвал «промышленной революцией», рассматриваются в связи с Англией – этим организационным центром капиталистического способа производства, который представляет для всех прочих стран с товарным производством «прообраз их собственного будущего». В «Классовой борьбе во Франции» Маркс развивает мысль о том, что только буржуазия, которая добилась политической и экономической власти (и которая не ограничивается тем, что господствует сама по себе, как это было во Франции времен Луи Филиппа, управлявшейся финансовой буржуазией), может проводить независимые политические акции. До тех пор пока французская промышленность, сами промышленники не будут господствовать над финансовой буржуазией, невозможно добиться, чтобы революционные интересы общества сконцентрировались в рабочем классе; вследствие этого «парижский пролетариат старался отстаивать свои интересы наряду с буржуазными интересами вместо того, чтобы выдвигать их в качестве революционного интереса самого общества» [29].
Таким образом, приняв к сведению, что экономические кризисы, национальные кризисы господствующей политической системы и войны вносят решающий вклад в возникновение революционных ситуаций, рассмотрим другую – поставленную еще Марксом в связи с конкретным развитием революции 1848 года – проблему, которая приобретает основополагающее значение у позднего Энгельса, когда возникает и продолжает расти политическая роль пролетариата в социальном развитии, – проблему неодновременности экономического и политического развития, непосредственно отражающейся на процессе возникновения пролетариата и определяющей сферу его действий. Другими словами, зададимся вопросом: какое значение для начала действий пролетариата и их политической структуры имеют традиционные производственные формы и отношения, все еще до конца не уничтоженные капиталистическим производством? В 1850 году Маркс следующим образом обобщил это противоречие, в самой жесткой форме подтвержденное июньским восстанием – первой великой битвой между двумя классами, на которые делится современное общество:
«Как период кризиса, так и период процветания наступает на континенте позже, чем в Англии. Первоначальный процесс всегда происходит в Англии; она является демиургом буржуазного космоса. На континенте различные фазы цикла, постоянно вновь проходимого буржуазным обществом, выступают во вторичной и третичной форме… Если поэтому кризисы порождают революции прежде всего на континенте, то причина их все же всегда находится в Англии. В конечностях буржуазного организма насильственные потрясения естественно должны происходить раньше, чем в его сердце, где возможностей компенсирования больше. С другой стороны, степень воздействия континентальных революций на Англию вместе с тем является барометром, показывающим, в какой мере эти революции действительно ставят под вопрос условия существования буржуазного строя и в какой мере они касаются только его политических образований» [30].
Маркс проводит четкое разделение между маргинальными зонами «буржуазного космоса», где классовая борьба раньше всего приводит к взрыву, и центром капиталистического производства. И если верно то, что революционные преобразования не исходят от этого «демиурга буржуазного космоса», то верно также, и то, что его трансформация определяет социальное содержание каждой возможной революции пролетариата, которая не ограничивается изменением политической структуры страны [31].
Маркс и Энгельс никогда не утверждали, что может существовать «социализм только в одной стране», особенно в стране экономически и политически отсталой; напротив, они часто повторяют, что революция разрывает наиболее слабое звено в капиталистической системе. Этот лейтмотив проходит через теорию революции Маркса, прозвучал он и у позднего Энгельса, даже если революционная искра позднее сместилась на периферию «буржуазного космоса», на восток, в Россию [32]. Когда сорок лет спустя, в 1895 году, Энгельс вновь возвращается к теме Марксова труда о классовой борьбе во Франции и пишет к нему знаменитое «Введение», Англия к тому времени уже полностью находится вне политических рамок революционного развития пролетариата, несмотря на то что и у Энгельса нет никаких сомнений относительно того, что освобождение пролетариата может произойти только тогда, когда в революционный процесс будут вовлечены нации, господствующие на мировом рынке.
Противоречия в теории революции
Когда Энгельс, пересматривая опыт революций вплоть до Парижской коммуны, констатировал, что форма борьбы образца 1848 года во всех отношениях устарела, то это объяснялось в основном двумя причинами. Период «революций сверху», начавшийся после 1851 года вкупе с бурным промышленным развитием, позволил в значительной степени прояснить и поляризовать классовые отношения, так что, как это красноречиво продемонстрировала Парижская коммуна, если и верно то, что пролетариат еще не созрел для революции, то столь же истинно и то, что не может быть никакой другой революции, кроме пролетарской [33].
В течение двадцатилетия, прошедшего после Парижской коммуны, сформировалась пролетарская армия, но она стояла намного ниже правительственной армии по своей стратегии, боевой технике и средствам коммуникации; следовательно, она не могла рассчитывать на достижение победы одним ударом, путем восстания или уличного сражения. Энгельс, таким образом, предупреждает против решительного боя, который может спровоцировать противник и который придется вести в условиях, когда классовый враг будет иметь полное преимущество благодаря военному производству, находящемуся в его руках, контролю над коммуникациями и возможной поддержке значительной части мелкой буржуазии. Но это предупреждение не имеет абсолютно ничего общего с принципиальным отказом от любого насилия в любом варианте революционного переворота. Как ни велико различие между ситуациями, существовавшими в 1848 и 1895 годах, Энгельс никогда не ставит абстрактно вопрос об альтернативе между мирным и насильственно-революционным путем к социализму; пролетариат, по его мнению, не может исключить в принципе ни один из двух путей.
Энгельс писал: «Тогда – множество туманных евангелий различных сект с их панацеями, теперь – одна общепризнанная, до предела ясная теория Маркса, четко формулирующая конечные цели борьбы; тогда – разделенные и разобщенные местными и национальными особенностями массы, связанные лишь чувством общих страданий, неразвитые, беспомощно переходившие от воодушевления к отчаянию; теперь – единая великая интернациональная армия социалистов, неудержимо шествующая вперед, с каждым днем усиливающаяся по своей численности, организованности, дисциплинированности, сознательности и уверенности в победе. Если даже и эта могучая армия пролетариата все еще не достигла цели, если вместо того, чтобы добиться победы одним решительным ударом, она вынуждена медленно продвигаться вперед, завоевывая в суровой, упорной борьбе одну позицию за другой, то это окончательно доказывает, насколько невозможно было в 1848 г. добиться социального преобразования посредством простого внезапного нападения» [34].
В обстановке, которая характеризуется тем обстоятельством, что в отличие от революции 1848 года субъективный, бланкистский элемент революции, если это можно так назвать, переходит в объективный процесс, сделавшись в определенном смысле промышленным аппаратом, все труднее определить место, где должен произойти взрыв, необходимый для успеха революции, во время которой столкнутся эти две великие армии. Мысль о трудности определения момента коллизии не только в отрицательном смысле, отличая его при этом от форм неудачных действий, но и в положительном смысле проходит через всю теорию революции позднего Энгельса; эта трудность имеет форму решающего конфликта.
С одной стороны, революционный процесс «спокойно» совершается «с неотвратимостью естественного процесса» [35]: когда капиталистическая форма закона стоимости утверждается во всех социальных областях и, таким образом, создает объективную кризисную ситуацию, растет число признаков, которые указывают на разложение правящего класса и ясно показывают, что существующие производственные отношения больше не являются формами развития, а становятся тормозом, сдерживающим производительные силы. Поскольку речь идет о кризисной ситуации, не имеет значения, по каким причинам в ряды социал-демократии и пролетариата вливаются социально деклассированные элементы из других классов и категорий (крестьяне, кустари, мелкая буржуазия): из чувства страха перед угрозами, возникшими для их существования, из оппортунизма или из страха перед экзаменом, как иронически замечает Энгельс по поводу студентов. Сам факт, что они приходят, является «знамением назревающих событий» [36].
С другой стороны, объективное экономическое развитие, которое предстает в виде организации акционерных обществ и государственной собственности на производительные силы, не только толкает капиталистические отношения к пределу, где они разрушаются (хотя и не меняют при этом капиталистического характера средств производства), но и лишает, по крайней мере формально, пролетарскую революцию средств для того, чтобы решить в свою пользу основной социальный конфликт. Согласно точке зрения Энгельса, в ходе самого процесса в пролетариат вливается технически квалифицированная рабочая сила из средних слоев, находящаяся под угрозой разорения и частично уже разоренная, хотя он при этом абсолютно ясно сознает, что широкие массы буржуазной интеллигенции могут быть привлечены социализмом на свою сторону только при условии создания соотношения сил, безусловно благоприятствующего самому социализму, а до того данная категория людей будет проявлять в ходе классовой борьбы склонность скорее поддерживать своих врагов.
«Для того, чтобы овладеть средствами производства и пустить их в ход, нам нужны технически подготовленные люди и притом в большом количестве. Их у нас нет… и я предвижу, что в ближайшие 8 – 10 лет к нам придет достаточное количество молодых специалистов в области техники и медицины, юристов и учителей, чтобы с помощью партийных товарищей организовать управление фабриками и крупными имениями в интересах нации. Тогда, следовательно, взятие нами власти будет совершенно естественным и произойдет относительно гладко. Но если в результате войны мы придем к власти раньше, чем будем подготовлены к этому, то технические специалисты окажутся нашими принципиальными противниками и будут обманывать и предавать нас везде, где только могут; нам придется прибегать к устрашению их…» [37]
Если рассматривать всю совокупность этих признаков и объяснять их объективными тенденциями развития буржуазного общества, которое Энгельс видел собственными глазами, и если затем исходить из субъективных компонентов рабочего класса и революционных возможностей, которые имеются в действительности, то нетрудно понять, почему в 1891 году Энгельс мог на основе «простого вычисления, согласно математическим законам» утверждать, что «возможность конца господства» может наступить в конце века, что, по его мнению, не равнозначно устранению буржуазного общества.
«Если этого не случится, старое буржуазное общество может продолжать еще некоторое время свое существование, пока толчок извне не разрушит это гнилое здание. Такое прогнившее старое сооружение может еще продержаться несколько десятков лет после того, как по существу уже отживет свой век, если воздух останется спокойным…» [38]
Уже здесь, несомненно, вырисовывается мысль, к которой Энгельс приходит в конце «Введения»: идея о том, что исход решающей битвы между пролетариатом и буржуазией не может больше считаться определенным, как это было во время всех исторических революций прошлого, когда подавляемый класс, как правило, располагал также и материальными средствами накопления. Энгельс очень осторожен в оценке исторической ситуации, для которой в истории нет адекватных примеров. Ему вовсе не чужда идея устранения государственного аппарата с помощью самого же государственного аппарата – мысль, аналогичная воззрению, выражаемому сейчас отдельными европейскими коммунистическими партиями, которые стоят на позиции, идущей вразрез как с социал-демократической, так и с ленинской концепциями государства. И хотя он, конечно же, признает марксистское определение государства как машины для подавления одного класса другим, хотя он знает, что диктатура пролетариата не может быть осуществлена без государственных органов власти, для него защита законности и, следовательно, также буржуазных прав и свобод, которые нарушаются самим же господствующим классом, является не только тактическим элементом. Уничтожение буржуазных институтов может произойти только через сами эти институты; если пролетариат будет вести себя по отношению к ним индифферентно, дуалистически, то он не сможет использовать их противоречий в своих интересах, он не сможет использовать против них их собственную силу. Вовсе не из-за фетишизации парламентаризма и, конечно же, не из-за отказа от принципа насилия Энгельс подчеркивает важность выборов, – напротив, он ясно видит, как захват власти в развитом капиталистическом обществе нуждается в средствах, отличных от тех, которые требуются в стране, где может оказаться достаточным «поднести фитиль к пороховой бочке», чтобы революция победила. Что же касается результатов мирного пути к завоеванию власти с помощью парламентских институтов, то их может быть два: возможность численно определять собственную силу и – что может показаться парадоксальным каждому революционеру – более широкая легитимация пролетарского насилия путем защиты легальности.
«Ирония всемирной истории ставит все вверх ногами. Мы, „революционеры“, „ниспровергатели“, мы гораздо больше преуспеваем с помощью легальных средств, чем с помощью нелегальных или с помощью переворота. Партии, называющие себя партиями порядка, погибают от созданного ими же самими легального положения» [39].
Но этот рост в условиях легальности приводит к качественному перевороту, когда начинается подлинная революция, и в конечном счете к борьбе за власть. В письме Полю Лафаргу от 12 ноября 1892 года Энгельс пишет:
«Вы видите теперь, каким великолепным оружием вот уже сорок лет является во Франции всеобщее избирательное право, если бы только умели им пользоваться! Это дольше и скучнее, чем призыв к революции, но это в десять раз вернее и, что еще лучше, с безупречной точностью указывает день, когда нужно будет призвать к вооруженной революции. Больше того, десять шансов против одного, что всеобщее избирательное право, разумно используемое рабочими, заставит власть имущих нарушить законность, то есть поставить нас в положение, наиболее благоприятное для совершения революции».
За этими проблемами объективного революционного процесса и революционного импульса, которые глубоко занимают позднего Энгельса, скрывается другая фундаментальная проблема, а именно: в какой мере законы товарного производства на стадии его полного развития, применение закона стоимости с учетом национальных особенностей каждой страны не только вызывают обострение социальных противоречий и обусловливают постоянное объективное кризисное состояние, но и высвобождают субъективные возможности для революционного переворота, одновременно блокируя их? Иными словами: в какой мере развитие капиталистического товарного производства, воздействие закона стоимости на все сферы общественной жизни создают не только объективные условия для революционных преобразований? Ибо с развитием товарного производства овеществление социальных отношений во все большей степени завладевает также сознанием и поведением пролетариата.
Роль докапиталистического способа производства и присвоения в революционном процессе
Социалистическое движение имеет целью преодоление процесса экспроприации производительных сил людей – экспроприации, неотделимой от развертывания этого процесса, – который осуществляется в капиталистической организации общества и в восстановлении, на более высоком уровне развития цивилизации, первоначальных и естественных демократических форм человеческого общения и контроля за объективными условиями жизни. Примером тому могут служить органы самоуправления в виде советов. Но докапиталистические формы производства и собственности имеют в определенном смысле и более узкое значение. Маркс и Энгельс, особенно поздний Энгельс, уделяли этим докапиталистическим формам производства и собственности много внимания. И делали они это не только с целью вскрыть, каким образом происходило первоначальное накопление, но и потому, что в некотором смысле положительно оценивали коллективистские утопии, полагая, что архаичные формы общинной собственности и традиционные формы ассоциации и корпорации могли бы сыграть положительную роль в революционном процессе. Энгельс упоминает об обширных специальных исследованиях Маркса, посвященных «разнообразию форм земельной собственности и эксплуатации сельскохозяйственных производителей в России», – исследованиях, первоначально предназначенных для отдела «Капитала» о земельной ренте, где «Россия должна была играть такую же роль, какую играла Англия в книге I при исследовании промышленного наемного труда» [40].
