Тяжёлая лира

Ходасевич Владислав Фелицианович

ЕВРОПЕЙСКАЯ НОЧЬ

 

 

Петербург

Напастям жалким и однообразным Там предавались до потери сил. Один лишь я полуживым соблазном Средь озабоченных ходил. Смотрели на меня — и забывали Клокочущие чайники свои; На печках валенки сгорали; Все слушали стихи мои. А мне тогда в тьме гробовой, российской, Являлась вестница в цветах, И лад открылся музикийский Мне в сногсшибательных ветрах. И я безумел от видений, Когда чрез ледяной канал, Скользя с обломанных ступеней, Треску зловонную таскал, И, каждый стих гоня сквозь прозу, Вывихивая каждую строку, Привил-таки классическую розу К советскому дичку.

 

«Жив Бог! Умен, а не заумен…»

Жив Бог! Умен, а не заумен, Хожу среди своих стихов, Как непоблажливый игумен Среди смиренных чернецов. Пасу послушливое стадо Я процветающим жезлом. Ключи таинственного сада Звенят на поясе моем. Я — чающий и говорящий. Заумно, может быть, поет Лишь ангел, Богу предстоящий, — Да Бога не узревший скот Мычит заумно и ревет. А я — не ангел осиянный, Не лютый змий, не глупый бык. Люблю из рода в род мне данный Мой человеческий язык: Его суровую свободу, Его извилистый закон… О, если б мой предсмертный стон Облечь в отчетливую оду!

 

«Весенний лепет не разнежит…»

Весенний лепет не разнежит Сурово стиснутых стихов. Я полюбил железный скрежет Какофонических миров. В зиянии разверстых гласных Дышу легко и вольно я. Мне чудится в толпе согласных — Льдин взгроможденных толчея. Мне мил — из оловянной тучи Удар изломанной стрелы, Люблю певучий и визгучий Лязг электрической пилы. И в этой жизни мне дороже Всех гармонических красот — Дрожь, побежавшая по коже, Иль ужаса холодный пот, Иль сон, где, некогда единый, — Взрываясь, разлетаюсь я, Как грязь, разбрызганная шиной По чуждым сферам бытия.

 

Слепой

Палкой щупая дорогу, Бродит наугад слепой, Осторожно ставит ногу И бормочет сам с собой. А на бельмах у слепого Целый мир отображен: Дом, лужок, забор, корова, Клочья неба голубого — Всё, чего не видит он.

 

«Вдруг из-за туч озолотило…»

Вдруг из-за туч озолотило И столик, и холодный чай. Помедли, зимнее светило, За черный лес не упадай! Дай посиять в румяном блеске, Прилежным поскрипеть пером. Живет в его проворном треске Весь вздох о бытии моем. Трепещущим, колючим током С раздвоенного острия Бежит — и на листе широком Отображаюсь… нет, не я: Лишь угловатая кривая, Минутный профиль тех высот, Где, восходя и ниспадая, Мой дух страдает и живет.

 

У моря

 

1. «Лежу, ленивая амеба…»

Лежу, ленивая амеба, Гляжу, прищуря левый глаз, В эмалированное небо, Как в опрокинувшийся таз. Всё тот же мир обыкновенный, И утварь бедная всё та ж. Прибой размыленною пеной Взбегает на покатый пляж. Белеют плоские купальни, Смуглеет женское плечо. Какой огромный умывальник! Как солнце парит горячо! Над раскаленными песками, И не жива, и не мертва, Торчит колючими пучками Белесоватая трава. А по пескам, жарой измаян, Средь здоровеющих людей Неузнанный проходит Каин С экземою между бровей.

 

2. «Сидит в табачных магазинах…»

Сидит в табачных магазинах, Погряз в простом житье-бытье И отражается в витринах Широкополым канотье. Как муха на бумаге липкой, Он в нашем времени дрожит И даже вежливой улыбкой Лицо нездешнее косит. Он очень беден, но опрятен, И перед выходом на пляж Для выведенья разных пятен Употребляет карандаш. Он всё забыл. Как мул с поклажей Слоняется по нашим дням, Порой просматривает даже Столбцы газетных телеграмм, За кружкой пива созерцает, Как пляшут барышни фокстрот, — И разом вдруг ослабевает, Как сердце в нем захолонет. О чем? Забыл. Непостижимо, Как можно жить в тоске такой! Он вскакивает. Мимо, мимо, Под ветер, на берег морской! Колышется его просторный Пиджак — и, подавляя стон, Под европейской ночью черной Заламывает руки он.

