В минуту опасности или волнения желтовато-смуглое лицо начальника штаба отряда Каримова теряло обычную живость, становилось неподвижным, замкнутым. Только яркий блеск чёрных, чуть раскосых глаз выдавал его возбуждение.

Около восьми утра Каримов, после осмотра места высадки нарушителя, появился в колхозе «Волна». Здесь уже собралась добровольная народная дружина. Каримов и прежде встречался с дружинниками, проводил не раз занятия по задержанию «нарушителей». По сигналу «тревога» дружинники в установленное время перекрывали пути к шоссе, колодцам, оврагам и станции. Они научились маскироваться на местности и, оставаясь невидимыми, держали под наблюдением весь свой участок.

— Пограничник должен иметь шапку-невидимку, — любил говорить Каримов. — Ты видишь всех, тебя — никто!

На этот раз дружинники услышали совсем другое.

— Товарищи, — начал Каримов, — около трёх часов ночи у Тюлень-камня высадился опасный нарушитель. Наша задача — взять его живым, обязательно живым. Таков приказ. Брать будут пограничники. Ваша тактика такова: не маскироваться, держаться на виду. Пусть нарушитель видит вас ещё издали. Оружие не прячьте, чтобы было ясно, кто вы такие. Понятно?

— Неясна основная задача, товарищ майор, — отозвался командир дружины — моторист Талов. — Держаться на виду, и всё?

— Задача обычная: не дать нарушителю добраться до станции, до новостройки, до шоссе, где он может сесть на автобус. Надо вынудить его вернуться обратно на берег. Остальное — дело пограничников. Задача ясна, товарищи?

— Ясна, — ответил за всех Пашка-механик.

— Выполняйте приказ.

Дружинники исчезли с быстротой, вызвавшей на лице майора одобрительную улыбку. В правлении колхоза остались только Каримов и Дрозд. Каримов соединился по телефону с отрядом, узнал, что на преследование нарушителя подняты несколько застав и дружинники ближних колхозов. В радиусе двадцати километров все рубежи перекрыты.

— Проводите меня к товарищу Пряхину, — сказал майор председателю.

— К Пряхину? — Дрозд недовольно поморщился. — Парадоксальный старик, всех оговаривает. К тому же находился в заключении…

Первым в дом Мирона Акимыча вошёл Дрозд. Он остановился на пороге, загородил своим грузным телом узкую дверь. Старик сидел на лавке и вязал на перемёт крючки. При виде Дрозда Мирон Акимыч не встал, только вскинул вверх острую бородку и хмуро уставился на него, подчёркивая всем своим видом, что гость не радует его.

— У тебя что в ногах — подагра? — возмутился Дрозд. — К нему люди пришли, а он к скамье прилип!

— Людей не вижу! — не трогаясь с места, сказал Пряхин. — Тебя вижу, а людей не видать.

— Видите, как он советскую власть приветствует! — вскипел Дрозд и переступил порог.

Мирон Акимыч увидел майора.

— Разрешите войти, товарищ Пряхин? — козырнул Каримов.

Мирон Акимыч живо поднялся и пошёл навстречу:

— Милости прошу, товарищ майор. Извиняйте, сразу не приметил. У нашего председателя тулово — сами видите — всех загораживает.

— Я вам что докладывал? — сказал Дрозд. — Слышали? Авторитет подрывает…

— Потом разберётесь. Сейчас мне надо поговорить лично с товарищем Пряхиным… — Каримов выразительно взглянул на дверь.

Председатель неохотно вышел. Лицо Каримова сразу оживилось, помолодело, в чёрных раскосых глазах мелькнул смешок, но, вспомнив, для чего он здесь, майор торжественно произнёс:

— По поручению командования погранчасти передаю вам благодарность за проявленную бдительность!

Торжественный тон майора смутил Мирона Акимыча, он растерялся и не знал, что ответить.

— Извиняйте за любопытство, — начал он, поглаживая бородку, — кто тот нарушитель, с какой страны?

— Пока ещё неизвестно, товарищ Пряхин. Но не сомневайтесь, узнаем всё.

— Твёрдо говорите. А вдруг сбежит?

— С нами народ, Мирон Акимыч. Куда от народа сбежишь?

Старик, оправившись от смущения, ехидно хмыкнул:

— Такие слова в газетах пишут. На след-то напали? Приметы имеете?

— Пока что знаем мало. Известно, что носит сапоги сорок третьего размера.

— Откуда же это известно?