Вопросы, которые Вера Засулич адресует Марксу и Энгельсу, вращаются в основном вокруг одной проблемы, а именно: действительны ли для русского общества фазы распада традиционных форм производства и собственности, анализируемые Марксом применительно к западноевропейскому капитализму, или же можно избежать фазы разрушения русских общинных институтов капиталистическим производством и непосредственно преобразовать докапиталистическую коллективную собственность в коллективную социалистическую собственность?
Маркс и Энгельс исключают две линии развития, используемые различными политическими партиями для оправдания своей теории общества. С одной стороны, они отвергают либеральную концепцию, согласно которой внутри страны должно развиваться капиталистическое товарное производство, поскольку таким путем может возникнуть буржуазное общество с присущими ему социальными отношениями; этому положению соответствует, по мнению социалистов, убеждение в том, что для социалистической революции необходимо прежде всего создание сильного промышленного пролетариата, и поэтому на первом этапе возможна только буржуазная революция. С другой стороны, Маркс и Энгельс отвергают антизападную тенденцию той части интеллигенции, которая видит в России избранный народ, способный обойтись без переходной капиталистической фазы со всеми вытекающими из нее последствиями и преобразовать русскую сельскую общину непосредственно в социалистический способ производства.
Маркс делает три наброска ответного письма Вере Засулич. И наконец 8 марта 1881 года он коротко сообщает ей, что его анализ «Капитала» не содержит доказательств ни за, ни против жизнеспособности русской сельской общины, но что он убежден, что эта сельская община может стать опорой социального возрождения России [41]. Однако суждения, не включенные в окончательный текст письма, затрагивают как раз центральную проблему значения неодновременности или, как говорит Маркс, одновременности различных стадий производства в идентичной исторической обстановке для исхода революционного развития. Насколько верно то, что России не пришлось проходить через весь этот «долгий инкубационный период развития машинного производства, чтобы добраться до машин, пароходов, железных дорог и т.п.», настолько верно и то, что одновременность коллективных способов производства и капиталистического способа производства позволяла ей воспользоваться положительными завоеваниями и тех, и другого.
«Россия – единственная страна в Европе, в которой общинное землевладение сохранилось в широком национальном масштабе, но в то же самое время Россия существует в современной исторической среде, она является современницей более высокой культуры, она связана с мировым рынком, на котором господствует капиталистическое производство» [42].
Но русская сельская община отличается от других примитивных общин и от их новых форм, частично уцелевших во времена Маркса, не только своей исторической средой. Она тоже характеризуется сосуществованием индивидуальных и коллективных элементов, их имманентным дуализмом, то есть содержит в себе в зародыше элементы своего распада и одновременно возможности развития по современному пути. Верно применительно к ней и то, что необходимо революционное восстание, чтобы она могла стать «отправным пунктом той экономической системы, к которой стремится современное общество» [43]. Независимое развитие совершенно исключается, ибо, как заявляет Энгельс в 1894 году, «нигде и никогда аграрный коммунизм, сохранившийся от родового строя, не порождал из самого себя ничего иного, кроме собственного разложения» [44].
Но тут возникает целый ряд вопросов, которые становятся ясными и понятными, если рассматривать их на примере России, и которые в своей совокупности касаются, по сути дела, всей теории революции, как она трактуется в последних трудах Энгельса. Даже неоднократно и недвусмысленно утверждая, что, где бы ни вспыхнула революция, ее успешный исход невозможен, если не будут революционизированы социально-экономические отношения в наиболее развитых капиталистических странах, он тем не менее повторяет в предисловии к четвертому немецкому изданию «Манифеста» ту же самую мысль, которую вместе с Марксом сформулировал уже в 1882 году и которая сводится к тому, что Россия представляет собой передовой отряд революционного движения в Европе и русская революция может стать сигналом для начала пролетарской революции на Западе [45]. В 1885 году он описывает существующую в России ситуацию в том смысле, что достаточно «небольшого толчка», чтобы опрокинуть целую систему, что бланкизм в конце концов может прижиться на русской почве в условиях, когда «страна подобна заряженной мине», к которой достаточно поднести фитиль, чтобы народная энергия из потенциальной превратилась в кинетическую: «Это один из исключительных случаев, когда горсточка людей может сделать революцию, другими словами, одним небольшим толчком заставить рухнуть целую систему» [46].
Мотивируя эту взрывную силу, этот революционный потенциал, Энгельс использует именно аргументы сосуществования неодновременных стадий производства, в корне отличных друг от друга.
«В стране, где положение так напряжено, где в такой степени накопились революционные элементы, где экономическое положение огромной массы народа становится изо дня в день все более нестерпимым, где представлены все ступени социального развития, начиная от первобытной общины и кончая современной крупной промышленностью и финансовой верхушкой, и где все эти противоречия насильственно сдерживаются деспотизмом, не имеющим себе равного, деспотизмом, все более и более невыносимым для молодежи, воплощающей в себе разум и достоинство нации, – стóит в такой стране начаться 1789 году, как за ним не замедлит последовать 1793 год» [47].
Не следует говорить о чисто буржуазной революции, потому что она разрушила бы именно те натуральные общинные элементы русского развития, которые должны быть преобразованы в социалистическую собственность. Весьма показательным является тот факт, что, согласно точке зрения Энгельса, единство русского общества поддерживалось фактором, прямо противоположным тому, который действовал на Западе: если на Западе общественное единение зиждется на законе стоимости, то в России оно обеспечивается государственным деспотизмом, характерным для всех форм производства, которые Маркс обозначает как азиатский способ производства [48].
В написанном в 1894 году Послесловии к работе «О социальном вопросе в России» Энгельс самым скептическим образом высказался по поводу возможности преобразования русского общества в социалистическое. В этом послесловии он ясно указывает, что
«зато не только возможно, но и несомненно, что после победы пролетариата и перехода средств производства в общее владение у западноевропейских народов те страны, которым только что довелось вступить на путь капиталистического производства и в которых уцелели еще родовые порядки или остатки таковых, могут использовать эти остатки общинного владения и соответствующие им народные обычаи как могучее средство для того, чтобы значительно сократить процесс своего развития к социалистическому обществу и избежать большей части тех страданий и той борьбы, через которые приходится прокладывать дорогу нам в Западной Европе» [49].
Согласно Энгельсу, процесс преобразования страны в промышленное капиталистическое общество и пролетаризация большей части крестьянства, сопровождаемая упадком старых коммунистических общин, будет происходить во все более быстром темпе [50].
Энгельс, однако, не говорит о том, как смогут народы Западной Европы разорвать цепи капиталистического производства и заменить частную собственность на новую и высшую форму собственности, то есть на коммунистическую собственность, без всяких ссылок на коллективистские утопии, существовавшие в прошлом, и тем более на элементы, которые воскрешают общинные институты в настоящем. Он лишь подчеркивает, что коммунистическая собственность представляет собой высшую и максимально развитую форму, которую обретут все эти в основе своей демократические элементы, сохранившиеся от наиболее древних форм коллективной собственности, разрушенных капитализмом. Тот факт, что он в своих последних работах интенсивно занимается именно этими формами коллективной собственности (кооперативы, «мир» и т.п.) и рассматривает различные общинные институты, дает нам основание полагать, что он придает этим формам главное значение и в коммунистическом обществе.
Констатируя, что неодновременность форм производства и собственности обусловливает возникновение взрывного потенциала в том смысле, что традиционные отношения, связывавшие угнетенные классы с основами их собственной жизни, с природой, историческими традициями, коллективистскими фантазиями, выраженными в сказках и легендах, сталкиваются с разрушительными тенденциями капиталистического производства, порождая таким путем опыт и отчасти также сознание собственного угнетенного положения, следует отметить и то, каким образом в развитых странах этот процесс развернулся – в основном в фазе «первоначального накопления». Он вызвал крестьянские бунты и мятежи ремесленников, а позднее вылился в буржуазные революции, в которых всегда можно было выявить присутствие эгалитарных плебейских движений. С утверждением капитализма этот конкретный потенциал опыта был в значительной степени исчерпан и разрушен в той мере, в какой это относится к экспроприации естественных общин, общинных институтов, мифологических отношений с временем и пространством. Полная независимость капиталистического товарного производства, естественно, не устранила экспроприации индивидуального начала в человеке, его тела и сознания, а универсализация товарного производства одновременно подорвала также его способность вспоминать о том, что было утрачено.
Вот почему не должно вызывать удивления, что на заре европейского рабочего движения утопии приобрели характер воспоминаний о коллективных общинах прошлого – воспоминаний, сопряженных с ориентацией на ремесленные, а не на промышленные формы производства. Вспомним о первых спонтанно демократических общинах: здесь ремесленники решающим образом влияют на эти первые позитивные представления о социализме, которые, впрочем, никогда не исчезали полностью из рабочего движения.
С этой точки зрения сегодняшний капитализм достиг новой стадии. Он создает новые формы неодновременности, которые охватывают традиционный рабочий класс, последний же, напротив, находится в отношении одновременности с капиталистическим производством. Уже давно опыт экспроприации жизни и сознания не кристаллизуется исключительно в традиционном пролетариате – его средоточием становятся прежде всего те группы и слои, жизнь которых наиболее обусловлена традициями и которым только сейчас нанесло удар капиталистическое накопление (затронув все аспекты их существования – и естественную основу их жизни, жилища, и формы коммуникации). Следовательно, политически взрывные движения последних десятилетий являются, как правило, выражением новых форм неодновременности, связанных с традиционными элементами; эти движения были в значительной степени обусловлены традиционным рабочим движением. Таковы «Лип», «Ларсак», классовая борьба в Северной Италии, движение граждан против строительства атомных электростанций или сноса старых кварталов в исторических центрах и, наконец, движение протеста молодежи и студентов.
Очевидно, что именно отсутствие этой формы неодновременности, которая столь важна для теории революции, вынуждает Энгельса смещать вопрос о возникновении революционного импульса в промышленно слаборазвитые страны, т.е. признавать за ними функцию авангарда по отношению к передовым капиталистическим странам. Занимавший Энгельса вопрос о том, какое соотношение существует между импульсом и практикой революционного движения, должен быть поставлен в новой форме, применительно к нынешней европейской ситуации. Это вовсе не означает необходимости поисков новых субъектов революционного развития, напротив, речь идет о расширении и уточнении концепции пролетарской революции.
4. Политические истоки диалектики природы
Что происходит с природой, когда она все больше становится объектом эксплуатации и когда количественные показатели господства над ней полностью определяют отношение людей к природе – отношение, эвентуально компенсируемое более или менее замкнутыми формами искусства, такими, как пейзаж в живописи, романтическое восприятие природы в поэзии и т.д., – этой проблемой занимался Маркс в своих юношеских работах. История человеческого рода есть одновременно и продукт труда людей, и утрата ими самих себя, вследствие этого люди становятся компонентом «второй природы», которая господствует над ними и выводит их за свои рамки, а также вступают в миметическое отношение к «первой природе». Именно так следует понимать гуманизацию или, точнее, регуманизацию природы, которая отнюдь не означает антипросветительской мифологизации, а, напротив, восстанавливает – на высшей стадии познания природы – то естественное равновесие, которое было разрушено капитализмом. Эта переоценка стала возможной в результате позитивного познания природы, благодаря науке и промышленности, и, следовательно, она распространяется также на тот процесс раздвоения, которому подвергаются те же индивиды в их внутренней структуре в форме излишней и искусственной спиритуализации. Таким образом, регуманизация природы связана с приближением к природе самого человека, с историческим осознанием им своей телесной природы.
В период, когда писался «Капитал» и движение пролетариата переживало инкубационный период, Маркс и Энгельс не разрабатывали эти две проблемы в явной форме, но и не теряли их окончательно из виду, как это показывают несколько тетрадей с заметками и многочисленные исследования, посвященные другим вопросам. Очевидно, эти две проблемы не были для них настолько актуальными, чтобы заслуживать хотя бы «формальной» разработки, то есть разработки в специфической и дифференцированной форме. И если дело до этого не дошло, то, конечно, не только из-за недостатка времени, но и по причинам более существенным. Что касается внешней природы, то разрушение природной основы человеческого существования к тому времени еще не достигло такого уровня, когда со всей очевидностью встает вопрос о сохранении людьми своей жизни. Капиталистический процесс накопления, определенно и принципиально направленный на извращение всей природы путем сведения ее до роли источника сырья для производства, в то время еще не затронул значительной части внешней природы, по крайней мере за пределами города. Урбанизация в масштабе всего государства находилась тогда еще на самой начальной стадии.
Что же касается внутренней природы, то процесс создания рабочей силы протекал в течение веков в форме отделения труда от объективных условий его приложения, результатом чего явился unskilled labour [неквалифицированный труд] или эвентуально skilled labour [квалифицированный труд]. Производившаяся и воспроизводившаяся из поколения в поколение в пролетарских семьях рабочая сила поставлялась капиталу практически даром. В буквальном смысле все сводилось к потреблению мозга, мускулов и нервов. Участие государства и общества в пополнении рабочей силы было крайне незначительно. То, что Маркс назвал «моральным и историческим элементом» рабочей силы, на практике принималось во внимание только при определении стоимости. Так, формальный анализ рабочей силы должен был обязательно оставаться за рамками критики политэкономии капитала. Для анализа, который является сегодня центральным аргументом теории революции, во времена Маркса недоставало предмета как такового. И этот анализ существовал для Маркса и Энгельса лишь в перспективе.
Когда Энгельс в последние годы своей жизни более глубоко занялся проблемами диалектики природы и роли естественных наук, ему пришлось столкнуться с двоякой политической проблемой. Произошел неожиданный скачок в развитии естественных наук, которые в значительной степени соответствовали тому, что вообще понималось под «наукой». Сфера действенности теории общества в той мере, в какой она пользовалась диалектическими, а не дуалистическими методами, могла еще больше сузиться. Опасность, которая угрожала «научному социализму» с этой стороны, усиливалась из-за всевозрастающей роли естественных наук и в промышленном производстве и, следовательно, из-за роста технологических производительных сил. Вторая политическая проблема, стоявшая перед Энгельсом, – это влияние, которое оказывали на рабочий класс концепции, выдвинутые естественными науками и философией природы. Тогда многие трудящиеся на уровне своего повседневного сознания мыслили в комплементарных формах идеалистической морали и натуралистической концепции истории. Насколько трудно было Энгельсу преодолеть господствовавшее дуалистическое умонастроение посредством использования объективных диалектических законов, действующих в природе и обществе, показывает происшедшее вскоре после его смерти распадение официальной теории социал-демократии на кантовский идеализм Бернштейна и дарвинистский натурализм Каутского – два абстрактных и взаимно дополняющих друг друга продукта распада революционной диалектики.