 

3. «Пустился в море с рыбаками…»

Пустился в море с рыбаками. Весь день на палубе лежал, Молчал — и желтыми зубами Мундштук прокуренный кусал. Качало. Было всё немило: И ветер, и небес простор, Где мачта шаткая чертила Петлистый, правильный узор. Под вечер буря налетела. О, как скучал под бурей он, Когда гремело, и свистело, И застилало небосклон! Увы! он слушал не впервые, Как у изломанных снастей Молились рыбаки Марии, Заступнице, Звезде Морей! И не впервые, не впервые Он людям говорил из тьмы: «Мария тут иль не Мария — Не бойтесь, не потонем мы». Под утро, дымкою повитый, По усмирившимся волнам Поплыл баркас полуразбитый К родным песчаным берегам. Встречали женщины толпою Отцов, мужей и сыновей. Он миновал их стороною, Угрюмой поступью своей Шел в гору, подставляя спину Струям холодного дождя, И на счастливую картину Не обернулся уходя.

 

4. «Изломала, одолевает…»

Изломала, одолевает Нестерпимая скука с утра. Чью-то лодку море качает, И кричит на песке детвора. Примостился в кофейне где-то И глядит на двух толстяков. Обсуждающих за газетой Расписание поездов. Раскаленными брызгами брызжа, Солнце крутится колесом. Он хрипит сквозь зубы: «Уймись же!» И стучит сухим кулаком. Опрокинул столик железный, Опрокинул пиво свое. Бесполезное — бесполезно: Продолжается бытие. Он пристал к бездомной собаке И за ней слонялся весь день, А под вечер в приморском мраке Затерялся и пес, как тень. Вот тогда-то и подхватило, Одурманило, понесло, Затуманило, закрутило, Перекинуло, подняло: Из-под ног земля убегает, Глазам не видать ни зги — Через горы и реки шагают Семиверстные сапоги.

 

Берлинское

Что ж? От озноба и простуды — Горячий грог или коньяк. Здесь музыка, и звон посуды, И лиловатый полумрак. А там, за толстым и огромным Отполированным стеклом, Как бы в аквариуме темном, В аквариуме голубом — Многоочитые трамваи Плывут между подводных лип, Как электрические стаи Светящихся ленивых рыб. И там, скользя в ночную гнилость, На толще чуждого стекла В вагонных окнах отразилась Поверхность моего стола, — И, проникая в жизнь чужую, Вдруг с отвращеньем узнаю Отрубленную, неживую, Ночную голову мою.

 

«С берлинской улицы…»

С берлинской улицы Вверху луна видна. В берлинских улицах Людская тень длинна. Дома — как демоны, Между домами — мрак; Шеренги демонов, И между них — сквозняк. Дневные помыслы, Дневные души — прочь: Дневные помыслы Перешагнули в ночь. Опустошенные, На перекрестки тьмы, Как ведьмы, по трое Тогда выходим мы. Нечеловечий дух, Нечеловечья речь — И песьи головы Поверх сутулых плеч. Зеленой точкою Глядит луна из глаз, Сухим неистовством Обуревая нас. В асфальтном зеркале Сухой и мутный блеск — И электрический Над волосами треск.

 

An Mariechen

[1]

Зачем ты за пивною стойкой? Пристала ли тебе она? Здесь нужно быть девицей бойкой, — Ты нездорова и бледна. С какой-то розою огромной У нецелованных грудей, — А смертный венчик, самый скромный, Украсил бы тебя милей. Ведь так прекрасно, так нетленно Скончаться рано, до греха. Родители же непременно Тебе отыщут жениха. Так называемый хороший И вправду — честный человек Перегрузит тяжелой ношей Твой слабый, твой короткий век. Уж лучше бы — я еле смею Подумать про себя о том — Попасться бы тебе злодею В пустынной роще, вечерком. Уж лучше в несколько мгновений И стыд узнать, и смерть принять, И двух истлений, двух растлений Не разделять, не разлучать. Лежать бы в платьице измятом Одной, в березняке густом, И нож под левым, лиловатым, Еще девическим соском.

 

«Было на улице полутемно…»

Было на улице полутемно. Стукнуло где-то под крышей окно. Свет промелькнул, занавеска взвилась, Быстрая тень со стены сорвалась — Счастлив, кто падает вниз головой: Мир для него хоть на миг — а иной.

