Три повести

Ходза Нисон Александрович

В этой книге — три повести: о чекистах, пограничниках и работниках милиции. Дело, которому они служат, требует не только мужества, находчивости, неколебимой твёрдости, но и душевной чуткости, любви к человеку, высокой нравственной чистоты.

Повести Н. Ходзы остросюжетны, события в них развиваются стремительно и увлекательно, и в то же время в основе каждой повести лежат проблемы гражданственности, конфликты, носящие психологический и нравственный характер.

 

 

ОПЕРАЦИЯ «ЭРЗАЦ»

Пролог

В середине октября начальник контрразведки Ленфронта вызвал к себе капитана Лозина.

— Нитка продолжает молчать? — спросил он, поглаживая сильными короткими пальцами седые виски.

— Нитка молчит, товарищ старший майор. Хочется думать, что дело в передатчике.

Старший майор бросил на Лозина недовольный взгляд.

— Из всех вариантов нам полагается выбирать наихудший, товарищ капитан. Неисправность передатчика — полбеды. А если провал? Об этом вы думали?

— Конечно. И даже запросил сиверских партизан: приказал узнать о судьбе Нитки и сообщить нам.

— Хорошо. Но о Сиверской мы должны знать как можно больше. Вы помните последнее сообщение Нитки?

— О типографии?

— Да. Для чего им на Сиверской типография? Ясно для чего. Будут печатать фальшивые бланки и документы наших воинских подразделений, гражданских учреждений. Это облегчит им заброску шпионов и диверсантов в воинские части и в Ленинград.

— Надо внедрить туда своего человека.

— К этому я и веду весь разговор. Что бы ни было с Ниткой, всё равно на Сиверскую надо внедрить своего человека. Срочно продумайте план операции. Жду вас с докладом через три дня…

 

1. Допрос Несвицкого

Несвицкого привезли в Кезево с завязанными глазами. Это была излишняя предосторожность: экскурсовод дворцов-музеев в Пушкине, он великолепно знал все царские резиденции — Павловск, Ораниенбаум, Петергоф, Гатчину, но в посёлке Кезеве близ Сиверской он никогда не бывал.

Когда «оппель-капитан» въехал во двор двухэтажного деревянного дома, сидевший рядом немецкий офицер сдёрнул с глаз Несвицкого повязку. Несвицкий боком выбрался из машины, и офицер молча ткнул пальцем в сторону часового, стоявшего у дверей дома.

Три дня назад Несвицкий сделал коменданту лагеря военнопленных заявление. Путая немецкие и русские слова, он просил дать ему возможность применить свои знания для спасения от гибели сокровищ, которые дороже золота. Решив, что пленному известно место хранения каких-то ценностей, комендант немедленно сообщил об этом начальству и в ответ получил приказание: двадцать пятого сентября доставить Несвицкого в Кезево, к начальнику абвергруппы 112 капитану Шоту.

Не зная, куда и зачем его везут, да ещё с завязанными глазами, Несвицкий всю дорогу находился в полусознательном состоянии, и когда его ввели в кабинет Шота, он, обессиленный, опустился на стул.

— Встать! — сказал тихо капитан Шот. — Мне известно о вашем устном заявлении коменданту лагеря военнопленных. — Шот говорил по-русски, старательно выговаривая каждое слово. — Но прежде отвечайте, что заставляло вас добровольно переходить к нам?

— Логика и всепоглощающая любовь к искусству, господин капитан.

— Я требую объяснений, а не загадок, — сказал Шот, не повышая голоса.

— Тогда разрешите изложить подробно?

— Я жду. Можете сесть.

— Благодарю вас. Господин капитан, у каждого интеллигентного человека есть цель, ради которой он живёт. Я живу ради искусства. Мой бог — искусство. Я мог стать профессором, крупным учёным-искусствоведом, но я предпочёл работу скромного экскурсовода в Царском Селе, чтобы всегда находиться в окружении прекрасного, всегда любоваться великими творениями Растрелли, Камерона, Стасова, Ринальди! Но я никогда не мог примириться с диким требованием большевиков увязывать искусство с какими-то социальными интересами, рассказывать обо всём с каких-то классовых позиций. Мне это было противно, но я был вынужден… Это была пытка — водить по дворцам самодовольную малограмотную толпу, неспособную отличить рококо от ампира! Ужасно! И вот началась война. Скажу откровенно, господин капитан, вначале я не верил, что Германия победит. Но когда ваши войска стремительно подошли к Ленинграду, я понял — война проиграна. Жертвы бессмысленны! В начале сентября меня мобилизовали. Я задал себе логический вопрос: война проиграна, зачем же я должен идти на фронт? Быть покорной овцой, ведомой на убой? Это не в моём характере! Но больше, чем о себе, я думал о трагической судьбе произведений искусства. Что станет с творениями великих мастеров? Эрмитаж, Русский музей, дворцы русских царей в пригородах Ленинграда превратятся в руины. Я не мог смириться с этой мыслью, господин капитан. Я сказал себе: нет, я не буду соучастником этого трагического преступления! И когда Красная Армия оставляла Царское Село, я спрятался в подвале Екатерининского дворца, дождался прихода ваших войск и добровольно сдался в плен. Сдался, чтобы защищать искусство, чтобы служить ему. Располагайте мною, господин капитан. Я могу быть вам полезным по всем вопросам, имеющим отношение к архитектуре Ленинграда, к произведениям искусства, мне известно, где закопаны статуи, украшавшие парки Царского Села и Павловска…

Несвицкий умолк, ожидая ответа. Ему казалось, что теперь его жизнь вне опасности. Он много читал о поэтической, склонной к сентиментальности немецкой душе. Наверно, этот капитан воспользуется его предложением.

Немец смотрел на Несвицкого сквозь очки с каким-то настороженным удивлением, стараясь понять, кто сидит перед ним. Дурак или трус? А может быть, и то, и другое?

— Ваше заявление имело касание именно этих сокровищ? — спросил Шот.

— Совершенно верно, господин капитан. Можете располагать мною…

— Да, я могу… Что вы будете говорить, если мы станем видеть полезным использовать вас иначе? Для быстрого окончания войны.

— Не знаю, чем я могу быть вам ещё полезен?

— Много ли вы имеете знакомых в Ленинграде?

— Конечно, господин капитан.

— Составьте список ваших знакомых: кто имеет родственники в Красной Армии. Кто есть коммунист, кто есть еврей. Чтобы кончать войну скорее, эти люди должны иметь место в лагерях. Я говорю правильно?

— Простите, господин капитан, но ваше предложение несколько противоречит… как бы это сказать?.. Это противоречит и науке, и религии, и логике. Я говорю о религии, потому что знаю: великий человек нашего времени Адольф Гитлер верит в провидение… Вот почему я осмелюсь не согласиться с вами, господин капитан.

— Не согласиться… — задумчиво повторил Шот. — Это очень жаль… Немецкая армия имеет необходимость в услугах русских интеллигентов. Но вы не согласны… Однако у меня есть надежда, что вы будете думать не так… Буду просить вас взять стул и сесть туда… в тот угол, у двери. — Голос Шота из тихого и мягкого вдруг стал скрипучим и резким. — Без моего разрешения не трогаться с места! Не говорить ни слова!

Под жёстким, пугающим взглядом немца Несвицкий поспешно поднялся и на цыпочках, вздрагивая от скрипа собственных шагов, перенёс стул в угол, сел, положил руки на колени и одеревенел в этой позе.

Шот протянул руку к настольному звонку и нажал кнопку. В дверях появился высокий костлявый фельдфебель.

— Einfuhren! — приказал Шот.

«Ввести», — машинально перевёл Несвицкий.

За дверью послышались шаги, и фельдфебель ввёл в кабинет пленного матроса. Голова его была перевязана грязной, задубевшей от крови тряпкой.

Шот сделал фельдфебелю знак, и тот вышел.

— Я буду иметь с тобой разговор, — сказал тихо и даже приветливо Шот. — Русские говорят, что немцы стреляют пленных, но это есть большая неправда, это есть выдумка комиссаров. У русских есть умная поговорка: «Человек сам берёт свою судьбу». Пленный есть человек, значит, пленный тоже сам берёт свою судьбу. Я говорю правильно?

Матрос с каменным лицом, точно он был глух от рождения, смотрел куда-то поверх головы немца.

— Я хочу слушать твой ответ, голубчик. Я говорю правильно?

— Не, неправильно, — равнодушно ответил моряк.

Немец пристально вглядывался в матроса, улыбка не сходила с его тонких красных губ.

— Я вижу, голубчик, ты есть храбрый человек, ты говоришь свои мысли смело. Немецкий офицер умеет дать цену храбрости. Ты имеешь желание жить?

— Имею, — впервые матрос взглянул на Шота. — Очень даже имею…

— Я вижу, ты есть разумный человек. Разумный и храбрый. Я буду назначать тебя старшим полицай на весь район. Будешь хорошо сыт и одет…

— Мне эта работа не подходит, — скучным голосом сказал матрос.

— Говори, голубчик, какая тебе работа подходит?

— Бить сволочей-полицаев!

Шот подался вперёд, зрачки его за толстыми стёклами очков сузились.

— Ты коммунист?

— Русский я… — Матрос сдвинул со лба повязку, тоненькая струйка крови медленно зазмеилась по его небритой щеке.

— Ты есть коммунист? Отвечай точно!

— Точно и говорю… Русский я. А русские теперь все коммунисты. Пока немцы на нашей земле — беспартийных у нас не будет! И не ищи иуд среди матросов… господин офицер…

Шот откинулся на спинку кресла, его длинные белые пальцы начали выбивать по столу дробь.

— Я не имел удовольствия от разговора с тобою. — Немец тяжело вздохнул. — Я хотел спасать твою молодую жизнь… — Он перестал выбивать дробь, пальцы слегка поглаживали кнопку звонка. — У нас говорят: лучше один день на этом свете, чем тысяча дней на том. Это есть правильно. Сегодня ты сам будешь видеть, что это есть правильно.

Он нажал кнопку звонка.

Мгновенно появился фельдфебель. Шот кивнул головой в сторону матроса:

— Erhangen!

Матрос не знал этого слова, но догадался о его значении.

— Рвань фашистская! — крикнул он уже в дверях. — Сдохнешь на русской земле!

Смотря вслед матросу, Шот укоризненно покачал головой:

— Это не есть интеллигентный человек. — Он повернулся к Несвицкому. — Вы можете подходить сюда. — На губах Шота снова появилась улыбка. — Будем иметь маленькое продолжение разговора.

Несвицкий встал, ноги его дрожали, казалось, он не в силах дойти до стола.

— Вы понимали, какой приказ я давал? — опросил Шот.

— Понял… да… В институте я учил немецкий… читал книги по искусству…

— Хорошо! — одобрил Шот. — Надо, чтобы все люди понимали немецкий приказ… Это им будет польза…

Он встал из-за стола, подошёл к окну и отдёрнул тяжёлый занавес.

— Матроса будут вешать вот на тот столб, — сказал он, не оборачиваясь. — Можете смотреть туда… И замечайте, рядом есть ещё один столб. Можете смотреть на этот столб тоже. Но сейчас я хочу спросить, есть ли ваше согласие выполнять мои приказывания?

Синими, помертвевшими губами Несвицкий почти неслышно выдавил:

— Я… согласен…

— Прошу говорить громко, я имею не очень хороший слух.

— Согласен написать всё, что вы сказали…

— Вы родились в Пэтерзбурге?

— Да… в Петербурге…

— Это есть хорошо, голубчик. — Шот поглаживал кнопку звонка. Остекленевшими от страха глазами Несвицкий следил за пальцами немца. Сейчас он нажмёт кнопку и тогда… — Вы, конечно, знаете свой город, — услышал Несвицкий тихий голос Шота, — знаете, где есть заводы, казармы, военные школы. Вы имеете друзей на заводах, в учреждениях, в армии?

— Да… есть… Петербург я знаю…

— Хорошо, очень хорошо. Нам нужны интеллигентные люди. — Он поднялся с кресла и, держа палец на кнопке звонка, сказал приглушённым голосом: — Мы вас будем отправлять в школу разведчиков. И прошу запомнить: ваша фамилия будет… — Шот раскрыл лежащую перед ним папку и заглянул в неё. — Ваша фамилия будет Глухов. Иван Григорьевич Глухов.

— Иван Григорьевич Глухов… — пробормотал Несвицкий, не отрывая глаз от кнопки звонка.

— Правильно. А теперь идите получайте отдых. Вас проводят. Наш разговор будет иметь продолжение…

 

2. Приговор отсрочить…

«Оборону флота и сего места держать до последней силы и живота, яко наиглавнейшее дело». Царь Пётр, отдавший этот приказ, не мог предвидеть, какой ценой потомки выполнят его завещание.

В эти дни налёты на Кронштадт совершались с точностью железнодорожного расписания — каждые два часа. В промежутках между бомбёжками на крепость обрушивалась с южного берега залива осадная артиллерия. Казалось, жизнь в городе-крепости должна была замереть. Но балтийцы жили в эти дни по своим законам, жили под снарядами и бомбами, окутанные дымом пожарищ, оглушённые залпами корабельных орудий. Круглые сутки не смолкал грохот, кронштадтцы забыли о сне. Под яростным огнём врага они ремонтировали распоротые бомбами корабли, вели смертельный поединок с фашистской артиллерией, сбивали вражеские самолёты, лечили раненых, чинили электросеть, выпускали газету, тушили пожары, и всё это вместе взятое составляло теперь жизнь легендарной крепости на Балтике.

Старший лейтенант Виктор Мямин попал в Кронштадт в самом начале сентября сорок первого. Стройный, светлоглазый, он щёгольски носил морскую форму и не выпускал из крепко сжатых губ изогнутую пенковую трубку. Небольшие русые бакенбарды делали его похожим на моряков прошлого столетия. Все официантки офицерской столовой были в него влюблены.

До войны Мямин служил на торговом флоте вторым помощником капитана, ходил в заграничные плавания и был у начальства на хорошем счету. Правда, накануне войны он получил выговор — за провоз запрещённых пластинок из Ливерпуля, но капитан отнёсся к этому снисходительно. Нехорошо, конечно, когда певец вставляет в песню непристойные ругательства на всех европейских языках, но моряков этим не удивишь! Всё же помполит корабля вызвал Мямина для беседы. Мямин покаялся:

— Не для себя вёз, честное слово! Проиграл приятелю «американку», а он, скотина, потребовал, чтобы я привёз ему эти пластинки! Вот и страдаю ни за что!

— Послал бы к чёртовой матери такого приятеля!

— Товарищ помполит! Я нарушил таможенное правило, но честь советского моряка я не уроню! Это был долг чести — отдать проигрыш! — В голосе Мямина звучало негодование.

— Не по курсу держишь, товарищ Мямин. Не может честь советского моряка противостоять законам страны. Кто он, этот твой приятель? Где работает?

— Товарищ помполит, вы требуете невозможного. Элементарная порядочность не позволяет мне назвать его имя!

— Как хочешь, дело твоё, но тогда придётся нам продолжить разговор в пароходстве.

Мямин не мог назвать имени человека, которому он проиграл пари, потому что такого человека не существовало, пластинки он возил для продажи и получал за них хорошие деньги.

От помполита Мямин вышел в отвратительном настроении, не зная, как избавиться от разговора с начальником пароходства, человеком решительным и крутым.

Но назначенный на понедельник разговор не состоялся: в воскресенье началась война, и через несколько дней Мямин оказался в Таллине на одном из военных кораблей.

Трагический переход кораблей из Таллина в Кронштадт едва не закончился для Мямина гибелью. Весь день за кораблём охотились фашистские бомбардировщики, торпедные катера, подводные лодки. Хлестали по нервам непрерывные выкрики сигнальщиков:

— Прямо по курсу мина!

— Мина слева!

— Самолёты по корме!

— Торпедные катера с норда!

Вое это время Мямин находился в состоянии шока, страх парализовал его волю, в сознании билась лишь одна мысль: лучше ужасный конец, чем ужас без конца. Только бы скорее!

На исходе дня со стороны заходящего солнца на корабль обрушилась очередная шестёрка бомбардировщиков. Грохот, вой, пронизывающий свист оглушили Мямина, он потерял сознание и очнулся в воде.

Всё остальное было как в бреду. Пробковый пояс держал его на воде, он плыл, не зная куда, слышал крики о помощи, колыхались на волнах трупы, проплывали какие-то ящики, обломки палубных надстроек, перевёрнутые шлюпки…

Его заметил под утро поисковый катер. Из последних сил Мямин подплыл к осторожно идущему навстречу катеру. Ему бросили конец, и Мямин вцепился в него посиневшими пальцами. На палубе он снова потерял сознание…

В Кронштадте Мямин получил назначение командиром посыльного судна «Тарту».

Переход из Таллина травмировал Мямина до такой степени, что при одной только мысли о боевом выходе в море его начинал бить озноб.

Пятого октября Мамин получил приказ взять на буксир баржу с мазутом и в три часа ночи в составе каравана отбыть из Кронштадта в Ленинград.

Командир отдела плавсредств не скрыл от Мямина, что задание опасно.

— Над заливом круглые сутки шныряют немцы… — говорил он осипшим от бессонницы голосом. — Пойдёте ночью. Луны сегодня не будет. Надо пройти! Любой ценой надо пройти! Ошвартуетесь у моста Свободы.

— Есть ошвартоваться у моста Свободы! — не без лихости ответил Мямин, но тут же добавил: -Что-то моя посудина забарахлила!

— Немедленно примите меры! К утру баржа должна быть в Ленинграде! За исполнением приказа следит член Военного совета Ленфронта товарищ Жданов!

Уловив на лице Мямина сомнение, командир пояснил:

— Мазут предназначен для хлебозавода. Топлива осталось всего на два-три дня. Представляете, какие последствия повлечёт за собой остановка хлебозавода, хотя бы на сутки? Ка-та-стро-фи-чес-кие!

Выйдя из отдела, Мямин взглянул на часы: одиннадцать сорок пять. Через пятнадцать минут начнётся тревога — последнюю неделю немцы ровно в полдень начинали очередную бомбёжку. До пирса, где стоит «Тарту», — десять минут ходьбы. Но Мямин направился в противоположную сторону. Пройдя с километр, он повернул обратно и зашагал к гавани. Мямин рассчитал правильно: воздушная тревога застала его рядом с убежищем. Услыхав вой сирены, он поспешно шмыгнул в подвал, забрался в дальний угол и стал обдумывать план дальнейших действий.

Бомбовые удары сотрясали землю, рушились поблизости дома, вздрагивали цейхгаузы петровской кладки, но мощные своды убежища казались непробиваемыми. Здесь можно было чувствовать себя в безопасности. Мямин с озабоченным видом обдумывал, как избежать выполнения приказа, неизбежно связанного с большим риском. «Обидно, так обидно! — твердил он про себя. — Пришёл бы приказ завтра, и — порядок». Завтра с утра он должен был лечь в госпиталь на пустяковую операцию — удаление гланд… Буксировку поручили бы его помощнику — политруку Амарову… А теперь… Да… Не повезло! Мямин посасывал трубку, досадуя, что в бомбоубежище нельзя курить. Надо найти выход… Командир отдела плавсредств сказал, что топливо на хлебозаводе кончится через два-три дня. Значит, никакой беды не будет, завод не остановится, если баржа придёт на сутки позже… Да, единственный выход — протянуть время, лечь завтра утром в госпиталь, и пусть баржу ведёт Амаров…

Бодро прозвучал отбой воздушной тревоги. Мямия вышел из подвала и направился на «Тарту»…

Приказ о ночном рейсе немногочисленная команда «Тарту» встретила спокойно и сразу же начала готовиться к переходу. Политрук Амаров спросил Мямина, будет ли разрешено матросам навестить в Ленинграде родных.

— Родных! — Мямин не сдерживал раздражения. — Это что — увеселительная прогулка? Пикник? Не пришлось бы этим родным справлять по нас поминки!

Он удалился в свою каюту и не показывался до обеда. В пятнадцать часов Мямин сошёл на берег и снова отправился в отдел плавсредств. На втором этаже он остановился перед дверью с цифрой «13». Мямину приходилось бывать в этом большом кабинете заместителя командира кронштадтского порта кавторанга Лидоренко, но он никогда не обращал внимания на номер комнаты, сейчас же эта «чёртова дюжина» окончательно испортила ему настроение.

Задёрганный множеством дел, куда-то торопившийся, Лидоренко столкнулся с Мяминым на пороге кабинета.

— К буксировке готовы? Возвращайтесь завтра в ночь, — предстоит новое задание! — быстро проговорил он.

— Товарищ инженер-капитан второго ранга, докладываю, что посыльное судно «Тарту» выполнить приказ сегодня не может. Необходимо исправление серьёзных неполадок, но завтра, — торопливо добавил Мямин, — завтра к утру судно будет в полной боевой готовности и с честью выполнит любое боевое задание!

Лидоренко оторопел. Никаких рапортов о повреждениях на «Тарту» в его отдел не поступало. «К утру будет в боевой готовности!» Но буксировка возможна лишь ночью.

— В чём дело? Какие неполадки? Почему не доложили своевременно?

— Только что обнаружено. При проверке готовности судна к выполнению задания. Трос на винт намотало. В таком состоянии судно полным ходом идти не может и отстанет от каравана.

— Чёрт знает что! В резерве — ни одной посудины! Отправляйтесь на судно и ждите дальнейших распоряжений!

Через полчаса на «Тарту» была получена телефонограмма: командиру предлагалось немедленно поднять краном судно, привести винт в порядок и в указанное время отбуксировать баржу в Ленинград.

Но Мямин решил не сдаваться, сделать ещё одну попытку оттянуть время. Не приступая к выполнению приказа, он явился к дежурному по отделу плавсредств. В комнате дежурного, скудно освещённой единственной лампочкой, как всегда, было накурено, дым плотной кисеёй колыхался под серым потолком.

Дежурный не спал вторые сутки и, боясь задремать в кресле, принимал моряков стоя у стола.

Мямин не торопился. Он пропустил вперёд трёх офицеров, пришедших позже, и лишь когда все ушли, представился и сказал приглушённым голосом:

— Получил телефонограмму… Сомневаюсь в подлинности… Сигнализирую. Прошу проверить и подтвердить.

— Излагайте существо дела, — раздражённо сказал дежурный.

— Сорок минут назад получил вот эту телефонограмму, якобы от имени начальника штаба КБФ. Сомневаюсь, чтобы товарищ вице-адмирал лично занимался столь незначительным вопросом. Опасаюсь провокации врага. Прошу проверить. Вот телефонограмма…

Встревоженный дежурный схватил телефонограмму и скрылся в соседней комнате…

Он вернулся не скоро — кого-то не оказалось на месте, пришлось разыскивать.

— Всё правильно! — решительно сказал Мямину дежурный. — Следующий!

Выйдя от дежурного, Мямин отправился в госпиталь. Главный врач оказался на операции, и Мямин решил его дождаться. Он считал, что поступает хитро и осторожно. Ну, к чему тут придерёшься? Ни к чему! Он получит от главврача справку, что пятого октября подал заявление о переносе операции. Справка послужит доказательством того, что он готовился к выполнению задания в ночь на шестое и потому отложил операцию. Не его вина, что неполадки на «Тарту» не удалось устранить до вечера…

Главврач, измученный непрерывными операциями, издёрганный нехваткой медикаментов и перевязочных материалов, чтобы избавиться от многословных объяснений Мямина, приказал выдать ему нужную справку.

Вернувшись на «Тарту», Мямин принялся сочинять рапорт. Рапорт получился всего на одну страницу, хотя Мямин трудился над ним больше часа, но зато все формулировки были точные, лаконичные, убедительные. Рапорт заканчивался звонкой фразой: «Заверяю командование, что в течение ночи все неполадки на посыльном судне “Тарту” будут устранены и команда с честью выполнит любое задание Родины».

Мямин знал, что днём буксировка из Кронштадта невозможна: никто не позволит обречь команду на бессмысленную гибель. Значит, «Тарту» выйдет только в ночь на седьмое, когда он, Мямин, будет находиться в госпитале.

Так рассчитал Мямин, но на деле получилось иначе.

Ознакомившись с рапортом, контр-адмирал отстранил Мямина от командования судном, поручив соответствующим органам разобраться в обоснованности рапорта.

В результате проверки Мямин оказался не в госпитале, а в тюрьме…

В середине октября обросший рыжей бородой Мямин слушал, опустив голову и не поднимая глаз, приговор военного трибунала Краснознамённого Балтийского флота:

«Пятого октября 1941 года, старшему лейтенанту; Мямину Виктору Петровичу стало известно, что посыльное судно “Тарту” должно отбыть из Кронштадта в Ленинград и доставить на буксире баржу N 1041 с мазутом. Вместо того чтобы принять необходимые меры и быть готовым к отводу указанной баржи, Мямин выискивал различные причины, чтобы уклониться от выполнения задания. С этой целью Мямин заявил заместителю командира порта, что на винт посыльного судна “Тарту” намотало трос, вследствие чего буксировка баржи невозможна.

В результате того что Мямин проявил преступную халатность, винт корабля был осмотрен только в четыре часа утра, когда караван уже отбыл в Ленинград. Во время осмотра оказалось, что винт совершенно чист и никакой обмотки троса на нём нет.

На основании всего вышеизложенного военный трибунал признал Мямина Виктора Петровича виновным в преступлении, предусмотренном статьёй 198-17, пункт “а” Уголовного кодекса.

Военный трибунал приговорил Мямина Виктора Петровича к лишению свободы с отбыванием в исправительно-трудовых лагерях на десять лет, без поражения в правах, и к лишению Мямина Виктора Петровича военного звания “старший лейтенант”.

Исполнение приговора отсрочить до окончания военных действий.

В связи с этим Мямина Виктора Петровича из-под стражи освободить и направить в часть действующей армии рядовым».

 

3. Гляди в оба!

На Колпинском участке Ленинградского фронта часы затишья были редки. Методично и ожесточённо немцы обстреливали передний край, бомбили завод и город. По ночам в небе застывали жёлтые ракеты, всё чаще и чаще к переднему краю пробиралась немецкая разведка. Никто не сомневался, что наступление противника начнётся со дня на день.

В один из часов затишья политрук роты Мартынов проводил в окопе короткую информацию о положении на участках Ленинградского фронта. Информация не радовала и не сулила на ближайшие дни никаких перемен.

Над окопом провизжала мина и разорвалась метрах в ста, в поле. Несмотря на ранний снегопад, поле было не белое, а грязно-бурое. Истерзанное взрывами, покрытое воронками и вывороченными комьями земли, оно напоминало лунный пейзаж.

Политрук Мартынов поднёс к глазам бинокль — уточнить, где разорвалась мина, но тут же крикнул:

— Воздух!

В небе появился «хейнкель». Зудя на одной ноте, он приближался к окопам. Захлопали редкие зенитки, но опытный лётчик, умело маневрируя, упорно приближался к траншеям. Огонь вокруг разведчика становился плотнее, снаряды рвались ближе, и вдруг под радостные возгласы солдат «хейнкель» с пронзительным свистом, рассекая воздух, ринулся вниз. Почти у самой земли самолёт неожиданно отвернул в сторону, оставив парящими множество белых листовок. Через минуту немец почти на бреющем полёте скрылся за ближним лесом.

— Ловок, сволочь! — не выдержал старшина Гудимов.

Листовки плавно оседали на землю, в траншею их попало немного, почти все они белели на бурых комьях истерзанного поля.

— Листовки в траншеях собрать и сдать мне, — приказал Мартынов. — На поле листовки не трогать. — Политрук знал избитый приём немцев: выманить бойцов из траншей на открытое место и открыть по ним миномётный огонь.

Вскоре перед Мартыновым лежала стопка немецких листовок.

Это были листовки-пропуск, все одинакового содержания:

«Русские солдаты!

Вас обманывают комиссары! Вы окружены! Сопротивляться вам есть одна большая безмыслица! Москва уже нами занята! Жители Ленинграда голодают все, кроме жидо-комиссаров и коммунистов! Они для себя спрятали много разного продовольствия, такие как сало, окорока и сигареты. Вы тоже будете скоро голодать и тоже скоро умрёте или будете убиты!

Русские солдаты!

Оставляйте ваши окопы и приходите с оружием к нам в плен. Немецкое командование даёт вам гарантий сохранять жизни, сытого содержания и обхождения!

Русские солдаты!

Знайте!

Этот обращений к вам есть пропуск. С этой обращений смело, не боясь, идите в плен. Тогда вы останетесь живы и здоровы и станете досытно есть три раза в один день».

На обороте листовки была напечатана фотография. Четыре толстомордых парня — три в форме красноармейцев, четвёртый с двумя кубарями в петлицах — сидели за столом. Перед каждым лежал кусок сала, три яйца, полкаравая хлеба.

Под фотографией шла крупная надпись: «ЭТИ КРАСНОАРМЕЙЦЫ ЛЕНИНГРАДСКОГО ФРОНТА ИВАНОВ, ФЁДОРОВ, ПЕТРОВ И ИХ КОМАНДИР СЕМЁНОВ СДАЛИСЬ В ПЛЕН В СЕНТЯБРЕ ПОД ПЕТЕРГОФОМ. СЕЙЧАС ОНИ ЗАВТРАКАЮТ».

Собирая в траншее листовки, Гудимов заметил, как один из бойцов сунул листовку в карман шинели. Ничего запретного не было в том, что красноармеец положил поднятую листовку в карман, не держать же её в руках. Но Гудимов насторожился: была какая-то вороватость в быстром движении бойца. Гудимов, конечно, не думал, что угрюмый солдат, только что прибывший в их часть, собирается перебежать к фашистам, его встревожило другое: утаив листовку (может, на курево, может, просто из любопытства), боец тем самым нарушил приказ командира. Это уже воинский проступок, надо, чтобы солдат понял свою вину, а то ведь недолго и до беды.

Гудимов продолжал осматривать траншею, не упуская из виду угрюмого бойца. Он надеялся, что тот подойдёт к Мартынову и сдаст, как положено, свою листовку.

Но боец к Мартынову не пошёл. Сняв перчатки, он стал торопливо свёртывать цигарку. Гудимов подошёл к нему:

— Одолжи на закрутку. Табак ваш, бумажку дашь, вот и закурим.

Красноармеец, не глядя на старшину, молча протянул кисет. Таких кисетов Гудимов ещё не встречал — из тонкой блестящей кожи, украшенной каким-то тиснением. От кисета шёл вкусный медовый запах. Видать, в нём не всегда держали махорку, бывал табачок и получше.

— Откуда к нам? — спросил Гудимов, всё ещё принюхиваясь к необычному кисету. Было в его аромате что-то бесконечно далёкое от войны, траншейной грязи, копоти в землянках, от непроходящего чувства голода. — Как тебе у нас? Сам-то ленинградец?

— Ленинградец.

— Из какой части прибыл?

— Вы что, первый день в армии? — строго спросил боец. — Задаёте неположенные вопросы.

Гудимов смутился: не помнил он, чёрт возьми, такого запрета.

— Всего в голове не удержишь, — сказал он, возвращая кисет, и, стараясь скрыть смущение, продолжил неудачно начатый разговор: — А фамилию спросить можно? Или — тоже не положено?

— Мямин, — коротко ответил боец.

— Спасибо за табачок, товарищ Мямин. Пойду сдавать фрицеву брехню. Ты уже сдал? А то пошли вместе.

— Сдал. Я приказы выполняю, — сказал Мямин, пряча кисет.

— Ну, тогда пойду. Ещё раз — спасибо. Уж больно у тебя хорош кисет. Духовитый!

Он вытащил из кармана шесть листовок, аккуратно расправил их и отправился к политруку.

— Разрешите обратиться? — спросил он, сдав листовки. — Боец у нас есть один… Недавно в нашей части. Не понимает ещё кое-чего.

— Что за боец? Чего не понимает?

— По фамилии Мямин, может, знаете?

— Знаю, — насторожился Мартынов. — А в чём дело?

— Звал я его вместе сдать это самое… — Гудимов ткнул пальцем в листовки. — А он говорит — сдал уже.

— Мямин мне листовок не сдавал, — сказал встревоженно Мартынов. — Мне не сдавал, а больше — некому. Быть может, он ничего не подобрал.

— Оно конечно… А только показалось мне, что сунул он одну листовку в карман… Сунул… Точно… Может, приказать, чтобы сдал?

— Не надо! — резко оборвал Мартынов. — Ни в коем случае! И чтоб никому об этом не рассказывать! Понятно?

— Понятно, товарищ политрук. Разрешите идти?

— Можете идти. — И неожиданно добавил: — Спасибо за информацию. Положение, брат, сегодня такое — смотри в оба!

* * *

Вскоре во взводе Гудимова появился новый солдат — Разов. Молчаливый, необщительный, он держался в стороне, и солдаты тоже не искали с ним дружбы, не задавали обычных вопросов: кто, откуда, как попал в часть.

Особенно не понравился Разов Гудимову.

— Прислали… С такими воевать — раньше смерти загнёшься! — сказал он Мартынову.

— Ты о ком?

— О Мямине и Разове. Один к одному! Баптисты какие-то! Молчуны!

— Характер — дело сложное, товарищ Гудимов. В злое время живём. У каждого своя беда. От иной беды и онеметь можно.

— Это верно. Чего-чего, а беды — взахлёб!..

Мямин и Разов чувствовали к себе общую неприязнь и, должно быть, потому держались особняком от других. Случайно, а может с учётом сходства характеров, командир роты не раз назначал их вместе нести службу в окопе охранения, где полагалось находиться двум бойцам.

В одну из промозглых осенних ночей, сидя в окопе, метрах в ста от «ничейной земли», Мямин и Разов вели приглушённый разговор. Должно быть, такой разговор вёлся не впервой, и теперь они понимали друг друга с полуслова.

— И ребёнку ясно, чем кончится… — сказал Мямин.

— Наше дело правое, — заметил Разов, не то всерьёз, не то иронизируя.

— Ну, правое. Ну и что? — осторожно спросил Мямин.

— Конечно… — отозвался Разов. — Дело не в правоте…

— Кто сильнее, тот и прав…

— Точно… Победителей не судят…

Над ними провизжал снаряд. Мямин втянул голову в плечи.

— Бьёт по заводу, — определил Разов.

— Зря кровь проливаем…

— А что делать?

— Кончать войну… Надеяться больше не на что…

— Как ты её кончишь?

— Здесь из нас месиво сделают! Живыми не уйти…

— Похоже…

На вражеской стороне взвились две зелёные ракеты, медленно рассыпались, и раскалённый пунктир трассирующих пуль прорезал темноту ночи. Разговор прервался. С немецкой стороны ветер донёс обрывок знакомой песни.

— Патефон… «Катюшу» поставили, — определил Разов.

— Нарочно завели, чтобы мы слышали.

— Они и на передовой — как в тылу.

— Им чего? Не сегодня-завтра протопают по нашим трупам до самого Невского…

— Думаешь, не удержимся?

— Брось притворяться! — зло сказал Мямин. — Сам знаешь! Советской власти — амба!

— Значит, и нам тоже?

— А ты как думал?

— Что же делать?

— Человек не баран, соображать должен!..

Разов бросил на Мямина быстрый вопросительный взгляд, тот понял без слов: как уцелеть, как выжить?

На этот немой вопрос Мямин ответил хриплым шёпотом, с трудом выдавливая тяжёлые слова:

— Перейти туда… к ним…

Разов продолжал молчать, ожидая, что ещё скажет Мямин, Он слышал его тяжёлое дыхание и, казалось, видел испуганно-вопрошающий взгляд.

— Ну? — снова прошептал Мямин.

— Боюсь, не поверят нам… пустят в расход, скажут, что подосланы советской контрразведкой.

— Мне-то поверят, за меня ухватятся.

— А что им за тебя хвататься?

— А то, что я осуждён трибуналом. Это, брат, немалый козырь. Осуждён за то, что сорвал доставку горючего в осаждённый город. Добавь к этому, что я разжалован из офицеров в рядовые. Как ты считаешь, это чего-нибудь стоит?

— Конечно… Но у меня-то нет ничего, никаких заслуг в этом смысле. Разве только то, что из партии исключили в сороковом…

— За что исключили?

— Засыпался на работе.

— На чём засыпался? Ты где работал?

— Полиграфист я. Цинкограф. Работал в типографии Ивана Фёдорова.

— А за что из партии?

— Делал «налево» штампы и печати некоторым артелям. Однажды за три тысячи смастерил даже штамп для прописки в Ленинграде, который в паспортах ставят. Ну, об этом, слава богу, не узнали, а то бы гнил сейчас в лагерях…

— Слушай, я вижу, ты совсем пентюх. Такой человек для немцев — находка.

— На это только и надежда…

— Увидишь, всё будет в порядке. За себя-то я не беспокоюсь. Трибунал, разжалование — это, конечно, неплохие козыри, но ведь это ещё нужно доказать. Наговорить можно что угодно. А у меня про запас есть, можно сказать, козырный туз.

— В таком деле козырных тузов не бывает.

— А у меня будет. Я заранее всё обдумал. Остался у меня в Ленинграде верный человек. Всё, что прикажу оттуда, — всё будет выполнять. Обо всём договорились.

— Тогда конечно… Тебе-то бояться нечего. А что за человек? О чём вы договорились?

— О чём надо, о том и договорились…

— Ну, если не доверяешь — твоё дело. Только зачем тогда и разговор?

— Я тебе доверяю… И так сказал много. А имена в таком деле, сам должен понимать, не называют. Погодя, может, и скажу, а сейчас ещё не время.

* * *

Информация Разова о последнем разговоре с Мяминым встревожила дивизионную контрразведку. Накануне было принято решение об аресте Мямина, но теперь, когда выяснилось, что в Ленинграде у него есть сообщник, с арестом следовало подождать: необходимо прежде узнать, кто этот предатель.

Разов не терял надежды вызвать Мямина на откровенный разговор, но понимал, что для этого нужна подходящая ситуация. И когда они снова оказались вдвоём в окопе охранения, Разов издали начал осторожный разговор:

— Говорят, скоро в наступление нас бросят… на убой, можно сказать…

— Мало ли что говорят. Пропаганда для поднятия духа! Об этом наступлении давно уже идут слухи, да, видно, кишка тонка.

— Боюсь, что на этот раз сбудется: знаю от серьёзного человека. Есть у меня товарищ в штабе полка. Вчера случайно встретились.

— Кто такой?

— Сам же учил имён не называть.

— Можешь фамилии не говорить, не в фамилии дело, а что он в штабе делает?

— Знает немало, — уклонился Разов от ответа.

— Член партии?

— Да.

— Он — как, в курсе твоих настроении?

— Догадывается, конечно. Иначе бы не стал говорить мне, что наступление обречено на провал, что на второй фронт нечего и надеяться. У тебя — человек в Ленинграде, а у меня будет в штабе полка. Ещё неизвестно, что немцам важнее.

— Тебе своего надо ещё обламывать, а когда? Уходить надо до наступления, нет у нас времени ждать.

— А я его здесь и трогать не буду. Я его оттуда заставлю плясать под мою музыку: у меня ключик к нему подобран, дело верное.

— Какой ключик?

— Понимаешь, жена его с пятилетней дочкой в июле эвакуировалась в посёлок Волосово. В июле эвакуировалась, а в августе немцы посёлок захватили. Соображаешь, как можно на этом сыграть? Придём туда — начну действовать. Дескать, не будешь выполнять задания — повесим и жену, и дочку, и мать. Никуда ему от нас не деться.

— Слушай, это же тоже козырный туз! Уж не Иванов ли это из штаба?

— Не спрашивай, ничего сейчас не скажу. Узнаешь перед уходом туда. Но и ты не должен от меня таиться.

— Согласен. Только ещё раз говорю: откладывать нам больше нельзя: начнётся наступление, мы окажемся не там, а в раю, а я в рай не спешу, успеется…

Перед рассветом, когда Разов и Мямин возвращались в часть, немцы внезапно открыли ураганный огонь по переднему краю. Это был короткий, но шквальный артиллерийский налёт. Взрывной волной Разова отбросило далеко в сторону…

Когда Разов очнулся, уже рассвело. Опираясь на винтовку, он с трудом поднялся и только теперь вспомнил о Мямине. Неужели убит? Тогда имя его сообщника в Ленинграде останется неизвестным!

Разов огляделся — Мямина нигде не было.

«Может, он уцелел и пошёл в санчасть за санитарами, чтобы оказали мне помощь? — подумал с надеждой Разов. — Скорее всего, так и есть. Подожду немного…»

Тянулись долгие минуты, а санитары не появлялись. «А вдруг он ранен, не смог дойти до медсанбата? Где-нибудь лежит, истекает кровью и может умереть каждую минуту, каждую секунду! Нельзя допустить такое».

Собрав последние силы, чувствуя непрестанный шум в ушах, Разов побрёл в часть. Несколько раз он останавливался, и тогда шум немного стихал, но как только начинал идти, шум в ушах возобновлялся с прежней силой…

В части его встретили Мартынов и Гудимов:

— Мы уж опасались, не накрыли ли вас! А где Мямин?

— Разве он не вернулся? Я думал, он либо в части, либо тяжело ранен.

— В расположении полка он не появлялся. Когда вы последний раз его видели?

— Во время артналёта. Меня отбросило взрывом, а когда пришёл в себя — Мямина нигде не было…

Через неделю, во время разведки боем, Разов исчез. А ещё через день весь полк уже знал, что Разов перебежал к немцам.

 

4. Она выбрала смерть

Шот допрашивал Разова уже третий раз. На допросе присутствовал офицер военной секретной полиции. Эсэсовец сидел на диване, непрерывно курил, стряхивая пепел себе под ноги.

— Ты повторяешь утверждение, что родился в Пэтерзбурге? — спросил Шот.

— Так точно, господин гауптман. Я родился в Петрограде шестнадцатого января тысяча девятьсот пятнадцатого года.

Шот повернулся к эсэсовцу, молчаливо предлагая ему принять участие в допросе.

— Ответь, — эсэсовец уставился на Разова большими светлыми глазами, — как в Петрограде называлась до революции улица Пролеткульта? — эсэсовец говорил по-русски правильно, без малейшего акцента.

— Малая Садовая…

— Далеко ли от неё находится Итальянская улица?

— Рядом. Только она теперь называется не Итальянская, а улица Ракова.

— Кто такой этот Раков?

— Говорят, какой-то официант… точно не знаю.

— Где расположен Зимний сад?

— Зимний сад? — Разов растерянно заморгал. — Зимний сад? Не могу сказать. Летний — знаю, а Зимний?.. Никогда не слышал…

— Немецкий язык знаешь? — неожиданно спросил Шот.

— К сожалению, нет. Знаю несколько немецких слов, которые употребляются в полиграфии. Все цинкографы и гравёры знают эти слова.

— Известен тебе солдат Мямин? — спросил эсэсовец.

— Известен, господин офицер. Мы собирались бежать вместе, но он исчез во время артобстрела. Боюсь, что он убит.

Эсэсовец усмехнулся.

— Что тебе известно о нём? Он коммунист?

— Нет, он беспартийный. Знаю, что его судил трибунал и разжаловал из офицеров в рядовые… Точно знаю…

— За что его судили?

— Он говорил мне, что сорвал доставку горючего из Кронштадта в Ленинград.

— Почему его не отправили в лагерь?

— Его приговорили к заключению на десять лет. Он должен отбыть их после войны.

— Это есть очень глупой решений, — сказал Шот. — Кто имеет охота воевать, чтобы потом быть много лет в тюрьма? — По привычке он выбивал пальцами по столу дробь. — Мы имеем о вас сведений. Это есть правда, что вы делали печать для прописки в паспорт?

— Значит, Мямин жив, он у вас! — радостно воскликнул Разов. — Только он знает об этом.

— Вы сговорились, — эсэсовец с силой крутанул колёсико зажигалки. Брызнули искорки, но фитилёк не вспыхнул, должно быть, иссяк бензин. — Вы пытались обмануть нас. Мямин говорит неправду о вас, вы говорите неправду о Мямине. Вы оба подосланы, вы — шпионы.

— Господин офицер, я докажу делом! Я знаю не так много, но это может оказаться очень важным для немецкого командования…

— Что ты знаешь?

— Вблизи Колпина расположен большой закомуфлированный аэродром. Ваша разведка его не может обнаружить.

— Что ты ещё знаешь?

— В полковом штабе есть офицер… Он будет работать для немецкой армии.

Шот взглянул вопрошающе на эсэсовца.

— Он лжёт, — сказал эсэсовец по-немецки. — Неужели вам не ясно?

— Я пришёл к такому же убеждению. — Шот обращался к эсэсовцу, но не спускал глаз с Разова. — Что вы советуете?

— Повесить! — отрубил эсэсовец. — Повесить на вашем любимом столбе и тем самым избавиться от всяких сомнений.

— Ваш совет хорош хотя бы тем, что легко выполним. Через час этот субъект будет болтаться на виселице и продолжит свою глупую легенду на том свете!

Оба расхохотались. Глядя на них, Разов улыбнулся, и эта улыбка мгновенно оборвала смех немцев.

— По какой причине ты можешь улыбаться? — опросил Шот.

— Не знаю. — Улыбка ещё не сошла с лица Разова. — Вы смеётесь, и мне стало весело…

Шот и гестаповец переглянулись: очевидно, перебежчик и в самом деле не знает немецкого языка.

Немцы не представляли себе, чего стоила Разову эта улыбка. Он знал немецкий язык в совершенстве. Переходя к врагам, Разов был готов к тому, что ему не поверят, может быть, станут пытать. И всё же, когда он услыхал, что будет казнён, сердце забилось с такой силой, что казалось, его удары гулко отдаются по всей комнате. Но инстинкт самосохранения, тренированная воля подсказали Разову единственно правильную реакцию на зловещие слова немца — улыбаться.

— Какую пользу ты ещё можешь давать нашему командованию? — спросил Шот.

— Господин гауптман, я уже говорил, что могу выполнять любую работу в типографии. Там бы я мог принести большую пользу. Ваши листовки пишутся на неправильном русском языке, и солдаты над этим смеются. Набирая такие листовки, я могу исправлять все ошибки. Могу делать штампы для разных бланков, печати для любых удостоверений, — был бы только оригинал, с чего делать.

— Хорошо. Об аэродроме и штабном офицере показания дашь письменно, — сказал эсэсовец, делая вид, что такая информация не представляет особого интереса. — Как долго ты работал в типографии?

— Семь лет. Я, господин офицер, не только гравёр-цинкограф. Если надо, могу стать и за наборщика. Хоть ручной набор, хоть машинный…

— Тебе будет проверка, изготовишь несколько штамп… — сказал Шот.

— Слушаюсь.

— А теперь садись и пиши очень подробно всё, что можешь знать о аэродромах, о дислокациях воинских частей и фамилии командиров и комиссаров, которые ты имеешь знать…

— И запомни, — добавил эсэсовец, — за ложные сведения наказание одно. — И он сделал выразительный жест, как бы затягивая на шее невидимую петлю.

* * *

На пятый день после исчезновения Разова вражеская авиация прорвалась сквозь редкий заслон нашей зенитной артиллерии и обрушила мощный бомбовой удар на аэродром в двенадцати километрах северо-восточнее Колпина.

В тот же вечер два офицера враждебных друг другу армий, смысл жизни которых состоял в смертельной борьбе друг с другом, с одинаковым чувством знакомились с результатами этой бомбёжки.

Капитан Шот дважды с удовлетворением прочёл важное сообщение: «Обнаружив в квадрате 73/29 замаскированный советский аэродром, немецкая эскадрилья тяжёлых бомбардировщиков подвергла его эффективной бомбардировке, уничтожив при этом не менее четырнадцати самолётов противника. При возвращении с боевого задания один наш бомбардировщик и один истребитель были сбиты».

«Если и не четырнадцать, а семь — неважно, — подумал Шот. — Важно, что сведения Разова оказались точными. Кажется, на него можно положиться…»

В это же самое время капитан Лозин, также в отличном расположении духа, читал донесение, полученное из отдела контрразведки Ленфронта: «Сегодня на рассвете немецкая эскадрилья тяжёлых бомбардировщиков бомбила объект шестнадцать-бис. При возвращении огнём нашей зенитной артиллерии было сбито два вражеских бомбардировщика и один истребитель».

«Неважно, сколько сбили, — подумал Лозин. — Важно, что они проверили Разова, убеждены, что бомбили не ложный, а настоящий фронтовой аэродром. Похоже, что Разов внедрился. Да, на такого человека можно положиться…»

* * *

Лиза Попова явилась к деду на Сиверскую в начале августа и почти сразу была арестована. Деда во время ареста дома не было, Лиза заявила, что он ушёл рано утром неизвестно куда. Найти его так и не удалось.

По посёлку пошли разговоры, что Попову ещё в июле исключили из комсомола за распространение паникёрских слухов и пораженческое настроение, и потому ей пришлось из Ленинграда скрыться.

Заняв Сиверскую, гитлеровцы сразу освободили Попову и взяли буфетчицей в офицерскую столовую. Объявился неизвестно где скрывавшийся дед.

Лиза была красива, и немецкие офицеры всегда торчали у её буфетной стойки. Ей даже выдали пропуск на хождение по посёлку после комендантского часа: немецкие офицеры поздно засиживались в столовой, стало быть, и буфетчица должна быть на месте.

Дом деда стоял на окраине, у самого леса. Наступила осень, и старик частенько на рассвете ходил за грибами. Иногда с ним ходила и Лиза.

Дед знал — в посёлке все презирают Лизу, презирают не столько за то, что работает у врага, — пить-есть надо, куда денешься, — а за то, что она и не скрывала, что живётся ей хорошо, весело, а немецкие офицеры не прочь провести с ней время не только у буфетной стойки. Многие слышали, как она хвалила гитлеровские порядки. К тому же скоро выяснилось, что дед втихую гонит из картошки самогон и продаёт его немецким солдатам. И когда Лизу убили, никто не пожалел о ней, никто не зашёл к деду с утешным словом. Хуже того, старика в посёлке теперь ненавидели. Он знал это и неделями не выходил из дома. Если бы не дым из трубы, можно было подумать, что его нет в живых.

Пасмурным морозным днём, когда исполнилось два месяца со дня Лизиной смерти, старик с утра пошёл на кладбище. Подойдя к заснеженному холмику, он увидел, что кто-то воткнул в могилу лист фанеры. Он смахнул с фанеры слой снега, и чёрные, жирно намазанные дёгтем слова ударили старика сильнее обуха: «Здесь зарыта немецкая овчарка. Собаке — собачья смерть!»

Он просидел на кладбище до темноты, потом, боясь кого-нибудь встретить, окольным путём, увязая в снегу, добрался до дома.

Он сидел в каком-то оцепенении, ни о чём не думая, стиснув большими ладонями седую лохматую голову. Стук в дверь вывел его из забытья. Шаркая валенками, старик вышел в сени. «Может быть, за мной гестапо, — подумал он, с непонятным чувством облегчения, — тогда народ, может, и догадается…» Но вдруг он ощутил такую злобу и такую силу, что решительно схватил топор и твёрдым шагом подошёл к двери: «Может, хоть одного перед смертью убью!»

— Кого надо?

— Насчёт горючего, папаша, — ответил незнакомый голос. — С морозу для сугрева…

— Нет ничего! — Его охватило отчаяние: значит, ещё не конец, снова ему жить страшной жизнью, когда свои считают его врагом, а враги — другом, и не видно этому конца. — Нету ничего и не будет, — ещё раз крикнул он.

— Скажите, папаша, — голос за дверью вдруг изменился, точно там появился новый человек, — где здесь имение господина Елисеева?

Старик выронил топор, его непослушные пальцы лихорадочно искали засов.

— Сейчас, сейчас… — бормотал он. — Темно здесь… Погоди! — Наконец он нащупал засов и толкнул дверь ногой.

В призрачном свете луны он увидел на пороге невысокого человека. Поднятый воротник пальто и надвинутая на лоб шапка скрывали лицо пришедшего.

— Это того Елисеева, у которого магазин в Петербурге? — опросил хрипло старик.

— Того, у которого магазины в Питере, в Москве и, кажется, в Туле…

— Ой, заходи, заходи!

Человек вошёл в дом.

— В темноте живёте? — спросил он.

— Сейчас зажгу! Свеча у меня есть, от радости не помню, куда спички дел… Столько ждал, уж отчаялся!

— Ну, здравствуйте, Иван Степаныч, — сказал человек, стягивая нахлобученный до бровей поношенный треух. — Рад, что вы живы-здоровы…

— Я-то жив, а Лизанька… — голос старика задрожал.

— Что с ней, что случилось с нашей Ниткой? Мы запросили партизан, но ответа не получили…

— Убили Лизаньку, убили гады фрицы!

— Когда? Кто её выдал?

— В ноябре случилось…

— Вы-то как уцелели?

— Меня не подозревают… Тут особые обстоятельства.

Он подошёл к сундуку, обитому железом, вытащил бутыль самогона и объяснил:

— В случае чего — пришёл человек, купил первача, кто такой — не знаю, первый раз вижу…

— Это правильно…

— И закуска будет. Стакан возьми на полке, милый человек, не знаю, как прикажешь себя величать…

— Василий Ильич. А больше вам обо мне и знать ничего не надо.

— Понимаю, понимаю… — Старик скрылся в сенях и вернулся с тарелкой капусты.

— Может, в самом деле пригубишь? — спросил он Разова. — После того как Лизанька погибла, приохотился я к этому. Только и забываюсь, когда выпью. Не осуди.

— Осторожно с этим, Иван Степаныч. Хватишь лишнего — и до провала недалеко.

— Я маленько, голова-то у меня крепкая…

Он налил полстакана мутноватого самогона и выпил залпом. Положив большие узловатые руки на стол и опустив голову, старик долго молчал. Молчал и Разов, сочувствуя его горю.

— Кто её предал? — повторил вопрос Разов.

— Никто её не предал, — заговорил старик. — Поначалу всё у нас шло по плану, лучше не надо. Пришли фрицы, стали разбирать, кто за что был арестован у наших. Нашли, конечно, дело Поповой Елизаветы. Там сказано, так, мол, и так: Попова Елизавета, дочь расстрелянного вредителя, жила в Ленинграде, распространяла панические слухи, хвалила немецкую нацию, хранила вырезанный из немецкой газеты портрет Гитлера, была исключена из комсомола и скрылась на Сиверскую, чтобы вместе с Поповым Иваном Степановичем — со, мной значит — дождаться прихода немцев. А про меня там было сказано, будто я всегда говорил против колхозов, бывший подкулачник, дескать, укрыл врага народа — внучку Елизавету Попову. Вот так… — Старик умолк и долго молчал. Разову показалось, что он задремал.

— Может быть, отдохнёте? — осторожно спросил он.

— Хватит, наотдыхался, — зло сказал старик. — Ты слушай дальше. Пришли, значит, немцы. Кого из коммунистов, комсомольцев захватили — всех расстреляли. Лизаньку, ясно дело, выпустили. Сразу ей доверие оказали, буфетчицей в офицерскую столовую определили. Мне та работа не показалась: Лизавета — красавица, а тут каждый вечер офицерьё фашистское. Я её предупреждал: по воде ходить — сухой не быть… Она мне этак сердито: «Скорее умру, чем позволю к себе прикоснуться…» Ох, знала бы она… Да… Передатчик-то мы ещё при наших закопали в лесу — от моего дома километра два, не больше. Лизавета от немцев разрешение получила в лес ходить за грибами. Со мной вместе и ходила. Она, значит, рацию налаживает, отстукивает что надо, а я поблизости хожу — нет ли кого. Языка ихнего она не знала, а глаз да память имела! Вот и передавала: какие куда поезда прошли, что на платформах заметила, фамилии полицаев и других предателей… Только недолго всё так шло. Затеяли раз немцы гулянку в этой столовой, Лизу предупредили, чтобы в буфете было всего побольше, потому что разрешило им начальство пьянствовать до полуночи… — Старик плеснул в стакан самогона, выпил и снова умолк. Разов понимал, как ему трудно говорить.

— Сейчас про смерть её расскажу, — продолжал старик слабым голосом. — Бог меня пощадил, сам-то я не видел, как она погибла… Началась у них в столовой пьянка, за победу, конечно, пили, чтобы Новый год в Ленинграде встречать, за здоровье своего проклятущего Гитлера пили. Скоро налакались, свиньи… Стали расходиться, а четыре кобеля остались. Один гад подошёл к Лизавете, она за стойкой стояла, стал ей по-русски с пятого на десятое толковать, чтобы она девчат привела, мол, господа немецкие офицеры развлекаться хотят. А Лизавета притворяется, будто не понимает, чего он хочет. Тогда тот гад фашистский схватил её, швырнул на диван, кричит: «Господа офицеры! Становись в очередь! Я — первый!» Скинул он ремень, забыл, что на ремне кобура с пистолетом. Да… Сдержала Лиза слово. Не сразу ублюдки поняли, что случилось, как пистолет у Лизаветы оказался. Опомнились, кинулись к ней… Что тебе говорить дальше? Троих на месте уложила, четвёртый с пулей в животе в госпиталь попал, но успел он, окаянный, в Лизу выстрелить. Две пули, обе — в сердце… — Иван Степанович провёл ладонью по глазам. — Этот гад и рассказал всё, как было. Ихнему доктору рассказал. Не знал ирод, что санитарка наша Дуся по-немецкому понимает, — она до войны переводчицей в Ленинграде была. Дуся мне всю правду и донесла. А немцы объявили, будто в ту ночь партизаны на столовую напали, убили трёх офицеров и Лизавету. Похоронил я мою внученьку и остался один, никто на меня не глядит, а если поглядит, так мне от того взгляда три ночи не спать! Одной надеждой жил — придёт ко мне человек от наших, скажет, что мне делать, как мне дальше работать. Сколько раз во сне виделось — стучит кто-то, опрашивает: «Где здесь имение господина Елисеева?» Сегодня, как тебя услышал, испугался, опять, думаю, причудилось! Нет, не причудилось. А Лизаньки — нет…

Старик всхлипнул…

Разов положил руку на его плечо.

— Вы нам очень нужны, Иван Степаныч, очень нужны! Но удивительно, почему немцы вас не тронули?

— В свою же ловушку попали, — объяснил старик. — Если Лизавету партизаны убили, выходит, она за немцев погибла. За что же деда её трогать? Вот до поры до времени и не трогают. Думают, что я не знаю, кто убил…

— А рация осталась в лесу? Занесло снегом, да?

— А вот и нет! — оживился старик. — Первый снежок выпал у нас рано, в конце октября. Той же ночью я пошёл в лес, выкопал чемоданчик и запрятал. Ты по нему, можно сказать, ходишь, по этому чемоданчику: я его в подпол зарыл.

— Иван Степаныч, дорогой! Ведь это — такое дело, так важно, что и словами не сказать.

— А и не говори, чего тут говорить! Об одном прошу, сообщи, сам знаешь кому и куда, что внучка моя Лизавета Попова погибла, как солдат в неравном бою. Вышла ей доля выбирать между позором и смертью, и выбрала она смерть!

 

5. Необыкновенный хлеб

Фронтовая дорога была изрыта минами, танками, тягачами, и Грачёв вёл машину на малой скорости, — в «санитарке» лежали раненые. Боясь забуксовать в какой-нибудь колдобине, Грачёв напряжённо всматривался в дорогу, стараясь издали определить опасные места. Опыт помогал ему «читать местность»: вот здесь рванула мина, здесь тянули тяжёлое орудие, а слева прошла колонна танков.

Скверная дорога окончательно испортила ему настроение. День начался неудачно: в медсанбате никто не предложил ему «закусить на дорогу». И пока санитары переносили раненых, Грачёв не выдержал, съел свой суточный солдатский паёк — триста граммов хлеба, за что теперь нещадно ругал себя: он рассчитывал, освободившись, заскочить домой на Лоцманский остров, оставить родителям и Женьке кусочек хлеба. Каждый из них получал теперь всего-навсего по сто двадцать пять граммов. К тому же завтра Женьке исполнится двенадцать лет. Кусок хлеба был бы царским подарком! Но хлеб он съел сам… А Женька, конечно, ждёт… Каждый раз, когда Грачёву удавалось попасть домой, Женька с жадностью смотрел на его противогаз, откуда иногда появлялся кусок хлеба или пшённый концентрат. А сегодня он явится с пустыми руками…

Несмотря на свои тяжёлые мысли, Грачёв не переставал следить за дорогой и ещё издали заметил у обочины военного, стоявшего с поднятой рукой. Подчиняясь неписаному закону войны, Грачёв затормозил машину. Видавшая виды шинель, потёртая кобура, потрёпанный планшет не оставляли сомнений — «голосует» бывалый фронтовик.

— Куда? — спросил Грачёв.

— В Ленинград. Подбрось, браток.

— В машину нельзя, там раненые впритирку.

— Продрог до костей! — взмолился фронтовик. — Выручи, в долгу не останусь!

— Если не останешься — садись.

Фронтовик влез в кабину, и Грачёв дал газ.

— Ну, как вы там? — спросил Грачёв, косясь на противогаз спутника. Намётанным глазом он определил, что в сумке кроме противогаза есть и сухой паёк. — Как вы там, держитесь крепко?

— Держимся? Не то слово, товарищ. Это фриц вшивый держится, а мы стоим насмерть! Вы-то как там, в Ленинграде?

— Тяжело… Уж если армия на голодном пайке… сам понимаешь, каково гражданским… детям, старикам…

— Заводы работают?

— Которые работают, которые нет… Да и кому работать?

— Рабочим, конечно, кому же ещё?

— С луны свалился! Рабочим! Кто не эвакуировался — тот в армии. Работать некому. У станков — подростки да женщины. Вот и моя Валентина, до войны в «Пассаже» кассу крутила, а теперь, как говорится, «на выстрел» работает. Дома вовсе не бывает, — на казарменном положении.

— Советская женщина! — восхитился фронтовик. — Что же она делает? Гранаты? Снаряды?

— После войны спросишь.

— Что?

— Спросишь, говорю, после войны. Понятно?

— Одобряю, — усмехнулся фронтовик. — Ответ правильный. Солдатская заповедь свята: держи язык на замке!

