Поезд трогается, мы закрываем глаза и видим сны.

Едем в последнем вагоне. Вагонов семь или тридцать три, как позвонков: стальные, легкие, пустые, — их может быть до тысячи в одном составе. Ехать в самом конце, покидая город. Проезжать мимо свалок: дети пытаются есть бумагу; старики отрезают крысиные лапы, чтобы раскинуть палатку в деревне нищих; бесконечная череда серых домов; крысы шныряют под ногами женщин, закутанных в лохмотья; окна с решетками, из которых высовывают голову большеглазые карлики. В хижине кто-то опорожняет тазик, на глинистую землю шлепается кусок мяса. Вот так, в последнем вагоне, мы пересекаем границу города.

Поезд направляется к последней черте. Нам же надо направиться к локомотиву, познакомиться с машинистом и, если получится, пустить поезд по другому пути.

Нас трое: Первый, Второй, Третий. Но только я вижу то, что вижу. Однако без спутников, вероятно, я видел бы все по-другому. Я вижу свое, но пытаюсь увидеть то, что видят другие. Или же другие заставляют меня видеть кое-что, чего раньше я не замечал. В сущности, я слеп. Мне посылают образы в мозг по зрительному нерву, но они тщательно отобраны и очищены. Кто из нас способен видеть? Мы бредем во мраке. Я вижу только то, что видят Второй и Третий. Возможно, Третий видит то, что выбирают для него Первый и Второй. Второй смотрит на то, что воспринимаем я и Третий. Возможно, так. Я не могу отрицать, что шесть наших глазниц пусты, а то, что нам показывают — это, видимо, фильм, снятый заранее. Стандартный набор кадров для всех пассажиров поезда. Не исключено, что мне придется поверить: то, что я вижу — это на самом деле то, что я вижу.

Мы идем дальше. Последний вагон — для нас первый — совершенно пуст. Ни звуков, ни окон. Спертый воздух отдает гниющим водоемом. Мы идем по вагону в одиночестве. Полускрытая за черными волосами, которые обвиваются вокруг ее тела, с открытыми глазами спит женщина-индианка. Рядом — стеклянный шар с восковым ребенком внутри. Большие волосатые руки, что высовываются из-под сиденья, крепко держат ее за лодыжки. Она кладет шар на жаровню. Ребенок плавится. Шар раскалывается на две половины. Воск горит. Женщина, бледная и прекрасная, достает из сумки белых птиц и принимается сжигать их в лунатическом оцепенении. Сгорая, птицы поют, но без всякой тревоги или печали. Эта песня усыпляет спящую. Она оказывается в ином мире, еще более обширном, чем мир ее первого сна, и затем исчезает.

Нам надо направиться к локомотиву, познакомиться с машинистом и, если получится, пустить поезд по другому пути.

У двери туалета долговязая женщина пытается пробить пол — нет, скорее, она в чем-то увязла. Она проваливается. Брызжет желтая жидкость и понемногу затопляет вагон. Я пытаюсь добраться до следующего вагона. Долговязая женщина, словно подброшенная пружиной, прыгает и приземляется мне на шею. Она складывается, прикладывает рот к моему уху и шепчет:

«До этого момента я боялась 'использовать'. То, чему я учу, не имеет формы: оно подвижно. Понимаешь? Некоторые просили у меня 'Знания'. Я не знаю ничего, но, следуя Законам, я давала то, что они позволяли дать. А потом, получив это, меня начинали проклинать, не знаю почему. Ты должен хранить тайну, потому что они умеют только переваривать амброзию-мочу.»

Брызжет желтая жидкость. Из-под сидений выдвигается нечто, одетое в английские придворные костюмы. Мягкая масса, струпья, опухоли, — все это вздувается и опадает под изысканными одеяниями. Потом раскрываются несколько влажных отверстий, откуда в неимоверных количествах хлещет моча.

«Все это очень подвижно и в то же время очень определенно. Среди органов пищеварения анус — самый безличный: его задача — выделять пищу, мертвее которой нет ничего. Но мы не питаемся ею, а только кровью. Той, которая преодолевает силу притяжения. Одна лишь живая пища может сплетаться.