— Человек не птица, по воздуху не летает, по земле ходит. А раз ходит, значит, оставляет следы.

— Если следы на берегу замеряли, так то, может, мои. У меня как раз сорок третий нумер…

— Знаю. Могу даже сказать, что на вашем левом сапоге пора чинить каблук.

Мирон Акимыч поспешно поднял левую ногу, глянул на сапог:

— Верно! Стоптан! Надо же!

— А у нарушителя сапоги новые, скороходовские, подбиты металлическими планками. На левой планке один шурупчик малость торчит. Неаккуратно работает «Скороход». — Каримов встал. — Поймаем негодяя, напишем о вас в газетах, чтобы вся страна знала, какой патриот Мирон Акимыч Пряхин.

Брови старика сердито дрогнули.

— За славой не гонюсь. Мне справедливость нужна. Без славы человек проживёт, без справедливости — сгинет.

— О чём вы, Мирон Акимыч?

— О том, что ославил Дрозд моего сына вором. А в нашем роду воров не было и не будет! Лодку у меня отобрал. Отнять у рыбака лодку — это справедливо?

Каримов вспомнил слова Дрозда: «Старик всех оговаривает».

— Почему же он отнял у вас лодку?

Торопливо, боясь, что майор уйдёт, старик рассказал об отъезде Васьки, о решении председателя отобрать у него приусадебный участок и «на-цио-на-ли-зи-ро-вать» лодку.

Майор слушал старика не перебивая.

— Это что за власть, товарищ майор, если справедливость не соблюдается? За что я в гражданскую кровь проливал? За справедливость! А какая уж тут справедливость, если у нас Дрозд верховодит?

Пряхин смотрел на Каримова, ожидая ответа, — смотрел требовательно, сдвинув густые с проседью брови, нависшие над светлыми глазами.

Каримов выслушал старика не перебивая, резко поднялся, молча козырнул и вышел, хлопнув дверью.

— Рассердился, что жалуюсь, — сказал вслед ему Пряхин. — Видно, и этот не любит правду!

Злоба снова поднялась в нём:

«Революцию делали для справедливости! В гражданскую беляков в лаптях громили — для справедливости! Пётр мой голову в Отечественную сложил — чтобы справедливость была в мире. А где она, справедливость эта?»

Оса настырно гудела и билась в оконное стекло, стремясь на волю. Пряхин подошёл к окну, распахнул его и увидел Каримова. Майор не шёл, а почти бежал.

«Торопится. Все нынче торопкие — “драсьте” сказать некогда», — подумал Пряхин.

Через несколько минут мимо дома старика пронеслась машина, за рулём сидел Каримов…

Каримов не мог сказать старику всю правду. Чекисты уже знали, кто высадился на советский берег. В соответствующих списках нарушитель значился под условным именем «Каин», а после этого прозвища стояло девять фамилий, и под каждой из них — название фашистского концентрационного лагеря. Чекисты не сомневались, что в списке настоящей фамилии Каина нет. Но теперь это не имело значения. Преступления Каина говорили сами за себя: это был наглый, хитрый и жестокий враг.

Поздней осенью сорок первого года Каин попал в плен. Побои, издевательства, голод, призрак неизбежной гибели сломили его волю. Однажды при обыске в его деревянной колодке нашли лезвие бритвы. Каина избили и бросили на неделю в карцер. Это был бетонный гроб, залитый водой, кишащий крысами. Пленные знали: больше трёх-четырёх дней в карцере не выжить.

Ночь прошла без сна. С отвратительным визгом хлюпали по воде крысы, подбираясь к заключённому. Сняв куртку, он размахивал ею в темноте, шлёпал по воде, пытаясь отпугнуть наглых тварей.