В ряду тех, кто повергал в смятение буржуазию и пророков ее прогресса, Маркс распознал игравшего, согласно древнему английскому поверью, роль покровителя и друга людей «доброго друга, Робина Гудфеллоу, старого крота, который умеет так быстро рыть под землей, этого славного минера – революцию». Ибо
«в наше время все как бы чревато своей противоположностью. Мы видим, что машины, обладающие чудесной силой сокращать и делать плодотворнее человеческий труд, приносят людям голод и изнурение. Новые, до сих пор неизвестные источники богатства благодаря каким-то странным, непонятным чарам превращаются в источники нищеты. Победы техники как бы куплены ценой моральной деградации. Кажется, что, по мере того как человечество подчиняет себе природу, человек становится рабом других людей либо же рабом своей собственной подлости. Даже чистый свет науки не может, по-видимому, сиять иначе, как только на мрачном фоне невежества. Все наши открытия и весь наш прогресс как бы приводят к тому, что материальные силы наделяются интеллектуальной жизнью, а человеческая жизнь, лишенная своей интеллектуальной стороны, низводится до степени простой материальной силы» [51].
То, о чем здесь говорит Маркс, – это вовсе не внешнее отношение между производительными силами и общественными отношениями, это их имманентная диалектика, диалектика господства над природой до тех пор, пока внешняя и внутренняя природа человека является сугубым объектом эксплуатации.
Энгельс вновь берется за эти вопросы и за их дальнейшую разработку. Вопросы, поднятые в его «Диалектике природы», сегодня обрели новую политическую актуальность в связи с возрастающими нарушениями экологического равновесия в капиталистическом обществе (в отличие от сталинского периода, когда ответ на них представлял гносеологическую линию связи между строго натуралистическим видением мира и определенными интересами партийного аппарата). Но во времена Энгельса эти проблемы еще не были восприняты во всей их глубине и не обсуждались исчерпывающим образом [52]. В этой связи мне представляется прежде всего необходимым, я не говорю – полностью отвергнуть, но подвергнуть критике, как слишком ограниченное, положение, сформулированное впервые молодым Лукачем, для которого действенность диалектики связана с историческими категориями (субъект – объект, теория – практика). Ни в коем случае нельзя возлагать на позднего Энгельса ответственность за онтологическое искажение диалектики, как это сделал, кстати, вслед за Лукачем весь «западный марксизм». То, что Маркс утверждает, рассматривая индустриализацию деревни в Соединенных Штатах, сегодня точно так же, если не больше, оказывается в силе для промышленных центров производства. «Капиталистическое производство, следовательно, развивает технику и комбинацию общественного процесса производства лишь таким путем, что оно подрывает в то же самое время источники всякого богатства: землю и рабочего» [53].
В узком и полном смысле единственным из всех философов-марксистов, кто действительно серьезно подошел к вопросу о качественной концепции природы, к идее «сопроизводительности» природы, то есть необходимости одновременной гуманизации природы и натурализации человека в процессе социальной революции, был Эрнст Блох. Я со своей стороны намерен рассмотреть здесь поставленные Энгельсом проблемы в тех пределах, в которых они нужны для разработки его теории революции, для практического движения за освобождение пролетариата, опустив в дальнейшем целый ряд не менее важных тем диалектики природы.
Если учесть, что Маркс и Энгельс посвятили всю свою жизнь и научную деятельность доказательству того, что «законы движения» капиталистического производства и истории в прошлом и настоящем являются по своей структуре диалектическими законами, то не может не вызвать удивления содержащееся у позднего Энгельса утверждение, согласно которому первым и принципиальным пробным камнем диалектики является не история, а природа. Чем вызвана эта перемена? Или же Энгельс только осуществляет программу исследований, подсказанных как марксистской теорией, так и знанием (приобретенным в области естественных наук) программы, которую достаточно освободить от посторонних вульгарно-материалистических и идеалистических элементов, чтобы прийти к открытию природы «без посторонних прибавлений», то есть в конечном счете к диалектическим формам ее движения? Великая идеалистическая философия, и прежде всего работы Гегеля, во второй половине XIX века полностью исчезла из интеллектуальной жизни Германии, тогда как пользовался успехом и получил широкое распространение материализм «странствующих проповедников», таких, как Бюхнер или Молешотт. Вот почему Энгельс должен был не только наблюдать природу такой, какова она есть, – «без прибавлений», но и освободить естественные науки от не относящихся к ним элементов и искажений, в которых были повинны вульгарный материализм и натурфилософия. Исследовательский труд Энгельса с самого начала имеет политико-стратегический смысл, имеет своих особых адресатов по каждому отдельному аргументу, поскольку идеи вульгарного материализма проникали в партийные социал-демократические школы – где одновременно преподавались элементы знания и формировалось определенное мировоззрение – и оседали в сознании трудящихся. Любое обучение, которое основывалось на объективном интересе трудящихся и на исторических теориях, всегда встречало значительное сопротивление, поскольку диалектика применялась к историческим процессам и экономическим тенденциям, а остальной мир был захламлен руинами идеализма и недиалектическим материализмом механистического типа. Не случайно, таким образом, центральной концепцией Энгельсовых фрагментов по диалектике природы является связь. Именно потому, что наука, точное познание мира отождествлялись у трудящихся в значительной степени с наукой о природе, стало необходимым ограничить сферы господства механистических идей, чтобы лишить почвы как идеализм, так и недиалектический материализм.
Это влияние не было случайным. Если после революции 1848 года в «образованной» Германии стал отмечаться отход от «абсолютной теоретической беспристрастности» классической философии, то подобный провинциализм в интеллектуальной жизни, философии и науке не коснулся в такой же мере естественных наук. Следовательно, если, по Энгельсу, «немецкий интерес к теории» выжил и сохранился неизменным только у класса пролетариата, наследника классической немецкой философии, то, очевидно, и философия образованных пролетариев основывалась не на воспоминаниях, а на связи, возникшей в современных условиях, на связи с естественными науками. Энгельс вынужден был постоянно напоминать об утраченных традициях классической диалектической философии, с тем чтобы этот третий источник марксистской теории не был забыт по крайней мере в стране, откуда он берет начало. «…Научный социализм, – подчеркивал он, – в существенной части представляет собой немецкий продукт и мог возникнуть только у нации, классическая философия которой сохранила живую традицию сознательной диалектики, т.е. в Германии». И в предисловии к третьему изданию «Развития социализма от утопии к науке» Энгельс добавил в подстрочном примечании, что немецкая диалектика была необходима для возникновения научного социализма, как были необходимы для него «развитые экономические и политические отношения Англии и Франции». С другой стороны, он отметил:
«Материалистическое понимание истории и его специальное приложение к современной классовой борьбе между пролетариатом и буржуазией стало возможно только при помощи диалектики. И если школьные наставники немецкой буржуазии потопили память о великих немецких философах и созданную ими диалектику в болоте безотрадного эклектизма – до такой степени, что мы должны призывать современное естествознание в свидетели того, что диалектика существует в действительности, – то мы, немецкие социалисты, гордимся тем, что ведем свое происхождение не только от Сен-Симона, Фурье и Оуэна, но также и от Канта, Фихте и Гегеля» [54].
Ленин говорил о трех составных частях и трех источниках марксизма: пожалуй, сейчас было бы уместно добавлять и четвертый источник – непредвиденное развитие естественных наук. Начиная с 30-х годов XIX века, когда одновременно с разложением гегелевской системы и великой буржуазной теории возникают различные формы вульгарного материализма, происходит бурное развитие естественных наук. В течение всей своей жизни Маркс и Энгельс систематически следили за этим развитием. Как показывают в особенности труды, увидевшие свет только теперь, Маркс интенсивно изучал математику, оставив после себя многочисленные тетради с заметками, и пытался дать диалектическое объяснение интегральному исчислению. Энгельс в 70-е годы начал изучать, и довольно основательно, достижения естественных наук своего времени под углом зрения диалектической концепции природы. Именно растущее влияние натуралистического мышления на науку об обществе и утверждение натуралистических концепций мира вынудили Энгельса не оставлять этой обширной области познания противникам исторического материализма и, более того, не допускать, чтобы понятие материализма было обесценено только оттого, что он ограничивался концепциями природы, которые были порождены вульгарным материализмом. Это было необходимо, поскольку противоречие, которое уже характерно для теории Фейербаха, материалистической в области природы и идеалистической в области истории [55], имело силу не только для большинства буржуазных натуралистов; оно в значительной степени определяло обыденное сознание трудящихся.
Прежде всего Энгельсу придали уверенность в том, что природа не нуждается более в философских спекуляциях для установления связи между отдельными явлениями, три великих открытия XIX века: первое из этих открытий – принцип механического эквивалента теплоты, сформулированный Робертом Майером, Джоулем и Кольдингом; второе – открытие Шванном и Шлейденом органической клетки как той единицы, из размножения и дифференциации которой возникают и вырастают все организмы, за исключением низших; третье великое открытие – это теория эволюции, которую первым систематически изложил и проиллюстрировал Дарвин. Энгельс писал:
«В основных чертах установлен ряд развития организмов от немногих простых форм до все более многообразных и сложных, какие мы наблюдаем в наше время, кончая человеком. Благодаря этому не только стало возможным объяснение существующих представителей органической жизни, но и дана основа для предыстории человеческого духа, для прослеживания различных ступеней его развития…» [56]
Энгельс убежден, что эти три великих открытия объяснили основные процессы природы, определили их естественные причины, хотя и с одним исключением: они не дали объяснения происхождения жизни из неживой природы. Фундаментальное положение материалистической концепции природы, выдвинутой Энгельсом, – это положение о связях явлений.
«Теперь вся природа простирается перед нами как некоторая система связей и процессов, объясненная и понятая по крайней мере в основных чертах. Конечно, материалистическое мировоззрение означает просто понимание природы такой, какова она есть, без всяких посторонних прибавлений, и поэтому у греческих философов оно было первоначально чем-то само собою разумеющимся» [57].
Противоречие между диалектическим пониманием истории и дуалистическим пониманием природы вместе с расхождением между мышлением натуралистическим и мышлением историко-материалистическим превратилось после смерти Маркса в политическую проблему первостепенного значения, по крайней мере для немецкой социал-демократии. Энгельс должен был найти решение.
В самом деле, если бы можно было доказать, что диалектика истории есть всего лишь приложение или особая форма диалектики природы в области естественных исследований, столь важных также и для развития производительных сил, то диалектику нельзя было бы более считать простым изобретением теоретиков классовой борьбы и, следовательно, ограничить ее узкой сферой действительности. Неизвестно точно, осознавал ли Энгельс эту конкретную политическую ситуацию, с которой был связан генезис его диалектики природы.
Правда, политические корни диалектики природы не исчерпывают ее значимости. Несомненно, переоценка концепции природы может быть также продуктом систематического изучения того факта, что если природа рассматривается исключительно с точки зрения количественной науки, то она становится всего лишь коррелятом практики капиталистической эксплуатации. Очевидно, что весьма актуальной стала качественная концепция природы, поскольку сегодня экологическое равновесие постоянно нарушается и под сомнение поставлена сама сохранность природы как основы для человеческой жизни, а также самого человека.
Подчинена ли структура природы диалектическим или недиалектическим законам – это вопрос, на который нельзя ответить, исходя из критериев знания научно-количественного типа. Ведь всеми контролируемыми знаниями о природе, которыми мы обладаем, мы обязаны естественным наукам; так называемые основные диалектические законы, например переход количества в качество, бесконечность вселенной и т.д., имеют собственный гносеологический статус или по крайней мере статус, отличающийся, скажем, от принципов термодинамики или законов Менделя. Стремление отождествить проблему диалектического или недиалектического протекания природных процессов с вопросом о том, существует ли независимо от сознания объективная реальность, с гносеологической точки зрения есть не что иное, как недомыслие. Положение Канта о том, что всеобщая человеческая потребность в боге вовсе не является доказательством его существования, несомненно, применимо и к диалектике природы. Тем не менее то обстоятельство, что Энгельс хотел бы полностью отделить естественные науки от буржуазной мысли, чтобы преодолеть разделение мира на природу и историю, следовательно, дуализм науки, показывает, что в сферу действия диалектики природы входит также – в качестве составного элемента – историческое сознание – именно потому, что оно устраняет всякую историческую случайность и всякое историцистское теоретическое построение.
Основным звеном в методологической связи между природой и историей является, по Энгельсу, диалектика, звеном реальной связи – производство. Заинтересованность пролетариата в своем освобождении ведет к преодолению трудящимися дуалистического мышления, всегда являющегося брешью, через которую могут проникать идеологии господствующего строя. Перед диалектикой природы стоят две задачи: во-первых, показать, что не только результаты естественных наук могут интерпретироваться диалектически – при таком подходе диалектика превратилась бы в субъективный метод, – но и что диалектика природы освобождает естественные процессы от чуждых и произвольных прибавлений, во-вторых, объективная диалектика природы предполагает подтверждение и расширение требований правомерности исторической диалектики. Только эта связь оправдывает единую концепцию науки. Если исходить из такой интерпретации диалектики природы, то можно заметить, что она не противоречит тезису молодого Маркса, согласно которому существует только одна наука – наука истории.
Тот факт, что сталинизм придерживается именно энгельсовской позиции, согласно которой пробным камнем диалектики является не история, а природа, и рассматривает законы исторического материализма как простое приложение к истории диалектических законов природы, указывает именно на формальное согласие с Энгельсом, но, по сути, такой подход прямо противоположен подходу Энгельса. Диалектика природы Энгельса является составной частью его теории революции: он ставит целью содействие освобождению пролетариев от их неосознанной зависимости от метафизических и натуралистических идей, с тем чтобы они начали мыслить диалектически. Она стремится преодолеть случайность и фрагментарность сознания. Напротив, в сталинизме это положение об освобождении превращается в объективизм, который доказывает именно бессилие субъекта. Отсюда следует, что нельзя рассматривать всю проблематику диалектики природы Энгельса независимо от теории революционного развития, то есть не давая ей оценки, если можно так выразиться. Продолжающаяся уже почти столетие дискуссия по вопросу о том, существует или не существует диалектика природы, отвечает исключительно схоластическим требованиям. В этом смысле вполне можно сказать, что все, что мы знаем о природе, было ранее опосредовано общественным трудом и мыслью и, следовательно, не является первичным и абсолютным данным, поскольку вполне законно полагать, что без гипотезы о существовании имманентных, независимых от сознания динамических и диалектических законов познание природы вовсе невозможно.
