Я часто размышляю о том, чтобы написать книгу из двух частей, тесно связанных друг с другом: «история по Марксу» и «Маркс в истории». Суть ее, по-моему, должна заключаться в выяснении следующего: была ли удивительная и более чем вековая судьба марксизма как фактора исторического развития обусловлена аналитической и практической ценностью открытия Маркса в области истории? Данная работа в общих чертах посвящена теме «Маркс в истории», и мне представляется возможным уделить лишь немного внимания «истории по Марксу». Итак, я остановлюсь лишь на некоторых кардинальных вопросах, которые, надеюсь, подскажут тему для более обширного исследования.
Следует отметить, что уже при формулировании проблемы возникают своеобразные трудности. Слово «история» заключает в себе понятие одновременно знания о предмете и сам предмет этого знания (чего не случается с естественными науками). «История по Марксу» представляет собой воплощение в мысль одной из древнейших потребностей человеческого духа в науке. «Маркс в истории» – это исследование той доли участия, которую принимает человек в процессе истории и преобразования общества. Таким образом, двойственность содержания этого слова – которая составляет его богатство и определяет его ценность и вместе с тем противоречивость – объясняет тот факт, что можно говорить об открытии Марксом для науки «континента истории» и незавершенности «концепции истории».
В многочисленных трудах Маркса содержится немало определений понятия «история» в обыденном значении и наряду с этим весьма точных и современных употреблений этого понятия. Выявить в этом кажущемся хаосе порядок, хронологию, разного рода отступления, «пороги», знаменующие собой приобретения мысли и открытия, – вот увлекательная и плодотворная работа, которая, несомненно, могла бы привести к созданию подробного каталога различных употреблений указанного понятия, а также к детальному анализу каждого из них. Излишне говорить о невозможности при данном объеме работы предпринять подобную попытку. Однако надо сказать, что дело не ограничивается только словоупотреблением. В работах Маркса имеется много теоретических положений, часть которых цитировалась бесчисленное число раз, но другая известна гораздо меньше. И что особенно важно для историка, в них содержатся примеры практического применения того или иного предлагаемого метода. Если бы Маркс, открыв «континент истории», не предпринял попытки ступить на него, его труды наверняка утратили бы значительную долю своей ценности. Поэтому очень важно знать, каким образом была предпринята им эта попытка и что привело его к этому. Подобное исследование, касающееся генезиса мысли, несомненно, уязвимо для возражений. Но может ли быть что-либо более убедительное, чем сами первые открытия мысли, которые при всем их частичном характере, освобождаясь от первоначальной логики, подготавливают крупные события? Разве процесс исследования менее важен, чем процесс изложения предмета, освоить который, согласно Марксу, призвано само исследование? «Освоить» – это значит, что история есть одновременно открытие и завоевание. Шаг за шагом исследуя это завоевание Маркса, каждый историк, достойный этого звания, обнаружит свои собственные проблемы и способы подхода к ним. А последние часто и открывают путь к решению.
1. Приоритет гражданского общества
Уместно начать со студенческих лет Маркса. В насыщенной идеями гегельянства атмосфере университета, где, впрочем, Гегель принадлежал уже прошлому, с трудом различимы признаки того, что было воспринято, а что было отвергнуто молодым Марксом из прослушанных им лекций Риттера и Савиньи. Для тех, кто усматривает в Марксе прежде всего приверженца детерминизма, вполне закономерным было бы утверждение о том, что географический детерминизм Риттера не мог не оказать влияния на формирование его взглядов. Мне же кажется излишним утверждать, что географический детерминизм не характерен для Маркса, так же как, впрочем, и детерминизм экономический. И нет ничего более чуждого его мысли, чем современные попытки объяснить, прибегая к теории математических игр, человеческое существование условиями окружающей его среды. Конечно, Маркс никогда не упускал случая упомянуть о том, что в основе всякой истории и экономики лежат «географические, орографические, гидрографические, климатические и т.д. условия». То же самое говорил Гегель: всякая историография (Geschichtschreibung) должна исходить из этих естественных основ и их изменения в результате человеческой деятельности в процессе истории (Geschichte).
Прежде чем начать «творить историю» («um Geschichte machen zu können»), человек должен соразмерить свои силы с определенными условиями. Подобное обращение к очевидной истине будет часто повторяться на протяжении глобальной теории, согласно которой мера воздействия человека на природу является фундаментальным критерием. Природа не может приказывать, коль скоро техника способна однажды покорить ее. Но на каждом достигнутом этапе она в известной степени, нуждающейся в определении, может содействовать или противодействовать.
История в целом, отдельные ее конкретные примеры указывают на то, что первостепенная задача историка – соизмерить воздействие благоприятных и неблагоприятных сил природы. Нет истории без географии, как нет географии без истории. Задача этим не ограничивается, но это задача первостепенная. Таково знакомство Маркса с передовыми методами современной ему историографии.
Наряду с проблемами взаимоотношений человека с окружающей средой – на стыке истории и географии – историк должен держать в поле зрения те отношения, которые устанавливают между собой сами люди, – институты, законодательство, принципы и практику права, которые, увы, слишком часто воспринимаются как заранее данные. В университете Маркс слушал курс права. Но, как известно из его собственных воспоминаний, он непроизвольно ставил эту дисциплину на третье место после философии и истории. Право и история взаимно дополняли друг друга в лекциях Савиньи, которые, как известно, посещал Маркс. Делались попытки ответить на вопрос, была ли историческая школа позитивного права – которая концепции натурального и рационального права противопоставляла право как конкретный продукт истории – более близка зрелым воззрениям Маркса, то есть пониманию права как исторически детерминированной надстройки, нежели Кант или даже Гегель.
Как известно, в одной из своих работ раннего периода Маркс еще до своего расхождения с Гегелем по вопросам права предпринял яростную атаку против «исторической школы» по случаю юбилея ее создателя – Гуго. В действительности острие этой критики было направлено против Савиньи [См. МЭ: 1, 85 – 92]. Значит ли это, что его лекции не оказали воздействия на молодого Маркса? Нет, ибо для его интеллектуального развития было характерно страстное чтение и слушание других, с тем чтобы с не меньшей страстью отвергнуть те или иные положения, используя накопленный опыт для своих концепций. Так, в «Рейнской газете» от 9 августа 1842 года им нисколько не отвергается понимание Гуго и Савиньи права как продукта истории, но он вменяет им в вину главным образом следующее: 1) присвоение себе звания законодателей (Савиньи поместил это звание в титул издания одной из своих работ, а незадолго до этого он был назначен министром законодательной реформы); 2) допущение мысли о том, что любая форма существования создает власть, а любая власть – право; 3) выдача самой школы на произвол химерам романтизма. От «позитивных, то есть некритических», моментов статья переходит к обличению «неисторических, умозрительных построений». Защита разума превращается в защиту истории – истинной истории.
С другой стороны, почти одновременно, в той же серии статей в «Рейнской газете» (1842 – 1843 годы), Марксу открывается новая возможность – и, как всегда, возможность политическая, то есть мысль, порожденная действием, теория как результат практической деятельности, – для того чтобы глубже проникнуть в глубины «истории, которую делают». Маркс наблюдает за развитием нового «права в зародыше»: рейнский ландтаг превращает собирание хвороста – одну из традиционных форм поддержания существования бедноты – в «кражу леса», наказуемую в качестве преступления против собственности, которая, для того чтобы стать «современной», превращается в «абсолютную» [МЭ: 1, 119 – 160]. И вот, прочитав стенограмму дебатов в ландтаге, молодой Маркс приходит к исходным положениям своей будущей теории – теории истории, – своего «материалистического понимания истории», которое Энгельс назовет впоследствии одним из принципиальных открытий, сравнимым по значению с теоретическим ядром политэкономии Маркса – теорией прибавочной стоимости.
а) Право определяет и иерархизирует расхождения между действиями индивида и принципом существования общества. Но этот принцип не является извечным. Прежде решения ландтага хворост «собирается», затем, после принятия закона, он присваивается путем «кражи», то есть действие, которое, как отмечает один из депутатов, в обыкновенном сознании не считается преступным, объявляется таковым. Понятие собственности модифицируется. Возможно, это происходит в целях большей рационализации, большей справедливости? Маркс, оставаясь еще на позициях либерала, ученика Французской революции, и будучи пока что весьма рьяным приверженцем гегельянства, так как в его глазах государство воплощает Идею, неожиданно отмечает, что законодательство действует не абстрактно. Действительно, –
б) юридическое обоснование собственности находится в руках самих собственников, В статье есть прямое указание на этот факт, повторяющееся в разных вариантах: «лесовладелец затыкает рот законодателю»; «так как частная собственность не в состоянии подняться до уровня государственной точки зрения, то государство обязано опуститься до образа действий частного собственника»; удовлетворение интереса лесовладельца должно быть обеспечено, «хотя бы от этого погиб мир права и свободы». Сколько колебаний в подборе слов! Сколько сожалений по поводу фактического отрицания идеального государства, безмятежного законодателя! Но зато вопрос теперь ставится так: не гражданское ли общество создает государство вопреки устоявшемуся мнению о том, что государство создает общество? От ответа на этот вопрос зависит вся концепция истории.
в) Вследствие каких причин новое гражданское общество ведет к абсолютизации собственности? А об этом процессе свидетельствует законодательство не только о хворосте, но также по поводу собирания диких ягод – натурального продукта, на собирание которого также налагается запрет. Это происходит оттого, что ягоды тоже стали «статьей дохода» и отправляются бочками в Голландию в обмен на деньги. Таким образом, натуральный продукт становится собственностью, как только он становится товаром: природа продукта требует монопольного права, так как ее открыл интерес частной собственности. Терминология вызывает чувство удивления – попытки отождествить монопольное право и собственность предпринимались еще в докапиталистический период развития общества, и особенно часто во время различных продовольственных бунтов в древности. Подобные попытки питались мифом об экономической свободе; для того, кто ничего не имеет, свободное пользование присвоенным продуктом обладает всеми прерогативами монопольного права. Среди основных постулатов капиталистической экономики часто теряется из виду главный: чтобы стать товаром, продукт должен превратиться в абсолютную собственность. В докапиталистическом обществе ни один продукт не был таковым. Это также один из уроков, извлеченных из дебатов в ландтаге.