 

«Нет, не найду сегодня пищи я…»

Нет, не найду сегодня пищи я Для утешительной мечты: Одни шарманщики, да нищие, Да дождь — всё с той же высоты. Тускнеет в лужах электричество, Нисходит предвечерний мрак На идиотское количество Серощетинистых собак. Та — ткнется мордою нечистою И, повернувшись, отбежит, Другая лапою когтистою Скребет обшмыганный гранит. Те — жилятся, присев на корточки, Повесив набок языки, — А их из самой верхней форточки Зовут хозяйские свистки. Всё высвистано, прособачено. Вот так и шлепай по грязи, Пока не вздрогнет сердце, схвачено Внезапным треском жалюзи.

 

Дачное

Уродики, уродища, уроды Весь день озерные мутили воды. Теперь над озером ненастье, мрак, В траве — лягушечий зеленый квак, Огни на дачах гаснут понемногу, Клубки червей полезли на дорогу, А вдалеке, где всё затерла мгла, Тупая граммофонная игла Шатается по рытвинам царапин И из трубы еще рычит Шаляпин. На мокрый мир нисходит угомон… Лишь кое-где, топча сырой газон, Блудливые невесты с женихами Слипаются, накрытые зонтами, А к ним под юбки лазит с фонарем Полуслепой, широкоротый гном.

 

Под землей

Где пахнет черною карболкой И провонявшею землей Стоит, склоняя профиль колкий, Пред изразцовою стеной. Не отойдет, не обернется, Лишь весь качается слегка Да как-то судорожно бьется Потертый локоть сюртука. Заходят школьники, солдаты Рабочий в блузе голубой — Он всё стоит, к стене прижатый Своею дикою мечтой. Здесь создает и разрушает Он сладострастные миры, А из соседней конуры За ним старуха наблюдает. Потом в открывшуюся дверь Видны подушки, стулья, склянки. Вошла — и слышатся теперь Обрывки злобной перебранки. Потом вонючая метла Безумца гонит из угла. И вот, из полутьмы глубокой Старик сутулый, но высокий, В таком почтенном сюртуке, В когда-то модном котелке, Идет по лестнице широкой, Как тень Аида — в белый свет, В берлинский день, в блестящий бред. А солнце ясно, небо сине, А сверху синяя пустыня… И злость, и скорбь моя кипит, И трость моя в чужой гранит Неумолкаемо стучит.

 

«Всё каменное. В каменный пролет…»

Всё каменное. В каменный пролет Уходит ночь. В подъездах, у ворот — Как изваянья — слипшиеся пары. И тяжкий вздох. И тяжкий дух сигары. Бренчит о камень ключ, гремит засов. Ходи по камню до пяти часов, Жди: резкий ветер дунет в окарино По скважинам громоздкого Берлина — И грубый день взойдет из-за домов Над мачехой российских городов.

 

«Встаю расслабленный с постели…»

Встаю расслабленный с постели. Не с Богом бился я в ночи, — Но тайно сквозь меня летели Колючих радио лучи. И мнится: где-то в теле живы, Бегут по жилам до сих пор Москвы бунтарские призывы И бирж всесветный разговор. Незаглушимо и сумбурно Пересеклись в моей тиши Ночные голоса Мельбурна С ночными знаньями души. И чьи-то имена, и цифры Вонзаются в разъятый мозг, Врываются в глухие шифры Разряды океанских гроз. Хожу — и в ужасе внимаю Шум, не внимаемый никем. Руками уши зажимаю — Всё тот же звук! А между тем… О, если бы вы знали сами, Европы темные сыны, Какими вы еще лучами Неощутимо пронзены!

 

Хранилище

По залам прохожу лениво. Претит от истин и красот. Еще невиданные дива, Признаться, знаю наперед. И как-то тяжко, больно даже Душою жить — который раз? — В кому-то снившемся пейзаже, В когда-то промелькнувший час, Всё бьется человечий гений: То вверх, то вниз. И то сказать: От восхождений и падений Уж позволительно устать. Нет! полно! Тяжелеют веки Пред вереницею Мадон, — И так отрадно, что в аптеке Есть кисленький пирамидон.

 

«Интриги бирж, потуги наций…»

Интриги бирж, потуги наций. Лавина движется вперед. А всё под сводом Прокураций Дух беззаботности живет. И беззаботно так уснула, Поставив туфельки рядком, Неомрачимая Урсула У Алинари за стеклом. И не без горечи сокрытой Хожу и мыслю иногда, Что Некто, мудрый и сердитый, Однажды поглядит сюда, Нечаянно развеселится, Весь мир улыбкой озаря, На шаль красотки заглядится, Забудется, как нынче я, — И всё исчезнет невозвратно Не в очистительном огне, А просто — в легкой и приятной Венецианской болтовне.