Энгельсовские проблемы сохранили фундаментальное значение в той мере, в какой они касаются определяющей функции естественных наук для существования людей, качественной концепции отношений человека с природой, которая заключает в себе идею экологического равновесия, и т.д. Именно гносеологическая формализация диалектики природы Энгельса способствовала тому, что полностью было упущено из виду ее политическое содержание, в связи с чем это последнее не может сегодня играть какую-либо роль в современных экологических спорах.
Отражение как методологическое направление мышления в рамках реальных комплексов жизни
То, чем в теории и на практике диалектика природы является для необходимой связи между природой и историей, полностью соответствует той функции, которую положение об отражении выполняет для теории познания, для специфического отношения, существующего между бытием и сознанием. Если бы теоретики, анализируя отражение, ограничились утверждением, что даже наиболее глубокое познание, полное понятийное проникновение в действительность, никогда не сможет привести к моменту, когда эта материальная действительность превратится в мысль, их аргументация была бы целиком правомерной. В этом смысле Энгельс отмечает наличие в познании непреодолимого препятствия, когда утверждает, что познание заключается всегда в отражении реальных ситуаций головой и в голове; сознание не может быть чем-то иным, кроме как осознанной действительностью, то есть материальной действительностью, пересаженной в человеческую голову и преобразованной в ней. Метафоры об отражении, воспроизведении и даже камере-обскуре (Маркс) – все эти образы указывают на одну и ту же основную связь: всякое познание имеет свой материальный объект (если это не саморефлексия) вне головы, и воспроизведение материальных отношений, которое происходит в голове, не является идентичным реальному движению этих материальных отношений.
Иными словами, процесс органического – практического и теоретического – обмена между человеком и природой происходит всегда на естественной основе независимо от уровня господства, достигнутого над природой. Это верно также и для человечества, которое в состоянии прекрасно контролировать самое себя и все, что его касается: даже полностью автономное человечество никогда не сможет полностью отделиться от этой природной основы. В этом смысле подчинение людей внешней и внутренней природе может исчезнуть, как может исчезнуть их подчинение общественным ситуациям природного типа, однако эта зависимость постоянно и необходимо существует на гносеологическом уровне, как и в объективной практике. Следовательно, не может быть никаких возражений, если эти гносеологические положения синтезированы и изложены в форме теории отражения.
Дело осложняется только в том случае, если реальное познание рассматривается все с той же точки зрения отражения или воспроизведения, даже когда речь идет не о внешней стороне, а о существе дела. И в этом случае совершенно необходимо вскрыть в процессе познания реальные движения и выразить их в форме правил или положений, которые не являются простой выдумкой сознания. Но то, что познается, не есть «сырой» факт, бытие, независимое от сознания и общественного труда, которое можно было бы просто воспроизвести или отразить, – это действительность, по своей внутренней структуре созданная сознанием и общественным трудом. Но если то, что познано, есть нечто созданное и, следовательно, представляет уже опосредствованную определенную реальными абстракциями действительность, то процесс познания не обращается к чему-то, что ему абсолютно чуждо, а состоит всегда в предвосхищении того, что еще не стало действительностью.
В самом деле, таким путем сознание, которое не были уже заранее организовано аппаратами отражения, всегда связано с миметическим моментом, который соответствует объекту и в то же время активно его реорганизует. Говорить об отражении или воспроизведении в связи с этим крайне активным, организующим, эффективным и предваряющим процессом можно лишь при условии полного раскрытия значения названных выше метафор. Действительно, позитивизм взял на себя задачу простого воспроизведения овеществленных социальных отношений и эвентуального определения их законов. Метафора об отражении получила свое критическое и сущностное содержание в тот период, когда господствующая идеология определялась идеалистическим умонастроением; в эпоху же позитивизма эта метафора выступает обычно в функции оправдания. Ведь, если исходить из предпосылки, что «сущность» и «явление» не идентичны и, следовательно, наука необходима, работа познания состоит в основном в активном определении противоречий, которые только таким образом приходят в движение. В этом смысле истина не есть уже, как гласит традиционная дефиниция, adaequatio intellectus et rei (простое соответствие концепции объекту), а представляет собой нечто, что должно быть произведено, процесс, в котором выделены и высветлены те измерения объекта, которые еще не стали реальностью. Содержание реальности тенденций гораздо богаче реальности фактов.
Упорство, с которым продолжают путать гносеологическую функцию теории отражения с функцией познавательной, не оправдано ни теорией Маркса, ни теорией Энгельса, но зато отвечает очевидным потребностям легитимации, которая имеет своей целью сохранение функций господства или же направлена против капиталистических ситуаций; с помощью этой легитимации нельзя по-настоящему мобилизовать революционный потенциал. Во всяком случае, некоторые симптомы свидетельствуют, что начинают отказываться от стремления к легитимации (пример тому – работы некоторых авторов в Германской Демократической Республике). Постепенно положение об отражении сводится к чистой метафоре, поскольку все, что касается состояния истинного познания, противоречит концепции отражения. У позднего Энгельса теории отражения отведена совершенно определенная задача – лишить декадентские формы немецкого идеализма всякой возможности присвоить себе звание науки, с тем чтобы вновь объединиться со старой метафизикой и религиозными идеями, а также еще раз скрыть динамические и материальные законы общества. Энгельс формулирует это требование в качестве максимы, призывающей не доверять любым идеям, которые отрываются от материального мира.
5. Критика политической экономии капитала.
Политическая экономия рабочей силы и отставание ее в развитии.
Проблемы революционной субъективности
С предельной точностью Энгельс анализирует динамические законы капиталистического производства, трансформацию социологических форм его организации, которые выражаются, например, в создании акционерных обществ, в концентрации и централизации капитала и т.д. С таким же предельным вниманием он изучает политическое и военно-стратегическое положение европейских держав, характерное для инкубационного периода первой мировой войны. Ни одного мыслителя того времени нельзя сравнивать с Энгельсом по пониманию тех экономических и политических тенденций господствующих классов, которые вели к мировой войне; более того, Энгельс предвидел развитие будущих событий иногда даже в деталях. Это было не проявлением субъективного дара прорицания, а результатом применения объективного, последовательно материалистического метода.
Новые формы организации средств производства, которые появляются в последней трети XIX века, особенно акционерные общества и государственная собственность, – это, согласно взглядам позднего Энгельса, результат всевозрастающих трудностей, с которыми капиталистическое производство сталкивается при выполнении своей программы, направленной на непрерывное превращение в капитал всей массы постоянно увеличивающихся средств производства и, следовательно, валоризацию капитала в частной форме. Если в рамках отдельного предприятия социальный характер производительных сил уже признан фактически одновременно с социальной организацией трудового процесса, то эта тенденция к социализации, присущая капиталистическому способу производства, становится все более несовместимой с анархией, характерной для общественного производства в целом. Тем не менее не существует никакого другого общего способа признания характера и значения этих тенденций, кроме как поставить в принципе под сомнение современную капиталистическую организацию материального и духовного производства жизни.
Согласно наметке Энгельса относительно линии развития производительных сил, признание их общественного характера будет постепенно навязываться господствующему классу (сначала в слепой и неосознанной форме и, следовательно, меньше всего в теоретическом плане): «…Производительные силы с возрастающей мощью стремятся… к освобождению себя от всего того, что свойственно им в качестве капитала, к фактическому признанию их характера как общественных производительных сил» [58]. Одновременно руководящий персонал, занятый в сфере производства, увеличивается и дифференцируется: социализация процессов управления (Хельмут Штайнер) на отдельном предприятии обусловливает рост числа надсмотрщиков, «унтер-офицеров» капиталистического производства и вообще всех лиц, состоящих на службе у капитала, а трудности, которые препятствуют валоризации капитала, вызывают увеличение числа наемных работников в торговле. К этим новым формам организации капитала внутри капиталистического способа производства присоединяются союзы предпринимателей, которые в конце века активно вмешиваются в классовую борьбу и корпоративные объединения, растущие в этот период как грибы. Это явно свидетельствует о начинающейся бюрократизации классовых отношений, отражает недостаточность исторического оправдания господства буржуазии и вместе с тем ее политическую слабость: ведь политическая сила буржуазии заключается не столько в участии в государственном управлении, сколько в сочетании технической рациональности с преобразованиями, которые оставляют неизменными положение наемного труда и его эксплуатацию, но в то же время вносят изменения в форму отношений собственности, создающие дальнейшие предпосылки для революционного взрыва [59].
Уже в эпоху Бисмарка немецкая буржуазия отказалась от всяких претензий на автономию и крупный капитал с левого берега Рейна вступил в соглашение с прусской земельной собственностью и с бюрократией абсолютистско-феодального государства.
Устранение бюрократических тенденций в организациях пролетариата
Небезынтересно теперь отметить в качестве существенной черты предпринятого Энгельсом анализа то обстоятельство, что он считает, что все эти изменения форм организации капитала и интересов капиталистического класса не имеют практически никакого значения для внутренней социальной структуры пролетариата и форм его политической организации (например, тенденция к бюрократизации). Во всяком случае, вопрос о том, в какой форме и степени процесс конституирования господствующего класса влияет в то же время и на подавляемый класс, подробно не анализируется Энгельсом. Например, не объясняется, какой должна быть функция сознания и поведения социальных слоев, втянутых в сферу деятельности пролетариата. Если абстрагироваться от некоторых намеков на «диссонирующее» существование мелкой буржуазии и крестьянства, которое обусловливается структурными, никогда полностью не устранимыми в их сознании и поведении противоречиями между общественным бытием и сознанием, то единственная группа, которой Энгельс занимается более глубоко, – это студенты, вливающиеся в ряды социал-демократии, где они выдвигают радикальные экстремистские требования [60].
Аргументы, приводившиеся Энгельсом против радикальных антиавторитаристов, которые в социал-демократии частично объединились в группу «молодых» в качестве левой оппозиции, путали, по правде говоря, проблему бюрократизации, организационной автономии партии по отношению к пролетарским массам с проблемой власти; эта старая форма антиавторитаризма в социал-демократии имела явно антибюрократическую направленность и была обращена против власти Каутского и Бернштейна единственно потому, что бюрократический элемент в социал-демократии с полной очевидностью воплощался в этих двух личностях. Но даже при всей справедливости возражений, выдвинутых против левых радикалов Энгельсом и Каутским, которые отмечали, что особенно в период создания класса пролетариата, а также во время революции железная власть должна быть тем элементом, который объединяет и координирует действия индивидов, не менее верно и то, что уже в последние годы жизни Энгельса руководство партии и ее парламентская группа проявляли недвусмысленную тенденцию к превращению самих себя в автономную и оторванную от низших инстанций партии и трудящихся масс структуру.
Совершенно очевидно, что развитию этих тенденций способствовал период нелегальности; тем не менее нелегальных форм борьбы недостаточно для того, чтобы объяснить указанный феномен, да к тому же эти тенденции и не исчезают с исчезновением названных форм. Речь не идет об отдельном случае; поскольку тот факт, что эти бюрократические структуры, оторванные от рабочего класса и возникшие в период действия закона против социалистов, не только не исчезают с отменой нелегальности, но даже зачастую усиливаются, показывает, что подобные бюрократические тенденции имеют более глубокие социальные причины. В конце концов речь идет не только о проблеме отношений между низами и центральным руководством, так как и в самых низах меняется образ жизни того, кто становится партийным функционером: отмечается бюрократизация партии, создание аппарата партийных и профсоюзных функционеров, самосохранение которых постепенно становится нормой жизни всей партии [61]. Как представляется, эти тенденции вообще составляют основной элемент социал-демократического реформизма и ревизионизма.
Напоминание здесь о бунте «молодых» – всего лишь упоминание о проблеме, а не попытка представить точный исторический анализ. Ганс Мюллер, принадлежавший к группе «молодых», и его работа «Классовая борьба в немецкой социал-демократии» должны, конечно, рассматриваться с учетом рамок этого левого радикализма; его борьба против руководства партии и мелкобуржуазных элементов в партии мало реалистична, иногда теоретически неточна и сверх того зачастую экстравагантна и фанатична. Тем не менее Мюллер привлекает внимание к ситуациям, которые в значительной степени повлияли на политический характер этой партии. Мюллер одним из первых немецких социал-демократов признал и ясно охарактеризовал вопиющие противоречия, существующие между программой и деятельностью партии, что явно стало возможным тогда (как, впрочем, становится возможным и теперь) только в свете левого радикализма.
«Действия и тактика партии не могут произвольно определяться самой партией, а должны быть в равной степени обусловлены теми социальными элементами, из которых она состоит. Партии есть массы индивидов, и, по сути, их воля не является более свободной, чем воля одного лица. Все, что у них есть, и способ, которым они это добывают, обязательно определяются их социальным составом. Это положение полностью выдержано в духе материалистического понимания истории» [62].
Если абстрагироваться от некоторой механистичности, примеры, которые Мюллер использует для своих выводов, должны целиком пониматься в соотнесении с последовательным материалистическим анализом той социал-демократической партии, к которой имел отношение и Энгельс.
Список социал-демократических депутатов по состоянию на 1890 год на деле оправдывает подозрение, что в социальном плане социал-демократия представляла тогда средние слои: в списке – семь журналистов и редакторов, шесть торговцев, четыре писателя, три содержателя гостиниц, три табачных фабриканта, один торговец сигарами, один издатель, один адвокат, два пенсионера, два промышленника, один сапожник, один литограф, один партийный функционер, один портной [63]. Ближе к 1900 году участие рабочих в партийных съездах стало ничтожным: например, на йенском съезде 1911 года рабочих было не более 10% от общего числа делегатов, остальные были партийные функционеры, партийные журналисты, профсоюзные функционеры, служащие больничных касс, потребительских кооперативов и т.д. Бу Густафссон справедливо отмечает, что именно эта категория функционеров создала теоретическую и практическую основу для зарождения ревизионизма и реформизма или, во всяком случае, была крайне восприимчива к идеям и акциям этих течений.
