Амур широкий

Ходжер Григорий Гибивич

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

«Дед, ты скоро забудешь про свою оморочку, будешь на колхозном катере разъезжать по бригадам».

Пиапон не может без усмешки вспомнить эти слова Богдана.

«Какой бы катер мне ни дали, — ответил он, — я никогда без оморочки не смогу обойтись. Без оморочки я что без жены, детей, дома и родного Амура. Ты этого не поймешь. Я свою оморочку даже во сне вижу».

Разговор этот вели Пиапон с Богданом летом тридцать четвертого года, когда организовывался Нанайский район, когда народ избрал Богдана председателем райисполкома.

А потом Троицкая моторно-рыболовецкая станция выделила всем колхозам Нанайского района катера. Няргинцы свой тридцатисильный катер назвали «Рыбак-охотник». Ох, как гордились колхозники своим катером! Гордились мотористом Калпе — первым мотористом из стойбища. Теперь многие уж забыли, как смеялись над ним, когда он, увлекшись моторами, ушел из рыболовецкой бригады в мотористы, потом в водолазы. Холгитон, как маленький, просил прокатить его на катере, и Калпе, конечно, не отказывал, катал всех желающих по Амуру. Но Холгитону этого показалось мало, попросил он повезти его в Малмыж, похвастаться захотелось старому, мол, посмотрите, Холгитон приехал на своем колхозном катере. За Холгитоном к мотористу пристали рыбаки, поспорили они, сколько лодок может буксировать катер; одни утверждали, что если катер тридцатисильный, то он должен тащить тридцать лодок, другие не верили этому. Тридцать лодок не нашлось в Нярги, а на десять лодок посадили всех, и малых и старых, и катер Калпе поволок цепочку лодок, да так поволок, что бегом не догонишь. Тогда все поверили, что «Рыбак-охотник» не то что тридцать — шестьдесят лодок может буксировать.

Нынче с ранней весны стойбище Нярги переезжает на противоположный берег, на таежный. Колхозники разбирают деревянные дома и переплавляют на тот берег. «Рыбак-охотник» буксирует эти дома. Катеру нынче много работы. Кроме переплава разобранных домов, он таскает плоты из Черного мыса для новых домов: колхозники решили отказаться от глиняных фанз. Разговор о новом Нярги затеял Богдан в одно из посещений родного стойбища.

— Вы знаете, что недавно прошел второй съезд колхозников, — сказал он. — Государство отпускает вам ссуду на строительство домов и на приобретение скота. Подумайте и сами решайте, что вам делать. Я бы вам посоветовал переехать на таежный берег, построить там деревянные дома. Хватит жить по фанзам в грязи! Электричество и радио будет, как в Найхине. Не отставать же вам от найхинцев…

Хитрый Богдан разбередил душу колхозников — кто же откажется от нового деревянного дома! Колхозники решили построить новое село на таежной стороне и сами же сделали распланировку. Зимой они заготовили столько леса, что должно было хватить на избы всем колхозникам, проживавшим в глиняных фанзах. Сразу же за ледоходом стали плотами переплавлять лес в Нярги, здесь разбирали плоты и на лошадях развозили бревна по улицам будущего села.

Все это нравилось Пиапону — дела шли хорошо! Только глядя, как разбирают строители новую школу и перевозят на другой берег, он не мог простить себе одного: зачем он поторопился с ее строительством, когда сам думал о переезде на таежную сторону? Правда, колхозники сами требовали большую школу, но Пиапон мог их уговорить подождать год-два, и не пришлось бы теперь перевозить ее на тот берег. Уговаривал, да не смог уговорить, потому что заворожила их русская учительница. Это она виновата, что наперекор Пиапону колхозники построили новую школу. А заворожила она няргинцев так легко и просто, что они даже и не заметили, как это произошло. Посетив вечером школу несколько раз, они стали чувствовать к ней непонятную тягу. Если кто не мог пойти в школу по какой-либо причине, то на душе у него точно появлялся неприятный осадок, чувство какой-то неудовлетворенности. Тогда он бросал все дела, шел в школу, и душа его становилась на место.

Каролина Федоровна заворожила няргинцев, больших и малых, прежде всего своим граммофоном. В первый же день своего приезда, поселившись в доме Полокто, она завела свой граммофон. Полокто с молодой женой долго разглядывали говорящую трубу. Незнакомые звуки привлекли соседей, и вскоре дом Полокто был полон людей. В последующие дни слушать граммофон приходили в школу чуть ли не всем стойбищем. Чудо-труба и подружила няргинцев с учительницей. Закрепила дружбу мать учительницы, Фекла Ивановна; она сперва научила молодую жену Полокто печь булочки, шанежки, а потом настоящий хлеб, который до этого привозили с рыббазы, где была пекарня. Вскоре Фекла Ивановна организовала целую кулинарную школу. Она готовила из картошки, капусты, свеклы и моркови такие кушанья, что они сами просились в рот. Самые ярые противники огородов с завидным аппетитом поглощали изготовленные Феклой Ивановной кушанья. Теперь уж никто не высказывался против картошки, капусты и других огородных культур.

Потом приехал киномеханик и показал кино, первое кино в Нярги. На стене школы повесили белое полотно. Киномеханик наладил свою аппаратуру и пригласил молодых людей крутить динамик. Желающих было — хоть отбавляй. Первым начал крутить динамик Иван — внук Пиапона. Начал он крутить боязливо, но, когда увидел, как в лампочке стали накаляться ниточки, разошелся.

— Тише! Аппаратуру разобьешь! — прикрикнул на него механик.

Тут уж полезли няргинцы к чудо-динамику, каждому хотелось, чтобы и от его руки, от его силы загорелась лампочка. Установилась очередь. Даже Холгитон не вытерпел, и его пропустили без очереди. Он не спеша сел на скамейку, и, пока садился, лампочка стала потухать.

— Крути! Чего медлишь? — закричали на него.

Тут пришлось старику поторопиться, он схватился за ручку и завертел. Лампочка вспыхнула вновь и горела ровно.

— Хорошая штука, — сказал Холгитон Пиапону, когда его согнали со скамьи. — Надо купить для колхоза, в домах повесить лампочки, и по очереди всем крутить. Как думаешь? Свет-то, смотри, какой яркий.

— Ты одну лампочку кое-как зажег, а если их будет десяток, сумеешь все зажечь? — спросил Пиапон.

— Если не я, молодые смогут. Смотри, как у них ярко горит лампочка. Не думай долго, отец Миры, покупай…

Тут неожиданно погасла лампочка, зарокотал аппарат, и все обернулись на него.

— Не туда смотрите, на полотно смотрите! — крикнул Пиапон.

К изумлению няргинцев, на полотне появились буквы, и все хором начали читать — не зря столько времени учились в ликбезе. Но вдруг буквы стали исчезать — это очередной крутильщик, позабыв о своих обязанностях, тоже засмотрелся на экран.

— Ты крути, крути! — опять прикрикнул механик.

— Смотри ты, как все тут связано, — удивился Холгитон, когда прояснилось изображение на белом полотне.

Потом замелькали кадры: по полотну ходили люди, разговаривали, это видно было по шевелящимся губам, но все было непонятно, потому что никто не успевал прочитать текст под изображениями. На помощь пришла учительница: она громко читала текст и успевала даже прокомментировать непонятные сцены.

— Хорошая ты девушка, — сказал ей Холгитон после сеанса, — столько нового принесла в нашу жизнь. И сама красивая. Это кино интересней твоей трубы. Хорошо бы твою трубу поставить под белым полотном, на полотне люди играли бы, а твоя труба им подыгрывала.

— Звуковое кино уже есть, — ответила Каролина Федоровна. — На полотне люди человеческим голосом говорят.

— Этого не может быть. На полотне не живые люди, как они могут человеческим голосом разговаривать? Нет, этого не может быть.

Каролина Федоровна не стала переубеждать старика, придет время, сам увидит.

Седьмого ноября она организовала настоящий праздник. Раньше в Нярги тоже отмечали день Октября, но не было такой торжественности. Теперь возле школы соорудили трибуну, и демонстранты с флагами, плакатами с конца стойбища шли к этой трибуне, а партизаны в красных повязках впервые салютовали выстрелами из ружей. Новый год тоже был необычен для Нярги. Впервые в школе поставили елку и вокруг нее веселились дети в разных масках, изготовленных собственными руками. Потом отмечали женский праздник.

— Сколько же праздников у советской власти? — удивлялся Холгитон. — Даже женский праздник есть. У нас раньше всего два праздника было — весенний и осенний. Времени не было у нас…

— Времени и сейчас мало, — объяснял Пиапон. — Просто теперь уже никто не боится завтрашнего дня, все знают, что не придет голод, как бывало прежде. У каждого теперь сбережения есть, а в магазине он все может купить. Раньше ты даже соседу не всегда давал взаймы, а теперь ты подписываешься на заем, государству даешь взаймы денег, чтобы оно могло лучше укрепить свою оборону. Вот как. Жизнь наша стала совсем другой…

Учительница завоевала любовь молодежи тем, что начала обучать желающих игре на гитаре и мандолине. Равнодушных не нашлось, все захотели учиться музыке. К удивлению Каролины Федоровны, ноты молодым охотникам давались легче, чем школьная грамота. Учительница отнесла это за счет способности нанайцев к музыке. Инструментов не хватало, и Пиапону пришлось за счет колхоза купить еще три балалайки, две гитары и две мандолины.

К лету Каролина Федоровна организовала сносный струнный оркестр, и молодежь выезжала с концертами на рыббазу, в Малмыж и Болонь. К радости Пиапона, комсомольцы активно стали помогать ему во всякой работе. Они и выступили с инициативой немедленного строительства новой школы. Вот и пришлось теперь ее разбирать и перевозить на другой берег. …Пиапон переплыл протоку и вышел на спокойную воду озера Ойта. Его догонял катер Калпе.

— Эй, председатель, подцепляйся! — закричали с катера.

— Катер не потянет, — засмеялся в ответ Пиапон и махнул рукой: — Езжайте, езжайте!

Черный от машинной копоти выглядывал с катера Калпе и улыбался брату.

«Совсем новый человек, — подумал Пиапон. — Изменился — не узнать, вот что значит любимое дело. Рыбаки, охотники лучше его зарабатывают, но он привязался к своему мотору, о заработках не думает. Раньше разве он так поступил бы?..»

Катер обогнал оморочку Пиапона и направился в Нярги. Хотя там не было еще распланированных улиц, разбросанно стояло несколько готовых домов и срубов. Пиапон все же ясно видел новое село. Планировали село всем колхозом, решили по обрывистому берегу проложить одну улицу, а другая будет спускаться к ней от сопки. Секретарь сельсовета Шатохин вычертил план села, обозначил места для магазина, клуба, школы, правления колхоза и сельсовета, потом колхозники стали выбирать усадьбы. Споров не было, места всем хватало. Бухгалтер предложил сразу же возле каждого дома ставить столбы, потому что в районе выделяли средства для электрификации и радиофикации Нярги.

Пиапон видел новое село с прямыми улицами, аккуратными домами, опутанными паутиной проводов. Новое Нярги — это детище Пиапона, воплощение его мечты о новой жизни. Его ли только? О новых рубленых домах думали все нанайцы, как только пришел достаток.

— Эй, председатель, люди полным ходом работают, а ты тихо ездишь на оморочке, не работаешь! — кричали с катера, возвращавшегося в старое Нярги за новым плотом.

«Полным ходом, — усмехнулся Пиапои. — Выдумают же. Даже новые слова сразу приклеивают. Появился катер Калпе, старшина кричит в трубу „полный ход“, вот и понравилась, видно, команда».

Плот, привезенный катером, разбирали, и тут же грузили бревна на телеги, развозили по местам. Вся территория будущего села превритилась в большой строительный участок, здесь трудились няргинцы, пришедшие им на помощь малмыжцы и рабочие рыббазы — все опытные плотники.

Пиапон пристал возле неводника, наполненного свежим мхом. Тут толпились женщины и дети, они мешками таскали мох к строящимся домам. Была среди них и учительница.

— Бачигоапу, Пиапон Баосавич! — поздоровалась она. — Почта была? А то надоели плотники, требуют новостей. Где их я возьму, если нет газет?

Пиапон улыбнулся, протянул ей районную газету «Сталинский путь».

— Вот это хорошо! — обрадовалась учительница. — Любят они читать свою газету.

— Ты ведь им читаешь.

— Я читаю. Ко потом они сами читают нанайскую страницу. Мое чтение их не удовлетворяет, я ведь так коверкаю нанайские слова.

Каролина Федоровна взвалила на плечи мешок с мхом и стала подниматься по крутому склону к дому Улуски. Пиапон поднялся вслед за ней. Возле высокого сруба хлопотала Агоака с внуками, она собирала щепки. Тут же кантовали бревна Оненка и Кирилл Тумали, наверху на срубе трудились Улуска с зятем.

«Теперь совсем развалился большой дом, — подумал Пиапон, глядя на сосредоточенного Улуску. — Теперь пришел конец большому дому. Улуска, Калпе, Хорхой — все строят свои дома, заживут, наконец, отдельно своими семьями».

— Агэ, обедать где будешь? — спросила Агоака.

— Только приехал — и уже обедать, — усмехнулся Пиапон.

— Приходи к нам, сейчас я полынный суп сварю.

— На полынный суп надо прийти. Ладно, уговорила.

Строители собрались под срубом, закурили трубки.

— Сруб мы скоро поставим, — заговорил Улуска, — доски на пол, потолок есть. Гвозди, стекло на окна есть. Все есть, только вот чем крышу будем крыть — не знаю.

— Как не знаешь? Две бригады дранку готовят, — сказал Пиапон. — Или ты не хочешь драночную крышу?

— Не умеем мы крыть этими дранками, — сознался Оненка.

— Русские помогут, вон какие они плотники. Кузьма Лобов говорит, что дом построит без единого гвоздя.

— Хвалится. Как без гвоздя можно?

— Нет, не хвалится, я видел, как он топором работает, даже узоры делает на наличниках. Это мастер.

— Вот бы железом крышу покрыть, — мечтательно проговорил Улуска.

— Ох и человек ты смешной! — воскликнул Оненка. — Много ли ты видел домов с железными крышами? Самые богатые русские только имели такие крыши. Ты скажи спасибо, что дом тебе строят деревянный, ты об этом всю жизнь мечтал, во сне видел. Ишь какой, давай ему железную крышу.

— Да не сердись, — усмехнулся Улуска. — Я так просто. Когда человеку дарят берестяную оморочку, ему хочется другую, из досок. Разве когда удовлетворишь человека?

Пиапон был доволен Улуской, правильно рассуждает.

— Ничего, отец Гудюкэн, пока покроем твой дом дранкой, — сказал он. — Потом, может, железо добудем, перекроем. Только не надо слишком спешить, мы еще не такие сильные и богатые, чтобы все сразу сделать. Медпункт надо, дом для электричества, для радио, новую баню. Все это потребует много сил и много денег. А отставать от других сел — стыдно. В Найхине радио, электричество, они там Москву слушают, а мы чем хуже?

— Ох и жизнь идет! — воскликнул темпераментный Оненка. — Вот это жизнь. Как только мы раньше жили — не понимаю. Что в соседних стойбищах делается, не знали, а теперь?! Помнишь, отец Миры, как мы по твоей карте искали, где этот пароход «Челюскин» затонул? Надо же, а!

Помнит, конечно, Пиапон, как же не помнить, когда это произошло два года назад. А карту он случайно увидел в книжном магазине в Вознесенском и купил. Карта — не глобус, но и по карте Пиапон любил искать всякие земли, города — приучила к этому Лена Дяксул. Когда получили известие о «Челюскине», Пиапон воткнул на место гибели ледокола гвоздь и от него стал карандашом чертить пути самолетов, вывозивших челюскинцев. «Игра Пиапона» — так назвали в Нярги затею председателя колхоза. Карта эта до сих пор висит в конторе правления колхоза, она так истрепалась, что не сразу найдешь нужный район или город.

— Карта — хорошая штука, — сказал Пиапон, — газетную новость по ней сразу зримо представляешь. Я нашу районную газету учительнице передал, так что новости Нанайского района услышите.

— О нас, наверно, тоже пишут. Интересно про себя послушать, о других узнать, — проговорил Кирилл.

Пиапон выбил пепел из трубки, собрался к соседним строителям.

— Отец Гудюкэн, ты отметки делаешь о работе Оненка, Кирилла, зятя своего? — спросил он.

— Нет, не делаю, — сознался Улуска.

— Как тогда бухгалтер за их труд будет платить?

— Мы не возьмем денег, — заявил Оненка.

— Как не возьмете?

— Так. Не возьмем и все. Мы не работаем, а помогаем. Когда в старое время дом кто строил, все стойбище сбегалось ему на помощь, и никто за это денег не просил.

— В старое время все по-другому было…

— Нет, не по-другому. Так же было, как и сейчас. Я сам пришел на помощь Улуске и денег за это не возьму. Он придет мне на помощь — тоже не возьмет. Вот как было раньше, и сейчас так должно быть.

— Чудак ты, Оненка. Ты не просто помогаешь, ты колхозник, строишь дом, и колхоз за это тебе выплачивает заработок.

— Я для своего друга дом строю и денег с него не возьму.

— Не с него же деньги, колхоз выплачивает.

— Чего ты, колхоз да колхоз? Не для колхоза я дом строю, для своего друга строю.

— А ты, Кирилл, так же думаешь?

— Да, а как еще по-другому думать?

— Ты тоже? — спросил Пиапон зятя Улуски.

— Мы вместе будем жить! — расхохотался зять Улуски. — У самого себя, что ли, деньги требовать?

Пиапон больше не стал спорить, пусть бухгалтер разбирается, ему виднее.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Пиапон кустами, напрямик, направился к конторе, которую уже заканчивали строители. Старый дом не требовал больших хлопот, его разобрали, перевезли и собрали здесь, на таежной стороне.

Хорхой с Шатохиным придирчиво осматривал свою сельсоветскую половину.

— Дед, штукатурить, наверно, нельзя, дом еще сядет? — не то утверждая, не то спрашивая, обратился к Пиапону Хорхой.

— Как Шатохин думает? — спросил Пиапон.

— Может, осенью заняться этим, — неопределенно ответил секретарь сельсовета.

— Ладно, потерпим. Столбы ставят?

— Ставят и провода сразу натягивают.

— Хорошо, — удовлетворенно потер руки Пиапон.

На колхозном собрании было решено первым делом перевезти контору, потому что контора — это вроде штаба строителей. Малмыжские связисты обещали сразу подключить контору к районной телефонной связи. Это было нетрудно выполнить, телеграфно-телефонная линия проходила рядом, в километре от нового Нярги. А телефон теперь был необходим и Пиапону и Хорхою для связи с Воротиным и с райисполкомом.

— Контора будет готова, и телефон будет, — сказал Пиапон. — Это хорошо, не надо посылать в Малмыж гонцов, чтобы передать одно слово. Ну, а теперь рассказывайте, как ваша бригада работает.

— Заканчиваем дом Хорхоя, — ответил Шатохин. — Такие темпы у нас, бегом не угонишься.

Четыре рыббазовских плотника ставили дом Хорхою. Бригаду возглавлял Кузьма Лобов, лучший плотник рыббазы, своими руками срубивший половину домов на базе. В бригаду Лобова включились и Хорхой с Шатохиным.

— Красиво работают, — восхищенно сказал Хорхой. — На соревнование вызывали Гару, но Гара отстал, он еще сруб не закончил, а мы стропила ставим. Ладно, дед, мы пошли, бригада ждет.

Пиапон вышел вслед за Хорхоем и Шатохиным.

— Но! Родная! Но! — кричал бородач-малмыжец, подгоняя лошадь. Лошадь, нагнув голову, тащила нагруженную бревнами телегу. За первой телегой шла вторая, а сверху уже спускались другие возчики. Это были малмыжцы-колхозники, которых Митрофан направил на помощь няргинцам. Сам Митрофан тоже приезжал и с удовольствием махал топором.

— Молодцы вы, черти, — говорил он няргинцам. — Новое село строите. Вот это будет настоящая новая жизнь.

А Пиапон, слушая друга, думал: «В районной газете пишут, что нанайские колхозы на буксире тянут русских, мол, русские колхозы по всем показателям отстают от нанайских. Какой же это буксир, когда малмыжцы сами пришли на помощь? Нет никакого буксира, есть дружба, которая всегда была между русскими и нанай».

— Здорово, Пиапон! — окликнул его возчик-малмыжец. — Ты в самом деле надеешься все село за лето построить?

— Чего не построить? С такими помощниками два села можно построить.

— Да, кипит у тебя работа!

— Для себя стараемся, хотим жить лучше.

Пиапон стоял возле конторы и смотрел на берег, где строители разбирали плот, а женщины и дети, встав цепочкой, передавали кирпичи с рук на руки — выгружали кирпич, привезенный с Шаргинского завода. Катер Калпе тащил через протоку плот с очередным разобранным домом. А вокруг Пиапона стучали топоры, тарахтели телеги, и ветерок разносил аромат смолистой щепы. Пиапон стоял и вдыхал этот приятный запах свежей смолы, древесины, запах строительства, и ему казалось, что от нового Нярги всегда будет исходить этот запах юности и молодости.

— Дед, Гара зовет тебя обедать, — сказал внук Иван, подходя к Пиапону.

— Меня мать Гудюкэн на полынный суп пригласила, — засмеялся Пиапон. — Как у вас дела? Сильно отстали от Кузьмы Лобова?

— Отстали. С ними трудно соревноваться, они работают, как артисты.

Пиапон не понял, что значит работать «как артисты», но не стал переспрашивать у внука. «Вот еще новые словечки, — подумал он. — Как артисты работают. Наверно, так хвалят». Он проводил взглядом высокую стройную фигуру внука и покачал головой. «Растут молодые, умом сильные делаются».

Иван, внук Пиапона, учился в Найхине на курсах и теперь работал в ликбезе, а также возглавлял комсомол в Нярги. Это он выступил в Нанайском районе инициатором движения, которое так и называлось: «Выучился сам грамоте, выучи другого». Теперь Иван был пока без дела, потому что народ занимался строительством и по вечерам все валились с ног от усталости. Чтобы не бездельничать, Иван пошел в бригаду Гары, строил ему дом.

«Клуб обязательно нужен молодым, без него теперь нельзя, — думал Пиапон. — Уголок чтоб был в клубе, где бы газеты, журналы, книги лежали, шашки и шахматы. Ох, сколько еще строить надо! Но прежде всего жилье. Потом на очереди клуб, дом под электричество, конюшня, коровник. За лето все не построишь, наверное, много уж слишком».

Из конторы Пиапон спустился к ключу, где стояли палатки малмыжцев; здесь, у больших котлов, кашеварили приехавшие к мужьям жены.

— Продукты есть на завтрашний день? — поинтересовался Пиапон. — Рыбу свежую надо?

— Рыбки бы неплохо поджарить, — ответила моложавая круглолицая повариха. — Мясца бы еще свежего.

— Некому за мясом съездить. Может, у вас в Малмыже кто продаст бычка, купим.

— Ворошилин, может, продаст…

— Этот дорого запросит, кулак есть кулак. Ладно, подумаем, мясо всем надо.

Чуть ниже палаток малмыжцев поднимался дом Холгитона. Собрали большой дом уважаемого старика быстро, бревнышко к бревнышку, поставили стропила, накрыли досками. Холгитон со стороны наблюдал за работой, он ни во что не вмешивался, в этом и не было нужды — складывали готовый дом.

— Ты чего, отец Нипо, не идешь слушать учительницу? — спросил Пиапон. — Я привез районную газету.

— Какие новости? — спросил старик.

— Пойди послушай.

— Тебе самому трудно рассказать? Ты ведь ее прочитал.

— Прочитал. Новости те же, в каждом селе строят, весь Нанайский район обновляется.

— Так должно быть, мы сами обновляемся, и села должны обновляться. Как там джуенцы?

Холгитон очень интересовался Джуеном, потому что когда на колхозном собрании выбирали, с кем соревноваться, то он настоял на Джуене.

— Мы переезжаем всем селом на новое место, не надо поэтому рисковать, — твердил он. — А джуенцев победим, они топора держать не умеют.

— Там Пота, Токто, — говорили ему.

— Чего они вдвоем построят? Соревноваться с Джуеном надо, вызывайте их.

Так колхоз «Рыбак-охотник» вызвал на социалистическое соревнование джуенцев из «Интегрального охотника».

— Джуенцы три дома строят, — сообщил Пиапон.

— Вот видишь, а у нас сразу десять строят. Мы их победим.

— Ты забываешь, что нам помогают соседи.

— Ты тоже забываешь, что мы строим новое село, перевозим дома через протоку. Еще какие новости?

— Опять ругают стариков и женщин, которые не хотят учиться, в ликбез не ходят.

— Про меня не говорят?

— Нет, курунских ругают.

Холгитон поплямкал губами, но трубка была пуста и не горела. Он примолк. Не любил старик этих сообщений в районной газете, потому что сам отказался ходить в ликбез из-за того, что не мог запомнить латинских букв. Он из номера в номер ожидал появления в газете своего имени. Знал он несколько русских букв и с удовольствием разглядывал те страницы, где было написано по-русски, хотя не мог прочитать ни одного слова, но стоило упасть его взгляду на нанайскую страницу с латинскими буквами, как он откладывал газету в сторону. Хотя боялся Холгитон, что упомянут в газете его имя, но любил слушать сообщения на родном языке. Читал ему внук школьник.

— Кто там главный в этой газете? — спросил Холгитон Пиапона.

