Поп полиции нужен
О петербургском священнике — отце Георгии Гапоне слыхал даже царь. Но лучше всех о нём знал начальник охранки. Той самой охранки, которая выслеживала и хватала революционеров. Её работники не раз докладывали начальнику:
— Этот поп ведёт с рабочими разные беседы.
— Где встречаются? О чём беседует? — интересовался жандармский генерал.
— Он их о жизни расспрашивает, ваше превосходительство: кто сколько зарабатывает, сколько за жильё платит, много ли грамотных…
— А что говорят рабочие?
— Скулят, конечно. Дескать, работают двенадцать часов, домой приползают еле живые, получают гроши, прокормиться не могут. Ну, и мастеров, конечно, ругают…
— О политике толкуют? О царе речь заходит? О забастовке болтают? — сыпал вопросами генерал.
— Политики и священной особы государя императора не касаются. О забастовках отец Георгий разговора не поддерживает. Объясняет, что жизнь улучшать надо мирно, по-хорошему. Стачки и бунты осуждает…
Жандармский генерал был неглуп, знал: всякий поп полиции нужен, а такой — особенно. Рабочие в бога верят. Слово священника для них свято.
Просьба Гапона
Вскоре градоначальник Петербурга генерал Фуллон получил от Гапона просьбу. Гапон спрашивал разрешения организовать в столице общество под названием «Собрание русских фабрично-заводских рабочих». А градоначальник уже знал от охранки: Гапон учит рабочих уважать власть, царя называет божьим помазанником, с революционерами сам не якшается и рабочих призывает не слушать преступных речей смутьянов.
Дома на окраине Петербурга, в которых жили рабочие.
Градоначальник просьбу Гапона уважил и даже пригласил его к себе для беседы. О чем они говорили — неизвестно, а только после беседы Гапон снял в Петербурге большие дома и открыл в них отделения «Собрания русских фабрично-заводских рабочих». Главным над всеми отделениями градоначальник назначил Гапона.
Не знали рабочие, на чьи деньги снимает Гапон такие дома. Это уже потом выяснилось, кто давал попу деньги.
На Васильевском острове
Открылось отделение Гапона и на Васильевском острове. По воскресным дням в большой зал на Четвёртой линии приходили рабочие. В зале было светло, тепло, уютно. Там можно было послушать граммофон, для немногих, кто умел читать, на столах лежали тоненькие книжки о святых и царях. А пожилые рабочие вели больше разговор о своём житье-бытье.
— Это, как жить? — ерошил патлатую бороду чернорабочий Шаров. — За шесть гривен двенадцать часов работаем. Не помню, когда и сыт был!
— Ежели холостой — с голоду не умрёшь, но и сыт не будешь, — вздыхал слесарь с гвоздильного завода.
— То и беда, что семейный! — сокрушался Шаров. — Двое детей. Анютка-то скоро и сама на завод пойдёт. Ей по весне тринадцать минет. А сын ещё в люльке качается — второй год пошёл. Я его Николаем окрестил. В честь нашего государя императора, — пояснил Шаров, глядя с почтением на портрет царя, прилаженный над помостом.
— Отец Георгий говорит, что батюшке царю о нашей доле неведомо, — опять вздохнул слесарь с гвоздильного. — Министры, слышь, правды ему не сказывают. В обмане держат.
— Отец Георгий и сам до царя дойдёт, — уверенно сказал Шаров. — Всё ему поведует. И про нищету нашу, про работу каторжную, про мастеров, что и за людей нас не считают…
Вот так и рассуждали рабочие-гапоновцы. Твёрдо верили: узнает царь правду и сразу всё изменится. А правду царю скажет не кто другой, как отец Георгий.
Шаров и Гурьев
Семья Шарова ютилась в единственной комнатёнке сырого подвала. На полу лежал набитый сеном матрас, с низкого потолка свисала люлька. На матрасе спали втроём — Шаров, жена Марья и Анютка. Колька спал в люльке. В красном углу висела икона святого Николая-чудотворца, у изголовья матраса отливало медью распятие, посреди стены красовался поясной портрет царя Николая в парадной форме.