г) Маркс размышляет также о состоянии общества до Французской революции, которое он называет «феодальным», согласно общепринятому в то время определению (оно не было изобретено им самим). Он считал это общество «иррациональным», однако теперь проявляется его рациональность, логика функционирования, которая, в частности, находит выражение в двойственности частного права: частное право собственника и частное право, не принадлежащее собственнику, сочетание публичного и частного права, как в эпоху Средневековья. Конечно, «законодательный разум» – молодой журналист иногда называет его просто «разумом» – упростил, сделал более логичными принципы функционирования общества. Однако пользование обычным правом, предоставляемое «по случаю» неимущим массам, было безжалостно отменено, и были приняты меры по укреплению неустойчивых привилегий господствующих классов. Так, была проведена секуляризация монастырского имущества, и Маркс одобряет это мероприятие. Однако, замечает он, много говорится о возмещении ущерба, нанесенного церкви, но ничего не говорится о возмещении ущерба беднякам, потерявшим определенные права на монастырских землях, которые им гарантировал обычай. Это никоим образом не означает, что Маркс оплакивает или тем более восхваляет старое общество, изжитое историей; но анализ «перехода», особенности которого объясняются игрой интересов и сил соответствующих классов, проводится здесь впервые.
д) Особенно глубокому анализу подвергаются отношения между обществом и государством. Существует не просто один класс и не просто одно абстрактное государство, декретирующее и законополагающее, но существует класс, который, с одной стороны, облекшись властью, обеспечивает себе все средства государственной власти, с другой – продолжает отстранять от государственной власти подчиненный класс.
«Эта логика, превращающая прислужника лесовладельца в представителя государственного авторитета, превращает государственный авторитет в прислужника лесовладельца … Все органы государства становятся ушами, глазами, руками, ногами, посредством которых интерес лесовладельца подслушивает, высматривает, оценивает, охраняет, хватает, бегает» [МЭ: 1, 142].
К тому же
«форма обычного права здесь тем более естественная, что само существование бедного класса остается до сих пор не более как обычаем гражданского общества, не нашедшим еще надлежащего места в кругу сознательно расчлененного государства. Разбираемые нами дебаты представляют собой наглядный пример определенного отношения к этим обычным правам – пример, в котором полностью отразился метод и дух всего этого хода прений» [МЭ: 1, 130].
Иными словами, в старорежимном обществе политическая изоляция неимущих классов допускала в качестве компенсации существование обычного права; в «современном» обществе (в 1842 году оно было еще политически цензовым и экономически индивидуалистическим) неимущий становится все более неимущим.
Делались попытки утверждать, что статьи 1842 – 1843 годов свидетельствуют о гуманизме и анархизме истоков Марксовой мысли. Более того, пытались утверждать, что Маркс того времени – не Маркс. Сам Маркс в 1859 году скромно упоминает об этих статьях как о детских шалостях; однако он считает необходимым упомянуть о своем первом столкновении с проблемой «материальных интересов», с «экономическими проблемами». Представляется, что процитированные выше положения идут гораздо дальше того, что писал Маркс в работе «К критике политической экономии. Предисловие» [См. МЭ: 13, 5 – 9]. Они знаменуют собой пусть интуитивное, но недвусмысленное вхождение Маркса в историческую проблематику. Можно возразить, что подобное обоснование марксистского мировоззрения с помощью ранних и еще незрелых работ Маркса означает «спрягать в прошедшем времени» историю мысли. Однако несправедливо видеть в этих работах лишь юношеское возмущение властью, лишь банальный протест «демократического» чувства против «злоупотреблений» собственников. В действительности, начиная с 1842 года Марксом была поставлена на обсуждение как раз тогда формировавшаяся проблема взаимоотношений собственности и государства, их природы. Многие марксисты, вспомнив об истоках своих убеждений, обнаружат здесь подобные своим наивные и прямолинейные откровения, основанные тем не менее на историческом опыте. Марксистами не становятся, лишь читая Маркса и вообще лишь предаваясь чтению, но ими становятся, пристально глядя вокруг себя, следя за развитием дебатов, наблюдая действительность и составляя о ней критические суждения. Таким образом стал марксистом сам Маркс.
2. «Мы знаем только одну единственную науку, науку истории»
Интеллектуальная биография Маркса, как и любого другого человека, неоднородна, так как не существует биографий чисто «интеллектуальных». Вслед за активной, но нелегкой журналистской деятельностью наступает период размышлений и интенсивного чтения – исключительный период его жизни, когда он проводит свой медовый месяц в Крейцнахе. Он занят критическим чтением «Философии права» Гегеля, а также многочисленных и весьма разнообразных работ по истории. Думаю, я вправе указать на то, что вопреки утверждениям Максимилиана Рюбеля этот период его жизни (1843 год) представляет собой для формирования личности Маркса некоторое отставание по сравнению с 1842 годом. В самом деле, как философ (и, следовательно, оставаясь на тех же позициях) он является противником Гегеля, критикуя «Философию права»: формализм «отрицания отрицания», идеализм (при котором совершенно исчезает классовость подхода) в определениях «бюрократии» и «демократии», применение фейербаховской критики религии для критики гегелевской концепции государства, замечания по поводу гегелевской концепции собственности (например, в связи с майоратом), которые могли бы лечь в основу любой буржуазной критики. Что касается историографии, то чтение Руссо, Монтескьё и Макиавелли перемежается в Крейцнахе с книгами по истории подчас чисто дидактического характера; возможно, это свидетельствует о потребности Маркса в элементарных сведениях по истории, что подтверждается тем фактом, что он посвящает много времени составлению длинных хронологических таблиц античного времени.
Впрочем, вспоминая в 1859 году об этом периоде, он сам утверждает, что «путеводная нить» его дальнейших исследований была им найдена в Крейцнахе. Но он ставит это открытие на второе место после открытий парижского периода, когда он углубляется в политэкономию, анализирует работы некоторых французских социалистов и, наконец, завязывает дружбу с Энгельсом. С начала 1844 года в работе «К критике гегелевской философии права. Введение», да и в статье «К еврейскому вопросу» он с еще большей настойчивостью формулирует свой вывод (сделанный в 1842 году) о приоритете гражданского общества перед государством – вывод, в котором Энгельс усматривает подлинный прогресс. Но уже в том же номере «Немецко-французского ежегодника» Энгельс частично опубликовал свои «Наброски к критике политической экономии», которые спустя 15 лет Маркс еще определяет как «гениальные». Разумеется, очень важна (если не делать из этого еще один «решающий поворот») встреча этих двух людей, так как я считаю прогрессом любое завоевание мысли. Поэтому едва ли имеет смысл говорить о том, что друзья добились одного и того же результата разными путями – Энгельс это сделал путем индукции, исходя из английской практики; Маркс – путем дедукции, в процессе критики Гегеля. Но не это кажется мне существенным. Энгельс в действительности отнюдь не освободился от атмосферы гегельянства, в то время как Маркс, как мы видели, учитывал реальную жизнь. Встреча весьма сблизила этих людей и оказалась настолько плодотворной, что, когда в 1845 году они решили работать вместе, они были совершенно уверены, во всяком случае, в двух вещах:
1) политэкономия, служащая оправданием современных обществ, является единственной теоретической дисциплиной, могущей быть отправным пунктом науки, и поэтому следует посвятить себя ее критике и реконструкции; начиная с «Набросков» Энгельса и вплоть до «Капитала» Маркса, «критика политической экономии» будет фигурировать во всех их проектах и трудах;
2) возникла необходимость оставить философию, и в особенности нездоровую почву постгегельянских теорий.
Они еще не могли знать, что не хватит всей их жизни, чтобы осуществить этот первый проект (в 1844 году они еще строили иллюзии по поводу своих знаний в области экономики, но с тех пор они уже ничего не публикуют, не будучи уверены в своей абсолютной правоте), в то время как их добросовестный анализ философии был окончательно предоставлен знаменитой «грызущей критике мышей». И все же между крепким орешком политэкономии – этой «последней инстанции», которую столь трудно постичь, – и эфемерной оболочкой философии есть туманность фактов общественной жизни, политики, юриспруденции, идеологии, составляющих единую материю; их следует упорядочить и выверить с помощью научного анализа в рамках политэкономии, которая, будучи отделена от этих фактов, может быть ошибочно истолкована. Решительно, для Маркса и Энгельса эта материя в целом представляет новый предмет науки: назовут ли они ее историей? «Wir kennen nur eine einzige Wissenschaft, die Wissenschaft der Geschichte» – «мы знаем только одну единственную науку, науку истории» [МЭ: 3, 16]. Историк-марксист не без гордости воспользовался бы этой столь торжественной формулой в подтверждение значительности своей профессии. Но, к сожалению, речь идет о фразе, вычеркнутой из рукописи книги, оставшейся неизданной. А подобный факт не может не вызвать сомнений. И все же именно в «Немецкой идеологии» проблема истории как науки находит свое подлинное отражение.
Поучительны даже некоторые сомнения: перечеркнутые фразы, постановка в скобки слова «Geschichte», употребляемого в различных значениях. Гегель и его ученики достаточно широко применяют это слово и даже злоупотребляют им. Но разве историки-профессионалы нашли для него лучшее употребление? В 1845 году Маркс некоторое время занимается этой наукой: сначала читая работы других историков, а затем – сделав шаг вперед, который многие так называемые марксисты предпочитают не делать, – докапывается до самых источников, читает подлинные античные тексты. Некоторое время он подумывает над тем, чтобы написать историю Конвента, но впоследствии отказывается от этой мысли.