— Оненка Александр, в Ленинграде учился вместе с Богданом, книжку «На Амуре» написал.

Книжку Оненка и Севзвездина «На Амуре» читали как приложение к букварю во всех нанайских школах и в ликбезах. Книжка всем нравилась, потому что бесхитростно рассказывалось в ней об Амуре, о чайках, обо всем, что было знакомо нанайцу с пеленок. Холгитону тоже прочитали «На Амуре», и он был в восторге.

— Умный человек этот Оненка, — сказал он. — Зачем только так оскорбляет старых людей, зачем называет в газете их имена? Это же нехорошо! Сейчас все читают газету, и все узнают этих стариков. Плохо, совсем плохо, не уважают старых. Надо Богдану сказать, чтобы он запретил оскорблять стариков.

— Это не оскорбление, отец Нипо, это критикой называется. Пристыдили в газете человека, он одумается, не захочет, чтобы еще раз упоминали его имя с плохой стороны, учиться пойдет.

— Может, это и правильно, а все же не надо стариков выставлять на посмешище. Женщин можно, но стариков нельзя.

Пиапон засмеялся. Старик набил трубку табаком, закурил.

— В новых домах, говорят, свет будет, — заговорил он после непродолжительного молчания. — Это хорошо. Радио тоже хорошо. Я слушал, когда в городе в больнице лежал. Но когда все это будет?

— Какой ты нетерпеливый стал…

— Я хочу на все посмотреть перед смертью, я в буни твоему отцу все перескажу.

— Не торопись, туда всегда успеешь.

— Говорю тебе, купи эту крутилку, которая при кино лампочку зажигает, поставлю я ее дома и буду потихоньку крутить и при ярком свете сидеть. У меня много крутильщиков, сильные все.

— Не торопись, скоро будет свет. Обещаю тебе, к зиме ты увидишь, как загорится в твоем доме лампочка. Видишь, столбы уже ставим…

— Отец Миры, зря я рано родился. Сейчас бы мне молодым быть… Сколько бы я познал, чему бы я только ни научился! А теперь что, жизнь кончается…

— Перестань о смерти думать. Заболеешь, поедешь к Коста Стоянову, он тебя вылечит.

— Да, верно, Коста все можег, он мне кусок моей собственной кишки показал, никто из нанай в жизни не видел своей кишки, а я видел.

«Ну, началось, — подумал Пиапон. — Теперь не остановишь…» Он вытащил трубку, закурил и приготовился уже в который раз слушать рассказ Холгитона.

Первый хирург молодого города Комсомольска Коста Стоянов понимал, что за простой операцией последуют совсем не простые последствия. Он знал, кого оперирует, а до Холгитона встречался не раз с другими охотниками-нанайцами и уже знал о них достаточно много, чтобы понять их уклад жизни, отношения, их религиозные верования. Коста Стоянов был не лишен самолюбия, этого спутника молодости, и ему хотелось, чтобы Холгитон изумлялся, восхищался его умением. После операции он навестил Холгитона, посидел возле него, успокоил. Через два дня старик ожил, повеселел. Когда Коста зашел к нему в палату, он спросил:

— Ты чего у меня вырезал?

Коста сел рядом и начал объяснять, что такое слепая кишка. Старик не верил, что природа допустила с человеком такую оплошность.

— У всех есть эта лишняя кишка? — спросил он. — И из-за нее я мог умереть? — и, как всегда, категорично заявил: — Нет, в человеке ни снаружи, ни внутри нет ничего лишнего.

Тогда Коста Стоянов принес заспиртованный аппендикс и показал Холгитону. Старик долго разглядывал отросточек, понюхал зачем-то банку.

— И из-за этого я мог умереть? Тьфу! Хоть бы большая была, а то с палец. Ты зря на него столько спирта потратил, жалко спирта.

— Я хотел тебе показать, — засмеялся хирург.

С этого дня и подружился Холгитон с хирургом-болгарином. Старик долго и дотошно расспрашивал, где находится Болгария, что это за страна, почему Коста оказался в Комсомольске. Услышав, что отец и мать Косты коммунисты, что их преследовали и они вынуждены были эмигрировать в Советский Союз, он убеждение сказал:

— Так не должно быть, нельзя за людьми, как за зайцами, гоняться. Ты верно говоришь, что до вас еще не дошла советская власть?

— Не дошла.

— Да, плохо, совсем плохо вам. Нельзя жить без советской власти. Я думаю, она обязательно должна прийти к вам.

— Мы установим справедливость, — серьезно ответил Коста Стоянов, растроганный сумбурными, но идущими от глубины сердца рассуждениями Холгитона. …Пиапон терпеливо выслушал рассказ старика и добавил:

— Отец Нипо, ты забыл сказать, что Коста на хирурга выучился в Москве, раньше ты это говорил.

— Верно, говорил. Сейчас я сказку обдумываю про него, должна получиться. Село достроим, ты зажжешь яркую лампочку, и я расскажу новую сказку.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Райисполкомовский катер, на котором ехал Богдан, вышел из Троицкого рано утром. В каждом селе издали узнавали его и выходили на берег встречать секретаря райкома партии или председателя райисполкома — только они ездили на нем, но катер проезжал мимо. Проехали Славянку, Джонку, с правой стороны промелькнуло новое Нярги с обозначившимися уже улицами.

— Няргинцы молодцы, Богдан Потавич, — сказал старшина катера. — За такой короткий срок столько сделали.

— Это всеобщий энтузиазм, горит народ, рвется к новому, — ответил Богдан. — А еще дружба крепкая помогает. Одни няргинцы не смогли бы быстро так строить, им помогают малмыжцы, рыббазовские плотники.

В полдень проехали Болонь. Богдан сидел в рубке рядом со старшиной. Любил он поездки на катере по Амуру. Едешь, смотришь по сторонам и думу думаешь бесконечную. Хорошо! Проезжая Нярги, он вспомнил свою первую встречу с Пиапоном, с дядями, тетями после возвращения из Ленинграда. …В Малмыже, сойдя со шлюпки, он увидел Митрофана и почувствовал, как задрожали руки: он был на родной земле, перед ним стоял лучший друг его деда — Митрофан Колычев. Чтобы унять волнение, Богдан взял чемодан, отошел в сторонку и, отвернувшись, вытер глаза, потом очки.

«Ишь, с носовиком ходит, в очках», — услышал он за спиной чей-то шепот. Он повернулся и опять встретился с испытующим взглядом Митрофана. Богдан подошел к нему и молча обнял.

— Я Богдан, ты меня помнишь, Митрофан?

— Богдан?! То-то гляжу, вроде знакомый! — говорил, тиская по-медвежьи Богдана, Митрофан. — Вот радость-то Пиапону, вот радость. Ты насовсем? Закончил учебу?

Стали подходить другие малмыжцы.

— Глянь-кось, это же Богдан, няргинский человек! В Ленинграде учился, — передавали малмыжцы друг другу.

— Смотри, какой стал, в очках, важный.

— Городской, жил в Ленинграде столько лет.

Митрофан повел Богдана домой. Надежда тоже сначала не узнала гостя, вежливо приняла его, как принимала всяких приезжих, а ездили теперь к Митрофану Колычеву многие.

— Ты что, мать, не признаешь, что ли? — усмехнулся Митрофан.

Седовласая, постаревшая Надежда как-то близоруко, с неловкостью взглянула на Богдана и покачала головой.

— Так это же Богдан.

— Богдан? Из Нярги?

Надежда всплеснула руками, прижала к груди Богдана и заплакала.

— Наш Ивянка тоже мог таким возвратиться…

— Мать, хватит…

Митрофан сам повез Богдана в Нярги, сам сел за весла.

— Ты теперь дянгианом будешь, нечего грести, на катере будешь разъезжать, — говорил он. Но Богдан все же уговорил его уступить весла и с удовольствием греб до Нярги. На мягких ладонях красной брусникой зардели мозоли.

— Вот контора, там Пиапон и Хорхой, кажись, это они в окно и глядят, — проговорил Митрофан, вытаскивая лодку.

Когда Митрофан с Богданом, взяв по чемодану, пошли к дому Пиапона, на крыльце конторы появились Хорхой с Шатохиным. Митрофан помахал им рукой. Вышел на крыльцо Пиапон, быстрым шагом направился наперерез, а потом вдруг побежал. Он узнал Богдана. Обнял Пиапон любимого племянника и обмяк сразу, заплакал. Подбежали Хорхой, Шатохин, из большого дома выскочил Калпе, за ним ковыляла на кривых ногах Агоака, бежали Иван, Дярикта и Хэсиктэкэ, Ойта и Гара и их многочисленное потомство. И завертелась карусель из людских тел на песчаном берегу Нярги, заголосили женщины. Когда опомнились, уже все стойбище находилось тут. В Болони встречали так же жарко, как в Нярги; родственники — везде родственники. Только отец Гэнгиэ долго хмурился.

— Я тебя обвиняю, — заявил он, — если бы не ты, она не сбежала бы в Ленинград.

— Сбежала бы в Хабаровск, во Владивосток или в Николаевск, — усмехнулся Богдан. — Какая разница?

— Никуда не сбежала бы.

— Не знаешь ты свою дочь, не понимаешь, что принесла молодым советская власть. Молодые хотят учиться, они не могут жить замкнуто, как жили раньше…

— Хватит, зять, — примирительно проговорил Лэтэ. — Сердит был я только поначалу, когда со мной поссорился Токто. Потом мы помирились, и я все забыл. А когда мы услышали о внуке, голову потеряли. Как так, столько жила с первым мужем, и ничего, а уехала в Ленинград — и родила. Доктора помогли, что ли? Ты зачем оставил их в Ленинграде? Скоро они будут здесь?

Напускное ворчание отца Гэнгиэ не задело Богдана, впереди был Джуен, там отец с матерью, Токто с Кэкэчэ и Гида. Как они встретят?

Катер обогнул мыс Нэргуль и вышел на озеро Болонь. Впереди в колышущемся мареве полоской чернел остров Ядасиан. В последние месяцы Амурская флотилия усилила военные учения — неспокойно стало на дальневосточной границе, японцы часто стали нарушать границу. Канонерские лодки, мониторы приплывали в район Малмыжа, маскировались в прибрежных тальниках и вели учебные стрельбы по острову Ядасиану. Поэтому лучше было обойти его стороной, и катер направился к мысу Малый Ганко. На озере гуляли довольно высокие волны.

Помнит Богдан, в прошлый раз озеро тоже бугрилось такими же волнами. Лишь в полночь добрался он тогда до отцовского крова. Постучался в дверь знакомой землянки, спросил, можно ли зайти?

— Кто-то приехал. В дверь стучат, — заговорили в землянке.

— Заходи, кто там, — раздался голос Поты.

У Богдана ослабли вдруг ноги, он с трудом перешагнул в темноте через порог.

— Кто такой? Из Болони?

— По-нанайски говорит…

Богдан узнал голоса матери, Токто, Кэкэчэ, Онаги, Дэбену. Он достал было спички, но в это время зажглись огоньки в нескольких местах сразу. Пота сполз с нар, зажег керосиновую лампу. Богдан стоял у порога и не мог двинуться с места.

— Проходи, чего стоишь в дверях? — проговорил Пота, оборачиваясь к ночному гостю. — Откуда, из района?

У Богдана язык будто прилип к небу, слова не может произнести. Он облизнул губы, хотел ответить отцу, но тут с нар кошкой спрыгнула Идари.

— Ты чего? — удивился Пота.

Но Идари уже подбежала к сыну, обняла и зарыдала.

— Сын! Сынок! Это же сын вернулся! Вы что, не узнали, это же мой Богдан вернулся! Богдан мой…

Тут Пота одним прыжком очутился возле сына, оттолкнул жену и стиснул Богдана в объятиях. С нар торопливо сползли Токто, Кэкэчэ. Онага набрасывала на плечи халат и искала тапочки. Только один Гида не пошевелился, натянул одеяло до подбородка. Богдана тискали в объятиях, тузили по спине, целовали и плакали. Плакали только женщины.

— Невестку мою заманил! — хлопал Богдана по спине Токто и хохотал. — Вот шаман! Издалека заманил. Вор ты, весь в отца, он твою мать тоже украл. Молодец! Вот это мужчина. Где Гэнгиэ, где мой внук? Да, он мой внук, не смейся. Приедут? Скоро? Ты не прячь их, сюда сразу привези. Эй, Гида, чего прячешься? Богдан должен прятаться, а не ты! Сползай сюда, быстрее!

Гида послушно вылез из-под одеяла, подошел к Богдану и молча обнял.

— Ты же сам понимаешь, я ведь не виноват, — сказал Богдан.

— Понимаю, что теперь говорить, — вяло ответил Гида.

В эту ночь в землянке никто уже не спал. Пота с Токто разбудили продавца, накупили в магазине водки и закатили пир. Женщины варили мясо, рыбу, готовили любимые блюда Богдана.

«И чего я боялся? — удивлялся Богдан. — Они все понимают». …Катер переплыл озеро и мчался вдоль берега. Впереди мыс Сактан, за ним Сиглян — и появится Джуен, самое окраинное село в Нанайском районе, с которым прерывается всякая связь весной и осенью на несколько месяцев. Даже почта в это время не может добраться сюда. Только с прокладкой железной дороги Хабаровск — Комсомольск Джуен получит почтовую связь с Троицком через Хабаровск и Комсомольск и не будет медвежьим углом, каким был раньше и есть сейчас. Катер обогнул Сиглян, и впереди забелели строящиеся новые дома.

— Весь Нанайский район сплошная новостройка, — сказал старшина.

— Да, весь район, — задумчиво повторил Богдан.

— Здесь маловато строят, всего три дома заложили.

— Своими силами обходятся, а плотники они, прямо скажем, неважные, не то что амурские нанай. С этой стороны три дома, да за сопкой тоже должны строить…

Катер джуенцы заметили давно, вышли встречать его на берег.

— Богдан приехал! — закричали молодые джуенцы, увидев его в капитанской рубке. Пота вглядывался в знакомое, чуть озабоченное лицо сына, и его охватила робость. Когда Богдан приезжал выбирать делегатов на организационный районный съезд, он был еще просто сыном, который долгие годы был в отлучке. Потом на съезде его избрали председателем райисполкома, и с тех пор отец стал робеть перед ним. Что делать? Подойти, обнять и поцеловать? Но как воспримет он, Богдан? Как отнесутся посторонние? Поте хочется подойти к сыну, но не может сдвинуться с места. Богдан здоровался за руку с встречающими, обнял Токто, а Пота все стоял за спинами, боялся подойти. Наконец Богдан подошел и к нему, обнял.

— Ты не рад, что ли, отец? — улыбнулся он.

— Рад, сын, да не привык я к твоему положению, — смущенно проговорил Пота. — Надолго приехал?

— Как могу надолго приехать? Завтра утром обратно, надо во всех селах побывать.

Прибежала Идари, обняла сына, поцеловала и потащила за собой, как провинившегося мальчишку.

— Какой бы ты ни стал дянгиан, ты мой сын, — говорила она. — А если сын, то должен прежде всего зайти к матери, попить чайку, потом можешь делать что тебе угодно. Если бы не подошла, наверно, в контору пошел бы. Ты тоже хорош! — набросилась она на мужа. — Стоит как пень, не притащит сына домой. Чего ты его стесняешься? Он твой сын!

Пота с младшим сыном Дэбену построили в тридцать пятом году рубленый дом и жили в нем. Всего в том году было построено четыре избы, нынче ставили пять. Джуен медленно превращался в современное село.

— Ты чего Гэнгиэ не привез? Боишься, что отберем? — насел Токто, когда сели за стол.

— Она работает в женотделе, да и я не на прогулке, езжу, ругаюсь со всеми, — улыбнулся Богдан. — Вот с отцом придется тоже поругаться. Плохо, отец, у тебя с животноводством, огородничеством. Две коровы пало, не хватает кормов, телку собаки загрызли. Вместо двенадцати гектаров посевов у тебя всего девять. Дохода ты не получаешь ни от коров, ни от огорода. В чем дело? Ты ведь соревнуешься с «Рыбаком-охотником», а там дед получает высокие доходы, с умом руководит колхозом…

— Ему хорошо, у него корейцы выращивают овощи, они мастера, а в Джуене кто умеет? Никто не умеет, некоторые до сих пор картошку не едят. — Пота глубоко вздохнул и добавил: — Трактор собираюсь покупать, на станции Болонь продают.

— Не рано?

— Нет, трактор нужен.

— Смотри, документы оформляй по всем правилам. Строители не надоедают? Народ там всякий, заключенных, вербованных много…

— Надоели, — сердито проговорил Токто. — В амбары лезут, оморочки угоняют. Не хотят строить эту железную дорогу, бегут…

— Ничего, потерпите, закончится строительство, лишний народ уберется. Отец, как ловится рыба? Как с планом?

— Рыбу ловим, думаю, годовой план перевыполним.

— «Рыбак-охотник» в прошлом году на двести процентов выполнил план.

— Охотничий план мы тоже перевыполнили, — сказал Токто.

— Верно, на триста с лишним процентов, — Богдан вытащил из полевой сумки районную газету и протянул Токто. — Прочитай, здесь про тебя пишут. Не научился читать? За это в другой раз попадешься в газету, тогда не будут хвалить.

Богдан вслух прочитал заметку «Лучший охотник района», где рассказывалось о Токто.

— Во! Если бы я оставался председателем колхоза, меня как хотели, так бы и ругали, — усмехнулся Токто. — Теперь я охотник, и меня хвалят. Выходит, правильно я сделал, что ушел в охотники, теперь, отец Богдана, ты меня не уговаривай больше, бригадиром даже не хочу быть, только охотником.

— Меньше ответственности? — спросил Богдан.

— Ругать в газете не будут, и ты не станешь придираться.

— Никто никого зря не ругал, отец Гиды. Ты когда-нибудь слышал, чтобы ругали председателя колхоза «Рыбак-охотник»? Везде его ставят в пример, потому что свое хозяйство он ведет с умом, колхоз у него богатый. За что его ругать?

— Пиапон умный человек, мне разве сделать, что он делает? Председателем я был, потому что людей не хватало, подставной председатель был.

Богдан допил кружку чая и пошел в контору сельсовета. Молодой председатель сельсовета Боло Гейкер, брат Онаги, сидел за столом и что-то писал. Увидев Богдана, он вскочил со стула, подбежал и, здороваясь, протянул обе руки.

«Вот ты какой, молодой человек, — подумал Богдан, — вот почему ты пишешь такие рапорты. Черт бы побрал тебя с этими рапортами».

В районе было повальное увлечение сочинять рапорты, писали их и в райком партии, и в райком комсомола, даже в свои сельские Советы.

Богдан сел, положил полевую сумку на колени. Он пристально посмотрел в глаза Боло Гейкера и решил пока не начинать главного разговора.

— Для получения пособий по многодетности документы требуются. Ты составил их?

— Нет, не умею я их писать, — ответил Боло.

— Писать-читать где научился?

— Здесь, Косякова научила.

— Дальше учиться не захотел?

— Отец не пустил.

— Охотником называешься еще. Девушки наперекор отцам едут учиться, а ты? Попроси учителя Андрея Ходжера, он поможет. Документы надо составить, чтобы все матери, которые имеют семь и больше детей, получили пособия. Это важное государственное дело. Как с подпиской на заем? Ведешь подготовку?

— Говорил с охотниками об этом, подпишутся…

— Подписка будет осенью. Комсомольскую работу здесь ты ведешь? А кружки военные работают у тебя?

— Работают, ворошиловских стрелков, БГТО, ПВХО, учитель помогает.

Богдан помедлил, ему не очень хотелось устраивать разнос этому робкому, малограмотному парню. Но поговорить с ним все же следовало. Богдан вытащил из сумки листок бумаги и начал читать:

— «В Нанайский райисполком от Джуенского сельсовета, колхоза „Интегральный охотник“. Благодаря вашего большевистского руководства колхоз „Интегральный охотник“ выполнил план первого квартала 1936 года на 101 % по рыбодобыче, на 45 % по лесозаготовке. При вашей большевистской помощи мы имеем 9 стахановцев, выращиваем пять коров, быка и два телка, из которых пали две коровы из-за недостатка кормов, одного телка собаки загрызли. Имеем два выкидыша кобылиц…» — Богдан взглянул на Боло. — Это ты писал?

— Я писал.

— Зачем?

— Как зачем? Все пишут рапорты, в районе требуют рапорты, вот и пишу.

Боло глядел светлыми, младенчески-невинными глазами, словно спрашивал: «Чего хочешь? Сам же требовал рапортовать в конце каждого квартала».

— Пиши просто, зачем «благодаря большевистского руководства».

— Так это же такая форма, в райкоме я переписал.

— Головой думай, а не придерживайся формы. Вот из-за этой формы и получается, что благодаря нашей большевистской помощи пали две коровы и собаки загрызли телка. Ты это понимаешь?

— Какая форма рапорта, так я и писал.

— Боло, хочешь учиться?

— Куда мне, жена, дети.

— Сколько людей оставляют на год жен, детей — едут учиться на курсы. Ты не хочешь?

— Нет, не хочу. Я бы ушел из сельсовета, охотиться люблю.

«Здесь все любят охотиться и никто не хочет учиться, — с горечью подумал Богдан. — Джуен единственное село, откуда никто не поехал учиться, если не считать Гэнгиэ. Надо расшевелить молодежь, заставить учиться».

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Деревянный дом слева давно разобрали и переправили на тот берег. Теперь разобрали дом справа, и большой дом Полокто остался в одиночестве, как оставался он сам в одиночестве в родном стойбище, среди родственников и сородичей. С тоской глядел старый Полокто на таежный берег, где прямыми рядами выстраивались новые дома, а его дом оставался в старом Нярги. В начале переселения он с усмешкой наблюдал за сородичами и крепко надеялся на детей и внуков — помогут разобрать и переправить его дом. Пригласил он Ойту и Гару, спросил:

— Поможете переправить дом?

Помолчали сыновья, подумали.

— Это как колхоз скажет, — ответил наконец Ойта.

— Мне привезли бревна, начинаю дом себе строить, — сказал Гара.

— Я тоже начинаю строить, — вставил слово Ойта.

— Будто на неделю не можете задержаться со своим строительством?

— Нет, не можем, — ответил Ойта, — мы в колхозе, отец, нам в помощь выделены люди, а потом мы будем помогать другим.

Полокто ничего больше не сказал сыновьям, он уже понял, что бесполезно говорить с ними. «Колхоз отобрал у меня детей и внуков», — с горечью подумал он и обратился к Улуске, может, этот поможет, родственник ведь, зять.

— Эх, отец Ойты, — улыбнулся Улуска. — Меня все считают тупоголовым, а ты, вижу, тупее меня. Я мог бы тебе помочь, но я теперь колхозник, а колхозное наше братство — это больше чем родственное. Понял? Мои друзья Оненка, Кирилл помогают мне строить дом, а потом я пойду им помогать. Вот это наше колхозное братство. А ты кто? Единоличник…

Не рассердился Полокто на Улуску, которого всегда считал глупым, только подумал: «Может, он и прав, колхозник колхознику теперь больше помогает, чем родственники. И впрямь, братство, выходит».

Одиноким человеком уже несколько лет жил Полокто среди людей. Отказавшись вступить в колхоз, он занимался своим хозяйством. Был у него невод, да как одному рыбачить? Зимой он гонял почту на своих лошадях или вывозил лес в леспромхозе. Вот и весь его заработок на весь год. Заработок неплохой, хватило бы на двоих, если бы молодая жена не требовала обновы. Полокто любил жену и потакал ей во всем, боясь ее потерять. Внучкой называли в стойбище молодую жену Полокто, и это была правда, она была ровесницей его внуков. Очень боялся Полокто за нее, оберегал ее, как умел, услаждал, лишь бы не ушла она от него, старого. Когда Хорхой попросил его поселить русскую учительницу, он с радостью согласился. «Она будет не в одиночестве, будет с учительницей», — думал он. Очень надеялся Полокто на русскую и, когда встретился с ней, обрадовался — учительница оказалась такой, какой он и представлял — общительной, веселой, умной. Но прошло совсем немного времени, и пришлось Полокто разочароваться — учительница вовлекла молодую женщину в комсомол, стала по вечерам водить на ликбез, на репетиции. Полокто не мог при учительнице ругать жену, запрещать ей ходить в школу; даже не будь учительницы, навряд ли стал он бы ее ругать, потому что все время жил в страхе, что она бросит его и уйдет к молодому.

Молодая жена скоро поняла свое положение в семье, стала верховодить, понукать мужем. Когда построили новую школу и там же большую комнату для учительницы, русская девушка с матерью перешла в свое жилье. Тогда Полокто совсем испугался, бросил ямщицкую работу, превратился в сторожа своей собственной жены.

— Чего не работаешь? — наседала жена. — Все работают, а ты сидишь дома. Откуда у нас будут деньги? Все мужья покупают женам всякие материи, а ты купил мне? Я хочу русское платье сшить, а где достану материал, на какие деньги?

Полокто махнул рукой и уехал на лесозаготовки. Приезжал он домой редко и каждый раз замечал изменения в жене. Краем vxa слышал он о ее проделках, говорили в стойбище, что внук при живом деде продолжил его. Старый Полокто гадал, который из внуков оказался таким ретивым, так рано похоронил его и живет с его женой — старший сын Ойты или Гары, который из них?

«Хоть бы скорее умереть, избавиться от этого позора», — думал Полокто. Жена совсем отбилась от рук, никакие уговоры не действовали на нее. Лежа в постели, он говорил ей:

— Не позорь меня, подожди немного, я скоро умру, тогда ты будешь сама себе хозяйка. Я тебе оставлю дом, лошадей, денег.