Кроме комнаты Шарова в подвале была и кухня. В ней жил токарь Балтийского завода Василий Гурьев. Гурьев был большевик-подпольщик, но Шаров об этом, конечно, не знал. Бывало, что и Гурьев заходил на гапоновские беседы, и тогда Шаров и Гурьев шли домой вместе.
Вот и сегодня они возвращались вместе. Холодный ветер с Невы продувал худую одежонку, но и он не мог прервать недавно начатый спор.
— Что же получается, Кузьма Терентьич? — спрашивал Гурьев. — Скоро год, как батюшка читает вам утешные проповеди, а дело-то ни с места! За двенадцать часов работы те же шесть-семь гривен! Мастера что хотят, то и творят! Дети наши грамоте не учатся! А как живём? Собачья конура и та лучше нашего подвала! Собака-то в конуре одна живёт, а ты — вчетвером! Где же она, царская милость?
Одна из «квартир» для рабочих.
— Так ведь государь-то ничего не знает. Министры виноваты! Окружают его, как псы злобные!
— Значит, царь у нас недоумок! Псами, вишь, окружился. Выходит, что на троне не царь, а псарь!
Услышав такое о царе, Шаров от возмущения остановился и уставился на Гурьева так, словно впервые его увидел.
— Ты что, ты что?! — повторял он, топчась на месте. — Такие слова о царе! Да как ты посмел! За такое тебе на том свете, знаешь, что будет!
— Человек живёт не на том, а на этом свете, — мрачно усмехнулся Гурьев. — Значит, и жизнь свою должен устраивать на земле.
— Вот отец Георгий и учит, как её устраивать… По учению божию учит. Вразумит господь царя-батюшку…
— До бога высоко, до царя далеко. Когда ещё царь твоего попа услышит?!
Шаров не ответил, только ещё больше съёжился от холодного ветра. Так молча и дошли они до своего подвала. Опустились по грязным, скользким ступеням и не прощаясь разошлись: Шаров в комнату, Гурьев на кухню.
Пойдём к царю!
Всё чаще и чаще Гапон слышал от рабочих жалобы.
— Не можем больше так жить! Отпиши царю бумагу! Дети наши с голода пухнут!
Гапон начал опасаться. Ещё немного, и рабочие перестанут ему верить. И тогда безбожники-революционеры подымут рабочих на бунт!
То, чего так боялся Гапон, случилось в середине декабря тысяча девятьсот четвёртого года. Путиловский мастер Тетявкин выгнал с работы четырёх рабочих-гапоновцев. Без всякой вины выгнал, просто не понравились ему — и весь разговор! Как хотите, так живите!
Рабочие бросились к Гапону:
— Защити, батюшка! Видно, забыл о нас господь!
— На бога не грешите! — сурово оборвал Гапон. — Отрядим к директору завода рабочую делегацию. Он Тетявкина быстро образумит!
Но директор завода разговаривать с рабочими не стал. Только обронил сердито:
— Раз уволил, — значит, работали плохо…
Снова пришли рабочие к Гапону.
— Прогнал нас директор! Видно, за людей не считает!
— Найдём и на директора управу, — успокаивал Гапон рабочих. — Сейчас поеду к его превосходительству генералу Фуллону. Господин градоначальник всей душой за рабочих!..
Градоначальник Фуллон принял Гапона незамедлительно и радушно. Но пока Гапон излагал ему историю с путиловскими рабочими, генерал отводил глаза в сторону, рассеянно смотрел в огромное зеркальное окно на золотой шпиль Адмиралтейства.
— Рабочие Путиловца возбуждены, крайне возбуждены, ваше превосходительство, — закончил свой рассказ Гапон. — Боюсь, что смутьяны-революционеры воспользуются этим, не исключена однодневная забастовка. Тогда многие могут выйти из-под моего контроля… Настойчиво прошу вашего распоряжения о возвращении уволенных рабочих, а мастера Тетявкина убрать на другой завод…
Градоначальник оторвал взгляд от окна, и на Гапона уставились из-под мохнатых бровей злые острые зрачки.