Но отказывается ли он, таким образом, от профессии историка? Я бы сказал – напротив. Маркс особенно хорошо понимает, что, посвятив себя какому-либо отдельному аспекту истории – в данном случае политике – или какому-либо отдельному сюжету, каким бы важным и глубоко проанализированным последний ни оказался, он лишь отдает дань истории в ее традиционном понимании, то есть поиску отдельного факта. А между тем для историка прежде всего необходимо пролить свет не на принципы какой-либо философии вообще, а на принципы научно-системного подхода. Эти принципы (Voraussetzungen, в небрежении которыми Маркс упрекает немецких историков) нашли свое воплощение в «Немецкой идеологии», хотя и не столь отчетливо, как например, в работе «К критике политической экономии. Предисловие» (1859). Дело в том, что «Немецкая идеология» представляет собой незаконченное полемическое произведение, при написании которого автор еще не совсем освободился от тех форм и способов выражения – а следовательно, и образа мыслей, – против которых собирался бороться. И тем не менее в книге содержатся термины, формулы и целые страницы, которые развивают суть будущей концепции истории. Несмотря на то что экономический орешек не позволит Марксу позднее сосредоточить внимание на историческом материализме как таковом, не так уж мало было сделано начиная с 1845 года (не будем, однако, возвращаться к сказанному Марксом в 1859 году), когда, пусть в незаконченном виде, был создан каркас из посылок и рассуждений, который для тех, кто захочет в них разобраться, может послужить основой для исторической конструкции, заслуживающей названия исторической.
И прежде всего, люди ли «делают историю»? Перед нами знаменитая формула «люди – творцы истории», которую будут открывать, переоткрывать, повторять на все лады, искажать и фальсифицировать различные околомарксисты и псевдомарксисты, внося в материализм Маркса струю идеализма и волюнтаризма. А пока в «Немецкой идеологии» слова «Geschichte machen» заключены в кавычки, приобретая иронический и скептический оттенок. Конечно, Маркс не хотел исключать из истории деятельность человека, проводя грань между «историей природы», выходящей за пределы этой деятельности, и «историей людей», взаимодействием между природой и человеком. Но ирония, содержащаяся в поставленных в кавычки словах «Geschichte machen», направлена не только против Гегеля и немецких идеологов, но также против колоссальной иллюзии, присущей почти всей историографии от самых ее истоков.
Разве не знаменателен тот факт, что Маркс (почти случайно продолжая полемику своих ранних произведений) приходит к обличению одной из величайших слабостей, присущих человечеству при обращении к своей истории, что нашло отражение в самом историческом словаре? Согласно традиции, история начинается с письменности, то есть с той эпохи, когда человечество в результате возникновения письменности приняло на себя ответственность за свои поступки. Эпоха предшествующая считается доисторической. Таким образом, не было бы истории, если бы не было теологии, политики, литературы. И наоборот, там, где нет ничего, кроме предыстории, из-за отсутствия следов «грубых фактов» (или событий) открывается широкое поле деятельности для различного рода спекуляций, гипотез, которые с легкостью могут быть опрокинуты.
Маркс и Энгельс вменяют все это в вину «немцам». Причем делают они это со свойственным им юношеским задором, атакуя подвернувшегося им противника, своего соотечественника, представляющего собой частицу их собственной среды. И все-таки разве именно такой образ мышления не является наиболее жизнеспособным? Наши исследователи доисторической эпохи, располагая скудным, но внешне защищенным от «идеологических соблазнов» материалом, имеют видимость более «научных» историков. А не топчутся ли они на месте, на стадии бессмысленного повторения общих мест и изложения хрупких гипотез? Лишь с появлением надписей, хроник и памятников отходит в сторону взаимосвязанная действительность эпох, и для историографии остаются только факты относительно отдельных индивидов, меньшинств, мифов. Есть над чем серьезно поразмыслить: с одной стороны, голые факты, которые мы можем засвидетельствовать, изучая доисторическую эпоху, относящиеся к местам обитания, орудиям, изделиям первобытного человека, недостаточны для нас; с другой стороны, свидетельства самого человека обманывают нас или его самого. Историческая наука завтрашнего дня будет сочетать в себе объективную информацию, стройную и непроизвольную, с документами субъективного характера, которые будут подвергаться основательной критике. Надо сказать, что в этом отношении мы находимся пока что в самом начале пути.
3. Примат производства и отношения между людьми
Легко понять, что в Германии тех лет, полтора столетия тому назад, острая реакция двух требовательных умов на высокомерие Гегеля, на «революционные» претензии его критиков, на педантизм эрудитов формировавшихся тогда «исторических школ» была не удивительна. Не удивляет и то, что в подобной реакции было немало подчас несправедливых замечаний по отношению к Германии, которая рассматривалась как «слаборазвитая» страна (понятие, разумеется, современное, но время от времени полезное и применительно к прошлому). Маркс и Энгельс, открывая историков Французской революции, английскую экономическую и околоэкономическую литературу, находят близкие для себя факты. Но они хотят докопаться до самой теории истории. И если «Немецкая идеология» по части полемики, философии или революционных умозаключений может выглядеть устаревшей, если здесь мы еще не находим силы «Манифеста» или глубины «Капитала», тем не менее здесь, безусловно, можно отметить наличие новаторских формулировок, существенных с точки зрения будущего любой гуманитарной науки, а также схем, ориентирующих историков относительно периодизации и проблематики (даже самой новейшей истории).
Речь идет прежде всего о примате производства, примате генетическом, который, однако, не следует смешивать с расхожими гипотезами относительно генезиса общества, так как очевидность этого факта противоречит обыденному сознанию, традиционному пониманию истории, которое всегда игнорировало его:
«Первый исторический акт этих индивидов, благодаря которому они отличаются от животных, состоит не в том, что они мыслят, а в том, что они начинают производить необходимые им средства к жизни » [МЭ: 3, 19].
Ныне этот изначальный факт является фундаментальным условием развития всей истории: «Производя необходимые им средства к жизни, люди косвенным образом производят и самое свою материальную жизнь» [МЭ: 3, 19].
Но термин «производство» – не волшебный ключик: производство должно рассматриваться в связи с населением и на фоне отношений, возникающих между людьми. Маркс применяет здесь термин «Verkehr», равнозначный французскому «commerce», и, очевидно, применяет в его древнем значении отношений всякого рода. В эти отношения включены население и производство, находящиеся в постоянном взаимодействии:
«Это производство начинается впервые с ростом населения . Само оно опять-таки предполагает общение (Verkehr) индивидов между собой. Форма этого общения, в свою очередь, обусловливается производством» [МЭ: 3, 19].
Таким образом, формируется «деятельный процесс жизни», только и могущий объяснить историю.
«Когда изображается этот деятельный процесс жизни, история перестает быть собранием мертвых фактов, как у эмпириков, которые сами еще абстрактны, или же воображаемой деятельностью воображаемых субъектов, какой она является у идеалистов» [МЭ: 3, 25].
Мы должны согласиться с этим обвинением против историка-эмпирика, который питает иллюзии насчет своей «конкретности», тогда как его усилия направлены на доведение понятия «факта в себе» до максимального уровня абстракции. Это, однако, не означает, что следует пренебрегать эмпирическим наблюдением; но нужна гипотеза – и прежде всего гипотеза о рациональности действительности, – организующая это наблюдение, которое в свою очередь подтверждает гипотезу, оспаривает ее или исправляет:
«Итак, дело обстоит следующим образом: определенные индивиды, определенным образом занимающиеся производственной деятельностью, вступают в определенные общественные и политические отношения. Эмпирическое наблюдение должно в каждом отдельном случае – на опыте и без всякой мистификации и спекуляции – вскрыть связь общественной и политической структуры с производством» [МЭ: 3, 24].
Говоря об «общественной и политической структуре», Маркс пока что воздерживается от употребления слова «Struktur» – латинского термина, вызывающего в памяти пластический архитектурный образ. Он употребляет слово «Gliederung», создающее функционально-анатомический образ и вводящее полезное понятие членения.
«Немецкая идеология» не скрывает (напротив, всяческие исправления в тексте рукописи еще больше это подчеркивают), насколько трудно «построить» историю, прибегая к абстракции, но не впадая в философский идеализм:
«Изображение действительности лишает самостоятельную философию ее жизненной среды. В лучшем случае ее может заменить сведение воедино наиболее общих результатов, абстрагируемых из рассмотрения исторического развития людей. Абстракции эти сами по себе, в отрыве от реальной истории, не имеют ровно никакой ценности. Они могут пригодиться лишь для того, чтобы облегчить упорядочение исторического материала, наметить последовательность отдельных его слоев. Но, в отличие от философии, эти абстракции отнюдь не дают рецепта или схемы, под которые можно подогнать исторические эпохи. Наоборот, трудности только тогда и начинаются, когда приступают к рассмотрению и упорядочению материала – относится ли он к минувшей эпохе или к современности, – когда принимаются за его действительное изображение. Устранение этих трудностей обусловлено предпосылками, которые отнюдь не могут быть даны здесь, а проистекают лишь из изучения реального жизненного процесса и деятельности индивидов каждой отдельной эпохи» [МЭ: 3, 26].
Отдельные зачеркнутые слова (почему?) как раз уточняли, в чем заключается анализ и классификация исторического материала: «искать действительную, практическую взаимозависимость различных слоев». Это замечание, на мой взгляд, важно. Возможно, Маркс решил избавиться от слова «слои»? Так или иначе, употребив любое другое слово, он избегает опасности, которую таит в себе современный социологический словарь: ни в истории, ни в обществе не существует «слоев», представляющих собой нечто статическое, наподобие геологического разреза или археологической раскопки. Реликвии прошлого на фоне современности – общественные классы при определенном способе производства – являются активными элементами, находящимися в состоянии прогресса или регресса, обороны или нападения, они никогда не бывают неподвижны или независимы. Их практическая, реальная взаимозависимость сама по себе является объектом исторического исследования и изложения и, разумеется, в любом случае должна быть объектом особо пристального внимания историка-марксиста. Приводимый выше текст, очевидно, не является «доказательством», но в нем содержатся указания на то, каким образом у Маркса и Энгельса сформировалась новая и глубокая концепция истории, целиком принимающая во внимание трудности и препятствия, встающие на пути историка, когда тот движется между лишенным смысла эмпирическим описанием и абстракцией, отделенной от исторической действительности.