Но они захотели сплести неживое и убивали меня понемногу. Скорбная, как блудница, я могла говорить только «нет». Чтобы поедать мои испражнения, они засовывали свои рыла глубоко в кишечник. И в таком положении нетерпеливо ждали, пока мой желудок не начнет выделять едкую, растворяющую жидкость. Я могла говорить только «нет». С тех пор, как Мария Магдалина оставила Богиню ради колдуна Иисуса, священные блудницы оказались в лапах чиновников. Это и есть предательство. Это и есть — выдавать секреты. Если я — это девять врат, открывай меня, пока подходят ключи. За каждой дверью буду я, но в разном обличье».

Одетые Формы плывут к нам. Кажется, они хотят съесть нас. Кажется, они очень одиноки. Кажется, они нужны нам. Кажется, это невыносимо для них. Они хотят съесть нас, но при этом боятся отравиться. Они показывают нам три большие консервные банки. Они приглашают забраться туда. У них наготове паяльник, чтобы заточить нас внутри банок и песни, чтобы затем воздавать нам хвалу. Долговязая сеньора соскакивает с моей шеи и проваливается вниз. Я бегу в следующий вагон.

Надо перехватить управление у машиниста, пустить поезд по другому пути, уничтожить вагоны со всем содержимым.

Открыв дверь второго вагона, я оказываюсь в первом. Как в начале. Я покидаю город. Поезд едет мимо полей, где навалены горы костей. По ним ползают вниз и вверх, то карабкаясь, то съезжая на землю, сотни слепых детей. В руках у них черные картонные птицы тридцатиметровой длины. Толстокожие старики, все время пускающие газы, пытаются распрямиться, когда мимо проходят женщины, закутанные в лохмотья, чьи головы покрывают широкие попоны. Одна за одной, женщины минуют тысячи домов со стенами из сгнившего мяса. Окна — словно раны на трупах, оттуда высовываются карлики в терновых венцах. В хижине кто-то опорожняет тазик, на глинистую землю шлепается что-то черное; оно шумно дышит и роет землю, пока не исчезает. Вот так, в последнем вагоне, мы пересекаем границу города.

Поезд никуда не направляется, а просто едет вперед. Конечной остановки не существует. Реальность начинается с его второго колеса. По мере движения поезда возникает путь, вырастают рельсы — точно с такой же скоростью. Но моя цель — пройти в голову поезда, где нет машиниста, потому что все механизмы работают сами по себе. Моя задача — заставить их повиноваться.

Я один. Не исключено, что мне придется поверить: то, что я вижу — это на самом деле то, что я вижу. Возможно также, что я — пустая форма, без глаз и других органов чувств, похожая на внутреннюю поверхность шара. Возможно, поезд движется внутри меня. Я не могу отрицать, что бесконечная череда вагонов не относится к моей личности. Но как знать — не локомотив ли я, тянущий поезд, который пожирает себя, начиная с хвоста?

Во втором вагоне я встречаю Второго и Третьего. Предыдущий вагон исчез. Мы снова в последнем. Бесконечное множество вагонов отделяет нас от локомотива. Так мы считаем. Этот поезд может состоять всего из одного вагона, в котором мы сейчас едем. Вместо того, чтобы двигаться вперед, мы наблюдаем за его превращениями. Возможно, что этот вагон и есть локомотив, а мы трое — машинисты. Или нас не трое, а только один — я сам, умножившийся и утративший память. Что я утратил память, в этом я твердо уверен.

Опять в последнем вагоне. В конце поезда, который предположительно едет вперед. Покидаем город. Пустынные места, где вместо земли — толстый слой кожи. Время от времени в ней разверзается рана в виде колодца, сквозь которую можно заметить разлагающийся живот; дети-паралитики с ногами, отягощенными ортопедическими аппаратами, лежа ничком, погружают в нее черные языки. Куски старческих тел — половина торса, плечо, голова, пара рук, — пожираются морщинистыми созданиями, которые шумно выдыхают, извергая облака костяного порошка. Тучные обнаженные женщины заплетают свои неимоверно длинные волосы на лобке в десятиметровые косы. В небольших щелях, вырытых как убежища на случай войны, прячутся карлики без нижней челюсти. Внезапно на эту гигантскую кожную опухоль кто-то выливает тазик, из него выплескивается глаз.