— Язык — дело нехитрое, живот на замке держать — труднее…

— А кто виноват? Мы и виноваты! Немцы не сегодня-завтра Москву возьмут. Допустили, вот и приходится голодать.

— Слушай, друг, может, у тебя найдётся лишний кусочек хлебца? Могу на табак сменять, непочатая пачка, первый сорт…

— Моё слово твёрдое: сказал — отблагодарю, значит железно! — Фронтовик порылся в противогазе и вытащил кусок хлеба: — Ешь, товарищ. За табачок — спасибо. Своего не хватает, сам знаешь, сколько дают.

Довольный менкой, некурящий Грачёв сунул хлеб в свой противогаз. Кусок был большой — граммов на триста.

— А как же ты? — спросил он для приличия.

— На сегодня хватит, а завтра стану на питание в Дом Красной Армии.

Чем ближе подъезжали они к городу, тем хуже становилась дорога. Грачёв сбавил ход, стрелка спидометра подрагивала на цифре «20».

— Чего ты так ползёшь? — спросил фронтовик.

— Адова дорога… У меня же раненые…

— Много приходится возить?

— Раз на раз не приходится, — уклончиво ответил Грачёв.

Фронтовик понимающе кивнул.

Машина приблизилась к контрольному пункту. Начальник пункта уже знал Грачёва и его машину. Мельком взглянув на пропуск, он остановил взгляд на фронтовике:

— Предъявите документы.

Фронтовик расстегнул шинель, достал из нагрудного кармана документы и протянул лейтенанту. Тот долго рассматривал удостоверение личности, командировочное предписание и, не отрывая взгляда от документа, опросил:

— Фамилия?

— Там же написано! — не без раздражения сказал фронтовик.

— Отказываетесь отвечать?

— Политрук Хлебников, — поспешно сказал фронтовик.

— Имя, отчество?

— Иван Сергеевич.

Лейтенант кивнул головой и отдал документы.

— Трогай, — приказал он Грачёву. — Там за поворотом мина час назад шлёпнула — учти…

— Ладно, объедем красотку по кривой! — уверенно сказал Грачёв, плавно выжимая газ. — Хорошая у вас фамилия, товарищ политрук, только не ко времени: о хлебе напоминает…

Машина ехала по безлюдным улицам Ленинграда, Хлебников молчал, неотрывно глядя в боковое стекло.

— Что, давно не был в Питере? — поинтересовался Грачёв. — Сам-то ленинградский?

— Псковский. В Ленинграде только два раза был до войны… на экскурсиях… В Пскове у нас теперь немец хозяйничает… Родителей расстреляли, — не успели эвакуироваться… Они у меня тоже партийные были…

— Что поделаешь, друг, все теперь кровью умываемся, — вздохнул Грачёв, понимая, что в такой беде утешить человека нельзя.

Политрук тряхнул головой, словно избавляясь от тяжёлых мыслей.

— Скажи, где лучше слезть: мне в комендатуру надо, выправить продаттестат.

— По пути. Подвезу.

На Инженерной Грачёв остановил машину у подъезда комендатуры, распрощался с Хлебниковым и поехал в госпиталь.

В госпитале машину уже давно ждали. Санитары и врачи быстро перенесли раненых в приёмный покой, и теперь Грачёву надлежало явиться в свой медсанбат. В кабине он не удержался, пощупал в противогазе хлеб. «Заверну домой, с таким подарком хоть к богу на именины!»

Последний раз Грачёв был дома пять дней назад. Женька говорил только о еде и рассказывал, что во сне ел досыта пшённую кашу с вареньем. Разговоры отца о фронте мальчик слушал равнодушно и только спросил, чем кормят солдат на передовой и дают ли им сахар.

Подымаясь по лестнице домой, Грачёв представлял себе, как обрадуются сын и старики такому куску хлеба.

Женька был в комнате один. Он сидел на диване в старой отцовской кожанке и читал толстую книгу. Поднятый воротник наполовину скрывал его худенькое бледное лицо.

— Здорово, сынище! Где дед да баба? — спросил с наигранной весёлостью Грачёв.

— Бабка пошла карточки отоваривать. По радио объявили — кондитерские изделия вместо сахара…

— А дед?

— Ушёл на рынок часы менять. Говорит, за часы полкило хлеба можно взять.

— Так… — Грачёв тяжело вздохнул, вся его деланная весёлость исчезла. — Что читаешь?

— «Мёртвые души» Гоголя.

— Нравится?

— Не знаю, — вяло сказал мальчик.

— Как это — не знаешь? Читаешь и не знаешь?..

— Я только про еду читаю… Тут много про еду написано… Один помещик целого осетра съел…

Грачёв заметил на лице сына незнакомое ему выражение испуганной настороженности.

— У нас бомбёжка ночью была, — сказал Женька. — В задний двор попало. Дом как подпрыгнул!.. Деда говорит, что бомба не разорвалась, а то бы нас убило…

— Ты испугался?

— Испугался, когда дом подпрыгнул…

— А старики?

— Как стали бомбить, деда сказал: давайте хлеб съедим, а то убьют, зря пропадёт… Мы всё и съели. Теперь деда пошёл на базар часы менять.

— Ладно, сынище, не горюй. Поздравляю тебя с наступающим днём рождения, сейчас подарок получишь. — Грачёв вытащил из противогаза краюху, разрезал её и протянул половинку Женьке: — Это тебе, а это — старикам. — Он положил на стол вторую половинку.

— Спасибо! — Исхудалые пальцы Женьки вцепились в ломоть хлеба.

— Ешь понемножку, сытее будешь, — сказал Грачёв, стараясь не замечать, с какой жадностью набросился мальчик на хлеб.

— Не могу понемножку! Не могу!

Обветренные скулы Грачёва дёрнулись желваками, в промёрзлой комнате ему вдруг стало жарко.

Женька ел, и на лице его появилась жалкая улыбка, от этой улыбки Грачёву хотелось плакать.

— Вкусный какой, — сказал Женька, не переставая жевать. — На, откуси немножко…

— Не хочу, сынок… спасибо, я уже поел…

— Откуси кусочек, вкусный-вкусный!

— Я же говорю — сыт! — сердито сказал Грачёв, и Женька удивился, почему отец сердится.

— Деда говорит, ты нам отдаёшь, а сам голодный…

— Ничего, с голоду живот не треснет, только сморщится…

Грачёв ждал, что Женька засмеётся, до войны мальчишка был смешлив, от каждой незатейливой шутки звонко хохотал, высоко запрокидывая круглую остриженную голову. Но сейчас он даже не улыбнулся.

— Нам такого вкусного хлеба не дают. Попробуй…

— Ну, хорошо… — Грачёв отщипнул крохотный кусочек и сразу почувствовал давно забытый вкус настоящего ржаного хлеба. Грачёв взглянул на кусок, оставленный старикам. Пористый, хорошо пропечённый, с тёмно-коричневой корочкой, он был совсем непохож на мокрый, тяжёлый суррогатный хлеб, который получали солдаты. «Где этот политрук раздобыл такой хлеб? — подумал Грачёв. — Неужели на их участке солдаты получают один хлеб, а командиры и политработники другой? Быть этого не может! Но тогда откуда же у политрука настоящий хлеб?» Он смотрел, как сын с блаженной улыбкой теперь уже медленно доедал вкусный хлеб, и неосознанная тревога заставляла его снова и снова задавать себе вопрос: «Где политрук разжился таким хлебом?»

Женька проглотил последний кусок.

— Вкусный, — повторил он. — Нам такой, не дают! — И он жадно уставился на кусок, оставленный старикам.

Грачёв ещё раз ощутил чистый хлебный запах — лучший, какой только может быть на земле. Этот мирный запах одновременно и притягивал к себе и настораживал. Значит, в блокадном Ленинграде кто-то ворует муку и для кого-то пекут отличный хлеб? Солдаты, раненые, дети, старики едят горький, мокрый хлеб с целлюлозой, а политрук жрёт отличный хлеб из краденой муки! И ещё называется коммунистом! Грачёв задохнулся от злобы. «Ворюга, а не коммунист! Ну, нет! Я это дело так не оставлю! Завтра же этот Хлебников загремит в штрафную. Дважды два!»

— Сынок, я поеду, мне пора, — сказал Грачёв. — Я, знаешь, должен взять этот хлеб, который остался… Это не мне, ты не думай…

— Не смей! Не бери! Они тоже голодные! — Мальчик вскочил с дивана. — Я им скажу! Сперва дал, а теперь отбираешь! Это честно, да? Отдай!

— Сынок, так нужно. Я потом всё объясню…

— Жалко стало! Я бы знал, не ел всё! Бабушка еле ходит!

— Перестань кричать! Хлеб этот, видно, краденый. Сразу я не заметил, а теперь вижу. Надо заявить! Хлеб надо показать кому полагается. Иначе нельзя! Краденый он, понимаешь, краденый!

 

6. Арест

Капитан отдела контрразведки Ленфронта Лозин слушал рассказ Грачёва и подёргивал густые, чуть тронутые сединой усы. На его утомлённом лице Грачёв не уловил особого интереса. Казалось, капитан думал о чём-то своём, от этого Грачёв смущался, боясь, что своим сбивчивым рассказом он мешает товарищу думать о более важных делах.

— Вот он, этот хлеб. — Грачёв вытащил из кармана ломоть хлеба. — Может, всё это и внимания не стоит, зря только у вас время отнимаю…

Лозин взял хлеб, понюхал, провёл пальцем по коричневой, хорошо пропечённой корочке, и лицо его стало хмурым и сосредоточенным.

— Спасибо, что сообщили. Правильно сделали. Думаю, что нам удастся выяснить, кто и для кого печёт такой хлеб. Кража муки сейчас — опаснейший вид диверсии.

— Главное, политрук этот такой на вид симпатичный. Может, он и не виноват?

— Выясним… Внешность его запомнили?

— В подробностях не помню. Глаза светлые, бритый. Волос на голове не скажу какой, он сидел в шапке. Заметил, что шинель потрёпанная. Брови обыкновенные, не очень чёрные, но и не белобрысые…

— Сколько ему лет, по-вашему?

— Затрудняюсь сказать, не вглядывался… пожалуй, лет тридцать, а может, и больше…

— Где он слез?

— У комендантского управления, пошёл выправлять продаттестат.

— Откуда вы знаете?

— Он сам сказал.

— Проверим. Жаль, не известна его фамилия, я бы справился по телефону у дежурного коменданта.

— Фамилию знаю! И имя-отчество запомнил. Хлебников Иван Сергеевич.

— Откуда узнали? «Голосующие» редко называют себя.

— Запомнил на контрольном пункте. Там ему лейтенант допрос устроил. — Грачёв усмехнулся. — Проверял, чудак, помнит ли политрук свою фамилию, не забыл ли имя-отчество.

— Вы точно запомнили его ответы?

— Не сомневайтесь. С голодухи такую фамилию не забудешь — Хлебников. А имя-отчество — как у писателя Тургенева. Со школы ещё помню.

— Отлично. Подождите здесь, я наведу справки.

Лозин вышел.

Грачёв с любопытством рассматривал кабинет капитана. Он думал, что в этом доме комнаты должны быть особенные, непохожие на комнаты в других учреждениях, а это был обыкновенный кабинет, только в углу стоял большой сейф, а на стене висел портрет Дзержинского. На гладком полированном письменном столе не было ни бумаг, ни папок, ни книг, ничего, кроме чернильного прибора и пепельницы. Несколько телефонных аппаратов стояли отдельно на низеньком приставном столике. Казалось, что за письменным столом никто никогда не работал.

Лозин скоро вернулся и молча сел за стол. Под его пытливым взглядом Грачёву стало не по себе.

— Узнали что-нибудь, товарищ капитан? — спросил он, чтобы избавиться от неприятного ощущения.

— Вы что-то путаете: Хлебников в комендатуре сегодня не отмечался…

— Да я же сам видел, как он туда вошёл!

— Ну и что? Вошёл и вышел… Может это быть?.. Вы когда отъехали от комендатуры? После того, как он вошёл туда?

— После.

— Так… Вы говорите, он собирался стать на питание в Доме Красной Армии?

— Точно…

— Тогда вот что. Завтра в восемь будьте у меня. Увольнительную получите в своём медсанбате. Я туда сообщу.

Проводив Грачёва, Лозин вызвал своего помощника — лейтенанта Ломова. Рассказав суть дела, он придвинул к Ломову завёрнутый в марлю кусок хлеба.

— Вот вещественное доказательство. Задание таково. Первое: хлеб отправить на анализ в лабораторию. Установить состав муки. Второе: выяснить, выпекают ли какие-нибудь ленинградские хлебозаводы и воинские пекарни подобный хлеб. Третье: в какой части служит политрук Хлебников Иван Сергеевич. Четвёртое: достать кусок хлеба из части, где служит Хлебников. Пятое: опросить начальника контрольного пункта — точно ли проверял документы Хлебникова. На выполнение задания даются сутки. В помощь можете взять из отдела любого сотрудника, лучше, пожалуй, Жарова. В вашем распоряжении «эмка». А я отправлюсь в комендатуру, проверю, кто там сегодня регистрировался и кого прикрепили на питание к Дому Красной Армии.

* * *

Грачёв явился ровно в восемь.

— Товарищ капитан, разрешите узнать, засекли ворюгу? — сразу спросил он.

Любопытство Грачёва Лозину не понравилось. Тем более что накануне не удалось ничего узнать. Хлебников ни в каких списках комендантского управления не значился, анализ из лаборатории не поступил. Ломов из Колпина возвратился, но о результатах ещё не доложил.

— Подождите в коридоре, — сказал Лозин. — Стул возьмите отсюда, в коридорах нет стульев. Я вас вызову.

Лейтенант Ломов вошёл в кабинет Лозина хмурый и озабоченный.

С первых же его слов стало ясно, что дело о куске хлеба сложнее, чем казалось на первый взгляд. Очевидно, расхитители муки действовали умело, осторожно, не оставляя никаких следов.

— Товарищ Лозин, анализ показал, что хлеб выпечен из чистой ржаной муки, без примесей.

— Так… — По тому, как капитан произнёс это короткое слово, Ломов понял, какую ярость сдерживает Лозин. — Та-а-ак! Люди в Ленинграде умирают от голода! От голода! А у нас под носом мародёры расхищают муку! Вы выяснили, в какой части служит Хлебников?

— Хлебников есть в сто двенадцатом стрелковом полку, но он не политрук, а пулемётчик. И зовут его не Иван Сергеевич, а Борис Андреевич, ему тридцать шесть лет…

— Значит, на колпинском участке фронта нет политрука Хлебникова Ивана Сергеевича?

— Нет. Проверено по всем спискам.

— Образец хлеба привезли?

— Вот он. — Ломов положил на стол кусок слипшегося бурого мякиша. — У меня имеется анализ фронтового хлеба. — Ломов вытащил листок бумаги. — Разрешите прочесть?

— Читайте.

— Ржаной муки — шестьдесят семь и девять десятых процента, обойной пыли — девять и девять десятых процента, жмыхов — шесть процентов, смётки — два с половиной, овсяного солода — восемь и шесть десятых процента, дефектной муки — три и одна десятая процента, целлюлозы — два процента.

— На хлебозаводах были?

— Был на всех. Говорил с нашими оперуполномоченными. Ручаются, что заводы не выпекают хлеб из чистой муки и что тайно испечь такой хлеб на заводе невозможно.

— Получается, что за сутки мы не продвинулись ни на шаг. По-прежнему никаких следов. В комендатуре Хлебников не значится.

— Похоже, что политрук — птичка не простая. В комендатуру он вошёл, должно быть, из-за Грачёва, который смотрел на него из кабины.

— Не отметился он там тоже из-за Грачёва, — заметил Лозин.

— То есть?

— Вернее, из-за контрольного пункта. Учтите, хлеб Грачёву он дал до контрольного пункта. И разговор о прикреплении к столовой Дома Красной Армии тоже состоялся раньше. Меньше всего политрук собирался называть Грачёву свою фамилию и сообщать своё звание. Он вынужден был сделать это на контрольном пункте, и в последнюю минуту спохватился, что водитель знает о нём больше, чем надо. Всё это говорит о том, что политрук чего-то боится…

— Боится, что через него мы доберёмся до мучной шайки, с которой он, конечно, связан.

— Мучная шайка? Это был бы наилучший вариант. Боюсь, что дело не в шайке…

— Вы не допускаете, что водитель спутал или не расслышал его фамилию?

— Допустим. Но он хорошо помнит имя, отчество. Он их запомнил по тождеству: Иван Сергеевич — так звали Тургенева. В таких случаях память редко подводит…

— Значит, надо проверить всех зарегистрированных вчера в комендатуре Иванов Сергеевичей.

— На это у меня хватило смекалки, — не без иронии пробурчал Лозин. — Но в списках не оказалось ни одного Ивана Сергеевича. Позовите Грачёва, поговорим с ним ещё раз…

Ничего нового Грачёв сообщить не смог. Он повторил вчерашний рассказ.

Ломов смотрел на Лозина, ожидая, что тот скажет.

— Как вы считаете, мог предполагать политрук, что этот кусок хлеба вызовет такое подозрение у водителя? — спросил Лозин.

— Не думаю. Иначе он бы ему ничего не дал.

— Правильно, но тогда отпадает наша первая версия, что он умышленно ввёл в заблуждение Грачёва, говоря о прикреплении к столовой Дома Красной Армии. Тем более что Грачёв его ни о чём не спрашивал.

— Точно, не спрашивал, — подтвердил Грачёв.

— Значит, можно предположить, что по какой-то причине Хлебникову оформиться в комендатуре вчера не удалось. Тогда не исключено, что он сделает это сегодня.

— Хорошо бы… — вздохнул Ломов. Было ясно, что это предположение он не разделяет.

Лозин уловил скептическую интонацию лейтенанта.

— У вас есть другой план?

— Пока — нет.

— Тогда отправляйтесь в комендатуру и в случае появления там Хлебникова задержите его под любым предлогом. Я возьму под наблюдение Дом Красной Армии, а вы, товарищ Грачёв, будете со мной.

— Я его, гниду, враз узнаю! — сказал Грачёв.

* * *

Обед в Доме Красной Армии начинался в тринадцать часов. Лозин и Грачёв заняли свои посты наблюдения в полдень. Грачёв — у внутренней лестницы, чтобы видеть входящих с улицы, Лозин — во втором этаже, вблизи столовой. По тому, как часто Лозин подёргивал кончики своих густых усов, было ясно, что он волнуется. Его тревожило, что Ломов до сих пор ни о чём не сообщает, хотя задержать Хлебникова можно было только в комендатуре, и сделать это должен был Ломов. Своё пребывание в Доме Красной Армии Лозин рассматривал как страховку: вдруг Хлебников всё-таки вчера зарегистрировался, а дежурный забыл внести его в список?

В четырнадцать часов тридцать минут, когда до закрытия столовой оставалось всего полтора часа, Лозин позвонил в комендатуру и узнал, что Хлебников там не появлялся.

Хотя Лозин и не мог представить себе внешность Хлебникова — полученное от Грачёва описание было слишком неопределённым, расплывчатым, — он всё же внимательно вглядывался в каждого, кто шёл в столовую.

До закрытия столовой оставалось всего двадцать минут. Надежда на появление Хлебникова исчезала. Лозин решил сойти вниз и отпустить Грачёва. Но с площадки второго этажа он заметил Грачёва, перед которым неторопливо поднимался по лестнице военный в поношенной шинели, придерживая рукой потёртый планшет. Лозину достаточно было увидеть почти испуганное лицо Грачёва, чтобы понять, кто этот человек.

Повернувшись спиной к лестнице, Лозин сделал вид, что рассматривает на стене сатирический плакат «Боевого карандаша». Он почувствовал, что к нему подошёл Грачёв.

— Он самый, — услышал Лозин шёпот. — Враз узнал!

— Идите на своё место… — сказал, не оборачиваясь, Лозин.

Грачёв решил, что капитан сомневается.

— Головой ручаюсь — он! Дважды два!

— Ступайте на своё место! — строго повторил Лозин, рассматривая на плакате проткнутого штыком Гитлера.

Обиженный Грачёв пожал плечами, повернулся и пошёл вниз.

Лозин заглянул в столовую. Хлебников уже сидел за столиком у окна. В столовой почти никого не было.

Прошло несколько минут, пока к столику Хлебникова подошла официантка:

— Поздно приходите, товарищ командир. Придётся подождать.

— А я не тороплюсь, — весело отозвался Хлебников. — Чем сегодня кормите, красавица?

— Тем же, чем и вчера: салат из крабов, куриный бульон, осетрина по-монастырски, на десерт — кофе-гляссе. Устраивает?

Хлебников усмехнулся и расстегнул шинель…

— Ну-ну, давайте вашу осетрину из пшена и бульон из хряпы!

Официантка принесла ему тарелку чечевичного супа, чайное блюдечко ячневой каши, кусок хлеба и два куска сахара.

Хлебников быстро управился с супом и кашей, к хлебу не притронулся, спрятав его, вместе с сахарным пайком, в сумку противогаза. Оглядев пустой зал, он застегнул шинель, помахал рукой официантке и вышел из столовой.

Едва он спустился вниз, как с улицы вошёл патруль, во главе с усатым плечистым капитаном. Козырнув, Хлебников хотел пройти мимо, но капитан остановил его:

— Прошу задержаться. Товарищ Сычёв, проверьте состояние противогазовой сумки.

Молодой красноармеец, расстегнув клапан на сумке противогаза, вытащил из неё два куска хлеба, один из них был завёрнут в газету.

— Почему нарушаете приказ? В сумке противогаза не должно быть ничего, кроме противогаза.

— Я только что с передовой, товарищ капитан, там у нас на это не смотрят, там смотрят в глаза смерти…

— Предъявите документы.

— Пожалуйста, товарищ капитан. Вот — командировочное предписание, вот — удостоверение личности.

Взглянув на удостоверение личности, Лозин на мгновение растерялся: командировочное предписание, как и удостоверение личности, было выдано лейтенанту Щеглову Николаю Антоновичу.

Неужели Грачёв обознался? Не выпуская из рук документов, Лозин вынул из кармана платок и провёл им по усам. Это был условленный знак. Грачёв покинул наблюдательный пункт под лестницей, прошёл за спиной задержанного и решительно кивнул головой: «Он самый!»

— Пройдёте с нами, напишете объяснение, — сказал Лозин, пряча документы задержанного в карман.

— Товарищ капитан, это же сплошная формалистика! У меня на счету каждая минута! Важное задание! В командировочном предписании всё сказано…

— Выполняйте приказание!

Они вышли на улицу, задержанный повернул налево.

— Не туда, — остановил его Лозин. — Направо.

— Разве не в комендатуру?

— Нет.

— А куда же? — Впервые Лозину показалось, что задержанный испугался.

— Я сказал — направо.

Через пять минут они подошли к зданию НКВД на Литейном.

 

7. Кто арестован?

В кабинете Лозина было так холодно, что Грачёв даже не заметил, что сидит в шапке. Ломов неодобрительно взглянул на него, но ничего не сказал.

— Подведём некоторые итоги, — начал Лозин. — Но прежде вопрос к вам, товарищ Грачёв. Вы абсолютно уверены, что арестованный тот самый человек, которого вы подвезли к комендантскому управлению? Есть у вас стопроцентная, повторяю, стопроцентная уверенность, что Хлебников и Щеглов — одно и то же лицо?

— Устраивайте очную ставку. Я эту крысу враз прижму к стенке. Да вы поищите, у него должен быть мой табачок фабрики Урицкого.

— Результаты обыска мы сейчас получим, а пока — вот что… — Лозин положил на стол документы задержанного. — Командировочное предписание его важное, не терпящее промедления: договориться с заводом, где директор Маслов, о срочном ремонте трёх тяжёлых танков. А мы его задержали. Если мы ошиблись — нам оторвут голову, и правильно сделают! Короче говоря, мы обязаны срочно выяснить — кто он такой. Вы, товарищ Грачёв, можете быть свободны, потребуется — мы вас вызовем…

После ухода Грачёва Лозин и Ломов составили план действия на ближайшие часы:

1. Установить, где провёл ночь Хлебников — Щеглов.

2. Запросить штаб дивизии, выдавший командировочное предписание, о личности лейтенанта Щеглова.

3. Ознакомиться с данными обыска задержанного.

4. Ознакомиться с данными экспертизы. Дальнейшие действия контрразведки должны были определиться в зависимости от полученных результатов.

— Надо сдать на экспертизу его документы, — сказал Лозин. — А сейчас отправляйтесь на завод. Проверьте, был ли там этот Щеглов. Встретимся в половине десятого вечера.

Оставшись один, Лозин положил перед собой удостоверение личности и командировочное предписание Щеглова. Опыт научил его не всегда доверять бумаге. За вполне «благополучными» документами не раз обнаруживался опасный враг.

Допросить арестованного Лозин решил после получения данных обыска и экспертизы. Сейчас же Лозин придирчиво вчитывался в текст, внимательно рассматривал каждую букву. Что-то неуловимое тревожило его в этих документах, а схватить это «что-то» пока не удавалось. Перечитывая бумаги, быть может, в пятый раз, он обратил внимание на то, что командировочное предписание было датировано двадцать первым ноября сорок первого года, на удостоверении личности стояла дата выдачи — двадцать седьмое сентября. Рукописный текст документов был вписан разными почерками: в командировочном предписании буквы имели сильный наклон влево, в удостоверении личности текст имел не менее резкий наклон вправо. Различие вызвало у Лозина подозрение, была в этом какая-то нарочитость. А главное, что при всей несхожести почерков, в них оказалась одна общая деталь: в обоих документах неоднократно встречалась буква «т», и над каждой такой буквой сверху стояла чёрточка. Все чёрточки по своему характеру и размеру были одинаковые. Под удостоверением личности была подпись начальника штаба Котова, под командировочным удостоверением — заместителя начальника Петрова. И в обоих случаях над буквой «т» в той и другой фамилиях стояли одинаковые короткие чёрточки.

Обыск арестованного не дал никаких результатов. В его одежде не обнаружили ни потайных карманов, ни фальшивых швов, в противогазе, кроме двух кусков хлеба, ничего не нашли. Один из кусков завёрнут был в газету «На страже Родины» от десятого ноября. На полях третьей страницы газеты чернела карандашная запись: «5/XI-37».

На заводе Ломов выяснил, что Щеглов явился туда накануне, провёл весь день в цехе, ночевал в общежитии на территории завода.

Все эти данные пока что не давали никаких конкретных улик.

— Многое зависит от того, что мы найдём в этом конверте, — Лозин указал на конверт, придавленный массивным пресс-папье. — Только что получил заключение экспертизы, даже не успел вскрыть конверт.

Заключение умещалось на одной машинописной странице. Экспертиза утверждала, что удостоверение личности и командировочное предписание, датированные разными месяцами и подписанные разными фамилиями, в действительности заполнены в один и тот же день. Бланки командировочного предписания и удостоверения личности ни в одной из ленинградских или фронтовых типографий не печатались. Шрифты, которыми отпечатаны бланки, имелись до войны в псковской типографии. Рукописный текст, которым заполнены оба бланка, написан одним и тем же лицом.

— Теперь можно приступить к серьёзному разговору, — сказал Лозин.

— Но мы ещё не получили ответа из дивизии, — заметил Ломов.

— Из дивизии мы можем получить четыре варианта ответа. Ответ первый: политрук Хлебников и лейтенант Щеглов в дивизии не числились и не числятся. Ответ второй: названные товарищи пропали без вести. Ответ третий: названные товарищи погибли в бою. И последний вариант: названные товарищи числятся в плену. Каждый из четырёх ответов подтверждает, что мы задержали засланного немцами диверсанта или шпиона.

* * *

Щеглова вызвали в час ночи. Получив ответ на первые вопросы биографического порядка, Лозин спросил:

— Кто командир вашей дивизии?

— Генерал-майор Арбузов.

— А командир полка?

— Подполковник Кадацкий.

— Приходилось вам видеть генерал-майора Арбузова?

— Пока не привелось.

— Командира полка вы, конечно, видели не раз?

— Так точно.

— Опишите его внешность.

— Он высокого роста, слегка сутулится, припадает на левую ногу, — говорят, был ранен под Островом, — на левой щеке, если приглядеться, можно заметить небольшой шрам, это у него ещё с гражданской войны память. Голос зычный, раскатистый — привык командовать. Да, вот ещё — брови: они у него очень густые. — Щеглов говорил быстро, без запинки, уверенно.

«Хорошо заучил, — подумал Лозин, — но умом не блещет. Не понимает, что зубрёжка прёт наружу».

— Как выглядит комиссар полка?

— Тоже высокий, блондин, носит небольшие усики, говорит с лёгким украинским акцентом, волосы зачёсывает назад…

— Когда вы покинули полк?

— Двадцать первого ноября.

— Скажите, где вы получили хлеб, который обнаружен в вашем противогазе?

— В Доме Красной Армии.

— Я вас спрашиваю не об этом, а о том куске хлеба, который завёрнут в газету «На страже Родины».

— Ах, этот? Я сразу не понял. Это я получил в своей части… сухой паёк…

— Удивительно хороший хлеб, но об этом мы ещё поговорим. Значит, вы родились в Пскове?

— Да… В Пскове, на Советской улице, дом двадцать семь, квартира один.

— Что означает дата на полях газеты?

— Какая дата?

— Вот эта. Видите карандашную запись: пятое ноября тридцать седьмого года. Что означает эта запись?

— Не знаю, я получил хлеб уже завёрнутым в газету.

— Есть у вас знакомые в Ленинграде?

— Нету…

— Никого?

— Никого.

— С какого времени служите в армии?

— С первого дня войны… Пошёл добровольцем.

— Где находятся ваши родители в настоящее время?

— Погибли в Пскове от рук фашистских палачей…

— Откуда вам это известно?

— От партизан. К нам в часть попал один из псковских партизан, он и рассказал мне об этом.

— Как фамилия партизана? Имя, отчество?

— Фамилия? Фамилия Иванов. Имени-отчества, извините, не помню, боюсь соврать…

— Врать, конечно, не стоит. Этот Иванов и сейчас в вашей части?

— Убит осколком снаряда…

Лозин перестал записывать и задумчиво посмотрел на арестованного.

— Ну вот мы и познакомились, — сказал он устало. — Поверхностно, конечно. Но ничего, встретимся через несколько часов. К предстоящей встрече советую вам вспомнить, как ваша настоящая фамилия. Припомните также, кого вы знаете в Ленинграде. Что означает дата на полях газеты. И какое задание вы получили от немцев…

* * *

Утром Лозин продолжил дознание. За минувшую ночь черты Щеглова заострились, глаза глубоко запали.

— Надеюсь, сегодня вы будете говорить правду, — начал Лозин. — Как ваша настоящая фамилия?

— Я же сказал — Щеглов Николай Антонович. Это и в документах написано.

— Документы пишут люди, а люди делают то, что им нужно. Например, кто-то поставил на полях газеты дату, относящуюся ещё к тридцать седьмому году. Нам она непонятна, но кто-то сделал эту запись, значит, кому-то она нужна, — не правда ли?

— Возможно…

— Вы так и не хотите вспомнить, кому это было нужно?

— Нельзя вспомнить то, чего не знал.

— Всякое бывает… Итак, вы родились и жили до войны в Пскове? Интересный город. Несколько лет назад я провёл там целую неделю. Приходилось вам бывать в псковском кремле?

— Приходилось…

— Опишите его.

— Кремль является центром Пскова, он расположен на берегу реки Великой. В кремле имеется Троицкий собор. Кремль является древнейшим архитектурным памятником…

— У вас завидная память, — прервал Лозин арестованного. — Может быть, вы вспомните, сколько этажей имеют Поганкины палаты?

— Два этажа, если не считать полуподвальное помещение. В нём купцы держали свои товары.

— Так… Скажите, с Советской улицы видна звонница Спаса на Липне?

— С Советской? Звонница Спаса?

— Да, с Советской. Видна с Советской звонница Спаса на Липне?

— Видна… по-моему.

— По улице Энгельса можно выйти к реке Великой?

— По улице Энгельса? Нельзя.

— А куда по ней можно выйти?

— Куда можно выйти? По улице Энгельса?

— Да, по улице Энгельса. И перестаньте повторять мои вопросы.

— По улице Энгельса, как я помню, можно выйти к Новгородской улице.

— А вы утверждали, что нельзя вспомнить то, чего не знаешь, — сказал Лозин задумчиво. — Однако сами вы только что вспоминали именно то, о чём не имеете никакого представления. Свои «воспоминания» вы заучили по энциклопедии, но заучили довольно поверхностно. Впредь запомните, что в Пскове нет улицы Энгельса. И нельзя с Советской улицы увидеть звонницу Спаса на Липне, потому что такой церкви в Пскове нет. Поэтому я хочу вам напомнить о том, что вы не жили до войны в Пскове и не родились в этом городе, Значит, вы говорите неправду, стараетесь ввести меня в заблуждение…

Это был первый прямой удар, нанесённый арестованному, и Лозин с удовлетворением отметил его результат. До сих пор, отвечая на вопросы, Щеглов смотрел ему прямо в глаза, руки его неподвижно лежали на коленях. Лозин знал этот «защитный» приём преступников — открытый взгляд и неподвижные руки должны были создать впечатление уверенного душевного состояния. Но сейчас Щеглов потерял контроль над собой: глаза его бегали из стороны в сторону, неподвижные до сих пор руки крутили пуговицу гимнастёрки.

Второй удар последовал незамедлительно:

— Как вы думаете, что нам ответил штаб «вашей», — Лозин усмехнулся и повторил: — «вашей» дивизии на вопрос о лейтенанте Щеглове?

Арестованный молчал.

— Ваши хозяева работают из рук вон плохо. Легенда, которой они вас снабдили, рассчитана на детей. Впрочем, ваша судьба их не волнует. Так вот, штаб дивизии сообщил, что лейтенант Щеглов Николай Антонович убит в бою под Лугой. Как вы можете объяснить такой ответ?

— Не понимаю… Может, это другой… однофамилец… — Бледное лицо арестованного покрылось испариной.

Лозин понял — настало время для решительного удара:

— Где документы на имя политрука Хлебникова Ивана Сергеевича? Отвечайте! Говорите правду! Ну!

Арестованный рванул ворот, он задыхался.

— Я жду! Как ваша настоящая фамилия? Какое вы получили задание? Как оказались на фронтовой дороге? Говорите!

— Куликов…

— Имя, отчество?

— Василий Карпович…

— Продолжайте! Вам ясно, что вы полностью разоблачены? Ваша дальнейшая участь зависит от вас. Говорите правду! С какой целью вас забросили в Ленинград?

— Я скажу… скажу… Мне трудно… не могу говорить…

— Не можете говорить? Вот вам бумага, вот карандаш. Садитесь и пишите. Подробно: какое задание получили от немцев, какие знаете в Ленинграде явки, как и когда попали в плен, что означает дата на газете. Даю вам на всё два часа. Пишите! Не пытайтесь ввести нас в заблуждение!

* * *

Когда арестованного отвели в камеру, Лозин отправился с докладом к начальнику контрразведки Ленфронта. В основном картина была ясна. Куликов сдался добровольно в плен под Островом, с октября стал слушателем разведывательной школы в эстонском местечке Вана Нурси. Десятого ноября Куликова доставили в посёлок Кезево, где он прошёл дополнительную выучку под руководством начальника абвергруппы 112 капитана Шота. На рассвете двадцать первого ноября немцы на колпинском участке фронта переправили Куликова в Ленинград. Шпион должен был выявить действующие цехи ленинградских заводов, их производственные возможности, настроение жителей города, реакцию населения на обстрелы и воздушные налёты, расположение кораблей на Неве.

Начальник контрразведки слушал Лозина и одновременно просматривал протокол допроса Куликова.

— Его документы отпечатаны на подлинных бланках? — спросил он.

— На поддельных, но отличить это простым глазом просто невозможно… Есть основания полагать, что Разов со дня на день начнёт действовать.

— Я знаю об этом. Вы говорите, что всё началось с заявления сержанта Грачёва. Выходит, не зря мы учили народ бдительности. Представьте Грачёва к награде медалью «За боевые заслуги». А нам с вами награды получать ещё рано.

— Я о наградах не думаю, товарищ старший майор, — сказал обиженно Лозин.

— Верный признак, что вы их получите. Представление Грачёва не задерживайте: все мы в Ленинграде ходим под снарядами, спим под бомбами…

Лозин возвращался от начальника контрразведки в дурном настроении. Докладывая о деле Куликова, он умолчал, что ему так и не удалось выяснить значение надписи на полях газеты, в которую был завёрнут хлеб. Куликов твёрдо стоял на своём: ничего не знаю — хлеб получил уже завёрнутым…

 

8. «Имею подозрение…»

Дом на Лоцманском острове загорелся в полночь, никто его не тушил. Он горел медленно, тихо, и к утру вокруг пожарища появились лужи талого снега. Холодное солнце ещё не взошло, не миновал ещё комендантский час, а жители ближних кварталов потянулись к пожарищу за водой. Скрипели полозья детских салазок, звякали, бренчали привязанные к салазкам вёдра, чайники, кастрюли, котелки. Люди спешили, знали по опыту: воды всем не хватит. И хотя они спешили, но шли медленно, точно тянули за собой не детские салазки, а тяжело гружённые сани. Закутанные в тряпьё, в больших растоптанных валенках, они шли, волоча ноги, оставляя на снежной целине глубокие борозды.

Невидимый радиометроном сухо отстукивал секунды и внезапно умолк. Из уличных репродукторов вырвался тревожный голос диктора:

— …Район подвергается артиллерийскому обстрелу… Движение по улицам прекращается… Населению укрыться…

Гнусаво и тонко провизжал снаряд, где-то поблизости грохнул взрыв, но люди молча, упрямо продолжали тянуть свои салазки. Казалось, и обстрел, и взрыв, и голос диктора — всё это не имело к ним никакого отношения.

Диктор умолк, и метроном забился лихорадочно быстрым перестуком, предупреждая ленинградцев — снова смерть ворвалась в город, она рядом, уже есть убитые…

Первым у воды оказался Женька. При отблесках догорающего дома видно было его лицо, лицо без возраста, без выражения, с потухшими глазами, похожее на бледно-серую маску.

Женька зачерпнул солдатским котелком воду и стал наливать в ведро. На этот раз ему повезло: кому не хватит воды, тому придётся волочить санки к проруби на Неве. Туда и обратно — так далеко! Вчера Женька ходил целых три часа. Когда вернулся, так и повалился на диван. Пролежал весь вечер, не поднялся даже, когда завыли сирены, — очередной налёт немцев. Рядом на кровати лежал дед Афанасий в пальто, в шапке, укрытый поверх одеяла ковром. Дед лежал неподвижно, спиной к Женьке, и нельзя было понять, жив ли он. Неделю назад на кровати, укрытая этим же ковром, лежала бабушка. Женька и дед думали, что она спит, а она была мёртвая. Умерла от голода, а они и не заметили, когда она умерла…

Нелегко наполнить котелком ведро воды! Мокрая варежка леденеет, прилипает к руке, пальцы не держат котелок, а стоящие позади толкают, торопят: мороз становится злее — талая вода, того и гляди, превратится в лёд.

Боясь расплескать ведро, мальчик осторожно дёрнул верёвку. Санки не тронулись с места. Он дёрнул сильнее — санки не шевельнулись.

— Давай помогу… — Какая-то женщина в тулупе, должно быть дворничиха, подтолкнула салазки, полозья скрипнули, и Женька медленно потащил их к дому.

У него ещё хватало сил тянуть верёвку, но ноги были как чужие, он не мог оторвать их от земли, они противно шаркали, увязали в снегу.

С трудом протащился он шагов сто и остановился передохнуть. Ему очень хотелось присесть на салазки, но он заставил себя стоять: сесть легко, а потом? Вдруг не хватит сил подняться?!

Из репродуктора снова раздался голос:

— …Артиллерийский обстрел продолжается!.. Населению укрыться!

Неотступный голод, мертвящий мороз давно уже подавили в Женьке боязнь обстрелов. Женька боялся умереть от голода, упасть в сугроб и замёрзнуть, но почему-то не допускал мысли, что может погибнуть при обстреле. И сейчас, слушая голос диктора, он испугался не за себя, он подумал, что осколок может разбить салазки, и тогда… тогда дед обязательно умрёт. После смерти бабушки старик постоянно твердил:

— Санки, Женя, береги. Без санок на чём меня хоронить будешь?.. В парадной бросишь?!

Но Женька почему-то верил — пока санки целы, дед не умрёт.

Боязнь лишиться санок заставила его двинуться дальше. Стучал метроном, где-то визжали снаряды, а он думал только об одном — как сохранить салазки и довезти воду.

До дома было уже недалеко, когда позади грохнул взрыв. Снаряд разорвался где-то во дворе, и высокие кирпичные стены домов приняли удар на себя, но всё же взрывная волна бросила Женьку в снег. Падая, он видел, как взметнулось к небу грязно-жёлтое пламя…

Он очнулся от звука горна, возвещающего конец артиллерийского обстрела. Голос диктора бодро возвестил:

— Артиллерийский обстрел окончен… Движение по улицам возобновляется…

Подняться сразу Женька не смог, окоченевшие ноги не гнулись. С трудом удалось ему встать на колени, и тогда он с ужасом увидел опрокинутые салазки и пустое обледеневшее ведро.

Это была катастрофа! До сегодняшнего дня растопленный на времянке снег заменял им воду, но вчера вечером они сожгли остатки последней табуретки и теперь в комнате осталось лишь одно «горючее» — диван, на котором спал Женька. Деревянные перила с двух лестничных пролётов он содрал две недели назад — накануне Дня Конституции. Дед вчера сказал:

— Без воды и дня не протянем… — Потом посмотрел на Женькин диван, и Женька понял, о чём он подумал.

— Вдвоём и спать теплее, — виновато сказал дед. — А в диване — вон сколько топлива…

Наконец Женьке удалось встать и с трудом поставить салазки на полозья. Что делать дальше — Женька не знал. Он не мог вернуться домой без воды. Значит, надо опять набить ведро снегом? Но в холодной комнате снег не растает. Придётся сжечь диван.

Он оглянулся вокруг и заметил поблизости большой, сверкающий чистым снегом сугроб. Проваливаясь по колени в снег, Женька пробился к сугробу, сунул в него ведро и почувствовал, что ведро наткнулось на что-то твёрдое. Что там может быть? Он разгрёб вокруг ведра снег и увидел торчащую в сугроба деревянную плашку. Потянув её, Женька неожиданна легко вытащил… лыжу. Лыжа! Да это же дрова! Топливо! Вот удача! Сейчас они с дедом распилят лыжу, затопят времянку, поставят на огонь набитый снегом чайник и выпьют по две кружки кипятку с хлебом. Но почему же только одна лыжа? Должна быть и вторая!

Поспешно, словно боясь, что лыжа исчезнет, Женька принялся разгребать сугроб, и когда вытащил вторую лыжу, обёрнутую наполовину в белую промёрзшую материю, он не удивился, а только обрадовался. Вот находка! Целый клад! Если с умом топить, можно неделю пить кипяток!

Привязать лыжи к санкам было не легко, обледеневшая, промёрзшая верёвка выскальзывала из непослушных окоченевших рук, никак не удавалось стянуть её узлом. В конце концов Женька всё же закрепил лыжи и пристроил ведро, набитое снегом.

Путь к дому показался ему бесконечным, а когда он втащил санки в подъезд, то понял — подняться с ними на второй этаж по скользкой, обледенелой лестнице невозможно. С трудом развязав верёвку, он высвободил лыжи и волоком втащил их на площадку второго этажа, потом спустился за ведром и наконец втянул пустые санки.

По тёмному коридору Женька перетащил лыжи к своей комнате и осторожно открыл дверь. В комнате было темно и тихо. «Конечно, дед спит», — подумал Женька. Старик часто теперь твердил пословицу — кто спит, тот сыт. Однако пословица не помогала, за последние дни он сильно ослаб.

Дед Афанасий не спал, он слышал, как вошёл внук, но продолжал лежать лицом к стене: повернуться — нужна сила, а где её взять?

— Досталось воды? — спросил, не оборачиваясь, дед.

— Деда, смотри, я лыжи нашёл.

Дед с трудом повернулся лицом к Женьке:

— Каки таки лыжи?

— Вот, смотри. В сугробе нашёл. Их снегом засыпало. Снег, видно, всю ночь шёл.

Опустив с кровати ноги в подшитых валенках, старик смотрел, как Женька непослушными руками разворачивает завёрнутую в смёрзшуюся материю лыжу.

— Смотри-ка, деда, я думал, это простыня, а это чего-то такое… Халат докторский, что ли?..

— Покажь поближе…

Женька положил необычную находку на колени деда. Старик стащил с опухших рук варежки и долго ощупывал негнущимися пальцами задубевшую на морозе белую материю.

— Подыми затемнение…

Женька отдёрнул тяжёлую штору. На зафанеренном окне остеклённой была только маленькая форточка. Дед смотрел на белый халат, и вдруг что-то далёкое, тревожное возникло в его памяти. Он увидел себя молодым, сильным, на льду Финского залива, в яростной ночной атаке на мятежный Кронштадт. Вражеские прожекторы вспарывали чёрную мартовскую ночь и шарили по льду залива, но красноармейцы были невидимы в маскировочных халатах, точно в таких же белых халатах, что лежал сейчас на его коленях…

— Может, за халат грамм двести хлеба дадут, — сказал Женька.

— Не трожь! — Такого твёрдого голоса у деда Женька давно не слышал. — Не трожь! Управхоз наш не помер?

— Не знаю… вчера утром был живой, стоял у ворот.

— Найди его, чтобы сразу сюда шёл. Имею подозрение…

 

9. На берегу залива

В анкетах, которые ему приходилось заполнять, Михаил Григорьевич Косов указывал, что он инвалид гражданской войны. В Ольгине он появился в начале тридцатых годов и сразу же был принят в совхоз: уж очень нужная была у него специальность — шорник. Работал он хорошо, лодыря не гонял, пил «аккуратно», но поесть любил не в меру.

— А и прожорлив ты, отец, живот бы хоть пожалел! — упрекала его жена, маленькая, тощая женщина.

Сытый Косов внушительно объяснял:

— Ты, Настя, дура, политически отсталая! Кто хозяин человеку, кто ему приказы отдаёт, на поступки толкает? Думаешь, черепушка? Глупость! Ни хрена твоя черепушка не стоит, хоть и содержит разные извилины. Нет, мать-мачеха! Живот! Он главный хозяин человеку! Всё от него! И революцию живот сделал. Думаешь, почему революция получилась? Сытый бунтовать не будет. Сытому всё одно, кто им командует — что царь, что псарь!

В совхозе знали за Косовым грешки — то подпругу пустит «налево», то узду загонит, — знали, но терпели: не было другого шорника во всём посёлке.

За год до войны жена Косова умерла. Остался Косов один, и совсем обнаглел — Ленинградская милиция задержала его на толкучке, когда он продавал краденную в совхозе сбрую. Судить не стали — отпустили, как инвалида гражданской войны, но из совхоза выгнали. Поселился Косов на отшибе, на самом берегу залива. На какие деньги жил — неизвестно, говорил, что племянница из Ленинграда помогает. А тут началась война, и всем стало не до него.

Редко кто видел теперь Косова в посёлке. Появлялся он только в лавке за хлебом, а в остальном, по его словам, жил «на подножном корму».

— Картошка, капуста, прочие корешки у меня есть, — объяснял Косов, — а больше мне ничего и не надо.

Но в посёлке знали, что Косов возит в город и картошку, и капусту, и «прочие корешки», и меняет в Ленинграде на разные золотые вещи, потому что в городе начался голод. В конце ноября подсчитал он свою добычу и увидел, что может прожить без нужды много лет. А что «подножного корма» осталось на три-четыре недели — это его не тревожило: дело ясное, немцы под Москвой, Ленинград не сегодня-завтра сдадут, а уж при немцах-то он не пропадёт, шесть консервных банок набиты золотишком да «камешками».

Но шли дни, Москва стояла на своём месте, Ленинград не сдавался. В конце ноября Косов отправился в посёлок за хлебом, простоял в очереди час-полтора, а придя домой, увидел: дверь взломана — воры побывали. Золота, конечно, не нашли, а два мешка картошки украли. Косов испугался. Впервые подумал, что голод доберётся до него раньше, чем немцы придут в Ленинград.

Тяжёлые дни наступили для Косова. С ужасом замечал он, как тают его запасы: картошки осталось полмешка, килограммов пять редьки и брюквы, маленькая кадушка квашеной капусты. А немцы по-прежнему только грозились взять Ленинград.

В самом начале декабря получил Косов письмо от племянницы из Ленинграда. Ксения спрашивала — здоров ли и где живёт: по-прежнему у залива или перебрался в посёлок. Михаил Григорьевич описал своё житьё-бытьё: «Живу на прежнем месте, от людей на отшибе, голодаю, потому что обокрали всё продовольствие, помоги чем можешь…»

Вскоре проезжий солдат доставил Косову новое письмо, а с письмом — полкирпича хлеба и шесть пачек пшённого концентрата. Обещала Ксения скоро навестить, а кроме того писала: «Если к тебе придут военные с приветом от меня — окажи им почёт, уважение, а они в долгу не останутся».

Но Косову голодать не пришлось, дела его неожиданно пошли на подъём: в посёлке люди стали умирать от голода. Мёртвых надо было хоронить, а где взять гроб? Кто выроет могилу в заснеженной, окаменевшей земле? Нет в посёлке здоровых мастеровых людей — все в армии. И тут появился Косов. Гроб из ворованного совхозного тёса мастерил за кило хлеба, могилу долбил за два. У кого нет хлеба — брал картошкой. С каждым днём жить ему было лучше, потому что покойников становилось больше. По ночам завывала пурга, бухали вдали тяжёлые орудия, сотрясая скованную морозом землю, тревожно врезались в чёрное небо белые, зелёные, красные ракеты. Косов выбегал на крыльцо, прислушивался, с какой стороны стреляют: может, немцы пошли в наступление? Пора! Давно пора!

Однажды, вернувшись с кладбища с буханкой хлеба, Косов затопил печурку, поставил чайник, разрезал буханку на тонкие ломтики и разложил их на печурке: пусть подсохнут, будут сухари про запас. Хорошо бы смотаться в Ленинград, думал он, сидя у печки. Сейчас там за буханку хлеба можно наменять чего хочешь! Только ведь пропуска не даст чёртова милиция!

Тихий стук прервал его размышления. Хотя был уже поздний час, но стук не удивил Михаила Григорьевича — верно, ещё один покойничек, можно сказать, ещё буханочка хлеба стучится. Он открыл дверь и посветил ручным фонариком. В дверях стоял рослый красноармеец с вещевым мешком на плече.

— Привет вам от Ксении Петровны, — сказал он и шагнул в тёмные сени твёрдо, уверенно, точно он был здесь свой человек.

«Замёрз, видно, в тепло торопится», — подумал Косов, и не ошибся. Гость, не раздеваясь, подсел к печурке.

— Продрог, сынок? Погрейся, погрейся, сейчас я чайку… — засуетился Косов. — Ну, как там Ксения? Проведать меня не собирается? Может, чего съестного прислала?

— Всё в порядке. Поставьте, пожалуйста, чайник, а остальное у меня найдётся.

— Он уже готов, чайник-то! — сказал довольный Косов, ожидая, что сейчас на столе появятся либо консервы, либо шпик.

— Тогда можно ужинать, — сказал военный, скидывая полушубок. Пришедший оказался не рядовым, как решил поначалу Косов, а лейтенантом — в петлицах его гимнастёрки при свете свечи отчётливо были видны два кубаря.

— Не выпить с такого мороза — грех! — сказал лейтенант и вытащил из вещмешка бутылку водки, большой кусок шпика, банку консервов и ещё пакет, содержимое которого Косов не смог определить. — Начнём, пожалуй!

Косов налёг на шпик, уж очень давно он не ел так вкусно и сытно. От водки Косов совсем разомлел — стал благодушен и словоохотлив.

— Откуда и куда, сынок? — спросил он, отрезая ещё кусок сала. — На фронте-то побывал? Успел нюхнуть пороха? Я ведь старый солдат, видишь, хромаю. Это мне беляки в гражданскую метку сделали, мать-мачеха!

— Ну, как же, как же! — весело отозвался лейтенант и подлил Косову из бутылки.

— Благодарю-спасибо. — Косов опорожнил кружку. — А это, извиняюсь, что же такое будет? — он показал на непонятный пакет. — В смысле съедобности…

— В смысле съедобности у немцев это называется эрзац-мёд, то есть искусственный мёд. Оставлю вам, ешьте на здоровье, но никому не показывайте, а то начнутся вопросы: что, как, откуда?..

Косов, хотя и был полупьян, но в словах лейтенанта ему послышалось что-то непонятное.

— Где же ты раздобыл этот немецкий мёд? — спросил Косов, перестав жевать.

— Друзья дали, любезный Михаил Григорьевич, друзья, — и, не давая Косову времени для новых вопросов, поинтересовался: — Так значит, ногу вам на гражданской беляки повредили?

— Именно! Состою на учёте, как инвалид гражданской войны. Когда, значит, Деникин под Орлом наступал… — начал привычно Косов.

— Любезнейший Михаил Григорьевич, сказки меня не интересуют, — прервал Косова лейтенант. — Не под Орлом, и не Деникин, а гуляли вы на Тамбовщине в бандах Антонова, там вас красные продырявили, и были вы за свои дела приговорены ревтрибуналом к расстрелу, да помог вам бог бежать. Так что пейте, ешьте и не играйте со мной в прятки, я знаю о вас гораздо больше, чем вы думаете…

Вилка выпала из рук Косова; в ужасе смотрел он на весёлого лейтенанта, ожидая, что тот сейчас его арестует.

— Прошу вас, закройте рот и продолжайте есть, — оказал лейтенант. — Можете меня не бояться, тем более что ночью я уйду в Стрельну.

— Выходит, вы… вы… как бы с той стороны, — выдавил, задыхаясь, Косов.

— Вы догадливы. Думаю, что и вы там будете… Но не стоит гадать, сейчас я должен подготовиться к дороге. Если не возражаете, я отдохну, идти придётся долго. Ступайте в соседнюю комнату и ждите, пока я вас позову.

Испуганный Косов послушно вышел, закрыл за собой дверь и рухнул на табуретку. Всё перемешалось в его сознании. Кто этот человек? Откуда он вёз узнал? О самом сокровенном… Даже покойная Настя и та верила, что ранен он белой пулей под Орлом. Только Ксения с мужем знали его прошлое. Значит, кто-то из них рассказал этому человеку то, в чём и сам Косов боялся вспомнить. Но зачем? Не иначе, чтобы запугать. И конечно, они знают, что этот лейтенант идёт к немцам, знают и хотят ему помочь. Что Ксения ненавидит советскую власть — это понятно: отец при нэпе имел магазин, большими тысячами ворочал, а кончил дни в Соловках. Да и сама Ксения! Ещё в октябре была офицершей, а теперь кто?.. Хорошо ещё, что фамилии у неё с мужем разные, а то бы и ей загреметь в тартарары!..

Косов сидел в темноте. Из-за тонкой перегородки слышалось тихое похрапывание гостя. Часы-ходики неутомимо отстукивали томительные секунды… В конце концов водка сделала своё дело, и, как ни был взволнован Косов, он всё же задремал…

Очнулся Косов от скрипа двери. На пороге, освещённое зыбким светом свечи, стояло белое привидение.

— Хочу попрощаться с вами, — сказало привидение голосом лейтенанта. — Ненадолго, любезнейший Михаил Григорьевич…

Окончательно проснувшийся Косов понял — гость надел маскхалат.

— Куда же вы? — пробормотал он.

— Туда, откуда пришёл. Теперь слушайте внимательно! Обо мне никому ни слова… если хотите остаться в живых. Ксения Петровна, очевидно, вскоре вас навестит. Повторяю, обо мне никому ни слова! Поняли?

— Да что вы… я ж понимаю, я сразу догадался… — Косов вдруг заговорил твёрдо. — Слышь, возьми меня с собой… Я этот путь через залив на Стрельну как свой дом знаю. Большевики мне — во как мозоли оттопали! Я немцам пригожусь!

— Не сомневаюсь. Но сейчас вы нужны нам здесь. Поэтому сидите на месте и ждите. Весной немцы сами сюда придут, вы откроете своё шорное дело и будете жить, как человек, без страха и сомнений. А теперь дайте мне ваши лыжи, мои украл какой-то негодяй. Оставляю вам свой вещмешок, в нём сало, сахар и две банки консервов.

— Вот уж спасибо! А то целую неделю харчусь только хлебом с картошкой. А лыжи сейчас принесу. У меня и лыжная мазь есть… Так что с богом, сынок, счастливой тебе дороги!

 

10. «Это не есть смешно»

Капитан Шот ещё раз перечитал донесение Несвицкого — Глухова и остался доволен. Для начала этот русский оказался довольно ловким и наблюдательным. Полученные от него сведения, несомненно, пригодятся разведке группы армий «Север». Но почему он вернулся из Ленинграда на сутки раньше? Надо выяснить. Шот взглянул на часы: без трёх минут девять. Сейчас Глухов должен явиться с докладом.

Вынув из ящика стола сигару и раскурив её, Шот раскрыл толстый блокнот. Восемьдесят страниц в нём были уже заполнены. На восемьдесят первой он вывел аккуратным каллиграфическим почерком: «Пополнить запас сигар». Это был специальный блокнот: начальник абвергруппы вписывал в него личные дела, предстоящие ему в Ленинграде, куда, как он был убеждён, немцы войдут не позднее апреля — мая будущего года.

Глухов явился ровно в девять. Шот встретил его своей обычной улыбкой.

— Здравствуйте, Глухов. Садитесь. Я читал ваше донесение, я вижу — всё получалось неплохо.

— Вы правы, господин капитан, всё обошлось хорошо.

— Я есть доволен вами. Вы имеет мысли. Это бывает не часто у русских, я правильно говорю?

— Русские бывают разные, господин капитан…

Шот перестал улыбаться.

— Не будем спорить, будем заниматься делами. Вы тут не сообщали главное. Я имею в виду мина…

— Мина передана по назначению, господин капитан… Помог телефон. Всё обошлось без сучка, без задоринки.

— Без чего?

— Русская поговорка — «без сучка, без задоринки». Она означает, что всё прошло хорошо, гладко. Но, к сожалению, ваши опасения подтвердились: о Хлебникове она ничего не знает, он ей не позвонил…

Шот поморщился:

— Это есть неприятно, но я оптимист, я надеюсь, что он не арестован… а убит. Однако будем продолжать. Вы много описали про умирание жителей. Вы имели это видеть вашими глазами или только слышать рассказы жителей?

— Моё донесение составлено исключительно на основании личных наблюдений.

— Очень хорошо. Что вы можете дополнять?

— Господин капитан, моё мнение таково: Ленинград сейчас можно взять чуть ли не голыми руками. Несколько пехотных дивизий, полсотни тяжёлых танков, хорошее прикрытие с воздуха — и Ленинград капитулирует. Жители сопротивляться не в силах, армия истощена, её боевой дух начисто подорван, голод, холод, страх сделали своё дело…

Глухов говорил убеждённо. Он провёл в Ленинграде четыре дня, и то, что он там увидел, окончательно убедило его: война проиграна, сопротивляться бесполезно.

— Я хотел слышать подробно, что вы видели вашими глазами. — Голос Шота звучал мягко, задушевно.

— Господин капитан, это невозможно передать словами. Вы были в Париже?

— О, да! Я входил в Париж с нашей победной армией, и я имею надежду войти так же в Ленинград!

— В Париже вы, конечно, видели в Лувре знаменитую картину художника Пуссена: она называется «Зима». Ваш великий Гёте назвал этот шедевр «страшной красотой». Вспомните: земля, скованная мёртвым, ледяным молчанием. Оцепеневшие люди, зловеще светящееся мёртвым холодным светом, небо… Помните?

— В Париже я имел другие дела, чем смотреть картины. Вы должны говорить мне не картины, а точно. Разведчик, который не умеет говорить, что он видел, есть… как это? — Шот пощёлкал пальцами, подыскивая подходящее слово. — Такой разведчик есть ничтожность.

У Глухова сжались губы. Он не знал, как реагировать на слова начальника абвергруппы: принять их за шутку или обидеться.

— Я жду, — напомнил Шот.

— Чудовищный голод!

— Это для нас не есть новость.

— Да, но какая смертность! Я прошёл по Невскому проспекту от Лавры до Штаба, за это время я насчитал шесть мертвецов. Вы знаете, на чём их везли? На детских салазках! Без гроба! Завёрнутых в тряпьё! Два трупа волокли на больших листах фанеры! У всех живых одинаковые серо-землистые лица, мутные глаза, под глазами — отёчные мешки. Все там теперь похожи друг на друга: молодые и старики, живые и мёртвые. Разница только в том, что мёртвые неподвижны, а живые пока ещё передвигают ноги…

— Значит, вы видели шесть мёртвых? Всего шесть?

— Представьте себе, господин капитан, сколько ленинградцев умирает за один день, если, пройдя один раз по Невскому, я насчитал шесть трупов. Вспомните, сколько в Ленинграде улиц, и по каждой из них — по всем улицам, проспектам, площадям, переулкам тащат с утра до вечера детские санки с запелёнатыми покойниками. Их тащат люди, которые завтра сами превратятся в трупы…

Шот отлично знал количество улиц в осаждённом городе. В его сейфе хранились шестнадцать крупномасштабных карт. Составленные, они превращались в детальный план Ленинграда. Промышленные предприятия, мосты, госпитали, больницы, воинские казармы, Смольный, Эрмитаж, Центральный телеграф, Радиокомитет — все эти объекты были обведены на карте жирным кружком, и над каждым объектом висело изображение авиабомбы.

— Значит, шесть покойников за один час. Только на Невском проспекте? Можно сделать подсчёт… приблизительно, конечно… — Шот устремил к потолку отрешённый взгляд, его тонкие красные губы беззвучно шевелились. Глухов сидел притихший, опасаясь помешать подсчётам капитана.