Следует также добавить, что, поскольку «Немецкая идеология» имеет философский характер, исторический аспект работы интересен для историка в связи с понятием истории и дискуссиями о ней; в ней имеются не только специально-научные замечания, но и попутные рассуждения о необходимости (или вредности) «исторического духа» вообще, а не одного лишь систематического «историзма». «Правильно мыслить» исторически, прежде чем строить какую бы то ни было историческую концепцию, – не в этом ли заключается духовная возможность и даже потребность? Так, Маркс и Энгельс критикуют Фейербаха, который «видит, например, в Манчестере одни лишь фабрики и машины, между тем как сто лет тому назад там можно было видеть лишь самопрялки и ткацкие станки, или же находит в Римской Кампанье только пастбища и болота, между тем как во времена Августа он нашел бы там лишь сплошные виноградники и виллы римских капиталистов» [МЭ: 3, 43].
Подобная неспособность мыслить в категориях, выходящих за пределы настоящего, вне статичной картины мира (на это способна только истинная культура историка), приводит Фейербаха – и многих других – к постоянному противопоставлению «истории» и «природы», «которая, кроме разве отдельных австралийских коралловых островов новейшего происхождения, ныне нигде более не существует» [МЭ: 3, 44]. И они замечают в полемике с Бауэром, который говорил о «противоположности между природой и историей»: «как будто это две обособленные друг от друга „вещи“, как будто человек не имеет всегда перед собой историческую природу и природную историю» [МЭ: 3, 43]. Поэтому, «поскольку Фейербах материалист, история лежит вне его поля зрения; поскольку же он рассматривает историю – он вовсе не материалист» [МЭ: 3, 44]. По сути дела, видя в человеке ощущающий объект, он как бы не замечает ощутимой деятельности, а когда он говорит о реальном человеке, индивиде во плоти и крови, то речь идет о человеке, состоящем лишь из чувств и страстей и не связанном насущными материальными потребностями. Эта критика словно бы обращена на полстолетия вперед, в адрес Мигеля де Унамуно, который в среде историков также считался создателем «человека во плоти и крови», но питавшим высокомерное презрение к его реальным потребностям.
Не будем слишком негодовать по поводу этих обвинений в адрес литературной философии, в большинстве своем скорее банальных. Блестящие формулировки из области «истории» всегда находят более широкий отклик, нежели серьезная трактовка действительности. Вместе с тем существенно то, что Маркс и Энгельс, сводя счеты со своей прежней «философской совестью», заложили некоторые позитивные основы исторического материализма, хотя и в незавершенном виде.
1) Существует тесная связь между производительными силами, которыми располагает общество (о чем свидетельствует производительность труда), и разделением труда, определяющим формы общественных отношений (совокупность которых до сих пор определяется как «гражданское общество»), а также между функционированием этого «гражданского общества» и процессом политической истории и ее «событиями»:
«Но не только отношение одной нации к другим, но и вся внутренняя структура самой нации зависит от ступени развития ее производства и ее внутреннего и внешнего общения. Уровень развития производительных сил нации обнаруживается всего нагляднее в том, в какой степени развито у нее разделение труда. Всякая новая производительная сила… влечет за собой дальнейшее развитие разделения труда… Различные ступени в развитии разделения труда являются вместе с тем и различными формами собственности, т.е. каждая ступень разделения труда определяет также и отношения индивидов друг к другу соответственно их отношению к материалу, орудиям и продуктам труда» [МЭ: 3, 20].
Это еще не «марксистский» словарь: «разделение труда», столь дорогое для классиков политэкономии понятие, частично будет уточнено и частично разрушено в ходе дальнейшего анализа. Однако здесь уже содержатся такие замечания, о которых многие историки, в том числе марксисты, забывают: не следует смешивать рост производительных сил с просто количественным расширением известных уже до того производительных сил (например, возделывание новых земель), когда большая площадь необрабатываемых земель обусловливает примитивность форм собственности. Мы обращаем внимание на это обстоятельство в противовес неправомерному приложению современных экономических законов к обществу, которое не могло бы ими воспользоваться: тот факт, что Маркс и Энгельс, всегда проявлявшие интерес к будущему и готовность к активным действиям в настоящем, в то же время столь часто обращались к первичным способам производства, говорит о том, что эти способы производства занимали во времени и пространстве гораздо больше места, чем те способы и экономические формы, которые нас преследуют теперь. Так вырисовываются контуры фундаментального закона: соответствие производительных сил производственным отношениям.
2) Соотношение, существующее между этими аспектами действительности и представлениями людей, следует понимать не как соотношение представление – действительность, а, наоборот, действительность – представление:
«Люди являются производителями своих представлений, идей и т.д., – но речь идет о действительных, действующих людях, обусловленных определенным развитием их производительных сил и – соответствующим этому развитию – общением, вплоть до его отдаленнейших форм… Таким образом, мораль, религия, метафизика и прочие виды идеологии и соответствующие им формы сознания утрачивают видимость самостоятельности. У них нет истории, у них нет развития; люди, развивающие свое материальное производство и свое материальное общение, изменяют вместе с этой своей действительностью также свое мышление и продукты своего мышления. Не сознание определяет жизнь, а жизнь определяет сознание» [МЭ: 3, 24 – 25].
Борьба с идеализмом в 1845 году проливает свет на данное положение. Следует иметь в виду (как урок для историка), что существует необходимость – особенно острая в наше время – бороться против любой такой истории идей, образа мышления и науки, которая полагается исключительно на внутренние, формальные законы, а не на «производство мыслей» (любого порядка), не на изменения их под воздействием социальной и материальной жизни. Каждый раз в историографической практике, и прежде всего в области философии, может появиться опасность автономной трактовки тех или иных явлений мысли; и часто под внешней видимостью абсолютной новизны скрывается традиционное упрощение.
3) Быть может, менее явно, но совершенно очевидно в «Немецкой идеологии» присутствует тема противоречия между производительными силами и производственными отношениями со всеми вытекающими отсюда революционизирующими последствиями:
«В своем развитии производительные силы достигают такой ступени, на которой возникают производительные силы и средства общения, приносящие с собой при существующих отношениях одни лишь бедствия, являюсь уже не производительными, а разрушительными силами (машины и деньги). Вместе с этим возникает класс, который вынужден нести на себе все тяготы общества, не пользуясь его благами, который, будучи вытеснен из общества, неизбежно становится в самое решительное противоречие ко всем остальным классам» [МЭ: 3, 69].
И именно зарождающееся «коммунистическое сознание» открывает для Маркса и Энгельса в реальной действительности это эмбриональное противоречие и предвосхищает (весьма заблаговременно) будущее. Однако историческая повторяемость революционных традиций указывает на то, что речь идет в равной степени о прошлом и будущем:
«…условия, при которых могут быть применены определенные производительные силы, являются условиями господства определенного класса общества, социальная власть которого, вытекающая из его имущественного положения, находит каждый раз свое практически -идеалистическое выражение в соответствующей государственной форме, и поэтому всякая революционная борьба направляется против класса, который господствовал до того» [МЭ: 3, 69 – 70].
4) Любопытно, что Маркс и Энгельс замечают, что традиционные историки, и в особенности экономисты, вполне допускают влияние неравномерного материального развития на отношения между «нациями», которое детерминирует борьбу между ними. И действительно, идеология весьма часто, вуалируя внутреннюю действительность, оправдывает из соображений материального и интеллектуального «превосходства» колониальные предприятия и завоевания:
«Взаимоотношения между различными нациями зависят от того, насколько каждая из них развила свои производительные силы, разделение труда и внутреннее общение. Это положение общепризнанно» [МЭ: 3, 19 – 20].
В «Немецкой идеологии» делается заключение, что в Германии с ее измученным «национальным сознанием» противоречие между производительными силами и производственными отношениями возникает или, вернее, проявляется «не в данных национальных рамках, а между данным национальным сознанием и практикой других наций» [МЭ: 3, 30]. Современные проблемы слаборазвитости подтверждают это ранее интуитивное предсказание.
5) И все же, хотя марксистское новаторство, как очевидно, не проходит мимо проблемы передела мира между организованными группами – «государствами», само понятие «нации» остается под вопросом. Суть его заключается в противопоставлении классическому противоборству между «индивидуальными» и «коллективными» интересами противоборства классов, находящихся у власти, и классов подчиненных:
«Отсюда следует, что всякая борьба внутри государства – борьба между демократией, аристократией и монархией, борьба за избирательное право и т.д. и т.д. – представляет собой не что иное, как иллюзорные формы, в которых ведется действительная борьба различных классов… Отсюда следует далее, что каждый стремящийся к господству класс, – если даже его господство обусловливает, как это имеет место у пролетариата, уничтожение всей старой общественной формы и господства вообще, – должен прежде всего завоевать себе политическую власть, для того чтобы этот класс, в свою очередь, мог представить свой интерес как всеобщий, что он вынужден сделать в первый момент» [МЭ: 3, 32 – 33].
Историка как бы предупреждают: под иллюзорной оболочкой скрывается действительность; под покровом политики – общественные отношения; под покровом всеобщей заинтересованности – классовые интересы; под формами государства – структура гражданского общества:
«…это гражданское общество – истинный очаг и арена всей истории, видна нелепость прежнего, пренебрегавшего действительными отношениями понимания истории, которое ограничивалось громкими и пышными деяниями» [МЭ: 3, 35].