— Иными словами, батюшка, — градоначальник потянулся за сигарой, долго раскуривал её, а потом так же неторопливо продолжал — Иными словами, рабочие с вашим мнением не считаются и перестают вам верить. — Градоначальник стряхнул сигарный пепел в хрустальную пепельницу и, буравя Гапона колючими зрачками, спросил — Для чего, позвольте спросить, вы получаете от полиции деньги? Вы обязаны, понимаете, обязаны всеми средствами удержать смутьянов от преступных действий! Иначе… — Градоначальник не договорил, что будет «иначе», Гапон и сам понял, что его ожидает. Полиция разгласит, что Гапон получает от неё сто рублей в месяц. Разразится скандал, после которого церковь будет вынуждена лишить Гапона его священнического сана. Надо было немедленно что-то предпринимать, идти на любой риск, но сохранить доверие рабочих.
После тяжких раздумий Гапон созвал собрание. На собрание пришли не только представители всех гапоновских отделов. На этот раз пришли и большевики-подпольщики. Гапон рассказал о встрече с градоначальником.
— Что будем делать, братья? — вопросил Гапон.
— Бастовать! — крикнул путиловский большевик Полетаев. — Бастовать, пока не примут уволенных и не выгонят собаку Тетявкина!
— Бастовать! Бастовать! — раздались дружные голоса рабочих. И стало ясно: никакие силы не удержат теперь путиловцев от забастовки.
Рано утром третьего января забастовала вагонная мастерская, где хозяйничал мастер Тетявкин. А остальные мастерские? Поддержат ли они вагонщиков? От этого зависел успех забастовки. Мастерских на Путиловце много. Разбросаны они в разных концах огромной территории. И никто там не знает, что одна мастерская уже бастует.
Помогли подручные мальчишки. Они бегали по мастерским и кричали:
— Кончай работу! Забастовка!
— Выходи на двор! Забастовка!
— Выключай станки! Забастовка!
Испуганные мастера выталкивали ребят из мастерских, награждали их оплеухами, давали зуботычины, но голоса мальчишек были услышаны.
К восьми часам утра все мастерские Путиловца перестали дымить. Началась общезаводская забастовка.
Предсмертное письмо рабочего И. В. Васильева, убитого 9 января.
Весть о забастовке путиловцев мгновенно разнеслась по столичным заводам. Следом забастовали и другие крупные заводы. Не прошло и трёх дней, как остановились станки всех заводов Петербурга. В столице царской России началась всеобщая забастовка.
Гапон был в ужасе. Он понимал, что такая забастовка может обернуться восстанием против самодержавия.
— К царю, братья! — кричал он сорванным голосом на собрании гапоновцев. — Пойдём к царю на Дворцовую площадь! Все пойдём. Пусть пойдут и жёны и дети! Царь нам всем отец! Только от нас он узнает правду! И гнев его падёт на голову нерадивых министров, обирал-заводчиков и нечестивой полиции!
Тёмные, неграмотные рабочие ещё не потеряли веру в Гапона.
— К царю! — подхватили они призыв попа. — С детьми и жёнами! Скажем ему: отец наш, ты готов отдать за нас жизнь! Но ведаешь ли ты, как нас мучают, что мы голодаем, что мы подобны скотам, почти все неграмотны… Облегчи нашу жизнь! Найди управу на мучителей наших!
Утро девятого января
С этого последнего собрания гапоновцев Гурьев и Шаров шли домой вместе. Всегда молчаливый, Шаров был сейчас возбуждён и разговорчив.
— Конец нашим мукам! Какой завтра день? Какое число?
— Воскресенье. Девятое января, — бесцветным голосом ответил Гурьев.
— Запомни! С этого святого воскресенья для рабочего человека вся жизнь изменится!
— Задурил вам голову поп! — отозвался Гурьев. — Додумались, идти к царю с просьбой!
— Креста на тебе нет, Василий! — взъерошил заиндевевшую бороду Шаров. — Как же, по-твоему, идти к царю? С камнем за пазухой?