 

Соррентинские фотографии

Воспоминанье прихотливо И непослушливо. Оно — Как узловатая олива: Никак, ничем не стеснено. Свои причудливые ветви Узлами диких соответствий Нерасторжимо заплетет — И так живет, и так растет. Порой фотограф-ротозей Забудет снимкам счет и пленкам И снимет парочку друзей, На Капри, с беленьким козленком, И тут же, пленки не сменив, Запечатлеет он залив За пароходною кормою И закопченную трубу С космою дымною на лбу. Так сделал нынешней зимою Один приятель мой. Пред ним Смешались воды, люди, дым На негативе помутнелом. Его знакомый легким телом Полупрозрачно заслонял Черты скалистых исполинов, А козлик, ноги в небо вскинув, Везувий рожками бодал… Хоть я и не люблю козляток (Ни итальянских пикников) — Двух совместившихся миров Мне полюбился отпечаток: В себе виденья затая, Так протекает жизнь моя. Я вижу скалы и агавы, А в них, сквозь них и между них Домишко низкий и плюгавый, Обитель прачек и портных. И как ни отвожу я взора, Он всё маячит предо мной, Как бы сползая с косогора Над мутною Москвой-рекой. И на зеленый, величавый Амальфитанский перевал Он жалкой тенью набежал, Стопою нищенскою стал На пласт окаменелой лавы. Раскрыта дверь в полуподвал, И в сокрушении глубоком Четыре прачки, полубоком, Выносят из сеней во двор На полотенцах гроб дощатый, В гробу — Савельев, полотер. На нем — потертый, полосатый Пиджак. Икона на груди Под бородою рыжеватой. «Ну, Ольга, полно. Выходи». И Ольга, прачка, за перила Хватаясь крепкою рукой, Выходит. И заголосила. И тронулись под женский вой Неспешно со двора долой. И сквозь колючие агавы Они выходят из ворот, И полотера лоб курчавый В лазурном воздухе плывет. И, от мечты не отрываясь, Я сам, в оливковом саду, За смутным шествием иду, О чуждый камень спотыкаясь. Мотоциклетка стрекотнула И сорвалась. Затрепетал Прожектор по уступам скал, И отзвук рокота и гула За нами следом побежал. Сорренто спит в сырых громадах. Мы шумно ворвались туда И стали. Слышно, как вода В далеких плещет водопадах. В страстную пятницу всегда На глаз приметно мир пустеет, Айдесский, древний ветер веет, И ущербляется луна. Сегодня в облаках она. Тускнеют улицы сырые. Одна ночная остерия Огнями желтыми горит. Ее взлохмаченный хозяин Облокотившись полуспит. А между тем уже с окраин Глухое пение летит; И озаряется свечами Кривая улица вдали; Как черный парус, меж домами Большое знамя пронесли С тяжеловесными кистями; И, чтобы видеть мы могли Воочию всю ту седмицу, Проносят плеть и багряницу, Терновый скорченный венок, Гвоздей заржавленных пучок, И лестницу, и молоток. Но пенье ближе и слышнее. Толпа колышется, чернея, А над толпою лишь Она, Кольцом огней озарена, В шелках и розах утопая, С недвижной благостью в лице, В недосягаемом венце, Плывет, высокая, прямая, Ладонь к ладони прижимая, И держит ручкой восковой Для слез платочек кружевной. Но жалкою людского дрожью Не дрогнут ясные черты. Не оттого ль к Ее подножью Летят молитвы и мечты, Любви кощунственные розы И от великой полноты — Сладчайшие людские слезы? К порогу вышел своему Седой хозяин остерии. Он улыбается Марии. Мария! Улыбнись ему! Но мимо: уж Она в соборе В снопах огней, в гремящем хоре. Над поредевшею толпой Порхает отсвет голубой. Яснее проступают лица, Как бы напудрены зарей. Над островерхою горой Переливается Денница…