Шот быстро справился с задачей. Сияя улыбкой, он вдруг прищёлкнул пальцами обеих рук:

— Оля-ля, как говорят французы! Вы правы! Неплохая цифра! Это есть количество двух дивизий пехоты! Я сообщу свои подсчёты генерал-фельдмаршалу фон Леебу. Это хорошие сведения.

— Господин капитан, хочу сказать вам, что жителей города удивляет медлительность германского командования. Если Ленинград падёт — большевики запросят мира. Ленинградцы живут одной надеждой — придут немцы, всех накормят, в городе начнётся нормальная жизнь, откроются музеи, театры, магазины…

— Немцы всех накормят? Всех? Вы тоже так думаете?

— Конечно, не всех, — поспешил поправиться Глухов. — В городе остались коммунисты, советские активисты…

— Вы не есть политик, Глухов, вы есть идеалист, — снисходительная улыбка не сходила с губ Шота. — Мы имеем план реалистичный. Это будет очень интересный, оригинальный в истории войн эксперимент. Скажите на мой вопрос: кому нужен этот город?

— Простите, господин капитан, я не совсем понимаю ваш вопрос.

— Что вам непонятно?

— Вы спрашиваете, кому нужен этот город. Что вы имеете в виду?

— Хочу говорить, что Ленинград нам не нужен. После капитуляции русских Германия будет создавать новая Европа. Для новая Европа Пэтерзбург не есть нужен. Все сокровища искусства будут находить себе место в Германии. Этим вопросом занимается сам рейхсмаршал Герман Геринг.

— Понимаю. Великие произведения искусства принадлежат всему человечеству, следовательно, не имеет значения, где они находятся.

— Теперь вы говорите правильно…

— Но ведь Петербург — красивейший город в мире. Он сам по себе является городом-музеем, произведением искусства. Его архитектурные ансамбли, дворцы, набережные, мосты… Это же нельзя перевезти в Германию.

— Вы очень много говорите. — Шот начал раздражаться. — Вы отвлекались от информации.

— Я только хотел сказать, что обстрелы, бомбардировки Петербурга уничтожают бесценные творения. А между тем один-два корпуса…

— Я это уже слушал, — перебил Шот. — Вы имеете большую щедрость на жизнь немецких солдат! Один-два корпуса! Фюреру дорога жизнь даже один немецкий солдат!

— Но взять такой город без боя невозможно.

— Мы не будем брать Пэтерзбург. Он нам не нужен. И финнам тоже не нужен. Сколько жителей есть в Финляндии? Вы знаете?

— Около четырёх миллионов.

— А в Пэтерзбурге, до войны конечно?

— Больше трёх миллионов.

— Значит, чтобы заселять Пэтерзбург, финны должны бросать свою страну, делать её без жителей… Разве они будут это делать?

Недоумение на лице Глухова сменилось растерянностью.

— Но почему вы говорите о финнах? При чём тут финны? Разве русские после войны не будут жить в Петербурге?

— Этот город будет зачёркнут на все географические карты. Абсолютно! Он будет развалины. Нет, не развалины, а кладбище! Потому что под развалинами будут погребены его жители. Это будет самое большое в мире кладбище! Колоссаль! — Лицо Шота приняло жестокое, злобное выражение. — Но всё это ненужный разговор. Русские любят много говорить, немцы не любят это. — Длинными, остро отточенными ногтями Шот забарабанил по столу. — Что вы ещё там узнали? Какие заводы работают, что на них делают?

Глухов торопливо заговорил:

— Заводы, собственно, не работают, нет топлива, нет рабочих. На некоторых заводах действуют один-два цеха. Но это только видимость работы. За станками стоят женщины, истощённые до последней степени, подростки, похожие на стариков. Они не могут работать по-настоящему. Вообще трудно вообразить, господин капитан, до чего они дошли.

— Ещё один раз напоминаю: разведчик обязан уметь передавать, что он видел.

— Слушаюсь, господин капитан. Вы приказали узнать о хлебозаводах…

— Да, это есть очень важный вопрос. Ваше донесение об этот вопрос может делать нам большую пользу.

— Я обошёл все крупные хлебозаводы. Начал с завода близ Невы. Был тридцатиградусный мороз. Сначала я ничего не понял: я увидел длинную вереницу женщин, я сосчитал — их было восемьдесят семь. Они растянулись цепочкой от самого завода до проруби на Неве. Подойдя ближе, я понял, в чём дело. На заводе не действовал водопровод. Но хлеба без воды не выпечешь. И вот эти женщины наполняли вручную тысячеведерный заводской бак. Они передавали из рук в руки вёдра с водой: от проруби до окна завода. Из этого окна торчал лоток, в который они выливали воду. На набережной стоял такой ветер, что меня сквозь полушубок мороз пробирал до самых костей. А на этих бабах были какие-то старые ватники, головы замотаны грязными платками. Там произошёл забавный эпизод. Работница, стоявшая у лотка, чтобы вылить ведро, должна была его высоко поднять и часть воды выплёскивалась на её валенки. А когда кончилась работа, она не могла тронуться с места. Ступни её валенок исчезли, вместо них образовались два ледяных бугра. Она вмёрзла в лёд, её освобождали с помощью секача!

— Секача? Кто такой — секач?

— Маленький, особой формы топорик. Можно сказать, её вырубали изо льда. Чем кончилась эта сцена — не знаю. Чтобы не привлекать к себе внимания, я должен был уйти. Главное я установил: этот завод работает. А сценка была смешная, — сама себя вморозила в лёд!

— Смешная? — Шот откусил и выплюнул кончик сигары. — Нет, Глухов, это не есть смешно! Для нас это славянское упрямство есть большая опасность. Они упрямо не хотят сдаваться. От этого мы много имеем терять жизни немецких солдат. Мы будем уничтожать эти люди. Напишите на отдельной бумаге все хлебные заводы, какие делают хлеб. А теперь скажите, что вы знаете о другие заводы.

— Мне удалось узнать, что на Путиловском заводе ремонтируют танки. На «Красном выборжце» пытаются выпускать гранаты. Конечно, это только называется — работа. Три дня назад, после бомбёжки, на «Выборжце» вышло из строя электричество, станки, конечно, стали. Вам и в голову не придёт, что придумали эти бабы и мальчишки! Они крутили вручную шкив. Тянули руками приводной ремень! Мартышкин труд!

— Делайте не быстро выводы. Это опять славянское упрямство. Оно не идёт нам на пользу. Оно делает подтверждение старой истины: противник не опасен, только когда он мёртвый. Где вы видели оборонительные сооружения, на какие улицы? Говорите, я буду отмечать на карта. — Шот взял красный карандаш.

— Мои возможности были ограничены, но всё же я кое-что увидел и узнал из разговоров в очередях. На Марсовом поле стоят зенитные батареи. В Летнем саду тоже. В домах на Сенной площади устроены доты и бойницы для пулемётов. Смольный затянут камуфляжными сетями, на его крыше стоят зенитные орудия.

— Вы узнавали неизвестные нам места расположений воинских частей?

— За Главным почтамтом, на улице Связи есть казармы. Какие там размещены воинские части, выяснить не удалось. Воинские части стоят также в Железнодорожном институте и в Академии железнодорожного транспорта. Эта академия помещается на Фонтанке, дом номер сто семнадцать.

— Важное сведение. О нём будем сообщать нашим лётчикам. — На карте Шота появились новые пометки. — Теперь отвечайте: электричество? водопровод? канализация? трамвай?

— Водопровод, канализация, электричество, трамвай — бездействуют. Электричество подают только на военные объекты на два-три часа в сутки. В жилых домах — мрак, выбиты стёкла, и все окна в домах зафанерены…

— Что такое — зафанерены?

— По-немецки это называется Furnier.

— Понимаю.

— Люди живут, как кроты в норах. Впрочем, кротам лучше: они не мёрзнут, не пухнут с голода, их не обстреливают, не бомбят, не заставляют работать.

— Норма хлеба?

— Недавно объявили прибавку. Служащие вместо ста пятидесяти граммов — получают двести. Но какой хлеб! Голодная собака и та не станет есть. Я принёс кусочек — для интереса.

Глухов вытащил из кармана завёрнутый в клочок газеты глинистый слипшийся комок.

— Они едят эта гадость?! — Шот брезгливо дотронулся до хлеба. — Я буду посылать эта замазка нашему фюреру! Это будет его забавлять. Впрочем, нет, я прикажу показывать её солдатам.

Шот знал, что некоторые солдаты ведут недозволенные разговоры — почему они мёрзнут в окопах и блиндажах, вместо того чтобы жить со всеми удобствами в ленинградских особняках? Разве фюрер не обещал устроить ещё в августе парад на Дворцовой площади? Вид этого хлеба должен убедить солдат в том, что падение Ленинграда — вопрос дней.

— Скоро мы будем иметь ещё союзников, — сказал с ухмылкой Шот. — Тиф, дизентерия, может быть, холера. Они должны появляться в Ленинграде этой весной. Но будем продолжать. Наши лётчики делают донесение, что они разрушали ленинградский Радиокомитет. Вы имели задание выяснять это.

— Лётчики… — Глухов замялся, стараясь найти необидное определение. — Это не совсем точно. Бомба попала в соседний дом — улица Пролеткульта, четыре, Радиокомитет не пострадал.

— Вы хотите говорить, что здание существует. Но вещание можно водить из другого места.

— Вещание ведётся оттуда, господин капитан. Некоторых артистов я знаю в лицо, я видел, как туда приходили певец Атлантов, артисты Мичурина-Самойлова, Павликов, поэтесса Ольга Берггольц. Лётчики, очевидно, ошиблись…

— Ваши сообщения имеют некоторый интерес. Теперь я хочу получать ответ, почему вы вернулись на один день раньше указанного?

— Непредвиденные обстоятельства, господин капитан. Я вышел к Лоцманскому острову между пятью и шестью часами утра. Лыжи и маскхалат зарыл в отдалённом от домов сугробе и отправился по адресу. Шёл снег, и мои следы к рассвету, несомненно, исчезли. Через три дня я пошёл проверить, всё ли в порядке, и обнаружил свежие следы к сугробу. Даже издали было видно, что сугроб разрыт. Я понял, что лыжи и маскхалат обнаружены и, значит, контрразведка Ленинградского фронта поднята на ноги. Эти обстоятельства заставили меня немедленно возвратиться, тем более что основные задания мною были выполнены.

— Вы посмели возвращаться без маскхалата?!

— Маскхалат мне соорудила жена Солдатова. Из простыни…

— Какой впечатлений имеет на вас жена Солдатова?

— Смелая, энергичная женщина. Ненавидит большевиков. Просила скорее организовать свой переход сюда, к мужу.

— Что вы говорили на это?

— Ответил, как вы приказали, что на третий день после операции «Эрзац» за ней придут в условленное место.

— Гут. Но я имею недовольство, что вы плохо выбирали место для спрятания лыж и маскхалата. Теперь мы имеем невозможность выходить на Лоцманский остров. Можете идти. Скоро вы будете иметь новое задание…

После ухода Глухова Шот составил донесение начальнику разведотдела группы войск «Север» на Ленинградском фронте.

«Достоверные данные вновь подтверждают, что в настоящее время:

1. В среднем в Ленинграде умирают от голода, холода, налётов авиации и артобстрелов не менее двадцати тысяч человек в день.

2. Население Ленинграда потеряло всякую надежду на прорыв блокады и не в состоянии вести активные боевые действия в условиях уличного боя.

3. Суточный паёк жителей состоит из двухсот граммов хлеба.

4. Канализация и водопровод не действуют с декабря месяца. В связи с этим в городе скопилось огромное количество мёрзлых нечистот. Таяние снегов, несомненно, повлечёт за собою колоссальную вспышку всевозможных эпидемий, что при отсутствии медикаментов и полного истощения, нехватки врачебной помощи обречёт население на быстрое и окончательное вымирание. Есть основание считать, что в апреле — мае Ленинград превратится в город мертвецов.

5. Возобновление трамвайного движения по-прежнему исключено: нет электроэнергии, топлива, рабочей силы…»

Шот с удовольствием перечёл своё донесение, оно понравилось ему лаконичностью, обилием фактов, литературным стилем. Особенно доволен он был фразой: «Ленинград превратится в город мертвецов».

— Колоссаль, — сказал он вслух. — Первыми в этот город войдут не танки, не пехота, а санитарные отряды с цистернами дезинфекционной жидкости. Невиданно в истории войн! Колоссаль!

 

11. Готовится диверсия

Подперев рукой тяжёлую голову, Лозин сидел за столом в каком-то полудремотном состоянии. За последние дни вязкая сонливость охватывала его всё чаще и чаще. На этот раз он заставил себя отправиться в медчасть.

Медлительный доктор с чёрной ассирийской бородой, выслушав Лозина, тяжело вздохнул:

— От вашей болезни есть радикальное, быстродействующее средство. Но в Ленинграде его трудно достать. Впрочем, что значит трудно? Невозможно! И вы знаете, как называется это волшебное лекарство? Оно называется просто: хлеб, масло, мясо. Но я спрашиваю, где теперь в Ленинграде достать настоящий хлеб и настоящее масло? О мясе я уже не говорю. — Он поднял на Лозина тёмные печальные глаза. — Вы знаете? Я не знаю!..

Ничего не ответив, Лозин поднялся в свой кабинет. Прежде чем приняться за работу, он свернул большую закрутку из крепкого табака, сделал несколько глубоких затяжек и потом раскрыл папку с надписью «Варвара Сергеевна Климова». Надо решить, что же в конце концов делать с этой Климовой. Для её ареста во фронтовом городе было достаточно оснований: муж Климовой, известный боксёр Игорь Стопин, оказался изменником: посланный с морским десантом в тыл противника, он перебежал к фашистам. Знает ли об этом Климова? Если нет — тогда её надо срочно выслать из блокированного Ленинграда. Жену предателя нельзя оставлять во фронтовом городе: прибегнув к шантажу, угрозам, немцы попытаются использовать её в своих интересах. Но если она знает об измене Стопина, тогда… тогда до поры до времени она должна оставаться в Ленинграде.

Не выпуская изо рта дымящейся самокрутки, Лозин пытался воспроизвести в памяти события, связанные с изменой Игоря Стопина. В конце ноября отец Игоря получил ошибочное извещение о том, что его сын пропал без вести. Но на днях контрразведка Ленинградского фронта приняла сообщение от Разова: Игорь Стопин жив, обосновался в Кезево под именем Степана Куца и обучает будущих диверсантов и шпионов приёмам джиу-джитсу. В точности донесения центр не сомневался. Разов был любителем бокса, не пропускал до войны ни одного матча и отлично знал в лицо всех «мастеров кожаной перчатки».

Пришлось заинтересоваться родными и ближайшими друзьями Стопина. Из родственников в Ленинграде оказался только отец, мать Игоря умерла перед войной. Что касается друзей, то все они были в армии. Подозрительно было то, что отец Игоря никому не сообщал, что Игорь пропал без вести, а на вопросы знакомых отвечал, что обеспокоен его молчанием.

Скоро выяснилось, что у Стопина осталась в Ленинграде жена — Варвара Климова. Они не были зарегистрированы, но жили вместе, своих отношений не скрывали, знакомые считали их мужем и женой. Однако в документах военкомата Стопин указывал: «холост».

Лозин вынул из папки лист бумаги. Половина листа была исписана чернилами, половина — карандашом. Делать записи карандашом запрещалось, но иногда в кабинете было так холодно, что чернила замерзали.

Записи были кратки, отрывисты, напоминали анкету. «Родители — кулаки, сосланы в тридцатом году в Казахстан. В Ленинграде жила у тётки с 1933 года. В 1937-м окончила 116-ю школу. В тридцать восьмом — исключена из комсомола за посещение церкви и участие в церковном обряде (венчание подруги). В 39-м познакомилась со Стопиным на танцах, вскоре сошлась с ним. В 40-м, после присоединения Западной Украины, ездила со Стопиным во Львов. Перед войной вела кружок танцев в районном Доме культуры. На вопрос анкеты, состояла ли ранее членом РКП(б) или ВЛКСМ и по какой причине выбыла, ответила: “не состояла”. С отцом мужа не встречалась, отец не одобрял связь сына, считая Климову легкомысленной.

В начале войны Климова устроилась работать в Радиокомитет дежурной по студии. В конце сентября уволена за потерю пропуска.

Октябрь и половину ноября проработала мойщицей посуды в столовой на улице Марата, дом N 1. Уволена за кражу ста граммов сахарного песка. С ноября работает на хлебозаводе. Дружит с Кормановой, работающей там же».

Лозин подчеркнул строку, где говорилось о потере служебного пропуска в Радиокомитет. О попытках немцев заслать шпионов и диверсантов на радио было известно. Может быть, и Климова устроилась на радио для того, чтобы получить пропуск, на котором имеются печать, подписи, шифр? Для такого предположения достаточно оснований.

Лозин взглянул на часы: сейчас явится Ломов с дополнительными сведениями о Стопине и Климовой. Если эти сведения подтвердят предположение, что Климова знает о предательстве мужа — станет ясно, как с ней поступить.

Сообщение Ломова оказалось неожиданным: выяснилось, что Стопин, кроме Климовой, имел постоянную связь с женщиной, фамилию которой пока установить не удалось. Известно только, что зовут её Ляля, что она красива и имеет какое-то отношение не то к эстраде, не то к цирку.

— Каким образом Климова попала на хлебозавод? — спросил Лозин.

— Несомненно, по этой записке. Вот текст: «Сергей! Это Варвара Климова. Устрой девочку! Пригодится!» А вместо подписи — закорючка.

— Кто этот Сергей?

— Дутов Сергей Петрович. Бывший начальник отдела кадров хлебозавода. Убит в декабре при артобстреле. Записка была обнаружена в его бумажнике. До войны был администратором кинотеатра.

— Надо найти автора записки.

— Занимаюсь этим. Пока выяснил, что почерк женский. И вот ещё подробности. Недавно Климова была у отца Стопина и принесла ему двести граммов белой булки…

— Значит, она, гадина, продолжает воровать! Крадёт булку, которую пекут только для тяжелораненых!

— А главное — она ему внушает, что Игорь жив, что она не верит извещению и что старик должен надеяться на встречу с сыном…

— Вот как?! Похоже, что она кое-что знает о своём сожителе. Не исключено, что Стопин посвятил её в свой план — перебежать к немцам. Если так, то он обязательно попытается связаться с ней. Лучше сейчас её не трогать.

Лозин поднялся: надо доложить начальству дополнительные сведения о Климовой…

* * *

Старший майор, тяжело ступая, ходил по большой холодной комнате, его густые чёрные брови резко подчёркивали мучнистую бледность лица.

Увидев Лозина, он подошёл к столу, придвинул кресло и сел.

— Дожили! — сказал он осипшим, застуженным голосом. — Садитесь! Дожили, говорю! Шпионы ходят в Ленинград, как на прогулку! Шпацирен! Туда и обратно! А?

Лозин знал: это вопросительное «а» означает состояние крайнего раздражения начальника.

— Что ж вы молчите? Я спрашиваю, что вы молчите?!

— Не улавливаю существа вопроса, товарищ старший майор.

— Ваше дело не улавливать, а ловить! Известно ли вам, что недавно фашистский шпион Глухов был в Ленинграде? Вертелся у нас под носом и преспокойно вернулся на Сиверскую. Сведения точные. Получены от Разова. Знаете, как Ленин называл таких работников, как мы? Безрукими болванами! А?

Лозин молчал, но мысль его работала чётко. Кто этот Глухов? Может быть, тот же Стопин? Немцы обязательно меняют имена своих агентов. Если это Стопин, тогда он, конечно, встречался с Климовой. Надо следить за каждым её шагом… Возможно, что Стопин появится снова… Если не он сам, то кто-нибудь другой…

— Что вы намерены делать с Климовой?

— Может быть, арестовать её? — ответил вопросом Лозин.

— Решайте сами. Отец Стопина живёт в отдельной квартире?

— Нет, большая коммунальная квартира. Там поселён наш человек. Мы имеем от него постоянную информацию. В декабре к старому Стопину никто, кроме Климовой, не приходил, посторонние не ночевали.

— Климова живёт тоже в коммунальной квартире?

— Квартира коммунальная, но двухкомнатная. Во второй комнате взрывной волной вырвана рама и обвалился потолок. Теперь в ней никто не живёт.

— Получается, что у Климовой отдельная квартира? Чего уж лучше!

Зазвонил внутренний телефон. Не глядя, привычным жестом старший майор снял трубку:

— Слушаю… Да. От кого? Так! Расшифровали? Немедленно пришлите! Я сказал — немедленно!

Он бросил трубку на рычаг и повернулся к Лозину:

— Как прошла эвакуация мальчика?

— Женьки? Полный порядок. Лётчики благополучно доставили его на Большую землю. Устроен в детский дом.

— А старик?

— Уезжать отказался. Наотрез! Помещён в стационар. Доктор надеется, что он выживет.

Вошёл сержант, молча положил на стол запечатанный сургучом конверт и вышел.

Вскрыв конверт, старший майор вынул маленький листок, на котором было написано несколько строк. Он задержался на них не более двух-трёх секунд, и Лозину показалось, что за эти секунды густые чёрные брови старшего майора стали ещё чернее, так побледнело его лицо.

— Вот! Читайте! — хрипло сказал старший майор. — Он протянул листок, и Лозин прочёл: «Мямин здесь. Двадцать третьего, ноль тридцать состоится диверсия на “объекте три”. Кодовое название “Эрзац”».

Под «объектом три» значился один из действующих хлебозаводов Ленинграда.

 

12. Накануне

— Ноль часов тридцать минут двадцать третьего февраля, — повторял Лозин. — Значит, у нас есть ещё целых десять дней… вернее, всего десять дней…

Диверсия на хлебозаводе — бедствие, результаты которого поддавались почти точному учёту. Счёт шёл на человеческие жизни: производственная мощность «объекта три» составляла сто тысяч хлебных пайков. Значит, несколько дней его простоя обойдутся в сто тысяч жизней ленинградцев.

«Двадцать третьего… В день Красной Армии… Ноль тридцать… Немцы назначили час взрыва с точностью до минуты… — говорил себе Лозин. — Такую точность, скорее всего, может обеспечить человек, работающий на этом объекте…»

Он подошёл к столу, на котором были разложены план завода, характеристика цехов, списки личного состава по сменам и цехам. Лозин уже изучил план завода так, что мог по памяти начертить расположение отделений, подъездных путей, запасных выходов. И всё же он снова изучал план и характеристики цехов, пытаясь определить, какой из них гитлеровцам эффективнее и легче вывести из строя. Но прежде всего надо понять, в каком цехе искать диверсанта и каков будет характер диверсии.

Лозин снова долго и внимательно изучал план, потом раскрыл блокнот и записал: «Объект три. Первый этаж — вода. Второй — печное отделение. Очень шумно. Третий этаж — тестомесилка. Четвёртый — мочка. Пятый — лаборатория».

Поставив точку, Лозин снова обратился к плану. Какой же цех избрали немцы? Ноль часов тридцать минут… Только часовой механизм может обеспечить такую точность. Значит, расчёт на мину с часовым механизмом. Мину подложит работник завода, конечно, заранее. За сколько времени? Куда?

На странице блокнота появились новые записи… Эта страничка заполнялась медленно, она пестрела подчёркнутыми строчками, вычерками, вписанными между строк словами. Поставив в конце страницы три вопросительных знака, Лозин перечёл свою запись.

«Первая смена — с восьми до шестнадцати. Вторая — с шестнадцати до полуночи. Третья — с полуночи до восьми. Вопрос: в каком цехе наиболее возможна предполагаемая диверсия? Мина с часовым механизмом. Исключаются цеха и помещения, где шум незначительный: можно услышать тиканье механизма. Наиболее шумно в печном отделении. Возможно, что диверсанты решили вывести из строя именно это отделение. Проверить всех работающих там. Вопрос: в какой смене работает диверсант? Может работать в любой из трёх. Но в момент взрыва, при котором неизбежно погибнут многие рабочие, диверсант не останется в отделении. Значит, пока можно отбросить третью смену, работающую с полуночи до восьми утра. Остаются первая и вторая смены. Вряд ли диверсант работает в первой. Смена кончает работать в шестнадцать ноль-ноль, взрыв назначен на половину первого ночи. Между концом смены и взрывом пройдёт восемь с половиной часов. За это время мина может быть случайно обнаружена. Таким образом, скорее всего, диверсант работает во второй смене. За несколько минут до конца смены он заложит мину и скроется. Итак, в порядке предположения: 1. Мина с часовым заводом. 2. Место действия — печное отделение. 3. Диверсант работает во второй смене. Кто диверсант???»

Поставив три вопросительных знака, Лозин вынул из сейфа тоненькую синюю папку. Он волновался: в папке был ответ на важный вопрос. В каком цехе работает Варвара Климова? В какой смене будет она работать в ночь на двадцать третье?

Он раскрыл папку, нашёл нужную справку и облегчённо вздохнул. Варвара Климова работала в печном отделении. Двадцать второго она должна работать во вторую смену.

* * *

Утром четырнадцатого февраля на хлебозавод явилась санитарная комиссия в составе трёх человек. Два из них осматривали цехи, третий проверял санитарное состояние общежития и подсобных служб. Усатый широкоплечий врач и его помощник надолго задержались в печном отделении. Здесь они интересовались не только санитарным состоянием, но и техникой, устройством механизмов. В отделении стоял такой грохот, что работницам приходилось кричать, чтобы услышать друг друга.

В то время, как Лозин и Ломов осматривали печное отделение, контрразведчик Жаров, облачившись в белый халат, знакомился с санитарным состоянием заводского общежития. Жарова сопровождал прикреплённый к заводу оперуполномоченный.

В большой комнате стояли двадцать кроватей и столько же тумбочек. Кровать Климовой стояла около двери, но Жаров начал осмотр с другого конца. Осмотр тумбочек занял немного времени, некоторые из них были пусты.

— Наши работницы почти все живут дома, а здесь иногда ночуют те, кто работает во вторую смену, чтобы не идти домой ночью, — объяснил оперуполномоченный. — Чаще других остаются Климова и Корманова.

Мыльница, полотенце, нож, вилка, ложка, алюминиевая кружка — вот всё, что оказалось в тумбочке Климовой, да ещё два томика Маяковского, изданных в серии «Библиотека поэта». Жаров внимательно перелистал страницы первого томика, не потому, что надеялся обнаружить в нём какую-нибудь улику, а потому, что в создавшейся ситуации он обязан был это сделать. Не найдя ничего подозрительного в первом томе, он принялся листать второй, и вдруг на десятой странице заметил на одной из строчек тонкий булавочный накол. Это могло быть случайностью, но всё же Жаров начал листать том заново, пристально всматриваясь в каждую строку. Оказалось, что он ничего не пропустил — первый накол был именно на десятой странице. Продолжая листать книгу, он увидел на двадцатой странице такой же накол. Жаров насторожился. А когда на тридцатой и сороковой страницах обнаружил ещё два накола, он убедился, что это не случайность, и начал заново листать первую книгу. Дойдя до пятнадцатой страницы, Жаров обнаружил первый накол, следующий оказался на двадцать пятой странице.

Теперь уже была ясна закономерность: в каждом томике промежутки между наколами составляли ровно десять страниц.

Необходимо было скорее сообщить об этом Лозину. Но прежде следовало решить, что делать с книгами: забрать или оставить на месте. Забрать — значит навести Климову на мысль, что ею интересуются соответствующие органы. Этого делать нельзя.

Жаров списал год издания, выходные данные и номера страниц, где были наколы. Строчки, отмеченные наколом, он выписал отдельно.

Положив книги на место, Жаров поспешил к Лозину.

* * *

Взяв в библиотеке книги, Лозин читал и перечитывал выписанные Жаровым наколотые строчки:

Ящики груза пронесёт грузовоз Что вы мямлите, мама, мне? в палате стоят По этой картошки личек одних пылинок.

Он перечитывал эту бессмыслицу до тех пор, пока не убедился, что ему в ней не разобраться. Он не исключал того, что эти шесть строчек — код, с помощью которого вражеский агент может поддерживать связь с гитлеровцами и, следовательно, способствовать осуществлению диверсии на хлебозаводе. Необходимо было срочно разобраться в этой тарабарщине.

За последние дни Лозин вёл счёт времени на минуты, за его работой следили в Смольном. Каждые три часа он информировал о ходе работы начальника контрразведки Ленфронта.

Поднявшись на этаж выше, Лозин положил перед начальником шифровального отдела Сердюком томики Маяковского, листок с выписанными шестью строчками и тоном, не терпящим возражений, сказал:

— Даю вам два часа на это дело.

Сердюк, невысокий, флегматичный украинец, молча пожал плечами.

— Но два часа — это же сто двадцать минут, — несколько мягче сказал Лозин.

— А если считать на секунды, — серьёзно ответил Сердюк, — получится гораздо больше — семь тысяч двести секунд.

— Товарищ Сердюк! Надо, пойми, надо! Минута промедления может обойтись Ленинграду в десятки тысяч жизней!

— В нашей работе всегда надо спешить, весь вопрос в том, как спешить? На это есть ответ: спешить надо медленно!

— Брось шаманить! — сердито бросил Лозин. — Через два часа зайду за ответом.

— Лучше через семь тысяч двести секунд, — сказал флегматично Сердюк, не отрывая глаз от листка с шестью строчками.

…Прошло два с лишним часа. Лозин нервничал. Не дождавшись звонка от Сердюка, он отправился к нему сам.

Увидев капитана, Сердюк поморщился:

— Полдела сделано, дорогой товарищ. Выяснил, что первые девяносто минут не там искал.

— Нечего сказать, обрадовал! А дальше что?

— Сейчас проверяю наиболее вероятную гипотезу. Скорее всего, перед нами зашифрованные номера телефонов. Каждая наколотая строчка — не что иное, как цифра. В первом томе наколоты строчки шестая и десятая. В переводе на цифры это означает «610». Во втором томе наколоты строчки восьмая, первая, третья, четвёртая. В этом случае получается цифра «8134».

— При чём здесь телефоны? Трёхзначных и четырёхзначных номеров в Ленинграде нет.

— Простейшая подстановка может превратить четырёхзначное число в шестизначное. Перед нами четырёхзначное число «8134». Прибавляем к каждой цифре, ну, скажем, шестёрку и получается шестизначное — «147910». Сейчас я пробую разные комбинации. Шестизначные числа получаются, но телефонов с такими индексами и номерами в Ленинграде нет…

Сердюк задумчиво смотрел на листок с двумя цифрами «610» и «8134». Вдруг он резко повернулся к Лозину и приложил палец к губам. Лозин понял состояние Сердюка, знакомое всем следственным работникам: мгновенно возникшая догадка требовала немедленного логического развития.

— Соединим обе цифры в одну, — сказал Сердюк и вывел на листке новое число — «6108134».

— Получилось семизначное, — не выдержал Лозин.

— Ну, что ж, займёмся вычитанием, превратим семизначное в шестизначное.

Лозин нетерпеливо следил за рассуждениями Сердюка, ему казалось, что все эти манипуляции с цифрами — пустое дело и, скорее всего, Сердюк идёт по ложному пути.

— Кажется, что-то забрезжило, — сказал Сердюк. — Надо отнимать по три…

Он снова вывел крупно семизначную цифру «6108134» и, как ученик первого класса, начал вслух производить арифметическое действие:

— Вычитаем три из шести — получаем три, из десяти три — получаем семь, из восьми три — получаем пять… три, семь, пять… Нет, три и семь не могут соседствовать. Тройка соответствует буквенному индексу Петроградской АТС, но телефоны этой станции с семёрки не начинаются…

«Ничего у него не выйдет», — подумал Лозин и посмотрел на часы. Скоро надо идти с очередным докладом к начальству. Он перестал следить за ходом рассуждений Сердюка, мысли его были сейчас поглощены предстоящей операцией на хлебозаводе.

— Надо поменять местами эти два числа, — услышал он голос Сердюка. — Получится «8134610». Это на что-то похоже.

Занятый своими мыслями, Лозин с раздражением слушал бормотанье Сердюка.

— Ещё одна неудача. Хорошо. Вычитаем из восьми три — пять, из тринадцати три — десять, из четырёх три — один, из шести три — три, из десяти три — семь. Получаем «510137». О це инше дило, — сказал Сердюк с удовлетворением, и Лозин с надеждой взглянул на него. Он знал: украинские слова в речи Сердюка появляются обычно, когда дело идёт на лад.

— Пять, один, ноль, один, три, семь. Переведи на телефонный язык, что получается? Пять соответствует букве «Д», то есть существующему индексу одной из ленинградских АТС, номера которой начинаются с единицы.

Сердюк старательно вывел на отдельном листке «Д1-01-37» и протянул листок Лозину.

— Из всех «телефонных» вариантов — это единственно возможный.

— Нашаманил? — спросил недоверчиво Лозин.! Про себя он решил, что с расшифровкой наколов ничего не вышло. Так и придётся доложить начальству.

Установить, кому принадлежал номер телефона Д1-01-37, не составило никакого труда. Через десять минут Лозин знал: телефон установлен в кабинете начальника одного из эвакогоспиталей Ленинграда. Начальник госпиталя — участник гражданской войны, в двадцать пятом году работая секретарём одного из райкомов комсомола, окончил вечерний рабфак. В тридцать первом году окончил Военно-медицинскую академию, перед войной работал хирургом в клинике Института усовершенствования врачей. В партии с 1924 года.

Сведения о начальнике исключали даже малейшую возможность заподозрить его в связи с врагом.

Лозин смотрел на листок с номером телефона и что-то неуловимо знакомое почудилось ему в этих цифрах. Он повторял про себя всевозможные сочетания из этих пяти цифр.

— Пять один ноль один тридцать семь… Пятьдесят один, ноль один тридцать семь… Пятьсот десять один тридцать семь… тридцать семь… — Лозин вспомнил газету «На страже Родины». Он так и не смог добиться от Куликова, что означала дата на полях газеты. Странная дата: почему в конце сорок первого года кто-то записывает дату тридцать седьмого?.. А теперь вот номер телефона, который оканчивается на ту же цифру — тридцать семь… Случайное совпадение?

Лозин вынул из сейфа папку, на которой было написано: «Дело N 62105. В одном томе. По обвинению Куликова Василия Карповича». В конце «дела» лежала газета «На страже Родины». На её второй странице чернела карандашная запись: «5/XI-37»…

— Пять одиннадцать тридцать семь… одиннадцать тридцать семь… — Теперь Лозин «обговаривал» эту нераскрытую дату, так же как минуту назад «обговаривал» полученный Сердюком номер телефона. Пятьсот одиннадцать, тридцать семь… — Он вспомнил слова Сердюка: «Пять соответствует буквенному индексу АТС». Значит, эту дату можно записать иначе: Д-XI-37? Чёрт возьми! Всё-таки есть какая-то связь между датой и номером телефона… Но пятизначных телефонов в Ленинграде нет… Он смотрел на две записи: «Д1-01-37» и «Д-XI-37». Как они схожи! Красным карандашом он перечеркнул вторую запись, написал её по-другому: «Д-11-37». Совпадение усилилось. Неужели случайность? Для полного совпадения не достаёт только ноля и этот ноль надо найти во что бы то ни стало! Он снова взглянул на газету: «5/XI-37». И вдруг пришло мгновенное озарение, не догадка, а именно озарение. Он словно увидел, как римская цифра XI распалась на две: «X» и «I». Торопливо, боясь что-то упустить, он написал: «5.Х.I-37 = 5.10.1-37 = Д10-1-37 = Д1-01-37». Всё! Цепь замкнулась! Дата на газете и отметки в двухтомнике стихов Маяковского означали одно и то же: номер телефона начальника Ленинградского эвакогоспиталя.

 

13. Объект N 3

Пятнадцатого февраля во всех цехах хлебозавода появились новые работницы. Отличить новеньких было нетрудно — землистый цвет лица, запухшие глаза, тонкие, прямые, как палки, ноги. В цехах хлебозавода привыкли видеть такое пополнение. Все знали: к хлебопроизводству эти люди не имеют никакого отношения, но, проработав здесь три-четыре недели, они выйдут из состояния дистрофии и вернутся к своей основной работе.

Появилась новая работница и в печном отделении.

— Меня зовут Ирина, фамилия — Малова, — сказала она, знакомясь с Климовой и Кормановой.

— Тебя куда поставили? — спросила Климова.

— Газовщицей — следить за горелками.

— Там и без тебя хватает работниц. Пока что грейся и отъедайся. Хлеба у нас можно есть досыта…

— Да, мне говорили…

Но прошёл целый час, а Малова к хлебу не прикоснулась.

— Ты что это? — подозрительно глядя на неё, спросила Климова. — Может, ждёшь бубликов? Зря! Бублики немцы кушают, а мы — мякину!

Малова жадно смотрела на ленту конвейера, по которому медленно плыли глинистые буханки хлеба.

— Ой, как есть хочется! Сырое тесто — и то съела бы!

— Ешь хлеб, кто тебе не даёт?

— Но вы же не едите во время работы.

— На нас не равняйся, — вмешалась в разговор Корманова, — мы постоянные, уже насытились…

Климова вспомнила:

— Я в первый день так набросилась, что к вечеру юбка не сходилась!

Новенькая оказалась на редкость старательной и толковой. Слабая от недоедания, она всё делала медленно, но к концу смены усвоила весь производственный цикл печного отделения, назначение и характер работы каждой машины.

— А ты смышлёная, — заметила Климова. — До войны где работала?

— На Кировском, в конструкторском бюро…

— Чего ж ты не эвакуировалась с заводом? — спросила Корманова.

— У каждого свои причины, вот вы ведь тоже не уехали.

— Сдуру осталась, — сказала зло Климова. — В Ташкенте сейчас всякая шпана шашлыки да плов ест, а мы хлеб из бумаги жуём.

— Да, конечно… А я у вас в общежитии буду жить, — сообщила вдруг Малова.

— Живи, если негде. Разбомбили, что ли?

— Ага. Стена обвалилась, окна выбило…

— Занимай мою койку, я к подруге переезжаю. Тут поблизости, — сказала Корманова.

— Когда? — удивилась Климова. — Ты что же мне ничего не говорила?

— Сегодня после смены переберусь. Ну, хватит болтать, следите за печью.

Выстоять первые восемь часов Маловой было нелегко. Непривычное тепло клонило ко сну, но она нашла способ бороться с усталостью. Малова нарезала тоненькими ломтиками кусок хлеба и, когда ей казалось, что она от усталости не может стоять на ногах, — съедала очередной кусочек.

Смена кончила работу в полночь.

— Ну, я пошла, — сказала Корманова, пряча под ватник полбуханки хлеба. — До завтра!

— А меня предупреждали: на заводе хлеб ешь, сколько хочешь, а выносить не разрешается, а то — под суд! — сказала Малова.

— Дурочка ты ещё! — усмехнулась Корманова. — Мало ли чего не разрешается.

— Не будь дурой, занимайся физкультурой, — пробормотала Климова и тоже сунула под ватник большой кусок хлеба.

Они втроём спустились в общежитие, и Корманова, забрав из тумбочки свои вещи, ушла. Её кровать стояла рядом с кроватью Климовой.

Укладываясь спать, Малова положила на тумбочку ломтик хлеба.

— Вдруг проснусь от голода, — пояснила она смущённо. — Весь день ела, а не наелась. Даже страшно: вдруг так никогда и не наемся, всю жизнь буду голодная?!

— И я поначалу так думала, — отозвалась Климова. — А теперь больше килограмма не съедаю, а вот по мясу соскучилась. Мяса я бы тоже килограмм зараз умяла. — Она сняла ватник и сунула под голову. — Раздеваться не буду, ночи не проходит без воздушной тревоги.

— А я разденусь, — сказала Малова. — Уж и не помню, когда спала раздетая, в комнате такой холод, что в перчатках спала.

— Ты замужняя?

— Нет, не успела. А вы?

— Замужняя.

— Муж на фронте?

— Где же ещё? Таким не воевать — кому и воевать?!

— Он у вас кто?

— Лейтенант. До войны боксом занимался. Чемпионом был! Тебе бокс нравится?

— Не знаю, бокс я только в кино видела.

— Это знаешь какой спорт?! Для настоящих мужчин! Отвага! Сила! Воля к победе! Я, как увидела Игоря на ринге, — сразу голову потеряла, дня без него прожить не могла… А теперь вот пришлось — пропал он без вести. Да я не верю в плохое! Не верю — и всё! Жив он! А не пишет — значит партизанит. Есть у меня такие сведения…

— На войне всякое может быть, — заметила Малова. — А мне сказали, что в этой комнате все незамужние живут…

— Я тоже числюсь незамужней. В паспорте у меня штампа нет. А Игорь, когда уходил в армию, приказал: «Не пиши, что замужняя, а то у отца денежный аттестат отберут, на тебя перепишут». Вот и хожу в девицах…

— Повезло вам, что попали на хлебозавод. Как это вам удалось?

Климова ответила не сразу, — казалось, что вопрос смутил её.

— Через одного человека, — ответила Климова и протяжно зевнула. — Спи! Знаешь, за что бог Еву из рая выгнал? За любопытство…

 

14. Снова Куликов

Вторичная проверка подтвердила: Д1-01-37 — телефон начальника эвакогоспиталя. Возник вопрос: почему этот номер зашифрован и у шпиона Куликова и у Климовой?

Лозин перелистал дело Куликова. Оно было подготовлено для передачи следователю. Сняв трубку, Лозин приказал привести к нему арестованного.

Когда ввели Куликова, Лозин сказал:

— Скоро вы предстанете перед военным трибуналом.

— Расстреляют? — безразлично спросил арестованный.

Лозин знал это состояние апатии, вызванное у преступников мертвящим страхом перед близкой расплатой.

— Это решит трибунал. Но одно мне известно точно… — Он умолк, раскрыл папку с делом Куликова и вынул из неё газету «На страже Родины». — Одно мне известно точно, — повторил он, — вы не были правдивы и откровенны до конца. Это обстоятельство всегда учитывается трибуналом. Вы меня поняли?

— Я всё сказал… признался во всём… полностью… откровенно… — выдавил Куликов и тут же, не выдержав, метнул испуганный взгляд на помятый газетный лист, где отчётливо виднелась запись:. «5/XI-37».

— Ну как же всё? — укоризненно сказал Лозин. — Совсем не всё. Кое-что мы узнали не от вас, признались не вы, а другие.

— Я всё сказал, — тупо повторил Куликов.

— Нет, не всё. Вы что — не успели позвонить по телефону?

— По какому телефону?

— Не притворяйтесь, Куликов. Вы знаете, по какому. Впрочем, у вас плохая память: не смогли запомнить номер телефона.

— Какого телефона? — Куликов был не в силах отвести взгляд от газеты.

— Виляете, Куликов, виляете. Глупо и бесполезно. Чей это телефон?

Куликов сделал последнюю попытку уйти от ответа:

— Это же не телефон… Это же дата какая-то…

— Это номер телефона, а не дата, и вы это отлично знаете. Но у вас никудышная память, поэтому я напомню вам номер этого телефона: Д1-01-37. Ну? Вспомнили?

Куликов сник, губы его задрожали. Не давая ему опомниться, Лозин заговорил резко, отрывисто:

— У вас остался единственно правильный путь — говорите правду! Бойтесь упустить этот шанс! Иначе… Вы поняли, о чём я говорю?

— Понял…

— Кто этот человек, которому вы должны были позвонить?

— Мне неизвестно… У меня был только номер телефона…

— Кого вы должны были спросить?

— Я должен был говорить только с женщиной… На мужские голоса не отвечать… Я звонил два раза… мне отвечал мужчина… Больше я не успел… меня арестовали…

— Всё понятно, — сказал Лозин, хотя он ещё многого не понимал. — Женский голос вам уже не мог ответить. Вы догадываетесь, где он находится в настоящее время, этот женский голос?

Куликов молча кивнул головой.

Казалось, Лозин вёл дознание, руководствуясь интуицией, в действительности же многолетний опыт помогал ему мгновенно улавливать состояние преступника. Лозин понимал, что телефонный разговор нужен был Куликову, чтобы договориться о встрече с неизвестным ему «женским голосом», и, конечно, при этой встрече Куликов должен был получить от резидента какие-то сведения. Для этого немцы и забросили его в Ленинград.

— Значит, вам ничего не удалось получить от этой особы? — многозначительно спросил Лозин, делая ударение на слове «ничего».

— Не удалось…

— А если бы удалось, какие последствия это могло иметь? — Лозин понимал, что малейшая неточность вопроса могла поколебать уверенность Куликова в том, что ему уже известно главное. — Как вы думали выполнить своё основное задание, о котором вы до сих пор умалчиваете?

— Должен был оставить её в цехе Кировского завода… незаметно… А последствия? Конечно, цех вышел бы из строя… рабочие могли пострадать…

«Оставить её… цех вышел бы из строя…» «рабочие могли пострадать…» — Лозин облегчённо вздохнул. Наконец-то! Остаётся получить официальное признание Куликова, в котором всё будет названо своими словами.

— Значит, вы должны были получить от немецкого резидента мину и подложить её в ремонтно-тракторном цехе Кировского завода?

— Да… Но я не хотел этого делать… Я думал, получу мину и приду с повинной…

Лозин усмехнулся: такие уверения он не раз слышал от загнанных в угол преступников, цену им он знал.

— Вам известна система мины, которую вы должны были получить?

— «Прилипала» с часовым механизмом.

— Немцы сообщили вам фамилию, имя, отчество этой женщины?

— Нет…

— Как вы должны были обратиться к ней по телефону?

— Услыхав женский голос, я должен был сначала закашляться, а потом сказать: «Говорит лейтенант Щеглов».

— А дальше?

— Она должна была сказать: позвоните тогда-то, в такое-то время. Это означало, что в указанный день и час меня будут ждать у булочной на Невском, напротив улицы Маяковского, там мне передадут мину.

— Кто?

— Не знаю.

— Значит, неизвестный должен был знать вас в лицо?

— Мне приказали держать в зубах пустой мундштук зелёного цвета. По этому признаку он бы меня опознал…

— Хорошо… На сегодня достаточно.

Теперь многое становилось на своё место: исчезновение Куликова немцев не встревожило. Если резидент в эвакогоспитале на свободе и продолжает работать, значит, Куликов не выдал его, дата на газете не привлекла внимания советских контрразведчиков. Не удалась диверсия на Кировском заводе — удастся на хлебозаводе.

Едва увели Куликова, как в кабинет вошёл озабоченный Ломов. Он приехал из госпиталя.

— Ну? — нетерпеливо спросил Лозин. — Докладывайте быстрее! Остаются уже не часы — минуты!

— Телефон у начальника эвакогоспиталя переводной. Звонок к секретарю. Попасть к начальнику можно только через секретаря.

— И этот секретарь — женщина! — воскликнул Лозин.

— У этой женщины усы не меньше ваших.

— Значит, около телефона сидит машинистка.

— Кроме секретаря в комнате никого нет.

— Фамилия секретаря?

— Виноградов Иван Петрович.

— Давно он работает секретарём?

Ломов замялся:

— Это я… не выяснил.

— Да ты что? — возмутился Лозин. — Это же элементарно!

Он заглянул в блокнот, крутанул диск телефона и соединился с отделом кадров эвакогоспиталя.

То, что Лозин узнал, заставило его немедленно отправиться в госпиталь. Оказалось, что секретарь начальника госпиталя Шилова три дня назад была направлена на операцию в больницу.

Комиссар госпиталя, пожилой человек с недоуменно встревоженным лицом, встретил Лозина в проходной и повёл в кабинет начальника. В маленькой приёмной стоял только один стол, за которым сидел усатый военный в ватнике, вставший по стойке «смирно» при появлении комиссара и незнакомого капитана.

Начальник госпиталя, военврач I ранга, был встревожен визитом Лозина не менее комиссара.

— В какой больнице находится Шилова? — спросил Лозин.

— Вот направление, — начальник протянул Лозину, очевидно, заранее приготовленную копию.

Лозин прочёл:

«Председателю
Зав. делопроизводством

Куйбышевского райсовета.
техник-лейтенант II ранга И. Виноградов».

Эвакогоспиталь N 1171 просит Вашего

содействия в отношении помещения

в больницу нашей сотрудницы

гр. Шиловой К. П.

по поводу операции горла.

— Значит, Шилова находится сейчас в Куйбышевской больнице?

— Да. Она звонила двадцатого и сообщила, что операция назначена на двадцать четвёртое, то есть на послезавтра.

— Кто-нибудь из работников госпиталя навещал её за эти дни?

Комиссар виновато развёл руками:

— Знаете, у всех столько дел… Да и она сама просила не беспокоиться…

— Я пройду сейчас в отдел кадров, а вас прошу немедленно связаться с Куйбышевской больницей и узнать, как себя чувствует ваша сотрудница.

В отделе кадров Лозин взял личное дело Шиловой и вернулся в кабинет начальника.

— Её нет в больнице. — Испуг и удивление застыли на одутловатом лице начальника… — Она к ним не поступала.

— Я могу вам сказать больше: Шилова и не думала обращаться в Куйбышевский райсовет.

— Точно… Мы проверили, — пробормотал комиссар. — Куда же она делась? Что всё это значит?

Не отвечая, Лозин соединился по телефону с Ломовым и приказал ему немедленно разыскать Шилову.

— Начинайте поиски с её домашнего адреса: Невский семьдесят один, квартира восемь…

Из госпиталя Лозин поспешил к начальнику контрразведки Ленфронта.

— Я убеждён, — докладывал Лозин, — что Шилова — немецкий резидент. Именно от неё должен был получить мину Куликов, от неё же получит мину Климова, если только она уже её не получила. Неослабное наблюдение за Климовой приведёт нас к Шиловой.

— Вы убеждены, что диверсию должна осуществить Климова?

— За это говорит многое. Правда, насколько нам известно, мины на заводе ещё нет, во всяком случае её нет в печном отделении.

— Откуда такая уверенность?

— Сержант Малова следит за нею, не спуская глаз. Климова со вчерашнего дня не отлучалась с завода.

— Если мины нет у Климовой, значит, она у Шиловой. Шилову надо брать немедленно. У вас есть другой план?

Ответ Лозина прервал телефонный звонок. Старший майор взял трубку:

— Да? У меня. Передаю. — Он протянул трубку Лозину. — Это Ломов.

Донесение Ломова было кратким: Шилова не проживает в своей комнате с начала декабря. Найти её пока не удалось.

 

15. Решающий день

Очередная встреча Лозина с Маловой состоялась в парткоме хлебозавода. Ничего нового Малова сообщить не могла.

— Вчера Климова ненадолго отлучалась с завода. Ушла в двенадцать десять, пришла в четырнадцать тридцать.

— Вам известно, где она была?

— Только с её слов. Сказала, что идёт к старику Стопину узнать, нет ли новостей об Игоре.

— Предусмотрительная особа. Сказала заранее, чтобы избавиться от ваших вопросов…

— Она сказала неправду?

— Думаю, что это полуправда. А полуправда — лучшее прикрытие лжи. Она действительно ходила к Стопину, а что касается цели визита, то… Полагаю, что сведения о муже она получает из более верного источника, а старик мог её интересовать и по другой причине. Вы уверены, что и на этот раз ей не удалось пронести на завод мину? Напоминаю: мина может быть совсем небольшая, плоская, размером с десертную тарелку. Такую штуку можно незаметно пронести под одеждой…

— Товарищ капитан, все ваши указания были выполнены полностью. Я встретила Климову около общежития и сообщила ей о новом приказе директора: пропускать в цех только имеющих справки о посещении душа. До нашей смены оставалось чуть больше часа. Климова начала ругаться, кричать, почему не предупредили заранее, что теперь она не успеет поесть перед работой и так далее. Я сказала: «Ничего не случится, если не выйдешь сегодня на работу, обойдёмся и без тебя».

— Так, так, интересно, что она сказала на это?

— Стала на меня кричать, чтобы я не совалась не в своё дело. Такой злой я ещё её не видела. Я ей говорю: «Через полчаса душ закроют, идём скорее». И сразу же, не заходя в общежитие, мы пошли в заводскую душевую. Пока мы там мылись, вещи её были проверены. Ничего не обнаружено.

— Это мне известно. Но я не знал, что она до душевой не успела побывать в общежитии. Не спускайте с неё глаз! Сегодня мина должна оказаться на заводе. Вы помните, какое сегодня число?

— Двадцать второе. День, назначенный для диверсии.

— Точнее — ночь. Для диверсии намечен не день, ночь. С кем Климова дружит на заводе?

— По-моему, ни с кем. Говорят, дружила раньше с Кормановой.

— Почему Корманова вдруг ушла из общежития?

— Климова мне говорила, что ей удалось приобрести времянку и достать дрова. За хлеб, конечно.

— Добавьте, — за краденый. Итак, вы должны превратиться в тень Климовой. Каждая минута её жизни на заводе должна быть вам известна. Наружное наблюдение проводится по-прежнему без вашего участия. Руководство завода получило от нас нужные указания.

— Они знают о Климовой?

— Что именно?

— Что она готовит диверсию.

— Товарищ сержант, этого не знаем и мы. — Заметив удивлённый взгляд Маловой, Лозин добавил: — Знать и предполагать — не одно и то же. И, боже вас сохрани, отожествлять в нашей работе эти два понятия!

* * *

В печном отделении, как всегда, было жарко. Липкий керосиновый чад застойно висел в воздухе. Несколько работниц ожесточённо выбивали из металлических форм буханки тяжёлого хлеба. Непрерывный грохот заглушал ритмичные удары радиометронома.

Корманова и Климова работали в паре. Стоя у большой чаши с соляркой, Корманова старательно протирала тряпкой чёрные хлебопекарные формы и подталкивала их к Климовой. Заученным движением, не глядя, Климова загружала смазанные формы разделанными кусками тёмного теста.

Разговаривать в таком шуме было трудно, но почему-то сегодня Корманова была разговорчива, как никогда.

— В этом джазе и сирены не услышишь! — прокричала она Климовой.

— А зачем тебе её слышать? Мы же всё равно не можем бросать работу по тревоге.

На других заводах чуть тревога — рабочие в бомбоубежище, а мы? — Корманова вытерла рукавом белой рубахи потный лоб. — Знаешь, кто мы? Гимнасты без лонжи под куполом цирка. Смертники мы, вот кто!

— А что будешь делать? Такой завод стоять не может, а бомбят день и ночь… То бомбы, то снаряды…

Но именно в этот вечер фашистская артиллерия потревожила район только один раз. В девять вечера где-то рядом грохнул снаряд и завод вздрогнул от фундамента до крыши. Но взрыва не последовало.

— Совсем близко, — сказала Малова. — Хорошо, что не взорвался.

— Рано или поздно, а наш завод фриц нащупает, — сказала Корманова.

— Точно, — подхватила Климова. — И тогда блокадникам труба! Тысяч сто за одну неделю! — Климова сжала кулак и выразительно ткнула оттопыренным большим пальцем в сторону пола. — Все там будем!

— А первые мы, — сказала Корманова. — Мы ведь вроде на цепи, в бомбоубежище хода нам нет…

— Может, и пронесёт. Главное — не падать духом.

— Глупости болтаешь, Малова. — Корманова остервенело тёрла жестяную форму. — «Не падать духом!» — хмыкнула она. — Нет, курочка, главное на войне не это.

— А что же?

— Главное на войне — живым остаться! Выжить! Поняла?

— Победа без жертв невозможна… Разве вы этого не понимаете?

— Ну вот! Ещё ты будешь нас воспитывать! — Климова от возмущения выронила из рук форму, и та с грохотом упала на цементный пол. — Всю жизнь меня все учат! Родители, тётка, учителя, комсомол — все меня учили, все попрекали: «Того не понимаешь, этого не понимаешь, делай не так, а этак, туда ходи, сюда не ходи!» Один только Игорь никогда меня не ругал, не воспитывал…

— Ну, ладно, — перебила Корманова. — Хватит спорить! Вон Морозов к нам топает, работать надо.

Начальник смены Морозов, заправив в карман пустой рукав белого халата, неторопливо шёл вдоль печи, по-хозяйски замечая все неполадки. Молоденькая работница, должно быть вчерашняя школьница, жевала хлеб, присматривая за печными термометрами. Морозов, конечно, знал, что работницы едят хлеб досыта, но официального разрешения на это никто им не давал, и работницы старались в таких случаях не попадаться начальству на глаза.

Увидев девчонку с хлебом в руке, Морозов остановился и покачал головой:

— Знаешь заповедь: на чужой каравай рта не разевай?

— У нас в школе заповеди не проходили! — бойко ответила работница.

— Что же мне, приставлять к тебе специального охранника?

— Приставляйте: вдвоём жевать веселее!

— Побереги язык для подошвы! — сердито сказал Морозов и подошёл к Кормановой. — Шумновато тут у вас, — заметил он и вдруг уставился на Малову: -Ты чего здесь торчишь? Тары-бары? А за горелками Гитлер смотреть будет?

Виновато улыбнувшись, Малова пошла к печи.

— Где бригадир смены? — спросил Морозов.

— Вызвали в штаб МПВО.

— Сообщите смене: ровно в двадцать два часа тридцать минут тестомесилка остановится минут на тридцать.

— Значит, и нам нечего будет делать? — спросила Климова.

— Значит, стоять и вам, — подтвердил Морозов. — Так вот, с половины одиннадцатого до одиннадцати вечера вашей смене будут выдавать без карточек по полкило казеиновой массы… удалось раздобыть…

— Это что такое? — спросила Климова. — Никогда не едала.

— Это — вроде сыра, — пояснил Морозов. — Врачи говорят, что есть можно, вреда не будет.

— Никогда не слыхала, — удивилась Корманова. — Казеин, говорите?

— Казеин. Употребляется в мыловаренной промышленности. Завод мыловаренный теперь не работает, нам и перепало. Значит запомните: в половине одиннадцатого ваша смена получает в завкоме казеиновый сыр. Опоздаете — не получите! А новенькая эта — Малова в список на выдачу не попала. Пусть остаётся дежурной. Мало ли что! — Поправив выбившийся из кармана халата пустой рукав, Морозов направился к выходу.

— Эксцентрик! — громко сказала, глядя ему вслед, Корманова.

* * *

Малова прошла вдоль печи, проверила факелы горелок и вышла из отделения. В комнате с табличкой на двери «Посторонним вход строго воспрещён» её ждал Лозин.

— Здравия желаю, товарищ капитан! — Малова приложила ладонь к белой пекарской шапочке. — Разрешите доложить?

— Здесь можете не козырять. Докладывайте, что нового.

— Ничего важного. Двухтомника Маяковского в тумбочке Климовой всё ещё нет. Завела с ней разговор о поэзии, она заявила, что стихов не любит. Про Маяковского сказала, что у него красивые глаза на фотографии, а что стихи его не любит, потому что «трудно елозить по строчкам». Так и сказала — «елозить».

— Как она себя ведёт сегодня? Заметно, что нервничает?

— Сегодня она какая-то злобная.

— В чём это проявилось?

— Во время артобстрела говорила без всякого сожаления, что, если немцы попадут в хлебозавод, «блокадникам будет труба», за неделю погибнут тысяч сто.

— Вам не кажется, что она глупа?

— Если не считать сегодняшнего разговора, она совсем не глупа и уж, во всяком случае, менее цинична, чем её подруга — Корманова.

— А что представляет собою Корманова?

— Беспредельно цинична. Для неё сейчас важно только одно — остаться живой и невредимой, а там пусть хоть всех перебьют! Ни о ком доброго слова не скажет. Даже о товарище Морозове: человек потерял на фронте руку, работает из последних сил, а она его ни с того ни с сего назвала эксцентриком.

Лозин внимательно посмотрел на Малову:

— Эксцентриком? Вы не ошиблись?

— Точно, товарищ майор. И вообще она труслива, твердит, что «все мы здесь, как гимнасты без лонжи под куполом цирка».

— Интересно… Очень интересно… — Лозин взглянул на часы. — Возвращайтесь на своё место. Длительное отсутствие может вызвать у Климовой да и у бригадира ненужные вопросы.

Оставшись один, Лозин задумчиво повторил:

— «Эксцентрик»… «без лонжи под куполом цирка»… — И снял трубку местного телефона — Дайте партком. Спасибо. Партком? Ломов? Жду вас всех. Да, сейчас же. — Он положил трубку и снял с вешалки белый халат.

В комнату вошёл Ломов, его сопровождали четверо молодых людей в белых халатах, в руках они несли чемоданчики, в каких обычно механики хлебозавода держат свои инструменты.

— Товарищи сапёры, — обратился к ним Лозин, — сейчас — двадцать два часа двадцать минут. Через двенадцать минут направляемся в печное отделение. Хорошо ли вы изучили особенности отделения, его наиболее уязвимые места? С кем консультировались?

— Разрешите? — шагнул вперёд смуглый скуластый паренёк.

— Капитан Гайсаров, — представил его Ломов.

— На протяжении трёх дней под видом механиков мы изучили цех досконально, — сказал Гайсаров. — Консультантом был инженер, проектировавший печи завода.

— Надеюсь, работники второй смены вас не видели?

— За этим я следил, — доложил Ломов.

В двадцать два часа тридцать две минуты Лозин, Ломов и сапёры вошли в печное отделение. Кроме Маловой, там никого не было.

— В нашем распоряжении около получаса, — напомнил Лозин.

— Найдём, — уверенно сказал Гайсаров. — А вам на всякий случай… лучше уйти, в этом деле вы нам не помощник.

— Приступайте! — повелительно сказал Лозин. — Вместе пришли, вместе уйдём…

Мина лежала под блоком главного приводного вала со стороны привода печи. Это было самое уязвимое место: разрушение вала влекло за собой бездействие печи на много дней.

Гайсаров вынул из углубления мину и осторожно приложил к ней ухо.

— Тикает! Сейчас мы усмирим эту ведьму! — сказал он с какой-то мальчишеской лихостью. И тут же сурово добавил: -Всем отойти, укрыться за печами. Быстро!

* * *

Вернувшись с пакетами казеина, работницы увидели в отделении Морозова и двух незнакомых мужчин.

— Кто это к нам на ночь глядя? — проворчала Климова.

— Главное — мужики не старые, — удивилась Корманова. — Один усатый, другой конопатый.

Морозов подозвал работниц.