— От царей и попов свободы мы не дождёмся! Сбросить надо царя, разогнать всю его преступную шайку. Иначе рабочему хорошей жизни не видать.
Шаров словно оглушённый смотрел на Гурьева обезумевшими от гнева глазами:
— Нехристь! — выдавил он наконец. — Значит, ты и в бога не веришь! Царя сбросить! Помазанника божия! Да за такое тебе кандалы полагаются! На каторге тебе место! — Круто повернувшись, Шаров зашагал по сугробам на другую сторону и не оглядываясь пошёл к дому.
Кровавое воскресенье
Шаров проснулся в семь утра. В комнате было темно. Он зажёг огарок свечи и потихоньку, чтобы не разбудить Марью, растолкал Анютку:
— Вставай, деваха. День-то какой! Батюшку царя узрим!
— Я сейчас! Я сейчас! — вскочила Анютка. Ёжась от холода, она сунула ноги в разношенные материнские валенки и побежала к рукомойнику. — Я мигом! — приговаривала Анютка, плескаясь у рукомойника.
Захныкал Колька. Полусонная Марья дёрнула за привязанную к люльке верёвочку, люлька качнулась и Колька замолк.
— Пошла бы с вами, да не с кем парня оставить, — сетовала Марья. — А ты, Анютка, иди в моих валенках. На улице-то крещенские морозы. Пока до дворца дойдёте — носы отморозите. Возьми с собой распятие. К царю надо идти с богом в душе и мыслях…
— Ага, ага! — суетилась в полутёмной конуре Анютка. — Возьму. Ты нас жди! Мы скоро. Царь, поди, уже ждёт!
— Так уж и ждёт, — добродушно усмехнулся Шаров. — Перво-наперво отправимся на сборный пункт, на Четвёртую линию. А уж после все вместе на Дворцовую площадь!
— Не опоздать бы! Я чего боюсь? Там все большие будут, загородят меня от царя, я его и не увижу!
— Увидишь, — твёрдо сказал Шаров. — Я тебя на закорки посажу. Лучше других узреешь лик государя императора.
В девять утра они вышли из подвала. Утро было морозное, солнечное, но безветренное. Идти было легко. Со всех переулков и улиц группами шли рабочие. Некоторые шли с детьми. Были в толпе и женщины. Анютка удивлялась — столько народа, а на улице тихо, словно в церкви. Если кто и заговорит — то приглушённо, вполголоса. А ещё удивило Анютку, что у всех дворов стоят дворники в чистых белых фартуках. И городовых много. Усатые, краснолицые, торчат на всех углах.
На подходе к Четвёртой линии Анютка ещё издали разглядела толпу у большого дома.
— Видать, ещё заперто, — тихо сказал Шаров.
Они подошли к зданию вовремя.
Двери дома только что открылись. Толпа стала редеть, и вскоре все оказались в комнате. Такой большой комнаты Анютка никогда не видела. В ней стояли длинные скамьи, а вдалеке высился помост. Все скамьи были заняты. Люди сидели в зимних одеждах, тесно прижавшись друг к другу. Многие стояли в проходах и на широких подоконниках. На подоконнике пристроились и Шаров с Анюткой. Оглядывая зал, Анютка увидела на ближней скамье Гурьева.
На набережной Невы в октябре 1905 г.
— Глянь, папаня, дядя Василий! На третьей скамье у стены!
— Значит, этот нехристь всё-таки пришёл! — сердито пробурчал Шаров. — Вчера богохульствовал, а сегодня к царю пойдёт! Гнать его отседа, и весь разговор!
Мысли его прервал звонкий голос пожилого рабочего.
Рабочий стоял на помосте и говорил всем понятные, близкие слова:
— Товарищи! Мы идём к царю! Если он нам царь, если он любит народ свой, он должен нас выслушать… Так ли я говорю, товарищи?
— Так! — подтвердило единым выдохом всё собрание.
— Не может быть, чтобы царь к нам не вышел, не выслушал нас, преданных ему душой и мыслями. Так ли я говорю?