Маркс и Энгельс в целях достижения полемического эффекта (как, впрочем, это делают и другие историки: достаточно вспомнить Симианда, Блока и Февра) придают современной им историографии карикатурные черты. Вообще никогда не было недостатка в попытках высветить кулисы грандиозного театра истории; однако экономика, финансовые отношения, законы и язык экономики всегда считались полем деятельности специалистов – титулом историка награждались, как правило, официальные риторы и философы. После Маркса, во второй половине XIX столетия, позитивистская историография эрудитов еще более расширит поле этой «специализации», особенно в области политической истории, низведенной до уровня анекдотов (из жизни великих людей) и все менее соприкасающейся с явлениями социальной жизни; в учебниках истории придворную историографию заменят лубочные иллюстрации великих событий и морализаторские поучения. В данном случае это явная реакция на Маркса, не совсем осознаваемая и бледно выраженная ввиду того, что молчание в еще большей степени, чем попытки опровержения, способствовало развитию борьбы против истории, выступающей с революционными выводами. Поэтому верно и то, что в нашем столетии какое-нибудь открытие в области истории, не придающее значения отдельному «событию» в поисках «реальных отношений», может быть сделано без оглядки на Маркса и поэтому, несмотря на все свои достоинства, не будет иметь достаточной теоретической базы, а будет грешить чрезмерными иллюзиями относительно своей новизны. Это не мешает говорить об опасности Маркса и выступать с нападками против него, прибегая к помощи псевдоисторического структурализма и антиисторической социологии. Один момент в этой связи может быть проиллюстрирован с помощью удачного выражения из «Немецкой идеологии»: «Почти вся идеология сводится либо к превратному пониманию этой истории, либо к полному отвлечению от нее. Сама идеология есть только одна из сторон этой истории» [МЭ: 3, 16].
6) Подобное низложение (или погребение под нагромождением консервативных теорий) какой бы то ни было революционной гуманитарной науки знаменательно с исторической точки зрения:
«Мысли господствующего класса являются в каждую эпоху господствующими мыслями. Это значит, что тот класс, который представляет собой господствующую материальную силу общества, есть в то же время и его господствующая духовная сила. Класс, имеющий в своем распоряжении средства материального производства, располагает вместе с тем и средствами духовного производства, и в силу этого мысли тех, у кого нет средств для духовного производства, оказываются в общем подчиненными господствующему классу. Господствующие мысли суть не что иное, как идеальное выражение господствующих материальных отношений, как выраженные в виде мыслей господствующие материальные отношения; следовательно, это – выражение тех отношений, которые и делают один этот класс господствующим, это, следовательно, мысли его господства» [МЭ: 3, 45 – 46].
Речь идет о еще одной грандиозной проблеме: должна ли (и может ли) история строить представление об обществе иной эпохи согласно современным критериям, которые в свою очередь являются продуктами общества, истории? Здесь имеется риск впасть в анахронизм, который Люсьен Февр считал страшным грехом и с которым боролся в связи с исследованиями творчества Рабле. Но для каких нужд служит определение «сословного общества» как общества, в котором неискушенный человек видит иерархию «сословий», или зачем говорить о том, что вассал был связан со своим сувереном понятием «верности»?
«Когда, однако, при рассмотрении исторического движения, отделяют мысли господствующего класса от самого господствующего класса, когда наделяют их самостоятельностью, когда, не принимая во внимание ни условий производства этих мыслей, ни их производителей, упорно настаивают на том, что в данную эпоху господствовали те или иные мысли, когда, таким образом, совершенно оставляют в стороне основу этих мыслей – индивидов и историческую обстановку, – то можно, например, сказать, что в период господства аристократии господствовали понятия: честь, верность и т.д., а в период господства буржуазии – понятия: свобода, равенство и т.д.
…В то время как в обыденной жизни любой shopkeeper отлично умеет различать между тем, за что выдает себя тот или иной человек, и тем, что он представляет собой в действительности, наша историография еще не дошла до этого банального познания. Она верит на слово каждой эпохе, что бы та ни говорила и ни воображала о себе» [МЭ: 3, 47, 49]
Кто-нибудь может возразить: но ведь профессия историка не заключается только лишь в определении духовного склада людей определенной эпохи с помощью «воскрешения» условий их жизни и коллективных форм мышления? Правда, подобная «история-воскрешение» пользуется успехом в среде интеллигенции. Но это ненаучная история – не наука об обществе, изучающая развитие общества, исследующая его механизмы. Эта форма знания не может довольствоваться спиритизмом и реконструкциями, но требует последовательного анализа, в котором должны фигурировать взаимозависимые факторы. Говорить о том, что историю можно «творить» с помощью «идей» или «психологии», – такая же тавтология и такой же абсурд, как говорить о «психологии» экономических феноменов. Конечно, любая статистическая производная выражает индивидуальные, «психологические» решения, но тем не менее в период инфляции «склонность тратить» не приведет чернорабочего в дорогие рестораны. Психоанализ, несмотря на свои материалистические посылки, сам по себе не является надежной основой для исторического анализа: он способен пролить свет на сущность форм проявления человеческой реакции на то или иное событие, но не может внести полную ясность в сущность стоящих за этой реакцией социальных факторов. Почти полтора столетия спустя после написания «Немецкой идеологии» остается открытым вопрос, какая же часть исторической литературы ускользает от содержащейся в этой работе критики по отношению к источникам.
7) Следует подчеркнуть еще один момент, касающийся классового состава общества, относительно которого в книге содержится ряд указаний, все еще полезных для историка, социолога, исследователя современного общества. Часто Маркса обвиняют в недостаточной ясности трактовки понятия «класс» – как вследствие незавершенности той главы «Капитала», где должен был рассматриваться этот вопрос, так и вследствие крайней схематичности описания противоречий, присущих капитализму (буржуазия, пролетариат), а также использования в исторической части (Германия, Англия, Франция) нечетких, плохо определенных понятий (собственники, промышленники, мелкая буржуазия, крестьянство и т.д.).
Мне приходилось наблюдать (правда, аргументация заняла бы объемистый том), как не у Маркса, а в действительности соотношение между простотой и сложностью классовой структуры в значительной степени зависит от стадии развития способа производства; простое разделение на классы (трехстороннее при феодализме и двухстороннее при капитализме) характерно в основном для кульминационных моментов развития общественной формации – структура упрощается и приближается к своего рода модели, в то время как усложнение структуры или видимость ее усложнения происходит лишь в переходные периоды, когда развитость и слаборазвитость, разрушение структуры и образование новой наличествует синхронно и взаимообусловленно. Кроме того, внутри четко выраженных классов нетрудно заметить конкурентность отдельных категорий, то есть групп, неравномерно связанных с различными по своему характеру отраслями производства. Это и градации второго порядка внутри господствующих классов (промышленники – аграрии, импортеры – экспортеры, кредиторы – дебиторы), и «противоречия внутри народа». Давно уже стало классическим различие между противоречием и антиномией. Наконец, в ходе классовых битв выявилась особая проблема сложных взаимоотношений между отдельными интеллектуалистскими движениями, проблема классовых притязаний духовенства и его современного эквивалента – «третьей силы».
Именно в «Немецкой идеологии» содержатся особенно поучительные для нынешнего времени положения об оттенках (то и дело возникающих и исчезающих в зависимости от переменного успеха в ходе классовой борьбы) между категориями одного и того же класса, а также между «активными» членами господствующих классов и их «интеллигенцией». Но как только опасность революции ставит под сомнение пребывание у власти того или иного класса, видимая сложность структуры уступает место упрощению.
«Разделение труда, в котором мы уже выше… нашли одну из главных сил предшествующей истории, проявляется теперь также и в среде господствующего класса в виде разделения духовного и материального труда, так что внутри этого класса одна часть выступает в качестве мыслителей этого класса (это его активные, способные к обобщениям идеологи, которые делают главным источником своего пропитания разработку иллюзий этого класса о самом себе), в то время как другие относятся к этим мыслям и иллюзиям более пассивно и с готовностью воспринять их, потому что в действительности эти-то представители данного класса и являются его активными членами и поэтому они имеют меньше времени для того, чтобы строить себе иллюзии и мысли о самих себе. Внутри этого класса такое расщепление может разрастись даже до некоторой противоположности и вражды между обеими частями, но эта вражда сама собой отпадает при всякой практической коллизии, когда опасность угрожает самому классу, когда исчезает даже и видимость, будто господствующие мысли не являются мыслями господствующего класса и будто они обладают властью, отличной от власти этого класса» [МЭ: 3, 46].
Таково положение, из которого каждый историк должен черпать свое вдохновение, находясь перед дилеммами «интеллигенции» в кульминационный момент классовой борьбы: к какому классу принадлежит эта интеллигенция? к какому классу апеллирует поддерживаемая ею идеология? как реагирует этот класс? В наше время, когда такие слова, как «буржуазия», «пролетариат», «власть», «демократия», «бюрократия», «идеология», столь часто и неосторожно употребляются не в собственном своем значении (если не сказать – ошибочно), постановка этих вопросов помогает провести грань между видимым конфликтом и конфликтом реальным, между классами, давно находящимися у власти, и классами, пришедшими к власти недавно (или по крайней мере не спутать их), между идеологиями – традиционной, псевдореволюционной и контрреволюционной. Задача политического деятеля в данном случае ничем не отличается от задачи историка, с той лишь разницей, что последний, зная о подводных течениях борьбы, способен к ее анализу. Но именно поэтому политика станет наукой лишь в том случае, если в науку превратится история.