— Вот к нам товарищи из радио пришли. Хотят, значит, рассказать ленинградцам, как трудятся пекаря в нашем городе. Я, конечно, сообщил, так сказать, основные показатели и примеры героического труда. Теперь они хотят посмотреть, так сказать, своими глазами. Оставляю товарищей на ваше попечение, может, у них какие вопросы появятся, так уж, сами знаете, что отвечать… Вот так, значит… — И, проверив на ходу, хорошо ли заправлен пустой рукав, Морозов вышел из отделения.

Журналисты сразу же приступили к вопросам:

— Ну как вы здесь, сыты?

— Сыты не сыты, а не голодаем, — отозвалась Климова. — Пекарь не токарь, — без хлеба не живёт.

— Вы что же, всегда на работе в белом?

— А как же? Вот и вас нарядили…

— Давайте знакомиться. Извините, как вас зовут?

— Меня — Ольга, а её — Варвара, — сказала Корманова.

— Очень приятно. Вы и до войны здесь работали?

— Нет, до войны я в Острове жила, работала в пекарне, — сказала Корманова, а Варя — работник искусства — танцы преподавала.

— Ваша подруга какая-то неразговорчивая, — заметил веснушчатый журналист. — И лицо у неё сердитое…

— Будешь сердитой! — огрызнулась Климова, колотя по форме. — Все кулаки за смену отобьёшь!

— Смотрите, Морозов явился, опять рукой машет! — сказала Корманова. — Чего ему надо, и смене-то уже конец.

— Начальник зовёт — надо подчиняться, — сказал веснушчатый журналист.

— Слушайте сообщение, — начал Морозов, когда к нему подошли все работницы. — В последний артналёт немец метил в наш объект. Снаряд ушёл в землю у проходной. К счастью, он не разорвался. Так вот, теперь это место оцеплено, в ближайший час-полтора никто попасть на завод не может, значит, так сказать, и сменить вас некому. И вам с завода, понятно, не уйти. Но, конечно, меры приняты, смена вам через час-полтора будет. А пока, товарищи женщины, придётся вам поработать сверхурочно. Сами понимаете…

— Нам не привыкать, мы двужильные, — сказала раздражённо Климова. — Правда, Ольга?

Бледные губы Кормановой дрогнули.

— Ты, может, и двужильная, а у меня температура, голова прямо разламывается. Пойду в медпункт.

Она пошла к выходу, Лозин взглянул на Ломова, и тот вышел за ней.

Она остановилась у лестницы, как бы раздумывая, что делать дальше, потом поднялась на второй этаж. Здесь, у дверей медпункта, её догнал Ломов.

— Решил пойти с вами, — объяснил он. — Расскажем радиослушателям, как работает заводской медпункт в условиях военного времени.

Дремавшая на диване медсестра лениво поднялась. Из-под её сбившейся белой шапочки курчавились чёрные с проседью волосы.

— Что вас беспокоит, товарищи? — спросила она низким прокуренным голосом.

— Меня беспокоит состояние здоровья этой симпатичной гражданочки. И заодно разрешите взглянуть на работу медпункта: я из Радиокомитета…

— Пожалуйста, пожалуйста! — Сонное состояние сестры мгновенно исчезло. — Что же беспокоит симпатичную гражданку?

— Голова разламывается… сердцебиение… кажется, температура, — сказала прерывающимся голосом Корманова.

— Садитесь, пожалуйста. Вот порошочек, примите, запейте водичкой, вода кипячёная, пожалуйста, — басила сестра, искоса наблюдая за Ломовым. — Сейчас температурку измерим. Термометр поставим. Отлично! Дайте ручку, проверим пульс…

Медсестра считала пульс, глядя на минутную стрелку будильника.

— Вы что же, пульс считаете по будильнику? — удивился Ломов.

— А что делать? Часы я сменяла на кило картошки и две большие брюквы. Какие были часы! «Заря»! Ах, вы меня отвлекли разговорами, но я уже вижу — пульс почти в порядке — восемьдесят шесть…

— Главное, чтоб температура была нормальная, — заметил Ломов.

— Пожалуйста, сейчас выясним температуру. Попрошу вынуть градусник. Ну вот видите, температура нормальная, дай бог каждому — тридцать шесть и восемь. А голова у вас пройдёт от порошочка, можете мне поверить.

— Вы что же, не дадите мне направление в поликлинику? — негодующе спросила Корманова.

— Что значит не дадите? А где это видано, чтобы здоровых направлять в поликлинику? Такого и в мирное время не было!

— А я вам говорю, что я больна! Больше работать сегодня не могу и не буду! Пусть хоть увольняют! Не буду — и всё!

Хлопнув дверью, она выскочила в коридор, но, услышав за собой шаги Ломова, остановилась.

— Ну что, познакомились с работой медпункта, товарищ корреспондент? — спросила она вызывающе.

— Ознакомился — писать не о чем. Но я хочу дать вам не медицинский, а дружеский совет — не делайте глупостей, идите работать: час-полтора пройдут незаметно…

— Пусть хоть расстреляют, а я уйду!

— Куда же вы уйдёте, если приказано никого не выпускать с заводской территории?

— В общежитие пойду. Для этого не надо покидать территории. Оно — тут же, поблизости от нашего цеха. Сейчас переоденусь и пойду!

Она быстро спустилась в первый этаж, но дверь в санпропускник оказалась запертой. На двери висело наспех написанное объявление: «Закрыто до 24 час. 40 м.».

— Вот видите, — сказал Ломов, — не судьба вам уйти. Ваша домашняя одежда закрыта.

— Всё равно уйду! — упрямо сказала Корманова. — В раздевалке надену шубу прямо на спецовку и уйду.

Но и там её ждала неудача. На двери раздевалки тоже висело объявление: «Буду в 24 ч. 40 м.».

— Куда они все провалились, сволочи?! — Корманова нервно теребила пуговицы на воротнике белой рубахи.

— Придётся вам дождаться смены, — сказал Ломов. — Уже двенадцать часов. И ждать-то всего ничего… Всё равно у входа в корпус дежурит пост охраны, никто вас не выпустит в спецодежде даже во двор. Тем более что на улице опять сатанинский мороз — двадцать девять градусов. Делать нечего — придётся вернуться в цех.

— Хорошо! — отрывисто бросила Корманова. — Пошли!

В печном отделении по-прежнему было шумно. Лозин с Климовой стояли у главного приводного вала и о чём-то беседовали.

— Ну как? Что сказала медицина? — справился Лозин.

— Нервное переутомление, — ответил за Корманову Ломов.

— Отойдите-ка от вала, — сказала Корманова. — Грязи на опорах — смотреть тошно…

Лозин и Климова отошли в сторону. Ломов подошёл к Маловой и что-то сказал ей.

Вооружившись скребком, Корманова принялась старательно зачищать приводной вал от нагара.

— Может быть, вам помочь? — спросила, подойдя к ней, Малова.

— Стой на своём месте! Помощница нашлась! Следи за своими фитилями.

— Смотрите, как старается, — сказал Лозин Климовой. — Часто вам приходится делать такую зачистку?

— Никогда не протирали, чего она надумала? Нашла время чистоту наводить…

Резкий крик Кормановой оборвал их разговор.

— Скорее сюда! Скорее! Здесь что-то есть! Вот здесь! Смотрите! — Корманова показывала пальцем в углубление главного приводного вала.

Первыми к приводному валу подбежали Лозин и Климова.

— Там что-то лежит! Тикает, как часы! — твердила Корманова.

— Ты что, спятила?! — рассердилась Климова. — Что там может тикать? В голове у тебя тикает!

— Выньте, чего бояться? — сказал спокойно Лозин.

— Это мина! — продолжала кричать Корманова так, что голос её заглушал шум машин. — Это мина! Сейчас взорвётся! Спасайтесь!

— Она спятила! — испуганно сказала Климова. — Ей-богу, спятила! Куда ты?! Ольга!

Но Корманова уже ничего не слышала. С перекошенным от ужаса лицом она выскочила в коридор и бросилась бежать к выходу.

Лозин взглянул на часы: было ноль-ноль часов двадцать пять минут.

 

16. Допрос Кормановой

После ареста Кормановой Лозин предполагал, что главное сделано: диверсия сорвана, диверсант арестован, остаётся узнать, от кого Корманова получила задание и кто передал ей мину.

При обыске у Кормановой был найден зашитый в ватник пропуск в Ольгино. Выданный двадцатого февраля, он был действителен только на один день — на двадцать шестое число. Разглядывая печатный штамп на пропуске, Лозин с благодарностью подумал о Разове: палочки на буквах «л», «н» были чуть тоньше, чем в остальных буквах. Пропуск оказался фальшивкой, сработанной в типографии на Сиверской.

— После диверсии она собиралась скрыться в Ольгине, — высказал предположение Ломов.

— Исключено, дорогой товарищ, исключено. — Лозин прошёлся по кабинету. — В Ольгине теперь так мало жителей, что каждый новый человек сразу же обратит на себя внимание. И не случайно пропуск её выписан только на один день. Все свои дела в Ольгине она рассчитывала начать и кончить в один день — двадцать шестого.

— А потом?

— Слушайте, Ломов, вы читали в протоколе обыска опись её вещей?

— Читал, конечно.

— Внимательно читали?

— У вас есть основания сомневаться в этом?

— Зря обижаетесь. Можно смотреть и не видеть, слушать и не слышать. Вы прочли список её вещей, он сравнительно велик. На чём задержалось ваше внимание?

— По-моему, вещи самые обыкновенные… как у всех женщин.

— Вы считаете, что у всех женщин имеются меховые шапки, обтянутые белой тканью? Сомневаюсь. А если добавить, что у неё есть также белый халат, то получается неплохой маскировочный костюм. Ночью в таком наряде есть шанс незаметно пройти по заливу от Ольгина до Стрельны, где, как вам известно, находятся немцы.

— Ах, чёрт! — Ломов явно смутился. — Я как-то не обратил внимания на шапку, а халат… Думал, что выдали его на хлебозаводе, там ходят в белых халатах. В описи это выглядит как-то безобидно, шапка как шапка.

— А между тем эта «безобидная» шапка, обтянутая белой маскировочной материей, ставит перед нами новую задачу. Ясно, что ночью двадцать шестого февраля Корманова намеревалась перейти по заливу к немцам. Но отправиться в такой путь ночью, одной, не зная толком дороги, она не решилась бы.

— Струсила бы?

— Дело не в трусости. Решиться на такой переход, не имея представления о нашей охране этого участка, — значит обречь себя на гибель. У неё, безусловно, должен быть провожатый — человек с той стороны, который уже однажды, а может быть и не однажды, благополучно проделал этот путь. Вот с этим человеком нам необходимо «познакомиться».

— Очевидно, в Ольгине есть явочная квартира.

— Безусловно. Надеюсь, что при очередном допросе Кормановой кое-что прояснится, но сейчас меня тревожит другое: куда делась эта Шилова, — никаких следов! А похоже, что Шилова — Корманова — одна шайка.

— А Климова?

— Климова? Боюсь, что мы оказались на поводу у её биографии. Надо ли говорить, как это опасно? Некоторые товарищи и поныне оценивают людей по устаревшим критериям времён гражданской войны. Тогда было просто: золотопогонник — значит контра. Сын помещика — значит классовый враг. Учился в привилегированном учебном заведении, скажем, в училище правоведения, — значит чуждый элемент. Для того времени такие выводы были чаще всего абсолютно правильны. Но вот беда: времена меняются быстрее, чем привычные взгляды людей. Потому мы и нынче частенько мыслим по шаблону: отец бывший кулак — не доверяй детям. Исключили девчонку из комсомола за то, что губы намазала, красивой быть захотела, — значит девчонка эта — чуждый элемент. Украла с голодухи сто граммов сахара — вражеский лазутчик. А как бывает в наши дни? У человека по анкете биография — кристалл! А он, сука, в первом же бою лапы вверх — сдаюсь. А другой из тюрьмы, вникни, из тюрьмы пишет заявление, требует, чтобы его послали на фронт, и знает при том, что отправят его не куда-нибудь, а в штрафную роту, можно сказать, почти на верную смерть. Вот и разберись во всём этом. Да… Но, во всяком случае, Климова никуда от нас не денется. Прежде всего надо найти Шилову. Мы обязаны найти её как можно скорее! Судьба Климовой во многом будет зависеть от показаний Шиловой.

Когда Корманову ввели в кабинет, она увидела там Лозина и объяснила его присутствие по-своему.

— Вас тоже задержали? Но почему? Надеюсь, вы подтвердите, что мину обнаружила именно я! Если бы не я, печь вышла бы из строя! Страшно подумать о последствиях! И вот — награда! В чём меня подозревают, если я же сама первая…

— Сейчас узнаете, в чём вас обвиняют. Садитесь, Корманова. — Лозин указал на стул, приставленный к торцу длинного стола и сел на противоположном конце. — Можете идти, — сказал он часовому.

Часовой вышел.

Корманова продолжала стоять. Она всё поняла. Лозин оценил её самообладание, когда наконец, заставив себя сесть, она сказала ровным, спокойным голосом:

— Очевидно, и в вашей работе возможны ошибки? Почему я нахожусь здесь?

— Вы пытались осуществить диверсию на хлебозаводе в ночь с двадцать второго на двадцать третье февраля. Признаёте вы себя виновной в этом?

— Как же вы можете так говорить, ведь вы же сами видели…

— Корманова, отвечайте на мой вопрос: признаёте вы себя виновной в попытке совершить диверсию на хлебозаводе?

— Да нет же, конечно, нет! Это какой-то кошмар!

— Каким образом вы обнаружили мину?

— Вы же сами видели! Я протирала крепления опорного вала, вдруг услышала какой-то звук… как тиканье будильника… Я не сразу поняла, что это такое… Мне и в голову не приходило!.. Потом я заглянула туда и догадалась, что это мина… Я слыхала, что бывают мины с часовым заводом, и сразу закричала, предупредила!

— На какое время был назначен взрыв?

— Да откуда же я могу знать?

— Забыли? Могу напомнить — на половину первого ночи. Через полчаса после окончания вашей смены.

— Я этого не знаю…

— Почему вы так упорно стремились уйти с завода? Почему прикинулись больной? Вы были здоровы, пока не узнали, что вам придётся задержаться на работе и быть в цехе в момент взрыва.

— Я ничего не знала.

— Вы утверждаете, что обнаружили мину, потому что услышали тиканье?

— Да.

— Ставлю вас в известность, что мина была обнаружена в двадцать два часа сорок пять минут, в то время, когда вы получали казеин. Обнаружена и обезврежена. Ваша выдумка неудачна: вы не могли слышать тиканье. Ещё раз спрашиваю: от кого вы получили задание? Кто передал вам мину? — Лозин с удовлетворением следил, как с каждым его вопросом Корманова теряла уверенность, лицо её покрылось красными пятнами. — Отвечайте: кто вам передал мину?

— Я не знаю, ничего не знаю!

— Где вы работали до войны?

— Я вам говорила… Работала в Острове… в пекарне… А в Ленинград приехала за неделю до войны, но жила в Пушкине…

— Вы называете Остров и Пушкин потому, что теперь там немцы и нельзя проверить ваши показания. Но ведь в Острове не было цирка!

— Что? Я не понимаю…

— Отлично понимаете. До войны вы работали в цирке, а в Острове цирка не было. Значит, вы опять говорите неправду. Но о вашей работе в цирке мы ещё побеседуем. Как давно вы знаете Климову?

— С первых дней войны.

— Где вы с ней познакомились?

— В кино. Нас познакомил её муж Игорь Стопин. Мы случайно встретились в кино.

— Где и когда вы познакомились с Игорем Стопиным?

— В Острове. Он туда приезжал к родственникам.

— Когда?!

— В тридцать девятом году.

— Где сейчас находится Игорь Стопин?

— В извещении сказано, что он пропал без вести. Так мне говорила Климова.

— Приходилось ли вам слышать от Климовой какие-либо антисоветские или пораженческие разговоры?

— Приходилось. Она говорила, что немцы возьмут Ленинград, что скоро советской власти в России не будет, а будет новый порядок… и всякое такое. Но я её жалела, ничего не сообщала. Признаюсь… Это моя тяжёлая вина перед Родиной.

— Кому и при ком она это говорила? Назовите фамилии.

— Она говорила мне… наедине.

— Значит, подтвердить ваши показания никто не может? Где вы познакомились с Сергеем Петровичем Дутовым?

Красные пятна на лице Кормановой побагровели, она молчала, опустив голову.

— Я жду ответа, — напомнил Лозин.

— Не помню…

Зазвонил телефон, Лозин взял трубку. Разговор занял не больше минуты, Лозин произнёс только одну фразу:

— Теперь вы убедились, товарищ сержант, что предполагать и знать — совсем не одно и то же? Убедились? Очень хорошо…

Положив трубку, он придвинул к себе протокол и задал неожиданный вопрос:

— Где сейчас находится принадлежащий вам двухтомник Маяковского?

— Какой двухтомник?

— Изданный в серии «Библиотека поэта». Когда вы жили в общежитии, эти книжки лежали в вашей тумбочке.

— Я сменяла их на пачку «Беломора».

— С кем сменяли?

— С каким-то лётчиком… на улице у булочной.

— Табак вы получали на заводе…

— Махорку. А я сменяла на «Беломор».

— Значит, вы не особенно дорожили этими книгами?

— Что уж теперь дорожить книгами?! Сейчас жив, сейчас — нет!

— Тогда объясните, почему вы так обозлились, когда Климова взяла их почитать? Что вас так испугало?

— Я не испугалась, я просто не люблю, чтобы трогали мои вещи без разрешения…

Лозин отложил протокол, встал и подошёл к окну. Казалось, он забыл о присутствии Кормановой. Он долго смотрел на пустынный, занесённый сугробами проспект Володарского, на покрытые инеем, оборванные троллейбусные провода, потом вернулся к столу и сказал с укоризной:

— Я задал вам много вопросов, но не получил ни одного правдивого ответа. Этой бессмысленной ложью и запирательством вы только отягощаете свою вину. Вот что… Я вызову вас ещё раз. Подумайте, как вам себя вести в дальнейшем. Перестаньте лгать. Кстати, вспомните, как ваша настоящая фамилия и почему вы не уехали из Ленинграда с цирком, в котором вы работали костюмершей.

* * *

Между первым и вторым допросом Кормановой выяснилось немало. При дополнительном обыске в дровяном сарае Кормановой был найден небольшой чемодан с передатчиком. Это подтвердило предположение Лозина — Корманова должна была сообщить немцам о результатах диверсии.

Рано утром Корманова снова сидела в кабинете Лозина. Было видно, что ночь она провела без сна. Голос её звучал глухо и вяло, неподвижная поза делала её похожей на манекен.

— Надеюсь, вы подумали о своих ответах и о своей участи? — начал Лозин. — В анкете вы пишете «незамужняя». Это правда? Я имею в виду не юридическую, а фактическую сторону вопроса. Вам понятен мой вопрос?

— Понятен. Я незамужняя.

— Когда вы последний раз звонили по телефону Д1-01-37?

Лозин задал этот вопрос, зная, что он вызовет смятение, но такой реакции он не ожидал. Корманова схватилась за сердце, откинулась на спинку стула, было слышно, как стучат её зубы. Лозин облегчённо вздохнул: точная дата последнего разговора Кормановой по телефону Д1-01-37 не имела сейчас для него особого значения, важно было убедиться, что разговор был.

— Впрочем, — продолжал Лозин, — ответ на этот вопрос я имею возможность получить не только от вас. В телефонном разговоре всегда участвуют двое. Что не скажет один, скажет другой. Надеюсь, вы меня понимаете? Отвечайте, когда вы должны были выйти на связь с немецкой разведкой, чтобы сообщить о результатах операции «Эрзац»?

Вместо ответа Корманова застонала и начала сползать со стула. Лозин успел подхватить её и усадил в кресло. Если это была симуляция, то проделана она была довольно искусно.

Лозин позвонил в медчасть.

Появился запыхавшийся доктор с санитарной сумкой через плечо.

— Кого будем лечить сегодня? — спросил он с порога.

— Что с ней? — Лозин кивнул в сторону Кормановой.

— Сейчас выясним. Начнём с пульса. — Доктор поднял неподвижную руку Кормановой. — Нуте-с, так… Восемьдесят восемь… Нервы… нервы… Нашатырь, валерьянка — и всё будет в порядке. — Он вынул из сумки два пузырька, один из них поднёс к носу Кормановой: — Понюхайте, понюхайте! Вы же меня слышите!

Корманова глубоко вздохнула и открыла глаза. «Симуляция», — подумал Лозин.

Доктор накапал валерьянки.

— А теперь выпейте!

Корманова послушно выпила.

— Вот и славно, — сказал доктор, снова нащупывая её пульс. — Вам уже лучше… Всё пройдёт. Посидите ещё минут пять в этом удобном кресле и можете продолжать беседу…

Упоминание об операции «Эрзац» окончательно сломило Корманову. Наблюдая за ней, Лозин догадывался о ходе её мыслей. «Кодовое название операции знают в Ленинграде только я и Шилова. Значит, Шилова арестована и выболтала… А может быть, она советская контрразведчица? Тогда понятно, откуда они узнали о мине. Им всё известно… Всё, кроме того, что двадцать шестого состоится встреча в Ольгине…»

— Продолжим разговор, — сказал Лозин. — Ваши преступные связи нам ясны. Мину вы получили от немецкой разведки. В своё время вас обучили работе радиста. Передатчик у вас неплохой, но спрятали вы его плохо. Заложили дровами и успокоились. Нет, нет, пожалуйста, не симулируйте новый обморок, это просто глупо и бесполезно. Как видите, нам известно достаточно, для того чтобы вы понесли самое суровое наказание. Всякое запирательство только отяготит вашу судьбу. Сейчас от вашего поведения зависит многое, и прежде всего ваша собственная участь. Последний раз спрашиваю вас: признаёте ли вы себя виновной в попытке совершить в ночь с двадцать второго на двадцать третье февраля тысяча девятьсот сорок второго года диверсию в печном отделении ленинградского хлебозавода?

Лозин скорее угадал, чем услышал «да».

— Хотите ли вы хотя бы в самой ничтожной степени искупить своё преступление? Такая возможность вам будет предоставлена.

Не в силах говорить, Корманова кивнула головой.

— Когда вы должны были выйти на связь, чтобы сообщить о результатах диверсии. Сегодня?

Корманова снова молча кивнула головой.

— Этот сеанс радиосвязи должен состояться. Немцы должны быть уверены, что операция «Эрзац» прошла эффективно. Вы меня слышите?

Лозин снова угадал беззвучное «да»…

 

17. Встреча

После очередных показаний Кормановой Лозин вызвал Ломова и Малову.

— Ну и вид у вас, товарищи, — сказал он укоризненно. — Богомерзкий! Отсюда следует, что за последние два дня вы совершенно измотались, а значит, работали неплохо. Но теперь наступает решающая фаза нашей операции. Прежде всего, обменяемся информацией о своей работе за последние сорок восемь часов. Начнём с меня. Выяснилось, что Корманова жила до тридцать девятого года в республике немцев Поволжья, в городе Энгельсе. Настоящее её имя — Эльга, а не Ольга. Фамилия — Корман. С чьей помощью превратилась она в Ольгу Корманову — это мы выясним. Корман была завербована неким Сергеем Шульцем — директором кинотеатра. В тридцать девятом году ей было приказано «закрепиться» в Ленинграде, рекомендовали выйти замуж за ленинградца «с положением». Ей удалось прописаться в Ленинграде с помощью некоего Сергея Дутова. Не исключено, что Шульц в Энгельсе и Дутов в Ленинграде — одно и то же лицо. За день до своей гибели Дутов устроил Корман на хлебозавод. Корман утверждает, что восемнадцатого утром она позвонила по телефону! Д1-01-37, услышала женский голос и произнесла пароль. Женский голос приказал ей позвонить двадцать второго в восемь утра, иными словами — Корман надлежало явиться двадцать второго в назначенный час к булочной на Невском, против улицы Марата. Там неизвестная, закутанная в платок, передала ей — мину, приказав заложить её в цехе к концу вечерней смены. Это — главное, что удалось выяснить. О пропуске в Ольгино я ничего не спрашивал, она убеждена, что мы о нём не знаем. Эта Корман не глупа и не имеет никаких иллюзий относительно своей дальнейшей участи. Тем более странно, что она отрицает всякую близость со Стопиным, уверяет, что о его судьбе ничего не знает. Вот так. Сейчас послушаем сержанта Малову.

— На заводе все только и говорят о мине, — начала Малова. — Считают Корманову арестованной напрасно, ведь все слышали, как она первая закричала о мине. Климова тоже не верит в её причастность я диверсии, хотя, казалось бы, как соучастница, должна не защищать, а топить Корманову, чтобы отвести подозрения от себя. Но Климова всё время твердит, что Корманова всегда была к ней добра и даже спасла её от голодной смерти, устроив на хлебозавод. Я спросила Климову, ссорились ли они когда-нибудь? Климова сказала, что Корманова пришла в ярость, узнав, что Климова взяла из её тумбочки двухтомник Маяковского, кричала на неё. Об этом я вам уже докладывала, товарищ капитан…

— Да. Это помогло мне при допросе Корман. При обыске книги не обнаружены. Очевидно, она их уничтожила или кому-то передала. Продолжайте.

— Мне удалось выяснить, почему Климова так уверена, что Игорь Стопин жив. Оказывается, шестого декабря она слышала по радио очерк о действиях партизанского отряда в Белоруссии. Там говорилось, что отрядом командует известный ленинградский спортсмен товарищ С. Автор обрисовал внешность партизанского командира: атлетическое сложение, тяжёлый подбородок, приплюснутый нос. Эта последняя деталь окончательно убедила Климову в том, что товарищ С. не кто иной, как её муж, потому что у Стопина действительно перебита переносица. Всё это она мне рассказала со слезами, задыхаясь от волнения. Я, конечно, проверила её рассказ. В микрофонной библиотеке Ленрадиокомитета мне дали прочесть эту передачу. Всё оказалось так, как рассказывала Климова. Больше того, заведующая микрофонной библиотекой сообщила мне, что я не первая интересуюсь этой передачей. В начале декабря к ней пришла взволнованная женщина и со слезами просила дать прочесть передачу «В лесах и болотах Белоруссии». Она объяснила, что в очерке рассказывается о её пропавшем без вести муже. На всякий случай я просмотрела корешки пропусков на радио за весь декабрь и нашла пропуск на имя Климовой Варвары Сергеевны. В пропуске указана не только дата, но и время пребывания Климовой в стенах Радиокамитета. Оказалось, что она была там седьмого декабря, на другой же день после передачи. Так что в данном случае Климова говорит правду.

— Может быть, может быть… — сказал Лозин. — Не исключено, что Корман хотела провести диверсию так, чтобы подозрение пало на Климову. Этим она заодно избавилась бы от своей соперницы. Очевидно, Корман смотрела далеко вперёд.

— Прошлое-то у этой Климовой, прямо сказать, подозрительное, — заметил Ломов.

— Да, это не святая. Прошлое её с весьма неприятными подпалинами. Но если к диверсии и ко всей этой банде она не имеет никакого отношения, я бы не стал вписывать её в разряд безнадёжных. Возможно, что за Климовой мы какое-то время шли по ложному следу. Ну, спасибо, товарищ Малова. Своё первое задание вы провели неплохо. Послушаем теперь Ломова.

— Начну с неудачи, — хмуро сказал Ломов. — Напасть на след Шиловой по-прежнему не удаётся. Всё, что можно прочесать, прочесали. Никаких результатов, — исчезла! Как подумаю, что она где-то тут, в нашем городе, от злости у меня…

— Пожалуйста, без эмоций! — прервал Лозин. — Говорите о деле.

— Слушаюсь. В Ольгине действительно проживает Михаил Григорьевич Косов. При нэпе имел свою шорную мастерскую. Из совхоза уволен за систематическое воровство. Верующий, по религиозным праздникам ездил в Ленинград, в церковь. В ноябре часто бывал на Кузнечном рынке, менял картошку на золотые вещи. Вдовец. Живёт один. Дом на самом берегу залива… Теперь — о Шиловой. Фотография её переснята и увеличена. Вот она. — Ломов вынул из планшета конверт и протянул Лозину. — Комиссар госпиталя сообщил, что Шилову сфотографировал госпитальный фотограф всего два месяца назад для удостоверения. Говорит, что фотография на редкость точная, что по ней вполне можно узнать Шилову.

Лозин взглянул на фотографию. Брови вразлёт. Широко расставленные глаза с узкими зрачками. Правильные черты. Зачёсанные назад волосы открывают широкий гладкий лоб. Над левой бровью небольшая родинка.

— Бог шельму метит… — сказал Лозин. — Продолжайте.

— А теперь — самое главное. После сообщения о Мямине я, по вашему указанию, занялся его родственниками и выяснил час назад, что Шилова, оказывается, его жена.

Лозину показалось, что он ослышался.

— Шилова — жена Мямина? Это точно?

— Точно, абсолютно точно.

Лозин тяжело вздохнул, долго молчал и наконец, ни на кого не глядя, хмуро сказал:

— Одно утешение, что теперь она не жена Мямина, а его вдова. Девять дней назад Мямин — немцы дали ему фамилию Солдатов — казнён сиверскими партизанами. Наша вина от этого не становится меньше. Подумайте сами: муж — предатель, а жена — в военном госпитале. Допустимо это? Мы же знаем — раненые не прочь порассказать о боевых делах, о своих командирах. Для них каждый работник госпиталя прежде всего человек, который борется за их жизнь, за их здоровье. Какие же могут быть тайны от таких людей? Прозевали мы это дело, дорогие товарищи, прозевали!

* * *

Двадцать шестого февраля, под вечер, к Косову зашли два командира — один худощавый, веснушчатый блондин, другой коренастый крепыш с румяным от мороза лицом.

— Привет от Ксении Петровны! — весело сказал крепыш. — Погреться можно?

— А как же! Чего-чего, а дровишек хватает. Раздевайтесь, господа-товарищи, не знаю, как вас звать-величать…

— Попросту, папаша, — так же весело продолжал крепыш. — Меня — Мишей звать, тёзки мы с тобой значит. А его, — он повернулся к своему товарищу, — зови Сергей. Запросто! Без церемонии! Все мы — друзья-товарищи!

— Такие слова даже слушать приятно, — сказал Косов. — Сейчас и чаёк вскипятим, закуски, извините, нету, сами знаете, как живём…

— А мы не голодные, недавно подзаправились, — сказал Сергей. — Ну, как тут у вас? Ничего подозрительного не замечаете? Неизвестные вокруг не бродят?

— Всё в порядке, дорогие гости. На этот счёт глаз у меня пристрелян. Я эту публику за версту чую. А неужто у вас и закусить нечем?

— Кое-что найдётся, перед уходом тебе оставим, с собой не возьмём. Там у нас на этот счёт порядок — чего хочешь, того просишь.

— Наслышан, — сказал Косов. — Вы у меня, слава богу, не первые. И до вас приходили сытые, а меня вниманьем не оставляли.

— Не спеши, папаша, своё получишь, — сказал Михаил.

Скинув полушубки, гости сели за стол и закурили «Беломор».

— Ведь вот не поверишь, — сказал Михаил, — чего мне там не хватает, так это наших папирос. Не могу привыкнуть я к ихним сигаретам, куришь, куришь — никакого впечатления…

— А где «Беломор» раздобыл? — спросил Косов. — Может, есть лишняя пачка?

— Беломор этот, папаша, казённый. Выдаётся он только в дорогу, тем, кто идёт в Питер попроведать друзей-приятелей. Понял? — спросил Сергей. — Вижу, что понимаешь. Смекалистый! Закуривай и забирай себе остаток. — Он протянул Косову начатую пачку папирос.

— Дом у тебя хорош, просторно живёшь, — заметил Михаил. — Сколько же у тебя тут комнат?

— Две всего. Эта и та, — Косов показал на дверь за спиной Михаила.

— Просторно живёшь, — повторил Михаил и вышел из-за стола. — А там у тебя что? — не дожидаясь ответа, он распахнул дверь в соседнюю комнату. На пороге стояла высокая женщина в расстёгнутом ватнике, голова её была закутана в тёплый пуховый платок.

— Э, да у тебя гости! Хитрец ты, папаша! Ишь какую кралю спрятал!

— Родственница, — сказал Косов, — по хозяйству помогает…

— Ну, что ж, хозяюшка, может, и вы с нами посидите, чайку попьёте?

— Спасибо, а вы кто такие будете, какими судьбами к нам занесло?

— Мы люди кочевые, — многозначительно сказал Сергей. — Нынче здесь, завтра там. Вот Михаил Григорьевич в курсе нашей деятельности. Правда, папаша?

— Вы как сюда шли? — насторожённо спросила женщина.

— А мы шли не сюда, — ответил Сергей. — Здесь нам делать нечего. Были в Ленинграде, дела свои сделали, теперь идём нах хаузе — домой, значит. А вы постоянно здесь проживаете?

— Постоянно. Здесь и родилась.

Закипел чайник. Женщина поставила на стол четыре кружки. Ложек чайных не подала.

— Всё равно размешивать нечего, — объяснила она. — Вместо сахара дали на эту выдачу триста граммов соевых конфет, так мы их в один день съели.

— Сегодня одного похоронил, другому гроб справил, — сказал Косов, наливая кипяток в кружки. — Так что, слава богу, хлебушко есть. Нарежь, голубка.

Женщина с недовольным видом открыла шкаф.

— Не там смотришь — в тумбочке буханка.

— Ты что же, даже от родственницы хлеб прячешь? — засмеялся Сергей.

— От соблазна! Подальше положишь, поближе возьмёшь.

Женщина положила на стол буханку.

— Плохой у вас хлеб, совсем плохой, — заметил Сергей. — И с виду-то на хлеб не похож.

— А вы, значит, совсем без продовольствия идёте? — спросила женщина. — Как же вы в Ленинграде-то кормились? — Сергей почувствовал на себе её пристальный неподвижный взгляд.

— В Питере нам всегда готов и стол, и дом, — отозвался Михаил. — В Питере мы гости желанные.

— Вам же ещё идти и идти, столько километров по заливу шаркать, — сочувственно заметил Косов.

— А где ваши лыжи? — спросила женщина. — Без лыж в такой путь нечего и думать…

— Лыжи в сугробе спрятаны, на берегу.

— Здесь никто не возьмёт, — сказал Косов, — вот в Питере один из ваших тоже в сугроб спрятал, а их и выкрали. Так я ему свои отдал, сам теперь без лыж остался. Да вы чего не едите-то? Хлеб не нравится?

Женщина резко поднялась со стула.

— Чем угощаем? Кипятком с мякиной! Сейчас сбегаю в посёлок, достану спирту и колбасы!

Косов с удивлением уставился на неё.

— Не надо, хозяюшка, — сказал Сергей, взяв её за руку.

— Это почему же? Сейчас не хотите — в дороге пригодится. В такой мороз одно спасение — спирт.

— Люди любопытные, начнут спрашивать: кому спирт, по какому случаю колбаса. Нет, ни вам, ни Михаилу Григорьевичу выходить из дома сейчас нельзя. Не надо привлекать к себе внимания. Вот когда мы уйдём, — делайте что хотите. А пока мы здесь — сидите дома.

— Видно, пугливы, — усмехнулась женщина и пальцами сняла нагар со свечи. Пламя колыхнулось, отблеск его осветил на долю секунды рыжие глаза женщины. Не мигая, они смотрели в упор на Михаила. — А где же ваши маскхалаты?

— А мы и без них обходимся! — сказал Сергей. — Полушубки белые, валенки серые, ушанки серые, — пойди найди нас ночью на снегу.

— В Ленинграде болтают, будто на хлебозаводе был взрыв. Вы не слыхали? — спросил Сергей.

— Сами в Ленинграде были, а нас спрашиваете. Откуда нам знать? — Женщина натянула платок на самые брови.

— Что вы так кутаетесь, хозяюшка? — спросил Сергей. — В доме натоплено, жарко, а вы и ватник застегнули и платок шерстяной по самые брови натянули. Батька мой говаривал: голова в холоде, брюхо в голоде — чихать разучишься, кашлять забудешь!

— Голова у меня болит. Фельдшер сказал — надо в тепле держать.

— Болезнь эта называется мигрень, — сказал Михаил. — Сходи-ка, Серёга, на берег, выясни обстановку, скоро нам трогаться.

— Есть выяснить обстановку!.. — Сергей накинул полушубок и вышел.

— Из Ленинграда на Стрельну ближе идти через Новую Деревню, — сказала женщина. — А вы из Ольгина пойдёте. Вон сколько лишку дадите.

— Люди мы подневольные, — объяснил Михаил. Приказано отсюда — идём отсюда.

— Что же, вам точно приказано, чтобы двадцать шестого выйти из Ольгина?

— Ох и любопытная вы женщина. Могу сказать: мы своё дело уже сделали, вот и возвращаемся досрочно…

— Слушай, как там, у немцев, за золото чего приобрести можно? Земли или, например, домишко? — спросил Косов.

— За золото, дорогой Михаил Григорьевич, при немцах папу с мамой купить можно, не то что домишко… Глядя, конечно, сколько у вас золота.

— Да нет… Это я так… Из любопытства… Откуда у меня золото — крест на шее и тот медный.

В сенях послышались шаги, вошёл Сергей.

— Ну, что? — спросил Михаил.

— Где-то поблизости две ракеты запустили. Не нравится мне это…

— Ко всему надо быть готовым, — сказал озабоченно Михаил. — Попадёмся — нам и вам — всем вышка! Условный стук у вас есть?

— Два раза по пять ударов в окно.

— Оружие имеете? Всякое может случиться.

— Браунинг у меня есть, ваши мне и оставили, — ответил Косов.

— А у вас? — спросил Михаил женщину.

— Нет у меня оружия. На что оно мне?

Издалека послышался гул самолётов.

— Наши, — определил Михаил. — На Ленинград летят, подарочки несут.

— Каждый вечер в это время летают, — заметил Косов. — Спасибо, на Ольгино не бросают, видно, нас жалеют. Как вы думаете, сынки, когда немец в Ленинграде будет?

— К маю будем, точно! — заверил Сергей.

— Скорей бы уж… — вздохнул Косов.

— Выйду посмотрю, что там, — сказал Михаил. — Он засунул пистолет за пояс, нахлобучил шапку и шагнул за порог…

Разговор оборвался. Косов сворачивал про запас самокрутки, женщина ушла в соседнюю комнату, прикрыв за собою дверь.

Вскоре вернулся встревоженный Михаил.

— На берегу кто-то ходит, слышно, как скрипит снег. Наверное, патруль.

— Задуть свечу, — приказал вполголоса Сергей. — Дверь открывать только на условный стук. Где хозяйка? Положение серьёзное, надо всем вместе быть!

— Никогда здесь на заливе патрули не ходили, — сказал Косов. — Может, тебе это только померещилось.

— Ещё раз говорю, открывать только на условный стук! — приказал Михаил.

Два выстрела — один за другим — заставили всех вскочить. Косов подбежал к окну, но сквозь темноту ничего не увидел. Снова ударил выстрел уже совсем близко.

— Бежать! Надо бежать! — вырвалось у женщины.

— Тихо! Без паники! Может, пронесёт, — шёпотом сказал Сергей. — Михаил, ступай в сени! Оружие на взводе!

— Есть! — Михаил вышел, неслышно закрыв за собою дверь, и почти сразу же раздался тихий, отчётливый стук в оконное стекло: дважды по пять ударов.

— Это они! Наши! — вскрикнула женщина. — Скорее открывайте!

Косов бросился в сени и выскочил на крыльцо.

— Слава богу — живы! — донёсся его голос.

Сергей чиркнул зажигалку и зажёг свечу. Женщина увидела в его руке пистолет.

— Спрячьте, это свои, — сказала она.

В сенях послышалась недолгая возня, с шумом распахнулась дверь, в комнату вошли два красноармейца.

— Оставаться на местах! Ваши документы, гражданка.

— Паспорт у меня на продлении, в милиции…

— Паспорт не нужен, — сказал Сергей. — Снимите с головы платок.

— У меня есть документ… удостоверение… — Она сунула руку в карман ватника, но Сергей мгновенно сжал её запястье.

Женщина криво усмехнулась:

— Не пугайтесь, не я убью вас. — Она вынула из кармана сжатый кулак, но Сергей продолжал держать её руку.

— Обыскать карманы! — приказал он.

В карманах ватника ничего не было.

— Может быть, теперь вы отпустите мою руку? — зло спросила женщина.

— Разожмите кулак! Не хотите? В таком случае… — Он надавил на её пальцы, кулак разжался, из него выпала крохотная ампула.

— Вы особа с характером, — сказал Сергей, поднимая ампулу. — Яд, конечно?

Не отвечая, женщина повернулась к нему спиной.

— Сядьте к столу и не трогайтесь с места. — Сергей подал знак, к женщине подошёл красноармеец и встал около неё.

— Электрофонарики есть? — спросил Сергей.

— Есть! — ответили разом оба красноармейца.

— Зажгите и положите на стол.

Очевидно, дверь из сеней на улицу осталась открытой, послышался скрип снега и чёткая команда:

— Входить быстрее!

Кто-то с шумом споткнулся в тёмных сенях, и в комнату один за другим вошли четверо: у двоих, одетых в маскхалаты, руки были связаны за спиной, двое других держали наперевес автоматы. За ними шёл Михаил, ведя перед собой Косова. Последним в дом вошёл Лозин.

Взяв лежащий на столе фонарик, он навёл его на лицо женщины.

— Какая встреча! — любезно сказал Лозин. — Узнаёте эту даму, товарищ Ломов?

— С первого взгляда, товарищ капитан. Но никак не мог упросить Ксению Петровну снять платок. У неё мигрень.

Луч фонарика осветил другого арестованного. Приплюснутый нос рослого диверсанта не оставлял никаких сомнений.

— Чемпион по боксу Игорь Стопин-Куц получает нокаут! — усмехнулся Лозин.

— Это он в меня стрелял! — сердито сказал Жаров. — Чума на его плешь! Продырявил новенький полушубок! Вот они — две дырки!

— Товарищ Ломов, осветите второго.

Луч фонарика упёрся в бледное, искажённое страхом лицо диверсанта.

— Фамилия? — спросил Лозин.

— Несвицкий… произошло недоразумение… ошибка… Уверяю вас… — бормотал он дрожащими губами.

— Ошибку исправим. Машина вызвана, товарищ Жаров?

— Так точно. Будет с минуты на минуту.

— Подождём. — Лозин повернулся к женщине. — Вы всё ещё не сняли платок, гражданка Шилова? Напрасно. Мне кажется, что родинка над бровью вас совсем не портит.

Шилова молчала.

— Понимаю, — продолжал Лозин. — Вы молчите, потому что у вас болит горло. Напрасно вы отложили операцию. Лорингологи Куйбышевской больницы озабочены вашим отсутствием.

— Произошла чудовищная ошибка, — снова заговорил вдруг Несвицкий. — Трагическая ошибка! Мы бежали от немцев… мы имеем ценнейшие сведения… мы сообщим… Это ошибка…

— Об ошибках поговорим потом, — сказал Лозин.

В ночной тишине отчётливо послышался шум мотора. К дому Косова шла машина.

 

ПЕРВЫЙ ВЫСТРЕЛ ДРОБОВА

Эпилог вместо пролога

Спор длился до рассвета. В пять утра майор Гутырь принял валидол и задремал в кресле, а Дробов продолжал бросаться в новые и новые атаки на полковника. Он чувствовал, что в глубине души начальник отдела согласен с ним.

— Слушайте, Дробов, — сказал вдруг полковник, — может быть, вы влюбились? Скажите честно…

— Товарищ полковник! — Бледное от бессонной ночи лицо Дробова стало ещё бледнее. — Ваше предположение обижает меня!

— Ладно, ладно, я же это так… на всякий случай… Давайте отбросим лирику и разберёмся по существу. Возбудить дело против покойника мы не можем. Так?

— Не можем.

— О делах его она не знала и к ним не причастна?

— Не знала и не причастна. Головой ручаюсь!

— Голову приберегите, пригодится. Труп, говорите, не обнаружен?

— Не обнаружен. Унесло течением…

— Но суд всё равно состоится. Остались сообщники, их мы будем судить. А о той девице, разумеется, будет частное определение, она своё получит…

— Этих надо беспощадно! — крикнул Дробов.

— Говорите тише, — полковник кивнул на похрапывающего в кресле Гутыря. — Раз будет суд, значит, Басова всё равно всё узнает.

— Но не сейчас. Нельзя, чтобы сейчас! Она почти девочка, товарищ полковник.

— Сколько ей лет?

— Двадцать. Сирота… Росла в детдоме… За что же её так?

— Да… Сложная получается ситуация…

В этих словах начальника Дробов снова ощутил скрытое сочувствие и, забыв о предупреждении, заговорил громко и возбуждённо:

— Не может человек выдержать сразу столько ударов! И каких ударов! «Гражданка Басова, ваш муж утонул!» Подожди плакать, гражданка Басова! Получи второй удар: «Ваш муж, гражданка Басова, вас не любил: у него была любовница, он на ней собирался жениться!» Погоди, Басова, рыдать, потерпи, для тебя приготовлен ещё один удар: «Гражданка Басова, ваш муж — уголовник: спекулянт, валютчик, аферист!» Вот теперь, кажется, всё, теперь можешь рыдать, стонать, падать в обморок! Сама виновата, зачем в девятнадцать лет не разобралась в подлеце!..

Полковник сидел, прикрыв глаза, с каким-то отсутствующим выражением лица…

— Ценности обнаружены в машине? — неожиданно спросил он, как будто и не слышал страстного монолога Дробова.

— Так точно! Всё уже сдано в финчасть.

— Вот видите, теперь мы уже не можем решать этот вопрос сами, без комитета. А у них там могут быть совсем другие планы…

— Можно объяснить!.. Это же чекисты! Они поймут, я ручаюсь!..

— Ты всё ручаешься! — сердито сказал полковник. Он посмотрел на спящего в кресле Гутыря и вдруг совсем по-мальчишески подмигнул Дробову: — Спит… Ладно, ступай домой. Отдохни. Всё-таки это была твоя первая перестрелка… Отдыхай. В полдень позвони. Посоветуюсь с умными людьми… где надо…

В полдень Дробов услыхал по телефону весёлый, бодрый голос полковника:

— Трогать её пока не будут. Что ей сказать? Придумай сам. Подготовь. Здесь я на тебя полагаюсь.

…И вот он идёт к ней, чтобы сказать. Он ещё не решил, как и что ей сказать. Он знает только одно: сегодня Катя не должна узнать правду…

 

1. Что можно украсть в НИИ?

Дробов был недоволен. Задание показалось ему скучным, не требующим ни ума, ни смелости, ни находчивости.

— Дело такое… — объяснил начальник отделения майор Гутырь. — Существует некая гражданка Шмедова Ефросинья Осиповна. Работает в НИИ. Корректором-переводчиком. Зарплата — восемьдесят два целковых, а живёт, как фон баронесса, — не по средствам…

— Дачку приобрела?

— Почти. Однокомнатную кооперативную квартиру. Тысячу шестьсот карбованцев она уже внесла за неё. Прибавь, если умеешь, обстановку: польский гарнитур из двадцати двух предметов. За гарнитур наличными выложена кругленькая сумма в размере тысячи четырёхсот двадцати шести рубликов. Итого — три тысячи ноль двадцать шесть рублей. А теперь прикинь: сколько лет надо было этой рабе божьей Ефросинье не пить, не есть, ходить голенькой, чтобы скопить такой капиталец?

— В каком НИИ работает эта старушенция?

Гутырь вытащил из ящика письменного стола листок бумаги:

— Всё, что надо, тут написано…

Дробов взглянул на листок.

— Через пару дней доложу о результатах. Малоинтересное задание вы мне приготовили, Иван Семёнович…

— Это почему же малоинтересное?

— Банальное дело. Благопристойная интеллигентная старушка работает в НИИ. Вокруг — высокооплачиваемые научные работники: доктора, кандидаты, доценты, профессура. У каждого — семья, большой круг знакомых. Толкаться по магазинам некогда. Вот эта Шмедова и орудует. Связалась на процентах с двумя-тремя промтоварными магазинами, добывает заграничное барахло и сбывает по спекулятивным ценам.

Майор недовольно хмыкнул:

— Вас послушать — нам и делать нечего. Прямо Конан-Дойль! Раз-раз — и всё ему ясно. Нет, дорогой друг, это только Шерлок Холмс безошибочно определял между двумя затяжками, кто что украл, кто кого убил. А мы с вами — советские сыщики. Мы должны работать, а не пиликать на скрипке в прокуренной комнате.

Дробов смущённо улыбнулся:

— А ваша версия, Иван Семёнович?

Гутырь провёл миниатюрной расчёской по усам, взглянул на потолок и сказал:

— Для версии одного полёта фантазии мало. Нужны ещё конкретные факты. Когда вы их раздобудете, тогда появятся и версии. А сейчас — действуйте. Если потребуется — создадим оперативную группу. Включим в группу Быстрову и Кротова. Ни пуха вам ни пера! Принимайтесь за дело!

По дороге в НИИ Дробов думал о последнем разговоре с Гутырём. Почему Иван Семёнович так безоговорочно отвёл подозрение в спекуляции? Значит, у него всё-таки есть своя версия? Но какая? И что здесь может быть ещё, кроме спекуляции? Воровство? Но что можно украсть в НИИ? — спрашивал себя Дробов. Ответ на этот вопрос возник внезапно и так отчётливо, что Дробов от волнения даже остановился. В НИИ, конечно, есть свои производственные секреты! И за эти секреты кое-кто не прочь хорошо уплатить. Но если так, почему же Гутырь не передал дело Шмедовой в Комитет государственной безопасности? ОБХСС такими делами не занимается. Впрочем, Гутырь уже много лет возится с мелкими мошенниками, взяточниками, спекулянтами и с этой наезженной дорожки не может свернуть ни вправо, ни влево! Именно поэтому-то у Дробова есть преимущество: работая в ОБХСС всего четыре месяца, он может смотреть на события свежим, непредубеждённым взглядом.

Чем больше Дробов обдумывал свою новую версию, тем она казалась ему вероятнее. Сейчас он уже радовался, что опытный Гутырь не додумался до такой простой истины. Иначе к делу Шмедовой Дробов не имел бы никакого отношения. Теперь же всё пойдёт по-иному. Разумеется, и сейчас этим делом займутся чекисты, но можно не сомневаться, что в оперативную группы включат и его, Дробова. Вот ведь как бывает: он думал, что Гутырь навязал ему дело о старухе спекулянтке, а похоже, что дело серьёзное!

В отделе кадров института Дробов получил личное дело Шмедовой и удалился в отведённую ему для работы маленькую комнатку. Прежде чем раскрыть папку, он попытался представить себе внешность Шмедовой. Он почему-то был убеждён, что увидит сейчас на фотографии высохшую старушонку, с тонкими губами и круглыми совиными глазами.

В левом углу анкеты темнела стандартная паспортная фотография. Дробов взглянул на неё и ахнул: слегка улыбаясь, на него смотрела красавица. Слово «красавица» Дробов не любил. Оно казалось ему пошлым, ничего не выражающим. Но никакого другого определения Дробов сейчас найти не мог. Даже на маленькой фотографии можно было отчётливо разгадать на редкость правильные черты лица Ефросиньи Осиповны Шмедовой.

«С чего я взял, что она старуха? — досадовал Дробов. — Гутырь ничего о возрасте не говорил… Меня сбило её старушечье имя! Ефросинья… Да, Гутырь прав: без конкретных фактов в нашем деле с выводами лучше не спешить…»

Автобиография Шмедовой умещалась на одной страничке. Родилась в тысяча девятьсот тридцать восьмом году в деревне Рождествено Псковской области. Окончила десятилетку и институт иностранных языков. В течение года была переводчиком в «Интуристе». Потом поступила в НИИ. Характеристика из «Интуриста», как и все подобные документы, состояла из безликих хвалебных слов, и Дробов понимал, что полагаться на них нельзя. Он ещё раз взглянул на фотографию. «Совсем как в американском фильме, — подумал Дробов, — молодая красавица, секс-бомба, она же — агент иностранной разведки…» Но конкретных данных пока что для такой версии нет. С чего начать? Действовать методом исключения? Убедиться, что Шмедова спекуляцией не занимается, по займам не выигрывала, наследства не получала, взаймы денег не брала, а следовательно…

Он позвонил по внутреннему телефону начальнику отдела кадров и попросил его зайти. Лохматый, немолодой уже человек, начальник отдела явился незамедлительно. На его худощавом лице застыло напряжённое любопытство.

— Скажите, товарищ Ковенчук, — начал Дробов, — как у вас в институте насчёт спекуляции? Всё благополучно?

— В каком смысле? — Редкие брови Ковенчука поднялись вверх.

— В буквальном, товарищ Ковенчук, в буквальном. Известны ли вам случаи спекуляции среди сотрудников вашего института?

Брови Ковенчука поднялись ещё выше. Дробову вдруг стало смешно: сейчас белёсые брови начальника отдела кадров скроются в его лохматой шевелюре.

— Я спрашиваю, — пояснил Дробов, — есть ли среди ваших сотрудников лица, снабжающие своих товарищей дефицитными товарами? Ну, скажем, заграничными кофточками, парфюмерией, косметикой по спекулятивным ценам. Вопрос понятен?

— Значит, в таком смысле? — Брови Ковенчука вернулись на своё место. — Нет, таких аморальных поступков в нашем институте не было.

— Вы убеждены в этом?

— В каком смысле?

— В прямом.

— В прямом? Убеждён. В обратном смысле у нас бывают случаи спекуляции, а в прямом — нет!

— Не понимаю! Что значит: «Спекуляция в обратном смысле»?

— Это в том смысле, что у нас никто спекуляцией не занимается, а, наоборот, некоторые женщины сами покупают у спекулянтов на стороне. Есть у нас такие! Целый месяц экономят, едят всухомятку, а потом всю получку приносят на блюдечке спекулянтке. За какие-нибудь духи французские или за кофточку с ярлыком «Лондон-одежда»…

— Кто же у вас отличается на этот счёт?

— Кто отличается? Подкопаева, Оконь, Свешниковы сёстры, Шмедова…

— А почему у Шмедовой новый адрес? — спросил Дробов. — Что это ей вздумалось переезжать с Чайковской на Охту?

— Обменяла комнату. В том смысле, что теперь у неё центральное отопление, а на Чайковской, говорит, с дровами замучилась. И телефон теперь у неё имеется…

«Обменяла комнату. Ничего-то ты не знаешь», — подумал Дробов.

— Как она работает? Взыскания имеет? Кто её непосредственный начальник?

— Состоит при директоре. Работает по его заданиям. Надо спросить директора. Взысканий не имеет. К женскому дню благодарность получила.

…Беседа с директором продолжалась недолго. Дробов легко убедился в том, что к секретным работам Шмедова доступа не имеет, занимается переводами статей о кибернетике и радиолокации.

— Работает Шмедова неплохо, — убеждённо говорил директор. — Пожалуй, излишне кокетлива, но в её возрасте и с её данными… — Директор сокрушённо вздохнул и провёл ладонью по лысине.

— С кем же она кокетничает? И как она вообще… — Дробов замялся, подыскивая подходящее слово. — Как она насчёт нравственности?

— В безнравственном поведении на работе упрекать её у нас нет оснований. Ну, а как она ведёт себя вне стен института, извините, не знаю… не слежу…

— А надо бы знать, — сказал запальчиво Дробов. — У вас такой участок работы… Вам надо знать своих людей до самого донышка…

— Очень рад, что у вас есть чёткое представление о моих обязанностях, молодой человек, — холодно сказал директор. Дробов смутился. А директор продолжал тем же спокойно-вежливым тоном: — На днях Шмедова уезжает в отпуск. Очевидно, мне придётся взять билет на тот же самолёт, чтобы знать, как она будет вести себя в Ташкенте…

— Шмедова уезжает в отпуск в Ташкент? Надолго?

— На десять дней. Остались неиспользованными с прошлого года.

— У неё что же, месткомовская путёвка? Известно, в каком доме отдыха она будет жить?

— Какие же путёвки на десять дней? Летит «диким» образом.

— Вам не кажется странным, что, получая восемьдесят два рубля, сотрудница вашего института имеет возможность лететь на самолёте в Ташкент, чтобы провести там всего десять дней? Откуда у неё такие деньги?

— Ах, дорогой мой, — директор устало улыбнулся. — Я давно уже понял, что на этот вопрос ответить невозможно. Вчера, например, я видел длиннющую очередь. Стояли только женщины. Оказывается, продают, изволите видеть, австрийские кофточки из какого-то там перлона или нейлона… Сорок рублей штучка. И все женщины города желают украсить себя этим самым перлоном. А сорок рублей, заметьте, — это двухнедельная получка. Да и то не у всякой…

Дробова раздражало многословие директора, его манера говорить лениво, поучительно и ускользать от ответа на конкретные вопросы.

— Меня не интересуют все женщины Ленинграда, — вызывающе сказал Дробов. — Сейчас меня интересует только одна женщина — сотрудница вашего института Ефросинья Осиповна Шмедова. Может быть, вы знаете, кто с ней наиболее близок, с кем из сотрудников она… как говорится… дружит?

— Вы меня ставите в тупик, товарищ Дробов, — в голосе директора послышалось раздражение. — В институте несколько сот человек. Не могу я, честное слово, не могу знать, кто с кем близок, кто с кем дружит. Поговорите с секретарём комсомольской организации. Он знает всю нашу молодёжь. — И директор выразительно посмотрел на часы.

…В комсомольской организации института Дробов узнал кое-что интересное. Секретарь бюро, рослый сутуловатый парень, охотно отвечал на все вопросы Дробова. Пощипывая узенькую полоску чёрных усиков и слегка картавя, он говорил так быстро, точно боялся не уложиться в жёсткий регламент.

— Сначала Шмедова была девушкой что надо, — частил он. — Вела кгужок английского языка, участвовала в самодеятельности, в теннис иггала. Пегвое место заняла на пгофсоюзных согевнованиях. У неё тогда стгуна на гакетке лопнула. Наш местком пгишел на помощь: пгемиговал её новой гакеткой…

Секретарь умолк, ожидая очередного вопроса.

— Ну и что же с ней произошло потом?

— Совегшенно отошла от общественной жизни. Кгужок бгосила, в самодеятельности — никакого участия. Полпятого — её как ветгом из института! Ганьше мы к ней в гости ходили на улицу Чайковского, и она у гебят бывала; а тепегь — ни она к гебятам, ни гебята к ней…. Комнату сменяла — на новоселье не позвала…

Часы пробили пять.

— Беседа наша прошла не без пользы, — сказал Дробов, подымаясь. Он ещё не совсем понимал, в чём польза этой беседы, но ему нравилась сама формулировка: «Беседа наша прошла не без пользы». В ней было что-то значительное.

Рабочий день в НИИ кончился. Из проходной института выходили сотрудники. Трудно было представить, что эти молодые смешливые ребята только что трудились в своих лабораториях над проблемами, от решения которых, быть может, зависел переворот в технике.

Дробов узнал Шмедову сразу. Быстрой деловой походкой она пересекла улицу, свернула на Суворовский проспект и вошла в гастрономический магазин. У прилавка и у касс уже клубился народ — обычная картина в эти часы. Затерявшись в толпе, Дробов, не торопясь, рассматривал свой «объект». Нет, фотография не обманула. Шмедова действительно была очень красива, даже красивее, чем на карточке. Но Дробов заметил, что своей красотой она в какой-то степени обязана косметике. Ярко-красные губы издали казались лакированными, ресницы, выкрашенные синей тушью, придавали глазам какой-то неестественный блеск. Иногда мужчины оборачивались ей вслед, она чувствовала их взгляды и отвечала едва уловимой улыбкой, которую Дробов подметил ещё на фотографии…

Шмедова купила пачку кофе, банку рыбных консервов и два килограмма апельсинов. Сложив всё это в большую чёрную сумку, она вышла на улицу.

Два дня наблюдения за Шмедовой не внесли никакой ясности.

— Ничего нового, — докладывал Дробов своему начальнику. — Без семи девять пришла на работу. После работы заходила в продовольственный магазин. Потом на одиннадцатом троллейбусе поехала домой. Вечером никуда не выходила. И к ней никто не приходил. Свет погасила в девять часов пятьдесят пять минут…

— Вы собирались покончить с этим делом за два дня? — ехидно напомнил Гутырь. — Значит, спекуляция?

— Пока что фактов нет.

— Её работа носит секретный характер?

— Ничего секретного. Перевод с иностранных журналов…

— Значит, выиграла десять тысяч по займу или по трамвайному билету! — сердито сказал Гутырь. — Все жулики, как возьмёшь их мозолистой рукой за нежную шкирку, немедленно выигрывают по займу! Вот увидите, как только посадим вашу птичку в клетку, она тоже начнёт чирикать про выигрыш! Когда она улетает в отпуск?

— В воскресенье.

— Одна?

— Пока не знаю.

— Поинтересуйтесь, не летит ли с ней кто-нибудь из института. Это может облегчить нашу задачу…

За два часа до вылета самолёта Дробов был уже в аэропорту. Теперь он не сомневался, что Шмедова летит не одна. Одновременно с ней уходили в отпуск ещё два сотрудника института. Один из них — профессор Росов — крупнейший ленинградский химик. Значит, версию номер один ещё нельзя отбросить. В этой версии было только одно слабое звено, которое отчётливо видел и сам Дробов. Шпионка не осмелилась бы приобрести на виду у всех квартиру, обстановку, ходить в дорогих английских туфлях, и всё это при зарплате в восемьдесят два рубля…

Вопреки ожиданиям Шмедова явилась в аэропорт одна. Впереди шёл носильщик, неся объёмистый чемодан. Поблизости от носильщика маячила коренастая фигура Кротова. Со вчерашнего дня он был придан в помощь Дробову.

— Будем регистрироваться? — спросил Шмедову носильщик.

— Пока не надо. Проводите меня, пожалуйста, в зал ожидания.

Голос у неё был низкий, мягкий и, как определил Дробов, «зазывный».

Лёгкой, спортивной походкой она направилась в зал ожидания. И опять Дробов увидел, как вслед ей поворачиваются мужчины. «Точно подсолнухи за солнцем», — подумал он.