— Так! Так! — снова отозвались люди.
— Мы идём к царю с богом в душе. Помолимся же все вместе. Сотворим молитву «Отче наш», и молитва наша дойдёт до бога, и бог вразумит помазанника своего.
Все сидящие на скамьях встали, обнажили головы, перекрестились и благоговейно стали читать знакомую с детства молитву. И Анютка шевелила губами, истово читая про себя торжественные, но малопонятные слова: «.. да оставишь нам долги наши, яко же и мы оставляем должникам нашим…»
Взгляд её случайно пал на Гурьева. Он стоял, обнажив голову, но губы его были плотно сжаты и не шевелились. «Не молится!» — ужаснулась Анютка и взглянула на отца. «И не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого», — шептал Шаров, и по щекам его катились слёзы. Впервые за свои двенадцать лет Анютка увидела плачущего отца. Это потрясло её, и, не понимая почему, она всхлипнула в голос. Отец обнял её худенькие плечи, прижал к себе, и вместе со всеми они кончили молитву тихим, привычным словом «Аминь!»
На Невском проспекте демонстрантов встретили казаки. Октябрь. 1905 г.
Снова на помосте появился пожилой рабочий и заговорил звонким молодым голосом:
— Товарищи! Сейчас мы пойдём на Дворцовую площадь. К царю. Идите мирно и благоговейно. Мы идём на великое дело и можем гордиться этим…
Все вышли не улицу. Держась за отца, вышла и заплаканная Анютка. У дома прислонённый к стене стоял портрет царя в парадной форме, такой же, как у них в подвале, только гораздо больше.
У портрета, словно часовой, находился молодой парень в полушубке и потёртой солдатской папахе. При виде царского портрета Шаров не выдержал:
— Стой на месте, — приказал он Анютке и подошёл к парню. — Видать, тебе выпало счастье — понесёшь портрет государя?
— Именно! — горделиво подтвердил парень.
— Понесём вместе, а? — заискивающе попросил Шаров. — Портрет тяжёлый, вон какая рама на ём. Вдвоём легче будет.
— И то верно, — согласился парень. — Подхватывай с того края, и айда в первый ряд. Раньше всех царя увидим!
Счастливый Шаров подхватил портрет и окликнул Анютку:
— Пойдёшь рядом с нами! Куда распятие дела?
— Туто оно! — Анютка вытащила из-за пазухи медного Иисуса Христа.
— Так и иди с распятием в руке.
Парень и Шаров без труда пробились в первый ряд. При виде портрета царя все расступались и давали им дорогу. Справа от парня пристроилась Анютка.
Во втором ряду стоял Гурьев, такой же хмурый, каким был во время молитвы.
Шествие тронулось. Шли в торжественном молчании. Может быть, поэтому Анютка услышала, как усатый городовой сказал дворнику:
— Отведают нонче царёвой каши…
Не поняла Анютка, о какой каше говорил городовой…
Шествие не дошло ещё до набережной Невы, но идущие впереди увидели, что дорога преграждена солдатами.
— Для порядка поставлены, — сказал Шаров. — Чтобы разные там социалы и студенты не мешали рабочим идти к батюшке царю. Сейчас расступятся, дадут нам дорогу. Поднимай портрет выше!
— Именно! — подтвердил парень и заломил папаху набекрень.
До Невы осталось не больше двадцати шагов, но солдаты, словно окаменевшие, стояли плечом к плечу, и морозные солнечные зайчики весело скакали по стальным штыкам винтовок.
Шествие остановилось. И тогда солдаты широко расступились, а с набережной вылетел с шашками наголо отряд казаков. С разбойным посвистом казаки врезались в шествие. Солдаты вскинули винтовки на прицел.
— Что делаете?! — закричал Шаров. — В кого стреляете?! — Он высоко вскинул портрет царя, но налетевший чубатый казак сбил Шарова с ног, и он потерял сознание…
* * *
Шаров пришёл в себя оттого, что Анютка тормошила его за плечи и, плача, как заводная повторяла:
— Папаня, вставай! Папаня, вставай! Вставай! Вставай!