Забившись в угол, он думал только об одном — как спасти свою жизнь. Ответ пришёл сразу, но, обманывая самого себя, он прикидывал в уме всякие варианты, и все они оказывались негодными. Отсидеть неделю в карцере? Невозможно! Через три-четыре дня, ослабев от голода, он станет добычей крыс. Обглоданное крысами, его тело бросят в противотанковый ров, где уже тлеют кости многих советских людей. Покончить с собой, не дожидаясь мучительной смерти? Но как? Нет даже ремня, чтобы повеситься. Приходили на память эпизоды из приключенческих романов: убив надзирателя, заключённый переодевается в его платье и оказывается на воле. Убить надзирателя он, пожалуй, сможет: ударит парашей по голове — и всё! А дальше? Из лагеря никуда не денешься, а за убийство эсэсовца подвергнут таким пыткам, что будешь мечтать о смерти, как о величайшей милости. Правда, убив эсэсовца, он смог бы овладеть его пистолетом и, прежде чем погибнуть, уничтожить не одного гитлеровца. Но это всё равно не спасло бы ему жизнь, а все его помыслы были направлены сейчас только на одно — выжить! Любой ценой, но выжить! Как? Ответ был ясен. Остаться в живых можно только ценою жизни восемнадцати пленных коммунистов. Он знал их имена. Ужас перед смертью подсказывал ему подлые оправдания предательства: «Всё равно им не выжить… Рано или поздно немцы узнают, что они коммунисты… Днём позже, днём раньше… А может быть, их и не казнят…» Он ухватился за эту мысль. «Зачем немцам казнить их? Немцы не дураки, понимают, что и так из лагеря никто живым не выйдет. А может, если эти коммунисты будут хорошо работать, выполнять все лагерные правила, может, они меня переживут…»

Утром, когда надзиратель швырнул ему в дверное оконце кусок эрзац-хлеба, он из последних сил забарабанил деревянной колодкой в железную дверь. От такой дерзости надзиратель сперва даже растерялся. Но, придя в себя, спросил ласковым голосом:

— Иван имеет желание быть сейчас мёртвым?

— У меня важное сообщение!

— Говори, Иван. Перед смертью всегда делают важное сообщение.

— В лагере есть коммунисты. Я знаю кто!

Голос эсэсовца сразу стал отрывистым, лающим:

— Ты будешь говорить это господину штурмбанфюреру!..

Дверь в карцер отворилась через несколько минут.

— Иди, Иван. Тебя ждёт господин штурмбанфюрер.

Щурясь от света, заключённый переступил порог карцера и пошатнулся, — от слабости у него кружилась голова. Надзиратель протащил пленного по коридору и втолкнул в комнату, где за большим канцелярским столом сидел комендант лагеря.

Заключённый ждал, когда заговорит штурмбанфюрер, но тот молчал, не отводя от него белёсых глаз.

— Ну! Говори! — произнёс он наконец.

И Каин заговорил. Быстро, шёпотом, холодея от ужаса перед своим преступлением, он пробормотал восемнадцать фамилий и умолк, чувствуя, как его бьёт озноб.

Штурмбанфюрер сказал что-то по-немецки эсэсовцу, тот сунул руку в ящик стола и вытащил лист бумаги.

— Подходи к столу и пиши, — сказал он пленному.

— Что писать? — Заключённый выбросил вперёд руки, точно защищаясь от удара.

— Пиши! — надзиратель указал на чернильницу.

Заключённый подошёл к столу и взял перо.

— Пиши! — повторил надзиратель. — Господин штурмбанфюрер приказывает писать аккуратно, чтобы все фамилии — разборчиво. И подпишись. Тоже разборчиво.

Каин написал восемнадцать фамилий и подписался. Надзиратель стоял за его спиной, шевеля губами. Должно быть, он повторял про себя эти русские фамилии.

Штурмбанфюрер сложил вчетверо бумагу, сунул её в нагрудный карман, буркнул что-то надзирателю и вышел.

Каин надеялся, что сейчас его выпустят, он дотащится до барака и заберётся на нары, чтобы забыться сном.

— Сиди, — сказал надзиратель. — Есть приказ давать тебе кушать…

Он принёс котелок гороховой похлёбки и горку нарезанного хлеба. Показав на хлеб, эсэсовец криво усмехнулся:

— Ешь, Иван. Это есть награда. Восемнадцать порций хлеба. Мёртвым хлеба не надо…

В барак Каин не вернулся. Он провёл весь день в комнате надзирателя, а после поверки, когда все заключённые уже спали, его посадили в машину и увезли.

Утром староста барака объявил, что Каин умер в карцере.

С этого дня Каина переводили из одного концентрационного лагеря в другой. В каждом лагере у него была другая фамилия. Немцы меняли ему фамилию, биографию, профессию, но задание оставалось неизменным: войти в доверие к пленным, выявить в лагере коммунистов, политработников, евреев.

Он переходил из лагеря в лагерь, оставляя за собой удушливый смрад крематориев, стоны истязуемых, виселицы, над которыми каркающей тучей кружило вороньё.

После войны Каин исчез. Его следы советские органы обнаружили в пятьдесят втором году. Он жил в одном из маленьких городков Западной Германии под именем Сергея Ивановича Зубова.