Дробов вошёл в зал ожидания через несколько минут после Шмедовой. Он уселся в дальнем углу, поставил на пол пустой чемоданчик и раскрыл газету. «Допотопный приём — следить через дырку в газете, — подумал не без досады на себя Дробов. — Надо полагать, что сыщики им пользуются с момента появления на земле первого номера газеты».

Дробов понял, что Шмедова кого-то ждёт. Она сидела напротив входа и чуть ли не каждую минуту смотрела на часы. «С кем же всё-таки она летит? Неужели с профессором Росовым? С этим стариканом?»

Наблюдая за Шмедовой сквозь узенькую прорезь в газете, Дробов увидел, как в зал ожидания вошёл новый пассажир. Шмедова порывисто поднялась ему навстречу и обняла его, не скрывая своей радости. Человек поцеловал ей руку, что-то сказал, улыбнулся, и она засмеялась.

Занятые друг другом, они не обращали ни на кого внимания. Дробов мог спокойно рассмотреть нового пассажира. Нет, это не был сотрудник института. Спутник Шмедовой оказался сравнительно молодым человеком. Открытое лицо, приятная улыбка, из-под тёмных прямых бровей смотрят синие, чуть раскосые глаза. Ярый баскетболист, Дробов прикинул рост незнакомца: не меньше ста восьмидесяти пяти! В каждом его движении угадывались сила и ловкость. «Создан для спорта, — подумал Дробов. — А может быть, он актёр? Скорее всего, киноактёр. Для положительного героя лучшего типажа не найти».

Шмедова и её спутник вышли из зала, и Дробов не мог не признать, что они — отличная пара, что называется, созданы друг для друга. Оба молодые, красивые, сильные.

Зарегистрировав билеты, они сдали в багаж свои чемоданы и поднялись в ресторан. До вылета самолёта оставалось ещё сорок минут.

Пока они сидели в ресторане, Дробов выяснил в регистратуре имя спутника Шмедовой — Олег Владимирович Басов.

В служебном блокноте Дробова появилась первая заметка о Басове: «В 52 г. окончил техникум физкультуры. Получил направление в Новгород. В 54-м появился в Ленинграде. Стал преподавать в школах физкультуру. В 58 г. устроился администратором в гостинице “Континент” (останавливаются иностранные туристы). Имеет подержанный “Москвич”. В прошлом году женился на студентке института им. Репина (Екатерина Ракитина — 20 лет). Жена проходит практику в Русском музее. Живут в коммунальной квартире.

Одна комната. Басов не пропускает ни одного футбольного матча. Страстный коллекционер фотографий знаменитых зарубежных футболистов. В настоящее время взял за свой счёт десятидневный отпуск. Просьбу об отпуске мотивировал смертельной болезнью матери, живущей в Ташкенте».

Через несколько дней после отъезда Шмедовой в Ташкент Дробов получил ответ на свой запрос. В Ташкенте Шмедова ведёт обычную жизнь отпускницы. Ездит в пригороды, фотографирует азиатскую старину, шныряет по промтоварным магазинам, дважды была в кино, один раз в местной опере. В кино и театре была вместе с Басовым. В пригороды ездит одна. Во время её поездок в пригороды Басов дважды встречался с неким Хашидом Газиевым — заведующим районным продовольственным складом. Газиев в пятьдесят шестом году судился за мошенничество и спекуляцию.

Теперь Дробов мог подвести первые итоги своих наблюдений. Басов связан с подозрительным человеком в Ташкенте. Знакомство с Газиевым от Шмедовой, по-видимому, скрывает. Не по средствам живёт не только Шмедова, но и Басов. Шмедова — любовница Басова.

— Подлая баба! — негодовал Дробов в кабинете Гутыря. — Подумайте только, Иван Семёнович, в наше время — на содержании! Ясное дело, что она на его счёт поехала в Ташкент! Такая красавица и на содержании!

— Потому и на содержании, что красавица, — деловито пояснил Гутырь. — Однако не в том дело, товарищ Дробов. Тебя возмущает, что она поехала в отпуск на деньги любовника…

— У него же есть жена! — перебил Дробов.

— Опять не видишь за деревьями леса! Жёны и любовницы нас не интересуют… пока. Интересует нас вот что: с каких таких денег Басов содержит свою красавицу? Да ещё при этом берёт отпуск за свой счёт. Вопрос? Согласен?

— Согласен.

— Идём дальше. Зачем он повёз её в Ташкент? Никакой матери, ни здоровой, ни больной, у Басова в Ташкенте нет. Матери нет, но есть какой-то жулик Газиев. Басов встречается с ним по секрету от Шмедовой. Зачем он с ним встречается? Вопрос? Согласен?

— Согласен…

— И последнее. Знает ли Шмедова, что Басов женат?

— Разве это можно скрыть?

Гутырь снисходительно усмехнулся:

— Ты, кажется, холостой?

— Холостой…

— Потому и удивляешься. Но не в этом дело. Пока что думай вот над чем… — Гутырь помолчал, точно прислушиваясь к чему-то, потом вынул сигарету, понюхал и положил обратно в пачку. — Так вот что: пока Басов в отъезде — установи знакомство с его женой. Про Шмедову его жена не подозревает. А вот про тёмные махинации своего муженька она не может не знать. А в том, что он махинатор, — тут и сомневаться нечего…

— Наверное, устраивает за взятки номера в гостинице, — высказал предположение Дробов.

— Не смеши кошек! — отмахнулся Гутырь. — Номера за взятки! Нет, сынок, не та походка! Тут дела поважнее. А что за дела — для того мы и хлеб жуём, чтобы ответить на этот вопрос, чтобы решить эту Пифагорову задачу.

— Теорему, — поправил Дробов.

— Суть одна. В общем — действуй! Дело затянулось. Полковник уже интересовался. Понятно?

 

2. Ясновидящий в Эрмитаже

Лекторий Эрмитажа Катя посещала только в те дни, когда тема занятий совпадала с темой её дипломной работы. Сегодня Катя пошла на лекцию особенно охотно, — без Олега дома было тоскливо и одиноко.

Идя по набережной, Катя с грустью вспомнила прощальный разговор с мужем:

«Если бы ты могла поехать со мной! Но, сама знаешь, ни одной лишней копейки! Ты уж здесь без меня… поэкономнее… Я тебе оставлю восемь рублей, на днях получишь стипендию. Обойдёшься?»

«Конечно, обойдусь. Только скорее возвращайся. Я не могу без тебя…»

«И я не могу». — Он прижал её к широкой, сильной груди и легко поднял на руки…

Воспоминания взволновали её, ей уже не хотелось идти в лекторий, но потом она решила написать Олегу длинное письмо. Она напишет такое письмо, что он бросит в Ташкенте все дела и прилетит к ней!..

У вешалки толпились знакомые по лекторию, главным образом пенсионерки. Они громко обсуждали вчерашний концерт Ойстраха, вспоминали гастроли знаменитого австрийского дирижёра Караяна и, замирая от восторга, произносили имя Вана Клиберна.

— Говорят, к нам едет Яша Хейфец! — восклицала усатая старушка в потёртой шляпе из глянцевитой чёрной соломки. — Яша Хейфец! Бог! Вундеркинд!

— А на чём играет Яша Хейфец? — спросила Катя.

Старушка в глянцевитой шляпке выкатила на Катю сердитые глаза:

— Вы шутите! Не знать, на чём играет Яша Хейфец! На скрипке, на скрипке! На чём же ему ещё играть? На балалайке?!

— Сколько же лет этому мальчику?

— Вы что, издеваетесь надо мной? Мальчик! Мы с ним ровесники!

— Но вы же назвали его вундеркиндом?

— Да, назвала! И правильно назвала! Когда мне было девять лет, весь мир называл его вундеркиндом.

— У вас феноменальная память! — усмехнулась Катя и стала подниматься по лестнице.

— Лихо вы её! — сказал кто-то за спиной Кати.

Она быстро обернулась. Позади неё подымался высокий худощавый человек, с университетским ромбом на лацкане пиджака. Он улыбнулся Кате так, точно они были давно знакомы. А между тем это был, пожалуй, единственный посетитель, которого Катя никогда не видела в стенах эрмитажного лектория.

— Лихо вы её! — повторил незнакомец, идя теперь рядом с Катей. — От этих пенсионерок нигде нет спасенья! И всё они знают, и всем они недовольны, и всех они учат…

— Вы слишком суровы. Надо же и им чем-то жить. Старость!

— Какая это старость! — Он засмеялся. — Шустрые бабуси всюду поспевают, со всеми спорят! Нет, старость выглядит по-другому! Помните, в «Дневнике» Гонкуров?

— Мне не удалось его прочесть.

— Там есть одна сценка. В ресторане сидит старик. Он тяжело опирается на толстую палку, голова его трясётся, губы беззвучно шевелятся. «Что вы желаете, сударь?» — спрашивает официант. Старик поднимает на официанта тусклый безжизненный взгляд, потом снова опускает голову: «Я желал бы иметь желания…» «Это была сама старость», — закончили Гонкуры свою запись.

Катя с любопытством взглянула на собеседника.

— Может быть, нам пора познакомиться? — спросил, он улыбаясь. — Василий Дробов.

— А меня зовут Катя… Екатерина Басова.

— Я так и думал.

— Что вы так и думали?

— Что вас зовут Катя.

— Вы что же, ясновидящий?

— Что-то в этом роде, — подхватил Дробов. — Хотите, я вам покажу, как работают простые советские ясновидящие?

Они вошли в зал и сели в последний ряд. Кроме них, в зале ещё никого не было.

— Итак, — сказал Дробов, — приступаем к сеансу ясновидения. Каким видом искусства вы занимаетесь?

— Русской живописью восемнадцатого столетия.

— Прекрасно! Сейчас я мысленно перенесусь в залы Эрмитажа. Слушайте! Я вижу… я вижу… — Он закрыл глаза и медленно, глухим голосом монотонно заговорил: — Сейчас я вижу зал номер один… номер один… Я вижу… на левой стороне портрет императрицы… императрицы Анны Иоанновны… Тут же висит портрет Бирона… У портрета Бирона стоит пионер, у портрета Анны Иоанновны остановился военный… военный… он… плохо вижу звёздочки… ага, разглядел: четыре звёздочки… это капитан. Сейчас капитан подошёл к витрине… он рассматривает синюю эмалевую чарочку…

— Действительно, там есть такая чарочка! — подтвердила Катя. — Вы неплохо знаете экспозицию этого зала. Только странно, что я вас там никогда не встречала.

— А я там никогда и не бывал, — тем же глухим голосом ответил Дробов. — Я всё вижу на расстоянии… сквозь стены…

— Ах, вы видите на расстоянии! Тогда скажите, что написано на дне этой синей чарочки! — Кате всё больше и больше нравился её необычный собеседник.

— На дне этой чарочки написано, — Дробов потёр лоб, тяжело вздохнул, потом прикрыл глаза рукой, — на дне синей чарочки выгравировано, что она сделана в Великом Устюге в тысяча семьсот тридцать втором году.

— И вы хотите уверить меня, что никогда не бывали в этом зале?

— Могу поклясться на Библии!

— Хорошо, можете вы рассказать об экспозиции ну, скажем, пятого зала?

— В пятом зале… дайте сосредоточиться… Сейчас… Дайте руку… Так. — Глаза Дробова были по-прежнему закрыты. Сжимая Катину руку, он продолжал: — В зале номер пять… на правой стене портрет бородатого субъекта… в сюртуке… Он сидит за столом… в руке — циркуль… в чернильнице — гусиное перо… сейчас посмотрю, что написано под портретом… там написано… написано… Разобрал! Этот бородатый дядька — знаменитый механик-самоучка Кулибин…

— Я начинаю вас бояться! — сказала Катя, развеселившись. — Таких опасных знакомых у меня ещё не было… Сознайтесь, товарищ факир, что вы самый обыкновенный искусствовед-экскурсовод и выучили экспозицию Эрмитажа.

— Бог миловал! — сказал Дробов и умолк: в аудиторию вошёл лектор.

— Тема сегодняшней лекции, — начал он, не подымая глаз на слушателей, — тема сегодняшней лекции, ввиду болезни доктора искусствоведческих наук Бориса Марковича Полонского, изменяется. Вместо лекции о демократическом направлении в изобразительном искусстве России восемнадцатого века я прочту вам, уважаемые товарищи, лекцию о художественных ремёслах Индии семнадцатого века.

Катя слушала лекцию рассеянно. Её не интересовали художественные ремёсла Индии семнадцатого века. Она видела, что её соседа лекция тоже не интересует. Вместо того чтобы слушать профессора, он вытащил из папки какие-то фотографии, журнальные снимки и внимательно их рассматривал. Катя покосилась и увидела, что на групповых снимках изображены парни в спортивной форме, все, как один, жгучие брюнеты. На некоторых снимках Катя разглядела улыбающихся белозубых негров.

— Кто это?

— Бразильская футбольная команда, — тихо ответил Дробов. — Вся команда, включая запасных…

У Кати заблестели глаза. Она не могла оторвать взгляда от фотографий и совсем перестала слушать лекцию.

Профессор ещё не вышел из аудитории, а Катя уже взволнованно заговорила:

— Эти снимки… прошу вас… Вы и не подозреваете, как они мне нужны… Очень! Очень!

— Вот не думал! Девушка, да ещё искусствовед, и так болеет футболом!

— Не я, а мой муж! Он просто одержимый! Десять лет собирает фотографии зарубежных футболистов! Из бразильской команды у него только два фото — Диди и Пеле, и то очень плохие. Скоро день его рождения. Он будет счастлив получить такой подарок.

— Но ведь я тоже собираю коллекцию!..

— Их же можно переснять. Я уплачу…

— Обсудим это после второй лекции.

— Давайте уйдём отсюда. Меня эта тема совсем не интересует.

…Они шли по Дворцовому мосту, навстречу дул сырой мартовский ветер, и Катя, зябко поёживаясь, подняла воротник своего драпового пальтишка.

— Вы тоже живёте на Петроградской?

— На Васильевском… Значит, вы хотите иметь эти фотографии?

— Очень! Очень!

— Они мне не даром достались. Привезли знакомые морячки. Покупали на доллары. Вы знаете, сколько стоит доллар на наши деньги?

— Не имею понятия. Вы лучше скажите, сколько будет стоить переснять их. Немного денег у меня сейчас есть. А когда приедет муж… — Катя поскользнулась, Дробов поддержал её, взяв под руку. — Какой холодный ветер…

— Переснять каждого из команды на отдельные фото будет стоить недорого — рублей двадцать — тридцать… — Дробов следил за выражением Катиного лица.

— Сколько? — растерянно спросила Катя.

— Рублей двадцать — тридцать…

— Как это «двадцать — тридцать»? Ну и ну! Таких денег у меня нет!

— Выход всегда можно найти, — сказал Дробов беззаботно. — Скоро ребята опять уйдут в рейс. Если дать им пару долларов, они привезут вам не только фото всех футболистов Бразилии, но и их автографы. Ваш муж будет в восторге. Автограф Диди — это кое-что стоит, чёрт возьми! Лично я обязательно его себе добуду! Мне бы только купить доллары.

Катя резко остановилась и высвободила руку.

— А вы, оказывается, просто грязный тип! Спекулянт! — Она повернулась и пошла на другую сторону.

— Катя, постойте! Я пошутил! — Дробов догнал её и, шагая позади, сбивчиво бормотал: — Ей-богу, пошутил! Дурачился! Неужели вы не понимаете шуток?

— Если это шутки — то очень глупые шутки!

— Признаюсь! Глупые! Меа кульпа, меа максима кульпа! Моя вина, моя большая вина! Так признавали свою вину древние римляне! Они любили самокритику!

— Оставьте римлян в покое! Почему я должна верить, что вы пошутили? Я вас совсем не знаю…

— Василий Дробов, простой советский человек. По образованию юрист, по призванию лентяй, шутник, мистификатор, по профессии — педагог… Прикажете предъявить документы?

— Бросьте паясничать и скажите, сколько я должна уплатить вам, чтобы получить эти фото?

— Держите! — Он протянул ей конверт.

— Я хочу знать, сколько это будет стоить.

— Я дарю вам их…

— Для подарков мы слишком мало знакомы. Назовите цену.

— Продавать то, что мне досталось даром?! Снимки ничего мне не стоят! По-вашему, я должен заниматься спекуляцией?

— Хорош демагог! Оказывается, я вас толкаю на спекуляцию!

— Конечно! Кончится тем, что из-за вас меня посадят в тюрьму, и вы будете всю жизнь носить мне передачи. Знайте же, что я обожаю суп из пшеничных отрубей и кисель из щавеля. А пока меня не посадили в тюрягу — смиренно прошу вас принять сей скромный дар.

— А вы? Вы же тоже коллекционируете их…

— Я сегодня же всё пересниму и завтра вышлю вам по почте. Дайте мне ваш адрес…

Он проводил её до дому, договорившись о встрече в Эрмитаже через три дня.

На другое утро Дробов стоял перед дверью Катиной квартиры и читал табличку:

Е. Г. Левенталь — 1 зв.

Богатовым — 2 зв.

О. В. Басову — 3 зв.

Дверь открыла Катя. Она была в пальто, берете, на руках шерстяные перчатки. Дробов заметил, что одна из перчаток тщательно заштопана.

— Я принёс вам фото, — поспешно начал Дробов. — Решил, что так вернее… Мало ли что бывает на почте…

— Уже готово! Какой вы молодец! Заходите, заходите! Ещё минута, и вы не застали бы меня.

Комната Басовых была в конце длинного тёмного коридора.

— Не споткнитесь… у нас здесь заставлено… теснота, — предупреждала Катя, идя впереди Дробова. — Вот и наш вигвам!

— Вы не сердитесь, что я без предупреждения? Можно сказать — вломился.

— Гостю я всегда рада, тем более с такими дарами!

— Кроме бразильцев, я принёс вам фотографию знаменитого испанского футболиста — Альфредо ди Стефано. Это тот, которого когда-то похитили в Венесуэле. Говорят, похитители потребовали за него миллион долларов выкупа! Здорово?!

Дробов положил на стол конверт с фотографиями.

— В нашем распоряжении считанные минуты, — сказала Катя, взглянув на часы. — Сегодня впервые мне поручено вести экскурсию в Русском музее. Прошу. — Она придвинула к Дробову коробочку с монпансье.

Пока Катя рассматривала фотографии, Дробов вглядывался в обстановку комнаты, стараясь не пропустить ни одной подозрительной детали. В комнате стояли только самые необходимые вещи. Протёртый диван, двустворчатый платяной шкаф, стеллаж для книг, обеденный стол и небольшой письменный столик. На письменном столике в ореховой рамке — портрет красивого молодого человека с чуть прищуренным острым взглядом. Дробов узнал — Басов.

— Ваш повелитель?

— Вы что, решили продолжать роль ясновидящего? Ладно, сегодня я вам прощаю дешёвые фокусы. Мир! Дружба! Приедет Олег — я вас познакомлю. На почве футбольного психоза вы быстро найдёте общий язык. — Она снова взглянула на часы. — Надо бежать!

…В этот день в служебном блокноте Дробова появилась ещё одна запись: «Был у Басовой. Ничего подозрительного. Уходя из дома, комнату на ключ не закрывает. По дороге в музей зашла в магазин, купила две рубленых котлеты за двенадцать копеек, пачку вафель за тринадцать копеек. Шутила: “Обед из двух блюд обеспечен!” Полагаю, что о махинациях мужа она ничего не знает. Говорит о Басове с благоговением».

 

3. Тайна нижнего я

Вернувшись на работу после отпуска, Шмедов увидела в своей комнате новую сотрудницу.

— Нина Николаевна Быстрова, — сказал директор. — Займётся французской и итальянской периодикой.

Новая сотрудница понравилась Шмедовой с первого взгляда. В этой немолодой женщине было что-то уютное. Привлекательная улыбка, внимательный взгляд светлых, слегка близоруких глаз, неторопливая речь — всё это располагало к ней. Шмедову она пленила также и великолепным знанием языков — французского, испанского, итальянского… Ефросинья Осиповна обрадовалась, узнав, что новая сослуживица тоже живёт на Охте.

— Вы обязательно должны зайти ко мне. Я ведь живу одна… пока… — добавила она, делая ударение на последнем слове.

— Как понять это «пока»? — многозначительно улыбнулась Нина Николаевна.

— Я выхожу замуж.

— Милая Эфа, у вашего мужа будет множество завистников. Кто этот счастливец?

— Как-нибудь потом… Здесь не располагает обстановка…

На третий день знакомства они возвращались с работы вместе. У дома Шмедовой их застал мартовский дождь.

— Ужасная погода! А вам ещё идти и идти! — встревожилась Шмедова. — Поднимемся ко мне, я дам вам зонтик.

— Буду благодарна…

На площадке второго этажа Ефросинья Осиповна вынула из сумочки связку замысловатых ключей, поколдовала над замком и открыла дверь.

— Я вижу, к вам нелегко проникнуть! — одобрительно заметила Нина Николаевна.

— Пришлось потратиться на специальный замок с секретом. Столько жулья кругом развелось… и соседи какие-то… не внушают доверия…

— Правильно делаете, могут обчистить…

— Тем более что у меня, слава богу… Ну входите, раздевайтесь. Я угощу вас чудесным кофе по-фински. Меня научил его варить Олег. А Олега научил один знакомый профессор-финн. Прошу вас…

Пока Ефросинья Осиповна приготовляла на кухне кофе, гостья, близоруко щуря глаза, рассматривала комнату. Обставленная новым польским гарнитуром, комната сияла полированным деревом и казалась не совсем ещё обжитой. Единственная старая вещь — скрипка в потёртом футляре — висела над сервантом, чуть ли не под самым потолком. На туалете, возле палисандровой шкатулки, поблёскивали флакончики, щипчики, ножницы, пилочки… и электрическая бритва. Здесь же в овальной бронзовой рамке — фотопортрет мужчины. Нина Николаевна наклонилась, чтобы рассмотреть фотографию, и увидела в зеркале неслышно вошедшую Шмедову.

— Красив, ничего не скажешь, красив! Это, конечно, он?

— Он!

— Вы знаете, Эфочка, мне кажется, я где-то встречалась с ним. Он не работал в «Интуристе»?

— Что вы! Он же — учёный, кандидат наук. Садитесь. Через десять минут кофе настоится. Чувствуете, какой дивный запах?

— Ещё бы! Для меня запах хорошего кофе приятнее всего!

— Олег тоже обожает аромат кофе.

— Я думала, учёные к земным утехам безразличны. В какой области науки работает ваш жених?

— Мой Олег?.. — Ефросинья Осиповна настороженно оглянулась, словно боясь, что её подслушивают. — Он физик. Работает на секретном производстве. Я даже не знаю, где находится этот завод…

— Такой молодой и уже учёный! От души поздравляю вас, милая Эфочка! Когда свадьба?

Шмедова махнула рукой и промолчала.

— Простите, ради бога! Кажется, я задала бестактный вопрос?!

— Нет, почему же… но всё довольно сложно…

— Догадываюсь, — осторожно начала Нина Николаевна. — У него… семья, жена не даёт развода?

— Если бы! С женой развестись нетрудно…

— Так в чём же дело?

— Понимаете, он живёт вдвоём с матерью, больной старухой. У неё был не то инсульт, не то инфаркт, в общем, что-то в этом роде. И эта истеричная старуха вбила себе в голову, что она умрёт, если Олег женится. А он так её любит, что сам в это уверовал. Я считаю, что ничего с ней не сделается! Поплачет, поплачет и успокоится. А если и… В общем, своё она отжила, а другим жить не даёт. Ну, скажите, разве я не права?

— Конечно… — согласилась Нина Николаевна. — Не век же вам жить врозь. Как же он представляет себе дальнейшее?..

— Сейчас я вам расскажу. Только принесу кофе…

Она снова исчезла на кухне. Послышался звон посуды, аромат кофе стал сильнее, и наконец сияющая хозяйка вкатила в комнату полированный столик на колёсиках. На столике дымились две кофейные чашечки, стояли кофейник, сахарница и вазочка с миндальным печеньем.

— Прошу вас! — Ефросинья Осиповна не скрывала своего удовольствия: она впервые играла роль хозяйки собственной квартиры. И всё сейчас было, как в заграничных фильмах или романах: обставленная на западный манер квартира, столик на колёсиках, приготовленный по особому рецепту кофе…

Словно угадав мысли Шмедовой, Нина Николаевна сказала проникновенно:

— Как у вас всё мило, Эфочка. В каждой мелочи столько вкуса, всё так продумано!..

— Признаюсь, моей заслуги здесь нет. Это — Олег. У него исключительный вкус. Пожалуйста, берите печенье…

Нина Николаевна пила маленькими глотками горячий чёрный кофе и слушала Шмедову.

— Не скрою, Олег открыл мне какую-то новую грань жизни. Это и понятно. Он ведь ленинградец, сын крупного дипломата. А я что? Родилась в деревне на Псковщине. Потом жила в Пскове. Говорят — древний город! Только мне эти древности ни к чему. Камни! А я хотела жить среди интересных людей! Ну потом повезло: поступила в Ленинграде в институт. Только ведь на стипендию не разойдёшься. Жила в общежитии, ходила в штопаных-перештопаных чулках. Но всё-таки верила — придёт и ко мне удача! И уж тогда, будьте уверены, я её не выпущу! Так и случилось. Как-то после защиты диплома я была на футбольном матче. И тут он меня увидел и сразу влюбился! А ещё говорят, что любви с первого взгляда не бывает! Вот уже два года, как мы любим друг друга. Господи! Скорее бы умерла эта зловредная старуха! — неожиданно воскликнула Ефросинья Осиповна. — Олег так и говорит: «После смерти мамочки ты будешь единственной моей владычицей». Разрешите, я налью вам ещё чашечку?..

Нина Николаевна кивнула головой и без всякой связи с предыдущим разговором заметила:

— Мне почему-то кажется, что ваш Олег — очень широкая натура. Должно быть, он добрый и щедрый человек?

— Не жалуюсь, — сказала Шмедова. — Вы, конечно, догадываетесь, кто купил мне эту квартиру и обстановку? А сколько он мне дарит всяких заграничных безделушек!

— Что же тут удивительного? Ведь фактически вы его жена? Не так ли?

— Ну конечно…

— Значит, рано или поздно, он и сам будет жить в этой квартире. Вот он и обставляет её как можно лучше…

— Безусловно! Вчера, например, он мне так и сказал по телефону: «Как только мамочка умрёт, я постучусь в твои двери и перешагну навечно твой порог!» Он умеет говорить красиво! И вообще он любит всё красивое: и одежду, и обстановку, и вещи…

— Вы, миленькая, сказали, что он дарит вам красивые безделушки. Признаюсь, заграничные безделушки — моя слабость. Так хочется взглянуть!..

— Ну, ради бога! С удовольствием покажу. Но не всё… — Ефросинья Осиповна замялась. — Понимаете… некоторые побрякушки Олег держит в ящике этого столика и запирает на ключ…

— От кого? — искренне удивилась Нина Николаевна. — У вас такие замки, что никакой вор не проникнет. Кроме того, вся эта бижутерия не столько уж стоит, чтобы на неё позарился вор.

На лице Шмедовой появилась лукавая улыбка:

— Знаете, от кого он запирает эту ерунду? В жизни не догадаетесь! От меня! Честное слово!

— От вас? Ничего не понимаю! Не собирается ли ваш учёный жених сам носить бусы, клипсы и брошки?

Ефросинья Осиповна рассмеялась:

— Вам и в голову не придёт, в чём тут дело. Спрятанные в этом ящике стекляшки — бездарная дешёвка. Олег был вынужден брать их в качестве принудительного ассортимента. Подумайте, какое безобразие: для того чтобы купить элегантную вещь, приходится приобретать безвкусицу, Олег считает, что они годятся только на новогоднюю ёлку.

— Тогда зачем он запирает их на ключ?

— Олег считает, что у меня ещё недостаточно развит вкус… и что я могу нацепить на себя ёлочные бусы, и все надо мной будут смеяться. Подсаживайтесь к журнальному столику, сейчас я рассыплю перед вами сокровища магараджи!

Ефросинья Осиповна взяла с туалета палисандровую шкатулку и высыпала её содержимое на столик. Нина Николаевна увидела обычную чешскую бижутерию. Здесь были ожерелья, кольца, браслеты, брошки, клипсы — всё это сверкало, переливалось зелёными, красными, белыми, голубыми огнями!

— Действительно, сокровища магараджи! — заметила Нина Николаевна, примеряя колечко с большим сверкающим камнем. — Прелестное кольцо. Почему все мужчины считают нас дурами? — спросила вдруг Нина Николаевна. — Я бы на вашем месте обиделась.

— Я не обижаюсь. Я признаю, что у Олега вкус гораздо лучше моего.

— Всё-таки интересно взглянуть, как выглядит эта безвкусица. Ваш Олег закрыл на ключ нижний ящик и убеждён, что вы в него не доберётесь. А между тем это проще простого. Без всяких отмычек и ключей…

Быстрым движением Нина Николаевна выдернула верхний ящик стола, и перед ними открылось всё содержимое нижнего ящика.

— Всё гениальное — просто! — весело сказала Нина Николаевна. — И уж раз мы совершили преступление, не будем останавливаться на полпути. Посмотрим и эти безделушки…

Шмедова запустила руку в ящик и вытащила небольшой мешочек из красного сафьяна, похожий на кисет.

— Олег прав! — сказала она, высыпав безделушки на стол. — Они действительно третьесортные. Оправа тусклая, и игра камней не та!

Нина Николаевна с любопытством рассматривала одну вещь за другой и даже надела очки, чтобы лучше разглядеть какие-то бусы.

— Разве можно сравнить эти разнокалиберные и тусклые жемчужины хотя бы вот с этой ниткой? — Шмедова трижды обернула вокруг шеи нитку искусственного жемчуга, где все жемчужины были одна в одну и отливали одинаковым стеклянным блеском.

— Смешно сравнивать! — согласилась Нина Николаевна, рассматривая браслет из светлого металла, с тремя небольшими камешками.

— Или вот этот браслет! Похоже, что он сделан из алюминия. И камешки в нём такие мелкие, хоть под микроскоп смотри.

— Да, эти побрякушки не идут ни в какое сравнение с тем, что хранится в вашей шкатулке! — решительно сказала Нина Николаевна. — Спрячем всё обратно. Моё женское любопытство удовлетворено.

Когда Ефросинья Осиповна вставила верхний ящик на прежнее место, Нина Николаевна поднялась.

— Спасибо, Эфочка! Я получила большое удовольствие. Кстати, и дождь прошёл. Надеюсь, вы тоже навестите меня и научите варить кофе по-фински. В жизни не пила такого вкусного кофе!

— Конечно, научу! Я так рада, что вам у меня понравилось.

— Всё было очаровательно! Представляю, как вы мило проводите вечера вдвоём. Интересно, кто из вас играет на скрипке? Вы или Олег?

— Никто. На этой скрипке играл отец Олега. Я же вам говорю, Олег очень сентиментален, он хочет, чтобы память об отце всегда была перед его глазами. Запрещает мне даже прикасаться к этому пыльному футляру. А по-моему, футляр портит вид комнаты… нарушает ансамбль! Я Олегу так и сказала. Вы согласны со мной?

— Не обращайте внимания на эти маленькие причуды. В конце концов, сыно?вья любовь заслуживает уважения!

Вечером того же дня Дробов доложил Ивану Семёновичу сообщение старшего лейтенанта Быстровой.

Квартира и обстановка Шмедовой приобретены Басовым. Басов выдаёт себя за учёного-физика. Шмедова убеждена, что Басов холост и женится на ней. В нижнем ящике туалетного столика, в красном сафьяновом мешочке, хранятся золотые и платиновые изделия, Украшенные бриллиантами и другими драгоценными камнями. Имеется нитка жемчуга, состоящая из шестидесяти настоящих жемчужин. Басов убедил Шмедову в том, что эти драгоценности — скверные подделки, не имеющие никакой ценности. В комнате на стене висит в футляре недавно принесённая Басовым скрипка. Ни Басов, ни Шмедова на скрипке не играют.

 

4. Неоконченный спор

Трижды говорил Дробов с Гутырём о Кате: что с ней будет, когда арестуют Басова?

— Она ни в чём не виновата, Иван Семёнович, поймите это!

— А не виновата, так ей и бояться нечего…

— Я не о том, совсем не о том…

Гутыря раздражали эти разговоры, они казались ему неуместными, мешающими оперативному работнику выполнять свои прямые обязанности. Он сожалел, что поручил Дробову возглавлять дело Шмедовой. Лучше было бы поставить Кротова. Тот работает без философии, как положено…

Размышления Гутыря были прерваны приходом Дробова.

— Что нового? — сухо спросил Гутырь. — Докладывайте.

— Разрешите сесть, товарищ майор? — подчёркнуто вежливым голосом осведомился Дробов.

У Гутыря побелел на скуле шрам. Этот мальчишка отмечает каждый его промах. И так это ловко делает, что не подкопаешься. Вроде бы и вежливо, а на самом деле — шилом в пятку!

— Докладывайте хоть сидя, хоть лёжа, — лишь бы дело двигалось!

Дробов сел:

— От девяти до двенадцати гонялись за Басовым. Он — на своём задрипанном «Москвиче», мы с Кротовым — на мотоциклах…

— Ближе к сути, — перебил Гутырь.

— Этот тип объехал за полтора часа семь сберегательных касс в разных концах города…

— Получал по трёхпроцентному займу выигрыши, — уверенно сказал Гутырь.

Дробов не мог скрыть своего удивления:

— Откуда вы знаете?

— Чего же тут не догадаться? Таблица выигрышей опубликована два дня назад. Вчера было воскресенье — сберкассы закрыты. Вот он сегодня их и объезжал…

— Но он же мог ездить в сберкассы, чтобы открыть текущие счета, сделать вклады. Эти жулики всегда имеют по десятку сберкнижек…

— А вы поинтересуйтесь, сколько времени уходит у клиента на открытие текущего счёта. На нашей работе надо знать всё, что известно и богу и чёрту вместе взятым. Могу вам сказать: на открытие текущего счёта у вкладчика уходит не менее шести минут. А теперь считайте: открыть семь счётов — сорок две минуты. Очередь к контролёру и в кассу — ещё пять минут. Пятью семь — тридцать пять. Сорок две да тридцать пять — получается семьдесят семь минут, то есть один час семнадцать минут. Добавь к этому: семь раз выйти из машины и закрыть её на ключ, потом семь раз открыть её, сесть и тронуться с места, — самое малое уйдёт ещё семь минут. Итого один час двадцать четыре минуты. Выходит, что на чистую езду в семь концов города твоему голубчику оставалось шесть минут. Для таких скоростей нужна космическая ракета, а не старый «Москвич».

— Действительно, можно было догадаться… совсем просто, — смущённо протянул Дробов.

— Будет просто, как поработаешь раз со? сто! Сколько он предъявил облигаций?

— Семь. Общая сумма выигрыша — двести шестьдесят рублей.

— Так. Дальше.

— Дальше — он поехал в свою гостиницу, а в четырнадцать пятьдесят семь отправился на Московский вокзал. В первом вагоне экспресса Ленинград — Москва его ждал какой-то тип. Басов передал ему две коробки папирос «Северная Пальмира» и просил кланяться маме. Затем вернулся в гостиницу, пробыл там до девятнадцати часов. Потом отправился к Шмедовой. Вышел от неё в двадцать один час, поехал в гараж, оставил там машину и на автобусе — домой. Вот весь его день.

— Надо, чтобы в Москве «встретили» этого типа с экспресса. Вы дали туда знать?

— Сразу же.

— Очевидно, завтра полковник запросит прокурорскую санкцию на арест Басова. Улик более чем достаточно: шальные деньги, драгоценности у Шмедовой, махинации с иностранцами, — ясно, что валютные… Более чем достаточно, — повторил он. — А ваше мнение?

— Да… Конечно… Есть все основания для его ареста, — вяло отозвался Дробов. — Только я хочу спросить вас, Иван Семёнович, конечно не в официальном плане… что же будет с его женой? Она ведь ни о чём не подозревает. Ей и в голову не приходит, кто он такой на самом деле. Она же его любит больше жизни. Этот арест убьёт её…

— Опять двадцать пять, — поморщился Гутырь. — Вместо того чтобы энергично вести важное дело, ты неуместно переживаешь.

— Как же — неуместно? На честную молодую женщину внезапно обрушится страшная катастрофа! Как же нам об этом не думать?

— Слушай, Василий, с такими нервами на нашу работу лучше не соваться… — Гутырь встал, подошёл, прихрамывая, к окну и открыл форточку. — Наша работа каких нервов требует? Подумай об этом… Образование у тебя высшее… диплом… Может, тебе лучше куда-нибудь юрисконсультом… Это я тебе неофициально, по-отцовски…

— По-отцовски? Ну, в таком случае, я задам вам вопрос по-сыновьи: скажите, Иван Семёнович, вы помните первое своё дело, самое первое?

— Конечно, помню. В сорок седьмом вывел одну особу на чистую воду. С прядильно-ниточного… Пряжу воровала…

— Значит, помните?..

— На семь лет её осудили…

— Что же, у неё была семья, муж, дети? Впрочем, откуда вам это помнить!..

— Это почему же мне не помнить? — обиделся Гутырь. — Девочка у неё была… лет девяти… а больше — никого. Муж её бросил. Я ту девочку в детский дом устроил… хлопотал…

Дробов подошёл к Гутырю:

— Значит, вам было жаль эту девочку? Хорошо, Иван Семёнович, я вам задам ещё один вопрос. Вы даже не представляете, как мне важно услышать от вас ответ. Именно от вас, от заслуженного оперативного работника…

— Спрашивай, не тяни…

— Только, чтобы по совести, Иван Семёнович.

— Да что ты, понимаешь, топчешься на одном месте? Чисто кот у горячей каши!

— Скажите мне, Иван Семёнович, вот что: за последний год через ваши руки прошло немало дел. А ведь то, что мы называем делами, — это не протоколы, не докладные записки, не акты. Это — люди. И многим из них — честным, добрым, умным — жизнь нанесла незаслуженный удар, понимаете, абсолютно незаслуженный! Била их, что называется, рикошетом!

— Это — точно. Муж пьяница, ворюга — жене трагедия в четырёх действиях. Сын хулиган, распутник — родителям инфаркт…

— Значит, вы это понимаете? Но скажите, кого из этих несчастных жён и родителей, кого из них вы пожалели за последний год?

Гутырь стоял спиной к окну, лицо его было в тени, и Дробова это раздражало. Сейчас ему обязательно нужно было видеть лицо Гутыря.

— Кого я пожалел? — задумчиво спросил Гутырь. — Кого я пожалел? Сразу на память не приходит…

— Этого я и боялся, — словно про себя сказал Дробов. — В этом и вся беда…

— Какая беда? Давай не крути!

— Я вот о чём… Вы помните то, что произошло пятнадцать лет назад, и не помните того, что было в прошлом месяце. Как объяснить такие причуды памяти?

— Работы невпроворот, вот всего и не упомнишь…

— Если бы так! Нет, Иван Семёнович, вы ничего не забыли. Просто на каком-то этапе своей работы вы утеряли способность жалеть людей. Я говорю о людях невинных, случайно связанных с «делами».

— Слушай, Дробов, — сказал раздражённо Гутырь, — не суди, о чём не знаешь. Жалость в нашей работе не помощник. Жалостью никого не образумишь. Люди должны бояться ответственности за свои преступные действия. Страх, он оказывает положительное воздействие, помогает профилактике, воспитывает…

— Вы убеждены, что воспитывает?

— Безусловно…

— История с вами не согласна, Иван Семёнович. Несколько веков назад во многих странах действовал свирепый закон: за любое воровство, за любую карманную кражу вору публично на площади отрубали кисть правой руки.

— Подходящая статья, — усмехнулся Гутырь. — При таком законе сто раз прикинешь, ни разу не украдёшь…

— Вы так думаете? А вот современники утверждают, что самое большое количество карманных краж происходило во время наказания воров. Пока зеваки таращили глаза на палача, на казнь, воры преспокойно залезали в их карманы.

— Надо же! — искренне удивился Гутырь.

— Можете вы объяснить этот факт с вашей точки зрения: «Чем строже, тем лучше»?

Как многие пожилые люди, Гутырь считал оскорбительным признаваться перед молодёжью в своих ошибках. В вопросе Дробова он усмотрел только желание подчеркнуть его малую осведомлённость в истории.

— Меня эти байки не интересуют, — бросил он сердито и направился к своему столу. — Не понимаю, к чему весь этот разговор?

— Это очень важный для меня разговор, Иван Семёнович. И для вас важный. Важный для всех, кто работает в органах… Вы помните сцену на кладбище в «Гамлете»?

— Не досмотрел. — Гутырь нервно провёл ладонью по шраму на скуле, точно хотел убедиться, на месте ли рубец. — Я этого «Гамлета» век буду помнить. Меня как раз вызвали из театра, когда началась эта сцена на кладбище. Я тогда в уголовном розыске работал. Вызвали на ликвидацию бандитской шайки. В ту ночь я и заработал этот шрам. Умная пуля попалась: могла бы в висок… Так-то вот…

— В этой сцене могильщик роет могилу для несчастной Офелии и поёт при этом весёлую, дурацкую песню. Почему? Думаете, он жестокий, бессердечный человек? Ничего подобного! Он может прослезиться, увидев птенчика с перебитым крылом, но смерть человека оставляет его равнодушным. Потому что его профессия — хоронить людей. Изо дня в день он видит мёртвых, слышит рыданья, стоны, он привык к ним, они его не трогают. Но это — могильщик. Он не призван облегчать страдания людей. А мы? Знаете, как я рассматриваю нашу работу, Иван Семёнович? Знаете, что я считаю главное в ней?

— Говори.

— Главное в нашей работе — делать людей счастливыми. Ради этого я отказался от аспирантуры и пошёл работать оперуполномоченным. Да, да, Иван Семёнович, счастливыми! Потому что, сажая в тюрьму негодяев, мы тем самым оберегаем нормальную жизнь, достоинство, покой наших людей, заботимся об их счастье! Но работа наша такая, что мы изо дня в день сталкиваемся с жуликами, валютчиками, спекулянтами, одним словом — с подонками. И уж так получается, что некоторые из нас становятся равнодушными к чужому горю. А нам такого права не дано, по должности не дано! Нельзя, Иван Семёнович, на нашей работе не любить людей, не думать об их счастье! Наша ненависть к мерзавцам и любовь к настоящему человеку — нераздельны. Чем сильнее мы будем любить людей, тем сильнее будет наша ненависть к тем, кто мешает людям быть счастливыми. Согласны вы с этим?

— Ну, ну, давай, давай…

— А всегда ли мы думаем о том, что у этих отщепенцев есть близкие люди, которые ни в чём не виноваты? Разве мы не должны стараться облегчить их горе?

— Идеалист ты, Дробов! — раздражённо сказал Гутырь. — Наша основная задача — оберегать советское общество от нарушителей закона. За это мы и отвечаем. За всё остальное с нас не взыщется. Понятно?.. — И он провёл крохотной расчёской по нависшим усам.

 

5. Что будет с Катей?

Возвращаясь из Русского музея, Катя встретила в сквере Дробова.

— Вы кого-нибудь ждёте? — Она протянула ему руку и улыбнулась широкой счастливой улыбкой. Ей хотелось, чтобы сегодня все улыбались.

— Дышу весенним воздухом и культурно отдыхаю. А вы, наверное, в сто первый раз смотрели своё искусство восемнадцатого века?

— Не угадали. Сегодня я ничего не смотрела.

— Что же вы делали?

— Поздравьте меня. Я буду работать в Русском музее. На меня уже послан запрос. Мне об этом сам директор сейчас сказал.

— Поздравляю вас! Вас поздравляют, а Олегу Владимировичу выражаю своё мужское сочувствие.

— Это почему же?

— Потому, что мужу всегда спокойнее, когда жена сидит дома. А в музее кругом разные гении… мастера кисти, ударники палитры и бородатые фидии…

— Васенька, вас надо гнать из комсомола! — Счастливая улыбка не сходила с лица Кати. — Вы мещанин и говорите пошлости.

— Факты не теряют своей убедительности, даже если они пошлы…

— Что вы этим хотите сказать?

— Напомнить, что супружеские измены в нашем обществе встречаются несколько чаще, чем белые киты в океане…

— Тем лучше! Значит, мы с Олегом — пара белых китов.

Снова Дробов почувствовал щемящую жалость к этой обманутой, доверчивой девочке. Что будет с Катей, когда она узнает хотя бы частицу правды о муже? Хотя бы то, что у него есть любовница… Дробов взял Катю под руку и заговорил подчёркнуто шутливым тоном, пытаясь придать разговору вид бессодержательной болтовни:

— А всё-таки, гражданочка, ответьте мировой общественности на такой научный вопрос: что бы вы сделали, узнав, что белый кит тоже изменяет своей океанской подруге?

— Что я сделаю, если Олег мне изменит? Так надо понимать ваш научно-фантастический вопрос?

— Допустим…

Катя неожиданно рассмеялась:

— У моего Олега всего только одно сердце, а для измены надо обладать минимум двумя или совсем не иметь сердца! Понятна вам такая диалектика, господин циник?

— Практика — критерий истины. А практика утверждает, что есть, представьте себе, мужчины, которые изменяют жёнам…

— Мне нет дела до этих мужчин!

— Ну, не сердитесь, — сказал примирительно Дробов. — Я же шучу. Впрочем, ещё Козьма Прутков предупреждал: «Не шути с женщинами: эти шутки глупы и неприличны…»

— Правильно! — сердито буркнула Катя. — Он имел в виду вас, когда сочинял сей афоризм.

За разговором они не заметили, как вышли на набережную у Летнего сада. По Неве шёл лёд. Большие белые льдины неторопливо плыли по широкому простору реки. На льдинах сидели чайки с таким видом, точно они решили не покидать их до конца своих птичьих дней.

— Удивительное место! — сказала Катя. — Здесь всегда красиво. Красиво весной, зимой, летом, осенью… Красиво, когда лохматые тучи касаются воды. Ещё красивее, когда над Невой синее чистое небо… Волшебное место!

— Вы скоро заговорите стихами, Катенька, — сказал Дробов, любуясь восторженным, счастливым выражением её лица. Но Катя поймала этот взгляд, и брови её недовольно дрогнули.

— У вас сейчас вид самой счастливой женщины на земле, — заметил Дробов.

— Я действительно чувствую себя сегодня очень счастливой. Теперь у меня есть всё!

— Слишком много счастья — это плохо, — сказал Дробов, и Катя не поняла, говорит он серьёзно или шутит. — Когда у человека есть всё, у него нет самого главного. Это тоже диалектика.

— Чего же у меня не будет? — спросила Катя вызывающе.

— Больших желаний! Теперь у вас будут не желания, а чепуховые желаньица: достать пропуск в Дом кино, попасть на генеральную репетицию балета, раздобыть плёнку с песенкой Окуджавы и тому подобное…

— Вам что, нравится меня злить? Ничего не выйдет! У меня сегодня чересчур хорошее настроение!

— Да нет же, мне, правда, очень хочется узнать, есть ли у вас теперь по-настоящему большое желание?

— Есть! Есть! — повторила Катя с силой и умолкла. Закинув голову, она смотрела в высокое синее небо, где невидимый на солнце реактивный самолёт тянул за собой ослепительно белую ленту.

— Каково же оно? — спросил Дробов.

Катя опустила голову, взглянула на Дробова, лицо её слегка порозовело.

— Я хочу, чтобы это был… сын. Чтобы он был похож на Олега. Такой же красивый и сильный! Такой же верный и честный! Тогда я буду не только самой счастливой женой, но и самой счастливой матерью!

Дробов слушал Катю и снова думал: что же с ней будет, когда арестуют Басова? Пройдёт день, два, и Катя из счастливой женщины превратится в несчастную. Можно ли скрыть от неё правду? Нет, закон не может допускать исключений. В квартире произведут обыск, её будет допрашивать следователь, на суде — прокурор, защитник. Она неизбежно узнает об измене мужа, встретится со Шмедовой. И Катя, самая счастливая на земле Катя узнает, что её «белый кит» — мерзавец из мерзавцев! Она будет слушать показания любовницы своего мужа, и Олег будет тут же, в двух шагах от неё, на скамье подсудимых. За какие грехи должна она поплатиться верой в человека?! За свою романтическую любовь? За свою доверчивость? Как подготовить её к тому, что должно неизбежно случиться, может быть, уже завтра?

Он ещё раз взглянул на Катю. Её серые глаза сияли, она опять улыбнулась и, казалось, забыла, что рядом с ней стоит Дробов.

 

6. Испорченная «обедня»

Поезд Москва — Ташкент выбился из графика и шёл теперь, подчиняясь никому не ведомым расчётам дежурных больших и малых станций. Общая неприятность быстро сблизила пассажиров, началась, как всегда в таких случаях, беспощадная критика железнодорожных порядков. Критиковали всех — от стрелочника до министра. Министра критиковали больше.

— Министру что?! — сипел какой-то старик с волосатым носом. — Он сам на таких поездах не ездит. У него поезд люксом называется. Люксу везде зелёная улица!

— Жулья густо развелось, вот и не соблюдают расписания, — убеждённо сказала пассажирка с верхней полки. — Вы и не знаете, какие аферисты шакалят на вокзалах по буфетам!

— Глупо говоришь, женщина, — вмешался узбек в цветастом полосатом халате. — Совсем глупо! Жулик сам по себе, поезд сам по себе…

— А вот и не глупо! — застрекотала женщина. — Не понимаешь, а суёшься! Буфетчики знаешь какие взятки дают?

— Не про то говорите, уважаемая, — просипел старик, — мы насчёт расписания, а вы о буфетчиках…

— Именно про то! Думаете, кому они взятки дают? Ну кому?

— Кому-нибудь из торгового ведомства… ревизорам…

— Ревизоры — само собой. Машинистам! Машинистам и кочегарам — вот кому дают буфетчики нетрудовые взятки. Я давно уже догадалась!

— Опять глупо говоришь! — сердился узбек. — Зачем зря машинистам деньги давать? Думаешь, что говоришь?

— А вот и не зря! Машинист за взятку поезд из графика выводит! Буфетчику в угоду!..

Узкие глаза узбека буравили тётку на верхней полке.

— Зачем, объясни, зачем буфетчику сбивать поезд с графика? Прошу тебя, объясни!

— Очень даже просто! — В голосе женщины звучала непоколебимая уверенность в своей правоте. — Поезд-то без графика дольше стоит на станции! А когда поезд долго стоит, куда мужики топают? В буфет топают, лакать «столичную». Они второпях лакают, а буфетчик неторопя вместо «столичной» «московскую» наливает. Понял, Халатыч?!

И только два пассажира в купе не принимали участия в этом сумбурном разговоре. Они увлечённо играли в шашки и каждый свой ход сопровождали присказками и прибаутками.

Один из игроков — молодой парень, в линялой солдатской гимнастёрке без погон, после каждого хода поправлял узенький ремешок перекинутого через плечо планшета, повторяя при этом одну и ту же бессмысленную фразу:

— Я не прошу, чтоб было пожирней…

Его противник, немолодой уж человек, с безразлично скучающим лицом, тоже сопровождал свои ходы непонятными комментариями.

— Я не прошу, чтоб было пожирней, — повторил парень и двинул белую шашку вперёд.

— Не шей ты мне, матушка, красный сарафан, — отвечал его противник, загораживая дорогу белой шашке.

— Я не прошу, чтоб было пожирней, — настаивал на своём парень, делая новый ход.

— Не входи, родимая, попусту в изъян, — бормотал его флегматичный партнёр, двигая навстречу чёрную шашку.

Поезд громыхнул на стыках рельсов и начал тормозить. Мимо окон проплыли какие-то деревянные постройки, красная башня, заваленный углём пустырь, и наконец появился вокзал с неизменной надписью «Буфет».

— Надо бы размяться, — сказал парень, поправляя планшет. — Сколько будем стоять? — спросил он у проходящей по вагону проводницы.

— Не знаю! — огрызнулась проводница. — Может, минуту, может, час! Сами понимать должны, — из графика выбились!

— В таком разе у меня ёкнула идея, — оживился парень. — Тяпнем по сто граммов с килечкой! Как вы на это смотрите, уважаемый товарищ? Дерябнуть по сто граммов белого хлебного вина?

— Можно! — пробасил партнёр и потянулся за кепкой.

— Примечай, Халатыч, — сказала довольная пассажирка. — Все в буфет валят! Поезду три минуты полагается здесь стоять, а он час простоит. Кому прибыль? Буфетчику! Ещё кому? Машинисту! Кому убыток? Пассажиру! Трудящемуся!

Она сползла с верхней полки, накинула на голову пуховый серый платок и пошла вслед за всеми к выходу.

Небольшой станционный буфет быстро заполнили пассажиры. В буфете продавались водка, пиво, папиросы, ириски и бутерброды с докторской колбасой.

— Два по сто, папаша! — выкрикивал парень с планшетом. — Я не прошу, чтоб было пожирней! Два по сто и завязано… до следующей станции!

— И пару ирисок… — бубнил в спину парню его флегматичный партнёр. — Я люблю, чтоб закусь…

Минуя очередь, к стойке протиснулся милиционер и протянул буфетчику полтинник.

— Пачку сигарет! — бросил он повелительно.

Пассажиры зашумели:

— Почему без очереди?

— Сам милиция, а сам нарушает…

— Ему некогда, ему за порядком надо смотреть! — сказала ехидно пассажирка в платке и вдруг заголосила: — Вор! Срезал! Держи ворюгу! Хватай пацана!

— Где ворюга? Чего срезал? — Пассажиры испуганно хватались за свои карманы.

— Да вон же, вон! Бежит с сумкой! Лови!

К выходу на перрон нёсся подросток, прижимая к груди планшет.

Забыв о сигаретах, милиционер кинулся за вором. Мальчишка успел уже выскочить на перрон, но милиционер настиг его и схватил за шиворот.

— Вот у этого срезал! Он, тюха, дорвамшись до водки, не чует ничего! Скажи мне спасибо! — Женщина в пуховом платке тыкала пальцем в парня, а тот, растерянный, испуганно запихивал в карман ремешок, на котором только что держался планшет.

Милиционер втащил мальчишку с перрона в буфет, подвёл к стойке и крикнул:

— Граждане! Потерпевшего прошу обнаружиться! На предмет получения собственности!

Парень в гимнастёрке поспешно шагнул к милиционеру:

— Большое спасибо, товарищ старшина. Разрешите узнать вашу фамилию. У меня звякнула мыслишка напечатать вам громогласную благодарность в газете! — И он протянул руку за планшетом.

— Федорчук нам фамилие, — сказал строго старшина. — Федорчук, Максим Ионыч…

— Запомню! — Парень всё ещё стоял с протянутой рукой. — Разрешите мой планшетик. А этому пацану дайте раза и пусть катится колбасой.

— Всё будет как положено, — сказал милиционер. — Вы получите свой планшет, а этот шкет получит свой срок в колонию. Попрошу потерпевшего пройти со мной в пикет.

— Позвольте, товарищ старшина, — вмешался флегматичный партнёр потерпевшего. — Он же — пассажир! Вдруг поезд тронется, а он — в пикете.

— А вы кто такой будете? — повысил голос старшина.

— А я свидетель. Подтверждаю: точно, планшет принадлежит этому товарищу.

— Свидетель? — старшина грозно уставился на флегматичного пассажира. — А паспорт у вас при себе?

— А как же!

— Предъявите.

Пассажир достал паспорт и протянул милиционеру.

— Ваш паспорт, потерпевший! — обратился старшина к парню.

Парень нервно сунул руку в карман гимнастёрки и вынул свой паспорт. Милиционер развернул его, бросил взгляд на фотокарточку и сунул оба паспорта к себе в карман.

— Потерпевшего и свидетеля попрошу пройти в пикет.

— За что людей мытаришь?! — набросилась на милиционера пассажирка в пуховом платке. — Может, сейчас поезд уйдёт!

— Происшествию полагается протокол, — сказал железным голосом старшина. — Чтобы всё по закону…

— Товарищ старшина, — заныл парень, — не могу я отставать от поезда… У меня маманя помирает… Ждёт меня… Вы же советский человек… должны понять… У вас тоже, наверно, есть мамаша. Они тоже помирать будут.

— У человека мать умирает, надо иметь сочувствие… — гудел флегматичный пассажир.

— Это к делу не касаемо, — сказал милиционер. — Я за вас неприятности иметь не желаю. Следуйте за мной… — Старшина подтолкнул вперёд бледного, перепуганного воришку. — Айда без разговорчиков!

— Товарищ Федорчук, мне этот планшет не нужен, — заявил парень, не трогаясь с места. — В нём и нет ничего. Таскаю по армейской привычке. Мне планшета не жалко. — Парень изобразил на своём румяном лице скорбь. — Мне этого пацана жалко. Из-за пустого планшета у него теперь вся жизнь кувырком пойдёт. Это же наш советский пацан, а не какой-нибудь… У него, может, отец на фронте убит…

— Какой жалостливый! — взвизгнула пассажирка в пуховом платке. — Из-за таких вот жалостливых воры и разводятся!

Гнусавый голос из репродуктора объявил, что поезд Москва — Ташкент отправляется через две минуты.

— Паспорт-то отдайте! — взмолился парень. — Поимейте чуткость…

— Чуткость будет оказана, — сказал уже не таким железным голосом милиционер. — Через двадцать три минуты прибудет курьерский, на него посадим и вас, и свидетеля. На станции Актюбинск догоните свой состав. А сейчас — прошу за мной.

Он вышел на перрон, и в тот же момент лязгнули буфера вагонов. Пассажиры бросились к поезду.

Происшествий на этой станции почти не бывало, и случай с украденным планшетом внёс некоторое разнообразие в скучное дежурство лейтенанта милиции.

— Докладывайте, товарищ старшина, в чём суть происшествия и тому подобное, — приказал дежурный.

— Суть происшествия, товарищ лейтенант, состояла в срезании в помещении буфета. Срезание было совершено этим неизвестным шкетом. — Старшина подтолкнул мальчишку к барьеру, за которым сидел лейтенант.

Лейтенант метнул на мальчишку свирепый взгляд и приказал:

— Сядь в угол и замри!

Мальчишка, шмыгая носом, размазывая слёзы по грязному лицу, послушно сел в угол.

— Докладывайте далее, товарищ старшина.

— Срезан, товарищ лейтенант, нижеприлагаемый планшет. — Милиционер положил на стол дежурного планшет. — Пострадавший и свидетель в количестве одного человека находятся в наличии. Паспорта прилагаются. — И милиционер положил на планшет два паспорта.

— Ясно! Приступим к протоколу. — Лейтенант вытащил из ящика лист пожелтевшей бумаги и окунул ручку в чернильницу-непроливайку.

— Это не мой планшет! — сказал вдруг парень.

— Что-о-о? — у старшины округлились глаза.

— Не мой, говорю, планшет. Теперь ясно вижу. Я свой в вагоне оставил. Поначалу забыл, а теперь вспомнил. Точно! Мой в вагоне. Мне чужого не надо, своего хватает!

Лейтенант застыл с поднятым пером. Большая клякса капнула на лист бумаги. Клякса окончательно испортила настроение лейтенанту.

— Это как же понимать? Товарищ старшина, я вас спрашиваю, как это понимать? Необоснованное задержание?

Старшина растерянно заморгал белёсыми ресницами и начал медленно багроветь.

— У кого срезал? Говори! У этого? — заорал он на мальчишку.

— Я не срезал… я на полу нашёл… — заныл воришка. — Я нашёл… а меня схватили… А у меня, может, отца на фронте убили…

— Явное недоразумение, товарищ лейтенант, — сказал флегматичный пассажир. — Прикажите посадить нас на курьерский. Он вот-вот прибудет.

— У меня мамаша в Ташкенте помирает, — тянул парень. — Одинокая старушка…

— Темнят они, товарищ лейтенант! — закричал старшина. — Смотрите! У него ремень от планшета болтается!

Из кармана парня торчал конец обрезанного ремешка.

— Вещественное доказательство попрошу положить на стол, — распорядился дежурный.

Парень нехотя выполнил приказание лейтенанта. Дежурный приложил срез ремня к планшету и крякнул от удовольствия:

— Полное совпадение! Ты что же петляешь? Дураков ищешь?!

— Запамятовал, товарищ начальник, — сказал растерянно парень. — Теперь вижу, вроде мой.

— Попрошу гражданина свидетеля принять участие в осмотре содержимого планшета. Товарищ старшина, вскройте планшет и выложите содержимое на стол.

— Есть! — Старшина расстегнул планшет и заглянул в первое отделение: — Пусто, товарищ лейтенант.

— Я же говорил, ничего там нет. — В голосе парня звучала тоска.

— Так и запишем. Продолжайте, товарищ старшина.

Милиционер сунул руку во второе отделение планшета и вынул оттуда плоский, завёрнутый в газету и перевязанный шпагатом пакет.

— Приказываю развернуть в присутствии свидетеля.

Осторожно, точно боясь прикоснуться к бумаге, старшина развернул пакет. В нём оказались две коробки папирос «Северная Пальмира». Обе коробки были перетянуты аптечной резинкой.

— Кроме папирос, ничего и нет, — сказал парень. — Везу в подарок доктору, что маманю лечит.

— Чего ж вы их распечатали? — спросил лейтенант.

Старшина, сняв резинку, раскрыл одну из коробок.

— А тут никаких папирос нет, товарищ лейтенант, — сказал он. — Тут вроде каких-то билетов лотерейных. Не разберу только, что на них написано. И портрет на них незнакомой личности…

— Дай сюда…

Лейтенант поднёс коробку к глазам.

— Доллары! Это же — доллары! — закричал он срывающимся голосом и схватил телефонную трубку: — Соедините с третьим! Третий? Это я — седьмой! Ясно — Чупров, кто же другой? Пришли двух сопровождающих! И незамедлительно! Что? А я тебе говорю — двух! Вот именно — чепе!

Положив трубку, дежурный окинул помещение таким взглядом, точно впервые увидел его. Что-то произошло, но он не сразу понял, что именно.