— Жива?! — тяжело и хрипло дыша, Шаров с трудом встал на колени и огляделся. На окровавленном снегу неподвижно лежали люди. Рядом распластался парень в полушубке. Папахи на его голове не было, светлые волосы, окрашенные кровью, свисали на глаза. Рабочие разбегались по дворам и закоулкам, раздавались выстрелы, злобно ржали казачьи лошади. Городовые и дворники выволакивали рабочих из дворов и подъездов, казаки топтали их лошадьми и били плашмя шашками.
— Папаня, уйдём скорее! Они и нас, они и нас… — плакала Анютка, пытаясь поднять отца.
— Девай подмогу, — услышал Шаров за спиной голос Гурьева.
— Я сам, я сам… — Шаров поднялся на ноги и пошатнулся. — Голова кружится, — пробормотал он и снова упал в розовый от крови сугроб.
Две ряда солдат преградили путь рабочим.
Прозрение
Сознание вернулось к нему уже дома. Он лежал на матрасе рядом с Анюткой. В ногах сидела опухшая от слёз Марья. У стены под портретом царя стоял мрачный Гурьев. Он заметил, что Шаров открыл глаза, и подошёл к нему:
— Очнулся? Теперь сто лет будешь жить? Где у тебя болит?
— Голову шибко ломит. Должно, лошадь копытом ударила… И казак проклятый…
— Казака ругать нечего! — сказал Гурьев. — Что ему царь прикажет, то он и делает… Впрочем, и царь не виноват. Он ведь помазанник божий. Что бог прикажет, то и делает. Ну, а уж бог виноватым не бывает. На него и роптать грех. Выходит, что никто не виноват, что тебе голову проломили, что по всему Петербургу убили не одну тысячу рабочих, что все больницы завалены порубанными, пострелянными людьми. За что? Об этом спроси своего царя и бога.
Шаров слушал Гурьева, смотря неотрывно с каким-то недоумением на икону Николая-чудотворца.
— Анютка! Распятие не потеряла? — спросил неожиданно Шаров.
— Схоронила, схоронила. — Она вытянула из-под подушки распятие и протянула отцу. Шаров уставился на него с таким же недоумением, с каким только что разглядывал икону чудотворца.
— Помолись, помолись, — просветлённо сказала Марья. — Молитва за богом не пропадёт.
— Помоги подняться, Василий, — шёпотом попросил Шаров.
— Чего тебе вставать? — всполошилась Марья. — Дохтора завсегда приказуют больным лежать.
— Замолчи! Помоги, Василий. Вылечился я!
— Не блажи! — прикрикнул Гурьев. — Марья правильно говорит. — Лежать надо!
— Помоги подняться! — слабым голосом крикнул Шаров и, не ожидая помощи, держась за стену, сам поднялся на ноги. — Вылечился я! — снова прохрипел Шаров и со всего размаха ударил распятием по иконе.
— Ополоумел! — завопила Марья. — Распятием по святой иконе! Господи! Прости его! Не ведает, что творит!
— Ведаю! Ведаю! Прозрел я сегодня! Василий! Дай сюда царя!
Гурьев резко сдёрнул со стены портрет царя и бросил на матрас.
— Вот ты каков, упырь ненасытный! Мы к тебе с молитвой, а ты нас пулями! Нету у меня отныне царя! — И тем же распятием он стал бить по царскому портрету. — Нет больше и бога! — крикнул Шаров и швырнул распятие в угол.
Солдаты стреляли в людей.
Обомлевшие от страха Марья и Анютка вперебой бормотали:
— Прости его, господи! Прости его грешного! Не ведает, что творит!
Гурьев отпихнул ногой раму, в которой минуту назад красовался царь всея Руси.
— Ляг, Терентьич, успокойся, — сказал он тихо. — Полежи, подумай. Вечером загляну к тебе. Может, доктора приведу. Если жив буду, — добавил он уже на пороге.