— Буду ждать, как бы не так! Ты еще не скоро умрешь. Я за это время постарею, — отвечала она. — А дом твой мне не нужен, лошади; тоже. Прошлым летом жена забеременела, и все в стойбище знали — не от Полокто будет ребенок. И пошли толки-перетолки по Амуру, издевались люди над Полокто.

— Поделом ему, так ему!

— Каких жен избивал, а молодая за старших отомстила.

— Чего он не изобьет ее? Почему не убьет?

Слушал Полокто эти разговоры и думал: «Сыновей отнял колхоз, жену отнял комсомол». Он бесконечно устал от этой непонятной жизни, закружила его жизнь, как щепку в амурской крутоверти, а он сам не делал никаких усилий, чтобы выплыть. Однажды явилась Гэйе. Она давно не заходила в большой дом, с тех пор как покинула его. «Теперь твой черед, дождалась своего времени», — подумал Полокто.

Гэйе подсела к нему, закурила.

— Чего молчишь? Ну, добивай, мсти! — закричал Полокто.

Гэйе курила и молчала. Это было так необычно, неожиданно. Полокто тоже молчал, ждал.

— Хотела я мстить тебе, отец Ойты, — наконец промолвила Гэйе, — бежать уже собралась, плюнуть в твое лицо собралась. Так забилось мое сердце, что даже помолодела от мысли, как я тебе отомщу. И прямо тряслась. Потом вдруг что-то меня остановило. Знаешь что? Мать Ойты остановила меня, как при жизни ее не раз бывало. Я подумала, что бы она сделала, будь жива. Неужели стала бы плевать тебе в лицо и издеваться? Нет, никогда бы она этого не сделала, она пришла бы к тебе и сказала: «Отец Ойты, успокойся, возьми себя в руки, пусть говорят люди, что хотят. Мы с тобой оба опозорены». Я пришла к тебе, отец Ойты, сказать это же. Успокойся, мы оба опозорены…

Полокто, не ожидавший ничего подобного, вдруг прижался к Гэйе и заплакал; плакал он по-старчески тихо, только плечи его вздрагивали. Гэйе обняла его за шею и всхлипнула.

— Вернись, доживем вдвоем, а ее я выгоню, — предложил Полокто успокоившись.

Гэйе вытерла глаза, лицо и сказала:

— Нет, отец Ойты, не вернусь.

— Зачем тогда все это наговорила?

— Так сделала бы мать Ойты. А я по-другому… Нет, я не вернусь, мне с тобой нечего делать. Буду жить у Гары, внуков нянчить буду…

Жена Полокто родила дочь, но девочка прожила всего три дня и умерла, как ни бился над ней Бурнакин, принимавший роды. Не выгнал Полокто жену, не мог он этого сделать, не мог остаться один-одинешенек в своем большом доме. Смирился он и глядел теперь сквозь пальцы на любовные похождения жены.

— Переезжать думаешь? — спрашивала жена. — Или один здесь останешься? Ну и оставайся! Я перееду одна, ты живи тут.

Вспомнил Полокто про Хорхоя, которого все время считал щенком, не признавал его председательской власти. На этот раз пришлось к нему обратиться.

— Как я могу перевезти твой дом, дед? — удивился Хорхой.

— Ты сельсовет, должен.

— Колхоз перевозит, все силы в колхозе. Мне самому дом он строит. У сельсовета нет на это ни денег, ни сил.

«Сельсовет не может, только колхоз может», — думал Полокто, сидя возле своего дома и наблюдая, как вывозят на берег стены только что разобранного дома. Колхозники дружно связали из бревен плот, сверху нагрузили доски, рамы со сверкавшими стеклами, и катер Калпе повел плот на противоположный берег.

— Вступай в колхоз, отдай лошадей, зачем они тебе? — сказала жена в этот вечер. — Ты даже с ними не можешь управиться, не то что другое делать…

На следующий день Полокто встретился с Пиапоном. Глядя на них, никто бы не сказал, что разница между ними всего в два года. Сгорбленный Полокто, с дряблым морщинистым лицом, со слезящимися глазами совсем не походил на стройного Пиапона, с тугими обветренными щеками, острым взглядом и чуть побелевшими на висках волосами. Оба брата чувствовали неловкость. Они так редко встречаются, хотя живут совсем рядом, в одном стойбище.

— Дом перевезешь? — спросил Полокто.

— Надо колхозников спросить, — ответил Пиапон. — Согласятся они перевезти, перевезем.

— Когда?

— Нынче, сам видишь, не поспеваем.

— В будущем году, перевезешь?

— Как успеем.

— Одному мне тут оставаться?

— Ты один не колхозник.

Это верно, Полокто один в Нярги вне колхоза, он показывает свой характер — как-никак он сын Баосы — не вступает в колхоз!

— Уговаривать станешь в колхоз вступать? — спросил он.

— Зачем?

— Скажешь, вступишь в колхоз — перевезем нынче дом.

— Не стану уговаривать, не вижу в тебе большой пользы для колхоза.

Ошарашенный Полокто взглянул на брата, на насупленные черные брови, резкие глаэа и понял, что тот и на этот раз не покривил душой.

— Вначале, когда нам трудно было, тогда мы просили, твои лошади нужны были колхозу, — продолжал Пиапон. — Теперь, сам знаешь, сколько у нас лошадей, в твоих не нуждаемся.

Полокто так растерялся, что не находил ответа и молчал. Горько было слышать правду. Но как же дальше-то жить? Так же одиноко жить среди своих? Одному остаться на этом песчаном острове, потому что жену не удержишь, она сбежит в новое село. Что же делать, как быть?

— Ты сперва оторвался от людей, потом от родственников, потом от детей и внуков. Кто виноват, отец Ойты, кого ты можешь обвинять?

— Тебя. Ты принес новую власть, — жестко проговорил Полокто.

— Если это я принес новую власть, выходит, я много сделал для людей, счастье они познали. Но ты слишком высоко меня поднимаешь, новую власть нам принес Ленин, его ученики — большевики. Об этом знает даже Холгитон, он про Ленина сказку придумал, а ты до сих пор не можешь понять. Это твоя беда.

— Беда, беда, кто его знает, — пробормотал Полокто. — Ты, отец Миры, всегда советовал мне, когда трудно мне было. Что же ты посоветуешь сейчас?

— Не знаю, отец Ойты, что и посоветовать. Вернись к людям.

— В колхоз идти? Ты же сам только говорил, что я не нужен в колхозе.

— Не говорил я этого, я сказал, что пользы от тебя мало. Охотиться, рыбачить будешь в полсилы, дом построить не сможешь. В огороде не станешь землю ковырять, на лесозаготовках тоже — силы уже ушли, старость подошла.

— Ты все обо мне знаешь, знаешь лучше самого меня. Все верно, что ты сказал. Силы ушли, пришла старость, а тут дети ушли, одного оставили. Обидно, отец Миры. Какой бы я ни был плохой, зачем же родного отца бросать?

— Они не бросили тебя, ты сам их выгнал.

— Можно было помириться.

— У нас ведь у всех характер нашего отца, у них — дедовский!

— Это тоже верно, в деда характерами.

Разговор перешел на мирный лад. Братья закурили, поговорили о новом селе, о домах.

— Долго я думал, — сказал Полокто, — зачем мне одному такой большой дом. Хотел однажды тебе предложить, чтобы ты для колхоза забрал, да не решился, думаю, ты по-своему истолкуешь, мол, бери дом, а с домом и меня в колхоз. Не стал предлагать. А дом большой, в нем можно кино показывать, спектакли смотреть, молодым веселиться.

— Да, можно, — согласился Пиапон.

— Забери ты его колхозу, чего я, как одинокая крыса, буду в нем жить. Забери.

— Как это я так заберу?

— Забери и перевези, сделай Дом молодежи, пусть мои внуки и внучки веселятся в нем. Ничего взамен я не прошу, даром отдаю.

— Все это по закону надо, бумаги составить.

— Хорхой, что ли, составит?

— Да, он должен. А ты где будешь жить?

— Останусь здесь, отремонтирую небольшую фанзу и буду один жить, как охотники в тайге живут. Лошадей мне не прокормить, две лошади забери, это лошади Ойты и Гары, колхозные, выходит.

— Ты как перед смертью…

— Кто знает, когда умрем. Мы с тобой никогда так не разговаривали, как брат с братом, сердце мое ты растопил. Жили бы мы дружно так всю жизнь, может быть, по-другому пошло.

— Ты ведь…

— Что теперь говорить, теперь поздно. Ладно, пошли ко мне Хорхоя с бумагами, лошадей забери, они тебе и сейчас нужны, вон сколько бревен возить.

Полокто отвернулся и зашагал к дому, волоча отяжелевшие ноги. Пиапон глядел на сгорбленную его спину и думал, что, может быть, он, Пиапон, виноват, можно было и раньше наставить его на верный путь, если бы удалось так тепло, по-братски поговорить однажды о жизни, о детях… Все возможно.

Не мог он думать иначе.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

Утро было прохладное, ненастное: мелкий дождь выбивал оспинки на водной глади, надоедливо трещал по брезентовому плащу. Хорхой был рад и прохладе и дождю: ему так редко удается вырваться на любимую рыбную ловлю. Все дни у него теперь заняты с утра до вечера: он достраивал дом, вел сельсоветские дела. Дом его строился в рекордно короткий срок благодаря мастерству Кузьмы Лобова и его товарищей, а сельсоветские дела были запущены. Проверили паспорта районные милиционеры и пришли в ужас, а разве виноват один Хорхой, что вышло так нелепо с некоторыми. Старушке Дукула Оненка записали сто десять лет. Кто в этом виноват? Хорхой? Спросили ее, когда она родилась, отвечает, когда большая кета шла. Вот и гадай, в каком году большая кета шла? Гадали, гадали, опять спросили: «Что еще было в том году?» — «В том году большие дожди шли». Опять загадка! Замучились со старухой, да и поставили примерный год, а теперь проверяющие подсчитали — ей сто десять лет, взглянули на нее — никак не дашь ей столько, старушке в третий раз в пору замуж выходить. Холгитону записали пятьдесят лет. А одному молодому охотнику оказалось всего пятнадцать лет. Хорхой помнит, как записывали ему год рождения. Спросили родителей: «В каком году родился сын?» — «Когда Пиапон с медведем в трубки играл», — отвечают. Спросили Пиапона, в каком году он с медведем в трубки играл? А он не помнит, тогда и поставили тоже примерный год.

Почему теперь милиционеры обвиняют Хорхоя, они ведь сами присутствовали, сами выдавали паспорта? Обидно.

Хорхой вдруг заметил впереди колыхавшуюся траву. Он сбросил одеревенелый брезентовый плащ, поднял острогу и, встав на ноги, стал тихонько подталкивать оморочку. Холодный дождь сыпал за ворот рубашки, но Хорхой ничего не чувствовал, ничего не видел, кроме пучка травы, которую подминал и ел амур. Взметнулась острога, саженная рыба на мгновение замерла, потом рванулась в сторону и поволокла древко остроги.

— Есть! — не удержавшись, воскликнул Хорхой.

Это был первый амур, добытый в Нярги за нынешнее лето. Если амуры заходят в заливы, значит, вода еще прибудет. Но няргинцам теперь не опасно никакое наводнение, все они переселились на высокую таежную сторону. Переселились даже те, которые на песчаной стороне жили в фанзах, а на таежной не имели еще своего дома: они жили в берестяных хомаранах. Вера людей в колхозную силу была так велика, что все надеялись нынче же заиметь собственный рубленый дом.

Хорхой подобрал древко остроги, тихонько стал подтягивать бечевку и, когда показалась толстая лобастая голова амура, сильно ударил его колотушкой. Через минуту красавец амур лежал в оморочке позади Хорхоя. Дождь продолжал сыпать, но Хорхой не стал больше надевать тяжелый плащ.

В выставленных на ночь сетях бились сазаны, караси, щуки. Улов был хороший, Хорхою хватило бы его на неделю, а то и больше. Но хозяин сетки уже распределил весь улов: одного сазана и хороший кусок амура — Пиапону, другого сазана и кусок амура — Калпе, потом Улуске, Ойте, Гаре. Такое родовой обычай. Теперь у Хорхоя есть еще соседи слева, справа и через улицу — им тоже положено по одной рыбе. Это уже новый обычай, появившийся после распада родов.

Хорхой направил оморочку в Нярги и замахал веслом, обдумывая предстоящие дела. Милиционеры закончат сегодня с паспортами. На строительстве дома тоже все в норме, пол и потолок есть, крыша есть, дверь и окна вставлены, землю требуется наверх натаскать — это сделают дети. С коровами, с собаками надо решить дело. Райисполком выделяет ссуду колхозникам на приобретение коров, но сколько ни уговаривает их Хорхой, пока не находится желающих. Кое-кто из многодетных приучают детей к молоку, покупают в колхозе, но от своей коровы отказываются — хлопотное дело, для коровы стайка потребуется, корм надо заготовлять на зиму, доить каждый день. Никому не хочется уделять корове столько времени. Держит хозяин свинью, накормил утром, накормил днем, а осенью — мясо. Никаких хлопот. А о собаках так и говорить нечего, их даже кормить не надо, пусть сами добывают корм.

Вот из-за этих собак пришлось Хорхою крепко поссориться с няргинцами. И так на Хорхоя со злобой смотрели многие, не могли простить сожженных сэвэнов, а тут еще собаки, загрызли они колхозного телка.

— Ты советская власть, надо какие-то меры принимать, — сказал Пиапон. — Думай, Хорхой.

— А что думать? — ответил Хорхой. — Взыскать с хозяев собак стоимость телка — и все.

— Тебе говорят, думай, а ты — «и все». А чьи собаки загрызли? Твоих или моих там не было? Не видел?

— Не видел.

— Так вот, сделать надо так, чтобы собаки без мяса колхозных телок были сыты и телки живы. А если за каждого телка штрафовать всех колхозников — что получится?

Хорхой, по своему обыкновению, конечно, не стал долго шевелить мозгами. Посоветовался с Шатохиным и издал указ: привязать всех собак! Вот тогда-то и взбунтовались няргинцы. Кргда это было видано, чтобы собак держали на привязи? Где это было видано, чтобы их лишали свободы? Пришли колхозники в контору Хорхоя, окружили его.

— Кормить собак ты будешь?

— Мы будем на себя работать, а ты тогда на собак работай!

— А если тебя держать на привязи?

— Эх ты, дырявое ухо, додумался!

Много обидного услышал Хорхой, но все же стоял на своем. Сам угрожал и угрозы слышал, сам советовал и советы выслушивал — все было. Но наконец не выдержал и закричал:

— Стрелять будем всех собак!

На минуту затихли охотники, так были удивлены они этим заявлением.

— Как стрелять? В кого? В собак? — спросил кто-то тихо.

— В собак! Не привяжете — стрелять будем!

— Тогда я тебя, сукиного сына, заставлю вместо моей собаки по тайге рыскать, — спокойно заявил Оненка.

— Тогда ты сам пойдешь вслед за моей собакой, — сказал за ним Киле. — Я-то в ухо не стану стрелять.

И все замолчали. Хорхой тоже молчал. Он не ожидал такого хладнокровия и спокойствия, ожидал ругани, криков.

— Ты лучше в меня стреляй, чем в мою любимую собаку, — сказал Тумали.

— Чего придумал, в собак стрелять, — промолвил Оненка. — Из-за какой-то твари, называемой коровой, убить моего лучшего друга. Надо же такое придумать. Моя собака за зиму добудет в двадцать раз больше мяса, чем весит твоя вонючая корова.

— Нехорошо ты сказал, хотя ты и председатель, — наконец проговорил присутствовавший при ссоре Холгитон. — Балаболка ты, головой думать не хочешь. Поговорил бы ты с народом, народ тебе сказал бы верное слово. Зачем привязывать собак? Охотничьи собаки не могут жить на привязи, с тоски завтра же умрут. А твои коровы — они не свободные, их можно держать на привязи.

— Дом у них есть, коровник есть свой!

— Вот, слышишь, что тебе говорят? Дом есть у них, а у собак нет, загони этих коров в дом, и никакая собака туда не полезет и не тронет. Собаки умные, они не зайдут в чужой дом.

— А кормить коров кто будет? — спросил Хорхой.

— Колхоз.

— Колхоз — это ты, Оненка, Киле, Тумали и все другие. Вы будете каждый день косить траву и носить, с утра до вечера будете только на них работать? Так, что ли? А когда рыбу ловить, на огородах работать?

Ответ был весомый. На самом деле, если запереть этих прожорливых коров, придется их кормить, траву косить где-то на стороне, на лодке перевозить и носить на своем горбу в коровник. Нелегкая работа.

— Ну что, согласны на них работать? — спросил Хорхой. Он торжествовал. — Работать будете бесплатно, колхоз не выдаст ни копейки за эту работу, потому что, когда коровы бродят на свободе, они сами щиплют траву и колхозу не надо за это кому-то платить. Так что, решили?

Ничего не могли придумать охотники: собак не хотелось держать на привязи и коров не хотелось кормить в коровнике. На помощь пришел Митрофан Колычев, приехал он на катере с халкой и перевез коров на остров. Охотники остались довольны — собаки на свободе. Зато запротестовали доярки — Мима и Исоака, далеко им ездить на остров доить коров, в непогоду не переедешь протоку. А охотникам что, собаки на свободе — это главное, а доярки пусть сами выходят из положения. На женщин они смотрели свысока. Можно за короткий срок привести народ к новой жизни, организовать колхозы, возвести новые села, но за этот срок изменить отношение мужчин к женщинам не удалось. По-прежнему еще можно было видеть, как мужчина на корме лодки сидит, правит, а жена на веслах гребет из последних сил — это муж везет больную жену в соседнее село к фельдшеру. …Хорхой пристал на берег, вытащил оморочку. Никто его не встречал. Дом его стоит на верхней улице, туда подниматься по крутому склону, потом надо обогнуть огород — далеко и тяжело тащить улов. Да еще самому тащить! Раньше женщины управлялись с этим делом, мужчина добывает рыбу и мясо, а добычу должны прибирать женщины. А новое Нярги самим своим местом расположения изменило этот старый, казавшийся вечным уклад жизни.

Председатель сельсовета развесил сети и потащил в мешке половину улова. Дома еще спали. Он вывалил рыбу, разбудил жену и пошел обратно за другой частью улова.

«Вот так теперь придется на себе таскать, — думал он, возвращаясь с тяжелой ношей. — Жена не видит, вернулся я или нет, до нее не докричишься, чтобы шла за рыбой. Неудобное место выбрали».

Когда он вернулся, жена уже разделала амура и крошила талу. Хорхой разбудил старших детей, дал каждому по сазану, по хорошему куску амура и наказал отнести Пиапону, Калпе, Улуске. Тала из амура была сочная, жирная. Хорхой с удовольствием съел ее полную тарелку. Потом похлебал поспевшей ухи, попил чаю.

— Давай покажем пример, — сказал он жене. — Купим корову.

— Я боюсь коров, — ответила Кала.

— Привыкнешь. Пример надо показать. На первых порах тебе мама поможет, она уже опытная доярка. Надо обязательно купить корову.

— Как ты желаешь, отец Боло, если хочешь — купи.

— Не я хочу, пример надо показать.

К семи часам в селе застучали топоры, плотники принялись за работу. Хорхой тоже взял топор и пошел к Шатохину.

— Вкусного сазана ты поймал, — встретил его Шатохин, — такая тала получилась — пальчики оближешь.

— А я все еще не могу привыкнуть к сырой рыбе, — сознался Кузьма Лобов.

— С водкой даже не идет? — поинтересовался его сосед.

— Летом не-е, зимой идет.

Дом Шатохину заложили на днях, секретарь сельсовета решил накрепко осесть в Нярги. Хорхой с Шатохиным работали на стройке по утрам и по вечерам, а днем надо было исполнять обязанности в конторе. Дождь продолжал моросить, но никто вокруг не обращал на него внимания, отовсюду доносился стук топоров, шорканье пил.

К десяти часам Хорхой с Шатохиным пришли на работу в контору, там было необычно многолюдно и тихо.

— Все, связь налажена, можете звонить куда угодно, — сказал связист.

— С Москвой можно говорить? — с насмешкой спросил кто-то.

— Можно.

— Вот врет, даже не улыбнется. Хорхой подошел к связисту, поздоровался.

— Принимай работу, председатель, — улыбнулся связист. — Можешь разговаривать с кем угодно. Связь такая, сперва Малмыж, потом уже они свяжут тебя с кем надо.

Вошел Холгитон, пробрался вперед к висевшему на стене аппарату.

— Нет, давай ты свяжись сперва сам, — попросил Хорхой. — Покажи, как делается. Ну, попроси Троицкое, председателя райисполкома Богдана Заксора.

Связист покрутил рычажок аппарата, снял телефонную трубку и закричал:

— Малмыж! Малмыж! Как слышите? Хорошо? Давайте мне Троицкое. Что? Занято? Пойми ты, тут полная контора людей, все хотят поговорить с председателем райисполкома. Лады. Сразу звони…

Телефонная трубка повисла на рычажке.

— Твои слова по железной нитке идут? — спросил Холгитон. — Ты, правда, с Богданом можешь говорить?

— Вот сейчас соединят и поговорим.

— Ты только один можешь?

— Почему? Ты тоже можешь. О чем будешь говорить? Вот у председателя сельсовета, должно быть, дело есть, а тебе о чем говорить?

Холгитон обиделся на связиста, но не стал ему отвечать, пусть думает, что старому Холгитону нечего сказать Богдану.

Зазвонил телефон. Связист потребовал райисполком, председателя. Прошло немного времени, и в трубке раздался приглушенный расстоянием голос.

— Товарищ председатель райисполкома, связь с Нярги установлена, докладывает связист Сидорчук, — закричал связист. — Передаю трубку председателю сельсовета.

Сидорчук протянул трубку Хорхою, но Холгитон спокойно взял у него трубку и закричал:

— Я Холгитон! А ты кто?

— Отец Нипо, здравствуй! — ответила трубка. — Я узнал твой голос. Я Богдан. Ты меня слышишь?

— Хорошо слышу, нэку, очень хорошо! Будто ты совсем рядом, под моим ухом говоришь. — Холгитон отстранил от окна связиста и смотрел на далекую голубую сопку, за которой находилось Троицкое. — Ты совсем рядом. Как хорошо! Что? Все здоровы в Нярги, я совсем здоров, с утра до вечера на ногах, слежу, как дома строят, не ленятся ли некоторые, подгоняю. Да. Да. Доктор будет у нас? Насовсем работать приедет? Хорошо. Что? Дом ему построить? Построим, построим. Я сам буду следить. Верь мне. Аха. До свидания, нэку, до свидания. Работай, заседай.

Холгитон важно повесил трубку. Все присутствовавшие враз заговорили, начали осаждать старика, хотя в притихшей конторе все слышали далекий голос Богдана.

— Какой доктор? Может, коровий доктор?

— Какой ему дом, жилой?

— Молчите! — прикрикнул Холгитон и сказал Хорхою: — Приедет человеческий доктор, будет здесь работать. Рабочий дом ему надо построить.

— Медпункт, — подсказал Шатохин.

— Я сам буду смотреть, как строите, слышал ты, я дал такое слово.

— Хорошо, отец Нипо, — ответил Хорхой.

Холгитон, не слушая его ответа, уже крутил телефон.

— Малмыж! Малмыж это? Хорошо. Митропана знаешь? Зови его. Как не позовешь? Эй! Эй! Чего молчишь? Эй! А? Митропан? Ты? Бачигоапу! Это я, отец Нипо, Холгитон. У нас телепон поставили. Ай, как хорошо. Раньше надо было тебе одно слово сказать, надо было садиться на оморочку и ехать, грести надо было. Теперь хорошо, крутнул ручку, а ты уже меня слышишь. Очень хорошо этот телепон! Митропан, я теперь каждый день буду разговаривать, буду рассказывать новости тебе. Хорошо?

— Старик нашел себе игрушку, — рассмеялся кто-то.

— Да, помогать позову, в гости позову. Как, сено косят? После сена приедут опять помогать? Хорошо. Так только друзья помогают. Кто приехал? На пароходе приехал? Сегодня приехал? Аха, аха, ладно. До свидания, Митропан.

Холгитон повесил трубку, обернулся ко всем:

— Кирка вернулся. Наш доктор.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Нанайские национальные районы 1927 года — Болонский, Толгонский, Горино-Самагирский — не могли выполнить свои задачи по переустройству жизни нанайцев по простой причине — не хватало грамотных людей, не было своих национальных кадров. Председатели райисполкомов, сельских Советов были вчерашние охотники, многие из которых не держали никогда в руках карандаша, не умели ни писать, ни читать. Недоставало учителей, не было своей письменности. За два года существования национальных районов только Интегралсоюз сыграл свою роль, он упорядочил цены на пушнину, стал снабжать охотников всеми необходимыми товарами. А для коренного изменения жизни нанайцев требовалось много грамотных людей из своей среды. Это понимали нынешние руководители Нанайского района, начиная от женотдела, который возглавляла Гэнгиэ, и кончая секретарем райкома партии Глотовым. Они знали всех своих студентов, обучавшихся в Николаевске-на-Амуре, Хабаровске, Владивостоке, Ленинграде. Студенты находились на полном государственном обеспечении, питались и одевались за счет государства.