______

Мотоциклетка под скалой Летит извилистым полетом, И с каждым новым поворотом Залив просторней предо мной. Горя зарей и ветром вея, Он всё волшебней, всё живее. Когда несемся мы правее, Бегут налево берега, Мы повернем — и величаво Их позлащенная дуга Начнет развертываться вправо. В тумане Прочида лежит, Везувий к северу дымит. Запятнан площадною славой, Он всё торжествен и велик В своей хламиде темно-ржавой, Сто раз прожженной и дырявой. Но вот — румяный луч проник Сквозь отдаленные туманы. Встает Неаполь из паров, И заиграл огонь стеклянный Береговых его домов. Я вижу светлые просторы, Плывут сады, поляны, горы, А в них, сквозь них и между них — Опять, как на неверном снимке, Весь в очертаниях сквозных, Как был тогда, в студеной дымке, В ноябрьской утренней заре, На восьмигранном острие Золотокрылый ангел розов И неподвижен — а над ним Вороньи стаи, дым морозов, Давно рассеявшийся дым. И, отражен кастелламарской Зеленоватою волной, Огромный страж России царской Вниз опрокинут головой. Так отражался он Невой, Зловещий, огненный и мрачный, Таким явился предо мной — Ошибка пленки неудачной. Воспоминанье прихотливо. Как сновидение — оно Как будто вещей правдой живо, Но так же дико и темно И так же, вероятно, лживо… Среди каких утрат, забот, И после скольких эпитафий, Теперь, воздушная, всплывет И что закроет в свой черед Тень соррентинских фотографий?

 

Из дневника

Должно быть, жизнь и хороша, Да что поймешь ты в ней, спеша Между купелию и моргом, Когда мытарится душа То отвращеньем, то восторгом? Непостижимостей свинец Всё толще над мечтой понурой, — Вот и дуреешь наконец, Как любознательный кузнец Над просветительной брошюрой. Пора не быть, а пребывать, Пора не бодрствовать, а спать, Как спит зародыш крутолобый, И мягкой вечностью опять Обволокнуться, как утробой.

 

Перед зеркалом

Nel mezzo del cammin di nostra vita [2] Я, я, я. Что за дикое слово! Неужели вон тот — это я? Разве мама любила такого, Желто-серого, полуседого И всезнающего, как змея? Разве мальчик, в Останкине летом Танцевавший на дачных балах, — Это я, тот, кто каждым ответом Желторотым внушает поэтам Отвращение, злобу и страх? Разве тот, кто в полночные споры Всю мальчишечью вкладывал прыть, — Это я, тот же самый, который На трагические разговоры Научился молчать и шутить? Впрочем — так и всегда на средине Рокового земного пути: От ничтожной причины — к причине, А глядишь — заплутался в пустыне, И своих же следов не найти. Да, меня не пантера прыжками На парижский чердак загнала. И Виргилия нет за плечами, — Только есть одиночество — в раме Говорящего правду стекла.

 

Окна во двор

Несчастный дурак в колодце двора Причитает сегодня с утра, И лишнего нет у меня башмака, Чтобы бросить его в дурака. … … … … … … … … … … … … Кастрюли, тарелки, пьянино гремят, Баюкают няньки крикливых ребят. С улыбкой сидит у окошка глухой, Зачарован своей тишиной. … … … … … … … … … … … … Курносый актер перед пыльным трюмо Целует портреты и пишет письмо, — И, честно гонясь за правдивой игрой, В шестнадцатый раз умирает герой. … … … … … … … … … … … … Отец уж надел котелок и пальто, Но вернулся, бледный как труп: «Сейчас же отшлепать мальчишку за то, Что не любит луковый суп!» … … … … … … … … … … … … Небритый старик, отодвинув кровать, Забивает старательно гвоздь, Но сегодня успеет ему помешать Идущий по лестнице гость. … … … … … … … … … … … … Рабочий лежит на постели в цветах. Очки на столе, медяки на глазах. Подвязана челюсть, к ладони ладонь. Сегодня в лед, а завтра в огонь. … … … … … … … … … … … … Что верно, то верно! Нельзя же силком Девчонку тащить на кровать! Ей нужно сначала стихи почитать, Потом угостить вином… … … … … … … … … … … … … Вода запищала в стене глубоко: Должно быть, по трубам бежать нелегко, Всегда в тесноте и всегда в темноте, В такой темноте и в такой тесноте!

 

Бедные рифмы

Всю неделю над мелкой поживой Задыхаться, тощать и дрожать, По субботам с женой некрасивой Над бокалом, обнявшись, дремать, В воскресенье на чахлую траву Ехать в поезде, плед разложить, И опять задремать, и забаву Каждый раз в этом всем находить, И обратно тащить на квартиру Этот плед, и жену, и пиджак, И ни разу по пледу и миру Кулаком не ударить вот так, — О, в таком непреложном законе, В заповедном смиренье таком Пузырьки только могут в сифоне — Вверх и вверх, пузырек с пузырьком.