— Слушай, Федорчук, — сказал он наконец. — А где шкет?

Действительно, мальчишка исчез, словно его здесь не бывало.

— Ты что же, раззява! Ты куда смотрел при исполнении служебных обязанностей?

— Я на доллары смотрел, товарищ лейтенант, я же их отроду не видел… засмотрелся значит… а он — того…

— Ладно, чёрт с ним! — Лейтенант тоже смотрел сейчас только на доллары. — Поймаем в другой раз. Упустили пескаря, схватили акулу! Этот не уйдёт?

— Точно! — подтвердил милиционер.

— Отведи мистера в соседнюю комнату и сторожи! А я пока потолкую по душам с гражданином «свидетелем». Дело ясное: одного поля ягоды! Из таких ягод компот надо делать!

Милиционер увёл парня. Дежурный и свидетель остались одни. Лейтенант, прищурив глаза, долго смотрел в переносицу флегматичного свидетеля. Тот сидел, низко опустив голову.

— Значит, как? — заговорил лейтенант. — Будем и дальше темнить? Будем вилять, петлять, крутить и запираться? Или будем признаваться? Может по-честному скажете: что у вас зашито в подкладке — доллары или фунты? Молчите? Вам же хуже…

Свидетель поднял голову и тяжело вздохнул.

— Эх, лейтенант, лейтенант! — сказал он с досадой, и голос его звучал теперь чётко и энергично. — Испортил мне обедню этот парнишка! Из-за такого сморчка оборвалась нить!..

— Что вы опять плетёте? Какая обедня? Хватит дурочку строить.

Свидетель ещё раз вздохнул и вынул из кармана небольшую красную книжечку. Не выпуская из рук, он показал удостоверение дежурному. Тот вскочил и щёлкнул каблуками.

— Товарищ капитан… это значит…

— Это значит, что валютчик взят прежде времени и, если он не «расколется», мы не узнаем, кому этот «чемодан» вёз валюту. А теперь скажите, где у вас Управление государственной безопасности?

 

7. Крушение

В это ясное апрельское утро Басов был настроен как никогда радостно и беззаботно. Он и сам не понимал почему. Скорее всего, это было безотчётное ощущение молодого, здорового, удачливого человека. Да, он удачник! «А, собственно говоря, что такое удача?» — спрашивал себя Басов. Уметь полностью использовать свои природные данные? Это не так уж трудно. Труднее использовать стопроцентно недостатки других: доверчивость, доброту, скромность, глупость, невежество, легкомыслие! Басов умел это делать, как никто другой. И вот проценты на капитал: милая, любящая жена, готовая ради него на что угодно, любовница, на которую заглядываются мужчины. Правда, она глупа и провинциальна, но зато какая красотка!

Сегодня Басов выехал из дома несколько раньше обычного: надо было завернуть в мастерскую известного художника, посмотреть для холла гостиницы новые акварели, пейзажи зимнего Ленинграда. Мастерская художника находилась далеко, на Выборгской стороне.

Сидя за рулём «Москвича», Олег Владимирович подводил некоторые итоги своей тридцатичетырёхлетней жизни. Да, он мог быть сегодня в хорошем настроении. Жена, любовница, машина, положение на работе… недурные «камешки», «золотые кругляши», доллары… «В Америке про меня сказали бы, что я стою… Сколько же я стою?»

Басов не представлял точно и сам, во что можно оценить драгоценности, которые он прячет у Эфы, но твёрдо помнил, что в футляре от скрипки искусно спрятано на восемь тысяч облигаций трёхпроцентного займа. Долларам он тоже счёт знал. Ситников повёз Гуциеву в Ташкент две тысячи долларов, в Тбилиси отправлено четыре тысячи. Эти операции кое-что дадут ему… Надо только продумать, как лучше пустить в оборот советские денежки. Чтобы рублики снова превратились в доллары, а доллары превратились бы снова в рублики. Но с приплодом! С большим приплодом!

Красный огонь светофора преградил дорогу «Москвичу». Улицу пересекала длинная автоколонна воинских тягачей. «Не меньше чем на пять-шесть минут», — определил Олег Владимирович. Он рассеянно скользнул взглядом по бойкому перекрёстку. «Пирожковая», — прочёл Басов на вывеске углового дома, украшенного затейливой лепкой. Что-то знакомое почудилось ему вдруг и в лепном узоре, и в кариатидах, поддерживающих многочисленные балконы серого дома. Словно всё это он уже где-то видел: и балконы, и арку с двумя толстыми колоннами, и широкий навес над новой вывеской «Пирожковая». «Когда и где я это видел?» — ворошил Басов свою память.

Из пирожковой вышла закутанная в шаль старуха. Пройдя несколько шагов, она поскользнулась и неловко упала в снег. Подбежала дворничиха и легко подняла её. И когда Басов увидел лежавшую на снегу старуху, он всё вспомнил: и это здание, которое тогда было покрыто сверкающим на морозе инеем, и кариатиды, окутанные снегом, и вход в пирожковую, над которой в ту зиму висела самодельная, написанная от руки на картоне вывеска — «Булочная».

Сколько раз видел он тогда людей, падающих от голода в снежные сугробы вот здесь, на этом перекрёстке. В этой пирожковой он прожил с ноября сорок первого до июня сорок второго года. Жили в маленькой конторке — отец и он, четырнадцатилетний подросток. Отец заведовал булочной. Рано утром, до открытия, отец нарезал десять стограммовых кусков хлеба. Олег укладывал их в противогазовую сумку и отправлялся на толкучку. Прощаясь, отец говорил ему всегда одно и то же:

— Смотри, чтоб тебя не обманули! Знаешь, какой сейчас народ! Ступай с богом!

И Олег шёл. Шёл на толкучку, где распухшие от голода и замёрзшие люди умоляли дать им кусочек слипшейся мякины. В их грязных самодельных рукавицах были зажаты кольца, часы, серьги, ожерелья, медальоны. Тяжело шаркая валенками, едва волоча от слабости ноги, они бродили по толкучке, безнадёжно бормоча:

«Меняю на хлеб… Меняю часы на шпроты… Золотой браслет — на кило хлеба. Кольцо — на двести граммов… Меняю на кило овса золотой хронометр… Меняю… Меняю…»

С толкучки Олег возвращался румяный и весёлый. Запершись с отцом в конторке, он вытаскивал из потайных карманов полушубка очередную добычу. При тусклом свете коптилки отец неторопливо зашивал драгоценности в грязный потёртый ватник. Как-то он сказал Олегу:

«Довелось мне с твоей покойной матерью видеть в музее наряд царя Алексея Михайловича. Каких только драгоценных каменьев там не было! Но сдаётся, что ватник мой стоит сегодня дороже того царского кафтана!»

Ватник был на отце и в тот час, когда в июне сорок второго года в конторку булочной вошли двое военных. Они предъявили ордер, сделали обыск и увели отца. Дальнейшей его судьбой Олег не интересовался…

Красный глаз светофора сменился жёлтым. Олег Владимирович нажал на акселератор. Сверкнул зелёный глаз, и машины рванулись вперёд. Но воспоминания двадцатилетней давности были навязчивы, неотступны. Олег Владимирович вспомнил, как однажды, проснувшись на рассвете, увидел, что отец обыскивает карманы его полушубка, ощупывает ватные штаны, шапку-ушанку. «Догадался, что не всё отдаю», — подумал Олег, и ему стало смешно, что он так ловко провёл отца: утаённые драгоценности он прятал в бачке бездействующей уборной. А когда чекисты увели отца, Олег вытащил из бачка свою добычу, зашил её в штаны и отправился на эвакопункт. Через день его эвакуировали в Кировскую область…

У художника Басов пробыл не более четверти часа. Акварели ему понравились, он договорился о порядке оформления заказа и отправился в гостиницу.

Подъехав к «Континенту», Олег Владимирович легко взбежал по лестнице, успев бросить взгляд на уныло топтавшихся у своих чемоданов бездомных приезжих. Ему доставлял удовольствие растерянный вид людей, оказавшихся без крова в большом незнакомом городе. Он выслушивал их, смотря куда-то поверх головы просителя, и отвечал тихим спокойным голосом, что мест нет. С нетерпением ждал он момента, когда какой-нибудь приезжий, отчаявшись получить место в гостинице, неуклюже совал ему пятёрку. В такие минуты гневу Олега Владимировича мог позавидовать сам Зевс Громовержец! Своды «Континента» дрожали от его негодующих обличительных слов. Немедленно составлялся акт о преступной попытке виновного дать взятку и сообщалось об этом в районную прокуратуру. Неудивительно, что в ОБХСС и в Тресте гостиниц имя Олега Владимировича Басова сияло в ореоле честности и неподкупности.

Как всегда, свой рабочий день Олег Владимирович начал с просмотра «Известий». В этой газете он читал прежде всего последнюю полосу. Там частенько печатались материалы о разных разоблачённых махинаторах, жуликах и авантюристах. На этот раз статья особенно заинтересовала Олега Владимировича. Рассказывалось о каком-то старом уральском цыгане, сумевшем вместе с другими валютчиками наладить чеканку фальшивых царских десяток. Дойдя до этого места, Басов не мог сдержать завистливого восхищения: «Вот это размах! Фальшивые десятки! Молодец цыган!» Но восторг его мгновенно угас, когда он прочёл, что цыган приговорён к расстрелу.

— Н-да, — протянул он задумчиво, — н-да… Это, конечно, наглость — чеканить в наши дни фальшивые золотые… Цыгану лучше воровать лошадей, а не заниматься валютными операциями.

В кабинет без стука вошла дежурная по коридору:

— Вам телеграмма, Олег Владимирович.

— Давайте. Не глядя знаю: очередная просьба забронировать номер. — Не распечатывая, он бросил телеграмму на стол и позвонил в бюро обслуживания: — Как дела? Есть новенькие? Австрийцы и финны? Сейчас зайду к вам…

Басов поправил перед зеркалом галстук, одёрнул пиджак и неторопливо спустился в бюро обслуживания.

Миловидная брюнетка с высокой причёской встретила его улыбкой:

— Здравствуйте, Олег Владимирович.

— Женечке — привет, любовь и конфетка! — Он протянул дежурной «Белочку». — Специально для вас ношу, сеньора, в надежде, что когда-нибудь вы полюбите меня так же страстно, как «Белочку».

— Вы всё шутите, Олег Владимирович…

— С любовью не шутят, дорогая Женечка. Не теряю надежды убедить вас в этом. И тем не менее я хотел бы обозреть господ капиталистов.

Он взял стопку паспортов и начал просматривать их. Перебирая паспорта, Олег Владимирович не переставал балагурить. К нему снова вернулось отличное настроение. На одном из паспортов он несколько задержался:

— Баурс? Он, кажется, уже не в первый раз?

— Четвёртый. Его поместили в двести двенадцатый. Вообще с иностранцами у меня сегодня прошло всё гладко и хорошо.

— Прелестно! Шарман! Уэлл! Олл райт! Зер гут! О’кей! Командуйте дальше, а я обойду этажи…

Во втором этаже он задержался у дежурной:

— Как у вас дела?

— Всё тихо, Олег Владимирович.

— Тихо? А почему мне звонил иностранец из двести двенадцатого? Жалуется, что в номере очень жарко.

— Он, очевидно, не умеет пользоваться регулятором…

— И я так думаю. Сейчас зайду к нему, покажу, как регулировать. С иностранцами надо быть вежливыми, чтобы никаких жалоб… Других происшествий не было?

Басов подошёл к двести двенадцатому номеру, постучал и, не дожидаясь ответа, вошёл. Он остановился на пороге открытой двери и громко, чтобы слышала дежурная, спросил:

— Вы чем-то недовольны, господин Баурс? — Закрыв дверь, он вошёл в номер.

Иностранец встретил его любезной ухмылкой, молча вытащил из кармана коробку «Казбека» и положил на стол.

Так же молча Басов в свою очередь вынул из кармана коробку «Северной Пальмиры» и положил её рядом с «Казбеком».

— Курите, — предложил Баурс, придвигая «Казбек» к Басову.

— Спасибо, не курю, — отвечал Басов, пряча коробку в карман брюк. — Рекомендую вам попробовать «Северную Пальмиру».

— Обязательно попробую, — усмехнулся Баурс и сунул коробку «Северной Пальмиры» в боковой карман пиджака.

Не прощаясь, Басов широко распахнул дверь в коридор и, стоя на пороге, громко сказал:

— Надеюсь, господин Баурс, теперь вы будете довольны. Желаю вам хорошо провести время в нашем городе.

Он вышел из номера, поглаживая в кармане глянцевитую коробку «Казбека». «Удивительно, как легко и просто делаются деньги, — думал он, подымаясь неторопливо по лестнице. — Я дал Баурсу папиросную коробку, набитую советскими сторублёвками. Он передал мне коробку, набитую долларами. Вся операция заняла меньше минуты. Баурс продаст у себя рубли за доллары, и у него станет долларов в два раза больше, чем он дал мне. А я продам доллары, и у меня станет советских денег в три раза больше, чем я дал Баурсу. Как легко и просто! И подумать только, что есть страны, где такие сделки можно совершать без всякого риска! В любой капиталистической стране я был бы миллионером! В мае поеду, своими глазами взгляну, что к чему. Списки на заграничные поездки утверждены… А уж потом…» — Он воровато оглянулся и вошёл в свой кабинет.

Зазвонил телефон. Союз писателей просил забронировать на майские дни десять номеров, — в Ленинград приедут индийские и польские литераторы. Лениво цедя ответ, Басов машинально распечатал утреннюю телеграмму, пробежал глазами текст и вдруг почувствовал пустоту в груди.

— Завтра, позвоните завтра! — Он бросил трубку, подбежал к двери, повернул ключ и снова схватил телеграмму: «Чемодан не прибыл подтверди отправку мама больнице».

Телеграмма была из Ташкента, где действовал Гуциев под кличкой «Мама».

Откинувшись в кресле, Басов тяжело дышал, ему не хватало воздуха, но он никак не мог сделать глубокого вдоха. Не выпуская телеграмму из рук, закрыл глаза.

«Спокойно, спокойно, — говорил он себе. — Телеграмма отправлена шесть часов назад. Ситников должен был приехать вчера вечером… Если он и “расколется”, то не сразу, не с первого допроса. Какое-то время у меня есть. Но действовать надо немедленно! Пусть расстреливают цыган! А я знаю, что мне делать!»

Басов рванул телефонную трубку:

— Соедините меня с двести двенадцатым.

Телефон Баурса молчал.

— Скотина! Уже занялся махинациями! — Басов швырнул трубку, но тут же снова поднял её.

— Соедините с директором. Василий Константинович? Доброе утро, — говорил Басов, прерывисто дыша в трубку. — Василий Константинович, что-то я плохо себя чувствую. Голова кружится и сердце жмёт. Прошу вас — дайте мне пару деньков в счёт переработки. Что? Нет, нет, не беспокойтесь. У меня это бывает. Через два дня я буду здоров, как всегда. Большое спасибо! Сегодня же уеду к приятелю за город. В понедельник явлюсь как стёклышко.

Он шагал по лестнице через две ступеньки, вытаскивая на ходу ключи.

Квартира Шмедовой, как обычно, сверкала холодной полированной чистотой. Басов рывком открыл нижний ящик туалетного столика, швырнул красный сафьяновый мешочек в портфель, туда же сунул, вырвав из рамки, свою фотографию.

Проделав это, Басов оглядел внимательно комнату, сел за стол и написал записку:

«Эфа! Божественная! Жаль, что не застал тебя! Неожиданно вызвали в министерство. Проваландаюсь там дня три. Не скучай. Из Москвы позвоню. Фотографию взял, чтобы увеличить.
О.».

Твой, только твой О.

P. S. Ты права: скрипка выглядит дико в нашем вигваме. Забрал её, пусть висит на старом месте.

Басов положил записку на палисандровую шкатулку, сорвал со стены футляр и вышел.

 

8. Поединок

Подойдя к гостинице, Дробов с тревогой убедился, что Кротова на месте нет. Не было у подъезда и басовского «Москвича». В условленном месте Дробов обнаружил записку:

«Объект прибыл на работу в 8 ч. 42 м., садится сейчас в машину (9 ч. 47 м.). Следую за ним. Дальнейшие сообщения Гтрю. К.».

Когда Дробов вошёл в отделение, Гутырь разговаривал с кем-то по телефону, повторяя всё время одно и то же слово: «Понятно». Это было его любимое слово. Он умел придавать ему множество оттенков. В его устах — в зависимости от обстоятельств — оно звучало как одобрение и как возмущение, как поощрение и как протест, как вопрос и как утверждение.

— Понятно! — сказал снова Гутырь. — У вас всё? Дробов здесь. Действуйте по обстановке. Дробов присоединится к вам, понятно?

Он положил трубку и кивнул Дробову.

— Значит так, — начал он, потирая шрам на скуле. — Значит так: это звонил Кротов. Басов неожиданно сорвался с работы. Отправился к Шмедовой на Охту, пробыл там десять минут и вышел от неё с футляром, в котором носят скрипку. От Шмедовой поехал домой. Дома пробыл шесть минут, после чего поехал к бензоколонке, заправился и наполнил горючим две канистры. Сейчас он в своём гараже, ставит запасное колесо и смазывает мотор. Понятно? Ваша версия, товарищ Дробов?

Вместо ответа Дробов поспешно снял телефонную трубку.

— Разрешите позвонить? — спросил он, набирая номер. — Гостиница? Товарищ директор? Говорит школьный друг Олега Владимировича. Я, знаете, приехал сегодня из Магадана, очень хотел повидать его, а по его телефону никто не отвечает. Вы не подскажете, когда он будет на месте? Что? Заболел? Вот неудача. Выйдет в понедельник? Спасибо, домашний его телефон у меня есть. Извините за беспокойство!

Дробов стоял, держа в руках трубку, и короткие телефонные гудки походили на заунывный стон.

— Выйдет на работу в понедельник? — спросил Гутырь. — Значит, куда-то смывается на три дня…

— Похоже. Теперь попытаюсь ответить на ваш вопрос, Иван Семёнович, — сказал он. — Отвечу коротко, потому что, на мой взгляд, события начинают развиваться стремительно и медлить нам нельзя. Версия моя такова. Басов явился на работу и здесь узнал нечто такое, что заставило его немедленно действовать. Посмотрите, сколько он успел за час! Можно позавидовать его бешеной энергии. Это, впрочем, и понятно: дело дошло до петли, промедление смерти подобно в прямом смысле этого слова. И, прежде всего, он бросился не домой, а на Охту к Шмедовой. Значит, главные улики, говорящие о его преступной деятельности находятся на квартире этой вертихвостки, а не у него дома. — Дробов сделал вид, что не замечает иронической усмешки Гутыря, и продолжал: — Из донесения старшего лейтенанта Быстровой известно, какие цацки прячет он у своей охтенской дурочки. Ясно, что это только какая-то часть драгоценностей. Я просто убеждён, что в этой квартире ещё сегодня утром была валюта, теперь-то она, конечно, запрятана в «москвиче» «скромного администратора» советской гостиницы. Что же вдруг испугало Басова? Безусловно телеграмма, содержание которой вам известно. Забрав все драгоценности у Шмедовой, чтобы спрятать их в более надёжное место, он…

— Он спешит домой, чтобы посоветоваться с законной супругой, — перебил Дробова Гутырь.

— Иван Семёнович!

— Что «Иван Семёнович»? Думаешь, жена не знает об его отъезде? По секрету от жены на три дня не уедешь.

— Конечно, знает! Только — что? знает? Сейчас услышите, что он ей наплёл…

Дробов набрал номер Катиного телефона и с первых же слов почувствовал, что Катя расстроена.

— Что случилось? Я вижу в ваших глазах скорбь Ниобеи! Ничего удивительного! Вы забыли, что я — ясновидящий? Что? Ах вот в чём дело! Куда же он уехал? На три дня в Выборг? Встречать интуристов? — Дробов бросил на Гутыря торжествующий взгляд. — Какое совпадение, Катя! Я тоже сегодня еду на пару дней в те края. Может быть, и встречу… Что? Сами виноваты, — до сих пор не познакомили нас. Да, разумеется, как приеду — сразу позвоню.

Он повесил трубку и вздохнул:

— Знали бы вы, как трудно мне с ней «работать»… Хитрить… Прикидываться…

Гутырь недовольно покосился на Дробова и сердито сказал:

— Переживать будешь на досуге, понятно? А сейчас продолжай свою версию.

— Слушаюсь. Басов, по-моему, решил спрятать драгоценности в более надёжном месте… По всем признакам — за городом. Может быть, закопать, а может быть, оставить у неизвестного нам сообщника. Думаю, что сообщник живёт за городом, и достаточно далеко: Басов запасся горючим и приводит в порядок машину. О том, что путь Басову предстоит не малый, говорит ещё одно обстоятельство: на работу он обещал явиться только в понедельник. Это значит, что за день обернуться он не может. Сейчас его нельзя выпускать из-под наблюдения ни на минуту.

Гутырь одобрительно кивнул:

— Есть вопрос: понятно тебе, что означает телеграмма?

— Конечно. «Чемодан» — тот самый парень, которому Басов передал на вокзале папиросы. Сообщение о том, что он арестован, заставило Басова дрожать за свою персону. Он боится, что «чемодан» «расколется». «Мама больнице» — значит, Гуциев арестован.

— А футляр?

— Какой футляр?

— Который он вынес от Шмедовой. Со скрипкой…

Эту деталь Дробов упустил из виду.

— Думаю, что в футляре он прячет тоже какие-нибудь ценности.

— По-твоему, Шмедова знает о его преступных действиях? Значит, он ничего от неё не скрывает?

— Уверен, что скрывает. Лишние свидетели ему ни к чему!

— Что намерен сейчас делать?

— Мне нужны два сильных мотоцикла и две канистры с горючим. Вдвоём с Кротовым мы его не выпустим.

— Оружие у вас в порядке?

— В порядке. Но почему вы меня об этом спрашиваете? Вдвоём с Кротовым мы и без оружия….

— Не хвались идучи на рать, сосунок ты ещё в таких делах.

Дробов с трудом удержался от грубого ответа.

— Не понимаю вас.

— Сейчас поймёшь. Вот ты всё время твердишь, что Басов, где-то за городом, неизвестно у кого, спрячет свои цацки. Так?

— Так.

— Ну а потом? Как ты себе представляешь дальнейшее? Спрячет и как ни в чём не бывало вернётся в свою гостиницу, дескать, хватайте меня, начинайте следствие, допрашивайте. Думаешь, он не знает, что Гуциев продаст его с головою. Знает! Потому и бежит! Бежит, чтобы исчезнуть для нас. Был Басов и нет Басова! А документами этот подонок запасся уже давно, не сомневайся. Так вот, когда таким басовым мешают скрыться, исчезнуть, они не останавливаются ни перед чем! Такие ублюдки способны на всё! Уяснил? А теперь — с богом! И держите меня в курсе дела. Понятно?

Город был позади. Басов ехал с обычной скоростью, стараясь ничем не вызывать к себе интерес дежурных ГАИ. Он обрадовался, когда из низкой сизой тучи, как из дырявой перины, повалил хлопьями мокрый апрельский снег. Снег сделал все машины похожими, и сквозь занесённые стёкла нельзя было разглядеть внешность водителя. На крутых поворотах машину заносило в сторону. Басов сбавил скорость.

В этот будний хмурый день на Старом шоссе машин почти не было. Давно уже миновал и последний пост ГАИ, но чувство страха не оставляло Басова.

— Спокойнее! — приказывал он себе вслух. — Спокойнее! Надо разобраться в обстановке! Ситников неминуемо «расколется»… рано или поздно он назовёт меня… Гуциев уже арестован. Валютное дело… Шайка… — Он вспомнил о расстрелянном цыгане и нащупал локтем револьвер в кармане кожаной куртки.

— Я вам не цыган… я вам не цыган… — бормотал он, не замечая, что давит на педаль всё сильнее и сильнее. Машина набрала свою предельную скорость — восемьдесят километров, но на первом же повороте её занесло, и она стала поперёк шоссе.

Басов выровнял машину, сбавил газ и оглянулся. По-прежнему падал снег и шоссе просматривалось метров на сто… Ничего тревожного Басов не заметил. Но беспокойные мысли не оставляли его. Два дня в гостинице его будут ждать… От Эфы он застраховался. Эта глупая цесарка будет теперь сидеть по вечерам у телефона и ждать его звонка… Счастье, что Кати не было дома. Записку он оставил ей самую несуразную. Но она верит каждому его слову! Что он ей написал?

«Катя! Божественная! Жаль, что не застал тебя. Еду на границу встречать туристов. Проваландаюсь с ними дня три в Выборге. Не тревожься. Помни, что тревоги для тебя (и не только для тебя) сейчас особенно вредны!
Целую, твой, только твой О.».

Подул весенний ветер и разогнал низкие набухшие тучи. Снег почти перестал идти, по запотевшему ветровому стеклу змеились тяжёлые капли. Мотор тянул уверенно и ровно. Басов взглянул на часы. Четыре часа назад он, весёлый и беззаботный, вышел из номера Баурса, не чуя близкой беды… А теперь… А что, собственно, теперь?.. Сегодня или завтра случится то, чего в глубине души он давно уже ждал… Ждал и не мог решиться… А теперь другого выхода у него нет. Подставлять свой лоб под пулю? Пусть это делают Гуциев и Ситников. А он через два часа будет у Рубилова. Как хорошо, что он не порвал связи с этим человеком. За тысячу долларов Рубилов поможет ему перебраться за границу! И тогда — всё! Конец тревогам! Конец двойной жизни! Жаль Катьку! Интересно, сын у неё будет или дочь? Впрочем — всё равно! А Эфа? Ничего не скажешь — секс-девочка. Впрочем, таких за границей за свои доллары он будет иметь сколько захочет!..

Снегопад кончился, шоссе перестало извиваться, и теперь путь легко просматривался на несколько километров вперёд. И то, что перед ним не было ни одной машины, Басова и успокаивало и тревожило. «Точно я остался один на всей земле», — подумал он и оглянулся. Позади он различил два мотоцикла. Басов решил пропустить их вперёд и сбавил ход. Ему вдруг захотелось опять остаться одному на этом пустынном, заброшенном шоссе… «Если мотоцикл “Ява”, — загадал Басов, — тогда всё кончится хорошо». Он прижался к обочине, ожидая с нетерпением появления мотоциклиста. Но прошло несколько минут, а мотоцикл не появлялся. Стрелка спидометра стояла на цифре «50». Басов оглянулся снова. Расстояние между «Москвичом» и первым мотоциклом оставалось прежним. Второй немного отстал. Басов уменьшил скорость. Теперь спидометр «Москвича» показывал «40». Впереди по-прежнему никого не было, и Басов вёл машину, не отрывая глаз от круглого зеркала заднего вида, чтобы не пропустить появление мотоцикла. Но мотоцикл не появлялся. Свернуть он не мог, поворотов не было. Басов оглянулся. Первый мотоцикл, точно его связали с «Москвичом» невидимым тросом, оставался на том же расстоянии.

— Что он увязался за мной! — Басов с силой нажал на акселератор, и стрелка спидометра рванулась к восьмидесяти.

Две-три минуты он мчался, выжимая из машины предельную скорость, но, когда оглянулся, мотоцикл был почти на том же расстоянии. Снова Басов плотно прижал локоть к карману кожанки, но ощущение револьвера на этот раз ничуть не успокоило его, а ещё сильнее взвинтило.

Впереди была развилка. Грунтовое шоссе сворачивало направо, налево шла узкая заснеженная дорога. Басов знал: зимой эта дорога вела к лисьему питомнику, до которого было не менее тридцати километров. Никаких населённых мест по пути здесь не было. Сбросив газ, Басов повернул налево. Он был уверен, что мотоциклист повернёт направо: на этой дороге ему делать нечего.

Подскакивая на колдобинах, машина неслась в сторону питомника. Басов потерял представление о времени. Руки его словно окостенели на руле. Он не мог заставить себя оглянуться назад, потому что понимал: если мотоцикл и теперь окажется позади машины, значит, это погоня. И тогда нужно действовать! Действовать решительно и беспощадно!

«Москвич» взлетел на пригорок, и Басов увидел вдали потемневшую от талого снега реку. На другом берегу чёрной непроходимой стеной стоял лес. «Оглянуться, надо оглянуться! — приказывал себе Басов. — Дальше тянуть нельзя! Ну!»

Стиснув зубы, он резко обернулся. Мотоцикл неумолимо оставался на том же расстоянии. За ним маячил второй. Больше сомнений не было: его преследуют. Он рванул застёжку кармана, в котором лежал револьвер, тормознул и, прокатив несколько метров юзом, развернул машину поперёк узкой дороги. Выскочив из машины, Басов залёг у заднего колеса, выхватил револьвер и стал наблюдать за первым мотоциклом. Мотоцикл резко сбавил скорость, но не остановился, продолжая медленно приближаться. Теперь Басов мог разглядеть, что за рулём сидит высокий мотоциклист в шлеме. Лицо его скрывали большие очки-консервы.

«Уложить обоих — и концы в воду!» Едва только он подумал об этом, как увидел, что оба мотоциклиста едут теперь почти рядом.

— Прекрасно… — Басов медленно наводил револьвер на левый мотоцикл. Рука его дрожала, он не мог поймать мотоциклиста на мушку. Наконец он нажал на спуск, и гулкий выстрел, похожий в тишине на взрыв, подбросил в небо стаю ворон из прибрежного леса. Басов увидел, как мотоциклист свалился в снег. Закусив дрожащую губу, Басов снова вскинул револьвер, беря на прицел второго, но выстрелить не успел: второй мотоциклист свалился в сугроб и исчез в глубоком снегу.

«Спасается или ползёт в обход?» Басов вглядывался в снежную целину, стараясь уловить движение в этой неподвижной белой пустыне. Ему почудилось, что вдали за сугробом мелькнуло что-то, похожее на тень, и он дважды выстрелил в ту сторону. Сейчас же раздался ответный выстрел. Переднее колесо «Москвича» со свистом выпустило воздух. Басов не успел ещё понять, что случилось, как раздался второй выстрел, и с таким же свистом осело заднее колесо машины. На этот раз Басов заметил, что стрелял тот, кого он считал убитым.

«Жив! Этот жив, а второй заходит в тыл. Бежать! В лес! Там я их перестреляю, как перепёлок».

Вдавливаясь в глубокий снег, он пополз к обрывистому берегу и, не выпуская из рук револьвера, скатился вниз. Проваливаясь в снег, он бросился на другой берег в надежде пересечь реку и оказаться в лесу. Река здесь была неширокая — метров сорок — пятьдесят. Пробежав полпути, он, не останавливаясь, оглянулся, но преследователей на обрыве не заметил. Он бежал, оставляя на розоватом весеннем снегу глубокие следы, до леса оставалось уже совсем немного. Басов не выдержал и обернулся. На самом верху стоял высокий мотоциклист, целясь в него из пистолета.

— Сто-о-ой! — крикнул мотоциклист. — Стой, сволочь!

Басов сделал прыжок в сторону и почувствовал, что ноги его проваливаются в студенистую хлябь. Он ушёл под воду быстрее, чем успел понять, что случилось. Вынырнув, Басов ухватился за льдину, сорвался и скрылся под водой.

Прошла секунда, другая, третья… Басов не появлялся.

Дробов сунул пистолет за пояс и не спеша начал спускаться к реке.

 

ЗЛАЯ ЗВЕЗДА

1. Автобус не понадобится

Рация умещалась в старом, потёртом чемоданчике. Захлопнув его, Туманов облегчённо вздохнул: дело сделано, до очередного выхода в эфир — месяц, за это время он узнает назначение нового объекта. В ближайшие дни ему переправят самовоспламеняющуюся капсулу. Впрочем, если капсула и запоздает — не беда. Пожар возникнет не в день пуска, а, скажем, седьмого ноября. Это даже лучше!

Он выбрался из Муравьиного оврага и вышел на заброшенную, заросшую тропинку. Тихий лес стоял неподвижно, дышал покоем, невидимая птица заливалась иногда пронзительной трелью, обрывая её на самой высокой ноте, тогда тишина становилась ещё глубже и начинала тревожить Туманова. Он был высокого мнения о советской контрразведке и готов был в любую секунду к неожиданной опасности. Даже сейчас, возвращаясь в заводской посёлок после удачного сеанса связи с Западным Берлином, он не изменил своей обычной осторожности, — в левой руке чемодан, правая в кармане пиджака ощущала успокоительную прохладу пистолета.

Вдали, на шоссе, уже слышались автомобильные гудки. Туманов ускорил шаг. Сейчас он избавится от чемодана, сядет на рейсовый автобус и через двадцать минут окажется в посёлке. Рация останется в отлично замаскированном индивидуальном окопе, отрытом ещё в начале войны — четырнадцать лет назад. Туманов считал свой тайник лучшим из всех возможных. Окоп был искусно заминирован. Стоит случайному человеку потянуть чемодан — неизбежный взрыв уничтожит и человека и рацию.

До окопа оставалось совсем недалеко, когда он увидел идущих навстречу паренька в ковбойке и девушку в ярком сарафане. У парня в зубах торчала потухшая папироска. Они шли обнявшись, девушка хихикала, заглядывая парню в лицо, а он, слегка пошатываясь, мотал головой, стараясь откинуть нависший на глаза чуб.

«Хороша парочка — потаскуха с пьянчугой! — раздражённо подумал Туманов. — Ясно, чего им в лесу надо!»

Он сошёл с тропинки, уступая дорогу, но, поравнявшись с ним, девчонка в цветастом сарафане, нахально ухмыляясь, остановилась.

— Дайте ему спички, — сказала она, скаля в улыбке все тридцать два зуба. — Пожалуйста!

— Некурящий! — Туманов хотел пройти дальше, но парень, прижимая к себе девчонку, преградил ему дорогу:

— Не обманывай маленьких, дядя. Бог накажет! — И подмигнул ему, точно они были знакомы сто лет. — Я, дядя, сквозь землю вижу! Ответственно заявляю: у вас в кармане «Беломор» и спички.

Девчонка хихикнула:

— Не спорьте с ним, я его знаю, он не отстанет!

Надо было скорее отделаться от наглецов, чтобы успеть спрятать рацию и попасть на автобус. С каким удовольствием всадил бы он сейчас в парня хороший заряд!

— Ладно! Только скорее, — сказал Туманов. — Пропущу автобус!

Зажигалка лежала в заднем кармане брюк. Туманов нехотя оторвал руку от нагретой стали пистолета, чиркнул колёсиком и протянул дрожащий огонёк к папиросе парня. Остальное произошло мгновенно: парень рванул на себя руку Туманова, ударил его бутсой по лодыжке, и Туманов ничком свалился в траву. Он даже не заметил, как его руки оказались в наручниках.

Прижав Туманова к земле, парень отрывисто приказал девушке:

— Проверьте карманы. У него должно быть оружие.

Виртуозно, точно пианист по клавишам, девушке пробежала тонкими пальцами по одежде Туманова, вытащила из кармана пиджака пистолет и протянул парню:

— Вы правы, товарищ Румянцев.

Румянцев сунул пистолет за пояс под рубаху.

— Люся, возьмите чемодан. А вы, гражданин, вставайте. Автобус не понадобится — у шоссе нас ждёт легковая машина.

Он поднял с земли зажигалку, положил её в карман Туманова, где только что лежал пистолет, и зачем-то сказал:

— Некурящий я…

 

2. Игра проиграна

На допросе Туманов понял, что советская контрразведка следила за ним уже не первый день. Стало ясно, почему он за столько времени не сумел разобраться в назначении стройки: ему обдуманно давали чертежи, по которым нельзя было судить ни о характере, ни о мощностях объекта.

Чемодан с рацией был неотвратимой уликой, и Туманов понял — игра проиграна, надо спасать жизнь.

На допросах он вёл себя осторожно, стараясь уловить, что о нём известно, о чём можно умолчать, а о чём, предупреждая вопросы следователя, рассказать самому.

Когда на третьем допросе капитан Миров назвал ему даты и часы двух последних сеансов связи с Западным Берлином, Туманов сник: «темнить» дальше становилось бессмысленно. Уловив настроение Туманова, Миров бросил вскользь обнадёживающую фразу:

— Кто сдаётся, в того не стреляют…

— Вы сохраните мне жизнь? — Руки Туманова тряслись, сердце замерло. — Дайте мне возможность искупить свою вину! За эти дни я многое понял и осознал!

Миров усмехнулся. Сколько раз слышал он эти запоздалые покаяния! Цену таким речам он знал. Не удивительно ли: просидев месяц в одиночной камере, оторванный от внешнего мира, преступник вдруг начинает разбираться в этом мире лучше, чем когда он был на свободе? Как поверить, что именно в тюрьме на преступника снисходит просветление и ненависть к советскому строю перевоплощается в страстную любовь к нему?

— Я искуплю свою вину… честным трудом… — бормотал Туманов, преданно глядя в глаза Мирову.

— Наказание определяет суд, но считаю нужным разъяснить вам, что признание вины даёт суду основание смягчить приговор… С какого времени вы держите связь с зарубежной разведкой?

— С конца марта пятьдесят второго года…

— Значит, больше двух лет. Кто и каким образом завербовал вас?

Туманов опустил голову, на лбу его выступил пот.

— Я спрашиваю: кто и каким образом завербовал вас на службу иностранной разведки?

— Скажу… сейчас скажу…

— Советую говорить правду…

— Я говорю правду… Меня запугали… Грозили…

— Кто запугал?

— Сейчас… Сейчас расскажу… Разрешите… — он показал на графин.

Миров налил стакан воды, и Туманов, запрокинув голову, так, что было видно, как ходит под кожей острый кадык, залпом выпил стакан до дна.

— В сорок шестом году я поступил в институт. В политехнический… Я скрыл, что мой отец до тридцатого года был священником и что его арестовали… А потом вот ещё… в анкете спрашивалось, есть ли у меня родственники за границей и о связи… Я написал, что нет. А у меня был… Дядя… Брат моей матери. Он жил в Финляндии. Он перебежал туда ещё в двадцать пятом году. У него там лесопильный завод был. Дядя и до войны присылал матери и мне письма. Не почтой, а с финнами, которые приезжали в Ленинград. Когда финны вышли из войны, дядя опять стал посылать письма с попутчиками и разные мелкие посылки… Из-за этого всё…

Туманов умолк и снова потянулся к стакану.

— Рассказывайте дальше.

— В институт меня приняли. На третьем курсе я подал в комсомол. Стал комсомольцем…

— Не комсомольцем, а обладателем комсомольского билета, — перебил Миров. — Это не одно и то же. Дальше!

— Так я проучился пять лет. Я активным был… Меня даже членом комсомольского бюро выбирали на факультете. А когда до защиты диплома осталось три дня… всего три дня, меня у входа в институт остановил незнакомый мне тип в тёмных очках и сказал, что у него ко мне есть разговор. Я предложил пройти в институт, поговорить там, а он сказал, что разговор лучше вести на свежем воздухе. Мы пошли в институтский парк. Он спросил, когда я стану дипломированным инженером. Я сказал, что защита диплома через три дня. Тогда он начал спрашивать, как у меня с работой, получил ли я направление. Я ему ничего ещё ответить не успел, гражданин следователь, а он уже сам сказал, что, наверно, у меня направление в какой-нибудь «ящик». Этот тип смотрел через тёмные очки, и мне было неприятно, что он мои глаза видит, а я его глаз не вижу, не знаю, какое у них выражение. Спрашиваю его, кто он такой; он отвечает, что зовут его Иван Кузьмич, что он давно интересуется моими делами. Я решил, что это какой-то трепач, зачем-то разыгрывает меня, я ему так и сказал. Вот тогда он мне и выложил всё: и про отца-священника, и про дядю за границей, и про мою переписку с дядей, и про то, что я много раз встречался с иностранцами, которые привозили мне от дяди письма и разные посылки… Я вижу, что он всё знает, но всё равно решил не признаваться, говорю, что ничего подобного — нет у меня дяди за границей и знать не знаю никаких иностранцев. Тогда он вытащил из кармана конверт и протянул мне. Я конверт раскрыл, а там — две фотографии. На первой я с финном катаюсь на лодке в ЦПКиО, — для безопасности мы всегда встречались в людных местах. На второй фотографии я с финном в ресторане в Петергофе. Тут уж я понял, что врать бессмысленно, только было непонятно, кто нас снимал и почему эти карточки у Ивана Кузьмича, зачем они ему? Я старался, чтобы этот тип не догадался, что я испуган, и спросил, что ему надо. Он мне сразу всё выложил. Он мне так сказал, гражданин следователь: «Вы, говорит, уверены, что через три дня станете дипломированным инженером и получите интересную работу в Ленинграде. А может случиться совсем иначе. Может случиться, что завтра вас исключат из комсомола, послезавтра из института, а через три дня вы окажетесь как раз в тюрьме, а оттуда — прямой дорогой по этапу на десять лет сами знаете куда… Нравится вам такой вариант?» Не скрою, гражданин следователь, я испугался, понял, что нахожусь в руках этого типа. Я опять спросил, что ему надо. Он сказал, что сейчас ему ничего не надо, но когда я три-четыре месяца проработаю в НИИ, то получу открытку с подписью «Клава». И тогда я должен в полдень первого воскресенья ждать его в Пушкине у Камероновой галереи. Что было дальше, вы сами догадываетесь, гражданин следователь…

— Я ни о чём не хочу догадываться. Я хочу услышать всё от вас. Продолжайте…

— Через три месяца я получил открытку от «Клавы» и встретился в Пушкине с Иваном Кузьмичом. Он заставил меня рассказать всё, что я узнал за это время о нашем НИИ: над чем там работают, кто директор, как фамилии начальников отделов и всё такое. И приказал мне подать заявление в партию. А на очередной встрече дал мне адрес, чтобы явиться туда вечером. Я пришёл, он вытащил из шкафа маленький магнитофон и включил его. Я услышал голос Ивана Кузьмича и ещё чей-то голос. Голос рассказывал то же самое, что я рассказывал раньше Ивану Кузьмичу. Я прямо так удивился, что ничего понять не мог. Он спрашивает: «Узнаёшь?» Я, конечно, не узнаю. Он стал смеяться: «Да это же ты говоришь». Потом-то я узнал, что человек своего голоса правильно не слышит. Оказалось, что Иван Кузьмич мои рассказы о НИИ записывал, чтобы я у него совсем в руках оказался. Потому что в тех рассказах было всё такое, чего я не имел права говорить, за что меня полагалось судить…

— Так. А что потом?

— Потом Иван Кузьмич стал учить меня работать на коротковолновом передатчике.

— Где он вас обучал?

— У себя на даче…

— Где эта дача?

— На Лахте. Шифровальному делу тоже там обучил, в то же лето…

— Вы получали какие-нибудь деньги от этого Ивана Кузьмича?

— Да… Немного.

— Сколько?

— Оклад инженера.

— Рассказывайте дальше.

— А дальше он посоветовал мне перейти на номерной завод. Мне это удалось… Я сказал, что хочу на производство, ближе к рабочему классу. В парткоме даже одобрили моё стремление. О заводе мне тоже пришлось давать сведения… — Он тяжело вздохнул, точно ожидая сочувствия.

— Продолжайте.

— Когда мне удалось получить перевод на Семёрку, Иван Кузьмич снабдил меня шифром, дал позывные и приказал в определённые часы и дни каждого месяца выходить на связь с зарубежным разведывательным центром. Я должен был сообщать о ходе строительства объекта, о его назначении. Иван Кузьмич сказал, что в одном из банков Западной Германии на моё имя открыт счёт и за каждый выход в эфир мой текущий счёт будет увеличиваться на пятьсот долларов.

— Как же вы, живя в Советском Союзе, собирались реализовать эти доллары?

— Что?

— Я спрашиваю: как вы собирались реализовать эти доллары?

— Реализовать эти доллары? — Туманов тянул с ответом. Он не предвидел такого вопроса. — Я, гражданин следователь, вовсе не задумывался над этим. Я же работал не из-за денег, у меня другого выхода не было… Из-за страха… Теперь-то я понял…

— Не задумывались, значит? А разве Иван Кузьмич не обещал перебросить вас за границу после диверсии? Разве не говорил, что за границей вы сразу станете богатым человеком?

Задавая этот вопрос, Миров шёл на известный риск: материалов о том, что Туманов должен совершить диверсию и скрыться за границу, у него не было. Но он знал шаблонный набор приёмов, с помощью которых зарубежная разведка держала на «крючке» своих агентов. Доллары на текущем счету были неотразимой приманкой. Пусть только шпион соберёт необходимые сведения, а тогда на другой же день он окажется в роскошном отеле ближайшей капиталистической страны.

Услыхав вопрос Мирова, Туманов похолодел. Значит, следователю известен его разговор с Иваном Кузьмичом? Что отвечать? На какое-то время Туманов потерял самообладание.

— Я за границу не собирался… — бормотал он. — Дядя мой в Финляндии недавно умер, зачем мне за границу…

— Не придуривайтесь! — прикрикнул Миров. — К этому разговору мы ещё вернёмся. А теперь вот что…

Он вынул из ящика стола пачку фотографий.

— Посмотрите, нет ли здесь ваших друзей?

Туманов перебирал фотографии, вглядываясь в незнакомые лица. Он чувствовал на себе неотрывный взгляд Мирова, чувствовал, что следователь следит за ним, надеясь понять по выражению лица, если он, Туманов, наткнётся на знакомую физиономию.

Туманову не надо было притворяться. Он откладывал одну за другой фотографии, твёрдо повторяя:

— Не знаю… Не знаю… Не знаю…

Вздохнув с облегчением, он взял последнюю фотографию, взглянул на неё, и очередной ответ «не знаю» застрял у него в горле.

Туманов задержал эту карточку на какую-то долю секунды дольше, чем предыдущие. Надо было мгновенно решать: признавать или нет. Лицо его оставалось спокойным, но пальцы, зажавшие снимок, чуть дрогнули. «Не признавать!» — решил он и протянул руку, чтобы положить на стол фотографию с теми же словами — «не знаю».

— Признание своей вины даёт основание для смягчения приговора… — услышал он знакомую фразу.

Рука Туманова застыла в воздухе. Усилием воли он заставил себя взглянуть на Мирова.

— Так-то… — сказал Миров, чему-то улыбаясь. — Неужели и этого не знаете?

Только сейчас Туманова ошеломила запоздалая догадка: значит, Иван Кузьмич тоже арестован? Ведь он не видел его больше двух месяцев. Конечно, схвачен. И, судя по всему, — «раскололся».

— Знаю, этого знаю, — поспешно сказал Туманов. — Иван Кузьмич… Из-за него пропадаю, будь он проклят!..

 

3. Следствие не закончено…

О ходе следствия Миров ежедневно докладывал начальнику отдела полковнику Зарембо. Полковник встречался с молодым следователем уже много раз, поругивая его за «штатские манеры». Высокий, костлявый, в очках, Миров слегка сутулился, не было у него ни военной выправки, ни скупой и точной речи.

— Значит, признался полностью? — Зарембо отложил в сторону протокол последнего допроса. — Туманов — это его настоящая фамилия?

— Безусловно. Как видите, Трофим Антоныч, теперь этот тип уже не кот в мешке, а, так сказать, арбуз на вырез — весь как на ладони. Дело можно передавать в судебные органы.

Откинувшись на спинку кресла, полковник задумчиво смотрел в дальний, погружённый в темноту угол.

— Рано ещё, — сказал он вдруг. — Это будет неправильно, абсолютно неправильно!

— Почему?

— Нельзя передавать сейчас дело Туманова в судебные инстанции. Следствие не закончено, следствие должно продолжаться…

— Не знаю, в каком направлении вести его дальше. Туманов выложил всё, что знал. Легче из камня выжать воду, чем получить от него новые сведения…

— Верю. При формальном подходе у нас есть все основания считать свои обязанности выполненными, и даже неплохо выполненными. Но если подойти к делу серьёзно, то перед нами ещё большие возможности. Вы добились многого, но не всего…

— Чего же я не добился? — В голосе Мирова полковник уловил обиду.

— Ещё раз повторяю — никто не сможет вас упрекнуть в плохом ведении этого дела. Более того, вы заслуживаете поощрения: следствие проведено энергично, быстро и результативно. Но, дорогой товарищ Миров, наша профессия весьма противоречива. Мы — юристы и по самой сути нашей профессии должны быть, в известном смысле, формалистами, если хотите, крючкотворами. Но с другой стороны — мы солдаты, мы всегда в бою! В бою с умным, хитрым, сильным противником. Скажите, всегда ли можно выиграть сражение, ограничивая свои действия только строгим, безоговорочным выполнением воинского устава и приказов командования?

— А вы считаете, что войну можно выиграть нарушением приказов? Пренебрежением к воинскому уставу?

— И верно, ты — крючкотвор! Куда повернул! Подумай вот о чём: может ли какой угодно приказ предусмотреть все особенности и неожиданности боя? И можешь ли ты назвать хотя бы два сражения, которые в точности повторяли друг друга? Воинский приказ — дело святое. Но вот тебе пример. Разведчикам приказано выявить расположение вражеской батареи. Разведали. Выполнили приказ. Но по дороге к своим захватили ещё и «языка», хотя приказа не имели. И «язык» такое показал, что разведчиков именно за него и представили к награде. А по-твоему — их надо передать в трибунал!

— К чему вы ведёте, Трофим Антоныч? Какое отношение имеет ваш пример к делу Туманова?

— А вот какое. Задержан шпион. Что требуется от следователя? Выяснить, кто он и что он. Ты это сделал. Сделал хорошо. Но орденов за это не дают, потому что проводить хорошо следствие мы обязаны, это элементарно. Тот, кто не умеет вести следствие в рамках узаконенных процессуальных норм, тому, дорогой друг, нечего у нас делать. Мысль моя проста. Настоящий чекист обязан всегда задавать себе вопрос: не рано ли я поставил точку, не могу ли я нанести врагу удар сильнее, удар, не предусмотренный приказом, но продиктованный обстоятельствами дела, ходом событий, возможностями? Задал ты себе такой вопрос, когда решил передать дело Туманова судебным органам?

— Я уже докладывал вам: Туманов сказал всё, что знал. Благодаря ему был окончательно разоблачён так называемый Иван Кузьмич — по паспорту Сергей Власюк. К сожалению, при аресте с Власюком приключился инсульт. Нервы не выдержали. Теперь лежит в больнице. Парализована правая сторона, полная потеря речи…

— Что говорит врач?

— Дни его сочтены… Умрёт, не приходя в сознание.

— Вот видишь, — сказал, как показалось Мирову, невпопад полковник. — Рано закрывать дело. Давай-ка подумаем вот о чём. Хозяева Туманова ждут его очередного выхода в эфир. Когда назначен сеанс связи?

— На десятое июля.

— На десятое. А следующий выход?

— На двадцатое.

— Значит, десятое и двадцатое. Но Туманов в эти числа в эфир не выйдет?

— Ясно.

— И тогда там, по ту сторону, сделают естественный и правильный вывод: Туманов провалился. И в этом случае нам и впрямь не остаётся ничего другого, как передать его дело в суд и поставить точку. И это будет свидетельствовать не о нашей победе, а о поражении.

— Я не понимаю, к чему вы клоните, Трофим Антоныч.

— Выжать воду из камня! Ты уверен, что Туманов не был связан ни с кем, кроме Власюка?

— Абсолютно.

— Надеюсь, ты понимаешь, что кроме Туманова существуют и другие резиденты, связанные с ним. Но эту тайну, как писали романисты в прошлом веке, Власюк унесёт с собой в могилу.

— Похоже, что так.

— А теперь — немного фантазии. Как заполучить человека с той стороны, знающего адрес хотя бы ещё одного резидента? В наших условиях разоблачить резидента и захватить связного из-за рубежа — дело государственного масштаба. И мы не можем упустить такую возможность.

— Что вы предлагаете?

— Предлагаю, чтобы десятого июля Туманов, как всегда, вышел на связь.

— С фиктивными данными? А что дальше? Почему его выход на связь поможет нам обнаружить резидента и захватить связного вражеской разведки?

— Туманов выйдет на связь без всяких данных. Не удивляйся. Выслушай мой план. Думаю над ним давно. Советовался кое с кем. Знают о нём и в Москве. Так вот, десятого июля мы прикажем Туманову провести очередную передачу. В этот день его хозяева, как всегда, услышат знакомые позывные, затем они услышат однообразные звуки, которые довольно быстро прекратятся. Когда они расшифруют запись, выяснится, что вся передача состояла из трёх букв: «Ж, А, К.» Жак! Одно только имя: Жак! Двадцатого июля повторится то же самое. Сначала позывные, затем — Жак! И всё! Как ты думаешь, будут они озадачены?

— Конечно, это им покажется странным!

— Что же они решат, какое найдут объяснение столь странного выхода в эфир своего агента?

— Трудно сказать… Сразу ответить не могу.

— Подумай на досуге. Хотя досуга у тебя нет. В общем, сообщи Туманову, что десятого он выйдет на связь…

— Для того чтобы выстукивать эти три буквы? Но ведь шифр в наших руках. Мы можем выйти на связь сами, зачем нам посвящать в свои планы шпиона?

— Сами, без Туманова, выйти в эфир мы не можем, хотя нам известны его позывные и шифр находится в наших руках. Но ты должен знать, что у каждого радиста свой «почерк». А на приёме у шифровальных передач всегда сидит опытнейший приёмщик, он без труда обнаружит, что на связь вышел не Туманов, что это не «тумановский почерк». Тогда весь наш план бездарно провалится. В общем — готовь Туманова к передаче…

 

4. Вилла в лесу

На лесную виллу Зубов был доставлен ночью в машине с потушенными фарами. За последние годы Зубов побывал на многих конспиративных квартирах больших и малых городов Западной Германии, и подобные путешествия стали для него заурядным делом. Но на этот раз он чувствовал — место, куда его везёт Гессельринг, законспирировано особо, иначе к чему такие предосторожности: машину ведёт не шофёр, а сам Гессельринг. К тому же этот немец не позволил ему сесть рядом, а молча ткнул пальцем назад. Когда машина тронулась, Зубов обнаружил, что стёкла «мерседеса» наглухо зашторены. Они ехали больше часа, но куда, по какой дороге — Зубов определить не смог.

Автомобиль остановился у небольшой, скрытой в лесу виллы. Гессельринг бесшумно открыл парадную дверь и нажал на выключатель. Зубов увидел пустой, полутёмный холл. Усвоенные в школе диверсантов правила не позволяли ему задавать вопросов, и он молча ждал распоряжений насупленного Гессельринга.

— Можете спать, — сказал Гессельринг и, звякнув ключами, открыл незаметную в полутьме дверь.

По витой металлической лестнице они поднялись в небольшую, узкую, как щель, комнату, где кроме деревянной кровати стояла только низкая тумбочка. На тумбочке, сияя золотом тиснёного креста, лежала Библия. Высоко, под самым потолком, горела неяркая лампа дневного света. Всегда розовое лицо немца при этом свете казалось жёлтым, с каким-то зеленовато-мертвенным отливом. Зубов вспомнил советских пленных в концентрационных лагерях. Их лица выглядели так при ярком солнечном свете.

— Спите! — скорее приказал, чем предложил, Гессельринг. — Ждите меня утром. — Не простившись, тяжело ступая, он вышел из комнаты.

Зубов слышал его шаги, слышал, как внизу дважды повернулся ключ в замочной скважине: немец закрыл дверь, ведущую в холл. Зубов оказался взаперти. Это усилило его беспокойство. Почему его заперли? Что это значит? Но он тут же вспомнил лекции в школе диверсантов, где так много говорилось о методах психологической обработки «объектов». Зашторенный «мерседес»… Угрюмое молчание Гессельринга… Демонстративно запертая дверь в холл… Всё это направлено на подавление психики «объекта», которым на этот раз оказался он сам. Но каково же будет задание, если они сочли нужным провести такую предварительную обработку? Этот вопрос тревожил и одновременно разжигал любопытство Зубова.

Он разделся, по привычке спрятал под подушку пистолет и раскрыл наугад Библию. «И будешь посмеянием и поруганием, примером и ужасом у народов, которые вокруг тебя…» — прочёл он слова пророка Иезекииля. Глупости! Захлопнув Библию, он хотел потушить свет, но выключателя в комнате не было. «А, дьявол! Теперь я не усну!» — подумал он, и сразу же, точно Гессельринг там, внизу, подслушал его мысли, свет погас.

Но и в темноте Зубов долго не мог уснуть. Он слышал, как к вилле подъехала машина, должно быть, прибыл тот, с кем предстоит встретиться утром. Как ни странно, но с приездом неизвестного Зубов успокоился. Почему, собственно, он решил, что задание будет каким-то особым? Скорее всего, его ждёт обычное задание, связанное с очередным проникновением в Восточную зону Германии. Маршрут знакомый, отработанный, и нечего волноваться. Во всяком случае, сейчас надо заставить себя заснуть: неизвестно, как рано явится за ним Гессельринг.

* * *

— Он наверху, мистер Гоффер, — доложил Гессельринг, предупреждая вопрос начальника.

— Хорошо. — Широкоплечий, коренастый Гоффер опустился в кресло. — Вы считаете этот выбор удачным?

— Безусловно. До войны он жил в районе объекта «Ц», отлично знает эту местность, в частности все особенности рельефа берега.

— Задание сложное. Хорошо ли он натренирован?

— Отлично! Натаскан лучшими инструкторами. Лодкой управляет блестяще. С аквалангом чувствует себя в воде как рыба. Затопить и поднять шлюпку-двойку для него не проблема.

— Последнее — особенно важно.

— Кроме того, он обладает ещё одним драгоценным качеством.

— Именно?

Гессельринг усмехнулся:

— Грехи его перед Советами таковы, что пощады ему не будет. Живым он не сдастся ни при каких обстоятельствах.

— Знаю… Значит, он уроженец тех мест?.. В этом не только сильная, но и уязвимая сторона такого выбора.

— Вы опасаетесь, что его могут опознать?

Гоффер молча кивнул головой.

— В Центре об этом думали и пришли к заключению, что такое предположение не имеет реальных оснований.

— Объясните.

— Первое. За эти четырнадцать лет Зубов неузнаваемо изменился. Тогда ему было двадцать — безусый мальчишка, сейчас — облысевший господин. Это первое. Второе. По точным сведениям, немцы, отступая из квадрата «Ц», расстреляли в сорок четвёртом году всех жителей его деревни. Спастись никому не удалось.

— Это уже лучше. Такой способ избавиться от свидетелей вполне надёжен. Но в данном случае, в данном случае… вы понимаете?..

— Понимаю. Вас смущает, что среди расстрелянных могли оказаться и близкие Зубова?

Гоффер снова молча кивнул головой.

— Ну и что? Зубов может нас ненавидеть, проклинать, но он в наших руках, при всех обстоятельствах будет служить нам, только нам. И вы знаете почему…

— Разумеется.

— Он не догадывается, что нам это известно…

— Тем лучше. Сегодня узнает. Покажите мне позицию советских пограничных кораблей.

Гессельринг вынул из ящика стола сложенную карту и раскрыл её.

— Вот этот квадрат.

Даже при самом беглом взгляде на карту Гофферу стало ясно, что высадка агента вблизи объекта «Ц» почти исключена. Корабли расположены так, что их локаторы и звукоуловители могли засечь работу мотора в любом пункте квадрата. Наиболее удачным местом для высадки казалось скалистое побережье в пятидесяти километрах от объекта. Но тогда Зубову придётся пробираться к месту встречи не менее двух суток. Это — огромный риск. Пройти в пограничном районе, по безлюдной местности, пятьдесят километров и не обратить на себя внимания — невозможно.

— Будем надеяться на провидение, — сказал Гоффер. — На провидение и на науку.

— То есть?

— Наука должна точно определить ночь, когда на море разразится гроза. А провидение должно оградить господина Зубова от непредвиденных неприятностей и неожиданностей.

Гессельринг не отрывал от карты хмурого взгляда:

— Вы правы. При создавшихся обстоятельствах гроза — единственная наша надежда. Локаторы, звукоуловители — вся эта аппаратура работает в грозу ненадёжно и путано. Небольшая шлюпка с приглушённым мотором имеет реальные шансы остаться необнаруженной…

— Остановимся пока на этом варианте. А теперь изложите суть дела для звукоархива. — Гоффер поднялся с кресла, подошёл к стене, не глядя нащупал замаскированную кнопку. С этой минуты вмонтированный в стену магнитофон фиксировал всё, что произносилось в комнате. Гессельринг откашлялся и начал приглушённым голосом:

— Советы развернули в квадрате «Ц» гигантское строительство. Все косвенные данные, а также чрезвычайные меры предосторожности, предпринятые советскими органами, свидетельствуют о том, что строительство, безусловно, имеет важный военный характер. Но мы можем только догадываться об этом. Точных данных у нас нет. Командный состав строительства — инженеры, техники, проектировщики — набирался здесь, к сожалению, не по анкетным данным. Из-за этого лишь одному нашему агенту удалось прочно внедриться в группу ведущего конструктора. Но пока что он выполняет задания, по которым никак нельзя составить себе представление о профиле объекта. Это обстоятельство лишний раз подчёркивает, какой тайной окружено новое строительство. Тем не менее мы не теряли надежды со временем узнать всё, что нам нужно, наш агент достаточно опытный работник…

— Вы имеете в виду Жака?

— Да, в нашей картотеке он числится под именем Жак. Мы аккуратнейшим образом получали от него необходимые сводки. Но вот уже дважды Жак, выходя на связь в точно условленный день и час, называет пароль, а потом выстукивает только одно слово — свою кличку, вернее — три буквы: Ж, А, К. Жак!

— Вы думаете, что это психическое заболевание?

— Другого объяснения не нахожу.

— В таком состоянии он может наделать нам столько бед…

— Достаточно и одной, мистер Гоффер.

Гоффер сидел как деревянный, выпрямив спину, положив на колени широкие, безжизненно белые руки.