* * *
На улице прохожих не было. Ещё недавно ясное небо заволокли сизые пухлые тучи. Начиналась пурга. Навстречу Гурьеву тянулись извозчичьи сани с убитыми. На козлах рядом с извозчиком сидел городовой или дворник. Где-то вдалеке слышались выстрелы.
Гурьев свернул на Большой проспект и увидел, как двое рабочих обезоруживают городового. Один сорвал с него шашку, другой — кобуру с револьвером. На помощь городовому из подворотни бежал дворник.
— Убью! — рычал он, размахивая ломом.
Сильным ударом Гурьев сбил его с ног и вырвал лом. Дворник вскочил и бросился обратно в подворотню. Мгновенно исчез и городовой.
Из-за угла на проспекте появилась группа рабочих.
— За оружие! — кричали в толпе. — К Шаффу! Скорее к Шаффу!
Гурьев смешался с толпой и, сжимая лом, бежал к Четырнадцатой линии. Там помещалась оружейная мастерская Шаффа. При виде вооружённой толпы дворники кинулись в подворотни. Двое городовых спрятаться не успели и уже через минуту остались без шашек и револьверов. Но мастерская оказалась закрытой. Её большое окно было зарешечено. Ударами лома Гурьев выбил решётку. Через проём окна рабочие ворвались в мастерскую. Ружей и револьверов в ней не оказалось. Только в одном из отсеков лежали разные кинжалы.
— Товарищи! — кричал Гурьев. — Прочешем Большой проспект. Добудем оружие с боем!
На Большом проспекте воинских частей уже не было. Расстреляв утром шествие, казаки и пехотинцы были уверены — в этом районе никто не посмеет выйти из дома. А если кто и покажется, с такими городовые и дворники сами расправятся.
Однако всё оказалось совсем не так. Редкие прохожие на проспекте ещё попадались. Но городовые при виде толпы исчезли. Не трудно было догадаться, где они прячутся. Рабочие вытаскивали их из подъездов, дворов, отбирали оружие и шли дальше. Навстречу попались несколько офицеров и один генерал на извозчике.
Так расправился царь с мирными демонстрантами.
Их обезоружили, сорвали погоны и, дав пару затрещин, двинулись дальше к Четвёртой линии, откуда утром начали шествие.
А в это время на Четвёртой линии рабочие строили баррикаду. В ход пошло всё: афишные тумбы, какие-то бочки, ящики, доски, лестница, дрова, телеграфные столбы, поваленная конка.
— Оцепим баррикаду проволокой! — крикнул Гурьев. — Срывайте проволоку с телеграфных столбов!
Революционеры понимали: войска могут появиться в любую минуту. Гурьев вбежал в ближайший дом, нашёл дворника и приказал немедленно выдать флаг, который вывешивали на домах в дни торжественных царских праздников. Перепуганный дворник без отговорок притащил флаг. Это было трёхцветное полотнище — бело-сине-красное. Ударами кинжала Гурьев срезал бело-синие полосы. Теперь на древке осталась только одна полоса — красная.
Впервые в центре столицы царской империи на уличной баррикаде взвился красный флаг — флаг революции!
Рядом с баррикадой стоял недостроенный четырёхэтажный дом. Во дворе у чёрного хода тянулись штабеля кирпичей для пятого этажа.
— Тащите кирпичи к проёмам верхних этажей! — распорядился Гурьев.
Вовремя распорядился. По Большому проспекту на рысях мчались уланы. Настал час боя! Атака карателей была неудачной.
Баррикада на Васильевском острове.
Разгорячённые кони запутались в проволоке. Одна лошадь упала и придавила всадника. Но в помощь коннице подоспела пехота. Ещё издали солдаты дали залп по баррикаде. Рабочие не дрогнули, ждали, когда каратели подойдут ближе, и простреленное красное знамя по-прежнему высилось над баррикадой.
Шеренги солдат подошли ближе. Послышался приказ командира:
— Рвать проволоку!
Солдаты, не прекращая стрельбы, придвинулись вплотную к проволоке. Баррикада встретила их одиночными выстрелами из револьверов. Запасных патронов у рабочих не оказалось. Отбиваться было нечем. А солдаты штыками и прикладами рвали проволоку.