Разумеется, «Немецкая идеология» не является учебником по истории, но она, безусловно, является работой подлинных историков – в особенности если принять во внимание принципы, извлеченные нами из текста, сущность которых раскрывается весьма полно и которые не поддаются произвольному толкованию в последующих формулировках, имеющих синтетический характер и привлекательных благодаря своей сжатой форме. Кроме того, надо принять во внимание содержание отдельных моментов, которые в более поздних работах найдут более адекватную трактовку и более уверенную форму выражения, пусть даже на различных информативных уровнях. Нам достаточно хорошо известны работы Маркса, написанные примерно в одно время с «Немецкой идеологией», по которым мы можем судить о прогрессе знаний автора в области истории техники, народного хозяйства, общественной истории. Из них следует, что ввиду отсутствия основополагающего понятия «способ производства», его социологическое видение еще довольно туманно и слабо мотивировано, однако употребление таких терминов, как «разделение труда», «отношения между городом и деревней», «смена различных типов собственности», многочисленные исследования по истории Европы свидетельствуют о необычайной точности отражения характерных черт действительности: беспомощность восстаний эпохи Средневековья, зарождение мануфактуры, роль бродяжничества в процессе становления современной эпохи, зарождение крупной торговли, появление фигуры «крупного» буржуа, противопоставляемой мануфактурщикам и кустарям, и «мелкого» по сравнению с современным индустриальным предпринимателем, двойственный характер капитализма, проявляющего ту или иную из своих сторон в зависимости от обстановки, – национальный, протекционистский капитализм и международный, выступающий за свободу торговли. Не следует забывать и о весьма многозначительном замечании Маркса относительно дальнейших судеб США – капиталистический мир, лишенный наследия прошлых эпох, свободный перед свободным пространством. Эта способность уловить пропорции, обратить внимание на решающий фактор и особенно отсутствие непонятных мест, даже когда имеющаяся информация пестрит белыми пятнами, – все это свидетельствует о гениальности Маркса и Энгельса как историков с момента открытия ими истории или открытия ими самих себя.
Не менее поучителен пример Маркса и Энгельса как критиков историографии, каковыми они являлись с самого начала, выступив с детальным текстологическим анализом плагиата Карла Грюна или высмеивая «geschichtliche Reflexionen» Макса Штирнера, которые как раз имеют тот недостаток, что не являются «историческими» в попытках обнаружить параллели между эпохой и расой (детство – юность – зрелость = негроиды – монголоиды – белые); или же выступая с едкой сатирой на отождествление «святым Максом» догматизма Робеспьера с папским догматизмом. Правда, может встать вопрос: стоило ли все это их критики (кстати сказать, именно эта работа была предоставлена «грызущей критике мышей»), и все же эта реакция в защиту истории против абсурда как никогда отвечает нуждам нашей эпохи. Псевдонаучное, псевдореволюционное интеллектуальное перепроизводство в Германии 40-х годов XIX века словно перекликается с некоторыми примерами публицистики нашего времени: но кто займется добросовестным анализом «идеологии» наших дней, анализом всех наших прегрешений против истории?
4. «Ключ для того, чтобы определить направление»
Еще один шаг был сделан Марксом и Энгельсом в 1847 году – не столько в «Нищете философии», где первоначальная критика антиисторических робинзонад вскоре уступает место логическим спорам и где чересчур схематичные формулировки дают повод для скоропалительных обличений или неуместного цитирования со стороны плохих марксистов: «Ручная мельница дает вам общество с сюзереном во главе, паровая мельница – общество с промышленным капиталистом» [МЭ: 4, 133]. На самом же деле вся деятельность Маркса противоречит такой схематичности, объяснимой лишь в контексте ответа Прудону, который смешивал экономические категории с действительностью. И все же «Нищета философии» предоставляет в распоряжение историка определенную модель анализа (машины, забастовки, рассматриваемые как результат и фактор истории одновременно).
В том же году «Манифест Коммунистической партии» ознаменовал собой поворот к обновлению мировой исторической литературы, которой ввиду определенных трудностей, отмеченных впоследствии Фюстелем де Куланжем, как раз недоставало подлинного синтеза, общих взглядов, направленных на выявление своеобразного характера развития истории. Я всегда подозревал, что утверждение Раймона Арона: «Искать причины в истории имеет больше смысла, нежели изображать крупными штрихами историческую панораму или приписывать прошлому неуверенность в будущем», – основано на страхе перед будущим, которое уготовано в «Манифесте» для буржуазии. Блестящая картина исторических триумфов буржуазии, предвосхищающая ее закат, воспринималась как дурной навет, который необходимо предотвратить с помощью заклинаний! Этой задаче полностью посвятила себя позитивистская история, пытаясь низвести марксизм до уровня «философии истории», а пророчества «Манифеста» – до ранга несбывшихся прорицаний. И действительно, если во фразе, которой открывается «Манифест», – «Призрак бродит по Европе – призрак коммунизма» – слово «Европа» заменить на слово «мир», станет отчетливо видна вся его актуальность сегодня.
Вот одно воспоминание личного характера. В 1943 году в лагере для военнопленных в Германии я позволил себе роскошь (правда, это было не слишком опасно благодаря невежеству наших надсмотрщиков) прочесть вслух «Манифест» перед многочисленной аудиторией, внимавшей в напряжении и страхе. Один из моих старых друзей, талантливый историк и педагог, вдруг воскликнул: «Какой текст! Казалось бы, знаешь его наизусть, но всегда изумляешься, когда перечитываешь его». Действительно, этот очерк мировой истории со времен Средневековья до наших дней – который, разумеется, не представляет собой какого-то «описания» мировой истории, но является анализом ее «разделов», «факторов», преобразующих мир, – ныне нашел свое подтверждение и ассимилирован (и одновременно порядком сдобрен и стерилизован) благодаря общедоступности информации. Так что его содержание теперь может выглядеть банальным, изложение – всего лишь изящным, а сутью можно пренебречь («вещи, о которых давно всем известно»), свести его революционизирующее значение к простой формальности. Но кому было под силу писать историю подобным способом в 1847 году? Как отмечал по иному поводу Альтюссер, Маркс представляет собой такую новизну для своего времени, что не успеваешь его понять. «Манифест» получает должное распространение лишь в 1870 году. Совершенно очевидно, что он не мог появиться из ничего. Его предшественниками были Адам Смит, французские историки – представители третьего сословия и – что было необычайным совпадением с любознательностью Маркса – зародившаяся к середине XIX столетия немецкая экономическая история. Но Смит был к тому времени уже общепризнанным авторитетом для экономистов, в то время как немецкая экономическая история замкнулась на эмпиризме эрудитов. «Манифест» же остается первым шедевром истории-синтеза, истории-объяснения.
Я не ставлю здесь своей задачей рассмотрение его революционизирующего значения; хотелось бы лишь вскользь упомянуть о значении третьей части «Манифеста», часто упускаемой из виду. В самом деле, эта часть служит важнейшим уроком методологии. Под одним и тем же термином «социализм» дается понимание его различными классами: «феодальный социализм», «клерикальный социализм» классов, потесненных буржуазией, «мелкобуржуазный социализм» тех классов, которым она угрожает, «консервативный, или буржуазный, социализм», предлагаемый как контрреволюционная плотина, различные формы «критически-утопического социализма», способные соблазнить отдельные секторы пролетариата, но обреченные на немощное сектантство. Налицо классовое развенчание этого слова в контексте времени. Эта работа историка будет возобновлена и сознательно калькирована в 1904 году молодым Сталиным в связи с понятием «национализм». Сталин займется составлением текста, очень важного с точки зрения не только марксистской литературы, но и всей историографии.
Именно принимая во внимание методологическую важность наименее цитируемых фрагментов из других работ Маркса и Энгельса, хотелось бы указать на плачевную общепринятость считать «историческими работами» (кроме «Крестьянской войны») только «Революцию и контрреволюцию в Германии», «Классовую борьбу во Франции», «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта» и «Гражданскую войну во Франции». Мои сожаления по этому поводу весьма относительны, так как очевидно, что речь идет о крупных исторических работах. Но боюсь, что они признаны таковыми лишь потому, что они больше, чем другие работы Маркса и Энгельса, похожи на традиционную историю – историю партий, политических деятелей, избирательных кампаний, возмущений, репрессий и т.д. К тому же с некоторых пор стало модой приправлять все что угодно социально-экономическим соусом (когда заводят речь об экономических кризисах, структуре общества, «буржуазии», «пролетариате», борьбе трудящихся). Случается, некоторые забывают, что (как это произошло с «Манифестом») не Маркс пишет, как мы, а мы хотели бы писать, как он. Думать, как он, еще труднее.
В так называемых «исторических работах», упомянутых нами (так же, как и в «Крестьянской войне»), речь идет о неудавшихся революциях. И первый совет, который дают Маркс и Энгельс историкам и политикам (в особенности политикам, потерпевшим поражение) в отношении негативного исхода событий, заключается в том, чтобы не обижаться на господина Икс или гражданина Игрек (сегодня следует добавить – товарища Зет). И если «народ» (кавычки принадлежат Энгельсу) был «обманут» или «предан», следует объяснить, почему такое могло произойти. Ясного ответа не дадут коллективные заблуждения (той или иной партии, крестьянства, мелкой буржуазии и т.п.). Необходимо целиком переосмыслить всю историческую ситуацию. Но тут же угрожает другая опасность: механицизм, фатализм «обстоятельств», перечеркивающий всякую ответственность вплоть до утверждения закономерности любого события.
Как же выявить (с одной стороны, «по вине такого-то», с другой – «не могло быть иначе») необходимые условия, суждения или действия, которые определили, оценили или использовали те или иные события, придав им соответствующую направленность или оставив неизменными? Глобальная историческая оценка гораздо сложнее объективных данных военной стратегии, и было бы карикатурой представлять себе принятие политических решений как принятие определенной стратегии в теории игр: группы и индивиды сами по себе являются носителями своих особых решений и на протяжении почти всей истории действуют лишь инстинктивно, эмпирически. Историки, выступая со своей оценкой апостериори, сравнивают результаты этих решений с условиями, в которых они принимались и которые следовало учесть. Согласно Раймону Арону, они снова добровольно обрекают себя на неопределенность; согласно Марксу, они пытаются уменьшить эту неопределенность путем анализа и информации. Определение Арона подходит для классиков истории, начиная с Фукидида; новаторство Маркса и Энгельса имеет своей целью: 1) развеять иллюзии насчет свободы принятия индивидуальных решений – свободы, разумеется, не «детерминированной», но глубоко отмеченной печатью классовой принадлежности тех, кто за эти решения несет ответственность, и положения, занимаемого этим классом; 2) определить значение и тип информации, которой часто недостает политику; 3) провести грань между видимостью поставленной проблемы (экономические меры, тип власти, моральные аргументы) и реальностью, определяемой борьбой классов.