 

«Сквозь ненастный зимний денек…»

Сквозь ненастный зимний денек У него сундук, у нее мешок — По паркету парижских луж Ковыляют жена и муж. Я за ними долго шагал, И пришли они на вокзал. Жена молчала, и муж молчал. И о чем говорить, мой друг? У нее мешок, у него сундук… С каблуком топотал каблук.

 

Баллада («Мне невозможно быть собой…»)

Мне невозможно быть собой, Мне хочется сойти с ума, Когда с беременной женой Идет безрукий в синема. Мне лиру ангел подает, Мне мир прозрачен, как стекло, А он сейчас разинет рот Пред идиотствами Шарло. За что свой незаметный век Влачит в неравенстве таком Беззлобный, смирный человек С опустошенным рукавом? Мне хочется сойти с ума, Когда с беременной женой Безрукий прочь из синема Идет по улице домой. Ремянный бич я достаю С протяжным окриком тогда И ангелов наотмашь бью, И ангелы сквозь провода Взлетают в городскую высь. Так с венетийских площадей Пугливо голуби неслись От ног возлюбленной моей. Тогда, прилично шляпу сняв, К безрукому я подхожу, Тихонько трогаю рукав И речь такую завожу: «Pardon, monsieur [3] , когда в аду За жизнь надменную мою Я казнь достойную найду, А вы с супругою в раю Спокойно будете витать, Юдоль земную созерцать, Напевы дивные внимать, Крылами белыми сиять, — Тогда с прохладнейших высот Мне сбросьте перышко одно: Пускай снежинкой упадет На грудь спаленную оно». Стоит безрукий предо мной И улыбается слегка, И удаляется с женой, Не приподнявши котелка.

 

Джон Боттом

1

Джон Боттом славный был портной,    Его весь Рэстон знал. Кроил он складно, прочно шил    И дорого не брал.

2

В опрятном домике он жил    С любимою женой И то иглой, то утюгом    Работал день-деньской.

3

Заказы Боттому несли,    Порой издалека. Была привинчена к дверям    Чугунная рука.

4

Тук-тук — заказчик постучит,    Откроет Мэри дверь, — Бери-ка, Боттом, карандаш,    Записывай да мерь.

5

Но раз… Иль это только так    Почудилось слегка? — Как будто стукнула сильней    Чугунная рука.

6

Проклятье вечное тебе,    Четырнадцатый год!.. Потом и Боттому пришел,    Как всем другим, черед.

7

И с верной Мэри целый день    Прощался верный Джон, И целый день на домик свой    Глядел со всех сторон.

8

И Мэри так ему мила,    И домик так хорош, Да что тут делать? Всё равно:    С собой не заберешь.

9

Взял Боттом карточку жены    Да прядь ее волос, И через день на континент    Его корабль увез.

10

Сражался храбро Джон, как все,    Как долг и честь велят, А в ночь на третье февраля    Попал в него снаряд.

11

Осколок грудь ему пробил,    Он умер в ту же ночь, И руку правую его    Снесло снарядом прочь.

12

Германцы, выбив наших вон,    Нахлынули в окоп, И Джона утром унесли    И положили в гроб.

13

И руку мертвую нашли    Оттуда за версту И положили на груди…    Одна беда — не ту.

14

Рука-то плотничья была,    В мозолях. Бедный Джон! В такой руке держать иглу    Никак не смог бы он.

15

И возмутилася тогда    Его душа в раю: «К чему мне плотничья рука?    Отдайте мне мою!

16

Я ею двадцать лет кроил    И на любой фасон! На ней колечко с бирюзой,    Я без нее не Джон!

17

Пускай я грешник и злодей,    А плотник был святой, — Но невозможно мне никак    Лежать с его рукой!»

18

Так на блаженных высотах    Всё сокрушался Джон, Но хором ангельской хвалы    Был голос заглушен.

19

А между тем его жене    Полковник написал, Что Джон сражался как герой    И без вести пропал.

20

Два года плакала вдова:    «О Джон, мой милый Джон! Мне и могилы не найти,    Где прах твой погребен!..»

21

Ослабли немцы наконец.    Их били мы, как моль. И вот — Версальский, строгий мир    Им прописал король.

22

А к той могиле, где лежал    Неведомый герой, Однажды маршалы пришли    Нарядною толпой.

23

И вырыт был достойный Джон,    И в Лондон отвезен, И под салют, под шум знамен    В аббатстве погребен.

24

И сам король за гробом шел,    И плакал весь народ. И подивился Джон с небес    На весь такой почет.

25

И даже участью своей    Гордиться стал слегка. Одно печалило его,    Одна беда — рука!