— Ликвидировать! — коротко бросил он, не меняя позы. — Конечно, при условии, если Жак болен психически. Гитлер был прав, уничтожая психически неполноценных. Но мы должны быть уверены, что Жак действительно болен…

— Вы допускаете…

— Возможен и другой вариант. О нём вы узнаете из моего разговора с Зубовым. Давайте его сюда…

Гоффер встретил Зубова широкой приветливой улыбкой. Зубов насторожился. Он уже знал по опыту: чем шире улыбки начальников, тем опаснее задание.

— Познакомимся, господин Зубов, — дружелюбно начал Гоффер. — Моя фамилия Гоффер. Карл Гоффер…

«Врёт!» — подумал Зубов. Гоффер говорил по-немецки с таким акцентом, что Зубов, проживший в Америке два года, сразу понял: «Американец!»

— Надеюсь, вы вполне здоровы, господин Зубов?

— Не совсем, господин Гоффер. — Зубов почувствовал приступ неодолимого желания разозлить этого немецкого американца или американского немца. — Не совсем. Страдаю бессонницей…

— Вот и отлично, вот и отлично! — радостно сказал Гоффер. — Всё как нельзя лучше!

— Раньше вы не жаловались на здоровье, — заметил Гессельринг.

— Не думал, что вас это интересует…

— Здоровье наших людей нас всегда интересует, господин Зубов, — проникновенно сказал Гоффер. — Значит, бессонница? Нервы?

— Должно быть, нервы…

— Вот и отлично, вот и отлично. — Гоффер потёр руки.

Гессельринг скосил глаза на шефа: «Чему он радуется?»

— Небольшое путешествие по морю укрепит ваши нервы, — продолжал Гоффер, широко улыбаясь расплющенными губами, но глаза его оставались пустыми и холодными. — Морской воздух делает чудеса. Вы будете спать как убитый.

«Как убитый… убитый…» — Зубова резанули эти слова.

— Итак, слушайте… Вам предстоит небольшое путешествие к родным берегам. Кратковременный визит в Россию. Готовы ли вы к этому? — Он снова расплылся в улыбке и, не ожидая ответа, сказал: — Подойдите к столу, покажите на карте, где вы жили до войны.

Зубов склонился над картой и не без труда нашёл рыбачий посёлок, откуда его провожали в армию.

— Вот… Здесь…

— Отлично! — Должно быть, это слово было самым ходовым в лексиконе Гоффера. Он свернул карту, под ней оказалась другая. Зубов увидел знакомые названия деревень и посёлков, но некоторые точки на карте названий не имели. Вместо названий стояли буквы. Палец Гоффера упёрся в букву «Ц».

— Знакомо вам это место?

Зубов пробежал глазами по названиям вокруг буквы «Ц».

— Да. Это километров двадцать от берега.

— Правильно. Так вот, на этом месте русские строят секретный объект.

— Моя задача?

— Не особенно трудная, но ответственная, очень ответственная. В трёх километрах от пункта «Ц» — вот здесь — находится посёлок Радуга. В нём живут строители и работники этого объекта. Главная улица в посёлке, разумеется, называется проспект Ленина. — Гоффер усмехнулся. — В каждой деревне — проспект Ленина! Так вот, в доме номер шестнадцать по проспекту Ленина живёт некий гражданин. Все данные о нём, включая имя, отчество и фамилию, вы получите от господина Гессельринга. Ваша задача: выяснить, каково здоровье этого человека. Есть подозрение, что он болен… психически… А между тем он располагает многими тайнами. Он сносился с нами при помощи сложнейшего шифра. Вы понимаете, что случится, если этот шифр попадёт в руки советской контрразведки?

— Понимаю…

— Так вот, этого допустить нельзя.

— Я должен раздобыть этот шифр?

— Имейте терпение выслушать меня. Допустим, вы раздобыли шифр, хотя, откровенно говоря, я не представляю, как вы его раздобудете. Но вы помните, что я сказал: кроме шифра он владеет и другими тайнами. Достаточно того, что он знает адрес и пароль одного нашего резидента в Ленинграде. В состоянии безумия он может провалить его. А между тем этот резидент, в случае войны, для нас дороже целой дивизии. Вот почему мы решили принять срочные меры и поручить вам провести так называемую операцию «Ц».

— Из всего, что вы сказали, ясно одно: я должен ликвидировать этого психа.

— Вы догадливы, господин Зубов. Но… — Гоффер сделал паузу и повернулся в сторону Гессельринга. — Но загадочное поведение этого человека может быть вызвано и другими причинами. Возможно, что в силу каких-то обстоятельств он лишился шифра или доступа к нему. Значит, никаких шифрованных донесений он передавать не может. Что же ему делать при таких обстоятельствах? В этой ситуации он нашёл выход. Он даёт нам понять, что находится на свободе, но вести передачи не может. Допускаете вы такой вариант? Если допускаете, то какой вы делаете вывод, как надо поступить в этом случае?

— Всё равно ликвидировать! — отрезал Зубов. — Агент, который не сберёг шифра, не агент, а дерьмо! От таких нужно избавляться быстро и решительно…

Гоффер взглянул на Зубова с пристальным любопытством:

— Характеристику, данную вам Гессельрингом, вы оправдываете. Но такое решение пока что противопоказано интересам нашего дела. Сегодня этот человек ещё нам нужен, при условии, что он находится в здравом уме. Итак, господа, требуется определить характер действий для двух разработанных нами вариантов. В случае первого варианта — всё ясно: агент должен быть уничтожен. Для второго варианта решение такое: а) выяснить судьбу шифра, б) в случае необходимости снабдить агента новым шифром.

— И самовоспламеняющейся капсулой, — вступил в разговор Гессельринг. — В последнем донесении Жак энергично требовал снабдить его капсулой.

Гоффер одобрительно кивнул головой:

— Это будет эффектно! Устроить грандиозный пожар накануне пуска объекта! Итак, господин Зубов, готовьтесь в путь. Вариант второй осуществите так.

Между семью и половиною восьмого утра этот человек отправляется к автобусной стоянке. К восьми он должен быть на объекте. Человек будет опираться на чёрную самодельную трость с белым костяным набалдашником. Подойдёте к нему и зададите шаблонный вопрос. Запомните фразу: «Тысяча извинений, дорогой товарищ, нет ли у вас зажигалки?» Понятно, что при этом у вас в зубах должна торчать советская папироса.

Зубов невесело усмехнулся:

— Во всех рассказах шпионы просят прикурить…

— Потому что это жизненно. На оригинальность у разведчиков нет права. Разве вас этому не учили?

— Учили… Меня всему учили…

— Спросите о зажигалке, — продолжал Гоффер. — Он ответит: «Зажигалки нет, есть отменные спички». Запомнили?

— Отлично. У подножия дуба высится огромный муравейник, самый большой в овраге.

— Знаю. Он был и при мне…

— Вам придётся слегка потревожить ваших старых знакомых. В верхушку муравейника сунете коробочку с двумя капсулами. В одной будет шифр, в другой — самовоспламеняющаяся смесь. До темноты отдохнёте в зарослях, поспите, а ночью вернётесь на корабль. Он будет вас ждать двое суток. Вернувшись сюда, вы обнаружите, что ваш текущий счёт увеличился на две тысячи долларов.

— Да, но…

— Вас что-то тревожит? — Гоффер уставился на Зубова испытующим взглядом. Жалоба на бессонницу обеспокоила Гоффера. При таком важном задании агент не должен терять душевного равновесия.

— Предпочту любое задание, в десять раз опаснее, лишь бы не ехать в эти места…

— Почему?

— Мне трудно объяснить…

— Опасаетесь неожиданных встреч? Старых знакомых?

Горькая улыбка скользнула по губам Зубова.

— Кто меня узнает? Одногодки погибли на войне, живые считают меня мёртвым. Но есть два человека… Они узнают меня всегда… Мать… Отец…

Гоффер бросил мимолётный взгляд на Гессельринга и доверительно опустил руку на плечо Зубова.

— Дорогой друг… Ваше состояние… Мы понимаем… Конечно… Но поймите и вы нас… Другого выхода нет. Для этой операции вы идеальная кандидатура. Вы знаете там всё. Никто не сможет лучше вас выбрать место для высадки, ориентироваться на берегу. Это же так? — Не давая Зубову ответить, он продолжал: — Представьте худший вариант: вы встречаете отца и мать. Они узнают вас. На этот случай в запасе должна быть легенда, объясняющая и ваше долгое отсутствие, и ваше появление в Советском Союзе. Господин Гессельринг думал об этом и разработал основную канву вашей легенды. Она мне кажется приемлемой. Повторяю ещё раз: другого выхода нет.

Зубов молчал.

— Кажется, я не убедил вас? — Голос Гоффера прозвучал зловеще и глухо. — На всякий случай хочу вам сказать… Изредка нашим агентам приходит на ум шаловливая идея: явиться в советские органы, распустить слюни и рассказать, как и почему они попали в Советский Союз. На них, видите ли, нападает приступ раскаяния. Понятно, рассказывая историю якобы вынужденного грехопадения, они почему-то опускают некоторые детали своей биографии. Так вот, не советую вам подвергаться подобному искушению. Для вас это не подходит, господин Зубов. Для вас это будет означать кратчайший путь на тот свет. Поняли, о чём я говорю?

— Нет…

— Материалисты утверждают: ничто в мире не исчезает. В этом они правы. Сейчас вы убедитесь. — Гоффер вынул из бумажника небольшой листок и протянул Зубову: — Взгляните на эту фотокопию…

На виске Зубова набухла фиолетовая жилка, руки безвольно повисли. Гоффер с нескрываемым удовольствием наблюдал за ним.

— Не пугайтесь, мой друг, — голос Гоффера звучал ласково. — Просто учтите: если вам придёт в голову странная мысль — разыграть в России роль кающегося грешника, то эта бумажка, где красуется ваша подпись, окажется в распоряжении Комитета государственной безопасности Советского Союза. После этого вы довольно скоро встретитесь в аду и с комендантом львовского лагеря и с теми, и не только с теми коммунистами, которых казнили благодаря… Впрочем, вы лучше меня знаете, почему их казнили. Надеюсь, вы меня поняли? О подробностях вашего путешествия вас проинструктирует господин Гессельринг. От души желаю вам благополучного возвращения. До скорой встречи.

Он протянул Зубову широкую ладонь и ободряюще улыбнулся.

— По возвращении не забудьте наведаться в банк. Это вам доставит удовольствие. — И, помахав рукой, он вышел из комнаты. Вскоре послышалось урчанье машины — шеф покидал виллу.

— Теперь слушайте меня, — начал Гессельринг. — Вы должны знать: развлекательных прогулок в Советский Союз у нас не бывает. Теоретически всегда существует ничтожный процент провала. Если вас схватят живым, раненым или в беспамятстве — коммунисты выжмут из вас всё, что вы знаете. И адрес резидента, которым я вас снабжу, и пароль для явки, они узнают, кто вы, откуда, как и кем заброшены. Повторяю, вам придётся выложить всё! Но этого допустить нельзя, понимаете, нельзя!

— К чему вы это говорите?

— Вы должны иметь при себе отравленную иглу. Где и как её хранить — вы, конечно, знаете.

— Знаю…

— Уверен, что она вам не понадобится. Но на всякий случай… Вы слышали слова Гоффера: если вы окажетесь во власти Советов — они немедленно получат тот самый документ, который вы только что видели в его руках. Что последует за этим — вам, конечно, понятно?

— Понятно… Но скорее я размозжу себе голову, чем отдамся живым в советские лапы!

— Отлично. Перейдём к разработке деталей вашей поездки…

 

5. Откуда появится нарушитель?

Совещание проводил полковник Зарембо. Кроме него в кабинете находились ещё три человека: капитан Миров из Комитета госбезопасности, начальник пограничного отряда подполковник Громов и представитель морских пограничных сил кавторанг Янов.

Все четверо стояли у стены, рассматривая карту морских границ Советского Союза. Говорил Зарембо. Его глуховатый голос звучал, как всегда, спокойно, но по тому, как часто он делал паузы, товарищи догадывались о его волнении.

— Есть основания полагать… — Зарембо отошёл от карты и потянулся к столу за папиросой. — Есть основания полагать, что в районе Семёрки не сегодня-завтра появится нарушитель. Несомненно, что человек этот достаточно опытен, и, конечно… — Зарембо сделал паузу. — И, конечно, у него есть явки… Возможно, что нарушитель снабжён шифром для передачи его резиденту, орудующему на Семёрке. Задача наша ясна: задержать нарушителя. — Он машинально разминал пальцами папиросу, не замечая, что из неё крошится табак.

— Разрешите вопрос? — спросил Громов. — Существуют ли обоснованные предположения о путях проникновения нарушителя через нашу границу? Откуда его ждать: с моря, воздуха или суши?

— К сожалению, нарушитель почему-то не счёл нужным сообщить нам, какой вид транспорта он предпочитает. И поэтому мы должны ждать его отовсюду. Это, конечно, хлопотно, но что поделаешь!..

Громов покраснел. Он знал манеру полковника «воспитывать иронией».

— Это как раз тот случай, когда необходимо полное взаимодействие сил, — продолжал Зарембо, делая вид, что не замечает смущения Громова. — Нарушитель может упасть с неба, может вынырнуть из воды, а может выйти из вагона экспресса. Пока что мы знаем твёрдо только одно: его отправная точка — Западная Германия.

— Это уже немало, — заметил Миров.

— Надзор морских пограничников должен быть усилен, — сказал кавторанг Янов.

— Какие меры, товарищ Янов, вы считаете первоочередными?

— Думаю, прежде всего надо представить себе возможный район высадки нарушителя и исходя из этого — решать всё остальное.

— Безусловно. Продолжайте.

— Ясно, что нарушитель будет искать наименее охраняемый квадрат, то есть такой, где нет строительства военных и промышленных объектов, где нет прибрежных рыболовецких колхозов.

— Естественно…

— Значит, придётся на ближайшие дни пересмотреть схему расположения пограничных кораблей… С учётом этих обстоятельств…

— Надо учесть и другое, — сказал Миров. — Будем исходить из предположения, что иностранной контрразведке известно примерное расположение наших пограничных кораблей. Это не исключено…

— Тем более необходимо пересмотреть позиции кораблей.

Зарембо подошёл к карте:

— Покажите наименее охраняемые районы вблизи Семёрки.

Янов обвёл указкой несколько голубых квадратов.

— Итак, решено — охрану усиливаем здесь. А что скажет подполковник Громов?

— На этих же участках будут усилены и береговые дозоры. Полное, так сказать, взаимодействие…

— Тогда — всё. У вас, товарищ Миров, будут замечания?

— Только одно: усиливая охрану в одних местах, не ослаблять её в других.

Все улыбнулись.

— Это идеал, к которому мы всегда стремимся, — сказал Зарембо, — но, как известно, идеалы чаще всего недосягаемы…

 

6. Мирон Пряхин

Вот уже несколько дней, как большие и малые беды ворвались в дом старого рыбака Мирона Пряхина. Началось с того, что сын и невестка решили бросить колхоз и уехать в город.

— В городе нам будет лучше, папаша, — объяснял Василий. — Плотник в городе — фигура. Понимаете, папаша, фи-гу-ра! Потому как там мировое строительство!

— Чего нам здесь киснуть? — подхватила невестка. — В городе водопровод, гастроном, кино, в парикмахерской укладку на голове делают…

— Обезьяне хоть корону золотую напяль — всё одно макакой останется, — хмуро сказал Мирон Акимыч.

— Это как понимать?! — завопила невестка. Маленькое личико её сморщилось и стало впрямь похоже на обезьянью мордочку.

— Нехорошо, папаша, — сказал осуждающе Василий. — Мы к вам, можно сказать, всей душой, а вы к нам чем? Устроимся в городе и вас выпишем. Чего тут, на отшибе…

— Это ты будешь на отшибе! Мне твоей жалости не надо! А колхоз бросать — не имеешь права. И отца в старости бросать не положено.

— А макакой обзываться положено? — всхлипнула невестка. — Некультурный вы человек!..

— Не встревай! — цыкнул Василий. — Я из-за Дроздова ухожу! Понимаешь?! Он из меня душу вымотал! А вы, папаша, должны за меня держаться. Один я у вас…

— Один… — старик тяжело вздохнул. — Один… — Взгляд его остановился на фотографии, пришпиленной к стене над комодом. Оттуда весело глядел подросток с озорными глазами, с таким же, как у Васьки, круглым подбородком. Это был старший сын Пётр, погибший на войне осенью сорок первого года.

Васька понял, о чём думает отец.

— Держаться, папаша, надо за живого, — степенно сказал он. — От мёртвых какая помощь?

— А мне и от тебя не надо помочи! — взорвался старик. — Скатертью дорожка! Проживу без вас!..

Разговор кончился совсем худо. Молодые уехали не простившись, не оставив адреса.

А вскоре — новая беда. Явился председатель колхоза «Волна» Дроздов. Дрозд (как его прозвали в колхозе) славился своими длинными речами и пристрастием к трудным иностранным словам, которые он выговаривал со смаком, без запинки. Из-за обилия этих слов речь его не всегда была понятна, но кое-кто принимал это за образованность. Разговаривая с колхозниками, Дрозд частенько прибегал к военной терминологии, хотя в армии быть ему не пришлось, потому что всю войну он прослужил где-то начальником районной инспекции пожарного надзора.

Дрозд не любил Мирона Акимыча. Его раздражала бесцеремонность, с которой ершистый старик критиковал его туманные речи.

Он пришёл под вечер. Не здороваясь, не сняв кепки, коротко заявил, что осенью колхоз заберёт у Пряхина приусадебный участок.

Мирон Акимыч не сразу понял, о чём он говорит.

— Участок нарезан Василию, — пояснил председатель. — А он проявил себя дезертиром трудового фронта. Посему мы принимаем дисциплинарные меры. В целях воспитания. Чтобы всё было в соответствии!

— Выходит — мне живьём в землю ложиться?

— Действуй по обстоятельствам! Предупреждаю: участок пустим под озимые. Раз сказал — два не буду!

— А вот посмотрим! — взъелся старик. — Напишу в газету, живо тебя под рёбра возьмут! Обязан чуткость народу оказывать!

— Газеты не боюсь — сам писывал. Даю последний ультиматум: в октябре участок заберём.

— Не пугай — пуганы! Лодка есть, перемёт цел, наше поле — море: даёт рыбу, даёт хлеб…

— Погоди, погоди! Твою же лодку шторм весной разбил.

— А у меня Васькина осталась.

— Васькина? Признаёшь?

— Чего мне таиться, не краденая…

— В такой ситуации упомянутая выше лодка подлежит безоговорочной на-ци-о-на-ли-за-ции.

— Чего-чего? Опять туману напускаешь?

— Простых слов не понимаешь. Объясняю: лодку заберём!

— Это как же так? На каком основании?

— В соответствии! Васька твой — отпетый хлюст. Увёз в город колхозный рубанок! Уголовно наказуемое деяние! А ты и адрес его маскируешь. Значит — соучастник. Так что прямо говорю — лодка переходит на колхозный баланс. Вернёт Васька рубанок — получишь лодку! Раз сказал — два не буду!

И, хлопнув калиткой, председатель зашагал в контору.

Мирон Акимыч тяжело опустился на скамью. «Не может того быть, — успокаивал он себя. — Что же мне, с протянутой рукой идти или к Ваське с поклоном тащиться?» При одной мысли об этом узловатые пальцы старика сжимались в тугие кулаки. «Не дождётся Васька! Помру — не поеду!»

В тот же день к старику явился колхозный механик Павел — совсем юный паренёк — и сообщил, что лодка по приказу председателя отведена к колхозному причалу.

— Председатель приказал вёсла принесть, — сказал парень, стараясь не смотреть старику в глаза. — Чтобы седни же…

— Вёсла?! — закричал Мирон Акимыч и сорвался с голоса. — Сжёг я вёсла, сжёг! Так и скажи!..

В ту ночь старик не сомкнул глаз. Раскалённые молнии полосовали чёрное небо, шатался от громовых раскатов старый пряхинский дом, и прямые, как струны, упругие струи дождя неумолчно стучали по ржавому железу крыши. Только к рассвету с моря дохнул ветер, разорвал нависшее над землёй сырое пухлое небо, и большие утренние звёзды, как золотые пчёлы, ныряли в рваных свинцовых тучах.

Старик не спал. Злоба с Васьки перекинулась на Дрозда, с Дрозда — на колхозные порядки, с колхоза — на весь божий мир. «Лишить рыбака лодки! Где это видано? О чём думают власти?! Кто это позволил такое? И про Ваську не верю! Не было воров в роду Пряхиных!..»

Горькие мысли Мирона Акимыча прервало жалостное блеяние козы. Старик забыл покормить с вечера Машку.

Хмурый, невыспавшийся, с тяжёлой головой, он вышел во двор. У порога стояла Машка. Уставившись на старика жёлтыми стеклянными глазами, коза укоризненно заблеяла.

— Сейчас, сейчас, — сказал виновато старик. — Дай ополоснусь…

Коза пристально следила за хозяином. Повозившись у рукомойника, старик снял с забора длинную верёвку.

— Пойдём харчиться на гору, — сказал он. — Эх, кабы лодка! Без лодки — рыба в реке, да не в руке!

Он вывел козу за калитку и слегка шлёпнул тяжёлой ладонью по лохматой шее. Машка весело зацокала копытцами по знакомой дорожке. Она семенила впереди, изредка оглядываясь, как бы делая вид, что сама ведёт старика на верёвке и смотрит, чтобы тот не отстал.

— Здесь я, здесь! — говорил Мирон Акимыч, горько усмехаясь. — Куда мне теперь без тебя?..

Машка знала, что её ждёт сочная, сладкая трава. Голод гнал её вперёд, она нетерпеливо дёргала туго натянутую верёвку.

По извилистой, каменистой тропинке они поднялись на зелёную гору, тяжело нависшую над узкой затенённой полосой берега. Старик отпустил верёвку, и коза принялась жадно выщипывать сочную траву.

Взошло утреннее розоватое солнце и растопило остатки ночной прохлады. День обещал быть безветренным и жарким, но старика ничто не радовало. Отъезд Васьки, страх остаться без приусадебного участка, а главное, потеря лодки — всё это наполняло его злобой. Ему казалось, что он живёт среди врагов, которые только и думают, как бы сжить его со свету.

— Унижения моего хотят, — бормотал он, не замечая, что говорит вслух, — Жизнь прожил — не унижался, умру — не унижусь. Мне бы только лодку! Я бы тогда на всех на вас…

Услышав голос хозяина, Машка подняла голову и, продолжая похрустывать вкусной травой, уставилась на старика янтарными зрачками.

Солнце поднялось выше, лучи его коснулись моря. Старик тяжело вздохнул и вытащил кисет с самосадом. Грубыми, непослушными пальцами он неторопливо набивал трубку, поглядывая на золотую переливчатую дорожку, уходящую далеко в открытое море. Сколько раз видел Мирон Акимыч с этой горы вызолоченную восходящим солнцем дорожку. Он уже давно перестал её замечать, но сегодня что-то заставило его задержать свой взгляд на мерцающих бликах воды. Казалось бы, дорожка такая как всегда, но было в ней что-то необычное для глаза.

Держа в руке нераскуренную трубку, старик смотрел на море, стараясь понять, что же изменилось в такой привычной для него картине. И вдруг догадался: близ берега ровная гладь воды непрерывно рябит.

Мирон Акимыч подошёл к обрыву. Смотреть мешало слепящее солнце. Прикрыв глаза козырьком ладони, он долго вглядывался в воду, пока не понял, что там, на дне моря, появилось что-то такое, от чего рябит всегда гладкая на заре дорожка.

Это не удивило старика. В годы войны здесь шли морские бои, и, хотя прошло много лет, штормы всё ещё иногда прибивали к берегу обломки кораблей, останки рухнувших в море самолётов. Прибрежные жители, случалось, находили применение этим трагическим дарам моря. И сейчас Мирон Акимыч надеялся, что морское течение или недавний шторм принёс к берегу новое напоминание о давно отгремевших боях. «Может, там такое, что и продать можно!» — подумал он.

По крутой, сыпучей тропинке старик спустился к берегу, скинул рубаху, заплатанные штаны и остался в длинных, ниже колен, вылинявших трусах. Осторожно ступая по неровной, ещё прохладной гальке, он вошёл в воду, сделал несколько шагов и остановился. Сквозь прозрачную воду на дне виднелись крохотные ракушки. Мирон Акимыч взглянул на свои ноги, смешно укороченные под водой, дважды окунулся и поплыл на боку, плавно загребая через голову правой рукой.

Доплыв до ряби, он опустил голову в воду, пытаясь разглядеть, что принёс бушевавший недавно шторм.

Несколько секунд он вглядывался в дно, потом поднял голову, сделал глубокий вдох и нырнул. Несмотря на свои шестьдесят лет, Пряхин всё ещё был выносливым пловцом и хорошим ныряльщиком.

Вынырнув, он поплыл к берегу с такой быстротой, точно увидел на дне что-то страшное. Выскочив на берег, не одеваясь, он бросился к тропинке. Мокрые ноги скользили, с шумом осыпались камни, и, прежде чем взобраться на гору, Мирон Акимыч дважды срывался, чудом успевая ухватиться за колючие кусты татарника.

Сорвав с козы верёвку, старик снова поспешил к обрыву. Его охватило лихорадочное нетерпение. Ему казалось: промедли он минуту — и находка исчезнет. Там, в нескольких метрах от берега, на каменистом морском дне лежит шлюпка! Он достанет её! У него будет лодка! Назло всем! Назло Ваське! Назло невестке, назло Дрозду, назло механику Пашке, назло всем, всем, всем! Пусть забирают приусадебный участок!

Теперь он не пропадёт! Надо же, как ему повезло, какое счастье привалило!

Он скатился на берег и бросился с разбегу в воду. За ним, точно змея, извивалась верёвка. Доплыв до ряби, Мирон Акимыч легко подпрыгнул, в воздухе мелькнули тощие ноги, и он скрылся под водой.

Ветерок донёс к берегу жалобное блеяние, но старик ничего не слышал. Всё глубже и глубже уходил он под воду, пока рукой не коснулся лодки. Шлюпка лежала на небольшой глубине, отчётливо были видны её очертания. Быстро и ловко он закрепил на носу верёвку, всплыл и лёг на спину. Сердце его учащённо билось, в ушах стучало, он тяжело дышал. Солнце поднялось выше, но не жгло, а согревало, и вскоре Мирон Акимыч перестал ощущать противную тяжесть в сердце, к нему вернулась привычная уверенность в своих силах. Он повернулся на бок и дёрнул верёвку. Верёвка натянулась, но лодка осталась неподвижной. Мирон Акимыч снова рванул верёвку, но и на этот раз лодка не сдвинулась с места. «Упёрлась в камень, — решил старик, — по прямой не вытянешь». Он отплыл в сторону и коротким сильным рывком дёрнул верёвку на себя. Лодка не шевельнулась. Обогнув лодку с другой стороны, он повторил рывок — и снова неудача.

Ощущение тяжести в сердце навалилось с особой силой, в ушах появился глухой шум. С каждой новой попыткой сдвинуть с места лодку он чувствовал, что слабеет, и понял, что лодку ему не поднять. Снова лежал он на спине, не зная, как быть дальше. Сообщить о находке в колхоз, попросить помощи? Нельзя! Дрозд найдёт сто законов, чтоб забрать и эту лодку. Пусть уж лучше она останется на дне, пусть сгниёт, пусть новый шторм разобьёт её о камни — от него никто ничего не узнает! Но нет, он своего добьётся! В лодке его единственное спасение, последняя возможность утвердить свою независимость от Васьки, от председателя, доказать, что он может жить так, как ему хочется. Вот она, эта лодка, тут, рядом! Неужели упустить такое чудом привалившее счастье?!

Вдохнув полной грудью воздух, он снова скрылся под водой. Добравшись до лодки, Мирон Акимыч разглядел, что в ней лежит набитый чем-то мешок. Вытащить мешок оказалось нелегко, и он дважды хлебнул воды, прежде чем ему удалось это сделать. Вынырнув, Мирон Акимыч поплыл к берегу, понимая, что отдых на воде сейчас уже не поможет. Растянувшись на берегу, старик с нетерпением ждал, когда вернутся к нему прежние силы. Он понял, почему не смог поднять лодку: мешал тяжёлый мешок, который теперь лежал на дне, рядом с лодкой. «Что в нём?» — гадал Мирон Акимыч.

Выросший на берегу моря, он с детства слышал легенды о затонувших сокровищах и, как многие прибрежные жители, верил в эти легенды. Таинственный мешок в лодке пробудил в нём неуёмную фантазию. А вдруг там золото?! Тогда по закону ему полагается немалая часть. Вот здорово! От злобы Дрозд завяжется в три узла!

Доплыв до заветного места, Мирон Акимыч нырнул, схватил привязанную к лодке верёвку и поднялся наверх. Наполненная водой лодка медленно волочилась по дну, изредка натыкаясь на подводные камни. Тянуть становилось труднее с каждой минутой, но теперь, когда лодка сдвинулась с места, Мирон Акимыч был полон неистовой силы. С берега могло показаться, что он не плывёт, а просто бьёт по воде руками, оставаясь на одном месте. Но сам Мирон Акимыч чувствовал, что берег хотя и медленно, но приближается. Ещё три, ну, может, четыре метра, и можно достать дно ногами. Тогда — лодка его! Вдруг его пронзила мысль, что эти три-четыре метра ему не проплыть: не хватит сил — он утонет, и тело его никто не найдёт. И Васька так и не узнает, куда делся отец. От этой мысли сжало горло, и ноги, точно на них навесили гири, потянулись ко дну. «Господи! Что же это? — в ужасе подумал старик, лихорадочно шлёпая руками по воде. — Всё! Конец!»

Страх, отчаяние, злоба — всё в эти секунды перемешалось в его голове. «Не выпущу, не выпущу!» Никакая сила не могла заставить его теперь выпустить верёвку. Лодка представлялась ему коварным и злобным врагом, с которым он вступил в смертельную схватку. Ноги его опускались всё ниже, сердце билось уже где-то у горла. Обессиленный, не понимая, что он делает, Мирон Акимыч не переставал бестолково бить кулаками по воде. В последнюю минуту, когда вода дошла ему до подбородка, он вдруг почувствовал под ногами дно. Широко раскрыв рот, старик судорожно глотал воздух, ещё не веря в своё спасение.

С горы донеслось нетерпеливое блеяние козы.

— Теперь заживём, — бормотал, тяжело дыша, старик. — Рыбак с лодкой не пропадёт…

Радость одурманила его, когда он увидел лодку на суше. Это была лёгкая дубовая шлюпка-двойка, на её корме оказался подвесной мотор, обтянутый резиной.

— Это надо же! — восхищался вслух Мирон Акимыч. — Через резину вода не просочится! Выходит, что мотор на полном ходу! Хоть сейчас запускай!

Он упёрся в борт, накренил шлюпку, вода тоненьким ручейком, журча и петляя по каменистому берегу, потекла в море. Освобождённая от воды шлюпка предстала перед Мироном Акимычем во всей красе: лёгкая, крепкая, даже краска на банках не потускнела. «Сейчас заведу мотор, испробую!» — ликовал старик.

— Лодка уже коснулась носом воды, когда он заметил в днище круглое пятно. Старик нагнулся, чтобы лучше рассмотреть его, и увидел, что это аккуратно выдолбленное отверстие. Тут же, у задней банки, лежала прикреплённая длинной цепочкой деревянная пробка.

С тихим стоном Мирон Акимыч опустился на камень. То, что казалось ему чудом, сразу объяснилось. Лодка не затонула, и не шторм прибил её к берегу. Она затоплена, затоплена кем-то умышленно.

Кто это сделал — старик догадывался, но даже самому себе боялся признаться в своей догадке. Не раз беседовали офицеры-пограничники с жителями посёлка, рассказывая колхозникам о приёмах диверсантов — как они проникают на советскую территорию с суши, с воздуха и моря. Последняя встреча с пограничниками была всего неделю назад.

«Теперь шпионы и диверсанты с воздуха к нам редко являются, — объяснял лейтенант Круглов. — А почему? А потому, товарищи колхозники, что на охрану наших рубежей поставлена передовая советская наука и техника. Вражеский самолёт ещё за тридевять земель от нашей границы, а пограничники с помощью специальных приборов уже засекли его, глаз не спускают и знают каждую секунду, где он, в каком квадрате. Теперь у диверсантов, у шпионов главная надежда на море. Вот, например…»

И он рассказал, как диверсанты передвигаются о аквалангами по морскому дну, как прячут под водой шлюпки, чтобы, сделав своё чёрное дело, поднять лодку и скрыться в нейтральных водах…

Слушая пограничника, старик тогда не придал значения его словам. Мало ли где чего бывает! Сам он за столько лет ни разу не слыхал, чтобы у их берега обнаружили такую лодку. Может, где и бывает, только не в их местах…

А теперь он сам, своими руками вытащил со дна шпионскую шлюпку. Мирон Акимыч был растерян и подавлен. Ещё минуту назад он считал себя счастливым, а теперь… Снова всё его имущество — старая коза.

Измученный, он закрыл глаза, чтобы не видеть проклятую шлюпку. Лучше бы её не было! Но она лежала здесь, рядом, и он не знал, как быть дальше. Он искал лазейку для своей совести. «Может, лодка с военных времён осталась? Дуб в воде не гниёт. Вот шлюпка и сохранилась…»

Он подошёл к лодке, стал внимательно разглядывать её. Доска на корме была откидная. Старик поднял доску и увидел два коротких весла. «Про этакие весла тот молодой лейтенант тоже говорил, — вспомнил Мирон Акимыч. — Короткие, из дутого металла, гребут бесшумно и такие лёгкие, что, сколько ни греби, руки не устанут». Но Мирон Акимыч всё ещё играл в прятки с совестью. А мешок? Вдруг в мешке лежит такое, что сразу станет понятно — лодка немецкая, затонула ещё во время войны, значит, шпионы и диверсанты тут ни при чём? А если в мешке ценности, то ему по закону полагается доля в деньгах. Может, на эти деньги удастся сладить себе новую шлюпку…

Заткнув пробкой отверстие, он столкнул лодку на воду, вскочил в неё и с силой заработал короткими металлическими вёслами. Вода была по-прежнему прозрачная, мешок на дне казался большим и бесформенным. Мирон Акимыч прикрепил конец верёвки к носу шлюпки, другой намотал на руку и нырнул…

Мешок лежал в лодке, но старик готов был снова выбросить его за борт, потому что понял уже, чем он набит. Камнями! Прибрежными камнями!

Назначение такого груза Пряхин знал. Камни служат якорем. Наполненная водой, прижатая ко дну тяжёлыми камнями, лодка остаётся на месте даже во время большого волнения…

«Вот тебе и золото! — Он тупо смотрел на большие бесформенные камни. — Значит, всё-таки идти на поклон к Дрозду?! Этот накормит! Досыта! Будет тебе уха из петуха! Что же делать?»

Пряхин взглянул на море, точно ища у него ответа на свои мысли. Золотистая дорожка сместилась далеко вправо. Значит, он провозился с лодкой не меньше часа. Целый час! И с каждой минутой нарушитель уходит от побережья всё дальше и дальше. Уходит, радуясь, как ловко провёл он «советских растяп»…

«Пикап» остановился у тропинки. Первым из машины выкатился Мирон Акимыч, за ним выскочила вся тревожная группа — лейтенант Крутов, ефрейтор Бажич и проводник с собакой — старшина Таранов.

— Сюда! — показал Пряхин.

Пограничники бросились вниз по тропинке, из-под ног их с шумом осыпались камни и земля.

Было достаточно одного беглого взгляда на шлюпку, на вёсла, на обрезиненный мотор, чтобы понять: на советский берег высадился нарушитель. Крутов взглянул на часы — семь часов. С одиннадцати вечера до двух часов ночи этот прибрежный квадрат освещали прожекторы. Значит, высадка произошла не ранее трёх часов утра. Четыре часа назад! За это время можно пройти километров пятнадцать. Ночью по незнакомой дороге больше не пройти.

Замаскированная телефонная точка была в двадцати метрах. Крутов связался с начальником заставы и доложил обстановку.

— Преследовать нарушителя! — услышал он приказ начальника заставы.

Лейтенант бегом вернулся к шлюпке:

— Преследовать! Нужен след!

На лице старшины появилась растерянность.

— Какой же след, товарищ лейтенант?! Всю ночь хлестал дождь. А на камнях, на лодке, на вёслах — всюду папашины следы. Он здесь целое утро топтался. Карат на него и набросится…

Крутов и сам понимал, что в такой ситуации собаке след не взять.

— Постойте! — Как всегда в минуту озарения, лицо его приняло мальчишеское выражение. — Лодка затоплена совсем близко от берега. Мотор в исправности. Ясно: нарушитель рассчитывает снова воспользоваться ею, поднять её со дна. Значит, у него должны быть ласты и акваланг с кислородным прибором…

— С них Карат след возьмёт! — обрадовался Таранов.

Услышав своё имя, собака подняла морду, стараясь поймать взгляд проводника.

— Мы его цельный день проищем, этот акваланг! — мрачно сказал Бажич. — Будем искать, чикаться, а гад уползёт. Поймай его потом…

Крутов окинул взглядом берег. Нагромождения древних валунов делали его неприветливым, суровым. За два года службы на заставе лейтенант изучил здесь каждый камень. Сейчас, озирая берег, он старался представить себе, куда нарушитель спрятал акваланг. Лучшее место для этого — пещера, из которой вытекает ручей. Но о ней знают только местные колхозники. В пещеру можно вползти лишь по ручью, сквозь узкий лаз. Зато, когда вползёшь, выпрямляйся во весь рост — такая она большая и просторная…

— Бажичу оставаться у шлюпки, Таранову следовать за мной, — приказал Крутов.

Они шли по самой кромке воды, чтобы видеть весь берег, надеясь обнаружить какие-нибудь, хоть самые ничтожные, изменения в знакомой картине. Пограничники знали: нарушители всегда оставляют следы, только надо уметь разглядеть их.

Они прошли более ста метров, как вдруг Карат натянул поводок и замер, уставившись в воду. Казалось, собака любуется своим отражением в непотревоженной глади воды. Но Таранов знал эту стойку овчарки: Карат что-то учуял. Чуть подрагивая, он обнюхивал камень, едва заметно выступавший из воды.

— След! Ищи след! — приказал Таранов.

Собака рванулась в сторону, сделала небольшой круг и вернулась к этому же камню. По нервной дрожи Карата, по тому, как он тянул поводок, Таранов понял: собака взяла след.

— Ищи! Ищи!

Петляя по берегу, Карат неизменно возвращался к камню.

«Не спрятан ли под ним акваланг?» — подумал Крутов. Он вошёл в прозрачную воду и попробовал сдвинуть камень с места. Камень не тронулся.

— Давай вместе! — бросил он Таранову.

Камень не поддался и теперь, он намертво врос в морское дно. А собака по-прежнему не отрывала от него морды.

— Догадываешься? — отрывисто спросил Крутов.

Таранов кивнул головой:

— Шёл по воде да наступил в темноте на камень…

— А дальше — опять по воде, и, конечно, никаких следов. Вот Карат и петляет. Зато теперь нам ясно направление вероятного движения нарушителя…

— Должен же он где-то выйти на берег. Тогда уж Карат не оплошает…

Пограничники снова зашагали по кромке берега. Карат вяло трусил впереди, показывая всем своим видом досаду: зачем его заставили уйти от того камня?..

Они подошли к пещере, собака легко перемахнула через ручей, вытекавший из чёрной пасти пещеры, и затрусила дальше. Крутова охватило сомнение, он вспомнил слова Бажича: «Мы будем искать, чикаться, а гад уползёт…». Но куда же в этом направлении мог идти нарушитель? Дальше пещеры двигаться по воде невозможно. Через несколько метров начинается морская впадина — глубина у самого берега около двадцати метров. Значит, нарушитель либо утонул в ней, либо, не доходя до впадины, вышел на берег. Вышел где-то здесь, совсем близко. Но тогда должны быть следы…

Они дошли до впадины — пограничники называли её «Балтийская Атлантида». Следов по-прежнему не было. Карат, виляя хвостом, скорбно смотрел на Таранова…

— Неужели утонул, паскуда? Надо вызвать водолазов…

— Нарушители, товарищ старшина, обычно не тонут. Но всё равно мы должны обнаружить его живым или утопленником.

— Да ведь дальше-то идти некуда, товарищ лейтенант! Следов на берегу нет. Получается: либо он утонул, либо улетел на небо.

— Некуда ему отсюда податься, — сказал Крутов. — Пошли обратно. А собака твоя — не овчарка, а старая корова!

Старшина обиженно поджал губы, но смолчал.

Они вернулись к пещере. Из мрачного зева прибрежной скалы, сердито ворча, вытекал ручей. Крутов резко остановился.

— Давай без чудес! — обратился он к Таранову, убеждая в чём-то не только старшину, но и самого себя. — Рассуждай! Установлено: нарушитель после высадки пошёл в этом направлении. Шёл по воде и на берег не выходил. Иначе Карат взял бы его след. Возможны два варианта. Первый: не зная рельефа дна, он утонул в «Балтийской Атлантиде». Но отбросим этот успокоительный вариант. Второй вариант: нарушитель шёл по воде не только в эту сторону, но и в обратную. Понимаешь?

— Он что, явился к нам гулять? Взад-вперёд?!

— Объяснять некогда. Давай за мной!

Крутов зашагал по ручью к пещере. Теперь Таранов догадался, о чём говорил лейтенант. Значит, диверсант знал о пещере и о ручье, по которому можно попасть в пещеру, не оставляя на суше следов. Если в пещере обнаружится акваланг, значит, лейтенант прав: нарушитель дошёл по воде до ручья, по ручью вполз в пещеру, спрятал акваланг и ласты, вышел по ручью обратно в море, вернулся к месту высадки и, обрабатывая порошком следы, поднялся тропинкой к лесу…

У входа в пещеру лежали два валуна. Напористый ручей, вспениваясь, яростно бился о них.

— А если он там? — прошептал Таранов.

— Тогда первый, кто сунется в пещеру, получит пулю. Придётся… — Крутов выразительно кивнул на Карата.

Таранов отстегнул поводок, склонился к уху собаки, что-то сказал ей и указал на зияющий чернотой лаз. Разбрызгивая пену, Карат кинулся в пещеру. Держа наготове пистолеты, оба пограничника напряжённо ждали, не раздастся ли в пещере выстрел. Бледный от волнения Таранов готов был броситься вслед за Каратом. «Ну же, ну…» — повторял он про себя, дрожа от напряжённого ожидания.

Вместо выстрела они услышали тихий отрывистый лай. В переводе на человеческий язык это означало: «Порядок, задание выполнено!»

Таранов первый бросился плашмя в ручей, вполз в отверстие, выпрямился и, держа в одной руке пистолет, другой нажал кнопку электрического фонарика. Карат сидел посреди пещеры на песке и тихо взлаивал.

— Точно! — услышал старшина голос Крутова. С лейтенанта, как и с Таранова, стекала вода. — Вот он след, вся ступня отпечаталась!

— Ну-ка, старшина, посвети во все углы.

Таранов «прочесал» пещеру лучом фонарика.

— Так и есть! — сказал довольный лейтенант. — Этого камня в углу не было, он был на месте, где сейчас сидит Карат…

Пограничники легко сдвинули камень. Под ним, в углублении, лежали ласты и завёрнутый в прозрачный пластикат акваланг с кислородным прибором…

 

7. «Революцию делали для справедливости…»

В минуту опасности или волнения желтовато-смуглое лицо начальника штаба отряда Каримова теряло обычную живость, становилось неподвижным, замкнутым. Только яркий блеск чёрных, чуть раскосых глаз выдавал его возбуждение.

Около восьми утра Каримов, после осмотра места высадки нарушителя, появился в колхозе «Волна». Здесь уже собралась добровольная народная дружина. Каримов и прежде встречался с дружинниками, проводил не раз занятия по задержанию «нарушителей». По сигналу «тревога» дружинники в установленное время перекрывали пути к шоссе, колодцам, оврагам и станции. Они научились маскироваться на местности и, оставаясь невидимыми, держали под наблюдением весь свой участок.

— Пограничник должен иметь шапку-невидимку, — любил говорить Каримов. — Ты видишь всех, тебя — никто!

На этот раз дружинники услышали совсем другое.

— Товарищи, — начал Каримов, — около трёх часов ночи у Тюлень-камня высадился опасный нарушитель. Наша задача — взять его живым, обязательно живым. Таков приказ. Брать будут пограничники. Ваша тактика такова: не маскироваться, держаться на виду. Пусть нарушитель видит вас ещё издали. Оружие не прячьте, чтобы было ясно, кто вы такие. Понятно?

— Неясна основная задача, товарищ майор, — отозвался командир дружины — моторист Талов. — Держаться на виду, и всё?

— Задача обычная: не дать нарушителю добраться до станции, до новостройки, до шоссе, где он может сесть на автобус. Надо вынудить его вернуться обратно на берег. Остальное — дело пограничников. Задача ясна, товарищи?

— Ясна, — ответил за всех Пашка-механик.

— Выполняйте приказ.

Дружинники исчезли с быстротой, вызвавшей на лице майора одобрительную улыбку. В правлении колхоза остались только Каримов и Дрозд. Каримов соединился по телефону с отрядом, узнал, что на преследование нарушителя подняты несколько застав и дружинники ближних колхозов. В радиусе двадцати километров все рубежи перекрыты.

— Проводите меня к товарищу Пряхину, — сказал майор председателю.

— К Пряхину? — Дрозд недовольно поморщился. — Парадоксальный старик, всех оговаривает. К тому же находился в заключении…

Первым в дом Мирона Акимыча вошёл Дрозд. Он остановился на пороге, загородил своим грузным телом узкую дверь. Старик сидел на лавке и вязал на перемёт крючки. При виде Дрозда Мирон Акимыч не встал, только вскинул вверх острую бородку и хмуро уставился на него, подчёркивая всем своим видом, что гость не радует его.

— У тебя что в ногах — подагра? — возмутился Дрозд. — К нему люди пришли, а он к скамье прилип!

— Людей не вижу! — не трогаясь с места, сказал Пряхин. — Тебя вижу, а людей не видать.

— Видите, как он советскую власть приветствует! — вскипел Дрозд и переступил порог.

Мирон Акимыч увидел майора.

— Разрешите войти, товарищ Пряхин? — козырнул Каримов.

Мирон Акимыч живо поднялся и пошёл навстречу:

— Милости прошу, товарищ майор. Извиняйте, сразу не приметил. У нашего председателя тулово — сами видите — всех загораживает.

— Я вам что докладывал? — сказал Дрозд. — Слышали? Авторитет подрывает…

— Потом разберётесь. Сейчас мне надо поговорить лично с товарищем Пряхиным… — Каримов выразительно взглянул на дверь.

Председатель неохотно вышел. Лицо Каримова сразу оживилось, помолодело, в чёрных раскосых глазах мелькнул смешок, но, вспомнив, для чего он здесь, майор торжественно произнёс:

— По поручению командования погранчасти передаю вам благодарность за проявленную бдительность!

Торжественный тон майора смутил Мирона Акимыча, он растерялся и не знал, что ответить.

— Извиняйте за любопытство, — начал он, поглаживая бородку, — кто тот нарушитель, с какой страны?

— Пока ещё неизвестно, товарищ Пряхин. Но не сомневайтесь, узнаем всё.

— Твёрдо говорите. А вдруг сбежит?

— С нами народ, Мирон Акимыч. Куда от народа сбежишь?

Старик, оправившись от смущения, ехидно хмыкнул:

— Такие слова в газетах пишут. На след-то напали? Приметы имеете?

— Пока что знаем мало. Известно, что носит сапоги сорок третьего размера.

— Откуда же это известно?

— Человек не птица, по воздуху не летает, по земле ходит. А раз ходит, значит, оставляет следы.

— Если следы на берегу замеряли, так то, может, мои. У меня как раз сорок третий нумер…

— Знаю. Могу даже сказать, что на вашем левом сапоге пора чинить каблук.

Мирон Акимыч поспешно поднял левую ногу, глянул на сапог:

— Верно! Стоптан! Надо же!

— А у нарушителя сапоги новые, скороходовские, подбиты металлическими планками. На левой планке один шурупчик малость торчит. Неаккуратно работает «Скороход». — Каримов встал. — Поймаем негодяя, напишем о вас в газетах, чтобы вся страна знала, какой патриот Мирон Акимыч Пряхин.

Брови старика сердито дрогнули.

— За славой не гонюсь. Мне справедливость нужна. Без славы человек проживёт, без справедливости — сгинет.

— О чём вы, Мирон Акимыч?

— О том, что ославил Дрозд моего сына вором. А в нашем роду воров не было и не будет! Лодку у меня отобрал. Отнять у рыбака лодку — это справедливо?

Каримов вспомнил слова Дрозда: «Старик всех оговаривает».

— Почему же он отнял у вас лодку?

Торопливо, боясь, что майор уйдёт, старик рассказал об отъезде Васьки, о решении председателя отобрать у него приусадебный участок и «на-цио-на-ли-зи-ро-вать» лодку.

Майор слушал старика не перебивая.

— Это что за власть, товарищ майор, если справедливость не соблюдается? За что я в гражданскую кровь проливал? За справедливость! А какая уж тут справедливость, если у нас Дрозд верховодит?

Пряхин смотрел на Каримова, ожидая ответа, — смотрел требовательно, сдвинув густые с проседью брови, нависшие над светлыми глазами.

Каримов выслушал старика не перебивая, резко поднялся, молча козырнул и вышел, хлопнув дверью.

— Рассердился, что жалуюсь, — сказал вслед ему Пряхин. — Видно, и этот не любит правду!

Злоба снова поднялась в нём:

«Революцию делали для справедливости! В гражданскую беляков в лаптях громили — для справедливости! Пётр мой голову в Отечественную сложил — чтобы справедливость была в мире. А где она, справедливость эта?»

Оса настырно гудела и билась в оконное стекло, стремясь на волю. Пряхин подошёл к окну, распахнул его и увидел Каримова. Майор не шёл, а почти бежал.

«Торопится. Все нынче торопкие — “драсьте” сказать некогда», — подумал Пряхин.

Через несколько минут мимо дома старика пронеслась машина, за рулём сидел Каримов…

Каримов не мог сказать старику всю правду. Чекисты уже знали, кто высадился на советский берег. В соответствующих списках нарушитель значился под условным именем «Каин», а после этого прозвища стояло девять фамилий, и под каждой из них — название фашистского концентрационного лагеря. Чекисты не сомневались, что в списке настоящей фамилии Каина нет. Но теперь это не имело значения. Преступления Каина говорили сами за себя: это был наглый, хитрый и жестокий враг.

Поздней осенью сорок первого года Каин попал в плен. Побои, издевательства, голод, призрак неизбежной гибели сломили его волю. Однажды при обыске в его деревянной колодке нашли лезвие бритвы. Каина избили и бросили на неделю в карцер. Это был бетонный гроб, залитый водой, кишащий крысами. Пленные знали: больше трёх-четырёх дней в карцере не выжить.

Ночь прошла без сна. С отвратительным визгом хлюпали по воде крысы, подбираясь к заключённому. Сняв куртку, он размахивал ею в темноте, шлёпал по воде, пытаясь отпугнуть наглых тварей.

Забившись в угол, он думал только об одном — как спасти свою жизнь. Ответ пришёл сразу, но, обманывая самого себя, он прикидывал в уме всякие варианты, и все они оказывались негодными. Отсидеть неделю в карцере? Невозможно! Через три-четыре дня, ослабев от голода, он станет добычей крыс. Обглоданное крысами, его тело бросят в противотанковый ров, где уже тлеют кости многих советских людей. Покончить с собой, не дожидаясь мучительной смерти? Но как? Нет даже ремня, чтобы повеситься. Приходили на память эпизоды из приключенческих романов: убив надзирателя, заключённый переодевается в его платье и оказывается на воле. Убить надзирателя он, пожалуй, сможет: ударит парашей по голове — и всё! А дальше? Из лагеря никуда не денешься, а за убийство эсэсовца подвергнут таким пыткам, что будешь мечтать о смерти, как о величайшей милости. Правда, убив эсэсовца, он смог бы овладеть его пистолетом и, прежде чем погибнуть, уничтожить не одного гитлеровца. Но это всё равно не спасло бы ему жизнь, а все его помыслы были направлены сейчас только на одно — выжить! Любой ценой, но выжить! Как? Ответ был ясен. Остаться в живых можно только ценою жизни восемнадцати пленных коммунистов. Он знал их имена. Ужас перед смертью подсказывал ему подлые оправдания предательства: «Всё равно им не выжить… Рано или поздно немцы узнают, что они коммунисты… Днём позже, днём раньше… А может быть, их и не казнят…» Он ухватился за эту мысль. «Зачем немцам казнить их? Немцы не дураки, понимают, что и так из лагеря никто живым не выйдет. А может, если эти коммунисты будут хорошо работать, выполнять все лагерные правила, может, они меня переживут…»

Утром, когда надзиратель швырнул ему в дверное оконце кусок эрзац-хлеба, он из последних сил забарабанил деревянной колодкой в железную дверь. От такой дерзости надзиратель сперва даже растерялся. Но, придя в себя, спросил ласковым голосом:

— Иван имеет желание быть сейчас мёртвым?

— У меня важное сообщение!

— Говори, Иван. Перед смертью всегда делают важное сообщение.

— В лагере есть коммунисты. Я знаю кто!

Голос эсэсовца сразу стал отрывистым, лающим:

— Ты будешь говорить это господину штурмбанфюреру!..

Дверь в карцер отворилась через несколько минут.

— Иди, Иван. Тебя ждёт господин штурмбанфюрер.

Щурясь от света, заключённый переступил порог карцера и пошатнулся, — от слабости у него кружилась голова. Надзиратель протащил пленного по коридору и втолкнул в комнату, где за большим канцелярским столом сидел комендант лагеря.

Заключённый ждал, когда заговорит штурмбанфюрер, но тот молчал, не отводя от него белёсых глаз.

— Ну! Говори! — произнёс он наконец.

И Каин заговорил. Быстро, шёпотом, холодея от ужаса перед своим преступлением, он пробормотал восемнадцать фамилий и умолк, чувствуя, как его бьёт озноб.

Штурмбанфюрер сказал что-то по-немецки эсэсовцу, тот сунул руку в ящик стола и вытащил лист бумаги.

— Подходи к столу и пиши, — сказал он пленному.

— Что писать? — Заключённый выбросил вперёд руки, точно защищаясь от удара.

— Пиши! — надзиратель указал на чернильницу.

Заключённый подошёл к столу и взял перо.

— Пиши! — повторил надзиратель. — Господин штурмбанфюрер приказывает писать аккуратно, чтобы все фамилии — разборчиво. И подпишись. Тоже разборчиво.

Каин написал восемнадцать фамилий и подписался. Надзиратель стоял за его спиной, шевеля губами. Должно быть, он повторял про себя эти русские фамилии.

Штурмбанфюрер сложил вчетверо бумагу, сунул её в нагрудный карман, буркнул что-то надзирателю и вышел.

Каин надеялся, что сейчас его выпустят, он дотащится до барака и заберётся на нары, чтобы забыться сном.

— Сиди, — сказал надзиратель. — Есть приказ давать тебе кушать…

Он принёс котелок гороховой похлёбки и горку нарезанного хлеба. Показав на хлеб, эсэсовец криво усмехнулся:

— Ешь, Иван. Это есть награда. Восемнадцать порций хлеба. Мёртвым хлеба не надо…

В барак Каин не вернулся. Он провёл весь день в комнате надзирателя, а после поверки, когда все заключённые уже спали, его посадили в машину и увезли.

Утром староста барака объявил, что Каин умер в карцере.

С этого дня Каина переводили из одного концентрационного лагеря в другой. В каждом лагере у него была другая фамилия. Немцы меняли ему фамилию, биографию, профессию, но задание оставалось неизменным: войти в доверие к пленным, выявить в лагере коммунистов, политработников, евреев.

Он переходил из лагеря в лагерь, оставляя за собой удушливый смрад крематориев, стоны истязуемых, виселицы, над которыми каркающей тучей кружило вороньё.

После войны Каин исчез. Его следы советские органы обнаружили в пятьдесят втором году. Он жил в одном из маленьких городков Западной Германии под именем Сергея Ивановича Зубова.

 

8. Олух царя небесного

Дрозд сидел в приёмной секретаря райкома и гадал — зачем его вызвали. Сосредоточиться мешала машинистка. Стуча по старому неуклюжему «ундервуду» двумя пальцами, тётя Маша наполняла тесную приёмную пулемётным треском. От этого у Дрозда гудело в голове.

Совсем недавно новый секретарь райкома впервые вызвал его для беседы и повёл речь о взаимоотношении Дрозда с колхозниками, о методах его руководства, которые сводились к окрикам, угрозам и взысканиям.

— Если так будет продолжаться, — сказал тогда секретарь, — то придётся поставить на бюро вопрос о вашем соответствии занимаемой должности.

От кого секретарь узнал все факты — Дрозд не догадывался, но твёрдо решил выявить кляузника, «прижечь ему пятки». И сейчас, морщась от стрекота машинки, он сумрачно смотрел на обитую клеёнкой дверь, перечитывая — в который раз! — надпись: «Секретарь райкома КПСС Суслов Иван Вадимович».

— Печатаешь?.. — начал разговор Дрозд. — А меня вот вызвали… Да… Не знаешь зачем?

— Материал на тебя! — прокричала глуховатая тётя Маша, продолжая расстреливать короткими очередями белый лист бумаги.

— Какой ещё материал? — Дрозд придвинул стул к машинке. — Да перестань ты стучать! Какой материал?

— Про твои отношения с богом! — выкрикнула, не переставая печатать, тётя Маша. — Из авторитетных источников!

— Ты что? — Лоб Дрозда вызмеился морщинами. — Распространяешь клевету? Будешь отвечать!

— Не слышу! — тётя Маша мотнула головой. — Не мешай! Зачем вызвали, скажет Иван Вадимыч, не утаит…

Из кабинета Суслова вышел районный агроном и весело кивнул на ходу тёте Маше.

— Пока! — прогудела тётя Маша, не выпуская изо рта папиросы, и повернулась к Дрозду — Иди, куманёк, твой черёд кашлять!

Дрозд вошёл в кабинет, бросив исподлобья быстрый взгляд на секретаря райкома, пытаясь понять по лицу Суслова, что его ждёт.

— Садитесь, — сказал Суслов, не глядя на Дрозда.

Осторожно, словно опасаясь, что из-под него выдернут стул, председатель колхоза опустился на краешек сиденья.

— Садитесь на все три точки, разговор будет длинный, — сказал Суслов, по-прежнему не глядя на Дрозда. — Рассказывайте.

— О чём прикажете информировать?

— О вашей войне с Пряхиным.

— А-а-а! Уже накляузничал. Так… Теперь всё понятно. Разрешите доложить?

— Для того и вызвал.

Дрозд оглянулся на дверь, прислушался к стрекоту машинки и произнёс доверительно:

— Не внушает доверия…

— Кто?

— Пряхин. Мирон Пряхин. Не внушает…

— Это почему же?

— Был репрессирован. К тому же скрывает адрес сына — расхитителя колхозной собственности. В разговорах присутствует отсутствие лояльности…

Суслов сжал веки, точно злой холодный ветер гнал в его лицо колючий песок.

— Что значит «присутствует отсутствие лояльности»? — спросил он тихо. — Говорите яснее.

— Сперва разрешите доложить о расхитителе колхозной собственности, о сыне упомянутого Мирона Пряхина…

— Меня интересует не сын, а отец. Кстати, вы знаете, что Мирон Акимыч не хотел, чтобы сын уезжал из колхоза?..

— Плохо хотел, а то бы не допустил…

— Но вы тоже знали, что Василий решил перебраться в город. Поговорили вы с ним? Объяснили, что это недостойно — бросить старого отца и укатить в поисках лёгкой работы?

— Не успел… Дел столько…

— А прийти к старику, обижать его — для этого у вас время нашлось?!

— В порядке государственной обязанности, по партийному зову сердца пришёл уточнить позицию…

Суслов почувствовал неодолимое желание выгнать Дрозда из кабинета. Сжав под столом кулаки, он спросил тем же тихим голосом:

— Что же подсказал вам партийный зов вашего сердца?

— Полагаю необходимым конфискацию принадлежащей дезертиру лодки. А также заявил об отчуждении приусадебного участка…

— Так… Ещё что?..

— Ещё предложил Пряхину прекратить выпады против членов сельсовета, осуществляющих функции советской власти на местах.

— Вы имели в виду себя?

— В том числе. Меня, товарищ Суслов, избрал народ, значит, кто против меня, тот против народа. А кто против народа — тот враг народа со всеми вытекающими последствиями. Такова на сегодняшний день логика классовой борьбы, товарищ Суслов. Нам, коммунистам, об этом надо помнить денно и нощно…

Теперь Суслов, пересилив себя, смотрел на Дрозда в упор, вернее, не смотрел, а рассматривал. Ему бросилось в глаза разительное несоответствие между внешностью и характером председателя колхоза. Пухлые красные губы, тугие румяные щёки, светло-голубые глаза, — эта внешность вызывала симпатию и расположение. «Будь у него другая физиономия, — подумал Суслов, — все давно бы поняли, что он тот самый дурак, который опаснее врага…»

Пристальный взгляд Суслова Дрозд выдержал спокойно. Он был убеждён в правильности своих поступков. О колхозной собственности заботится, не пьёт, с планом не мухлюет, массы воспитывает в духе уважения к закону, к партии, к советской власти. Всегда бдителен, в подозрительных случаях немедленно сигнализирует…

— Людей-то вы у себя в колхозе хорошо знаете? — спросил Суслов.

— Не сомневайтесь, — многозначительно сказал Дрозд. — Уж что-что, а это… На многих завёл личные дела. Директивы такой нет, я сам, по личной инициативе! Я их личные дела назубок знаю!

— А своё дело вы знаете?

— Моё личное дело — анкеты, автобио и прочее — знают кому положено. Моё дело и вам положено знать, Иван Вадимыч…

— Мы о разном говорим, товарищ Дроздов. Похоже, что вы не знаете своего дела. Иначе почему вы из месяца в месяц не выполняете план, почему вас не уважают рыбаки?