Само собой разумеется, что воспрепятствовать этому развитию ревизионизма можно было только при условии знания материальных условий появления таких тенденций – знания, которое позволило бы эффективно бороться с ними в теоретическом и практическом плане. В этом смысле описания Ганса Мюллера куда ближе к материалистической сути явления, чем многие страницы, написанные поздним Энгельсом и Каутским по этому вопросу. По мнению Мюллера, закон против социалистов вызвал «переход местных руководящих функций к материально независимым товарищам. Более того, чтобы иметь возможность продолжать политическую борьбу, партия вынуждена была пользоваться услугами ряда мелкобуржуазных элементов, товарищей, которые были рабочими, но которым ставилось в упрек, что они ведут мелкобуржуазное существование». Однако новые содержатели ресторанов, бакалейщики, торговцы и работники прочих категорий обычно не могли выжить, если их клиентами были только рабочие; они должны были рассчитывать также на служащих, кустарей и т.д. За изменением условий жизни – ограниченным в данном случае категорией функционеров – последовало ослабление интереса к революционному изменению существующего положения. «Эта навязанная обстановка должна была кое у кого развеять его революционные убеждения, позволить ему избежать клички красного социал-демократа и не вынуждать тем самым кустарей и мелких служащих отказываться от покупок в его лавке» [64].
И все же критика Мюллером мелкобуржуазных элементов в социал-демократии была бы понята неверно, если бы ее восприняли как открытый призыв к созданию партии исключительно из одних пролетарских элементов, а такая претензия была бы лишь заблуждением. Мое рассуждение идет в противоположном направлении: поскольку реальный состав пролетарской массы, категории кадров социал-демократии, с ее предрасположенностью к бюрократическим тенденциям и реформизму и, наконец, аксиологические абстракции, которыми пронизаны идеи отдельных пролетариев, не были исследованы и проанализированы на реальной материальной основе; в программах, на съездах и в сознании руководящих групп социал-демократии непременно возникает что-то вроде вторичного идеализма, обрамленного марксистскими терминами и обладающего всеми чертами абстрактной, псевдонаучной утопии. Зато революционно-критическая суть марксистской мысли полностью утрачивается, и она, между прочим, была утрачена еще до великого краха и великих разочарований 1914 года.
Верно, что проблематика бюрократии знакома также Марксу и Энгельсу, но они ограничивают концепцию бюрократии категорией государственных служащих, понимаемой как искусственная сила, существующая рядом с реальными производительными классами общества. Они объясняют бюрократизм государственной централизацией, в которой нуждается господствующий класс для создания единого рынка, финансовой и юридической системы и не в последнюю очередь для подавления трудящихся классов [65]. Соотношение между экономической базой и государственной бюрократией имеет, по их мнению, два аспекта: с одной стороны, разделение и рационализация административной деятельности превратили бюрократию в дифференцированный аппарат, соответствующий разделению труда, характерному для всего общества; с другой стороны, в пределах, в которых накопление капитала развивает классовые контрасты, вместе с государственной властью и бюрократия все больше приобретает характер общественной силы для подавления рабочего класса, машины для классового господства [66].
И в этом смысле анализ и методологические разработки по проблеме бюрократии, которые оставили после себя Маркс и Энгельс, хотя и ограничены существовавшей тогда господствующей системой, являются необходимыми элементами материалистической критики бюрократизации классовых отношений и идут дальше того, что позднее Макс Вебер фетишизировал в образе судьбы современного человечества, «клетки рабства». Но не случайно консерватор по убеждениям Макс Вебер ухватил именно эти тенденции социал-демократии, которые привели к интеграции партии в существующее буржуазное общество и на которые ни один из марксистских теоретиков своего времени не указал столь прозорливо и определенно.
«Сегодня социал-демократия открыто склоняется к превращению в мощную бюрократическую машину, дающую работу несметной армии функционеров, в государство в государстве. Как государство, так и социал-демократия знакомы уже в деталях с противоречиями между министрами, главами государств и представителями округов – функционерами партии, с одной стороны, и бургомистрами – профсоюзными функционерами и председателями потребительских кооперативов, с другой» [67].
Эта армия функционеров и индивидов, зависящих от партии, преследует в процессе своей деятельности и сугубо материальные интересы, что позволило Максу Веберу – к огромному удовлетворению его слушателей из «Ферайна фюр социальполитик» («Общества социальной политики») – прийти к следующему ироническому заключению, которое, без сомнения, будет подтверждено историческим опытом:
«Таким образом, если смотреть дальше, то не социал-демократия завоевывает… города или государство, а, напротив, государство завоевывает партию. И я не вижу, какую это может представлять опасность для буржуазного общества как такового» [68].
Мотивы систематического порядка приводят Энгельса к противоречивым результатам: в своем анализе современной ему обстановки он с большой точностью вычленил динамические тенденции, но в то же время и остался жертвой идеалистических иллюзий в своих прогнозах о завоевании власти пролетариатом и о влиянии государства на пролетарские партии. Эти мотивы заключаются в исторически обусловленной неодновременности развития критики политической экономии капитала и политической экономии рабочей силы, которые стоят в центре теории революции. Эта часть марксизма, конечно же, включена в теоретическую программу Маркса и Энгельса, которые, однако, не сочли необходимым более аналитически и дифференцированно исследовать структуру и движение рабочей силы, поскольку в те времена средняя рабочая сила никогда не выходила в более или менее значительных размерах за рамки самого элементарного уровня жизни. Сегодня, напротив, проблема становится жгуче актуальной, поскольку политические последствия этого теоретического упущения, этой исторической ограниченности, которую движение не поняло и тем более не преодолело, стали очевидными для всех.
Даже поздний Энгельс, который, возвращаясь к незаконченным программам, обычно проявляет большую проницательность при их разработке в своих отдельных трудах, не считает последствия приложения к тому же революционному классу материалистического понимания истории и закона стоимости причиной искажения сознания, проявляющегося в фетишизации товара и производительности. Было бы несправедливо утверждать, что у Маркса и Энгельса имелись иллюзии о замедленности, опасностях срывов и попятных движениях в процессе самовоспитания материального субъекта социальной и политической революции. Напротив, они достаточно быстро указали на элементы, способные постоянно угрожать процессу политического формирования пролетариата: конкуренцию, раскол рабочего класса на фракции (например, образование рабочей аристократии), наконец, идеологическое влияние врагов трудящихся классов. Тем не менее эти положения не были систематически разработаны Марксом и Энгельсом в их теории общества.
Последствия полного воплощения закона стоимости были с удивительной проницательностью раскрыты не только в формах движения и организации капитала и организации военных и политических сил господствующих классов. Энгельс детально анализирует все те тенденции, которые вовлекают традиционные слои в водоворот пролетаризации, когда наемный труд становится судьбой огромной массы населения и, следовательно, возникают отношения экономической зависимости, которые срывают традиционные покровы с семейных отношений, разрушают иллюзию автономии интеллектуальных профессий, отрывают крестьян от земли и ведут к возникновению в деревне «рассадников революции». Но своеобразная диалектика универсализации товарного производства не применяется в одинаковой мере к результату этого процесса, к современному пролетариату. Прояснение сознания рабочих, а также тех слоев, которым суждено становиться пролетариатом, – это только один из аспектов данного процесса. На вопрос, не будут ли по мере проникновения категорий товарного производства в сознание и в поведение людей развиваться также искажения сознания, овеществление общественных отношений и т.д., Энгельс не дает систематического ответа. Заинтересованный прежде всего процессом, формирующим пролетариат, он не уделяет такого же внимания составу уже образовавшегося пролетариата, механизмам, которые его создают. Но если способ формирования опыта трудящихся, если формы, которые обусловливают зарождение ложного и истинного сознания в конкретной материальной жизни людей, не будут выяснены, то будет продолжать существовать благодатная социологическая и социально-психологическая почва для идеологического влияния господствующей системы, с которым ведется борьба только во внешних его проявлениях, только против его результатов, когда выдвигаются не столь уж эффективные формулы, вроде «мелкобуржуазный», «субъективистский», «синдикалистский», «идеалистический». Каутский и прежде всего Ленин в ранних своих работах ограничились тем, что придали понятийную форму такому подходу, когда утверждали, что следует привнести классовое сознание в массы извне.
Основа иллюзий о возможности справедливости и государстве
До тех пор пока в традиционных социальных формациях, где натуральная форма труда в своей специфике имеет непосредственно социальную форму, происходит обмен полезными предметами потребления и натуральными услугами, а «жизненные сферы», которые основаны на материальном производстве, определяются личными отношениями господства и рабства, ни труд, ни продукт труда не представляют собой ничего загадочного. Только когда товарное производство расширяется на той стадии, когда продукты труда приобретают преимущественно форму товара, объективный мир, определяющий повседневное сознание людей, обретает форму как чувственную, так и сверхчувственную, искаженную, фантасмагорическую. И действительно, суть фетишизации товара состоит в том, что социальные отношения частных собственников, которые производят продукцию независимо один от другого и вступают в контакт между собой путем обмена своей продукцией, принимают предметную форму и представляются как отношения между вещами, что существенным образом влияет на их сознание, на формы их общения, на их способность выражать собственные нужды. У Маркса нет сомнений о том, что «предметная видимость» товарного мира, преобразование производителя в продукт, то, что из опосредствованного переходит в непосредственное, отмечает существование не только господствующего класса, но и угнетаемого.
Но в материалистической теории решающим является не только содержание и сам факт этих искажений: важно также – и прежде всего – уточнить, в какой определенной форме эта предметная видимость влияет на поведение и мышление класса пролетариата. Маркс ясно дает понять, что речь идет не только о проблеме научной информации. Лишь в развернутом, то есть распространившемся на все традиционные формы производства, товарном производстве, где продукты труда полностью превращаются в товары, так что приобретают «постоянство естественных форм общественной жизни», – только в такой обстановке люди делают попытку отдать себе отчет в содержании этих форм, расшифровать эти социальные иероглифы.
«Впоследствии люди, – пишет Маркс, – стараются разгадать смысл этого иероглифа, проникнуть в тайну своего собственного общественного продукта, потому что определение предметов потребления как стоимостей есть общественный продукт людей не в меньшей степени, чем, например, язык. Позднее научное открытие, что продукты труда, поскольку они суть стоимости, представляют собой лишь вещное выражение человеческого труда, затраченного на их производство, составляет эпоху в истории развития человечества, но оно отнюдь не рассеивает вещной видимости общественного характера труда. Лишь для данной особенной формы производства, для товарного производства, справедливо, что специфически общественный характер не зависимых друг от друга частных работ состоит в их равенстве как человеческого труда вообще и что он принимает форму стоимостного характера продуктов труда. Между тем для людей, захваченных отношениями товарного производства, эти специальные особенности последнего – как до, так и после указанного открытия – кажутся имеющими всеобщее значение, подобно тому как свойства воздуха – его физическая телесная форма – продолжают существовать, несмотря на то, что наука разложила воздух на его основные элементы» [69].
Мы выйдем за рамки этой статьи, если захотим детально изучить влияние товарного фетишизма на существование пролетариата: это область, до сих пор не исследованная, даже если учесть некоторые робкие попытки выявить структуру товара в самом процессе социализации ребенка. Здесь же речь идет прежде всего о том, чтобы рассмотреть товарное производство а, следовательно, наемный труд и капитал как социальную почву, на которой развивается идеология, обнаружить в идеологии ложное сознание, неизбежно связанное, однако с товарным производством, и понять, как она в обществе, где производство становится целиком товарным, определяет также идеи, представления и образ поведения широких масс пролетариата. Против «исторической миссии», которую Маркс и Энгельс возлагают на пролетариат, исходя из его объективных классовых интересов, каждодневно выступают силы, которые стремятся к регрессу исторического сознания и которые живут подавлением качеств, связанных с потребительной стоимостью, и историческими моментами производственного процесса, присущими производству целиком товарному.
Последствия этих проблем для существования пролетариата и для процесса политического становления рабочего класса становятся ощутимыми, когда они проявляются в возникновении иллюзий о государстве, праве и справедливости и в определенной фетишизации естественных и технических наук, с которыми можно столкнуться уже в первых рабочих школах.
Когда после принятия Эрфуртской программы 1891 года Энгельс с удовлетворением констатировал, что марксизм уже победил и уже покончено с последними остатками лассальянства (заявление, которое, впрочем, могло основываться только на изложении принципов, но очень мало соответствовало другим частям программы), он, видимо, был убежден, что иллюзорные надежды, возлагаемые в противовес объективным освободительным интересам пролетариата на право и на государственный социализм, не имели никакой почвы в самом пролетариате, даже в субъективном плане. Развитие социал-демократии вплоть до первой мировой войны со всей очевидностью опровергло это убеждение. Маркс, напротив, отмечает, что начиная с ситуации, типичной для докапиталистических социальных формаций, когда рабочий день ясно делится на труд необходимый и прибавочный, на оплачиваемый и неоплачиваемый – начиная с такой ситуации, которая, как всем это очевидно, принадлежит уже прошлому, – трудящийся продолжает питать иллюзии относительно права и справедливости, пока труд имеет форму наемного труда. Поскольку при наемном труде прибавочный, или неоплаченный, труд кажется оплаченным, неэквивалентность приобретает объективную видимость эквивалентности, и приобретает тем успешнее, чем менее элементарна и угнетающая обстановка, в которой происходит эксплуатация.
«Понятно поэтому то решающее значение, какое имеет превращение стоимости и цены рабочей силы в форму заработной платы, т.е. в стоимость и цену самого труда. На этой форме проявления, скрывающей истинное отношение и создающей видимость отношения прямо противоположного, покоятся все правовые представления как рабочего, так и капиталиста, все мистификации капиталистического способа производства, все порождаемые им иллюзии свободы, все апологетические увертки вульгарной политической экономии» [70].
Поскольку эти иллюзии и мистификации имеют реальное содержание, которое задано капиталистическим товарным производством, то всякая теория классовой борьбы, которая ограничивается тем, что трактует и подвергает атакам иллюзии, возлагаемые трудящимися на право и государство, как если бы они попросту были идеологическим вмешательством классового врага, вторгшегося извне, и находились в противоречии с их интересами, будет обречена на неуспех. «Вечное возвращение» лассальянских элементов, даже в таких организациях, как западноевропейские коммунистические партии, которые намерены отказаться от надежд, возлагавшихся Лассалем на государство, есть показатель того, что эта связь между иллюзиями о законности и государстве, которые появляются у самих трудящихся, и их основой, наемным трудом и товарным производством, все еще не стала сознательным элементом политической стратегии.