Наша цель — остановить превращения поезда.

Нас не трое и не один. Может быть, это первый вагон, а вовсе не последний. Я не могу отрицать, что мы — всего лишь отражение другого поезда. Возможно, мы — две железные стенки, вдоль которых тянутся ряды кресел.

Мы движемся. Окон нет. Нет и дверей. В сиденья вмонтированы хрустальные гробы, наполненные водой: прозрачные аквариумы, где плавают мертвые, делая вяло-бесстыдные жесты.

Через стекло они протягивают пожелтевшие снимки, играют на скрипках, подбитых бархатом.

На полу, в футляре от скрипки, лежит брошенный кем-то ребенок с длинными резцами и серой кожей. Сидя среди тканей, распадающихся в тот самый момент, когда их ткут, он поет:

Мать моя, я отвергаю твои груди, запечатанные воском,

молоко в порошке, которое не могу высосать, твое огромное тело, в котором теряюсь, оголодавший, я скачу по обрывистым склонам, до самого верха, почти до твоих волос, сваливаюсь в лощины материнского тела, цепляясь за волоски, как за хилые кусты, годы и годы — у меня выросли усы — я карабкался наверх, чтобы добраться до рта, превратившись в старика потного и тощего, раздробленного твоими зубами, большими и острыми, как готические соборы.

Мы движемся. Ни окон, ни дверей. Въезжаем в туннель. Хрустальные гробы встают вертикально: мертвецы в них плавают, кое-как видят друг друга, переговариваются вполголоса. У них растут волосы, лица искажены тиком. Один из гробов разбивается, и на пол выпадает мертвец — он как будто задыхается; подобно выброшенной на берег рыбе, он озирается вокруг, открывает и закрывает рот, умирает своей смертью и поднимается, вновь живой, тело его изъедено червями, неожиданно он чувствует их укусы, ему больно, мозг его грызут изнутри, он кричит, открывает пустой гроб, закрывается в нем, мочится, наполняет желтой жидкостью стеклянную клетку, задыхается, опять умирает, чтобы снова достать старые снимки с элегантными женщинами, чьи лица покрыты мушиным пометом.

Мы бредем в одиночестве по вагонам. Мы потеряли друзей. Не помним, откуда идем. Не знаем, что ищем. Как ублюдочные Генералы, мы проводим смотр мумиям, медленно плавающим в гробах, охваченным медленным сном. Нет машиниста. Нет поезда. Есть туннель на колесах, полный мертвецов, которые молятся, хотя должны храпеть. Иногда один из хрустальных гробов встает на торец, и труп, задыхаясь от воздуха, машет руками, ищет убежища в ворохе сгнивших портретов. Какая-то свинья, похоже, роется в куче опавших листьев. Одинокие, мы едем в последнем вагоне и вечно будем покидать город. Проезжаем мимо стеклянных поверхностей. Разобранные на части легкие, воздушные конструкции. Здания, у которых нет ничего внутри. Руки колыхаются, словно занавески. Горожане, стоящие на коленях перед гигантскими яйцами, бьются головой об их стенки, желая проникнуть внутрь. Особо фанатичные долбят их, пока не откалывают кусок скорлупы, кричат в религиозном экстазе, но недолго: поток белка и желтка вскоре захлестывает их. По липкой жидкости плывет тазик с отрезанным членом.

Видеть так, как мы видим видящих нас; понимать, что для того, чтобы понять, мы должны ослепнуть.

Знать окончательно и бесповоротно, что поезд — это коридор, заканчивающийся тупиком. Мы должны перехватить управление не у машиниста, а у самих себя. Умереть еще и еще, — мы всегда умираем недостаточно. Быть трупом трупа трупа. Забыть. Полететь по воздуху, в то время как вагоны уходят под землю.