— Народ разболтанный, не любит строгости. Однако у меня воспитательной работой охвачено девяносто один процент. Конечно, отдельные недостатки присутствуют, но мы боремся, преодолеваем…

«Это же робот, безмозглый робот, — подумал Суслов. — И как его до сих пор терпели?..»

— Значит, народ разболтанный… — Секретарю райкома очень хотелось выгнать этого розовощёкого злого дурака с такими светлыми голубыми глазами. — Почему отбираете приусадебный участок у Пряхина?

— В соответствии с положением: не работает в колхозе.

— А вы предлагали ему работу?

— Нет… Уже объяснял: не питаю политического доверия. Не перестаю удивляться, почему ему позволяют находиться в пограничной зоне. Сам слышал, как он отзывался о некоторых членах капесесе нецензурным образом.

— А может, у него есть основания критиковать некоторых членов партии и даже, чёрт вас подери, ругать их «нецензурным образом».

Дрозд возмущённо поднялся со стула:

— Если все начнут критиковать партийных…

— Садитесь, разговор не кончен. Если все начнут критиковать — тогда и говорить не о чем! Коммунистов, которых критикуют все, надо немедля гнать в три шеи. Но Пряхин — это ещё не все, и тем не менее у него есть право критиковать и вас и меня. Прежде всего виноваты перед ним вы. Вам известно, почему Пряхин хромает?

— Кажется, подбили в драке, — неуверенно сказал Дрозд.

— Правильно. В драке. Он с шестнадцати лет дрался. Дрался с Юденичем, потом с Колчаком, потом с белополяками в буденновской Конармии. В память об этих драках носит он не медали, не ордена, а пулю в ноге! Так на каком же основании лишаете вы его политического доверия?

— Уже докладывал: в тридцать шестом году Мирон Пряхин провёл в заключении шесть с половиной месяцев, а точнее — сто девяносто восемь дней! Имею все основания для политического недоверия.

— Интересовались, за что его арестовали?

— Зря у нас не сажают! Это уж — безошибочно!

— Но его-то освободили. Значит, ошибка всё же была?

— Это неизвестно. У органов могут быть свои соображения. Вот вас же почему-то не арестовали и меня не тронули, а его взяли. Над этим нужно задуматься, сделать выводы, товарищ Суслов. Тем более, что мы живём и работаем в пограничной зоне. С нас партия и народ требуют особой бдительности. Вы сами об этом говорили на партийной конференции.

С каждой минутой Суслову становилось труднее сдерживать яростное желание заорать, затопать ногами на этого человека… «Не распускайся, не распускайся!» — приказал он себе и заговорил медленно, с трудом выдавливая из себя слова:

— Он был арестован по недоразумению. Его дальний родственник — Михаил Пряхин — участвовал в Кронштадтском мятеже, а взяли Мирона Пряхина. И взяли потому, что нашлись люди, которые рассуждали вроде вас: дескать, зря у нас не сажают. И поэтому его продержали не три-четыре дня, а сто девяносто восемь дней, как вы точно подсчитали…

— А может, он знал об этом контрике? Знал, да не сообщил? Выходит, что он и виноват. Пусть он мне докажет, что ничего не знал и связей не имел! А без этого я ему политически не верю.

— Не верите? Подведём итог, оглянемся на его жизнь. В юности он бросил родной дом, спокойную жизнь, чтобы в битве с врагом отстоять самую справедливую власть на земле — советскую власть! Дважды жалила его пуля, дважды, не долечившись, он снова брался за винтовку и саблю! Какую же награду получил он за это? На войне потерял старшего сына, а теперь и младший бросил его, как ненужную ветошь! А коммунист, представитель местной власти товарищ Дроздов чинит над ним произвол! — закричал, не сдержавшись, Суслов, но тут же устыдился своего крика и снова заговорил тихо, избегая смотреть на председателя колхоза: — Как же вы посмели обидеть такого человека, да ещё в такую минуту? Вместо того чтобы помочь ему добрым словом, делом, вы отобрали у него лодку и хотите ещё отнять приусадебный участок! А ведь вы для него — представитель власти, партии. Что же теперь прикажете ему думать о советской власти, за которую он проливал кровь?!

— Действовал по закону, — убеждённо ответил Дрозд.

«Безнадёжный!» — с тоской подумал Суслов и встал.

— Ну что ж, товарищ Дроздов, видно, общего языка нам с вами не найти. Я вас уже предупреждал…

— О Пряхине не предупреждали… — Дрозд стоял по другую сторону стола, в голубых глазах его застыли настороженность и подозрение. — Зря берёте под защиту родню врага народа, — сказал он. — Сводку о выполнении плана прикажете прислать?

— В следующий четверг — бюро райкома. Будете отчитываться. Но разговор пойдёт не о рыбе, а о людях…

Дрозд вышел из кабинета в мрачном настроении. Было ясно: в следующий четверг на бюро райкома будет поставлен вопрос «О несоответствии Дроздова А. Б. занимаемой им должности».

Увидев его, тётя Маша перестала долбить машинку и потянулась за папиросой.

— Вы меня дезинформировали, товарищ Лапова, — злобно сказал Дрозд. — Болтали, что материал на меня в связи с религией…

— Факт! — сказала простодушно тётя Маша.

— ?

— Сама слышала, как про тебя говорили…

— Кто?

— Майор-пограничник.

— Что же он сказал? Кому?

— Ивану Вадимычу. Сказал, что ты олух царя небесного!..

 

9. На родной земле

Зубов выбрался из пещеры и, неслышно ступая по воде, направился к месту высадки. Он был встревожен: высадка произошла не в час ночи, как было намечено, а около трёх. Помешали прожекторы: голубые лучи высвечивали каждый камень прибрежной полосы. Пришлось болтаться в море, ждать, когда прожекторы начнут бороздить другие участки берега. На это ушло почти два часа. Значит, к семи утра в Радугу уже не попасть и встреча с Жаком произойдёт только под вечер, когда строители Семёрки начнут возвращаться в посёлок.

Шагая бесшумно по воде, Зубов поймал себя на том, что опасается наступления дня. Ему хотелось, чтобы эта грозовая ночь тянулась как можно дольше. Не потому, что он боялся встретить людей, — кто же в нём сейчас признает того прежнего весёлого, заводного парня, на которого деревенские девчонки таращили влюблённые глаза?! Нет, утро пугало не опасностью случайной встречи, но он боялся, что, увидев при свете солнца всё, что он с таким трудом вырвал из своей памяти, — этот берег, лес, луга, тропинки, ручей, Муравьиный овраг, — всё, с чем связано его детство и юность, увидев это, он окажется во власти воспоминаний. А первая заповедь, которую вдалбливали в школе диверсантов, — начисто забыть своё прошлое. Шпион получает прошлое при каждом новом задании…

Настороженно вглядываясь в темноту, он дошёл до Тюлень-камня. На светящемся циферблате часов стрелки показывали начало пятого. Начинался рассвет, нужно было подумать об укрытии.

Поднимаясь вверх по тропинке, он тщательно обрабатывал следы порошком. Дождь и порошок должны были сделать своё дело.

Предутренний влажный туман приглушил мягкие краски уходящего северного лета. Неподвижная тишина не успокаивала, а взвинчивала напряжённые нервы. Он знал, что не должен доверять тишине, темноте, безлюдью. В любую секунду тишина может взорваться зловещим выкриком «Стой! Кто идёт?», темнота — вспыхнуть слепящим светом прожектора, безлюдье — обернуться засадой.

Несколько часов назад Зубову казалось, что он отлично знает, как безопасно добраться до леса: дойти до лужайки, свернуть по тропе вправо, пересечь просеку и, оставив озеро слева, выйти на узкую стёжку, протоптанную грибниками. Но, должно быть, из-за тумана он не узнавал знакомых с детства мест. Чем дальше он шёл, тем яснее становилось, что дело не в тумане. Там, где по воспоминаниям была лужайка, он увидел какую-то постройку. Не решаясь приблизиться к ней, Зубов не разглядел, что это колхозный стадион, и, конечно, не мог заметить доску, на которой большими красными буквами было написано: «Стадион им. Петра Пряхина, первого капитана колхозной футбольной команды, павшего смертью храбрых в борьбе за свободу нашей Родины». Он миновал стадион и вскоре оказался на широком шоссе. Это тоже озадачило Зубова. Он не сразу догадался, что шоссе — не что иное, как бывшая просека, тянувшаяся прежде почти до самого районного центра.

Первые лучи солнца вонзились в туман, и неподвижная пелена заклубилась, стала редеть, таять, возвращая цветам и травам яркие краски.

Где-то на шоссе протарахтел грузовик, — просыпалась жизнь. Надо было искать убежище в лесу, в чащобе.

Обработанные порошком следы делали Карата бесполезным. Собака петляла вокруг одних и тех же камней и, повиливая хвостом, виновато заглядывала в глаза Таранову. Таранов смущённо покосился на Крутова.

— След большой давности, товарищ лейтенант, — оправдывался старшина. — Столько часов прошло… и порошком, гад, обработал…

По дороге в лес Крутов связался с заставой и доложил обстановку.

— Закройте с востока выход к Семёрке! — услышал он приказ. — Сообщайте каждые полчаса обстановку.

Крутов отчётливо представил себе обстановку на всём участке. Начальник заставы доложил начальнику отряда, начальник отряда приказал соседним погранзаставам прикрыть свои участки. Начальники застав отдали телефонный приказ дружинникам блокировать свои рубежи. Теперь нарушитель, как зверь на охоте, обложен со всех сторон, и нет такой щели, через которую он мог бы уйти в глубь района, в крупный населённый пункт, где легко затеряться.

Крутов не ошибся. К восьми утра район радиусом в двадцать пять километров был блокирован. Получив об этом донесение, Каримов облегчённо вздохнул. Теперь он мог заняться логическим анализом. Итак, нарушитель избрал для проникновения в Советский Союз сложный и рискованный путь — на лодке, спущенной в нейтральных водах. Проще попасть в СССР под видом обычного туриста, но нарушитель предпочёл опасный путь безопасному. Для этого должна быть важная причина. Какая? Очевидно, нарушитель имел задание, невыполнимое для туриста. Например? Турист не может остаться нелегально в Советском Союзе: стоит ему отбиться от своей группы, его исчезновение неминуемо обнаружится в конце первого же дня. Турист не может проникнуть легально в пограничную зону, в район секретного строительства… Каримов вынул из кармана блокнот и записал: «Нарушитель не предполагает задерживаться в Советском Союзе. Затопленная лодка с действующим мотором, спрятанный акваланг свидетельствуют о том, что нарушитель должен вернуться к лодке. Следовательно: не снимать засаду в пещере, следить за появлением судов в нейтральных водах. Единственный объект в районе, представляющий интерес для вражеской разведки, — Семёрка. Возможно: а) съёмка объекта, б) проникновение на объект с целью диверсии, в) встреча с резидентом. Взять под особое наблюдение посёлок Радуга».

Поставив точку, Каримов прочёл записанное и вызвал к телефону начальника заставы.

— Взять под усиленную охрану Семёрку и Радугу, Засаду на берегу тщательно замаскировать.

Едва он повесил трубку, как явился из Комитета государственной безопасности капитан Миров.

Каримов уже встречался с этим «штатским» капитаном. Чекист нравился ему умением быстро схватывать суть самой сложной ситуации.

Миров вошёл стремительно, снял фуражку, смахнул со лба пот и заговорил, окая по-волжски:

— С хорошей погодой, Каримыч. Докладывай: где, что и когда?

Выслушав Каримова, капитан одобрил действия пограничников.

— Считай, что одной ногой волк в капкане, — сказал он.

— Точно, — подтвердил Каримов. — Теперь не уйдёт.

— Не хвались. Волки разные бывают, иной себе лапу отгрызёт, а убежит!

— На трёх далеко не ускачет. Сдохнет по дороге!

— А вот этого допустить нельзя. Нам этот волк дохлым не нужен, а нужен он нам живёхонький и целёхонький.

— А если окажет вооружённое сопротивление?

— А это уж ваша забота, чтобы не было у него такой возможности. Брать только живым, только живым!

Каримов знал, когда даётся такой приказ, знал он и другое, что вопросов задавать не следует. Всё, что надо, капитан скажет сам. И верно, кашлянув в кулак, Миров сказал буднично:

— А мы тоже не сидели, дома дожидаясь. Кое-что знаем. Это, брат, гость не простой, а дорогой, долгожданный! Товарищи в одной демократической стране большое спасибо нам скажут, когда посадим этого зверя на цепь. Но живым он не дастся, а мёртвому ему — полцены. Отсюда задача: ухитриться взять его здоровеньким, без криков, без выстрелов… Обеспечишь?

— Так точно. Всё ясно.

— Тогда — желаю успеха.

Он поднялся со стула, высокий, сутулый, не козырнув, протянул Каримову руку:

— Звони по ходу событий…

* * *

Время в лесу тянулось, как нудная песня, — без начала и без конца. После бессонной ночи хотелось спать, но злобный комариный писк, гудение ос не давали ему уснуть. Голода он не чувствовал, плитка специального питательного шоколада отбивала аппетит на много часов, но после полудня начала мучить жажда.

Он сорвал сочный осиновый лист, пожевал и выплюнул. Лист был горьковатый, терпкий. Жажда стала сильнее. Зубов вспомнил об овраге, где струился холодный прозрачный ручей.

Зубов знал, что в его положении риск недопустим, но в данном случае, решил он, риска никакого нет: ходу до источника минут двадцать, грибы в полдень никто не собирает, ягод тут нет, значит, встреча с местными людьми ему не грозит, а чужим в лесу в пограничной зоне делать нечего.

Переложив на всякий случай бесшумный пистолет из кармана брюк в куртку, он осторожно двинулся к оврагу. К источнику можно было идти по извилистой узенькой тропке, но, желая сократить путь, Зубов пошёл лесом, по прямой. Он ступал осторожно, мягкий податливый мох делал его шаги неслышными. Зубов не замечал сейчас ни синих колокольчиков, ни россыпи бело-золотых ромашек, ни алых зарослей иван-чая. Он не слышал весёлого пересвиста лесных птиц, испуганного фырчанья рыжих белок. Птицы, цветы, звери не грозили ему опасностью, и, значит, в эти минуты они для него не существовали. Видеть, чувствовать сейчас он мог только то, что таило для него угрозу. Слух и зрение его обрели в эти минуты особую остроту. Он вдруг ощутил необъяснимое беспокойство, то самое беспокойство, которое заставляет горных змей уползать в долины накануне землетрясения. Чем ближе он подходил к оврагу, тем осторожнее были его шаги, тем напряжённее становился слух. И хотя он по-прежнему не слышал щебета птиц, шороха листьев, жужжания насекомых, слух его мгновенно уловил человеческие голоса где-то там, у источника, до которого оставалось не более двухсот метров. Почудилось? Он бросился за дерево и замер, прислушиваясь. Голоса стали отчётливее, было ясно: в овраге, у источника, люди. Дальше идти нельзя.

Он повернул назад, вздрагивая даже от шороха собственных шагов. Но жажда не оставляла его. На ходу Зубов шарил глазами по кустам — может, попадётся необобранная смородина или ежевика, но, кроме волчьих ягод, ничего не было. Он вспомнил, — на косогоре есть малинник, ходу до него километра полтора-два…

К малиннику вели две узкие лесные тропки, потом они сливались в одну широкую тропу. Пройдя немного, Зубов сошёл с тропинки и стал пробираться к малиннику, крадучись, прячась за толстыми стволами деревьев. Он уже видел вершину косогора, но лес внезапно оборвался и вместо густых и частых деревьев перед Зубовым раскинулась зелёная опушка, редко поросшая мелким кустарником. Приблизиться незаметно к малиннику было невозможно.

Он в нерешительности остановился и вдруг услышал издалека собачий лай. Зубов упал на землю и пополз за ближайшую сосну. Обессилев от страха, он лежал, распластавшись на земле, и слышал, как бухает его сердце. Собака для него была страшнее людей. Скрыться в лесу от собаки невозможно.

Боясь подняться, Зубов ещё долго полз, прячась за деревьями и кустами. Он встал, когда косогор уже скрылся из виду. Приходилось вновь возвращаться в чащобу, там он чувствовал себя в безопасности. От страха он забыл об изнуряющей жажде. Казалось, что теперь он может обойтись без воды.

Выйдя на тропинку, он обернулся, взглянул на косогор, и в тот же миг из малинника высоко вверх взвилась зелёная ракета. Зубов снова бросился на землю…

К своему логову он добрался обессиленный. Почти всё время он полз, не решаясь подняться: лес с косогора мог просматриваться в полевой бинокль. А главное, ракета. Ясно, что это сигнал либо на заставу, либо соседней тревожной группе.

Он сделал усилие над собой, — надо успокоиться, продумать, как быть дальше. Главное — сохранить хладнокровие. На косогоре, в малиннике — наряд или тревожная группа пограничников. С собакой! Значит ли это, что пограничники его обнаружили и теперь преследуют? А может быть, преследуют не его. Для такого вывода есть достаточно оснований. Если погоня за ним, то почему собака привела их к косогору, к которому он и близко не подходил? Значит, его след собака не взяла? Но тогда почему пограничники дают ракету, не боясь обнаружить себя? Значит, они всё-таки кого-то преследуют, чей-то след собака взяла. Чей-то, но не его. Очень похоже, что всё это просто стечение обстоятельств: собака и пограничники на косогоре не имеют к нему никакого отношения. В конце концов это могут быть просто учебные занятия. Чего же он так испугался? Хорошо, что его не видят сейчас ни Гессельринг, ни Гоффер! Через час он пойдёт в Радугу, встретится с Жаком, и всё будет в порядке.

 

10. Всё идёт по плану

Миров приехал в отряд ночью.

— Порядок, товарищ капитан, порядок! — сообщил Каримов. — Теперь ему никуда не деться.

— Где он сейчас?

— В колхозе «Волна».

— В колхозе? А как он туда попал? Давай по порядку.

— Дело было так. Взять его след сразу не удалось. Но, спасибо Пряхину, район блокировали вовремя. Подняли соседние заставы, включили дружинников, поставили боевую задачу: нарушителя взять только живым. В лесу Карат всё же след подхватил, потянул уверенно. Вскоре мы могли обойтись и без собаки. Нарушитель оставлял достаточно следов. Стало ясно: с минуты на минуту мы настигнем его. Но появилась опасность демаскировать себя. Приняли решение: создать нарушителю видимость безопасного возвращения в пещеру и отнять у него всякую надежду пробиться к какому-нибудь населённому пункту. План удался. Сперва он ткнулся в Радугу — не вышло, дорогу преградили дружинники моториста Талова, потом он попытался выйти лесом на шоссе — тоже не получилось, попробовал спуститься в Муравьиный овраг — опять не вышло, наконец рискнул двинуться к железной дороге, видимо, надеялся вскочить на ходу в товарняк, идущий в районный центр. Но куда бы он ни совался, всюду ещё издали слышал то голоса, то собачий лай, то выстрелы. Видел он и ракеты, пущенные моими ребятами. В общем, гоняли его до полуночи, как зайца. Но бандит опытный: понял, что его окружают, и решил возвращаться восвояси.

— Направился к морю?

— Да. Тут мы ему не мешали. Сделали всё, чтобы он забыл об опасности. Двигались за ним, можно сказать, не по земле — по воздуху, дышать перестали. И довели его так до «Волны». Здесь он должен был выйти к берегу, а он, дьявол, будто растаял в этой самой «Волне».

— И ваш знаменитый Карат не может его обнаружить?

— Конечно, может, но нет гарантии, что будет выполнен приказ — взять нарушителя живым, невредимым. В колхозе есть несколько собак. Чёрт их знает, почуют Карата, подымут такую брехню, что весь народ на улицу высыплет узнать, что случилось. Он сразу поймёт, в чём дело, и тогда — либо начнётся перестрелка, либо он сразу пустит себе пулю в лоб…

— Да… Это верно… — Миров прошёлся по комнате. — Значит, дело затягивается. Но не может же он надолго остаться в колхозе! Неужели у него есть там сообщники?

Каримов бросил на Мирова укоризненный взгляд:

— Я знаю всех рыбаков «Волны». Это люди разные: есть умные и глупые, храбрые и трусоватые, честные и жуликоватые, но предателей среди них ты не найдёшь. Ручаюсь!

— В жизни всякое бывает… Всё-таки у кого-то же укрылся нарушитель?

— Забрался в чей-нибудь сарай, хозяин спит и знать не знает, какой у него гость дорогой под боком.

— Всё равно бездействовать нельзя. Посёлок блокирован надёжно?

— Мышь не прошмыгнёт.

— Рискнём пустить по следу Карата. Если тявкнет хоть один пёс, вернёмся на «исходные позиции» и подождём. Не будет же этот гад сидеть неделю в чужом сарае. Поехали!

Машина Каримова остановилась метрах в трёхстах от колхоза. Таранов и Бажич лежали в густых кустах орешника. Таранов держал поводок и злился на вынужденное безделье. Карат сидел рядом, и по тому, как он вздрагивал, старшина понимал его возбуждённое состояние.

— Никаких признаков? — спросил вполголоса Каримов.

Старшина мотнул головой.

— Пусти Карата по следу, — приказал Каримов.

Бажич и Таранов вскочили: наконец-то! Как всегда, Таранов шепнул что-то Карату, и собака с места потянула к колхозу.

Они прошли мимо стадиона.

— Здесь, — прошептал Каримов. Миров понял: отсюда, вместо того чтобы спуститься к морю, нарушитель свернул в колхоз.

Карат, не петляя, не оглядываясь, тянул поводок уверенно и деловито.

Они вошли в посёлок так тихо, что ни один из местных псов даже не шелохнулся. Карат миновал главную улицу, где, освещённые ущербной луной, выстроились в ряд новенькие стандартные дома рыбаков, и свернул в узкий проулок, от которого тянулась тропинка к морю. Каримов узнал этот проулок: здесь он был сегодня утром у Мирона Пряхина. Вот и колодец, а сразу за ним слева — забор пряхинского дома. Поравнявшись с колодцем, Карат остановился, обошёл вокруг и снова остановился. Очевидно, нарушитель подходил к колодцу, чтобы напиться.

— След, след! — шепнул повелительно Таранов.

Собака медленно, не отрывая морды от земли, вывела пограничников к дому и ткнулась в калитку. Каримов на секунду усомнился: точно ли он был утром в этом самом доме?

Надо было немедленно принять решение, и Каримов принял его. Он сделал знак — вся группа неслышно повернула обратно.

Когда колхоз остался позади, а вдали уже отчётливо слышался мерный шум ночного прибоя, группа остановилась. Нужно было решать, как действовать дальше.

— Чей это дом? — спросил Миров.

— Мирона Пряхина, — ответил растерянно Каримов, вспоминая сейчас всё, что говорил о старике Дрозд.

— Который сообщил о высадке диверсанта?

— Да…

— Тогда похоже, что действительно хозяин спит и не ведает, кто забрался в его сарай.

— Дело в том, — голос Каримова звучал растерянно, что у Пряхина нет сарая, обвалился месяц назад.

— Ну тогда одно из двух: либо Карат ошибся и взял след не нарушителя, а Пряхина, либо нарушитель нашёл приют в доме Пряхина.

— За Карата ручаюсь! — Таранов погладил морду овчарки. — След взят от самого леса, а старик за эти сутки в лес не ходил… Факт, что нарушитель у старика…

— Но Пряхин сам сообщил о нарушителе.

— А может, этот гад убил старика? — сказал Бажич.

— Да… Уравнение со многими неизвестными. — Миров ждал, что скажет Каримов. — Ваше мнение, товарищ майор?

У Каримова тоже мелькнула мысль, что нарушитель убил старика, но он старался продумать и другие варианты. Нарушитель явился к Пряхину около двенадцати часов ночи, наплёл старику складную байку и попросился переночевать. Допустим, старик ему поверил. Всё равно он обязан немедленно сообщить, что у него ночует посторонний. Старик знает этот неписаный закон, о нём не раз говорили пограничники рыбакам. Пряхин не мог его забыть, да ещё при таких обстоятельствах, когда все заставы подняты на задержку нарушителя. Итак, нарушитель находится в доме Пряхина более двух часов, и старик не сообщил об этом. Правда, неизвестный явился к Пряхину, когда тот уже спал. Для того чтобы сообщить о неизвестном, старик должен отлучиться из дома на десять — пятнадцать минут. Никакого убедительного повода для отлучки в такое время ночи старик, очевидно, не придумал. Если так, то Мирон Акимыч сейчас не спит, а ломает себе голову, как бы связаться с пограничниками.

Каримов был склонен принять именно этот вариант, и он постарался представить себе, как будут развиваться события дальше. Через несколько часов настанет утро. При свете дня неизвестный, если это нарушитель, конечно, не рискнёт появиться в посёлке. Пряхин же, при его смётке, найдёт возможность покинуть свой дом хотя бы на несколько минут, чтобы добежать до соседа, шепнуть о подозрительном госте и вернуться обратно.

Каримов поймал себя на желании отдать предпочтение варианту, при котором Пряхин останется вне подозрений. А почему, собственно? Разве он не сталкивался с людьми, патриотизм которых был вне сомнений и которые были — разоблачены как агенты иностранных разведок? Но если Пряхин связан с нарушителем, то как объяснить, что он сам сообщил о его высадке? Опыт подсказывал пограничнику наиболее логичный ответ на этот вопрос: «Это может быть продуманный ход, причём отличный ход! Заявив о высадке нарушителя, Пряхин оградил себя от всяких подозрений. Он мог быть уверен, что шпиона будут искать где угодно, только не в его доме. Возможно это? Возможно».

Все эти рассуждения, однако, не отвечали на основной вопрос: как взять нарушителя живым в доме Пряхина?

 

11. Отец и сын

С тех пор как уехал Васька, Мирона Акимыча часто мучила бессонница.

В эту ночь старику снова не спалось, хотя минувший день был наполнен удивительными событиями и закончился неожиданной радостью: пришёл Пашка и сообщил, что по распоряжению Дрозда отвёл старикову лодку на прежнее место.

— Это как же понимать? — спросил недоверчиво Пряхин, ожидая нового подвоха.

— А не знаю, — ухмыльнулся парень. — Говорят, в райкоме был ему драй. Вернулся из района тихий и даже никаких слов непонятных не произносит…

«Интересно всё-таки устроена жизнь, — философствовал Мирон Акимыч, томясь бессонницей. — Неделю назад была у меня лодка. Пришёл Дрозд и отобрал. Сегодня утром опять появилась у меня лодка. Пришли пограничники — снова лодки не стало. Утром не стало, а к вечеру — опять я с лодкой. Видно, и впрямь, пока жив — не теряй надежды».

Цепляясь одна за другую, мысли вернули Пряхина к утренним событиям. «Видать, ещё не поймали того бандюгу… Как поймают — пойду к пограничникам, скажу: “Покажите мне ублюдка”. — “Зачем?” — спросит пограничный начальник. “Так и так, — скажу, — желаю напомнить зарубежной стерве, что мы есть за народ. Хотела нас белая сволочь закабалить — сама в землю легла. Хотела нас Антанта задушить — обрубили лапы гидре международной. Немцы-фашисты народ советский истребить хотели. А с чем остались?..” И ещё скажу я зарубежной падле: сколько мы жизней своих положили, так это, если считать с утра до вечера, — года не хватит! Набухла наша земля кровью — больше некуда!..»

Где-то тявкнула собака, ей лениво отозвалась другая, и снова тишина придавила маленький пограничный колхоз. Старик нащупал в темноте кисет, набил трубку, потянулся за спичками, и тут ему почудился тихий стук в окно. Он прислушался. Стук повторился. Кто-то нетерпеливо стучал ногтем по стеклу, точно выбивал морзянку.

Старик обрадовался: «Васька! Боле некому! Как раз поезд в это время приходит. Вернулся, сукин сын!»

Он вскочил с кровати, засеменил к окну.

— Васька, ты? — спросил он притворно сердитым голосом.

— Открой, батя!

Так и есть — Васькин голос, только простуженный. И где он простудился летом, пёс бродячий!

Не торопясь, чтобы не показать свою радость, Мирон Акимыч пошёл в сени.

— Входи, коли пришёл, — сказал он равнодушным голосом. — Видно, без дома и собака тоскует…

Человек молча шагнул в тёмные сени.

— Ночью вернулся, как вор! — начал старик ворчливо. — Я из-за тебя тут такого наслушался.

— Батя! Узнал?

И опять этот голос — одновременно и Васькин и не Васькин.

— Четырнадцать лет не виделись! Батя!

Старик охнул.

— Господи, господи! — Старик весь дрожал, сам не веря своей догадке. — Пётр, ты?

Он чиркнул спичку, спичка сломалась, он чиркнул вторую, она сразу же потухла, точно её кто задул.

— Не надо, батя… — произнёс в темноте голос. — Погоди…

— Петя! Сыночек! — Старик припал к груди сына и заплакал. — Сыночек… жив… жив… Господи, счастье-то какое…

— Что ты, батя, что ты? — заговорил приглушённо Пётр. — Успокойся. Ты думал, я погиб? А я — вот, цел-целёхонек… Ну чего же ты плачешь?

— С радости я, Петя! Сам себе не верю! Может, приснилось? Дай огонь зажгу, посмотрю на тебя, сыночек мой!..

— Погоди с огнём… А где же мамаша?

— Померла, Петюша, померла. Как похоронную на тебя получили, стала она, бедная, сохнуть, ночи не спала, и померла голубушка… Последнюю ночь всё тобой бредила… звала…

— Лечить надо было, — сказал Пётр после долгого молчания.

— Какое уж леченье, когда немцы пришли. Сам знаешь!

— А Василий жив?

— Жив.

— Где же он? Врозь живёте?

— Потом скажу. Дай мне на тебя-то посмотреть! Где ты пропадал, сынок? За четырнадцать лет ни одной весточки! Может, осуждён был?

Пётр молчал.

— Ты не таись, есть которые зря пострадали…

— Я, батя, в плен попал…

— Ой, бедняга! Знаем, каково в плену нашим было! Счастье какое, что ты уцелел, сыночек!..

— Значит, не коришь меня за плен?

— Как можно? На войне всякое бывает.

— А ведь у вас расстреливали тех, кто из плена вернулся.

— Это ты зря, сынок. Несправедливости, конечно, бывали, а насчёт расстрела — брехня! Да дай мне взглянуть на тебя, Петюша, — Мирон Акимыч потянулся за спичками.

— Погоди. Скоро рассветёт… Хочу правду тебе рассказать… без утайки…

— На правду и суда нет…

— На правду — нет, а на меня будет. Я к тебе попрощаться пришёл. Больше не увидимся…

— Да что ты, сынок? Ничего тебе за плен не будет. Не трогают теперь за это…

— Есть на мне малая вина, батя. Ничего от тебя не скрою. Как я в плен попал — не помню, контуженный был, в беспамятстве.

— Вот видишь! — обрадовался старик. — В беспамятстве всякого в плен возьмут!

— И оказался я в лагере для военнопленных. Было нас там, может, тысяч десять. Как мы страдали, какие пытки вынесли — лучше и не вспоминать. Не знаю, как разум уцелел. Которые в живых остались, те, поверишь ли, психами стали. Немногие до свободы дожили. Нас американцы освободили. Это, батя, замечательная нация. Страна богатющая! Хочешь верь, хочешь нет — там каждый фермер, крестьянин значит, машину свою имеет, а то и две. Не то что наши колхозники…

— Про Америку слыхали. Так в чём же твоя-то вина, Петюша?

Пётр досадовал, что не может в темноте следить за отцом, за выражением его лица. Если бы он видел его лицо, было бы легче находить нужные слова. Но в комнате всё ещё было темно, рассвет занимался несмело.

— В чём моя вина? К тому и веду… Освободили меня американцы из фашистского лагеря и посадили в свой. В ихнем лагере тоже было много народу из разных стран, а больше всего наших, советских. Опять я оказался за проволокой…

— Хватил ты лиха, сыночек! — голос Мирона Акимыча дрогнул. — Не всякий такое выдержит…

— Сто восемьдесят семь дней просидел я в американском лагере, — продолжал Пётр. — Конечно, американцы — не фашисты. Кормили хорошо, побоев никаких. Я всё ждал, когда меня на родину отправят. А многие из наших просились, чтобы их в Америку отправили. Нравилось им, как там народ живёт.

— Вот стервецы!

— Подал я, значит, заявление, чтобы меня на родину отправили, а через неделю пришёл американский офицер, стал меня уговаривать: «Поезжай, мол, в Америку, мы тебя работой обеспечим». Я отвечаю: зачем мне Америка, у меня своя земля есть, меня отец с матерью ждут. Родился, говорю, в России, в России и умру… А американец мне объясняет: «Это верно, что ты умрёшь в России, если туда вернёшься. Там есть приказ — всех бывших в плену расстреливать». Не может быть, говорю, в плену, может, миллион было, так что же, всех и расстреливать? Тогда он вынимает из кармана бумагу, на русском языке напечатанную, и даёт мне читать. Там сказано, чтобы всех бывших в плену казнить без суда, и всю ихнюю родню ссылать на Колыму или в шахты свинец добывать.

— И ты поверил?! — Старик вскочил с лавки и стукнул кулаком по столу. — Тебя американец, как плотву, взял на крючок!

— Поверил я, дурак. Только думал тогда я не о себе, — голос Петра звучал тихо и печально. — Смерть так смерть! Я её на фронте нюхнул! А как представил, что тебя с мамашей в шахты, на каторгу отправят, так во мне всё прямо забурлило! Отца родного на смерть обречь! Мамашу с Васькой загубить! Нет, думаю, лучше уж я буду мыкаться на чужбине, а этого не допущу…

Мирон Акимыч тяжело поднялся с места и отдёрнул занавеску. За окном мутнел рассвет. Старик порывисто обернулся к сыну. В призрачном свете лицо его расплывалось в неясное белёсое пятно, и Мирон Акимыч никак не мог поймать взгляд сына.

Пётр сидел неестественно напряжённо, на самом краю табуретки, точно бегун, готовый сорваться с места по первому сигналу.

— Садись сюда, ко мне. Что ты как воробей на жёрдочке? — сказал старик и опустился на скамью.

Ему хотелось почувствовать близость сына, обнять, заглянуть ему в глаза. Но Пётр не двинулся с места.

— Отсюда я тебя лучше вижу, батя. А ты у меня ещё молодец. Только поседел, а так — не изменился, словно вчера расстались.

— Какое уж там не изменился!.. Дальше-то рассказывай. Где же ты эти четырнадцать лет маялся?

— Да… да… столько лет. Что же долго рассказывать?.. Поверил я американскому майору, и отправили меня в эту проклятую Америку…

— Ты же говорил, она богатющая, нацию расхваливал, а теперь проклятой называешь.

— Для американцев она хорошая, а нам, русским, своё лучше, — нашёлся Пётр. — А ещё скажу, я и в наших газетах читал хорошее про Америку.

Старик хмыкнул:

— Жил-жил в Америке, а ничего не разобрал. Ну ладно, не в этом суть. Приехал в Америку, а дальше что?

— Нанялся я трактористом к одному фермеру. Местность штат Иллинойс называется. Три года проработал, а потом надоело в деревне. Подался в город, стал грузовую машину водить. Жил — всего хватало. Решил деньгу копить. А у тебя, батя, как в смысле деньжат, много ли скопил? — неожиданно спросил с усмешкой Пётр.

— Хватает. Сказывай дальше…

— Скопил я, значит, деньжат, решил заиметь свой бизнес. В Америке кто с головой всегда свой бизнес имеет. Тут и получилась главная неприятность. Подал заявление, что хочу открыть бензозаправочную станцию, а мне отвечают: «Открывайте, только примите прежде американское гражданство, такой в Америке порядок…»

— И ты согласился?! Отрёкся от России?! — вскрикнул Мирон Акимыч испуганно.

— Я же тебе объясняю — такой у них порядок. — И, боясь, что отец начнёт снова задавать неприятные вопросы, Пётр торопливо продолжил рассказ: — Пять лет держал я станцию. Денег — считать перестал! В банке счёт имел, чековая книжка всегда в кармане. Ездил на машине. В рассрочку купил. Коттедж — дом, значит, — с мебелью заимел, тоже в рассрочку. Кругом почёт, уважение… Да… Вдруг напала на меня тоска по родине. Тоскую — места себе не нахожу, а что делать? Вернусь — вас всех на Колыму, меня под расстрел! И тут узнаю, что у вас новые законы вышли, чтобы пленных не судить строго, а главное — родню ихнюю не трогать. Решил я тогда вернуться домой. А как вернуться? Не соглашаются американские власти, чтобы я вернулся в Россию. Только я ведь такой человек — что решено, то и сделано. Бросил к чертям свой бизнес, нанялся кочегаром на корабль в заграничное плавание. Думаю: приедем в Россию — сбегу. А корабль, как назло, в советские порты не заходит. Наконец узнаю: пойдём в Ленинград. А дальше и рассказывать нечего. Ошвартовались вчера утром в Ленинградском порту, вся команда — на берег. Кто куда, а я на вокзал, на поезд. Вышел на нашей станции в двадцать один час, пошёл знакомыми тропками в обход, и вот, добрался… Теперь ты всё знаешь…

Он умолк. Рассвет теснил остатки предутренних сумерек.

Мирон Акимыч всё вглядывался в лицо сына, и от этого взгляда Петру стало тревожно. Он думал, что, услыхав рассказ о богатой жизни в Америке, отец начнёт сравнивать эту жизнь с колхозными порядками, станет жаловаться на несправедливость, на нужду. Но такого разговора не получалось. Пришлось перестраиваться на ходу.

— А в партии тебя восстановили? — спросил он, чтобы разбередить старую рану отца.

— Пока не просил, не спешу. Однако секретарь райкома товарищ Суслов беседовал со мной, советовал не таить обиду… Ну, да обо мне — потом. Как же ты, так бобылём и маялся? Не женился? Может, у меня и внучата в Америке есть?

— Баб за границей и без женитьбы хватает. Были бы деньги!

— Любовь, Петя, за деньги не купишь.

— Хо! Ещё как купишь! — Пётр уловил удивлённый взгляд отца и неуклюже поправился: — На чужбине и любовь — не любовь…

— Так что же теперь будет с тобой, Петя?

— Малость поживу у тебя, а потом — в Ленинград. Заявлюсь к властям. Как думаешь, много дадут за то, что я американское подданство принял?

— Я этих законов не знаю, — тяжело вздохнул старик. — Чего-нибудь дадут, конечно. Господи… — голос его задрожал, — неужели для того ты нашёлся, чтобы я снова тебя потерял? Ведь мне и жить-то осталось…

Пётр понимал, что в Радугу ему не пробраться и встреча с Жаком не состоится. Но вернуться, не выполнив задания, он не мог. Надо найти выход. Попробовать уговорить отца… Старик мог появиться и в Радуге и в Муравьином овраге, не вызвав никаких подозрений.

— Ах, батя, батя… — Пётр ладонью провёл по глазам. — Лучше бы мне не приезжать. Теперь и тебе позор до могилы: сын вроде изменника — в тюрьме… В партии тебя не восстановят. Из пограничной полосы, конечно, выселят по этапу… за тридевять земель… Это уж обязательно. Постарел ты, выдержишь ли… чтобы по этапу, в арестантском вагоне? Если и выдержишь, как будешь жить среди чужих? С протянутой рукой ходить?.. И всё из-за меня, всё я виноват!

Мирон Акимыч сидел, опустив голову.

— Как быть, сынок, как быть? Что ты в плен беспамятный попал — в этом не корю тебя. Видно, судьба наша такая… и твоя и моя.

— Нет, — твёрдо сказал Пётр. — Судьба судьбой, а самому тоже голову иметь надо… Согласишься — станем жить вместе… в достатке. Будет тебе на старости лет почёт и уважение…

— Ну что ты, сынок, меня утешаешь, словно дитё малое. Какой уж тут почёт, какой достаток, если тебя в тюрьму посадят?

— Нет, батя! — Пётр поднялся с табуретки. — Не допущу я, чтобы ты век доживал в нужде и позоре. Решено! Будем теперь вместе.

— Да как же, как?

— А вот так! Поедешь со мной, и всё будет олл райт — отлично!

— Куда поедем? Когда?

— За рубеж! Хоть в ту же Германию. Это мне — без труда. — Не давая старику опомниться, Пётр сыпал слова: — У меня и в Германии текущий счёт есть. Купим маленький домик с садом, яблоньки, вишни, огород, конечно. Хозяйствуй! Трудно станет — батрака наймём. Ты только согласись. Сам подумай, Васьки нет, я в тюрьме, — ты один на всём свете, один, старый, без денег. А вдруг заболеешь? Кто за тобой ходить станет? Кому ты здесь нужен? Никому!

— Постой, постой! — Мирон Акимыч поднялся с лавки. Теперь они стояли друг против друга, оба высокие, плечистые, чем-то неуловимо похожие. — Постой!.. Это как понимать такое предложение? Это, выходит, я должен родину бросить и в твою Германию бежать?

— Да ну, батя! Начитался ваших газет и повторяешь: «отечество», «родина-мать». А я так скажу: родина для человека там, где ему хорошо. А если ему на своей земле плохо, значит, родина ему не мать, а мачеха.

— Ты что?! — закричал вдруг Мирон Акимыч, срываясь с голоса. — Ты что, ополоумел? Какая мачеха?! За эту мачеху люди жизнь отдавали, на амбразуру бросались, а ты!..

— Про амбразуру это ты тоже в газетах начитался. А тебя-то самого ведь кругом обидели! Ты посуди разумно…

— Чего разумно?! Вижу, насквозь вижу, какой ты разумник! «Кругом обидели»! Меня плохие люди обидели! Люди, а не родина! Понял? Я твоих речей больше слушать не желаю! Будь ты не моим сыном, я бы… я бы…

— Донёс бы? — ощерился Пётр.

— Сам бы скрутил!

— Эх, батя, хотел я добра тебе, а ты… — Надо было быстрее притушить отцовский гнев. — Может, ты и прав, батя. Да! За грехи надо платить сполна! Ты уж прости, струсил я в последнюю минуту. Не легко самому в тюрьму идти. Не легко, а придётся. Теперь уж я решил твёрдо…

Старик всё ещё стоял против сына, вглядываясь в его лицо, точно не веря, что это действительно его Пётр. От пристального взгляда отца Петру становилось беспокойно, он не знал, о чём теперь говорить, а молчать было нельзя.

— Спать ляжешь или поешь сначала? — спросил старик так, точно Пётр не пропадал без вести на многие годы, а отлучался на день по делам в районный центр и теперь вот вернулся с ночным поездом, устал и проголодался. — Заграничных кушаний у нас нет, а молока козьего, хлеба, картошки холодной — это можно…

— Молока выпью с хлебом. Спасибо…

Мирон Акимыч принёс из сеней початую буханку хлеба, кувшин с молоком и поставил на стол.

— Соседи наши прежние? — спросил как бы ненароком Пётр.

— Какое там. Прежних в колхозе никого и не осталось. Немцы перед уходом всех… Из пулемётов…

— Ну уж и всех… тебя же не расстреляли…

— Чудом спасся… В пещере с матерью прятались… Ешь.

— Помню, рассказывал ты мне, малому, сказку, — заговорил Пётр. — Про звёзды. Родится, мол, человек, и на небе новая звезда загорается. Либо добрая, либо злая. Добрая загорится — будет у того человека хорошая жизнь, а если злая — худо тому человеку. Вижу теперь, злая загорелась звезда, когда я родился…

— Забыл ты, Пётр. Не так я сказывал. Не по звезде человек, а по человеку звезда. Родился человек добрый — вспыхнет на небе голубая звезда. А родится злой — вспыхнет звезда красная, будет гореть по ночам злым волчьим глазом, пока творит тот человек недобрые дела свои на земле. Так-то, Петя…

— Батя, прошу тебя… — Пётр отломил кусок хлеба, — прошу тебя, не выходи из дома… До вечера… Запри дом на замок, а сам влезь обратно в окно. Если кто и подойдёт — дверь на замке, никого нет! Я хоть до вечера спокойный буду… Последние часы вместе…

— Ладно… Сделаю… Да и кто придёт ко мне? Все на работе.

Есть Пётр не мог, но две кружки молока выпил залпом.

Отец следил за ним из-под косматых бровей, следил молча, настороженно. Тихо стучали ходики — был уже шестой час утра. Жалобно заблеяла под навесом Машка. Пётр испуганно вздрогнул.

— Чего ты? Коза не человек — худа не сделает. Недоенная, вот и зовёт. Пойду спущу с привязи. А ты ложись. — Мирон Акимыч подошёл к окну, распахнул его и обернулся к Петру: — Управлюсь с козой, навешу замок на дверь и влезу в окно. Для твоего спокоя…

Мирон Акимыч вышел во двор мрачный, обуреваемый противоречивыми чувствами. Всё, что случилось в эту ночь, не могло привидеться и во сне. Он стоял среди двора в отрешённой задумчивости, забыв, зачем вышел из дома.

Скрип колёс вывел старика из оцепенения. Он прислушался. Скрип приближался к дому, уже можно было разобрать мужские голоса. «Кто это в такую рань? — подумал он. — Тут и дороги проезжей нет». Скрип и голоса становились громче, и наконец через низкую изгородь Мирон Акимыч увидел чалую колхозную кобылку. Лошадь легко тянула телегу, гружённую тонкими брёвнами и десятком досок. На телеге сидели моторист Талов и Пашка.

— Привет хозяину! — крикнул Талов. — Мы к тебе.

— По какому случаю? — настороженно спросил Мирон Акимыч.

— Приказано! — весело гаркнул Пашка и завернул кобылку к воротам. — Принимай строителей!

— Вы что, с утра хватили? — Старик подошёл к воротам. — Чего орёшь?

— Приказано построить тебе сарай, — сказал Талов.

— Кто приказал? Давай не ври…

— Точно, папаша. Получено приказание обслужить тебя, как отца погибшего воина.

— Страна не забывает своих героев, — назидательно пояснил Пашка.

Кобылка толкнула мордой хлипкие ворота, они распахнулись, и телега, поскрипывая, въехала во двор.

— Показывай, хозяин, где сарай ладить, — сказал Талов, разгружая телегу. Он говорил беззаботно и весело, но насторожившийся Мирон Акимыч заметил, что, говоря с ним, Талов всё время посматривает на раскрытое окно.

— Ставь на старом месте, — пробормотал старик и снова спросил: — Кто же это приказал насчёт сарая?

— Да всё он, товарищ Дрозд. — Пашка ухмыльнулся от уха до уха и тоже покосился на раскрытое окно.

Мирон Акимыч представил себе, что творится сейчас с Петром. Он, конечно, слышит голоса, слышит, как во двор въехала телега. Мирон Акимыч и сам был озадачен появлением парней: что, если обнаружат Петра? Одно дело — преступник пришёл с повинной сам, другое — если его задержат пограничники или дружинники.

— Не вовремя, ребята, — сказал Мирон Акимыч. — Может, завтра начнёте? Мне сейчас уходить надо…

— А мы и без тебя обойдёмся. Отгрохаем твоей козе дворец — залюбуешься!

— Как знаете, — сказал недовольно старик. — На магарыч не рассчитывайте, нет у меня денег…

Он вошёл в дом и замер на пороге. Забившись в тёмный угол, Пётр целился в него из пистолета. Из-за пояса торчала рукоятка второго пистолета.

— Чуть тебя не убил! — еле слышно выдохнул Пётр. — Думал, они! Кто такие? За мной?

Старик молчал, он не мог отвести глаз от пистолета. Не ответив сыну, набросил на двери крюк, подошёл к окну, закрыл его и задёрнул занавеску. Пётр, тяжело дыша, неподвижно стоял в углу, не опуская пистолета.

— Спрячь пушку! — приказал отец. — Приехали строить мне сарай.

— А вдруг они в дом войдут?

— Не войдут. — Старик не сводил глаз с Петра. — Зачем пистолеты? — прошептал он.

— Потом объясню, сейчас думай, чтоб меня не увидели… Куда мне спрятаться?

Старик, словно не слыша Петра, продолжал:

— Если ты решил идти с повинной, зачем тебе пистолеты? В кого ты собираешься стрелять?

— Я сказал тебе: объясню потом! — В шёпоте Петра слышалась приглушённая ярость. — Думай, как от них избавиться.

Старик не отвечал.

— Думай скорее! — Возглас прозвучал угрозой.

— Здесь тебе оставаться опасно, — тихо заговорил Мирон Акимыч. — Лезь на чердак. Но чтобы тихо… Сапоги скинь, лестница скрипучая… А я запру дверь на замок снаружи, скажу, что еду в город Ваську разыскивать. Тебе с чердака, сквозь щели, весь двор как на ладони. Уйдут — слезай и жди меня. Понял?

— Ладно! Только скорее уходи и запри дверь. — Пётр скинул сапоги и на цыпочках неслышно поднялся по скрипучим ступенькам.

Мирон Акимыч вернулся в комнату и долго смотрел на сапоги сына, не решаясь к ним притронуться. Его охватил такой страх, какого он никогда не испытывал. Это был даже не страх, а ужас перед тем, что случится через секунду. Он оттягивал эту секунду. Он стоял, с ненавистью глядя на грязные сапоги Петра, потом решительно схватил и впился пристальным взглядом в подошвы. Каблуки были подбиты металлическими планками, на планке левого каблука один шурупчик слегка выдавался…

Мирон Акимыч вышел из дома, навесил трясущимися руками замок на дверь и побрёл к калитке.

— Куда, хозяин? — крикнул из-под навеса Талов.

— К Ваське, в город. Под вечер вернусь.

— Счастливо! Ваське привет с бубенчиком! — потряс топором Пашка.

Сгорбившись, точно он нёс на спине непосильный груз, Мирон Акимыч вышел из калитки и зашагал к морю. В трудные минуты жизни, а было их у него в достатке, он искал успокоения на берегу моря. Когда пришла похоронная на Петра, Мирон Акимыч просидел на Тюлень-камне всю ночь, но тогда и море не могло принести ему облегчения. Сейчас, столько лет спустя, он опять сидел на том же камне, думая о том же Петре, вспоминая всё, что случилось сегодня.

Увидев пистолеты, Мирон Акимыч сразу понял, что Пётр лгал. Явился с повинной, держа на взводе пистолеты?! Страшное подозрение оглушило его в ту минуту. Крошечная головка шурупчика на каблуке скороходовского сапога подтвердила его страшную догадку: Пётр и есть тот самый диверсант, которого ищут пограничники…

Накатывались, шелестели у ног старика волны, оставляя на гальке пузырьки пены, вдали у горизонта плыли пароходы, чайки с противным визгом дрались из-за добычи, — старик ничего не замечал, мысли его путались, кровь стучала в виски, и не было ответа на единственный вопрос: что же делать? Он сам навёл пограничников на след сына, а теперь? Сообщить властям, где прячется диверсант? Но ведь диверсант — его сын Пётр, тот самый Петька, которого он вырастил, научил плавать, нырять, рыбачить, находить ночью по звёздам дорогу в море, тот самый Пётр, которого он оплакивал четырнадцать лет. Четырнадцать лет жил надеждой на чудо: вдруг Пётр жив? Сколько в первый год войны было ошибочных похоронных! И чудо свершилось! Сын его жив! Здоров! Он сидит в его доме… В его доме… Сидит… Нет! В его доме сидит не сын, а враг. Враг! Это не его Пётр! Никакого чуда не произошло! Пусть сгинет это чёрное наваждение!

Мирон Акимыч поднялся и побрёл вдоль берега. Домой он мог вернуться только вечером, когда уйдут Талов и Пашка. Их неожиданное появление больше не казалось Мирону Акимычу случайным. Талов и Пашка — дружинники. В этом всё дело. Значит, пограничники напали на след Петра, знают, что он в колхозе, и установили один из постов во дворе Мирона Акимыча, откуда видна дорога к морю. Так думал старик, не подозревая, что пограничники уже знают, что нарушитель прячется именно у него, что дружинники были направлены к нему, чтобы отрезать всякую возможность нарушителю выйти из дома и перебраться в другое место…

Мирон Акимыч подумал, что спасти Петра ещё можно. Поживёт на чердаке две-три недели, — не станут же пограничники искать его в доме человека, который сам сообщил о высадке диверсанта! — след потеряется, а когда всё успокоится, Пётр исчезнет. На этот раз — навсегда…

Он дошёл до причалами увидел свою старую лодку. Лодка мерно покачивалась на волнах, но Мирон Акимыч смотрел на неё безразличным взглядом, хотя ещё вчера ради такой лодки готов был рискнуть жизнью…

Он не знал, куда ему деться. Встречи с людьми он боялся: о чём с ними теперь говорить? Как смотреть им в глаза? Уж лучше держаться подальше.

Чтобы убить время, Мирон Акимыч побрёл в лес самой дальней кружной дорогой…

 

12. «Берег чист! Иди!»

Старик вернулся только в полночь. Измученный, сразу одряхлевший за один день, он сел у крыльца, не решаясь войти в дом, оттягивая неизбежную встречу с сыном.

Час назад Мирон Акимыч наткнулся в лесу на пограничный наряд. Это был Таранов с неизменным Каратом. Вблизи, прислонившись к сосне, стоял второй пограничник. Старик удивился. Он знал, как умеют маскироваться пограничники, не сомневался, что Таранов и второй пограничник давно уже засекли его шаги, потому что он шёл не таясь, не разбирая дороги; под ногами, в тиши ночи, громко хрустели сухие ветки. Но пограничники не только не замаскировались, а было похоже, что стоят на виду умышленно. «Значит, дорога Петру в лес отрезана», — подумал старик.

Сидя у крыльца, глядя в чёрные окна своего дома, Мирон Акимыч впервые отчётливо понял, что убежать Петру не удастся. Все дороги закрыты, свободен только путь к морю, но затопленной шлюпки он не найдёт. Не вплавь же ему добираться до чужого берега!

Снова ему виделось бледное лицо Петра, целившегося в него из пистолета.

Старик поднялся и вошёл в дом.

В сенях, у чердачной лестницы, Мирон Акимыч поднял голову;

— Слезай, — сказал он и сам подивился тому, как твёрдо звучит его голос.

— Здесь я, — послышался из комнаты приглушённый голос Петра.

Мирон Акимыч вошёл в тёмную комнату. Пётр обрушился на него с упрёками:

— Где ты был? Я прямо извёлся! Плотники давно ушли, а тебя всё нет и нет…

— Столько лет без меня жил, а тут вдруг соскучился…

— Не до шуток, батя… Не увидимся больше… Утром пойду с повинной…

— Свет зажжём? — спросил Мирон Акимыч. — Посмотрю на тебя в последний раз.

— Не надо… Посидим так… несколько минут…

— Почему «минут»? Ты же уйдёшь утром? До утра далеко…

— Есть у меня к тебе просьба… последняя… не откажи…

— Говори…

— Хочу напоследок проститься с морем, с родным берегом. А потом уж, чуть свет, пойду с повинной к властям. Сюда больше не вернусь… Как подумаю о тебе — сердце обрывается…

«Так и есть, решил бежать морем», — подумал Мирон Акимыч.

— Какая же твоя просьба?

— Обещай, что не откажешь.

— Говори, посмотрим…

— Прошу тебя, спустись к морю, посмотри, нет ли там кого, чист ли берег…

— Это зачем же?

— Чего притворяешься? Ясно зачем! — голос Петра звучал злобно. — Не хочу, чтоб меня схватили! Тогда никто не поверит, что сам решил заявиться. Пришьют шпионское дело, дознаются, что ты меня прятал. Тебе за это знаешь что будет?! Небо в частую клеточку!

— А утром так и заявишься с пистолетами в кармане?

— Дались тебе эти пистолеты! В Америке у каждого револьвер. Я и привык…

— У нас за оружие два года дают…

— Я их утоплю. В море заброшу… А сейчас прошу тебя, сходи на берег, проверь…

Старик долго молчал. Пётр злился, что нельзя зажечь света, чтобы увидеть лицо отца, понять, почему он молчит…

— Ну что же ты?! — не вытерпел он.

— Иду! — неожиданно громко сказал Мирон Акимыч. — Иду! Проверю…

О том, что Пряхин запер дом и отправился в город, Каримов получил донесение от Талова сразу же после ухода старика. А через полчаса он уже знал, что старик на станцию не пошёл, а направился к морю. Поведение Мирона Акимыча Каримов истолковывал по-своему: под каким-то предлогом Пряхин запер нарушителя в доме и с минуты на минуту либо явится на заставу сам, либо сообщит по телефону, что в его доме находится неизвестный.

Каримов был доволен. Он не усомнился в патриотизме Мирона Акимыча, хотя Миров считал, что, скорее всего, Пряхин — сообщник нарушителя. Каримов был уверен: в ближайший час от Пряхина поступит сигнал.

Однако время шло, а Пряхин ничего не сообщал. Каримов встревожился, приказал разыскать старика и вести за ним наблюдение. «Неужели Миров прав? — мучился он. — Неужели старик Пряхин — резидент и его дом — явка для диверсантов?»

Новые донесения о Пряхине ещё больше озадачили Каримова. Просидев более часа на Тюлень-камне (видимо, ждал там кого-то?), Пряхин не спеша побрёл вдоль берега, несколько раз останавливался, всматриваясь в горизонт (наблюдал, не появился ли пограничный катер?), потом отправился кружной дорогой в лес (можно и таким путём попасть в квадрат Семёрки). Но, зайдя в глубь леса, он долгое время неподвижно просидел на пне, а в полдень (должно быть, спасаясь от жары), забрался в кусты и вышел оттуда только перед заходом солнца. Потом снова сидел до темноты на том же пне. К дому направился лишь в десятом часу вечера, шёл не таясь, иногда останавливался, чтобы набить трубку. Весь день ничего не ел, не пил и ни с кем не встречался.

Всё это было пока что непонятно. Ещё загадочнее казалось дальнейшее поведение Пряхина. Вернувшись около полуночи, он вскоре снова вышел из дома и опять направился к морю. Донесение об этом Каримов получил уже по дороге к пещере, проверяя маскировку секретов. Каримов решил остаться на берегу до рассвета, в надежде, что нарушитель, не зная о судьбе своей лодки, сделает попытку бежать на ней этой же ночью.

— Диверсанта будем брать у лаза в пещеру, — сказал Каримов. — В ползучем состоянии, чтобы гад не успел выстрелить…

* * *

…Берег был пуст. Прожекторы, которые обычно в это время бороздят море и прибрежную полосу, почему-то бездействовали. Мирон Акимыч дошёл до пещеры, никого не встретив, не замечая пограничников, хотя дважды прошёл мимо замаскированного наряда. «Что они, дьяволы, границы не стерегут!» Исподволь к нему снова начало подползать знакомое чувство недовольства и озлобления. «Под носом ходят нарушители с пистолетом, а они козла, что ли, забивают на заставе?!»

Он и сам не понимал причину своего озлобления, но старику казалось: встреть он на берегу пограничный наряд, ему стало бы легче…

У пещеры Мирон Акимыч повернул обратно. Что будет, когда сын не найдёт затопленной лодки, об этом старик не хотел думать. Одно ему было ясно: сына он потеряет навсегда.

Подавленный событиями минувших суток, он не сразу заметил, что навстречу ему, ломаясь о прибрежные валуны, наползая на них, двигались две огромные тени. Странно, но Мирон Акимыч узнал по тени майора Каримова. Он остановился, словно боясь наступить на эту тень.

Каримов и Бажич сделали вид, что удивлены неожиданной встречей.

— Чего вам не спится, Мирон Акимыч? — спросил Каримов и добавил как бы между прочим: — Не полагается ночью ходить по берегу, вы это отлично знаете…

— Знаю… Бессонница проклятая замучила. А как посижу на берегу, послушаю волну, мне вроде и легче…

— Пожилых бессонница всегда мучит, — заметил Бажич.

— Может, теперь и усну, — сказал старик. — А вам, вижу, тоже не спится…

— На это мы, слава богу, не жалуемся. Обойдём участок и на боковую, — ответил Каримов. Теперь он убедился, что Миров был прав. Нарушитель собирается ночью бежать и выслал старика в разведку проверить, нет ли на берегу пограничников. И то, что любопытный старик, который вчера интересовался, пойман ли бандит, сейчас держится так, словно никогда и не слыхал о нарушителе, убедило лучше всяких доказательств, что Пряхин и нарушитель связаны между собою.

— Спокойной вам ночи, — сказал старик.

— Спокойной, — ответил коротко Каримов.

И они разошлись в разные стороны.

* * *

Мирон Акимыч миновал Тюлень-камень и стал подыматься к дому. Каримов сказал: «Обойдём участок и на боковую», но Пряхин не поверил ему. С каких это пор такие начальники стали сами делать обход по всему берегу? Нет, он, Пряхин, тоже кое-что в пограничных делах смекает! Каримов торчит на берегу потому, что будет важное дело, — это яснее ясного. И опять Мирон Акимыч подумал: «Не знают пограничники, что Пётр у меня… Если отсидится недели две-три, тогда ему удастся скрыться… Господи, почему его пуля пощадила!»

Тупая боль в груди заставляла его часто останавливаться, болела раненная в гражданскую войну нога.

Прихрамывая, старик поднялся по размытой дождём тропе и медленно, словно каждый шаг причинял ему невыносимую боль, побрёл к дому.

Пётр ждал в сенях.

— Ну что? — Старик не узнал его сиплого голоса. — Берег чист? Можно идти? Чего молчишь?

Мирон Акимыч прислонился к косяку, ему казалось, что сейчас он упадёт замертво здесь, у порога. А чужой голос сипел из тёмных сеней:

— Чего ты молчишь? Время уходит! Берег чист? Говори!

— Чист! — выдохнул старик, чувствуя, как проваливается под ногами пол. — Берег чист! Иди!

Из последних сил он толкнул дверь на улицу, Пётр шагнул за порог, и старик увидел, как с высокого чёрного неба упала в море раскалённая злая звезда…

Ссылки

[1] До января 1943 года воинские звания работников госбезопасности не совпадали с общевойсковыми. Звание капитан госбезопасности соответствовало званию полковник, звание старший майор — званию генерал-лейтенант.

[2] Повесить! (Нем.)

Содержание