Но если легалистские идеи трудящихся, с одной стороны, и капиталиста – с другой, равно как, впрочем, и все мистификации капиталистического способа производства, в частности все иллюзии о свободе, имеют свою экономическую основу в условиях наемного труда, в связи с чем неэквивалент, который скрывается в производственном процессе, изображаемом как процесс образования стоимости и валоризации капитала, т.е. прибавочной стоимости, объективно маскируется, тогда эта предметная видимость должна быть научно объяснена, а практическая деятельность пролетариата – лишить ее возможности автоматически влиять на сознание трудящихся; и все же сохранится брешь, через которую смогут просачиваться иллюзии относительно права и государства (и они смогут просачиваться тем больше, чем менее понятными будут)
Если, по Марксу, преодоление юридического буржуазного горизонта связано с условиями высшей фазы коммунистического общества, где труд станет «первой потребностью жизни» [71], то не приходится удивляться тому, что тенденции к легитимации социальных отношений в развитых промышленных обществах могут только подкрепить эту фетишизацию права, которая и в них имеет место, хотя в условиях элементарной эксплуатации более ощутима. То, что трудящиеся непосредственно испытывают на себе это переплетение товарного фетишизма и права, только в необычных формах, является фактом, который означает, что конфликты, возникающие на промышленных предприятиях, есть действительно выражение классовых противоречий, и они должны быть представлены как таковые, но в то же время, будучи вплетены в самую ткань существования пролетариата, они представляют собой единственную конкретную отправную точку для теоретической и практической работы, призванной прояснить сознание трудящихся. Это, конечно, предполагает специфический анализ рабочих организаций, отношений сотрудничества и коммуникации, всех конфликтных позиций, которые существуют в мире промышленного предприятия, – анализ, который, по сути, еще не нашел своего места в развитии марксистской теории по причине отсутствия разработки диалектики всеобщего и особенного и который, следовательно, смог стать монополией промышленной и производственной социологии, связанной с интересами извлечения капиталистической прибыли. Предпринимаемые в настоящее время попытки ввести этот анализ задним числом в марксизм, как если бы он обладал нужной ему аргументацией, не могут иметь успеха, пока не станет предметом критической реконструкции диалектическая теория его истоков.
Указанная проблема станет еще яснее, если принять во внимание ту часто игнорируемую, но имеющую принципиальный характер ввиду трудности диалектического рассмотрения социального опыта жизни пролетариата важность, которую приобретает для сознания трудящихся научное и техническое мировоззрение, еще более укрепившееся благодаря быстрому развитию естественных наук во второй половине XIX века. Товарному фетишизму соответствует другая, не менее эффективная, хотя и более закамуфлированная форма фетишизма: фетишизм производительности, «объективная внешность» которого является на сегодня основой для пространных рассуждений об объективных законах промышленности и техники.
Поскольку живой труд воплощен в капитале и находит свою общественную валоризацию только в этом контексте, все производительные силы в сфере общественного труда предстают в качестве производительных сил капитала; особые формы производительных сил общественного труда предстают в качестве форм и производительных сил капитала, то есть овеществленного труда и, следовательно, объективных и материальных условий труда. Маркс, анализируя этот фетиш капитала в критике тройственной формулы, пишет:
«Это соотношение становится еще более сложным и кажется еще более мистическим вследствие того, что с развитием специфически капиталистического способа производства против рабочего выступают, противостоя ему в качестве „капитала“, не только эти, непосредственно материальные вещи (все они – продукты труда; рассматриваемые со стороны потребительной стоимости, они, будучи продуктами труда, являются вещественными условиями труда; рассматриваемые со стороны меновой стоимости, они – овеществленное всеобщее рабочее время, или деньги); также и формы общественно развитого труда – кооперация, мануфактура (как форма разделения труда), фабрика (как такая форма общественного труда, которая имеет своей материальной основой систему машин) – получают свое выражение в виде форм развития капитала, и поэтому производительные силы труда, развившиеся из этих форм общественного труда, а стало быть также наука и силы природы, принимают вид производительных сил капитала» [72].
Подвергнутое здесь критике технократическое мышление, несомненно, гораздо больше укоренилось в идеологии господствующего класса, чем в сознании пролетариата; тем не менее оно является элементом отчуждения и самоотчуждения трудящихся, понимаемым как проявление фетишизма капитала. Эти формы отчуждения, основанные на капиталистических отношениях, до сих пор ускользали от материалистической теории общества и именно поэтому продолжают существовать, вызывая компенсаторные реакции: с одной стороны, субъективизм социализма, понимаемого по кантовски как бесконечная моральная задача и в конечном счете как философская рефлексия на отчуждение на уровне истории вида; с другой стороны, идеализм и авторитарный волюнтаризм, который прямо оправдывает объективными классовыми интересами и тенденциями исторического развития собственное толкование мира и собственные стратегические решения, полностью абстрагируясь от создания революционных субъектов. За щитом волюнтаризма и идеалистического субъективизма может укрываться практический ревизионизм, который не волнует проблема подлинного теоретического понимания. Но это означает, что существует постоянная опасность идеализации пролетариата, и такая тенденция уже просматривается у позднего Энгельса.
Молодой Маркс, еще не зная точного экономического объяснения этому отчуждению, связывает его со всей сложностью диалектики отношения между субъектом и объектом и с приобретением человеческого опыта, когда с ясным пониманием антропологической тенденции к универсализации говорит об объективном человеке, о внешнем мире, об отчужденной реальности, перед которой человек стоит как перед объективной возможностью своего освобождения, но которой субъективно не может достигнуть. Человек, живущий в эпоху частной собственности и товарного производства, сводит все к чувству обладания, к акту формального заключения частного в общем, к форме присвоения людей и вещей, чему соответствует хищное поведение капитала. Жизненные проявления приобретают форму отчуждения собственной жизни, в которой, несомненно, заключены также многообразные нужды и интересы, которые субъект обращает к внешней стороне, но преимущественно только на уровне вида; при капитализме человек развертывает производительные силы вида только при условии индивидуального обнищания. Революционный переворот означает – уже потенциально, в конкретно-утопическом, насыщенном материальными запросами ожидании заинтересованных индивидов – резкое изменение этой ситуации: производительные потенции общества и человеческого рода могут развернуться только при условии, что все богатство чувств и мысли, которое капитал обрек на объективирование, будет вновь обретено субъектом и индивидуально развито. Один из мотивов революционного переворота состоит в необходимости для человека вернуть себе собственное отчужденное внутреннее богатство, покончив со столь мучительным для него отсутствием индивидуальной человечности.
Может быть, речь идет об идеалистическом требовании, о субъективистской утопии? На практике, в плане революционного обоснования, это как раз то, что в социальном плане представляется как сознательный союз, как та «ассоциация производителей», в которой «свободное развитие каждого является условием свободного развития всех» («Манифест Коммунистической партии»).
Поздний Энгельс очень ясно указывает на необходимость этих субъективных мотиваций; он констатирует, что прошло то время, когда небольшие сознательные группы могли поставить себе целью неожиданно захватить власть, и что теперь сами массы, очевидно, поняли, «за что идет борьба, за что они проливают кровь и жертвуют жизнью» [73]. Однако Энгельс аналитически не развивает проблемы, касающейся условий возникновения революционной субъективности.
Политическая экономия рабочей силы как культурная теория субъективности. Задачи и перспективы
К революционным процессам не следует подходить исключительно с позиций действующих субъектов, ибо период революций, осуществляемых меньшинством, прошел, как прошла и эпоха революций, проводимых авангардами. Приняться за проблему революции в условиях позднего капитализма – значит сегодня снова вернуться к Энгельсу и проследить ту линию развития марксистской теории, которая идет в специфическом русле истории разложения буржуазии и которую сталинизм в течение почти полувека объявлял вне закона, – линию, олицетворяемую Розой Люксембург, ранним Лукачем, Коршем, Грамши. Тем не менее возвращение Маркса и Энгельса к той европейской обстановке, для которой и была разработана первоначально их теория и которая оказала глубочайшее воздействие на семантическое содержание каждой отдельной категории, не может произойти сразу и без трудностей. Если, как говорит Энгельс, во время будущих революционных переворотов люди захотят узнать, чего они должны ждать и за что им следует бороться, то материалистическая наука как раз и ставит перед собой задачу изучить в деталях, какие процессы происходят в самом субъекте и в чем заключены противоречия, которые приводят к преобразованию общества.
Вот некоторые положения на сей счет.
1. То, что традиционная буржуазная культура потеряла способность к социальной интеграции, не является особо оригинальной истиной. Гораздо сложнее решить проблему, состоящую в том, что одновременно во всех развитых капиталистических странах индустрия сознания достигла масштабов, не имеющих прецедентов в прошлом. Но культура, и в частности индустрия культуры, не возникает, если она не нужна, по крайней мере в условиях жизни классового общества. Следовательно, проблема ставится следующим образом: на какую опасность, которая угрожала бы господствующему классу, реагирует эта могучая индустрия сознания, которая благодаря электронным средствам информации практически в состоянии предложить всей вселенной все формы культуры, которые существовали до сего дня? Первый ответ таков: эта индустрия сознания, которая становится все могущественнее, специфически реагирует на противоречия, корни которых уходят в кризисы капиталистической системы господства; тем не менее эти кризисы – как особенно энергично подчеркивал Юрген Хабермас – давно перестали быть обычными кризисами валоризации капитала. Это кризисы оправдания и мотивации, которые, как таковые, непосредственно влияют на всю жизнь людей, уже не скованную императивами капиталистического способа производства традиционных ценностей. Говоря о всей жизни, я имею в виду широкую гамму видов человеческой деятельности: от производства, которое служит материальному самосохранению и поддержанию тела, до социализации и различных форм выражения фантазии. Эта ткань разорвана в нескольких местах, ее части развиты далеко не в одинаковой степени, и тем не менее присутствуют аспекты идентичности. Центр организации этого жизненного комплекса – рабочая сила.
2. Центральная проблема всякой материалистической теории культуры заключается в формулировании теории субъективности, которая выходит за понятийные горизонты форм упадка буржуазного индивида и, уж во всяком случае, не ограничивается противопоставлением ему позитивного и партикуляризованного, и все же абстрактного, нового типа человека, для которого, может быть, характерно лишь большее чувство коллективизма. Описание форм упадка, меланхолические воспоминания о том, что было и к чему все свелось, всегда в историческом плане было более притягательным, чем программа, направленная на то, чтобы помочь осознать тенденции, которые появляются в зачаточном состоянии, обнаруживают непостоянство и нуждаются в практически-политическом вмешательстве хотя бы только как объекты познания.
Теория культуры, или теория субъективности, систематически не укладывалась в рамки критики политической экономии капитала. Это произошло не потому, что Маркс и Энгельс не уделили внимания культурным феноменам и игнорировали субъективную сторону социальных процессов, а просто потому, что вся эта проблематика осталась в виде намеченной, но не реализованной ими программы. Систематически были исследованы только категории, которые затрагивают способ функционирования и кризисы капиталистической структуры общества, а не те силы, которые ее разрушают и приводят к новым формам общественной жизни. Таким образом, субъективность связана одной веревочкой с наемным трудом, который, впрочем, составляет только часть энергии рабочей силы – ту часть, к которой ее свел капитал.
Лукач, а также Адорно, который в этом пункте согласен с ним, смогли прийти к заключению, что товарный фетишизм не ограничивается уничтожением всей буржуазной культуры и что товарный обмен сводит все формы общения, вплоть до самых интимных сфер, к овеществленным отношениям. Господствующая система тоже становится закрытым монолитным блоком, который может быть расколот только извне с помощью восстановления, спасения прошлых форм культуры и индивидуальности, волюнтаристской акцией какой-то партии или верой в новую форму опосредствования, способную разрушить господствующую систему.
Действительно, молодой Лукач рассматривает проблему исторической диалектики отношений субъекта и объекта в связи с рабочей силой, поскольку последняя есть единственный умеющий говорить товар и, следовательно, модель окончательной идентичности субъект-объект, которая возникает в пролетариате, достигшем формы не подверженной коррупции субстанции. Поскольку Лукач исходит из товарного характера рабочей силы и принципиально никогда не отходит от этой позиции, он не в состоянии рассматривать реальных индивидов, трудящихся в их конкретных жизненных ситуациях иначе, как через призму «психологического сознания», в их качестве объектов [74]. Они могут стать субъектами в том случае, если будут спасены от участи монад твердым, дисциплинированным выступлением организации пролетариата.
Если я и занимаюсь этой проблемой, то не из-за схоластической ортодоксии. Мне важно установить, обязательно ли должна теория революционной субъективности – в новейших работах марксистов она существует самое большее в зачаточной форме – с самого начала преодолеть структуру категорий марксистской критики политической экономии, являющейся по своему характеру исторической теорией общества, или же она, напротив, является ее сущностным элементом. Отсутствие органической теории субъекта – что особенно характерно для сталинизма, выродившегося в систематическую легитимацию, и для технократических версий материалистической концепции истории – привело в движение механизм интеграции марксистской теории общества. Обычно подобная интеграция имеет собственную логику: в конце она полностью отделяется от критики политической экономии, восходит к молодому Марксу, Марксу-гуманисту, который противопоставляется Марксу-экономисту, или же предлагает теории социализации психоаналитической ориентации. Вся эта критика исходит из предпосылки, что труды Маркса и Энгельса не содержат невыполненных программ, а включают в себя только осуществленные программы, не важно, правильные они или ложные. Это вид негативной ортодоксии.
Что же касается рабочей силы как центра теории субъективности, то она действительно являет собой «исторический предел» марксистской теории общества. Субъект кажется основным существом по социальной структуре только в одном смысле – как источник стоимости. Труд в форме наемного труда определяет противоречие рабочей силы как меновой и потребительной стоимости. Сфера правомерности этих экономических категорий не выходит за указанные пределы. Но именно здесь и возникают все проблемы, которые касаются реальных измерений субъекта. Рабочая сила, конечно же, является звеном объективной связи, центром организации посредничества между капиталистической экономикой и внутренним измерением индивидов. Но наемный труд – только одна из возможных форм применения рабочей силы, историческая форма, в которой никогда не иссякнут возможные формы жизнедеятельности человека, взятой во всей ее сложности, даже если капитал имеет тенденцию свести человека к этому труду и его компенсациям.
Или, говоря более точно, живая рабочая сила во всех своих измерениях, в своих соматических формах выражения, таких, как сознание и фантазия, есть единственная живая форма движения, которая существует в обществе, и она является ею тем больше, чем меньше занята в непосредственном промышленном производстве и в развитии технологических аспектов производительных сил. И, таким образом, производство и воспроизводство, а также потребление состоят между собой в более или менее случайной связи только в тех фазах эволюции общества, где капиталистический строй имеет практически бесплатную силу, где рабочую силу поставляют пролетарские семьи, живущие на уровне простого самосохранения. Напротив, чем яснее становится, что промышленное производство и сферы воспроизводства (школа, медицинское обслуживание, свободное время, потребление) соотносятся между собой как составные элементы, тем более очевидным представляется, что категории, которые соответствуют движению капитала, выражают возможности развития, пределы деформации форм человеческой деятельности, но не дают описания их конкретных структур, их противоречий и их позитивных, прогрессивных тенденций развития.