— Это наши основные кадры, — твердил Павел Григорьевич. — Это костяк нанайской интеллигенции, их надо беречь, им надо помогать. Кадры — главный вопрос, от его решения зависит все. Курсы ликвидаторов неграмотности в Найхине должны выпускать по-настоящему грамотных людей, МТС должна готовить мотористов. Нанайцы с оружием в руках отстаивали новую жизнь, так стройте эту жизнь сами, своими руками. Это вам под силу…

Богдан, вернувшись из поездки по району, сообщил, что только Джуен вроде бы находится в изоляции, там никто не собираетсяучиться ни в техникуме, ни в институте.

— Токто инертный человек, — сказал Глотов. — Знаю его. Но что же твой отец? Энергичный человек, что же он? А мать — общественница, ее слушаются женщины…

За два года работы секретарем райкома партии Павел Глотов десятки раз объезжал район. Он знал в лицо всех руководителей сел, бригадиров рыболовецких и полеводческих бригад, передовых промысловиков. В первые же дни своей работы он встретился со старыми знакомыми. С Пиапоном он обнимался и, хлопая по спине, спрашивал:

— Ну, председатель, встретились? Работать вместе будем. Говорил я тебе, придется…

Минуту спустя, вспомнив далекое прошлое, засмеялся и спросил:

— Школа в Нярги есть?

— Есть, как же без школы? — удивился Пиапон.

— Дети курят?

— Ты что, Павел, разве можно?

— Ага, нельзя, значит? А помнишь, когда я в школе у вас учительствовал, ультиматум мне объявляли: если не разрешишь нашим детям в школе курить, то не пустим их учиться? Помнишь?

— Было, было, — засмеялся Пиапон.

В Малмыже Глотов упорядочил колхозные дела Митрофана Колычева. Помнили крестьяне ссыльного Глотова. В Малмыже, как и во многих других русских селах, крестьяне с неохотой вступали в колхоз, хозяйство было маломощное, на всех районных совещаниях говорили, что нанайские колхозы тянут на буксире русских.

— Раскулачивать всех! — кипятился Митрофан.

— Кого надо было — раскулачили, — отвечал Глотов. — Надо убеждением действовать. Не хотят вступать в колхоз, подождем.

— Подождем, пока все не разбегутся? В Комсомольск переезжают, в соседний район бегут.

— Не тревожься, Митрофан Ильич, там тоже советская власть, никуда они не денутся от наших законов.

В Джуене Павел Григорьевич встретился с Токто, Потой, от души смеялся, слушая рассказ Токто об организации и распаде хурэчэнского колхоза.

— Теперь я охотник, забот колхозных нет, душа не болит, — бахвалился Токто. — Освободился я.

— Даже бригадром не хочет быть, — пожаловался Пота.

— Эх, Токто, Токто, а еще воевал за советскую власть, — укоризненно покачал головой Глотов. — Люди тебя уважают, слушаются, ты должен работать…

— Нет, председателем не буду, завловом не буду, бригадиром не буду. Сейчас приходят грамотные люди, пусть они все делают, а я работал, пока они подрастали, пока людей расторопных не хватало. Теперь все, хватит. Все равно я ничего не понимаю в законах.

— Внуки твои грамотные?

— В ликбезе учились, грамотные.

— Надо им дальше учиться, на курсах, например.

— Женатые они.

Самой интересной была встреча с Валчаном в Сакачи-Аляне. После колхозного собрания, на котором присутствовал Павел Григорьевич, к нему подошел плотный белоголовый старик.

— Ты меня помнишь? — спросил он. — Я тебя в Хабаровск отвозил.

Глотов вспомнил. Это был Валчан, который хотел его, беглого ссыльного, выдать жандармам, чтобы завладеть его великолепным охотничьим ружьем. Вспомнил он и рассказ Пиапона о Валчане и спросил:

— Хунхузом был, Валчан?

К его удивлению, Валчан не растерялся, он засмеялся в ответ, скаля желтые, хорошо сохранившиеся зубы.

— Был, конечно. Это так давно было.

— Потом контрабандой занимался?

— Занимался немного, потом перестал.

— Границу закрыли?

— Просто перестал, советской власти испугался, милиционеры не то что полицейские, нюх у них острый.

«Откровенный, знает, что за прошлое не ответит», — подумал Глотов.

Павлу Григорьевичу на первых порах большую помощь оказывал Ултумбу, второй секретарь райкома партии. Посетовал он, что плохо пока обстоят дела с вовлечением передовых колхозников в партию, не было среди нанайцев членов партии, только кандидаты с большим стажем. На последней партийной чистке из партии были отчислены несколько таких кандидатов. Партийные организации существовали только в Болони и в Найхине.

— Надо принимать в партию передовых тружеников, — сказал Глотов. — Председателей колхозов и сельских Советов надо принимать.

— Разтваривал я со многими, — ответил Ултумбу. — Некоторые готовы вступить в партию, и будем их принимать. Говорил с Пиапоном. Не понимаю, почему такой умный и авторитетный человек не вступает в партию.

— Отказался в партию вступать? — удивился Глотов. — Не ожидал от него. А в чем дело?

— Поговорите с ним сами.

Встретившись в следующий раз с Пиапоном, Глотов спросил напрямик:

— Почему не вступаешь в партию, Пиапон?

— Я не все понимаю в новой жизни, Павел, — ответил Пиапон задумчиво. — Многого не могу понять. Однажды Воротин стал мне объяснять, что такое государство, сказал, что государство — это я, ты и все вместе. Позже мне растолковали многое, но я все равно плохо понял. Как я могу в партию идти, когда не понимаю того, что другие хорошо знают?

— Понимание придет позже, в учебе, а сердцем ты всегда был за советскую власть, за коммунистов. Кому же быть членом партии большевиков, если не тебе? Я же тебя знаю уже столько лет, вместе воевали, и мне больно, что ты не в наших рядах.

— Когда вступали в партию Пота из Джуена, Булка Киле из Болони, я тоже собирался, но потом оробел. Позже передумал, смотрю, то принимают в партию, то выгоняют…

— Исключают недостойных, не исключили же Поту, Булку и других.

— Верно, не выгнали, но теперь я совсем решил не вступать в партию.

— Почему?

— Слухи всякие ходят… Я так не привык, я всю жизнь еду своими руками добывал, не хочу даром есть.

Глотов ничего не понял из этого объяснения, попросил Пиапона яснее растолковать, что за слухи ходят и кто собирается его даром кормить. Оказалось, что когда-то Ултумбу разъяснял Пиапону значение партии и сказал:

— Страна наша выполняет вторую пятилетку, потом будет третья, четвертая, пятая, потому что мы должны совершенно обновить нашу страну. Тогда наша страна будет очень богатая, всего будет вдоволь. Если при социализме мы говорим: «Кто не работает, тот не ест», то при коммунизме будем говорить: «От каждого по способности, каждому по потребности». Понимаешь, что это такое? Этс значит, что ты можешь с чистой совестью идти в магазин и брать все, что пожелает твоя душа.

— Много всяких людей, — возразил Пиапон. — Один недоест кусок мяса, выбросит, потянется за лучшим, другой наденет одежду раз-два и выбросит. Разве на всех напасешься?..

— К тому времени мы, члены партии, должны перевоспитать людей. Люди должны прийти в коммунизм с чистой совестью, с открытой душой…

Все ликвидаторы неграмотности, все комсомольцы в меру своих способностей и фантазии пересказывали эту же мысль еще более примитивно. Слушатели, захваченные услышанным, интересовались, кого же в первую очередь будут пускать в магазин. Не может такого быть, чтобы в магазин первым пролез лежебока-лентяй. Теперь неизвестно, кто из агитаторов ответил, что первыми, какая бы очередь ни была, будут пускать коммунистов, потом комсомольцев, а затем уже всех остальных. Услышав это, и отказался Пиапон вступать в партию, потому что не желал лезть первым в магазин.

Глотов без усмешки выслушал рассказ Пиапона и спросил:

— Только из-за этого отказываешься вступать в партию?

— Да, из-за этого.

— А когда наступит коммунизм?

— Скоро, наверно.

— Не скоро, Пиапон. Мы еще социализм не скоро построим. Нам еще работать да работать, еще не две, не три пятилетки потребуется выполнить. Как ты мог поверить этим россказням о коммунизме? Ну зачем, если много продовольствия и товаров, люди будут стоять в очереди? Чепуха. Мы сейчас провели коллективизацию, теперь полным ходом идет индустриализация страны. Для хлеборобов, рыбаков требуются тракторы, комбайны, разные машины, катера, сети. Все это делают на заводах, но пока мало. Мы находимся во вражеском окружении, должны готовиться к обороне. Знаешь, наверное, из газет — фашизм в Германии и Италии, самураи все чаще нарушают нашу границу. Поэтому заводы производят оружие, самолеты, танки. Все это оттягивает наступление социализма. До дармовой еды, как ты говоришь, еще далеко, да ее и не будет, откуда она появится, если все будут только есть, а работать не станут? Запомни, Пиапон, для построения коммунизма мы должны обновить всю нашу страну. Ваш рыбацкий труд совсем изменится, моторы, механизмы будут всюду, не придется руками невода таскать. Охотиться, может, и не надо будет, на фермах будут выращивать соболей, черно-бурых лисиц, песцов. Большие колхозы уже разводят черно-бурых лисиц…

— Это и женщины могут, — возразил Пиапон. — А охотник должен в тайге добывать пушнину.

— Может, еще и в тайге будут добывать, я просто к примеру сказал. Так какие еще мысли мешают тебе вступить в партию?

— Я подумаю, Павел, не торопи меня. Партия — это большое дело, я должен сердцем все понять. Когда ты всю жизнь прожил в худой маленькой фанзе у подножия горы, не сразу войдешь в большой стеклянный дом, стоящий на вершине горы. Страх берет. Прежде чем зайти, надо у порога почиститься, сбросить с себя лохмотья, помыться. Не торопи меня.

— Ты сам тоже не тяни, каждый день дорог. Коммунисты должны возглавить всю работу в селах, в колхозах, в районе. Без боевой партийной организации трудно поднять район.

После этого разговора с Пиапоном прошло два года, теперь в каждом крупном селе работала партийная ячейка, при райкоме партии открыли парткабинет, где обучали агитаторов. А Пиапон все еще не решался вступать в партию.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

За два года в селе Троицком понастроили много жилых домов, все возвышенное место между Амуром и болотистой тайгой расчертили прямые улицы. Не хватало места новоселам, и село стало разрастаться в длину вдоль Амура. На самом видном месте, на пригорке, возвышалось первое двухэтажное здание, где разместились все районные учреждения: райкомы партии и комсомола, райисполком со своими отделами. На прибрежной улице рядышком заняли дома райвоенкомат и районная милиция, райсберкасса и районное отделение связи.

В центре Троицкого, напротив райкомовского дома, зеленым ковром расстелился стадион. На краю стадиона стоял кинотеатр, а через улицу огороженная забором районная больница с несколькими отделениями. В этой больнице вела прием больных Людмила Константинова Гейкер.

— Новая моя фамилия изысканная, европейская, — шутливо поясняла она в Ленинграде, а в Троицком говорила: «Нанайка я. Не верите? Что сказать по-нанайски?»

Нанайский язык давался ей с трудом, но успехи все же были, она почти все понимала, когда к ней обращались пациенты по-нанайски. Обучали ее своему родному языку Михаил, а также Гэнгиэ с Богданом, Саша и многие их товарищи.

— Ты эксплуатируешь все районное начальство, — смеялся Михаил.

К Людмиле Константиновне на прием пришла Гэнгиэ с сыном.

— На что жалуешься, Владилен? — спросила Людмила Константиновна, поздоровавшись с Гэнгиэ.

— Горло болит, — прошептал мальчуган.

— Эх ты, ленинградец. Забудь, что гы ленинградец, ты на Амуре живешь, а здесь все люди крепкие.

— Я тоже крепкий.

— Ну-ну, покажи горло. Скажи: «а-а-а». Еще. Катар опять. Лето наступило, какие катары верхних дыхательных путей могут быть? Наверное, мороженым кормили или холодный квас пил?

— Квас.

— Мать поила? Отец?

— Папа.

— Балует он тебя, с самого рождения балует. А имя какое тебе он дал? Владилен, — Людмила Константиновна вздохнула тяжело и спросила Гэнгиэ: — Слышала известие о Горьком? Умер еще один великий человек. Владимир Ильич его очень ценил. Ты читала его произведения?

— Рассказы читала, в театре видела «На дне».

— Это уже хорошо.

Людмила Константиновна выписала рецепт, подала Гэнгиэ и спросила:

— Богдан куда едет?

— В Хабаровск, в крайисполком вызывают.

— Михаил мой вчера вернулся из Найхина, привез рыбу, которую я никогда не видела. Аухой называется. Я теперь, Гэнгиэ, почти всех амурских рыб попробовала, сама могу отличить максуна от верхогляда, красноперку от желтощека. Успехи, верно? Любую рыбу теперь сама разделываю.

— Ты скоро совсем нанайкой станешь, — улыбнулась Гэнгиэ.

— Стану, Гэнгиэ, вот рожу Михаилу сына…

— Ты ждешь ребенка? Вот хорошо.

Гэнгиэ вышла с сыном на улицу. Шел мелкий теплый летний дождь. «Хорошо, пусть поливает огороды», — подумала Гэнгиэ, направляясь в райисполком. Шла она по дощатому тротуару, прижав сына к груди. Вышла на пригорок, и открылся перед ней Амур, широкий и многоводный; сверху подходил к Троицкому двухпалубный пароход «Коминтерн».

— На этом пароходе мы к папе приехали, — сказала Гэнгиэ сыну.

Больше двух месяцев томилась в Ленинграде Гэнгиэ после выезда Богдана. Днем слушала лекции, готовилась к выпускным экзаменам, вечера просиживала с сыном, Полиной и Людмилой Константиновной.

— Нигде, кроме Ленинграда, не была, — говорила Людмила. — Выезжала только в пригороды, километров за пятьдесят. А теперь за тысячи километров ехать, Боязно.

— У нас хорошо, Люда, — отвечала Гэнгиэ, — увидишь, все будет хорошо. Понравится тебе Амур наш, тайга. Рыбы много у нас, зверей, птицы много. Хорошо.

— Быстрее бы уехать домой, — говорила она Поле, — не могу я больше без него, соскучилась. Сын скучает тоже.

Экзамены Гэнгиэ сдала кое-как и заторопилась с выездом. Людмила, ожидавшая ее, собралась за день, распрощалась с родителями и любимым городом без слез.

— Какая огромная наша страна! — восхищалась в пути Людмила. — Сколько уже едем, которые сутки? Восьмые? Боже мой, сидела бы в Ленинграде, если б не вышла за Мишу, и не увидела бы всего этого. Гэнгиэ, я сейчас только начинаю понимать нашу Родину, ее величие. Не в расстояниях тут дело. Теперь только я понимаю геройство тех юношей и девушек, которые Комсомольск строят на Амуре…

Людмила редко отходила от окна, смотрела ненасытными глазами на проплывавшие поля, луга, деревни, на каждой большой остановке выбегала из вагона, возвращалась оживленная, веселая, с малосольными огурцами, жареной картошкой, вареными яичками или простоквашей.

— Как все интересно! Я ведь другой жизни, кроме ленинградской, и представить не могла. А тут на каждой станции говорят по-русски, а все же как-то не так. В Ленинграде снивелированный, городской язык, а тут весь аромат разных говоров…

Когда подъезжали к Хабаровску, Гэнгиэ вспомнила про мост, который ее поразил своими размерами три года назад. Людмила прильнула к окну так, что нос в лепешку расплющился.

— Вдвое или втрое шире Невы? — спрашивала она Гэнгиэ, морщась от грохота.

В Хабаровске им удалось в этот же вечер сесть на «Коминтерн», и рано утром показалось Троицкое. На дебаркадере было немного народу, и Людмила с Гэнгиэ сразу увидели своих мужей. На больших очках Богдана прыгал солнечный зайчик, и сам он улыбался ослепительнее солнца. Пароход причалил к дебаркадеру, и не успели матросы закрепить тросы и уложить трап, как Богдан с Михаилом уже обнимали и целовали жен. Богдан нежно прижал к груди сонного сына и целовал его пухлые теплые щечки.

— Товарищи специалисты, прибывшие в наш новый Нанайский район, — сказал он торжественно, — вы люди, нужные району, золотые наши кадры…

— Жены, — подсказала Людмила. — …поэтому вас встречают сам председатель райисполкома и главный кооператор района. Разрешите представиться, товарищи, меня зовут Богдан Потавич Заксор.

Гэнгиэ все восприняла как шутку и, засмеявшись, спросила:

— Почему вы оба здесь, разве не Найхин районный центр?

— Троицкое. Нам из Найхина вечером сообщили о вашей телеграмме, — ответил Михаил.

— Так вы здесь и живете? — спросила Людмила.

— Тут. Вам тоже придется жить тут, — ответил Богдан.

— Вы что, районное начальство?

— Людочка моя, сказали тебе, отрекомендовались, что ты еще хочешь?

— Богдан, ты правда председатель райисполкома?

— Все еще не веришь? — спросил в ответ Михаил. — Все ленинградцы теперь начальники. Саша — редактор районной газеты и отвечает за радиопередачи на нанайском языке, Яша — секретарь райкому комсомола, Гэнгиэ только выехала из Ленинграда, а ее уже назначили руководить женским отделом, про тебя сказали, чтобы сама выбрала работу… …Гэнгиэ вошла в здание райисполкома, поставила сына на ноги, стряхнула с плаща капли дождя.

— Зайдем, сына, к маме на работу, а потом домой, — сказала она.

В женотделе кроме Гэнгиэ работали еще три женщины, все они находились на месте.

— Владик, ты опять заболел? — спросила Алла Игнатьевна, заместитель заведующей. — Опять оторвал маму от работы?

— Алла Игнатьевна, если какое сложное дело, вызывайте меня, — сказала Гэнгиэ. — Я приду.

— Хорошо, я позвоню.

Гэнгиэ вышла, прикрыла дверь и бросила взгляд на вывеску «Женотдел». Два года она работает в этом отделе райисполкома, два года не знает покоя. В первые месяцы особенно трудно приходилось ей. Председатели сельсоветов не обращали должного внимания на женсоветы, да и сами женщины без охоты работали, мало еще находилось среди них таких боевитых, как Идари в Джуене, Булка в Болони. Приходилось все время подталкивать и председателей сельсоветов и женсоветы. Гэнгиэ из-за Владилена не могла выезжать в дальние командировки, бывала только в соседних стойбищах: в Джари, Найхине, Даде, Эмороне. О жизни женщин в дальних поселениях она знала только со слое сотрудниц и председателей сельсоветов. Вначале Гэнгиэ представляла свою работу как помощь сельским Советам в улучшении быта и труда женщин, в организации детских яслей и садов, в защите женщин от старых родовых обычаев и законов, в утверждении их равноправия. Но на деле ей пришлось выполнять роль педагога, судьи, врача санэпидстанции: разрешать семейные неурядицы, бороться за чистоту в домах, за правильное воспитание детей, и хотела того Гэнгиэ или нет, ей приходилось иметь дело и с детьми и с мужьями-драчунами.

Гэнгиэ взяла сына на руки, зашагала по мокрому тротуару. Заглянула в магазин, взяла хлеба, сливочного масла, конфет.

— Конфеты отдашь гостю, — сказала она, передавая сыну пакетик карамелей и ирисок.

Третий день гостила у них Идари с внуком, сыном Дэбену. Идари приезжала в гости и в прошлом году летом, тогда Гэнгиэ впервые встретилась с ней. Встреча была радостной, теплой, такой, какую и представляла себе Гэнгиэ. Ранее она ездила в Болонь к отцу и матери, они тоже ни словом не упрекнули за побег, ничего не сказали и о ее замужестве, о Гиде и только обнимали и целовали внука, которого ожидали так долго. Не добралась тогда Гэнгиэ до Джуена, честно призналась Богдану, что ей неприятно встречаться с Токто, Кэкэчэ и Гидой.

— Ты встретишься с ними, — ответил Богдан. — Работа твоя такая, что ты должна во всех стойбищах побывать, своими глазами посмотреть, как там живут, побеседовать со всеми женщинами. С Онагой встретишься…

Гэнгиэ подошла к дому, заметила дым над трубой летней кухни.

— Мама, сказала я тебе, отдыхай, ты в гостях, — проговорила она, подходя к летнику. В дверях появилась улыбающаяся Идари, взяла на руки Владилена.

— Как ты? Что доктор сказал? — спросила она торопливо.

— Баба, тебе конфеты и мальчику, — сказал Владилен и подал Идари кулечек.

— У меня зубы болят, я совсем старая, лучше отдадим конфеты Коле. — Идари повернулась к Гэнгиэ: — Когда ты видела меня сидящей со сложенными руками? Здесь тоже не могу без дела находиться. Обед варю. Что еще делать? Дров Богдан наколол, воды ты натаскала. Что делать мне?

— Сиди сложа руки, — засмеялась Гэнгиэ. — О Владике не беспокойся, горло покраснело, пройдет скоро.

— А у нас все еще нет доктора, — проговорила Идари, — ездим лечиться в Болонь, к Бурнакину. Люди говорят, шаманам не разрешают камлать, а доктора не присылают.

Идари много рассказывала о своей работе с женщинами, о том, что Онага взяла на себя заботу о беременных, как в свое время учила ее Нина Косякова.

В полдень прибежал на обед Богдан.

— Звонил в крайисполком, — сообщил он, — отказался ехать, дел много. Плохо с обсуждением новой Конституции в стойбищах и селах, надо грамотных людей, хороших лекторов посылать. А сегодня траурный вечер памяти Горького в кинотеатре.

Богдан торопливо поел, выпил чаю и, закуривая на ходу, вышел из дому. В райисполкоме его ждал сотрудник хабаровского Дома Красной Армии Ковальчук.

— Товарищ председатель райисполкома, — начал Ковальчук, — Дом Красной Армии находится в дружбе со многими городами и селами края. Сейчас, когда идет всенародное обсуждение проекта Конституции, наш ДКА хочет организовать выставку, где бы нанайцы могли показать старый быт, свое прошлое и настоящее.

— Это очень хорошо, товарищ Ковальчук! — воскликнул Богдан.

— В парке ДКА можно поставить юрты со всем убранством, лодки, оморочки…

— Вот как? Даже лодки, оморочки.

— Да. Я видел оморочки, это же здорово! Из бересты изготовить такое — это настоящее мастерство. Надо показать. В зале ДКА выставим ковры, унты, торбаса, перчатки, шапки и всякие другие вещи. Это будет выглядеть красочно, я видел вышивки, удивительно красивые. Надо показать…

— Отберем самое лучшее. Для этого выделим вам помощников из молодежи, а возглавит их Александр Оненка, наш писатель, редактор районной газеты.

— У вас есть уже свои писатели?

— Если человек написал книгу, думаю, его можно назвать писателем. Тем более что народ с удовольствием ее читает. Кроме того, мы можем послать в город наш нанайский театр, молодой он, с осени только существует. Правда, выступают наши артисты только на нанайском языке…

— Переводчик найдется?

— Можем послать Новикова, заведующего районо, хотя Александр Оненка и сам неплохой переводчик.

Богдану приятно было удивлять приезжего.

— Вы обрадовали меня, товарищ Заксор! Когда меня командировали к вам, никто еще толком не знал, что можно показать о нанайцах, а теперь я спокоен, выставка будет, и театр покажет свои спектакли.

— Мы еще стахановцев пошлем, пусть они расскажут красноармейцам, как трудятся…

Богдан заканчивал беседу с Ковальчуком, когда Гэнгиэ пришла в женотдел по вызову Аллы Игнатьевны. Возле ее стола на краешке стула сидела маленькая молодая женщина с тугими черными косами, завязанными на затылке. Это была Сиоя из Джари, первая посетительница женотдела: в прошлый раз она зашла к Гэнгиэ не как к заведующей женским отделом, она и не знала о существовании такого отдела, а зашла как к жене председателя райисполкома. Жаловалась на молодого мужа, который избивал ее из-за ревности, а председатель сельсовета не хотел ее защитить, потому что являлся дружком и родственником мужа. Гэнгиэ сама тогда сходила в Джари, поговорила с председателем сельсовета, с мужем Сиои, с комсомольским вожаком, и казалось ей, что она добилась успеха, приструнила молодою драчуна.

Гэнгиэ поздоровалась с Сиоей, как со старой знакомой.

— Мы разошлись, — сообщила Сиоя. — Он говорит, что по новой Конституции, которую сейчас люди обсуждают, женщины равны с мужчинами, и говорит, что будет драться со мной, как равный с равной. Я сказала — драться не буду, будешь ты драться, уйду от тебя. Он говорит — уходи, только тори возвращай.

— Обожди, обожди, какое тори? — спросила Гэнгиэ.

— Не знаешь, что такое тори?

— Знаю. Когда вы поженились?

— Три года только прожили вместе.

— Почему он тори платил? Законом ведь запрещено.

— Закон законом, а тори все платят. Я не хуже других, почему меня одну без тори должны отдавать?

— Ты комсомолка, как можешь так рассуждать?

— Все так рассуждают, все исподтишка дочерей продают, тори берут. Я и лицом и телом не хуже других.

Гэнгиэ не знала, как продолжать разговор, убеждать Сиою не было смысла, взывать к ее комсомольской совести — тем более.

— Зачем ты пришла? — спросила она.

— Он требует обратно тори, а отец говорит, если он сам не хочет со мной жить, то тори не возвращается. Что делать?