26

Рука-то плотничья была,    В мозолях… Бедный Джон! В такой руке держать иглу    Никак не смог бы он.

27

И много скорбных матерей    И много верных жен К его могиле каждый день    Ходили на поклон.

28

И только Мэри нет как нет.    Проходит круглый год — В далеком Рэстоне она    Всё так же слезы льет:

29

«Покинул Мэри ты свою,    О Джон, жестокий Джон! Ах, и могилы не найти,    Где прах твой погребен!»

30

   Ее соседи в Лондон шлют, В аббатство, где один    Лежит безвестный, общий всем Отец, и муж, и сын.

31

Но плачет Мэри: «Не хочу!    Я Джону лишь верна! К чему мне общий и ничей?    Я Джонова жена!»

32

Всё это видел Джон с небес    И возроптал опять. И пред апостолом Петром    Решился он предстать.

33

И так сказал: «Апостол Петр,    Слыхал я стороной, Что сходят мертвые к живым    Полночною порой.

34

Так приоткрой свои врата,    Дай мне хоть как-нибудь Явиться призраком жене    И только ей шепнуть,

35

Что это я, что это я,    Не кто-нибудь, а Джон Под безымянною плитой    В аббатстве погребен.

36

Что это я, что это я    Лежу в гробу глухом — Со мной постылая рука,    Земля во рту моем».

37

Ключи встряхнул апостол Петр    И строго молвил так:    «То — души грешные. Тебе ж — Никак нельзя, никак».

38

И молча, с дикою тоской    Пошел Джон Боттом прочь, И всё томится он с тех пор,    И рай ему невмочь.

39

В селенье света дух его    Суров и омрачен, И на торжественный свой гроб    Смотреть не хочет он.

 

Звезды

Вверху — грошовый дом свиданий. Внизу — в грошовом «Казино» Расселись зрители. Темно. Пора щипков и ожиданий. Тот захихикал, тот зевнул… Но неудачник облыселый Высоко палочкой взмахнул. Открылись темные пределы, И вот — сквозь дым табачных туч Прожектора зеленый луч. На авансцене, в полумраке, Раскрыв золотозубый рот, Румяный хахаль в шапокляке О звездах песенку поет. И под двуспальные напевы На полинялый небосвод Ведут сомнительные девы Свой непотребный хоровод. Сквозь облака, по сферам райским (Улыбочки туда-сюда) С каким-то веером китайским Плывет Полярная Звезда. За ней вприпрыжку поспешая, Та пожирней, та похудей, Семь звезд — Медведица Большая Трясут четырнадцать грудей. И, до последнего раздета, Горя брильянтовой косой, Вдруг жидколягая комета Выносится перед толпой. Глядят солдаты и портные На рассусаленный сумбур, Играют сгустки жировые На бедрах Etoile d'amour [4] , Несутся звезды в пляске, в тряске, Звучит оркестр, поет дурак, Летят алмазные подвязки Из мрака в свет, из света в мрак. И заходя в дыру всё ту же, И восходя на небосклон, — Так вот в какой постыдной луже Твой День Четвертый отражен!.. Не легкий труд, о Боже правый, Всю жизнь воссоздавать мечтой Твой мир, горящий звездной славой И первозданною красой.

 

Ночь

Измученные ангелы мои!    Сопутники в большом и малом! Сквозь дождь и мрак, по дьявольским кварталам    Я загонял вас. Вот они,    Мои вертепы и трущобы! О, я не знаю устали, когда Схожу, никем не знаемый, сюда,    В теснины мерзости и злобы. Когда в душе всё чистое мертво,    Здесь, где разит скотством и тленьем, Живит меня заклятым вдохновеньем    Дыханье века моего.    Я здесь учусь ужасному веселью: Постылый звук тех песен обретать, Которых никогда и никакая мать    Не пропоет над колыбелью.

 

Граммофон

Ребенок спал, покуда граммофон    Всё надрывался «Травиатой». Под вопль и скрип какой дурманный сон    Вонзался в мозг его разъятый? Внезапно мать мембрану подняла —    Сон сорвался, дитя проснулось, Оно кричит. Из темного зила    Вся тишина в него метнулась… О, наших душ не потрясай    Твоею тишиною грозной! Мы молимся — Ты сна не прерывай    Для вечной ночи, слишком звездной.

 

Скала

Нет у меня для вас ни слова,    Ни звука в сердце нет, Виденья бедные былого,    Друзья погибших лет! Быть может, умер я, быть может —    Заброшен в новый век, А тот, который с вами прожит,    Был только волн разбег, И я, ударившись о камни,    Окровавлен, но жив, — И видится издалека мне,    Как вас несет отлив.