Первое заключается, следовательно, в комплексном анализе (Zusammensetzung) соответствующих общественных классов: не заниматься «стратификацией», а анализировать интересы, чаяния и взаимные возможности. Второе – в определении проблемы во времени и пространстве: сегодня мы говорим об анализе структуры и конъюнктуры, однако эти термины не привносят ничего нового, помимо того, что содержится в методологическом наследии Маркса. Такая сбалансированная картина анализа материальных условий и наблюдений психологического характера, открывающая работу «Классовая борьба во Франции», завершается беглым обзором двух событий экономического характера, имеющих мировое значение: 1) продовольственного кризиса (сегодня мы могли бы назвать его «кризисом древнего типа»: болезни картофеля, неурожаи, голод, крестьянские волнения); 2) общего кризиса торговли и промышленности – капиталистического кризиса, природа и периодичность которого были показаны уже в «Манифесте».
Однако часто забывают сопоставить данное конъюнктурное замечание с содержанием 20 страниц, опубликованных в том же издании «Новой Рейнской газеты» за 1850 год, где на основе внушительной документации анализируется цикл (не только кризис) мирового значения: возвращение к периоду процветания изучается и рассматривается как фактор, моментально сводящий на нет революционную ситуацию с единственной определенностью: «Новая революция возможна только вслед за новым кризисом. Но наступление ее так же неизбежно, как и наступление этого последнего» [МЭ: 7, 100].
Действительно, Маркс при необходимости, как, например, в «Классовой борьбе во Франции», анализирует фактор конъюнктуры с большой осторожностью, хорошо сознавая громоздкость цифрового материала и понимая, что забытые имена не найдут большого отклика. Тем не менее документированность его материалов значительно превосходит сжатость изложения, которую он считает оптимальной для своих работ. Это наводит на мысль, что современная «политология» часто содержит лишь поверхностные намеки на экономику, в то время как экономические журналы накапливают таблицы с цифрами и диаграммы с кривыми, словно экономика представляет собой простой механизм и словно только экономическая политика является определяющей, а не социальные силы, которые ее определяют.
Стоит принять во внимание также некоторые особенности композиции так называемых «исторических работ» Маркса и Энгельса. Сегодняшние историки, считающие необходимым рассматривать структуру общества в перспективе (в том случае, если не верят в непосредственное открытие), в соответствии с конъюнктурой данной эпохи и сообразно обстановке, складывающейся в результате тех или иных событий определенного периода, часто склонны последовательно излагать эти три аспекта всеобщей истории, рассматривая их строго обособленно друг от друга. Такой прием логически обоснован, а следовательно, правомерен. Но при анализе происходящих событий существует опасность неправильно определить то звено, которое связывает эти события со структурой общества и конъюнктурой данной эпохи. Маркс и Энгельс избегают такой непосредственной, «запланированной» опасности: для них самое главное – связующее звено. Изложение событий может предшествовать или следовать за объяснением причин, их породивших; иногда событие определяется преимущественно конъюнктурой, а не структурой (общества), или наоборот. Таким образом, согласно определению Шумпетера, история Маркса не отделяет друг от друга, но и не смешивает экономические, социальные и политические факторы с простой случайностью; Маркс сочетает их. Более того, эта «разумная история» по непринужденности аргументации, остроте и добротности изложения есть живая история.
Но это также и воинствующая история. Прямо или косвенно она представляет собой историю современности. В этом ее отличие от позитивистской истории, претендующей на объективность и непривязанность к тому или иному времени, сводящей историю к простой любознательности по отношению к событиям прошлого, трактуемым как «несущественные». Однако любой пересказ событий, любой анализ причин ввиду неизбежности выбора вовлекает идеологию – почти безвредную, если она просто декларируется, и опасную, если она скрытая. Что касается современных событий, нет причин для того, чтобы не применить к ним исторический анализ, но «процветает» множество «политологий» и «социологий». Позволю себе еще раз отметить, что в условиях современной истории нечестно объявлять себя объективным, если известна твоя принадлежность к той или иной партии, и глупо верить в объективность того, кто принадлежит к какой-либо партии (а кто же не принадлежит к какой-либо партии?). Маркс и Энгельс, равно как и их великие ученики, открыто заявляют о своем политическом выборе, и вся их творческая деятельность посвящена единой цели. Вместе с тем они уверены, что лучшим способом для достижения этой цели является корректный анализ, способный дать по крайней мере достаточное обоснование событий, подлинно научную картину истории, принципы которой были предложены ими ранее, и, разумеется, создать хорошо функционирующий и оперативный аппарат на все случаи.
Не будет излишним ненадолго остановиться на вопросе о марксистской модели, предлагаемой исследователям-историкам, так как многие марксисты имеют тенденцию сводить эту модель к «Восемнадцатому брюмера», а антимарксисты склонны недооценивать именно этот тип марксистского творчества, квалифицируемый как «журнализм». Действительно, речь идет именно о журнализме, но в наилучшем значении этого слова. И это, безусловно, создает определенные пределы, о которых предупреждает Энгельс:
«Итак, если мы предпринимаем попытку разъяснить читателям „Tribune“ причины, которые не только сделали необходимой германскую революцию 1848 г., но с такой же неизбежностью обусловили и ее временное подавление в 1849 и 1850 гг., то от нас не следует ожидать полного исторического описания событий, происходивших в Германии. Последующие события и приговор грядущих поколений позволят решить, чтó именно из этой хаотической массы фактов, кажущихся случайными, не связанными друг с другом и противоречивыми, должно войти как составная часть во всемирную историю. Время для решения этой задачи еще не настало. Мы должны держаться в пределах возможного и будем считать себя удовлетворенными, если нам удастся раскрыть рациональные, вытекающие из бесспорных фактов причины, которые объясняют важнейшие события, главные поворотные моменты движения и дают ключ для того, чтобы определить направление, какое сообщит германскому народу ближайший, может быть, не особенно отдаленный взрыв» [МЭ: 8, 7].
Скромность, скрывающуюся за этими словами, можно сравнить только с точностью их употребления. Энгельс постулирует рациональность истории и возможность проникновения в ее глубины – причем в обозримом будущем только для живых умов и в определенных пределах, поставленных вынужденно общим недостатком информации, сравнительно непродолжительным промежутком времени, отведенного для размышлений, недостаточной дистанцией во времени, отделяющем от анализируемых событий, – но не для того, чтобы достичь «объективности», а чтобы определить значение последствий изучаемых фактов. Маркс и Энгельс, кажется, никогда не смешивали историю с политическим анализом современности. Они ознакомились со множеством работ по истории, экономике. Они были суровыми критиками, способными не согласиться и заклеймить ту или иную идею, но также всегда готовыми принять те идеи, которые считали правомерными. Известно, что Маркс принимал Гизо как дальновидного историка, но отвергал Гизо-пасквилянта [См. МЭ: 7, 218 – 223]. С другой стороны, мы никогда не находим у Маркса и Энгельса ни осуждений профессии историка, понимаемой как работа, необходимая для обеспечения информацией, ни размышлений на ту или иную тему из прошлого только лишь ради того, чтобы продемонстрировать собственную интеллектуальность: было бы излишним говорить об этом сегодня перед студентами или политиками, привыкшими презирать историческую эрудицию, в особенности если она не сосредоточена на революционных событиях или знакомых нам событиях нашего времени. И тем не менее вся история (прежде всего господствующих классов) может и должна быть доступной для оценки основных ставок, делаемых в политической борьбе.
Так называемые «исторические работы» должны быть, таким образом, переосмыслены с учетом тех пределов, которые были поставлены самими Марксом и Энгельсом сообразно условиям работы над этими произведениями. В предисловии к работе «Восемнадцатое брюмера» Рязанов вспоминает, что причиной написания ее было требование Вейдемейера (об этом сказано в письме Энгельса от 16 декабря); написать ее предлагалось в течение одной недели. 19 декабря Маркс сообщает Вейдемейеру о задержке работы до 23 декабря. Однако из-за тяжелой болезни Маркса работа была представлена, причем только ее первая часть, «лишь» 1 января 1852 года. Оставшаяся часть была представлена «только 13 февраля», как пишет Рязанов. Мы восхищаемся этими «лишь» и «только», принимая во внимание тот факт, что Маркс влачит в этот период нищенское существование, его семья находится на грани отчаяния и заслуживает всяческого сострадания. Так что просто поражает сам выход работы в свет. Энгельсом планировалась всего-навсего талантливая, «дипломатичная» статья, которая могла бы произвести фурор лишь после редакции Маркса, которому он 3 и 11 декабря излагает соответствующие события в блестящих выражениях, делясь своими впечатлениями о совершившемся государственном перевороте. Маркс, припертый к стенке своей первой частью, отосланной Вейдемейеру, перефразирует текст Энгельса, составленный в непосредственных выражениях, вложив в него от себя лишь собственный литературный гений. Таков знаменитый зачин насчет повторения исторической трагедии «в виде фарса» или фразы типа «люди сами делают свою историю, но они ее делают не так, как им вздумается» и т.д., которая много раз цитировалась, упоминалась и была предметом подражания. Либкнехт по этому поводу вспоминает Тацита, Ювенала и Данте! Но истинное ли это лицо Маркса-историка? Сам Маркс отрицает это: он не стремится – как рискнул это сделать Виктор Гюго – обессмертить Бонапарта при помощи оскорблений, его цель заключается в том, чтобы показать, как классовая борьба (и мы могли бы сказать: страх высших классов и глупость средних классов) может возвести в ранг героя личность посредственную, если не гротескную. Аналогичная история повторилась уже в нашем столетии – Муссолини, Гитлер, Франко и им подобные. История неудавшейся революции «не есть история преступления». И все это говорит за то, чтобы, имея перед собой пример Маркса, избежать подражательства (невозможно подражать неподражаемому, и никто не пишет «Восемнадцатое брюмера» по поводу всякого события) и заняться тщательным поиском истины под покровом блестящих формулировок – вот принцип серьезного анализа. Следует иметь в виду, что лишь в своей совокупности работы Маркса и Энгельса, написанные по поводу пережитой и осмысленной ими революции в период с 1848 по 1853 год, образуют историю. Наконец, следует помнить, что нельзя на основе отдельного эпизода, фигурирующего в конкретном времени и пространстве, строить теоретические обобщения, которых сам автор делать не собирался. Говорить о том, что Маркс признавал существование «крестьянского способа производства», или «парцеллярного» (мелкотоварного) способа производства, как это делалось только потому, что в 1852 году им было употреблено выражение «Produktionsweise» в отношении французского крестьянства, – значит забывать о том, что в ту эпоху им еще не была построена теория способов производства и что, сравнивая массы французского крестьянства с мешком картофеля, он тем самым отвергает всякое подозрение на сколько-нибудь четкую его структуру. Так, его описание кризиса (четыре миллиона бедняков) не содержит указания на ныне дискутируемый противоречивый вопрос: способствовали ли «завоевания» революции созданию удовлетворенного класса крестьянства, достигла ли таким образом равновесия Франция, были ли сколько-нибудь скомпрометированы темпы «развития» Франции в связи с замедлением темпов пролетаризации крестьянства? Вероятно, возможны и утвердительный и отрицательный ответы, однако ответ может быть дан лишь в результате углубленного анализа, но требовать его от Маркса – поистине сомнительный способ воздавать ему должное.