— Когда отец твой брал тори за тебя, он тогда уже нарушил советский закон. Вот скажи, что делать с твоим отцом?

Сиоя вспыхнула, поднялась.

— Отец не просил, он сам принес тори! Пусть сам он отвечает.

— Иди в районный суд, расскажи все, там разберутся.

— Его будут судить? — глаза Сиои разгорелись зловещим огоньком, она напряженно ждала ответа.

— Это дело судьи разобраться в деле. Скажу тебе сразу: ты красивая, а не дорожишь своей честью, позволяешь себя продавать и покупать, как бессловесная корова. Стыдно мне за тебя, за комсомолку стыдно.

Сиоя вскочила со стула, метнула на Гэнгиэ огненный взгляд и вышла, хлопнув дверью. Гэнгиэ сняла телефонную трубку.

— Нарсуд, — попросила она и, подождав немного, тем же ровным голосом продолжала: — Зайдет к вам Сиоя из Джари, поговорите с ней серьезно, растолкуйте, почему запрещены тори, а то она знает о своем равноправии с мужчинами, но в толк не возьмет, почему ее нельзя продавать, как животное. Растолкуйте, но не угрожайте, как это вы любите делать. Очень прошу вас, не пугайте моих женщин, они и так пугливы.

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Речушка Сэунур петляла до головокружения, про такие горные речушки говорят охотники, что они похожи на утиную кишку. Было жарко и душно, солнце висело над головой и беспощадно палило непокрытую голову. Токто надел старую узкополую шляпу. На западе из-за островерхих сопок надвигалась гроза, там высоко в тебе курчавились бело-розовые облака. Дождь предвещали и кулики, купавшиеся в небольшом заливчике, и поникшие травы на берегу.

Речушка круто свернула налево; здесь она делала огромную петлю и возвращалась сюда же в каких-нибудь двадцати метрах. Токто пристал к берегу, взвалил на плечо берестяную оморочку и зашагал по тропке среди высокой травы. «Если прорыть канаву, вода потом сама здесь пробьет себе дорогу, — подумал Токто. — Сейчас посмотрим, на самом ли деле строится большое село да еще прокладывается дорога. Когда так, то часто придется сюда ездить».

Токто вышел на Сэунур, сел в оморочку и замахал веслом. Эту речку Токто знал как свои пять пальцев, он мог по ней плыть с завязанными глазами, на этой речке он убил столько лосей, косуль, что счет потерял. Летом, когда жил в Джуене, часто приезжал сюда на охоту, Осенью несколько раз поднимался по ней на зимнюю охоту. Теперь говорят, что на том месте, где паслись лоси, строится большое село, которое уже называется станцией Болонь. На днях приезжал в Джуен милиционер с одним жителем станции Иваном Коневым, знакомились с джуенцами, заодно искали сбежавшего заключенного. Из-за них, беглых, джуенцы приобрели замки и впервые в жизни повесили на дверях амбаров.

За длинным рядом тальников открылась марь, отсюда Токто нередко замечал лосей, отсюда начинал подкрадываться к ним. А теперь перед ним стояли невиданные раньше, причудливые островерхие дома. Крыши их были остры, будто ножи, пропарывающие знойное небо.

— Понастроили, — пробормотал Токто. — Какой зверь теперь придет сюда.

Долго еще поднимался Токто по речушке, добрался до широкого залива, где не раз убивал лосей и тут же свежевал. По заливу лениво плавали домашние гуси и утки.

— Странные люди, эти русские, — проговорил Токто, — где бы ни поселились, обязательно гусей и уток разведут. Охотиться на них лень, что ли?

Токто вышел на берег, огляделся. Там и тут стояли заселенные островерхие дома, рядом достраивались другие. Справа складывали огромный кирпичный дом, дальше через Сэунур строили железный мост. Токто видел такие мосты на Харпи, Олкане. Встретился он со знакомым милиционером возле будущего станционного здания.

— Станция Болонь будет большой станцией между Хабаровском и Комсомольском, — объяснял милиционер. — Вон кирпичный дом строят, это депо. Здесь будет наш вокзал, если поедешь в Хабаровск или в Комсомольск, тут билет купишь, тут будешь ожидать свой поезд. Ты видел когда-нибудь поезд?

— Нет, — помотал головой Токто.

— Скоро увидишь, — милиционер вышел на железнодорожный путь. — Вот по этим железкам и бегает поезд с вагонами. Осенью готова будет дорога, сможешь поехать куда захочешь.

Токто попинал ногой рельсы и подумал: «Если эта дорога в две железные линии тянется из Хабаровска до нового города, то сколько же потребовалось железа? Что это за поезд такой, неужели он может ходить только по железу? Надо же такое выдумать. Пароходы по Амуру пустили, теперь через всю тайгу поезда пускают, на Амуре рыбу разгоняют, а в тайге зверю путь перегородили. Плохо, совсем плохо».

Обо всем этом хотел Токто поговорить с милиционером, но русских слов маловато оказалось в его памяти, поэтому он сказал:

— Говори хочу, говори не могу.

— Ничего, Токто, теперь мы рядом будем жить, научишься говорить, — успокоил милиционер. Это же сказал и Конев, пригласив его в свою квартиру обедать.

— Дружить будем, Токто, — говорил он за столом. — Буду я к тебе ездить рыбалить, охотиться, куплю моторку. Места здешние мне нравятся, охотничьи места, а я заядлый охотник, поэтому остаюсь здесь работать в депо.

А Токто хотелось рассказать новому приятелю, что место, где строят станцию, действительно было хорошим охотничьим местом, здесь, где стоит дом Ивана Конева, он однажды свалил хорошего быка.

— Осень приходи Джуена, — сказал он. — Моя кета лови, лови и дома. Твоя приходи, мы Харпи ходи, лоси стреляй, гуси, утика. Хоросо.

— Хорошо, Токто, приеду. Отпуск возьму, — пообещал Конев. — Поохотимся вместе, поживем, а там, глядишь, и подружимся крепко. Нравишься ты мне.

— Друг, хоросо.

— Надо нам всем в дружбе жить, об этом и Конституция новая говорит, в дружбе наша сила.

— Да, да, — закивал головой Токто, вспомнив беседу учителя Андрея Хеджера о новой Конституции.

На прощание Иван подарил Токто широкий нож из нержавеющей стали. Токто понравилась сталь, но сам нож был неудобен для разделки туши зверя. Он вытащил свой охотничий, узкий, как змеиное жало, нож и протянул Ивану.

— Ты таким пользуешься? — спросил Иван. — Да, удобный нож. Ладно, я себе выточу, мне это чепуха, я слесарь. Привезу и тебе такой нож, твоему брату Поте тоже привезу.

Токто распрощался с новым приятелем, зашел в магазин, купил правнукам гостинцев — конфет и печенья.

«Вот какая железная дорога, — думал он, спускаясь по Сэунуру. — Богдан говорил, будто такая дорога тянется между всеми городами. Надо же столько железа зря тратить, будет лежать на земле без толку, как будто простой дороги нельзя построить. А нам железные полозья на нарты приходится искать…»

Загрохотал вдалеке гром и затих. С запада ползла тяжелая черкая туча. Все замолкло вокруг в ожидании грозы и дождя. Токто вдруг вспомнил, что позабыл взглянуть на трактор, который колхоз покупал у строителей. «Толк-то какой от меня, — подумал он. — Ну, взглянул бы, а потом что? Поговорить, расспросить даже не смог бы. Купит Пота — посмотрим…»

Токто выезжал на озеро Болонь, когда ветер ударил ему в затылок, гром загрохотал над головой, и ливень обрушился водяным потоком. Крупная волна заиграла на озере, как щепку, начала бросать оморочку. Добрался Токто до Джуена весь мокрый, сухой нитки не осталось на нем. Кэкэчэ, накинув на голову старый халат, встречала на берегу.

— Чего мокнешь, не с охоты возвращаюсь, — проворчал Токто.

Дома он переоделся во все сухое, похлебал супу, попил горячего чаю и закурил.

— Большое село построили, — сообщил он домашним. — Дома в два этажа и какие-то странные, таких даже в русских селах не строят, наверно, они нужны только на железной дороге. Когда кончат строить дорогу, можно по ней ездить и в Хабаровск и в новый город. Это хорошо, город вроде бы ближе становится.

— Куда тебе ездить? — сказала Кэкэчэ.

— Как куда? Куда захочу, туда и поеду. В гости, например, поеду к Богдану. Идари каждое лето ездит, мы с тобой тоже можем поехать в гости. Отсюда до станции на оморочке поднимемся, сядем в дом на колесах и поедем в новый город. Если хочешь, можно в Хабаровск, там сядем на пароход и будем у Богдана. Гэнгиэ встретишь. Я тоже хочу посмотреть, какая она стала, на внука взглянем. Не спорь, наш внук, Богдан-то нам как сын.

Токто делился вдруг пришедшим в голову планом поездки в Троицкое и сам распалялся незаметно для себя.

— А чего ждать, мать Гиды, мы можем даже завтра выехать, — возбужденно говорил он. — Деньги есть, Пота меня отпустит на несколько дней.

— Поезд еще не ходит, — хмуро возразил Гида, которому всегда больно было слышать даже имя бывшей любимой жены.

— Мы в Малмыж поедем, там на пароход сядем. Токто, не дождавшись согласия жены, пошел к Поте.

— В гости хочу ехать к Богдану, — заявил он, поздоровавшись с названым братом.

— У него, наверно, полный дом гостей, — усмехнулся Пота.

— На полу найдем место. Гэнгиэ с сыном охота встретить. Тебе хорошо, ты у них часто бываешь на всяких больших собраниях.

— Кто тебе воспрещает? Сам виноват, не хочешь даже бригадиром быть.

— Не хочу. Я сам на свои деньги поеду.

— Бригадир отпускает?

— Не знаю, не спрашивал. Если ты, председатель колхоза, отпустишь, чего у бригадира спрашивать?

— Бригадир тут главнее, отец Гиды, он с людьми рыбу ловит, он следит за порядком. Ты у него в подчинении — такая дисциплина.

— Ты мне всякие непонятные слова не говори, я не последний человек в колхозе.

— Все равно должен подчиняться общим правилам, законам. Это есть дисциплина. Ты поехал на станцию Болонь, отпрашивался у бригадира?

— Нечего мне отпрашиваться, не ребенок я, он мне не отец. Я выбрал рыбу из сети, сдал на базу и уехал.

— А они гон устраивали, много рыбы поймали, заработали хорошо.

— Денег не надо мне, хватает тех, что зимой на охоте заработал.

— Не о деньгах разговор, а о дисциплине. Если мы всех распустим, никто никого не будет слушаться, то в соревновании с няргинским колхозом мы отстанем.

— Трактор ты покупаешь, чтобы переплюнуть Пиапона?

— У него нет трактора, а у нас будет. Чем плохо?

— Досоревнуешься, как я с тобой, колхоз по нитке распустишь.

— Мы соревнуемся по всем правилам, бумаги подписаны. Сегодня сельсовет письмо получил из райисполкома да газета пришла из Хабаровска, на заем будем подписываться. В прошлый раз мы взяли верх, больше няргинцев подписались, и сразу деньги наличными выкладывали. Сейчас тоже надо верх брать. Ты в прошлый раз больше всех подписался.

— Я не последний охотник, а лучший в районе, потому обязан больше других подписываться. Деньги-то не на ветер идут, возвращаются домой, мы половину денег уже обратно получили, выиграли.

Токто попрощался и вышел. Гроза прошла, но приближалась вторая, то и дело освещая полнеба яркими всполохами молний.

«Интересная жизнь пришла, думать не думал, гадать не гадал о такой жизни, — подумал Токто. — Я, охотник-рыбак, даю деньги взаймы не соседу, а какому-то государству, которое знать не знаю и понять не понимаю. Ах! Возвращают мне изредка — хорошо, чего еще надо? Говорят, эти деньги нам же приносят достаток и хорошие товары, катера и сети, капканы и новые ружья. Может, и так, кто его разберет».

Токто вспрмнил, что не слышал новостей уже два дня, но заходить к учителю постеснялся: поздно.

«Два дня не слышал газетных новостей и вроде бы чего-то недостает, — подумал он. — Давно ли стал слушать эти новости, а уже привык. Раньше жили, о соседях, которые через стойбище живут, слышать не слышали, а теперь все знаем: один план выполнил, другой — за одно притонение столько-то рыбы вытащил, третий — неряха, в баню не ходит, четвертый — лентяй, в ликбезе не учится. Все известно. А стыдно все же, когда про тебя говорят, что ты неряха, лентяй. Большая газета сообщает новости уже со всех концов земли, это еще интереснее. В одном месте война идет, в другом какие-то фашисты власть захватили. Откуда это известно, поди узнай…»

Токто подошел к дому, постоял, прислушиваясь к далекому урчанию грома, почувствовал боль в желудке, прижал ладонями живот и вошел в дом.

— Опять живот, — сказал он жене и лег на постель.

С полгода назад заболел у Токто желудок, обращался он к Бурнакину, тот признал язву, выписал лекарство, посоветовал не есть сырую рыбу, недоваренное мясо. Токто слушал фельдшера, согласно кивал головой, а вернувшись в Джуен, ел и талу, и недоваренное мясо — добрую и сытную пищу таежников. Живот изредка так схватывало, что хоть криком кричи, тогда Токто пил медвежью желчь, и боль утихала, чтобы вновь возвратиться через неделю.

— Собрался в гости, — укоризненно проговорила Кэкэчэ.

— Там доктор есть, может, он лучше Бурнакина. — Токто тяжело вздохнул. — Старость это — и больше ничего. В жизни ничем не болел, разве что поясница иногда побаливала. Теперь старость пришла, с желудка начал стареть.

На другой день Токто явился в школу на собрание как ни в чем не бывало, будто его вечером не корежила желудочная боль. Пота открыл собрание, председатель сельсовета Боло говорил о втором государственном займе, заключал учитель. У него странно тряслась голова, он щурил узкие глаза, говорил прерывисто, резко.

— Не первый раз мы на государственный заем подписываемся, все знаем, на что идут наши деньги. Чего я буду вновь растолковывать?

— Не надо!

— Конечно, не надо. Жизнь наша сама показывает, раскрывает нам глаза, убеждает нас, что партия Ленина — Сталина правильно нас ведет вперед. Конституцию мы обсудили, убедились. Но нынешний заем — особый заем. Я вам уже рассказывал, что Гитлер угрожает Советскому Союзу, нам, значит, угрожает. Я читал вам, что японцы нарушают нашу границу. Войной хотят идти на нас фашисты и японцы. Деньги, которые мы дадим взаймы государству, пойдут на оборону страны. Думайте об этом, когда будете подписываться на заем. Вспомните прошлую нашу жизнь и сравнивайте с сегодняшней, когда будете подписываться на заем…

«Чего вспоминать? — подумал Токто. — В сплошных долгах у торговцев находились». Он подошел к секретарю сельсовета, который вел подписку.

— Для новой жизни ничего не жалко, — сказал он. — В прошлый раз я больше всех подписался, нынче нельзя ударить в грязь лицом. Бери деньги, считай, сколько.

— Шестьсот двадцать, Токто, — подсчитал секретарь. — На все и подпиши.

Поставив крестик на подписном листе, Токто отошел от стола. Пота пожал ему руку.

— Везде ты первый, — сказал он. — Ну что, отпускает тебя бригадир?

— Не спрашивал, да и денег нет на поездку.

— Возьми в колхозе.

— Даже у торговцев в долг не брал. Зачем брать, пойду наловлю рыбы, и деньги будут. Не в старое время живем.

Желудок не болел, и Токто забыл о докторе, к которому собирался ехать.

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Школа нарушила стройность планировки нового Нярги. Хорхой был недоволен Каролиной Федоровной, это она настояла, чтобы школа стояла в стороне от улиц, потому что детям требуется площадка для игр. Школу поставили, как требовала учительница, а через некоторое время появился новый ряд срубов от школы вниз к ключу, где был расчищен участок под конюшню, где уже стучал молотками в кузнице Годо. Так появилась новая незапланированная улица.

— Ты виновата, нарушила наш генеральный план, — укорял Хорхой Каролину Федоровну.

— Это хорошо, Хорхой Дяпович, новая улица появилась, село будто выросло. А вы давайте мне рабочую силу, школу надо глиной обмазывать. Женщины нужны. Школа должна быть готова к середине августа.

— Будет, будет.

— Нам изготовили новые парты, привезти их надо из Троицкого. Краски нет…

— Все будет, Каролина Федоровна, слово даю! — Хорхой хитро подмигнул и добавил: — Кирка едет, отец на катере за ним выехал.

Каролина Федоровна вспыхнула.

— Правда? Он уже в Малмыже?

— Скоро здесь будет.

— Он в Нярги останется работать?

— Райисполком, Богдан заставят. Никуда не денется.

Каролина Федоровна перебирала в шкафу школьные принадлежности: карты, глобус, диаграммы, старые стенгазеты, портреты, коробки с образцами минералов, микроскоп. Как загорались глаза у ребят, когда она показывала коллекцию минералов и говорила, что амурская земля несказанно богата полезными ископаемыми. В недалеком будущем люди откроют подземные кладовые, и тогда на том месте, где найдут залежи, вырастет город такой же, как Комсомольск. Где это будет? Может быть, рядом, на Корейском мысу или около кирпичного завода…

— Каролина Федоровна, на горе, напротив Малмыжа, дыры есть, — подсказывали ребята. — Там давным-давно серебро, говорят, добывали. Речка называется Серебряная…

После уроков отчаянные ребята брали отцовские ружья, садились на лодки и выезжали на таежную сторону, где сейчас вырастает новое Нярги, бродили по тайге, по сопкам и привозили столько разных камней, что Каролина Федоровна не знала, куда их деть и где хранить. Дети мечтали о городе, дети мечтали об открытиях, и она была бесконечно счастлива, что ей удалось возбудить в них любопытство, развить мечту.

С микроскопом дети познакомились в третьем классе. Каролина Федоровна берегла это ценное пособие, хранила у себя в комнате. Когда она впервые в микроскоп показала ученикам каплю болотной воды с инфузориями, те были поражены увиденным. Потом они стали разглядывать под микроскопом все, что попадалось под руку. А маленький сын Ойты Федя нашел в голове соседки вошь, положил под микроскоп, взглянул и вскрикнул:

— Ой! Смотрите!

Мальчики и девочки, прильнув к микроскопу, отскакивали.

— У-у, противная какая!

Каролина Федоровна до этого дня днем занималась со своими учениками в школе, вечером — в ликбезе, потом читала молодежи книги, журналы, газеты, учила их играть на струнных инструментах. И ни разу она не заговаривала с женщинами и девушками о гигиене быта, потому что этим занимался Бурнакин, изредка приезжавший из Болони. Случай с микроскопом заставил Каролину Федоровну по-новому взглянуть на всю свою деятельность в стойбище. Вечером она показала всем женщинам, пришедшим на занятия, вошь под микроскопом. Матери так же, как и их дети, отскакивали от окуляра и спрашивали:

— Что это такое, Каролина? Страшно как.

— Вошь, обыкновенная вошь, — отвечала Каролина Федоровна.

Женщины еще и еще подходили к микроскопу и разглядывали насекомое, избавиться от которого они не могли всю жизнь. Каролина Федоровна весь вечер отвела разговору о чистоте, о бане, о стирке и смене белья.

— Простыни и наволочки сейчас можно иметь, — заявили женщины. — Раньше материи мало было, а денег совсем не было. Теперь можно, деньги есть и материя есть. Ты, Каролина, учи нас, что надо делать, а то Бурнакин мужчина, как нам его слушаться? А ты женщина, ты сама стираешь…

Так у Каролины Федоровны появились новые заботы. А ученики ее приносили все новые и новые камни. Каролина Федоровна вытаскивала свои образцы, перебирала принесенные мальчишками камни и сравнивала их, похожие отбирала, откладывала в сторону, чтобы назавтра дать ответ вновь испеченному геологу.

— Это горный шпат. Это гранит, — объясняла она на следующий день, хотя не была уверена в правоте. Но что она могла поделать? Ребята ждали ответа, и их нельзя было оставлять в неведении. «Главное, развить мечту, больше фантазии», — успокаивала она себя.

Каролина Федоровна улыбнулась и вдруг вспомнила о Кирке, который должен вот-вот появиться в Нярги. Она переписывалась с Киркой, получала от него письма, где он сообщал о своей жизни, учебе, интересовался новостями. В прошлое лето, когда Кирка приезжал на каникулы, она ближе познакомилась с будущим фельдшером, узнала о его жизни. Застенчивый, немногословный, Кирка храбро рассказывал о своем прошлом, и Каролине Федоровне он казался человеком, смело бросающимся в ледяную воду. Нелегко было молодому человеку рассказывать девушке о том, как его, помимо воли, женили на Исоаке. Каролина Федоровна прониклась к нему уважением. Они изредка оставались в школе наедине, говорили о комсомольских или колхозных делах, но ни разу не заикнулись о чувствах. Между тем она стала терять покой, когда Кирка долго не появлялся, и радовалась, когда он возвращался в Нярги из поездки в соседние стойбища.

«Почему я радуюсь? — спрашивала она себя. — Почему так волнуюсь при встрече? Влюбилась? Нет. Просто нет других молодых людей, с кем бы можно было побеседовать о книгах, медицине, педагогике, искусстве. Ведь Кирка единственный образованный человек в Нярги. В этом все дело. Это не любовь. Уедет он заканчивать учебу, и я забуду его. Мне просто скучно».

Как ни старалась Каролина Федоровна убедить себя, что ничего особенного не происходит, ее все больше тянуло к Кирке. Перед его отъездом они провели вдвоем весь вечер, танцевали под граммофон. Уехав, Кирка первым написал сдержанное, но теплое письмо.

— Ты, доченька, случаем, не влюбилась ли в этого бледнолицего? — спросила Фекла Ивановна. — Все загорелые, медные, а он один бледный.

— Горожанин, много занимается, мама.

— Он ведь человек другой совсем народности. А ты могла бы и за русского выйти. Лучше бы было, роднее как-то…

Каролина Федоровна радовалась каждому письму Кирки, садилась тут же за ответ, писала день, второй, и ей казалось, что она сидит рядом и беседует с ним. А он прислал за зиму всего три письма и ни одной строчки не написал о своих чувствах. «Ты ему никто, — сказала себе Каролина Федоровна. — Возьми себя в руки, обуздай свое сердце». Но легко это сказать — на деле же так больно…

Поклонников у Каролины Федоровны было предостаточно. Летом наезжали в Нярги морячки с военных кораблей, зимой, по воскресным дням, бывали красноармейцы и командиры. Со всеми поклонниками учительница держалась ровно, ликому не давая предпочтения, беседовала, танцевала, пила чай и провожала с той же обворожительной улыбкой, с какой встречала.

— Какие парни, орлы, — вздыхала Фекла Ивановна. — В наше время таких парней не упустили бы.

— Хорошие ребята, — соглашалась дочь. — Веселые, остроумные.

— Так чего ты тогда с ними тырк-тырк — и за дверь?

— Они мне не женихи, друзья просто, зашли проведать. Ты, пожалуйста, не сватай меня за каждого, я сама себе выберу.

— Внуков мне скоро не дождаться, разведу кур. Вот собак бы только, окаянных, привязали, передушат, — ворчала Фекла Ивановна. — Корову надо б да поросенка…

На Фекле Ивановне лежали все домашние заботы, кроме того, она учила женщин стойбища печь пироги, шанежки, булочки и целый день была на ногах.

— Забот тебе мало, мамочка, — смеялась дочь. — Отдыхай. Корова нам сейчас ни к чему, молоко, творог мы в колхозе покупаем, хватает. А курочки не помешают…

Каролина Федоровна услышала шум мотора, выглянула в окно и увидела подходивший к селу колхозный катер. Она захлопнула дверь шкафа, повесила замок, еще раз выглянула в окно. Катер подошел к берегу, и несколько человек осторожно спустились по узкому, шаткому трапу. Среди них был и Кирка, он держал чемодан. На берегу его встречали мать, сестра, дяди и тети.

«Если бы он написал мне не три, а хотя бы четыре письма, я пошла бы его встречать», — подумала Каролина Федоровна.

Когда Кирка, окруженный толпой родственников, поднялся в новый отцовский дом, учительница вышла из пустого класса и побрела на берег. Весь измазанный мазутом, Калпе возился в машинном отделении. Выглянув в иллюминатор, он улыбнулся.

— Кирка вернулся, — сообщил он.

— Насовсем? — поинтересовалась Каролина Федоровна.

— Не говорит, — Калпе прислушался и сказал: — Из района кто-то едет.

Каролина Федоровна заметила юркий быстроходный катерок, мчавшийся со стороны Малмыжа.

— Может, Богдан едет, может, Глотов, — предположил Калпе. — Им своими глазами все надо видеть, потому ездят.

Катерок, изящно развернувшись, пристал возле колхозного катера. Из рубки вышел Павел Григорьевич Глотов.

— Калпе, здравствуй, — он взял за локоть моториста, встряхнул. — Ты, говорят, на катере днюешь и ночуешь.

— За сыном ездил, Кирка вернулся, — обрадованно проговорил Калпе.

— Знаю, слышал от Богдана. Каролина Федоровна, здравствуйте! Издалека увидел вашу школу, значит, к учебному году будет готова?

— Это зависит от Хорхоя Дяповича, — ответила учительница, — да от заведующего районо товарища Новикова, он парты обещал.

— Новиков в Хабаровске по важному делу, можете вот прочитать. — Глотов подал несколько экземпляров краевой газеты. — Читайте за Девятое и двенадцатое июля.