— Укрыться в доме! — крикнул Гурьев.
Солдаты продолжали обстреливать баррикаду, и вдруг на их головы посыпались кирпичи с верхних этажей недостроенного дома. Несколько карателей упало, выпустив из рук винтовки.
— Стрелять по окнам! — раздалась команда офицера.
Засевшие в доме рабочие держались до последнего. Но запас кирпичей иссякал.
— Атаковать дом! — раздалась команда офицера. — Бунтовщиков захватить живыми!
Не прекращая стрельбы, солдаты взбежали на площадки третьего и четвёртого этажей, ворвались в комнаты и в растерянности остановились: в комнатах никого не было.
— Растворились! — пробормотал какой-то ефрейтор. — Нечистая сила им помогает…
— Отставить! — рявкнул командир. — Баррикаду разобрать, красный флаг принести лично мне! — Он понял тайну исчезновения революционеров. Израсходовав кирпичи, бойцы баррикады спрятались в первом этаже. И пока солдаты, стреляя, поднимались с парадного входа, революционеры выбежали с чёрного входа в проходной двор и пробрались на соседние улицы.
А красного знамени солдаты так и не нашли. Покидая баррикаду, Гурьев унёс его с собой.
* * *
Поздно вечером Гурьев привёл к Шарову фельдшера. Фельдшер выбрил Шарову полголовы, смазал йодом рану и ушёл.
— А как другие? Дошли до царя? — спросил Шаров.
— Дошли, дошли! — зло отозвался Гурьев. — На тот свет дошли! У Нарвских ворот полегло, может, двести, может, триста человек, кто их считает? На выборгских рабочих напустили конницу с шашками наголо. У Троицкого моста тоже перестреляли не одну сотню. А на Большой Дворянской красным снегом можно умываться.
— Значит, к дворцу никто не проник?
— Кому-то удалось. Только приветил их не царь, а его гвардейцы. Били залпами во все стороны. Весь день трупы возили. Детишек и тех поубивали.
Шаров долго молчал, упершись невидящим вглядом в стену, где ещё утром висел портрет царя в парадной форме.
— Вот он, весь теперь как на ладони, господом данный нам царь-государь. — Лицо Гурьева исказилось злобой: — Может, обратно навесишь иконы и царя-батюшку?
— Но чего делать? — простонал Шаров. — На кого надеяться, если нет ни бога, ни царя?
— Это ты хорошо сказал, Терентьич: нет бога и царя. Значит, не зря тебя казак полоснул шашкой. Сразу поумнел.
— Поумнел. А жить-то как, спрашиваю? На кого надеяться, что делать?
— На кого надеяться, спрашиваешь? Могу сказать: на себя, на таких же, как мы — угнетённых, бесправных рабочих. Иначе нам из рабства не выбиться…
— Зряшное говоришь, Василий. У царя солдаты, пушки да ружья, а у рабочего что? Самодельные кинжалы.
— На этот вопрос отвечу тебе ясно. Слушай, Терентьич. Слушай и запоминай! — Гурьев скинул валенок, сунул в него руку и вытащил небольшой, скатанный в трубочку листок. — Вот что говорят нам умные люди: «Товарищи! Мы готовы положить жизнь за свободу, бороться до конца, до победы! Нам нужно только огнестрельное оружие. С вооружённой силой царя мы можем бороться только с оружием в руках. За оружие, товарищи граждане! Мы ждём, что все товарищи рабочие присоединятся к нам!»
— Понял теперь, что делать рабочему? — спросил Гурьев, пряча бумажку в валенок.
— А где я его возьму, это самое огнестрельное оружие? — сердито спросил Шаров.
— Кому положено, тот об этом и заботится. Оружие у нас будет, — загадочно ответил Гурьев.
Шаров взъерошил свою густую бороду и неожиданно окрепшим голосом сказал:
— Стрелять я умею. Три года в солдатах царю служил. Так что в нужный час рука не дрогнет, не промахнусь.