 

Дактили

1

Был мой отец шестипалым. По ткани, натянутой туго,    Бруни его обучал мягкою кистью водить. Там, где фиванские сфинксы друг другу в глаза                               загляделись,    В летнем пальтишке зимой перебегал он Неву. А на Литву возвратясь, веселый и нищий художник,    Много он там расписал польских и русских                               церквей.

2

Был мой отец шестипалым. Такими родятся счастливцы.    Там, где груши стоят подле зеленой межи, Там, где Вилия в Неман лазурные воды уносит,    В бедной, бедной семье встретил он счастье свое. В детстве я видел в комоде фату и туфельки мамы.    Мама! Молитва, любовь, верность и смерть —                               это ты!

3

Был мой отец шестипалым. Бывало, в «сороку-ворону»    Станем играть вечерком, сев на любимый диван. Вот на отцовской руке старательно я загибаю    Пальцы один за другим — пять. А шестой — это я. Шестеро было детей. И вправду: он тяжкой работой    Тех пятерых прокормил — только меня не успел.

4

Был мой отец шестипалым. Как маленький лишний                               мизинец    Прятать он ловко умел в левой зажатой руке, Так и в душе навсегда затаил незаметно, подспудно    Память о прошлом своем, скорбь о святом ремесле. Ставши купцом по нужде — никогда ни намеком, ни                               словом    Не поминал, не роптал. Только любил помолчать.

5

Был мой отец шестипалым. В сухой и красивой                               ладони    Сколько он красок и черт спрятал, зажал, затаил? Мир созерцает художник — и судит, и дерзкою волей,    Демонской волей творца — свой созидает, иной. Он же очи смежил, муштабель и кисти оставил,    Не созидал, не судил… Трудный и сладкий удел!

6

Был мой отец шестипалым. А сын? Ни смиренного                               сердца,    Ни многодетной семьи, ни шестипалой руки Не унаследовал он. Как игрок на неверную карту,    Ставит на слово, на звук — душу свою и судьбу… Ныне, в январскую ночь, во хмелю, шестипалым                               размером    И шестипалой строфой сын поминает отца.

 

Похороны. 

Сонет

Лоб — Мел. Бел Гроб. Спел Поп. Сноп Стрел — День Свят! Склеп Слеп. Тень — В ад!

 

Веселье

Полузабытая отрада, Ночной попойки благодать: Хлебнешь — и ничего не надо, Хлебнешь — и хочется опять. И жизнь перед нетрезвым взглядом Глубоко так обнажена, Как эта гибкая спина У женщины, сидящей рядом. Я вижу тонкого хребта Перебегающие звенья, К ним припадаю на мгновенье — И пудра мне пылит уста. Смеется легкое созданье, А мне отрадно сочетать Неутешительное знанье С блаженством ничего не знать.

 

Я

Когда меня пред божий суд На черных дрогах повезут, Смутятся нищие сердца При виде моего лица. Оно их тайно восхитит И страх завистливый родит. Отстав от шествия, тайком, Воображаясь мертвецом, Тогда пред стеклами витрин Из вас, быть может, не один Украдкой так же сложит рот, И нос тихонько задерет, И глаз полуприщурит свой, Чтоб видеть, как закрыт другой. Но свет (иль сумрак?) тайный тот На чудака не снизойдет. Не отразит румяный лик, Чем я ужасен и велик: Ни почивающих теней На вещей бледности моей, Ни беспощадного огня, Который уж лизнул меня. Последнюю мою примету Чужому не отдам лицу… Не подражайте ж мертвецу, Как подражаете поэту.

 

К Лиле. 

С латинского

Скорее челюстью своей Поднимет солнце муравей; Скорей вода с огнем смесится; Кентаврова скорее кровь В бальзам целебный обратится, — Чем наша кончится любовь. Быть может, самый Рим прейдет; Быть может, Тартар нам вернет Невозвратимого Марона; Быть может, там, средь облаков, Над крепкой высью Пелиона, И нет, и не было богов. Всё допустимо, и во всём Злым и властительным умом Пора, быть может, усомниться, Чтоб омертвелою душой В беззвучный ужас погрузиться И лиру растоптать пятой. Но ты, о Лила, и тогда, В те беспросветные года, Своим единым появленьем Мне мир откроешь прежний, наш, И сим отвергнутым виденьем Опять залюбоваться дашь.