Каролина Федоровна пробежала глазами по заголовкам. Газета сообщала, что в Хабаровске устроена выставка быта нанайцев. Посетители с любопытством рассматривают берестяные юрты, оморочки, лодки; в одном из залов Дома Красной Армии выставлены красочные ковры, унты, торбаса, перчатки, праздничные и свадебные халаты. Из Нанайского района приехали передовики рыбной ловли и охоты, среди них стахановец Ченгси Бельды. Вечером в переполненном зрителями летнем театре был доклад о новой Конституции СССР…

— Что интересного? — спросил Калпе.

— Первую нанайскую выставку в Хабаровске устроили, — ответила Каролина Федоровна. — Как это хорошо! Павел Григорьевич, надо больше рассказывать об этом народе.

— Взгляните за двенадцатое число, — подсказал Глотов.

«Тихоокеанская звезда» на третьей полосе давала литературную страницу. Напечатала песни ульчей, нанайцев, нивхов, негидальцев, их поговорки, загадки, ульчскую и корейскую сказки. На четвертой полосе «Нанайцы в Хабаровске» продолжался рассказ о выставке и показе самодеятельным театром пьесы «Двоеженство».

— Переводил Новиков, — сказал Глотов. — Вот ваш заведующий где. Переводит, большое дело делает.

«Тематика выступлений нанайских артистов — прошлое и настоящее, — читала дальше учительница. — В ДКА они встретились с артистами Большого театра Москвы. В ответ москвичи показали несколько отрывков из спектаклей и сфотографировались все вместе…»

— Почаще бы такие выставки, встречи, — проговорила учительница, возвращая газеты Глотову.

— Жизнь налаживается, Каролина Федоровна, — ответил секретарь райкома. — Нанайский театр будем всячески поддерживать, руководителя просим в Хабаровске. Одаренный народ, это я заметил тогда еще, когда здесь учительствовал…

Каролина Федоровна не раз слышала рассказы старых няргинцев об учителе Павле Глотове, прозванном Кунгасом из-за того, что он ездил на тяжелой неуклюжей лодке. Слышала, как русский учитель заступался за своих учеников, когда малмыжский поп притеснял ребятишек; слышала, как много лет спустя вернулся в Нярги русский учитель командиром партизанского отряда, собрал лыжников-нанайцев и пошел с ними уничтожать отряд полковника Вица в Де-Кастри.

— Это было давно, с тех пор народ неузнаваемо переменился, — продолжал Глотов. — А через несколько лет и подавно…

— Конечно, теперь столько грамотных людей вырастает, — усмехнулся Калпе, вытирая масляные руки ветошью. — Пойдем, Павел, ты голодный, наверно. Пиапона увидишь. А Хорхоя нет, он на кирпичный завод поехал…

— Каролина Федоровна, вместе будем проводить беседу о новой Конституции, — произнес Павел Григорьевич. — Не возражаете?

«Будто так и нужны вам помощники», — подумала учительница.

Глотов и Калпе поднялись на пригорок, скрылись за первым домом. Учительница мысленно представила, как они подходят к конторе, как встречает их Пиапон, смущенно улыбаясь, не зная, подать просто руку или обнять Глотова как давнего друга. Потом секретарь райкома здоровается с остальными, шутит, смеется. Пиапон начинает рассказывать о колхозных делах, жалуется, что плохо с кирпичом, пиломатериалами, что не хватает шарниров, гвоздей и если интегралсоюз будет так и дальше снабжать их, то многие дома останутся недостроенными.

Каролина Федоровна улыбнулась, представив хитрое, печальное лицо Пиапона; она-то знала, что дома не останутся незаселенными, потому что вместо шарниров тот же Калпе употребил толстые куски кожи, и двери вполне нормально открываются и закрываются. Другое дело, что интегралсоюз плохо снабжает продовольствием и в магазине нечего купить, кроме муки, крупы и сахара. Раньше охотники удовлетворялись этим, а теперь требуют сливочного масла, колбас, консервов, конфет и печенья — изменилась жизнь, пришел достаток, изменились и требования охотников.

Каролина Федоровна развернула оставленную ей газету, и от первых же сообщений повеяло тревогой: фашизм в Германии, воинственные высказывания Гитлера, нарушение границ на Дальнем Востоке японцами. Особо яркие сообщения следовало подчеркнуть, чтобы не сегодня, так завтра рассказать о них колхозникам.

На разговор о новой Конституции няргинцы и их помощники — плотники собрались в школе. Каролина Федоровна устроилась позади всех, за широкими мужскими спинами. Глотов не стал ее отыскивать и начал рассказывать о первой Советской Конституции, разработанной Лениным и принятой в 1918 году, потом перешел к разъяснению особо важных, касающихся няргинцев, статей новой Конституции.

«Все это знают они, понимают, — ревниво подумала Каролина. — Я разъясняла им эти статьи».

Павел Григорьевич будто услышал ее. — Товарищи, знаю я, что все это уже известно вам, — сказал Глотов, — вам разъясняли все статьи новой Конституции, но я все же повторю, потому что каждое слово в тексте Конституции — это подтверждение нашей победы. Это и наша гордость и наше счастье. Никто из вас еще не отдыхал в домах отдыха, не лечился в санаториях, поэтому я затрудняюсь привести факты…

— Холгитону живот распороли, — сказал кто-то.

— Это больничное лечение, — усмехнулся секретарь райкома. — Вот если бы после больницы его послали отдохнуть в санаторий, это и было бы как раз по статье Конституции. Повсюду теперь оформляются документы на получение пособий по многодетности. Есть еще у меня примеры. Конституцию мы только обсуждаем, а многие молодые люди уже воспользовались своим правом на образование. Няргинец Богдан Потавич учился в Ленинграде, теперь работает председателем райисполкома. Сегодня вернулся Кирка, будет работать фельдшером. Иван Заксор — по ликвидации неграмотности. А еще сколько ваших детей учатся в Хабаровске, Николаевске, и вы все учитесь в ликбезе. Перейдем теперь к более деликатным вопросам — о равноправии женщин, о равноправии граждан СССР…

«Ну, теперь держитесь, Павел Григорьевич», — подумала Каролина Федоровна.

Тут же поднялся Оненка и сказал по-нанайски:

— Мы слышали это, много говорили. Мы предлагаем, не надо много прав давать женщинам, а то они на шею нам сядут, совсем плохо мужчинам будет. Надо им половину мужских прав дать. Так мы думаем…

— Оненка, я тебя помню, помню и твою жену, — ответил Глотов. — Сейчас она многодетная мать, работает в колхозе. Почему ты хочешь ущемления ее прав?

— Плохо, когда женщина верховодит.

— Чем плохо?

— Сядет, как клещ, сосет кровь…

— Это я сосу твою кровь?! — закричала жена Оненка, а вслед за ней поднялись самые бойкие женщины.

— Кровососы сами! Рожаем мы, с коровами возимся мы. На огородах не хотите работать — мы…

Глотов поднял руку, кое-как успокоил разошедшихся женщин.

— Вот вам ответ, Оненка, — сказал он. — Когда я тут жил, ни разу не слышал такого женского протеста. Да они и не осмеливались голос подать. Теперь колхоз, они сами трудятся, сами деньги получают и не так зависимы от вас, как было раньше. Нет, женщины не ниже мужчин и равноправие они получат. Мы будем выдвигать их на руководящие посты.

— Чего зря спорить, — высказался Пиапон. — В нашей школе второй уже человек учителем работает, и обе — женщины. Мы у них учимся, потому что они умнее нас.

Каролина Федоровна почувствовала, как разгорелись щеки, и пригнулась ниже. Она не заметила подсевшего к ней Кирку.

— Здравствуй, Кара, — прошептал Кирка. — Хвалят тебя.

— Здравствуй, Кирка, — Каролина взглянула на молодого фельдшера и застыдилась еще пуще.

— А как ты думаешь о равноправии граждан СССР независимо от национальности, расы, вероисповедания? — продолжал Глотов, обращаясь к Оненка. — Ты был до Октябрьской революции равноправным, например, с русскими? Почему Александр Салов, Феофан Ворошилин считали себя выше?

— Они богатые были, торговцы они были.

— Воротин, как думаешь, ставит себя выше? Он ведь торговец тоже.

— Он советский торговец.

— Так. Прежние торговцы ставили тебя ниже потому, что богатыми были, а Воротин не ставит, потому что живет в советское время…

— Кирка, ты в Нярги остаешься работать? — спросила Каролина.

— Не знаю, не решил еще.

Секретарь райкома продолжал беседу, отвечал на вопросы, своими вопросами пытался вызвать активность слушателей, предлагал высказаться по отдельным статьям, спрашивал, есть ли у кого дополнения к новой Конституции. Нет, дополнений не было, обсуждаемый закон по всем статьям подходил охотникам, Конституция оберегала их честь, совесть и давала такие права, о которых они и не смели мечтать в прошлом. Дополнений пока не было.

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Молодые руководители района не забывали своей студенческой традиции, вместе отмечали праздники, по вечерам собирались у Богдана побеседовать, поделиться новостями. Правда, собраться им всем удавалось теперь редко, потому что кто-нибудь обязательно находился в командировке.

В этот вечер бывшие ленинградцы наконец собрались все вместе. Гэнгиэ с Идари приготовили пельмени из осетрины.

— Люда, это варвары, — возмущался Михаил. — Смотри, на что они переводят осетрину. На пельмени! Пельмени надо готовить из менее ценной рыбы, а осетрину — только на талу. Верно говорю?

— Миша, в чужой монастырь не лезь со своим уставом, — засмеялась Людмила Константиновна.

— Да, да, еще с интегралсоюзовским! — подхватил Саша.

— Началось, никогда серьезно не поговоришь с ними, — пожаловалась Гэнгиэ Идари.

— Хорошо это, — улыбнулась Идари, — смотрю на них на всех, не налюбуюсь, такие все необыкновенные, то ли дети нанай, то ли откуда-то со стороны приехавшие. Такие красивые, умные. Большие дянгианы, а шутят, смеются, как дети.

— Они еще успеют обюрократиться, — засмеялся Богдан. — Пока молоды, пусть веселятся. Люда, ты талы хочешь?

— Хочу.

— Так, так. Раз хочу, в другой раз не хочу, — прищурился Яков. — Это о чем говорит? Михаил, спорю на то же, на что поспорил ты однажды в Ленинграде, — на любимую рубашку с галстуком.

— Ты о чем, Яша? — удивился Саша.

— О том. Если через полгода не появится наследник у Михаила, отдаю ему рубашку с галстуком.

— Ох, какой догадливый… — начал было Михаил, но Саша не дал ему договорить, обнял его за шею.

— Веселые люди, без водки пьяные, — смеялась Идари.

— Хватит вам, задушите его, ребенок без отца останется, — толкая в бок Сашу и Якова, говорила Людмила. — Оставьте его, я выдам другую тайну. Гэнгиэ с Богданом тоже ждут второго, на этот раз — дочь.

— Эх, Богдан, по этому поводу выпить бы неплохо, — проговорил Михаил.

— В этом доме пьют только по праздникам, — ответил Богдан.

— Ну вот, бюрократ налицо! — радостно подпрыгнул на стуле Яков.

— Чего обижаешь их, водки жалко? — прошептала Идари на ухо сыну.

Богдан громко засмеялся.

— Мама, они кого угодно уговорят, но только не меня. Размягчили они твое сердце? Это они могут. Ну-ка, хватит, комедианты, пельмени остыли.

— В Ленинграде он был не таким, — сказал Саша. — А тут? Власть развращает личность…

Яков с Людмилой и Гэнгиэ с Богданом смеялись, а Идари никак не могла взять в толк, над чем и почему они смеются, когда двое за столом обижены. Она тихо поднялась и пошла за перегородку за водкой, которую приготовила для Поты. Принесла она бутылку, поставила на стол и сказала при общем удивленном молчании:

— Из-за водки не ссорьтесь, дети, не стоит она этого.

— Никто не ссорится, — пробормотала Гэнгиэ.

— Не маленькая, вижу. Михаил и Саша…

Теперь уже засмеялись все враз. Богдан обнял мать, но ничего не мог проговорить из-за душившего его смеха.

— Артисты они… ха-ха-ха…

— Бессовестные, выклянчили…

Михаил раскупорил бутылку, разлил в принесенные хозяйкой стаканы.

— Ладно, нарушили закон моего дома, — сказал Богдан, — но если вы нарушите наш уговор и будете пить где-нибудь в стойбище с колхозниками…

— С родственниками…

— Дайте закончить! Нарушите уговор, не ждите снисхождения, на бюро райкома сразу вызовем.

— Сын, зачем ты так? — сказала Идари. — Зачем пугаешь? После этого разве водка полезет в горло?

— Вот именно.

— Это им-то? Погляди, как еще выпьют.

— А ты не гляди им в рот, водка вкус потеряет.

Опять раздался дружный хохот.

— За заступницу нашу! — прокричал Саша.

После водки набросились на пельмени, на салат из огурцов. Разговор за столом стал еще оживленнее. После пельменей пили традиционный чай.

Богдан хитро поглядывал на развеселившегося Сашу, вспомнив рассказ джонкинского председателя колхоза.

«Ученые стали, да? Шибко грамотные, да? — возмущался председатель колхоза. — Приехал он, встретили его, как настоящего нанай, а он что? Не настоящий оказался. Радовались, вот грамотный! До чего грамотный — книгу сам написал, районную газету выпускает. Очень радовались. Хвалили, говорили, пиши про нас, про колхоз. Пригласил его поесть. На стол что? Наша нанайская еда, вкусная еда. Уха из сазана да хлеб из магазина. Ест он, похваливает. Смотрю, маленький кусочек рыбы оставил да с ложку ущицы. Спрашиваю: что, не лезет этот кусочек рыбы? Отвечает, лезет, да по-культурному на дне надо кусочек оставлять. Для собаки, что ли? Нет, так, говорит, положено. Может, тебе добавки долить, тогда все съешь? Отказался от добавки и закурил. Тут жена чай горячий подает с сахаром, с желтым коровьим маслом. Говорю, ешь, потом покуришь. Нельзя, отвечает, надо подождать немного, чтобы в желудке пища улеглась. Сидит, курит. Я, хотя не курю, тоже не притрагиваюсь к чаю. Он спрашивает меня о том о сем, сам рассказывает. Чай совсем остыл. Плюнул я да без чая пошел в контору. Второй раз подогретый чай — разве чай? Умники дурацкие! Заучились совсем!»

Богдан еще никому не рассказывал об этом, чтобы не смущать Сашу, не давать в руки Михаила с Яковом лишнего повода для насмешек. Своими студенческими товарищами Богдан был доволен, работали они с огоньком, с выдумкой, не жалея себя. Была их заслуга и в том, что район в прошлом году по всем показателям вышел на первое место в крае и завоевал переходящее Красное знамя. Нынче район удерживал первенство, хотя из-за большого строительсгва во всех селах несколько снизился улов рыбы. Но Богдан не беспокоился, он знал, подойдет в сентябре кета, и колхозы наверстают упущенное. Уже надо начинать подготовку к осенней путине. Через день-два все опять разъедутся по району, будут тормошить председателей колхозов, заведующих ловом, бригадиров, чтобы готовили невода, лодки, будут требовать от моторно-рыболовецкой станции дели, веревок, сплавных сетей.

— Что-то сегодня жалоб не слышно, — сказал Богдан, — выпили и позабыли отчитаться и пожаловаться.

— Выпили, называется! — поднял пустой стакан Саша. — Вот в Хабаровске нас угощали командиры Красной Армии, это было здорово. Пей сколько хочешь…

— Хватит хвастаться, — перебил его Яков. — Расскажи толком.

Саша поставил стакан, посерьезнел сразу, на лбу забугрились волнами крупные морщины.

— Жаловаться не хотел я, ребята, — начал он, — но придется. Назначен я редактором районной газеты, хочу писать статьи, очерки, задумал новую книжку, а что делаю? Заседаю в Найхине в комиссии по новому алфавиту. Комиссия работает уже много времени, работа трудная, научная. Потом меня командируют в Хабаровск с нанайской выставкой. Вы в краевой газете уже читали сообщения. В газете все коротко, а на деле нам, переводчикам и экскурсоводам, передыху не давали. Новиков еще распустил слух, что я писатель, тогда совсем житья мне не стало. Хорошее дело — выставка, но нужно посылать переводчиками менее загруженных людей, например учителей. Такое мое предложение.

— Хорошо, что Саша поделился своими мыслями, — сразу заговорил Яков — Все мы выполняем кроме основной работы разные поручения. Чего об этом говорить? Обязаны — и все. Комсомольские дела в районе, сами знаете, неплохие. Но мы должны выращивать новых комсомольцев, пионерами обязаны заниматься. У нас два пионерских лагеря: районный и колхозный, много там занимаются спортом. На районной олимпиаде некоторые показали хорошие результаты: Гонго Бельды гранату здорово метал, прыгал хорошо. Получили приглашение на краевую олимпиаду. Обрадовались ребята, готовятся к ней. Мы пошлем спортсменов и небольшой коллектив художественной самодеятельности, самых лучших ребят и девочек. Саша и артисты нанайского театра встречались с московскими артистами, мы не будем, конечно, удостоены такой чести, но все же…

— Ты, как всегда, не можешь без подвоха, — усмехнулся Богдан.

— Но главное в комсомольской работе сейчас, — продолжал Яков, — это овладение военным делом. В Испании война. Молодые просятся в армию, каждый день приходят в райком, в военкомат…

Идари вглядывалась в лица говоривших и удивлялась перемене, которая так незаметно для нее произошла за столом, где только что шумели, шутили и хохотали. Как они теперь серьезны, эти молодые дянгианы.

— Вы праздники справляете, идут у вас дела в гору, — Михаил затянулся, выпустил дым через нос и продолжал задумчиво: — Ездите вы по району, все замечаете. А заметили, как оскудели продовольствием и товарами магазины в селах, стойбищах? Дело не только в том, что товаров мало, спрос стал большой. В одном магазине появились балалайки, мандолины. Вы бы видели, как ринулись молодые люди за ними! Нарасхват разобрали. Малыши притащились за балалайками, а их уже нет. Плачут. Матери их насели на меня, подавай им сухофрукты! Понравился компот из сухофруктов. А где я достану их? Плохо со снабжением, интегральная кооперация отжила свое, не может больше удовлетворять спрос рыбаков. Надо другую, более сильную, концентрированную кооперацию. Об этом и в крае говорят… К полуночи, переговорив о делах, с шутками, со смехом гости разошлись по домам.

— Какие люди, — уже в который раз повторяла Идари. — Какие люди, не подумаешь, что дянгианы, веселые, хорошие.

— Мама, хорошо бы тебе все время с ними рядом жить, а? — подхватил Богдан.

— Нет, сынок, не смогу я здесь жить, да и отец тоже не захочет. Мы привыкли к своему Джуену.

— А Владилен привык к тебе, — проговорила Гэнгиэ.

— Верно, привык. Сердце вы разрываете мое: там, в Джуене, тоже внуки и внучки, здесь — вы. Так и придется жить: в Джуене — думать о вас, здесь — думать о джуенских.

Утром, поспешно позавтракав, Гэнгиэ с Богданом собрались на работу.

— Как хорошо, что мама здесь, — говорил Богдан по дороге, — тебе меньше забот, завтрак не готовить, Владилена не водить в детсад.

— Я будто отдыхаю, — вздохнула Гэнгиэ. — Скоро кончится этот отдых.

На работе ее поджидала незнакомая нанайка.

— Приехала я из Дады, — сказала посетительница. — Зовут меня Зина, фамилия Бельды. Это правда, что многодетным женщинам какие-то деньги будут выдавать?

— Правда, — ответила Гэнгиэ. — Бумаги оформляют загс и сельсовет.

— А у нас никто не верит. За что платить? За то, что с мужем спала да детей наплодила?

— Это говорят те люди, которые детей не выращивали, не знают, как трудно приходится матерям. Не надо слушать глупых людей.

— Сами многодетные так говорят.

— Они просто себя не уважают.

— Может, так. А еще скажи, это верно, если муж побьет жену и случится при этом выкидыш, то судят мужа?

— Да, судят. Этот указ защищает нас, женщин. Судят и врачей, которые по просьбе беременной сделают ей аборт.

Женщина замолчала, задумалась. Гэнгиэ, глядя на нее, прикидывала, сколько еще по району осталось многодетных матерей, не оформивших документы на получение пособий по многодетности.

— У меня шестеро детей, — наконец проговорила Зина Бельды. — Носила седьмого, упала, и выкидыш случился.

«Муж виноват, — догадалась Гэнгиэ, — да детей жалеет».

— В сельсовете сказали, на шестерых детей денег не дают. Это верно?

— Верно. Вот если бы родился седьмой, сразу после родов оформили бы бумаги и ты получала пособие.

— Откуда было знать…

— Надо было осторожнее…

— Будешь с ним осторожнее! — вдруг выкрикнула женщина и тут же спохватилась, замолчала.

— Так что будем делать с ним?

— Не надо его трогать, — тихо ответила Зина. — Жили столько, проживем еще. Терпеть — это наша доля. Ты не объясняй, мол, по новым законам не так надо. Нового мужа мне не найти уже.

Женщина поднялась и вышла.

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Контора правления колхоза «Рыбак-охотник» стала вторым домом Холгитона. Утром он заявлялся раньше всех, садился на свое место под телефоном и закуривал. За ним появлялся Пиапон, затем один за другим — колхозники.

— Отец Нипо, как твоя игрушка, не звенела? — спрашивали Холгитона.

— Рано еще, — серьезно отвечал старик.

— Ничего не рано. Звони, узнавай, какой пароход идет с низовья.

Пароходами снизу интересовались многие родители, дети которых учились в Николаевске-на-Амуре, в педучилище. Летом они возвращались в родные стойбища, привозили юношеский задор, веселье, новые игры. С их легкой руки в Нярги и молодые взрослые приобщились к городкам, волейболу и футболу. На берегу протоки, на травяном поле гоняли мяч, здесь же натянули волейбольную сетку.

— Отец Нипо, дом доктора как, строится? — спрашивали Холгитона.

Пообещал старик следить за строительством медпункта, и кто-то назвал его бригадиром, вот с тех пор и стали к нему приставать с этим вопросом.

Холгитон и на самом деле часто приходил к плотникам, будто отвечал за строительство, и, выкурив с ними трубку, шел к будущей электростанции — так именовался небольшой домик, где должны были установить движок, динамо-машину и щит с рубильниками.

— Все хочу своими глазами видеть, — говорил он, — все хочу понять своей глупой головой. Жизнь-то какая наступила, что ни день — новость.

Приходили утром колхозники в контору не за указаниями и не с просьбами, хотя такие тоже находились, а послушать новости. Читал газету Иван-зайчонок, пропагандист, ликвидатор неграмотности, комсомольский вожак. Газеты приходили с недельным запозданием, но это не уменьшало интереса к ним — новости всегда новости, даже если и не первой свежести.

Няргинцы внимательно следили за событиями на далекой, неизвестной испанской земле. Привыкли они отмечать на карте Пиапона те места, где происходили какие-нибудь события. Нр на карте Пиапона не было Испании, тогда принесли школьный глобус, Испания выглядела на нем с ноготь большого пальца — ничего не разглядишь. Зато события, происходящие в нашей стране, были у всех как на ладони.

— Хорошо ты сделал, отец Миры, что купил эту умную карту, — в который раз расхваливал Пиапона Холгитон. — Будто сидишь на небе и сверху на землю смотришь.

Однажды Иван прочитал сообщение о беспосадочном перелете «АНТ-25». Этот перелет экипажа Чкалова взбудоражил няргинцев.

— К нам прилетели! К нам! — закричали они.

— Это же совсем недалеко, вот остров Удд!

Иван с помощью Кирки и студентов Николаевского педучилища прослеживали по карте маршрут «АНТ-25».

— Эх! Как хорошо, что дети наши выучились! — восклицал Оненка, похлопывая по плечу Ойту. — Все они знают, все понимают, что ни спросишь…

— Помните «Челюскина»? — комментировал Иван. — Так вот они пролетели через мыс Челюскин. Девять тысяч триста семьдесят четыре километра пролетели за пятьдесят шесть часов…

— Все время летели?

— Все время. Сказано же, беспосадочный.

— В Хабаровск они, может, через Нярги пролетят?

В Хабаровск «АНТ-25» пролетел через Комсомольск, где выбросил вымпел, и никто из няргинцев не видел самолета и не слышал даже его гула.

— Наверно, над Болонью пролетел, — гадали они.

— Нет, скорее над Джуеном.

Завидовали няргинцы болонцам и джуенцам, которые, как они полагали, видели самолет Чкалова. Больше всех завидовал Иван-зайчонок, и не болонцам, а тем, кто находился рядом с героическим экипажем. Иван часто встречался на Амуре с моряками канонерских лодок, мониторов. Как восхищался он, глядя на них! Как он хотел быть похожим на них!

«Моряки — это люди особые, — думал он, — куда мне до них, мне бы в красноармейцы».

Молодой охотник давно мечтал о военной службе. Что натолкнуло его на мысль служить в Красной Армии — встреча ли с красноармейцами, кинофильмы или газетные статьи, — он не сказал бы определенно. Когда он учился на курсах в Найхине, то подружился там с молодым учителем Акимом Самаром. Допоздна прогуливались друзья по уснувшему Найхину, садились на берегу тихой протоки в лодку и продолжали бесконечный разговор. Прочитали они вместе первые нанайские книжки «Бедный человек Гара», потом «Как Бага пошел учиться».