С другой стороны, существует привычка недооценивать его труды, считающиеся «политическими» в отличие от «исторических». Речь идет о многочисленных статьях на «актуальные» темы, не говоря уже об обширной переписке. Между тем их историческое содержание весьма значительно. Будучи маститыми журналистами, Маркс и Энгельс хотя и не увлекались корреспондентской работой и не брали интервью, но зато внимательно изучали как статьи различных периодов, так и различные документы – от парламентских дебатов до расследований, от законодательных актов до статистики, и все это не только использовалось, но и широко цитировалось ими. И читали они все это на языках оригинала, ибо могли свободно писать на немецком, французском, английском, знали итальянский, русский, испанский. Их многочисленные цитирования и ссылки безукоризненны, а их рецензии на работы Карлейля и Гизо вполне могли бы быть опубликованы в специальных исторических журналах. Вообще, с технической точки зрения, они работали как историки.
Вместе с тем следует поставить под сомнение прием объединения в одной и той же статье тем о Персии и Турции, о Крымской войне и Пальмерстоне, о религии и искусстве; было бы лучше провести грань между, с одной стороны, импровизированными или написанными по заказу фрагментами и, с другой, более продуманными статьями (которые часто бывали подсказаны именно этими фрагментами), проливающими свет на их аналитический метод. Наши авторы «специализировались» лишь в экономике (Маркс) и военных вопросах (Энгельс), а между тем вся история XIX столетия может быть переосмыслена, если целенаправленно использовать их творчество.
Кроме того, следует отметить, что Марксу случалось переосмысливать национальную «историю» тех или иных стран на протяжении нескольких эпох, например Испании, с которой я сам знаком лучше и которая наиболее характерна. Исследуя с журналистской точки зрения вопрос об «испанских революциях» – а Марксу заведомо было известно, что, несмотря на столь громкое наименование, речь идет всего лишь о «pronunciamentos» и «militarades», – он почувствовал потребность в более глубоких знаниях о «революционной» Испании, которая реально существовала, а поэтому ему были необходимы более глубокие знания об Испании вообще. Перед ним стояла задача не писать «историю Испании», а осмыслить Испанию в историческом плане. Поэтому он выучил испанский язык и читал Кальдерона и Лопе де Вега в оригинале. Надо заметить, что, начиная с «Немецкой идеологии», Маркс любил цитировать Сервантеса и Кальдерона, но в переводе, поэтому его ссылки носили литературный, «гуманитарный» характер. Но уже после 1856 года речь пойдет о ссылках исторических: в «Капитале» о Дон-Кихоте упоминается как о не приспособленном к своему времени человеке, как об анахронизме, а не как о характере. В статьях 1856 года описание войны за независимость строится на контрастах: от герильи, где действия не подкрепляются мыслью, к кадисским кортесам, где мысль не подкрепляется действием. Старая Испания Карла V также рассматривается без каких-либо натяжек. Что касается XIX века, то Маркс выбирает своим гидом Марлиани, итало-испанского историка и политического деятеля, «околомарксистские» формулы и выражения которого должны были бы шокировать его. К сожалению, вплоть до 1930 года в Испании игнорировалась картина ее собственной истории, обрисованной Марксом, который был известен скорее как устаревший и большей частью непонятый теоретик в среде революционеров, несмотря на усилия Энгельса и Лафарга.
5. Всемирная история как результат
Десять лет спустя после написания «Манифеста» Маркс вновь приступает в своем «Введении» (которое не будет им издано) к величайшему труду его жизни, к наброску плана трактата по экономике, а также и по социологии капиталистического мира, который, по сути дела, является также историческим, если учесть сделанные по ходу общие замечания о развитии производства или, как в четвертом абзаце, «пункты, которые следует здесь упомянуть и которые не должны быть забыты»: первый пункт – «война», последний пункт – «природная определенность», субъективно и объективно (племена, расы и т.д.); исследование типов историографии (включая Kulturgeschichte), диалектики производственных отношений, анализ «неодинакового отношения развития материального производства, например, к художественному производству»; наконец, весьма важное замечание: «Всемирная история существовала не всегда; история как всемирная история – результат» [МЭ: 12, 736].
Исследуя «Введение» 1857 года, мы можем сделать заключение о различиях, существующих между той работой, которую предполагал написать Маркс, и «Капиталом», который получился в результате. Ограничиваться чтением первого тома «Капитала», тем более первой его главы, не обращая внимания на историческую аргументацию, считая ее простой «иллюстрацией» к теоретической части работы, означает обеднять мысль Маркса, если не искажать ее, равно как при изучении Маркса-историка на материале «Капитала» ссылаться главным образом на главы о рабочем дне, первоначальном накоплении и генезисе торгового капитала. Конечно, это лишь обозримая, декларированная история, не «классическая», однако и не столь необычная ввиду ее конкретности в пространстве и времени. Гораздо труднее и вместе с тем гораздо более важно вести поиск истории там, где она сознательно завуалирована, где двадцать лет поисков и размышлений умещаются на двадцати страницах с виду абстрактного текста. Исследование, которое я пытался провести в области денег, может быть распространено на все основные понятия «Капитала»: заработная плата, производительный труд, резервная армия труда и т.д., за которыми всегда стоит огромный запас информации и исторического анализа в прямом смысле слова. Это своего рода масса информации, которую Маркс склонен постоянно наращивать: для него каждая формула является одновременно программой. Приведем хотя бы один пример – факторы производительности. Маркс напоминает о том, что
«развитие общественной производительной силы труда предполагает кооперацию в крупном масштабе, что только при этой предпосылке могут быть организованы разделение и комбинация труда, сэкономлены, благодаря массовой концентрации, средства производства, вызваны к жизни такие средства труда, например система машин и т.д., которые уже по своей вещественной природе применимы только совместно, могут быть поставлены на службу производства колоссальные силы природы и процесс производства может быть превращен в технологическое приложение науки» [МЭ: 23, 637 – 638].
Сколько труда для историка скрывается за каждым из этих положений! Заметим, что такой исторический фон – приобретенный синтез и предлагаемая программа – уже присутствует на первых же страницах «Капитала», в главах о стоимости и товаре. Барбон, Локк, Ле Трон, Батлер, Петти, аноним 1740 года, Верри и т.д. цитируются не случайно: речь идет о наиболее ценных проявлениях английской, французской и итальянской мысли, представленной в своих источниках; впрочем, таким же образом, когда перед нами выдержка из Аристотеля, мы имеем дело со ссылкой оригинального характера. Любая мысль, явно или неявно, дана в естественном окружении эпохи, в которую она зародилась; она представляет свое время. Так, на каждой странице своей работы Маркс не только сочетает экономическую теорию и исторический анализ (как указывал Шумпетер), но также детально разрабатывает теорию истории в сочетании с историей теоретической мысли, то есть то, что сам Шумпетер упускает из виду, несмотря на всю мощь его мысли и широкую эрудицию, причем главным образом его спасает эрудиция.
Можно было бы провести следующую параллель. Я часто ловлю себя на мысли о том, что всю теорию «Капитала» можно было бы уместить на сотне с небольшим страниц – размеры книги Хикса о стоимости и капитале (1946). Но это значило бы исказить Маркса. Недавно Хикс опубликовал свою теорию экономической истории, на сей раз объемом в двести страниц, где он не преминул сделать почтительные ссылки на труды Маркса. Но он предлагает использовать материал, накопленный историками за последнее столетие, которым мог бы располагать и Маркс. А ведь сам Хикс не засиживался часами в Британском музее, чтобы превзойти результаты исследований, проведенных непосредственно Марксом. «Кембриджская современная история» («Cambridge Modern History») считается им достаточной для этой цели. В действительности можно легко заметить, что для Хикса старая «наивная антропология» экономистов, более или менее дополненная современной игрой в «теорию решений», выдерживает дипломатию и политэкономию, но не труднодоступный и сложный анализ классов и классовой борьбы. Решительно, история экономистов, равно как часто и экономия историков, с трудом удовлетворяет условиям, поставленным перед ними Марксом.
«Капитал», как и «Немецкая идеология», если бы мне пришлось дать им определение в рамках темы «Маркс и история», являются не книгами по истории, а трудами историка. В конечном итоге если верно то, что Маркс оставил нам задачу определения понятия истории (при этом нельзя сказать, чтобы мы справлялись с этой задачей достаточно успешно), то мы можем утешить себя, перечитывая работы молодого Маркса, в которых развертывается энергичная критика абсурдного культа «понятия», насаждаемого плохими гегельянцами.