Важно, следовательно, развивать политическую экономию рабочей силы, которая должна представляться как некая анатомия субъективности. На этой основе категории капитала приобрели бы другой ценностный аспект. Сам Маркс намечал такую программу, когда по поводу законопроекта о десятичасовом рабочем дне говорил о победе политической экономии труда над политической экономией капитала и собственности или когда утверждал, что надо последовательно развивать моральный и исторический элементы рабочей силы. Однако сам он эту тему научно не разработал. Впрочем, в его время в этом не было и необходимости, более того, это было даже и невозможно, поскольку объект для таких исследований, взятый во всей своей сложности, тогда в прямом смысле еще не существовал. В тогдашних условиях skilled labour [квалифицированный труд] казался ему идеологией, соразмерной со средней рабочей силой.
Во избежание недоразумений я должен добавить к изложенным здесь положениям одно замечание. Рабочая сила художника и ученого точно так же существует, как существует рабочая сила промышленного рабочего, и все различие состоит только в целях и в той форме, в которой реализуется конкретный труд.
3. До сих пор процесс развития цивилизации характеризуется большей частью явлениями, лежащими в области сознания и души. По выражению Цицерона, содержащемуся в его «Тускуланских беседах», культура – это agricultura animi, хотя и в двойственной функции: как оправдание отношений господства и как тенденции, которые указывают на то, что будет после, и содержат утопическое представление о другой лучшей жизни. В данном случае субъективность учитывается так, как если бы речь шла о гении, авторе законов эстетической и философской формы.
Как правило, ортодоксальные марксисты не вносили своего вклада в преодоление этого неудовлетворительного положения с теорией культуры. Среди первых, кто высказал действительно новые мысли, следует, несомненно, упомянуть уважаемого Норберта Элиаса [75], исследования которого получили широкое распространение лишь в последние десять лет. Это, конечно, не случайно. Сегодня имеется целый ряд исследований, например труды Филиппа Арьеса («История смерти» и «История детства»), затем работы Мишеля Фуко, особенно его книга о возникновении тюрьмы [76]. Эти исследования очень отличаются друг от друга, но что их объединяет, так это материалистический принцип, состоящий в том, что современная форма господства начинается с господства над телом и что для этой цели пользуются душой и духом. Политическая микрофизика тела – согласно формулировке Фуко – в деталях объясняет процесс, который Маркс назвал «первоначальным накоплением», описывая его как отделение рабочей силы от объективных условий ее реализации, и которому Макс Вебер дал дополнительную интерпретацию как интериоризацию морали протестантского труда. Оба они не попадают в точку, в которой объективное отделение труда от индивида и соответствующая трудовая мораль, независимо от насилия или даже только от «немого принуждения» экономических связей, обретают постоянное место внутри индивида. И Элиас, и Фуко в равной степени обращают свое внимание на процессы, которые происходят ниже уровня сознания и идей, то есть на автоматизированные формы движения и выражения тела в пространственном единстве и специфическом временном целом.
Я позволю себе напомнить лишь одно положение из солиднейшего исследования Элиаса: только пространственно-временная реорганизация, более того, распад инстинктивной жизни освобождают производительные силы, на которые может рассчитывать капиталист. И действительно, наиболее болезненный процесс современной истории – это физическое отделение человека от других людей: они не едят больше из одной миски, пользуются вилкой, и даже сон становится «интимным и частным, оторванным от социальной жизни людей». В то время как понижается порог стыда и смущения по отношению к собственному телу, смягчается также соматическая агрессивность, допускающая только общежитие в узком пространстве современного города. Рождается homo clausus [человек замкнутый] – конечно, в форме, одновременно обладающей более или менее независимым внутренним измерением.
Этот механизм исключения и партикуляризации определяет также формы дисциплины и наказания. Фуко начинает свою книгу с примера публичной казни отцеубийцы Дамьена, явившейся одним из последних грандиозных зрелищ пыток и четвертования. Возникновение тюрьмы является частью процесса цивилизации, в рамках которой искалеченное тело уже не имеет никакого социального смысла, поскольку оно перестало быть источником рабочей силы. Микрофизика власти должна иметь дело с механизмами более тонкими. Фуко пишет: «Дисциплина перестала быть только искусством разделять тела… Отдельное тело становится элементом, который может быть помещен где-то, перемещен куда-то и объединен с другими элементами. Ценность тела или его сила не являются больше его основными переменными величинами, которые определяют его; решающими факторами теперь стали место, которое оно занимает, расстояние, которое оно покрывает, порядок и регулярность, с которой оно совершает свои перемещения». Порядок не означает более, что каждый имеет свое определенное место в обществе, в его онтологической иерархии, если так можно выразиться: все должны быть свободны для вступления в новые комбинации.
Я полагаю, что эта реорганизация тел и их движений должна быть включена в марксистскую категорию образования рабочей силы, и я убежден, что Фуко, вероятно, этим заинтересовался бы, тогда как Элиас посчитал бы эти рамки слишком узкими. В любом случае мне кажется, что в их анализе было бы слишком сложно разобраться, если не основываться на этом факторе первоначального образования рабочей силы, на котором затем строятся все формы выражения социального общежития. Верно, однако, и то, что исследования обоих авторов должны быть освобождены от наслоений, связанных с характером поведения и даже с принадлежностью к социал-демократии, то есть от того контекста, к которому буржуазное господство стремится свести даже физическое тело.
4. Суждения Элиаса и Фуко о процессе цивилизации имеют двойственный характер: становясь соматически монадой, человек может одновременно создать внутреннее пространство, в котором инстинктивная фантазия используется для интериоризации морали труда и для дифференциации чувств и придания им утонченности. Возникновение психоаналитической теории – это уже симптом, указывающий на то, что культурные основы рабочей силы начинают шататься.
Если раньше традиционная форма культуры, уходящая корнями в соматические формы выражения, обеспечивала в основном плавное и беспрепятственное функционирование рабочей силы, то сегодня это нуждается во все большем и более дорогостоящем вмешательстве, а также, что еще важнее, в повседневном присутствии всего аппарата индустрии сознания. Конечно, многие старые механизмы все еще находят применение, но они уже не выполняют традиционных функций. Головокружительный рост индустрии культуры и индустрии сознания обязан по большей части трудностям валоризации капитала, но в то же время его задача – контролировать процесс создания рабочей силы, которое интериоризация и физическая дисциплина более не в состояний обеспечить, и повседневно привязывать ее к нормам существующего способа производства, завалив ее товарами. Этот процесс весьма противоречив. Высокоразвитое капиталистическое производство постоянно порождает фантазии, которые не в состоянии удовлетворить. Например, коммерческая реклама не только является средством воспитания, разрушения некоторых этнических культурных обычаев в интересах формирования облика нации, как это показал Стюарт Ивен на примере американского общества, но и не скупится на неосуществимые посулы лучшей, другой жизни.
Итак, чем меньше подобные фантазии связаны с самим процессом производства, чем меньше материальное производство является естественной системой условий, в рамках которой имеют место социализация, дисциплина и квалификация рабочей силы, тем большую для капитализма опасность представляют свободно блуждающие фантазии, увеличивающие потенциал агрессии разложения, или же создают новые социально значимые связи. Не подлежит сомнению, что в течение последних десяти лет репрессивность системы была сильнее там, где речь шла о политизации социализации, то есть в области образования, гигиены, научной квалификации рабочей силы, и меньше в областях, в которых она все еще сохранила свою функциональную эффективность.
Мы не располагаем материалистическими анализами механизмов господства периода позднего капитализма, сравнимых с теми, которые Элиас и Фуко разработали для периода феодального и раннебуржуазного общества. Ее разработка является насущной задачей.
5. Чтобы освободить запросы и фантазии от связи с товарным миром, под прессом которого они вынуждены находиться, пока не появятся видимые альтернативы существующему обществу, следует создавать Gegenöffentlichkeit, общественное мнение, антагонистически противостоящее господствующему. Ибо подлинная социальная альтернатива не может ограничиваться особыми задачами, она стремится охватить все общество в целом, чтобы разрушить существующую культурную, а также экономическую и политическую гегемонию [77].
Как представляется, Антонио Грамши абсолютно ясно сознавал, насколько важна для революционного процесса в Европе такая культурная гегемония, существующая в специфических формах рекламы. Пролетарская пропаганда, которой всегда присуща революционная тенденция к разрушению культурной гегемонии господствующих классов, есть процесс создания опыта, в котором преодолены наиболее эффективные механизмы буржуазного господства, фрагментации в пространстве и во времени. Люди, как ассоциированные производители, собираются, чтобы обсудить свои дела, и собираются они в то время, которое является выражением их бытия. Только так демократия сможет отвоевать свое содержание первоначального освобождения.
Литература
1 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 22, с. 233.
2 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 16, с. 221.
3 В конце концов трагическая судьба Дюринга была предопределена не только разрушительной критикой Энгельса. Слепой и абсолютно одинокий, он прожил до 1921 года. Свою ненависть он обратил прежде всего на своих университетских коллег, которым бросил смертельный вызов, начав – в подражание университетским баталиям прошлого – читать свободные «контркурсы», за что и был изгнан с кафедры. Энгельс упоминает об этом факте не без симпатии к поведению Дюринга. См. по этому вопросу работу Т. Лессинга (T. Lessing. Dührings Hass. Hannover, 1922), в которой автор выразил также свою собственную горечь в связи с аналогичным личным опытом.
4 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 20, с. 8 – 9.
5 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 25, ч. II, с. 387.
6 Там же. См.: Я. Бадалони. Маркс и поиски коммунистической свободы (том I настоящего издания на итальянском языке).
7 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 20, с. 295.
8 См. по этому вопросу предисловие к ганноверскому изданию «Анти-Дюринга» 1967 года (H.J. Steinberg. Einleitung zu Engels’ «Herrn Eugen Dührings Umwälzung der Wissenschaft». Hannover, 1967). Эдуард Бернштейн назвал «Анти-Дюринг» «наиболее важным полемическим трудом современного социализма» («Нойе цайт», XIII, т. 1, с. 101). С этого момента, то есть с 1878 года, начался, по-моему мнению [автора данной статьи], последний период деятельности Энгельса-мыслителя.
9 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 8, с. 431.
10 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 29, с. 293.
11 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 12, с. 3.
12 Письмо Энгельса Максу Оппенхейму от 24 марта 1891 года (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 38, с. 51).
13 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 23, с. 383 (примечание 89).
14 Письмо Энгельса Эдуарду Бернштейну от 23 апреля 1883 года (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 36, с. 12).
15 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 25, ч. I, с. 370.
16 Эту материалистическую концепцию истории проницательно и гносеологически последовательно развивал Вальтер Беньямин: «Субъект исторического познания есть сам угнетаемый класс, который борется… Сознание необходимости взорвать непрерывность процесса истории свойственно революционным классам, когда они действуют» (цит. по: «Geschichtsphilosophische Thesen», in: Schriften, Frankfurt am Main, 1955, Bd. I, S. 501, 503).
17 Официальное предисловие к 20-му тому (с. XXI) русского издания сочинений К. Маркса и Ф. Энгельса, содержащему работы Энгельса «Анти-Дюринг» и «Диалектика природы».
18 Несомненно, даже и сегодня этот богатый материал все еще является основным предметом исследований в области истории теории. Однако в этих исследованиях ощущается явная тенденция к углубленному социологическому анализу.
19 A. Kosiol. Organisationen für theoretische Bildung der Arbeiterklasse. – In: «Neue Zeit», 1905, n. 2, S. 65.
20 Среди работ, находящихся в русле материалистической историографии этого типа, заслуживают упоминания: H.J. Steinberg. Sozialismus und deutsche Sozialdemokratie (публикация Института исследований Фонда Фридриха Эберта, т. 50); его же предисловие к ганноверскому изданию «Анти-Дюринга» 1967 года; все работы Георга Гаупта; еще напомним о: М. Perrot. Les hommes en grève. France 1871 – 1890, vol. 2, Paris, 1974; Bo Gustafsson. Marxismus und Revisionismus. Frankfurt am Main, 1972; Erhard Lukas. Arbeitsradikalismus. Frankfurt am Main, 1977.
21 Такое восприятие работ позднего Энгельса не ограничено более традиционными доктринами (диалектика природы, теория отражения, эволюционизм и пр.), а держит в поле зрения прежде всего политическое и историческое содержание его теории. См.: С. Glucksmann. Engels et la philosophie marxiste. Paris, 1971; H. Reinicke. Friedrich Engels. Arbeitspapiere, n. 12, Merve-Verlag; G. Stedman-Jones. Engels and Hegel. – In: «New Left Review», n. 79. См. также сборник: «Friedrich Engels (1820 – 1970)», который содержит доклады, дискуссионные материалы и документы международной научной конференции, состоявшейся в Вуппертале в 1970 году.
22 Ф. Энгельс. Послесловие к работе «О социальном вопросе в России» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 22, с. 445 – 446).
23 Полностью раскрыть в рамках данной статьи проблематику закона стоимости не представляется возможным. Конечно, не случаен тот факт, что в последних экономических трудах как Энгельса («Закон стоимости и норма прибыли»), так и Маркса («Замечания на книгу А. Вагнера „Учебник политической экономии“») предлагается определить функцию стоимости и закона стоимости. Закон стоимости не является ни чистой гипотезой, ни необходимой выдумкой; это, если угодно, квинтэссенция и ядро категорий реальности законов, которые формируют социальную действительность, то, что обеспечивает их внутреннюю взаимосвязь. Он определяет структурный закон истории в той мере, в какой последний определяется товарным производством. «Словом, закон стоимости Маркса имеет силу повсюду, – поскольку вообще имеют силу экономические законы, – для всего периода простого товарного производства, следовательно, для того времени, когда последнее претерпевает модификацию вследствие возникновения капиталистической формы производства. До этого момента цены тяготеют к определенным, по закону Маркса, стоимостям и колеблются вокруг них так, что чем полнее развивается простое товарное производство, тем больше средние цены за продолжительные периоды, не прерываемые внешними насильственными нарушениями, совпадают со стоимостями с точностью до величины, которой можно пренебречь. Стало быть, закон стоимости Маркса… господствовал в течение периода в пять-семь тысяч лет» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 25, ч. II, с. 474 – 475). Тем не менее, несмотря на историческую значимость закона стоимости, переход от простого товарного производства к капиталистическому есть качественный скачок особенно в том, что касается его важности для процесса политического формирования общества. На базе простого товарного производства существуют общества натурального типа, с личными отношениями господства и рабства; общество держится как единое целое с помощью политических инстанций, часто имеющих деспотические формы господства. Напротив, когда капитал становится в обществе властью, которая осуществляет господство над экономическими отношениями, прикрываясь щитом власти классового государства, он непосредственно содействует укреплению господствующей политической системы.