— По-нанайски написано, — мечтательно говорил Аким, — и хорошо написано. Нанай написал.

Иван слышал грусть в словах Акима, но не знал о его думах.

— Ты ведь редактируешь школьный журнал, там дети пишут тоже по-нанайски.

— То дети, а это настоящие книжки. Настоящие. Был я в типографии, впервые увидел, как газеты печатают. Дух захватывает. Ведь так печатали и эти книжки.

Через несколько дней Аким Самар показал Ивану газету «Учебный путь», в которой была напечатана его заметка.

— Сам написал? — недоверчиво спросил Иван.

— Сам, — выдохнул Аким, — боялся сильно, потом махнул рукой, написал и отнес в газету. Напечатали.

— Ну вот, напечатали тебя. По-настоящему напечатали.

— Иван, писать я хочу! Грудь распирает, голова от мыслей кружится, писать хочу.

— А я в Красную Армию хочу, — вдруг выпалил Иван.

— Наши мечты должны сбыться, Иван! Мы живем в такое время, советская власть идет нам навстречу, чтобы наши мечты сбывались. Только и от нас самих многое зависит. Я будут писать. Буду учиться еще и буду писать.

Аким Самар начал писать статьи в газету, стихи, песни, собирал у стариков сказы и легенды. Он осуществлял свою мечту.

— А мне как быть, что делать? — растерянно спрашивал Иван.

— Учиться, прежде всего учиться, — отвечал Аким.

Учиться. Иван мог, как его сверстники, поступить в Николаевское педучилище, но учительская работа его не прельщала, он все еще надеялся на что-то, хотя ему сотни раз твердили, что нанай не берут в армию и не возьмут. Когда Яков Самар возглавил райком комсомола и потребовал от сельских комсомольцев усилить военную работу среди молодежи, Иван воспрянул, с азартом начал учиться сам военному делу и других обучать. Организовал кружки ПВХО, ворошиловских стрелков, советовался с Яковом, бывал на военной подготовке, встречался там с командирами Красной Армии. Юноши-няргинцы серьезно занимались военным делом, на груди у многих красовались по два, а то и по три значка. Секретарь райкома комсомола был доволен Иваном, хвалил, ставил его в пример другим.

— Яков, зачем все это, нас все равно не берут в армию? — спрашивал Иван.

— А если японцы нападут, как люди будут защищаться, если сейчас их не научить? Это не лишнее, Иван, ты делаешь очень нужнее дело. Учти еще одно. Твой дед ходил в партизаны, воевал. Может, и тебе придется в партизаны идти. Время тревожное, Иван, фашизм на земле силы наращивает, японцы собираются захватить нашу землю до Урала. Мы должны быть всегда наготове, мы должны научиться держать в руках винтовку…

Иван учил молодежь держать винтовку в руках, организовал женскую группу, женщины тоже учились пользоваться оружием и противогазами. …Героический экипаж «АНТ-25» вновь разбередил душу Ивана. Нет, Иван не мечтал о полетах, он понимал, что летать не сможет, потому что боялся высоты, он просто видел себя в форме красноармейца, с боевой винтовкой, охраняющим самолет Чкалова.

— Дед, я поеду в военкомат, — сказал он Пиапону. — Всех забирают в армию, почитай газету. Я хочу красноармейцем стать. Ты был партизаном, ты за советскую власть воевал, а я хочу ее защищать.

— Вояка, — добродушно улыбнулся Пиапон.

— Дед, ты только не смейся… Я поеду.

Через день Иван приехал в Троицкое, явился к военкому.

— А, наш первый помощник, — улыбнулся военком. — Готовишь воинов?

— Я хочу красноармейцем стать, — заявил Иван.

— Опять за свое?

— Опять.

— Так вот, я на русском языке тебе объяснял: нанайцев в армию не берут. Почему не берут?

— Потому что их очень мало на земле, — подхватил Иван.

— Вот, вот, помнишь. Так вот, случись война, и они погибнут на войне. Кто в ответе? Зачем советская власть спасла вас от полного вымирания? Чтобы на войне погибли? Her, советская власть спасла вас от полного вымирания и она же сохранит вас. Вот так, молодой товарищ.

— Нет, не так! Вы новую Конституцию знаете?

Военком наморщил лоб, брови его поднялись.

— Причем тут Конституция? Мы говорим…

Иван выскочил из военкомата и направился в райком партии. К Глотову его не пропустили.

— Я по очень серьезному делу, Конституции дело касается. Мне надо обязательно товарища Глотова, — объяснял он.

Через полчаса закончилось какое-то заседание, и Глотов пригласил Ивана.

— Ну, здравствуй, здравствуй, внук Пиапона, — проговорил Павел Григорьевич, пожимая руку молодого охотника.

— Иван я.

— Помню, Иван.

— Я пришел сказать насчет Конституции.

— Интересно. Выкладывай…

Иван вскочил и заговорил возбужденно:

— В Красную Армию хочу я, а меня не берут. Почему так? Неправильно это! Статья сто тридцать вторая. Всеобщая воинская повинность является законом. Воинская служба в Рабоче-Крестьянской Красной Армии представляет почетную обязанность граждан СССР. Правильно?

— Да ты назубок знаешь Конституцию! Молодец!

— Пропагандист я, сотни раз это повторял людям. В Конституции сказано одно, а на деле получается другое. Почему меня не берут в Красную Армию? Что я, не гражданин СССР?

— Гражданин, гражданин.

— Статья сто тридцать третья. Защита отечества есть священный долг каждого гражданина СССР. Если я гражданин СССР, то почему не пускают меня защищать отечество? За советскую власть дед воевал, а меня защищать ее не пускают.

«Какая молодежь растет! — восхищенно подумал Павел Григорьевич. — И за такое короткое время так выросла. Не зря мы, старики, потрудились».

— Все верно, Иван. Ты садись, садись. Успокойся.

— Хорошо вам так говорить, да еще повторять про равноправие, что все равны в правах. Где тут равны? Русских берут в Красную Армию, а я нанай — и не берут.

— Ну, брат, подкузьмил! — засмеялся Павел Григорьевич. — Да ты настоящий полемист. Ну, молодец, обрадовал старика. Садись, Иван, садись. Ты, думаешь, один в армию рвешься? Не один ты, вас много. Спроси Якова Самара, спроси военкома, подтвердят они. И не одни нанайцы обижаются, другие национальности тоже считают за большую честь служить в Красной Армии. Но ты один явился с обидой на Конституцию. Молодец! А может быть, тебя на партийную учебу отправить?

— Нет, в Красную Армию хочу.

— В Институте народов Севера на отделении партийного строительства готовят партийных работников. Кстати, на днях уехал туда поэт Аким Самар.

— Аким Самар?

— Да, он. Что, знаком?

— Друзья мы.

— Может, тогда вслед за ним поедешь?

— Нет. Он мечтал учиться, писать, а я думал красноармейцем стать, а если выучусь, то и командиром.

— Хорошо. Думаю, будешь ты служить в армии. Если не в этом году призовут тебя, то в следующем, потому что законы теперь пересматриваются. Пиши заявление и оставь при военкомате.

— Спасибо, товарищ Глотов, — обрадовался Иван.

— А в армии, если пошлют учиться, учись на политработника.

— Хорошо, товарищ секретарь.

Павел Григорьевич, глядя вслед Ивану, проговорил:

— Достойный внук достойного деда.

 

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Редко теперь встречались старые друзья. Митрофан почти не заезжал в Нярги, Пиаион в Малмыже бывал проездом. Чаще говорили они только по телефону.

— Телефон виноват, — смеялся Пиапон при встрече. — Раньше как бывало? Захотел я тебе слово сказать, садился в оморочку и ехал. А теперь? Снял трубку, але, але — и ты тут рядом, только лица твоего не видно.

— Не хитри, зазнался ты, — отшучивался Митрофан. — Колхоз твой передовой в районе, тебя хвалят, мол, добыл рыбы больше всех, село новое построил, вот ты и не хочешь теперь знаться со мной. Что Митрофан, у него отстающий колхоз, в хвосте плетется…

— Вот, Митропан! Ну, Митропан! Да кто нынче за одно притонение пятьсот центнеров рыбы взял? Не твои разве рыбаки? Разве не о тебе в газете писали?

— Ладно уж, писали, писали. Как у тебя дела-то идут? Как наши помогают?

— Очень хорошо! От души работают, хорошие плотники. Если бы не они, мы не смогли бы так скоро новое село построить. К осени почти все в новых домах будут жить, на столбах белые чашечки появились, провода натягивают, свет к зиме будет.

— Размахнулся ты, зависть берет.

— Ты тоже ставь столбы, тяни провода.

— Что толку от этого? В этом году мы не сможем свет провести, сил нет, денег маловато.

Митрофан закрыл на ключ выдвижной ящик стола и поднялся. Пиапон молча наблюдал за ним — постарел Митрофан, движения рук медлительны, волосы совсем поредели, побелели. Поднялся тяжело, в ногах захрустели суставы.

— На оморочке приехал? — спросил Митрофан, закрывая на замок дверь конторы.

— На чем еще ездить? — удивился Пиапон.

— Катер есть.

— На катере работать надо, для дела нам его дали.

— А твой зять Пячика по своим делам на катере разъезжает.

— Плохо это, мотор не бережет, людей не бережет, горючее зря тратит. Плохо. В колхозе все беречь надо, иначе как он разбогатеет?

Митрофан, улыбаясь, слушал друга.

— Особенно людей надо беречь, для них надо все делать, тогда будет хорошо, — продолжал Пиапон.

Надежда, как всегда, радостно встретила Пиапона, начала с упреков, мол, совсем, забыл он дорогу в Малмыж и в ее дом, потом посадила мужчин за стол, подала наваристый борщ.

— Сейчас опять по-нанайски будете лопотать, — ворчала она. — Теперь у вас колхозных дел по горло, есть о чем поговорить. А мне опять молчать.

— Надя, ничего, нанайский язык хороший язык, удобно говорить, — успокаивал ее Пиапон. — Ничего, ты слушай.

— Чего слушать? Ни слова не понимаю.

— Вот и хорошо, — засмеялся Митрофан. — У нас секреты.

Мужчины примолкли, налегли на борщ. Пиапон всегда с удовольствием ел приготовленные Надеждой борщи, свежие и кислые щи, его домашние хозяйки еще не научились так вкусно готовить.

— Пиапон, ты газеты читаешь? — спросил Митрофан.

— Маленько читаю, больше Ивана слушаю, он вслух читает для всех.

— Вот негодяи, расстрелять их мало, этих врагов народа — Зиновьева, Каменева…

— Росомахи они, не люди.

— Верно, не люди, Кирова убили, всю верхушку власти хотели уничтожить. Удалось бы им это злодейство, не стало бы нашей власти, вернулись бы к старому.

— Торговцы старые вернулись бы…

— Расстрелять их мало. Но беда, не одни они были, помощников много имели. Начнут, наверно, после суда помощников их выкорчевывать, корни-то, видно, успели пустить.

— В газетах пишут. Нелегко их выловить, откуда узнаешь, враг народа или не враг?

— Узнают, на то люди есть специальные. Ты на зверей умеешь охотиться, а они на врагов наших. Выловят.

— Выловят, — согласился Пиапон. Насытившись, мужчины встали из-за стола, закурили.

— К Воротину я приехал, — сообщил Пиапон. — Не может ничем помочь, совсем обеднел интегралсоюз, говорит, рыбаков будут отделять от охотников.

— Как отделять? — не понял Митрофан.

— Рыбаков будет снабжать один кооператив, охотников — другой. Так, говорит, будет лучше. Ему виднее. А я захожу в магазин, смотрю на полки, много товаров, таких товаров не было у прежних торговцев. Мука, крупы, сахар, соль — все есть. Но колхозники недовольны, мало, говорят, выбора. Понимаешь, им мало выбора.

— Это хорошо, Пиапон, это оттого, что достаток пришел в дом охотника.

— Достаток, это верно. Чем богаче будет колхоз, тем лучше люди будут жить — это я крепко понял. Теперь все время думаю, что бы еще такое сделать, чтобы новый доход был.

— Я тоже ломаю голову, решил пчеловодством заняться.

— Это мед собирать, по тайге ходить?

— Зачем по тайге? Ульи поставим, пчелы будут сами собирать мед, а мы будем только в бочки качать мед и продавать. Вот и доход…

Пиапон засомневался. Где же это было видано, чтобы бессловесная тварь слушалась человека? Корова, лошадь — это другое дело, они понимают человека.

— Корову ты подоил и сказал, иди, ешь травы побольше, принеси побольше молока. Корова тебя поймет. А как ты скажешь пчеле, принеси меду? Да их и не соберешь.

— Собирают, Пиапон, и заставляют мед носить. Есть такие умельцы, пчеловоды.

— Им, как коровам и лошадям, тоже корм заготовлять? Какой корм им требуется?

— Сахар, говорят, на зиму надо.

— Сахар дорогой, его покупать надо. Это невыгодно.

— Так они тебе за лето столько меду заготовят, что все окупится, и доход будет.

— Не верю, Митропан. Вот увижу своими глазами, попробую мед, подсчитаю доход — тогда поверю.

— Ладно, договорились.

— А я тоже займусь новым делом. На охоту не надо ходить, на лыжах не надо бегать, стрелять не надо, а шкурки чернобурки будут.

— Чернобурок разводить хочешь?

— Аха, разводить.

— Не подохнут? В неволе ведь.

— С чего им подыхать? Сытно будем кормить.

— Доброе дело, если все гладко пойдет, доходное дело. Ну, давай начинай, а я погляжу.

Друзья рассмеялись.

«Неужели пчелы для человека мед собирают? — думал Пиапон, возвращаясь домой. — Не верится, какой-нибудь шутник, наверно, обманывает Митропана. Свинью не заставишь рылом огород вскапывать, так же и пчелу не заставишь мед собирать. А чернобурок можно выращивать, они ведь как собаки. Приживутся. Будем кормить вдоволь рыбой, мяса только маловато будет. Ничего, детей заставим рогатками бурундуков бить, на крыс и мышей ловушки ставить. Будут чернобурки, доход будет, колхоз разбогатеет».

Опьяненный радужными мыслями, пристал Пиапон напротив своего дома. Время было вечернее, молодежь ошалело гоняла мяч на берегу, крик и смех доносились до Пиапона. Председатель колхоза был заядлым болельщиком, не выдержал, не заходя домой, пошел смотреть футбол. Болел он всегда за команду Ивана.

— Мокрая тряпка! Бей, чего сопли распустил?!

— Разваренная макарона!

«Ишь, чего придумали, — усмехнулся Пиапон. — Разваренная макарона. Кого это они так?» Болельщики разносили нападающего команды Бориса Оненка, не забившего гол в пустые ворота.

— Чему тебя в Николаевске учаг? Пинать мяч не научился!

Пиапон подсел к отцу Бориса.

— Правильно ругают, так ему, паршивцу, и надо, — посетовал Оненка. — Я старик, и то правильно пнул бы.

— Ты его без ужина оставь, — посоветовал кто-то.

— Кто побеждает? — спросил Пиапон.

— Наши. Пять мячей забили, да мой паршивец шестой промазал, — недовольно ответил Оненка.

— Если побеждают, то чего сердишься?

— Ты бы видел, как он промазал! — и Оненка заныл, как от зубной боли.

Но тут опять прорвались вперед Иван с Борисом, ловко пасуя мяч, все ближе и ближе подходили к воротам.

— Бей! Пинай! Сын, пинай! — заорал Оненка.

— Ну и ну! — Пиапон не заметил, как привстал. — Ну, давай! Давай, Ива-ан! Пинай!..

Защитники окружили нападающих, мяч затерялся между ногами футболистов. Вратарь бросился вперед, и в это время мяч затрепетал пойманным сазаном в сетке ворот.

— Ну вот, хорошо, — сразу успокоившись, проговорил Оненка и неторопливо стал набивать трубку, будто не он только что надрывал глотку.

— Кто забил? Не заметил, кто забил?

Пиапон не заметил, кто забил гол, это было ему безразлично, главное, что побеждала команда внука. Сумерки сгущались, и матч закончился. Няргинские футболисты не признавали никаких таймов и других правил игры. Будь светло, они играли бы еще несколько часов.

— Хорошо, дед, сегодня Иван играл, — раздался голос Хорхоя. — Ты видел, как он забил шестой мяч?

— Не заметил. А ты чего не играл? Или председателю сельсовета неудобно мяч гонять?

— Дед, из райисполкома звонили, — не отвечая Пиапону, продолжал Хорхой, — требуют, чтобы мы съездили в Джуен и подытожили соревнование наших колхозов и сельсоветов.

— Безмозглые. Сидите в райисполкоме и в сельсоветах, простых вещей не понимаете…

— Богдан тоже?

— Если он звонил — тоже, выходит, безмозглый. У кого сейчас время найдется, чтобы проверять обязательства? Ну скажи, у кого есть время? Надо на кетовую выезжать, план государственный выполнять. Понял? Дома достраивать надо, люди дорожат каждой минутой. Тебе одному нечего делать, вот и езжай с Шатохиным.

— Колхозное соревнование тоже надо проверить.

— Будет время — проверим…

Хорхой обиженно засопел. На следующее утро, когда он заикнулся было о катере, то получил такую нахлобучку от Пиапона, что, сгорая от стыда, выбежал из конторы, сел в оморочку и выехал в Джуен. Вдогонку за ним устремился Шатохин, но только в Джуене догнал его.

Вернувшаяся из Троицкого Идари радушно встретила племянника и его секретаря, наварила, нажарила вкусного и до поздней ночи угощала их, расспрашивала о братьях, сестре, родственниках. А Пота все твердил, что пусть няргинцы не зазнаются, они, озерские, тоже многого добились.

— Завтра покажу, сами увидите, — твердил он, немного захмелев.

Утром Хорхой встретился в конторе с председателем Джуенского сельсовета Боло Гейкером, просмотрел документы и убедился, что джуенцы работали не хуже его, а по подписке на заем даже опередили на несколько сот рублей; ликбез посещали почти все колхозники, кроме престарелых; боролись за чистоту в домах, только художественная самодеятельность не была организована, руководителя не находилось. Школа была подготовлена к началу учебного года.

Настала очередь Поты показывать свое хозяйство. Колхоз «Интегральный охотник» выполнил план заготовки пушнины на триста процентов, занял первое место по району; плач добычи рыбы тоже перевыполнили за полугодие, но запустили работу на полях, огородах и в животноводстве.

— Не умеют и не хотят ухаживать, как заставишь через силу? — спрашивал Пота и сам отвечал: — Не заставишь никак. Здесь мы уступаем «Рыбаку-охотнику». Домов рубленых тоже мало. Мы зимой будем лес готовить, трактором будем вывозить.

Пота посмотрел на Хорхоя и Шатохина — какое впечатление на них произведет упоминание о тракторе — и улыбнулся, когда от удивления брови Хорхоя полезли вверх.

— Да, у нас есть трактор. Купили. Пни будем корчевать, пахать будем, лес вывозить. Много работы. Сильный трактор, все может делать.

Председатель «Интегрального охотника» показал гостям свое детище, гордость свою, хлопал по железным бокам трактора и повторял:

— Сильный трактор, сотню лошадей заменяет.

Трактор произвел впечатление на Хорхоя и Шатохина, и на обратном пути они не раз заводили о нем разговор. Вернувшись в Нярги, Хорхой, позабыв об обиде, с берега прямо явился к Пиапону.

— Дед, отец Богдана трактор купил, — сообщил он.

Изумленный Пиапон только спросил:

— Зачем ему трактор?

— Пни корчевать, землю пахать, лес вывозить.

— Он, наверно, все колхозные деньги на него ухлопал?

— Не знаю.

— Нет, так нельзя, нам рано еще дорогую машину покупать, да и работы для него маловато у нас. Пни корчевать, лес вывозить? Это и лошадьми сделаем. Нет, рано трактор покупать. Ну, расскажи, что у него еще.

Хорхой с Шатохиным подробно доложили об увиденном и проверенном. Выслушав их, Пиапон сказал:

— Итоги надо подбивать в конце года, так и скажи в райисполкоме.

Хорхой пошел домой, встретившая его на крыльце жена сообщила о болезни матери.

— Вернулся, сын? — спросила Исоака, увидев Хорхоя. — Заболела я, сын, отца твоего каждую ночь вижу, плачет он, дорогу в буни не находит. Совсем исхудал, кожа да кости. Надо касан устроить, отправить его душу в буни. Знаю я, ты председатель, тебе нельзя. Но я каменного дюли деда твоего украдкой сохранила, перевезла сюда, спрятала. Теперь, говорят, по Конституции шаманить разрешают…

Исоака не первый раз обращалась с этой просьбой к сыну и совсем лишила его спокойствия. Хорхой не знал, что ему делать. Он недавно жег сэвэнов, отбирал и ломал бубны шаманов, за что схлопотал пулю и его зовут «Дырявое ухо». Как же ему теперь отправить душу отца в буни без шамана? К лицу ли председателю сельсовета организовывать касан? Но он уступил настойчивым просьбам матери. Он наизусть выучил статью Конституции, где говорилось: «Свобода отправления религиозных культов… признается за всеми гражданами». Он упускал только небольшую и, как ему казалось, незначительную часть статьи: «…и свобода антирелигиозной пропаганды…», которая ничего ему не говорила.

— Разрешают, — ответил он, — в новом законе сказано.

— Тогда касан надо делать.

— Надо, только не в селе, на дальних озерах, чтобы никто посторонний не узнал. Если пронюхают, нехорошо мне будет, председатель сельсовета я.

— Ладно, ладно, никто не узнает. Великого шамана тайком привезем, он сам все понимает, он твой дед, — ответила Исоака.

 

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Приезжих было пятеро, возглавлял их этнограф, как он отрекомендовался, Казимир Дубский. Расположились они в школе. Дубский потребовал от Хорхоя, чтобы он обеспечил явку всех няргинцев в школу, назначил время отдельно для мужчин и для женщин. Няргинцы привыкли ко всяким медицинским комиссиям, приезжавшим для обследования легких, глаз и других органов. Врачи охотно помогали всем больным. Но про группу Дубского никто не мог сказать ничего определенного — врачей среди них не было.

— Эти ученые будут тебя измерять, — говорили наиболее осведомленные.

— Чего меня измерять?

— Найдут что измерить, ты же голый будешь.

Пиапон разозлился на Дубского и, встретившись с ним, поссорился.

— Тебе, бездельнику, всегда время есть, а у нас нет времени, нам завтра на кету выезжать надо! — горячился он.

Дубский стоял перед ним прямой и высокий, как столб, с каменным лицом.

— Обзывать меня не надо, я выполняю задание, — спокойно отвечал он, — важное тоже дело. Государственное.

— У меня важнее дело, мы пищу для людей готовим, ты без еды не стал бы работать.

— Не будем спорить, Пиапон. Рыбаки выедут на тони послезавтра или позже, когда мы закончим все исследовательские работы.

— Ты мне план срываешь, я в райком жаловаться буду, я в Хабаровск пожалуюсь.

— Бесполезно, у меня есть документы.

Казимир Дубский по привычке, совсем не желая того, похлопал тяжелой ладонью по кобуре пистолета и стал расстегивать пуговицу кармана.

— Не надо твоих документов, мы давно знаем тебя, — неприязненно глядя в лицо Дубского, проговорил Пиапон.

Он помнил, как Дубский несколько лет назад проявил интерес к Воротину, и тот на несколько месяцев исчез из Малмыжа.

— Только мы никак не поймем, кто ты, — продолжал Пиапон. — Больше ученый или больше НКВД?

— Когда надо — ученый, когда надо — НКВД. Вот сейчас, когда ты меня оскорбляешь, — я НКВД.

— Плохо, Дубский, очень плохо. Человек должен иметь одно лицо, а ты имеешь два лица.

— С вами как обойдешься одним лицом? Вас еще учить да учить надо. У меня еще есть третье лицо, я ваш учитель.

— Не надо нам такего учителя, как ты.

— Это от тебя не зависит, меня партия, советская власть направила к вам. Газеты читаешь? Слышал о расстреле врагов народа? А сколько осталось у них последышей? Надо их выловить? Надо. Вот какое дело, Пиапон. Может, здесь, среди вас, прячется враг народа, ты не знаешь.

— А ты все, конечно, знаешь. Откуда тут враг народа может появиться, от амурской ракушки, что ли?

— Ты еще слепой, Пиапон, как только что родившийся котенок, зря тебя в кандидаты партии приняли. Никакой ты еще не большевик, нет у тебя бдительности.

— В партию не ты принимаешь, — Пиапон слегка побледнел. — Только я знаю, что человек, имеющий три лица, — нехороший человек.

— Пиапон, запомни, наступает время, когда каждый человек будет в ответе за каждое свое слово.

— Раньше мы слова на ветер бросали?

— Раньше было не так, теперь, после разоблачения врагов народа, мы будем по-новому относиться к каждому слову. Понял?

— Кто это — мы?

— Мы. Сам понимаешь. Будь осторожным, Пиапон, предупреждаю.

— Не пугай, Дубский, я старик, отжил свое. Тебя я не боюсь, ничего ты со мной не сделаешь.

— Это еще как сказать.

«Собака, запугать меня решил, — думал Пиапон, когда ушел Дубский. — „Новое время наступает!“ Какое новое время? Врагов расстреляли и правильно сделали. Почему новое время должно наступить? Есть одно, советское, время и новая жизнь, ничего другого нет, собака. „Еще не большевик…“ Росомаха».