Каким образом господствующий порядок становится непонятным для всех заинтересованных, когда стоимость больше не относится к области чувственного опыта, если можно так выразиться, но остается тем не менее «основой всей социальной конструкции» (как мы читаем в третьем томе «Капитала»), – это вопрос, который поздний Энгельс поставил очень ясно, но не раскрыл его политических последствий даже в том, что касается влияния на сознание пролетариата. Концепция стоимости соответствует реальности; стоимость имела непосредственно реальное существование в начале обмена, когда продукт постепенно превратился в товар и обменивался в соответствии с его приблизительной стоимостью. Труд, затраченный на производство двух предметов, был практически единственным критерием их количественного сравнения. До тех пор пока дело обстояло таким образом, в отношениях между стоимостью и действительностью не содержалось ничего загадочного. Это утверждение действительно и применительно к прибыли.
Энгельс видит в процессе выравнивания совокупной прибавочной стоимости «чрезвычайно интересный вопрос, о котором сам Маркс говорит не много» (письмо Зомбарту от 11 марта 1895 года. – К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 39, с. 352). Он просит Зомбарта провести научное исследование, которое показало бы наличие связующих звеньев между теорией и реальностью стоимости в развитом капиталистическом обществе. «Мы знаем, что в обмене это непосредственное осуществление стоимости прекратилось, что его теперь больше нет. И я полагаю, что для Вас не составит особого труда обнаружить, по крайней мере в общих чертах, промежуточные звенья, ведущие от указанной непосредственно-реальной стоимости к стоимости при капиталистической форме производства; эта последняя стоимость скрыта так глубоко, что наши экономисты могут преспокойно отрицать ее существование. Подлинно историческое изложение этого процесса, которое, правда, требует тщательного изучения предмета, но результаты которого щедро вознаградили бы за все труды, было бы ценным дополнением к „Капиталу“» (там же, с. 352 – 353).
24 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 18, с. 154. Первоначально эта статья появилась в «La Liberté» 15 сентября 1872 года. В «Volksstaat» вместо последней фразы напечатано: «Однако не во всех странах дело обстоит именно так». Руководство немецкой социал-демократии не раз подвергало цензуре статьи Маркса и Энгельса и публиковало смягченные варианты, чтобы избежать впечатления «насилия».
25 В.И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 41, с. 69 – 70.
26 По сути, Октябрьская революция не была единым движением, поскольку состояла из двух одновременных движений, каковыми были пролетарская революция в городе и крестьянская революция. Именно попытка превратить ее в последовательную и единую революцию привела в период сталинизма к тому, что марксизм потерял свою критическую сущность и стал наукой, призванной оправдывать свершаемое.
27 Ф. Энгельс. Введение к работе К. Маркса «Классовая борьба во Франции с 1848 по 1850 г.» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 22, с. 544). В полном варианте этой работы, которую Бернштейн назвал политическим завещанием Энгельса и которая является его последней большой работой, содержащей оправдание легального пути к власти, вопрос об альтернативе между легальным и революционным, насильственным переходом к социализму не ставится вовсе. Энгельс возмутился, когда без его ведома в «Форвертсе» появился краткий отрывок из «Введения», в котором он оказывался поборником легальности. Бернштейн, как куратор творческого наследия Энгельса, держал под замком полный текст рукописи. Очевидно, устранение особенно «острых» фрагментов должно было благоприятно повлиять на приступившую к своей работе в апреле 1895 года комиссию по разработке законопроекта о подрывной деятельности (нового закона против социалистов). Д. Рязанов был первым, кто обнаружил эти купюры (см. по этому вопросу: Д. Рязанов. Введение Энгельса к работе Маркса «Классовая борьба по Франции с 1848 по 1850 г.». – «Под знаменем марксизма», 1925 – 1926, № 1, с. 160 и след.).
28 Ф. Энгельс. Предисловие к третьему немецкому изданию работы К. Маркса «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 21, с. 258).
29 К. Маркс. Классовая борьба во Франции с 1848 по 1850 г. (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 7, с. 17).
30 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 7, с. 99 – 100.
31 «Во Франции мелкий буржуа выполняет то, что нормально было бы делом промышленного буржуа; рабочие выполняют то, что нормально было бы задачей мелкого буржуа; кто же разрешает задачу рабочего? Никто. Разрешается она не во Франции, она здесь только провозглашается. Она нигде не может быть разрешена внутри национальных границ; война классов внутри французского общества превратится в мировую войну между нациями. Разрешение начнется лишь тогда, когда мировая война поставит пролетариат во главе нации, господствующей над мировым рынком, во главе Англии. Однако революция, находящая здесь не свой конец, а лишь свое организационное начало, не будет кратковременной революцией. Нынешнее поколение напоминает тех евреев, которых Моисей вел через пустыню. Оно должно не только завоевать новый мир, но и сойти со сцены, чтобы дать место людям, созревшим для нового мира» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 7, с. 80).
32 Насколько абстрактно понимал эту проблематику молодой Маркс, доказывает его работа «К критике гегелевской философии права», где он писал: «В Германии никакое рабство не может быть уничтожено без того, чтобы не было уничтожено всякое рабство. Основательная Германия не может совершить революцию, не начав революции с самого основания. Эмансипация немца есть эмансипация человека. Голова этой эмансипации – философия, ее сердце – пролетариат. Философия не может быть воплощена в действительность без упразднения пролетариата, пролетариат не может упразднить себя, не воплотив философию в действительность. Когда созреют все внутренние условия, день немецкого воскресения из мертвых будет возвещен криком галльского петуха» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 1, с. 428 – 429).
33 См.: Ф. Энгельс. Введение к работе К. Маркса «Классовая борьба во Франции с 1848 по 1850 г.» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 22, с. 537).
34 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 22, с. 536.
35 Письмо Энгельса Бебелю от 24 – 26 октября 1891 года (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 38, с. 164).
36 Там же, с. 185.
37 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 38, с. 163.
38 Там же.
39 Ф. Энгельс. Введение к работе К. Маркса «Классовая борьба во Франции с 1848 по 1850 г.» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 22, с. 546).
40 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 25, ч. I, с. 10. Недавно вышла книга, в которой собраны остававшиеся до сих пор неизвестными работы Маркса о формах докапиталистического производства: Karl Marx. Über vorkapitalistischer Produktion, hrsg. v. H.-P. Harstick. Frankfurt am Main – New York, 1977. В работу включены также исследования Маркса по этнологии.
41 См. письмо Маркса Вере Засулич от 8 марта 1881 года (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 19, с. 251).
42 Второй набросок письма Маркса Вере Засулич (см. там же, с. 413).
43 Третий набросок письма Маркса Вере Засулич (см. там же, с. 420).
44 Ф. Энгельс. Послесловие к работе «О социальном вопросе в России» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 22, с. 444).
45 Ф. Энгельс. Предисловие к немецкому изданию «Манифеста Коммунистической партии» 1890 года (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 22, с. 57 – 58).
46 Письмо Энгельса Вере Засулич от 23 апреля 1885 года (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 36, с. 260).
47 Там же, с. 263.
48 Подробное исследование азиатского способа производства выходит за рамки данной работы. Вполне очевидно, что ни он, ни другие возможные формы примитивной общины не могут сами по себе привести к социалистической революции. Проблема состоит только в определении того, в какой мере столкновение различных форм производства – в том числе и в мировом масштабе – является условием успеха революционных процессов.
49 Ф. Энгельс. Послесловие к работе «О социальном вопросе в России» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 22, с. 445 – 446).
50 «Я не берусь судить, – пишет он, – уцелела ли ныне эта община в такой мере, чтобы в нужный момент, как Маркс и я еще надеялись в 1882 г., она смогла, при сочетании с переворотом в Западной Европе, стать исходным пунктом коммунистического развития. Но одно не подлежит сомнению: для того чтобы от этой общины что-нибудь уцелело, необходимо прежде всего ниспровержение царского деспотизма, революция в России. Русская революция не только вырвет большую часть нации, крестьян, из изолированности их деревень, образующих их мир, их вселенную, не только выведет крестьян на широкую арену, где они познают внешний мир, а вместе с тем самих себя, поймут собственное свое положение и средства избавления от теперешней нужды, – русская революция даст также новый толчок рабочему движению Запада, создаст для него новые, лучшие условия борьбы и тем ускорит победу современного промышленного пролетариата, победу, без которой сегодняшняя Россия ни на основе общины, ни на основе капитализма не может достичь социалистического переустройства общества» (там же, с. 453).
51 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 12, с. 4.
52 Прослеживая дальнейшее развитие этой дискуссии, надо также учесть важный вклад, содержащийся в статье Петера Рубена (П. Рубен. Актуальные теоретические проблемы материалистической диалектики природы. – «Дойче цайтшрифт фюр филозофи», 1973, № 8), и диаметрально противоположную аргументацию Вольфганга Хариха об экологическом кризисе и об идее «гомеостатического коммунизма». Мы вернемся к этим проблемам в другом месте. Между прочим, эта идея «экологического общества» в последнее время обсуждалась также представителями американских левых.
53 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 23, с. 515.
54 Ф. Энгельс. Предисловие к первому немецкому изданию «Развития социализма от утопии к науке» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 19, с. 322 – 323).
55 Сам Фейербах говорил так: «Идя назад, я с материалистами; идя вперед, я не с ними».
56 Ф. Энгельс. Диалектика природы (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 20, с. 512).
57 Там же, с. 513.
58 Ф. Энгельс. Анти-Дюринг (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 20, с. 288).
59 В материалах к «Анти-Дюрингу» – в пункте «Пролетарская революция» – мы читаем: «Пролетариат берет общественную власть и обращает силой этой власти ускользающие из рук буржуазии общественные средства производства в собственность всего общества. Этим актом он освобождает средства производства от всего того, что до сих пор было им свойственно в качестве капитала, и дает полную свободу развитию их общественной природы» (там же, с. 675 – 676).
60 Энгельс называет их антиавторитаристами. Их существование заставило его в 1872 – 1873 годах написать статью об авторитете, в которой подчеркивается, что социальная революция действительно подавит политическую власть, но не объективную власть, не административные функции, связанные с объективной властью. «Но антиавторитаристы требуют, чтобы авторитарное политическое государство было отменено одним ударом, еще раньше, чем будут отменены те социальные отношения, которые породили его. Они требуют, чтобы первым актом социальной революции была отмена авторитета. Видали ли они когда-нибудь революцию, эти господа? Революция есть, несомненно, самая авторитарная вещь, какая только возможна. Революция есть акт, в котором часть населения навязывает свою волю другой части посредством ружей, штыков и пушек, то есть средств чрезвычайно авторитарных» (Ф. Энгельс. Об авторитете. – К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 18, с. 305). В этом проникновении студиозусов [студентов] в социал-демократию и связанном с ним бунте левых радикалов Энгельс усматривает всего лишь симптом разрушения господствующих отношений. Грамши писал, что ни один господствующий класс не может быть уверенным в том, что он сохранит и создаст свою интеллигенцию; и, по мнению Энгельса, тот факт, что страх перед экзаменами толкает студентов в ряды социал-демократии, есть симптом разложения буржуазного класса: «…сам факт, что они к нам идут, является знамением назревающих событий» (письмо Энгельса Бебелю от 9 – 10 ноября 1891 года. – К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 38, с. 185).
61 См. по этому поводу очень важную работу А. фон Зальдерна: A. von Saldern. Die Gemeinde in Theorie und Praxis der deutschen Arbeiterorganisationen 1863 – 1920. – In: «Internationale wissenschaftliche Korrespondenz zur Geschichte der deutschen Arbeiterbewegung».
62 H. Mutter. Der Klassenkampf in der deutschen Sozialdemokratie. Zürich, 1892, S. 16. Эта книга была переиздана издательством «Друк- унд ферлагскооперативе» (Гейдельберг – Франкфурт-на-Майне – Ганновер – Берлин) в 1969 году.
63 Эти цифры взяты из упоминавшейся выше книги Густафссона (ч. I, с. 25).
64 H. Müller, Der Klassenkampf…, S. 21 f.
65 См.: К. Heymann. Burokratisierung der Klassenverhältnisse im Spätkapitalismus. – In: Meschkat, Negt (Hrsg.). Gesellschaftsstrukturen. Frankfurt am Main, 1973, S. 92 ff.
66 См.: К. Маркс. Гражданская война во Франции (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 17, с. 340).
67 «Schriften des Vereins für Sozialpolitik», Bd. 125. Leipzig, 1908, S. 206.
68 Ibidem.
69 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 23, с. 84.
70 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 23, с. 550.
71 Мы всегда должны учитывать, насколько сложен, по Марксу, процесс окончательного исчезновения идеи и реальности идентичного критерия для различных ситуаций и, следовательно, преодоление юридического буржуазного горизонта. Показательно в этом смысле то огромное значение, которое приобрело учение, применяющее юридические категории даже – и прежде всего – к области сознания и поведения трудящихся. «На высшей стадии коммунистического общества, после того как исчезнет порабощающее человека подчинение его разделению труда; когда исчезнет вместе с этим противоположность умственного и физического труда; когда труд перестанет быть только средством для жизни, а станет первой потребностью жизни; когда вместе с всесторонним развитием индивидов вырастут и производительные силы и все источники общественного богатства польются полным потоком, лишь тогда можно будет совершенно преодолеть узкий горизонт буржуазного права, и общество сможет написать на своем знамени: „Каждый по способностям, каждому по потребностям!“» (К. Маркс. Критика Готской программы. – К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 19, с. 20).
72 К. Маркс. Теории прибавочной стоимости (IV том «Капитала»). К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 26, ч. I, с. 397 – 398.
73 Ф. Энгельс. Введение к работе Маркса «Классовая борьба во Франции с 1848 по 1850 г.» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 22, с. 544).
74 См.: О. Negt. Soziologische Phantasie und exemplarisches Lernen. Zur Theorie der Arbeiterbildung. Frankfurt am Main, 1968.
75 См.: N. Elias. Über den Prozess der Zivilisation, 2 Bde., 1936 (новое издание вышло во Франкфурте-на-Майне в 1977 году).
76 См.: М. Foucault. Surveiller et punir. Naissance de la prison. Paris, 1975.
77 Этот комплекс проблем детально изучали Александр Клюге и я [О. Негт] в: «Öffentlichkeit und Erfahrung. Zur Organisationsanalyse von bürgerlicher und proletarischer Öffentlichkeit». Frankfurt am Main, 1972.