Пиапон вспомнил райком и прием в кандидаты партии. Все происходило буднично, без торжественности, казалось, что все райкомовские вместе с Глотовым куда-то спешат, торопливо задают вопросы, подают кандидатскую карточку, жмут руку, — и выходи из кабинета. Пиапон остался недоволен таким приемом в партию. Одно оправдывало Глотова — вступающих было много, со всего района, из каждого села приехали рыбаки, охотники, лесозаготовители, механизаторы.

— Дед, Дубский требует людей, — прервал размышления Пиапона Хорхой.

— Который Дубский: ученый, учитель или НКВД?

— Один Дубский…

— Он здесь хозяин, пусть берет хоть всех колхозников.

Казимир Дубский от Пиапона вернулся в школу, где помощники поджидали его в прибранном классе. В коридоре толпились охотники, одни курили, сидя на корточках у стены, другие нетерпеливо шагали по длинному коридору, — всех их ожидала неотложная работа, которая накапливалась перед осенней путиной. Когда пригласили в класс, все устремились туда, но пропустили только четверых. Были среди них Калпе и Оненка.

— Я совсем здоров, чего меня смотреть, — заявил Калпе.

— Тебя не спрашивают, — по-нанайски ответил Дубский. — Зашел — так делай, что тебе прикажут.

— Ты позвал, чтобы приказывать?

— Не задерживай людей. Раздевайся.

Калпе разделся, подошел к одному из сотрудников Дубского, тот на листке бумаги записал его фамилию, имя и стал измерять рост, руки, ноги, аккуратно занося данные на листок. В конце записал: «кожа № 11–15 по шкале Лушана». Другой помощник ворошил волосы Калпе, разглядывал и записал: «цвет волос № 27 по шкале проф. Фишера». Третий долго измерял лоб, межглазие, голову. Записал: «форма черепа брахикефал».

— Не ошиблись? — спросил стоявший рядом Дубский.

— Нет, Казимир Владимирович, типичный брахикефал, хотя можно отнести и к мезокефалу.

— Восемьдесят один и два. Пишите мезокефал.

Калпе прислушивался к незнакомым словам, пытался понять их смысл, но, так ничего и не поняв, начал одеваться.

— Это все? — спросил он. — Из-за этого ты приказывал раздеваться?

— Все, — отрезал Дубский. — Можешь идти.

Когда Калпе вышел в коридор, его окружили, стали расспрашивать.

— Руки, ноги, голову измеряют да по-своему разговаривают, — недовольно ответил он.

— Как по-своему, не по-русски, что ли?

— А кто их разберет, бездельников, людей только от работы отрывают.

Антропологические исследования никогда всерьез не интересовали Дубского, он считал себя больше этнографом и археологом, хотя и в этих науках не преуспел. Он много ездил, делал записи на сотнях страниц, но не написал ни одной более или менее серьезной статьи. Каждый раз, выезжая в экспедицию, он мечтал привезти необычный материал и опубликовать статью, которая бы сразу принесла ему славу. Интересные материалы были, вдумчивый ученый написал бы не одну статью, но Дубский не обладал аналитическим умом и писал только расплывчатые, обширные отчеты, которые как-то оправдывали его поездки и денежные расходы.

После полудня Дубский собрал молодых охотников, пригласил Хорхоя и выехал с ними в старое Нярги, где одиноко жил Полокто.

— Почему он один остался? — спросил Дубский Хорхоя.

— Ушли от него дети, жены, вот он и остался. В колхоз не вступил.

Дубский поздоровался за руку с Полокто, дал ему папиросу. Полокто неумело, осторожно закурил.

— Почему ты один остался? — спросил Дубский.

— Один хочу жить, — нехотя ответил Полокто.

Дубскому вскоре надоело вести беседу с неразговорчивым Полокто, и он зашагал к древнему кладбищу. Молодые охотники с лопатами на плечах, неуверенно, гуськом шли за ним. На той стороне Дубский не сказал, куда они едут, и теперь только они смутно стали догадываться о цели своего приезда. Когда пришли на кладбище, юноши столпились в кучу, страх обуял их. Их с детства пугали страшилищем — калгамой. Стоило им в летнюю пору задержаться в прохладной воде, как со стороны кладбища появлялся калгама. Лишь много позже они узнали, что это кто-то из взрослых надевал вывернутую вверх мехом шубу и пугал их.

— Что это, раскапывать могилы? — спросил Хорхой.

— Будем копать, — бодро ответил Дубский. — Испугались? Эх вы, а еще комсомольцы! Ну, смелее! Ради науки надо потрудиться. Ладно, если вы еще верите злым духам, разгоним их. — Дубский вытащил пистолет и выстрелил в крест. — Все, духи исчезли. За работу.

Молодые охотники копали в трех указанных Дубским местах. В одном вскоре докопались до человеческого скелета. Дубский выхватил лопату и стал ею отгребать землю от костей. Копал он точно так, как мальчишки копают в поисках червей. Хорхой со страхом смотрел на белевший череп, на позвонки, ребра. Дубский осторожно взял череп, поднял, и позвонки оторвались от земли.

— Черт, — выругался дубский и острием лопаты отделил череп от позвоночника.

«Что он делает? Это же наш предок. Это же кощунство».

— Типичный брахикефал, — бормотал Дубский, разглядывая череп, — самый распространенный среди… — Он спохватился, взглянул на Хорхоя. — Копайте, копайте! — прикрикнул он на юношей.

Следующий могильник озадачил его, в истлевшем берестяном гробу лежали куски шелка и травы-наокты. Хорхой вдруг побледнел, он вспомнил погибшего деда Баосу, безуспешные поиски тела, похороны набитой травой шелковой фигуры, приблизительно напоминавшей человеческое тело.

«Может, это его откопали, — тревожно подумал он, оглядываясь по сторонам. — Нет, место другое. Его похоронили в деревянном гробу».

— Что за чушь? Где скелет? Почему шелк и трава? — бормотал Дубский, палочкой вороша остатки травы и шелка.

Солнце опускалось, и в густых тальниках становилось сумрачно. Молодые охотники испуганно оглядывались, им совсем не хотелось оставаться на кладбище ночью.

— Почему шелк без скелета? — спросил Дубский.

— Это давно захоронили, никто не знает почему, — ответил Хорхой. — Мы пошли, копать больше не будем.

Дубский не ответил, взял череп и пошел за ними.

В Нярги все узнали о потревоженных могильниках, о черепе, который Дубский отделил от позвонка лопатой. Никто больше не хотел встречаться и разговаривать с этнографом-«могиловорошителем». Дубскому больше нечего было делать в Нярги, основная его цель — Хулусэн, великий шаман Богдано. На следующее утро, оставив антропологов в селе, он выехал в Хулусэн.

Старый Богдано встретил названого сына с распростертыми объятиями, ведь благодаря ему он сохранил бубен, шапку с бычьими рогами, шаманскую одежду.

— Приехал, сын, приехал, — бормотал старик, обнимая Дубского.

— Приехал, обещал ведь, — улыбнулся этнограф. — Что нового? Как здоровье?

— Старый уже, трухлявое дерево…

— Э, ты еще долго проживешь, ты еще научишь меня шаманским хитростям, обещал ведь в прошлый раз.

— Хитростей, сын, у меня нет, у меня все по-настоящему.

«Знаем, знаем, — думал Дубский. — Хватит сцены разыгрывать. Я должен, старик, из тебя все выжать, как сок из лимона». Сравнение показалось Дубскому буквальным, он усмехнулся: лицо старого нанайца и на самом деле было желтым, как лимон.

— Научишь меня настоящему делу, — сказал он.

«Сегодня он другой, — обидчиво думал старый шаман. — В прошлый раз вроде все иначе было, а теперь не обнял меня, ни разу не назвал отцом. Кончилась, наверное, игра».

— Чему тебя научить, ты и так все знаешь, — проговорил старик.

— Накорми меня, и начнем работать. На Амуре ты единственный шаман, который может отправить душу умершего в буни. Вот и расскажешь об этом.

«Что-то случилось в его жизни, силу, что ли, почувствовал, или его большим дянгианом сделали, — думал старик. — Покрикивает, повелевает, косо смотрит. Я тебя, сын, сразу разгадал…»

После еды Дубский вытащил большой блокнот из полевой сумки, с которой не расставался, и стал записывать обряды религиозного праздника касан. Поздней ночью при коптилке он закончил запись, выпил кружку чая и уснул. Утром старик Богдано показал, как просят, счастья у восходящего солнца, как режут свинью. В полдень оба усталые, разморенные жарой, отдыхали под развесистым дубом. Старый шаман прикрыл веки и задремал сидя. Дубский полулежа курил папиросу и обдумывал следующий свой ход. Записей он сделал достаточно, но чувствовал, что старик многое еще скрывает от него. Он мог припугнуть шамана, сила и власть были на его стороне, но он понимал, что тогда старик совсем запрячется, как улитка в панцире, замкнется, и ничем его больше не расшевелишь.

Дубский лениво смотрел на широкий Амур, на дальние голубые сопки. Вдруг он увидел пароход, поднимавшийся против течения, и долго наблюдал за ним. Молчать больше было невыносимо, да и старик мог крепко уснуть.

— Старик! Богдано!

Шаман открыл глаза.

— Пиапон твой близкий родственник? — спросил Дубский.

— Близкий.

— Председатель райисполкома Богдан Заксор тоже?

— Да.

— Почему он председателем райисполкома стал?

— Не знаю, люди подняли, наверно.

— Он был одним из хозяев священного жбана?

— Да, имел право брать священный жбан.

— Может, поэтому стал председателем?

— Может быть.

«Хорошо, все пригодится, — думал Дубский, делая записи. — Что касается Пиапона, будет касаться и председателя райисполкома. Покладистее будут, когда услышат такое».

Дубский закрыл блокног, опять на глаза ему попался пароход. И вдруг ему пришла в голову озорная мысль.

— Богдано, ты великий шаман, все можешь сделать, — продолжал он. — Сможешь остановить, вон тот пароход?

— Люди там, а я человек тоже.

— Ну, останови!

Старик в упор пристально и долго глядел в глаза Дубского и строго проговорил:

— Человек движет пароход, а ему все можно повелеть. Я повелел. Смотри, остановился твой пароход.

Дубский взглянул на широкий Амур и от удивления приоткрыл рот, глаза округлились, как у совы, — пароход застыл на месте. Этнограф поморгал, потом протер глаза платком, встряхнул головой, но пароход по-прежнему стоял на месте, виднелся между развилинами впереди стоящего деревца. Но Дубский не был бы Дубским, если бы растерялся от этой неожиданности.

— Шаман, это советский пароход, он идет по распиеанию, а ты его остановил, — сказял он строго. — Ты будешь в ответе за это.

Старый Богдано презрительно взглянул на него и ответил:

— Тебе, человек с оружием на боку, власть вскружила голову. Тебе дали большую власть, а ты по своему скудоумию не знаешь, как ею пользоваться. Потому играешь. Сурово, несправедливо играешь. Смотри, где твой пароход.

Разгневанный Дубский бросил взгляд на Амур и не нашел парохода на прежнем месте, пароход будто на крыльях перелетел далеко вперед и уже исчезал за дальним кривуном.

«Волшебник, природный гипнотизер», — отметил про себя Дубский, а вслух сказал:

— Собирайся, поедешь со мной в Хабаровск.

— Что взять с собой? — спросил старик, давно догадавшийся, куда клонит его собеседник.

— Одежды немного, денег.

В этот же день Дубский перевез старого шамана в Малмыж, где собирался сесть на пароход.

— Куда поехал, старик? — спросил шамана Митрофан Колычев, случайно оказавшийся на берегу.

— В Хабаровск еду, вот к нему, к названому сыну.

Митрофан позвонил в Нярги и сообщил Хорхою, оказавшемуся у телефона, что старый шаман Богдано поехал в гости к Дубскому.

 

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Холгитон порядком надоел Кирке, он каждый день являлся к нему советоваться, как дальше достраивать медпункт.

— Обыкновенный дом, пятистенный, — в сотый раз повторял Кирка.

— Нет, нэку, дом доктора не может быть обыкновенным, — твердил свое Холгитон, — я был в таком доме, знаю.

— Ты был в городской больнице, там другое…

— Мы не хуже их, у нас не должно быть хуже.

— У нас обыкновенный медпункт.

— Ох, нэку, как ты любишь это слово «обыкновенный». Ничего теперь не может быть обыкновенного, запомни это.

Подходил сентябрь, рыбаки собрались на кетовую путину, а Кирка все еще не решил, остаться ему в Нярги или уехать в другое село. В кругу своей семьи, рядом с ласковой матерью, рассудительным отцом Кирка обретал спокойствие, крепла уверенность в своих знаниях, и ему никуда не хотелось уезжать из-под теплого родного крова и из села, где родился и провел юношеские годы. Дома он принимал больных, выдавал порошки, микстуры, мази и спорил с ними, когда отказывались от сладкого лекарства. Уверенные в своей правоте, больные принимали медвежью желчь или иные домашние средства, потом вызывали шамана. Кирку это не беспокоило, он знал, пройдет немного времени, и его односельчане поверят ему. Конкуренции шамана он не боялся, но его тревожило спокойствие Хорхоя, бездеятельность его.

— Зачем мы недавно жгли еэвэнов, отбирали шаманские бубны? Зачем вывезли священный жбан? — спросил он однажды Хорхоя.

— Тогда так требовалось, — невозмутимо ответил он. — Теперь по-другому, Конституция разрешает. Я думал касан устроить, душу отца отправить в буни, да вот Дубский увез не вовремя великого шамана.

— С Богданом ты советовался?

— А чего советоваться? Голова есть своя, потом Конституция выше Богдана.

— Эх, Хорхой, слишком ты грамотный стал.

— Не такой, конечно, как ты, но ничего; понимаем.

— Ничего ты не понимаешь! Дурак! А еще председатель сельсовета.

— Что председатель? Что председатель? Ругаешь советскую власть? Недоволен? Ты осторожнее, брат, предупреждаю тебя. Газеты читаешь, знаешь, как с врагами народа…

Придет время, и Хорхоя подправят, в этом Кирка не сомневался. Не из-за него он собирался покидать Нярги — замучили его старики и родственники из-за священного жбана, который он вывез из Хулусэна и отправил в Ленинград.

— Не обращай на них внимания, — советовала Каролина Федоровна, — покричат, поругают и скоро забудут.

Кирка соглашался с учительницей, она права, жизнь так стремительно бежит, что скоро все забудут об этом проклятом жбане. Другие интересные дела захлестнут людей. Но как Кирке быть с Мимой, с первой любовью, с ее дочерью? Как глядеть в глаза своей бывшей жене Исоаке? По-прежнему его беспокоят красивые глаза Мимы, каждый раз при встрече с ней он чувствует, как начинает учащенно биться сердце. Заметив ее издали, он обходит ее стороной. Обходит он и Исоаку. Но сколько это может продолжаться? Ему же жить в Нярги, встречаться с ними каждый день, с первой любовью и первым позором. Как ему быть, не лучше ли уехать из родного села?

— Правда, уедешь? — спрашивала Каролина Федоровна. — Куда, в какое село? Из-за Исоаки бежишь? Ну, сознайся, мы же друзья, Кирка.

Кирка знал, что его отношения с молодой учительницей уже не были просто дружбой. Если бы не Каролина, то он давно уже покинул бы Нярги.

И Каролина знала, что пришла к ней большая любовь. С тех пор как Кирка вернулся в родной дом, встречаются они ежедневно, но признаться в своих чувствах не решаются. Все село знает об их встречах…

— Нанайку не может найти, что ли? — говорили одни.

— Там, в городе, к русским привык, зачем ему нанайка?

— Молодец Кирка! Такую красавицу в сетку запутал.

Каролина другое выслушивала от матери.

— Так кто же будут внуки, нанайцы? — спрашивала Фекла Ивановна.

— Может, нанайцы, а чем плохо?

— Плосконосые будут?

— Средний нос будет, ведь у меня острый. Тебя только нос беспокоит?

— Свой, русский-то человек привычнее.

— Перестань, мама, может, и русский будет у тебя зять, мы ведь ничего не знаем, мы с Киркой просто дружим.

— Чего мать-то обманываешь, не вижу, что ли? Моряков, командиров раньше приветливо встречала, а сейчас?

— А сейчас некогда, вон сколько работы в школе. К первому сентября школа должна быть готова, сама белю, крашу.

Каролина уставала за день в школе, но как только наступали сумерки, позабыв об усталости, шла на свидание.

— Медпункт почти готов, побелили уже, видела сама, — говорила она Кирке. — Кто хозяином будет?

Кирка молчал.

— Ты все еще не решился? Нерешительный ты.

— Если бы мне помогал Хорхой…

«Я тебе помогу, милый, любовь тебе поможет!» — хотелось крикнуть Каролине, но она сказала:

— Он мне помогает, дед твой помогает, обещают пристроить один класс в будущем году, потому что, я думаю, скоро семилетка будет в нашем селе.

— И ты останешься здесь?

— Останусь, мне здесь очень нравится. «И я останусь! Милая Карочка, останусь!» — Кара… Что мне делать? Хочу здесь работать, но сама знаешь…

— Знаю.

— Нет, не знаешь, ты ничего не знаешь… — Кирка почувствовал удушье, будто собирался прыгнуть в воду с высокой баржи или с рубки катера.

— Знаю. Из-за жбана и из-за бывшей жены Исоаки, но это глупо…

— Карочка, я тебя люблю, я потому не уезжаю, но ты еще не все знаешь…

Кирка замолчал. Молчала и Каролина.

— Я тебе все скажу, не могу больше молчать. Потом уеду.

— Ты скажи и останься. Или лучше я скажу за тебя. Ты был совсем молодой, пришла к тебе первая любовь, ты полюбил девушку, зовут ее Мима.

Кирка схватил руку Каролины, притянул ее к себе и охрипшим голосом спросил:

— Откуда тебе это известно?

— Стойбище Нярги маленькое, все, что происходило в одном конце, знали в другом. Ты думаешь, люди не знали про вашу любовь? Разве женщины не могли подсчитать, когда Мима вышла замуж и когда родила дочь? Когда тебя женили на тете, думаешь, не жалели тебя люди? Ты же был такой несчастный…

Кирка словно прыгнул в воду, ушел глубоко и стал задыхаться, будто и на самом деле тонул.

— Давно все знаешь?

— Женщины все мои подруги, даже Мима…

Он, кажется, всплыл на поверхность, вдохнул полной грудью свежий, ароматный воздух.

— Я люблю тебя, Карочка, люблю!

— Не уедешь?

— Нет! Никуда я не уеду, я всегда буду здесь жить!

Он крепко обнял ее, отыскал ее губы, и сердце его бешено забилось.

— Я тоже, Кирка, остаюсь… Я тоже… очень… — шептала Каролина.

На следующее утро Кирка сам разыскал Холгитона и потребовал, чтобы тот немедленно завершал работу на медпункте, будто старик на самом деле являлся бригадиром. Потом позвонил в райздрав и тут же выехал в Троицкое за медикаментами. Возвратился он после выезда рыбаков на кетовую путину, когда начались занятия в школе. Медпункт был готов, в углу, как он велел, стоял шкаф для медикаментов и приборов, возле него стол, топчан.

— Как, доволен, все правильно сделал? — допытывался Холгитон, разглядывая пробирки и нюхая каждую бутылку с жидкостью. — Напугал ты меня в то утро. Скорей да скорей, думаю, с чего это он? Молчал, молчал — и вдруг скорей. Работать, наверно, захотелось, да? Соскучился по делу? Знакомые лекарства, по запаху чую, я у Косты-доктора все лекарства перенюхал. Что-то у тебя совсем мало ножей, всяких щипцов, пилы даже нет. У Косты все, все есть.

— Он, дака, хирург, большой доктор.

— Верно, большой доктор. Это что за лекарство, нэку? Очень хорошо пахнет!

Холгитон держал в руке бутыль с медицинским спиртом. Кирка усмехнулся, он еще в Троицком приклеил к бутыли бумажку с изображением черепа и костей, что, по его мнению, должно было отпугнуть желающих выпить.

— Это лекарство на спирту настоено.

— А, потому знакомый запах. Внутрь нельзя принимать?

— Сам видишь бумажку, смерть нарисована.

Старик с отвращением оттолкнул бутыль. Кирка отвернулся к окну, чтобы старик не заметил его улыбки, и увидел трех мальчишек, подходивших к медпункту. Все они были в ссадинах, в крови. «Опять, черти, дрались», — подумал он.

— С кем сегодня дрались, с рыббазовскими или с корейцами? — спросил он строго, когда мальчишки неуверенно переступили порог медпункта.

— Опять дрались! — набросился на них Холгитон. — Чего вы делите, из-за чего деретесь? Всю жизнь мы рядом живем с русскими, не дрались еще, а вы каждый день деретесь. Чего молчите? Опять камнями кидались?

— Они первые, — промолвил один из драчунов.

— Всегда они виноваты, а вы нет! Какие вы нанай, если камнями встречаете гостей? Они из другого села, они пришли к вам, ваши пости.

Кирка обрабатывал раны, перевязывал, слушая нравоучения Холгитона, и думал, как помочь Каролине, как подружить этих маленыких драчунов, собравшихся из трех разных сел. Кирке жалко было рыббазовских ребятишек, ходивших за три километра в Нярги в дождь и ветер, жалел он и корейчат, совершавших такой же путь с Корейского мыса.

— Не стыдно вам, ребята? — спросил он. — Русские и корейцы приходят в школу из такой дали, пешком идут, a вы их камнями провожаете. Я бы на вашем месте на лодке их отвозил.

Мальчишки сопели, кривились от боли и молчали.

— Ты их не лечи, будут тогда знать, — посоветовал Холгитон.

— Всюду мы твердим, дружба между народами, а они войну объявляют. Вы что, самураи? Смотри на них, дака, да это же настоящие самураи!

— Я не самурай! Не кочу быть самураем! — завопил один из мальчиков.

— Затем тогда нападаешь на мирных людей? Так только самураи делают да фашисты. Слышал, фашисты напади на Испанию?

Мальчишки притихли.

— У вас есть газета, где отличники летят на самолете, а двоечники ползут на черепахе. Так вот, будет еще одна газета, где драчуны будут названы самураями. Поняли? Сегодня же скажу об этом учительнице… Идите, передайте всем мои слова.

— Это ты хорошо придумал, нэку, — похвалил Холгитон, когда ушли мальчишки. — Голова умная, сразу понял, чего они боятся. Когда они играют в войну, я заметил, никто не хочет быть японцем, все хотят быть красноармейцами.

— Это же мальчишки, — улыбнулся Кирка, — повзрослеют и так еще подружатся с русскими и корейцами, водой не разольешь. Теперь они меньше будут драться.

 

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Из-за большого строительства план добычи рыбы колхоз «Рыбак-охотник» провалил. Пиапон надеялся на кетовую путину, выставил все невода, какие только нашлись на складах, организовал бригаду из стариков, которая ловила сплавными сетями, но то, что недобрали летом, теперь было не восполнить. Пиапон день и ночь находился на бригадных тонях у Улуски, у Годо, у Ойты, подбадривал одних, ругался с другими, не давал покоя мотористам катеров, отвозившим рыбу на базу. Но кеты было мало, ее с каждым годом становилось меньше.

«Рыбы на Амуре меньше становится, — с грустью думал Пиапон, — на одном Болонском заезке столько ее погубили, что не скоро восстановятся прежние запасы. Надо учиться выращивать рыбу иначе скоро без рыбы останемся».

В конце путины на няргинские гони заехал Глотов. Он постарел, выглядел больным, усталым.

— Не выполнишь план? — спросил от Пиапона. — Плохо, строить новое село надо, но и про государственный план не следует забывать.

— Нынче не выполним, зато люди будут в тепле, в спокойствии, они в следующем году постараются, крепче будут трудиться. Так я думаю.

— Правильно, забота о людях дело хорошее, а план все же мы будем с тебя требовать. Мы с тобой никак не соберемся поговорить, как бывало раньше, — продолжал Глотов.

— Раньше ты не был секретарем и не требовал — это сделай, это выполни, не угрожал, что на бюро вызовешь.

— Работа, Пиапон, такая работа. Да и жизнь заставляет. Мы должны выполнять свои планы, иначе нам не выжить в случае войны. Нам надо жить, как говорят, поспешая. Ты выполнишь план, и рабочие, которые строят заводы и фабрики, тоже выполнят свой план. Так все идет цепочкой, и нельзя допустить, чтобы где-нибудь оборвалась она. Потом и личный интерес колхозника надо учитывать: не выполнишь план, откуда доход, чем станешь расплачиваться? Время наше, Пиапон, интересное, но и жесткое, мы многого добились, а сделать надо в сотни раз больше.

— Трудно тебе приходится, знаю. Теперь не собираешь листья, не ловишь бабочек и кузнечиков, не рыбачишь и не охотишься.

— Вспомнил. В ссылке времени было предостаточно. Теперь надо работать, идею воплощать в жизнь. Трудно, Пиапон, годы уже не те.

— Помощники у тебя молодые, все грамотные, ученые. Только слишком молодые, говорят, они в кабинетах в пятнашки играют, борются.

Был такой случай, пришлось Глотову строго поговорить с секретарем райкома комсомола и редактором районной газеты. Собрались они, поздоровались, стали в окно смотреть на футбольную игру и вскоре, по обыкновению, заспорили. Потом, как в студенческие годы, стали бороться. Заглянул в это время приезжий колхозник в кабинет секретаря райкома комсомола, да и замер от неожиданности. Борются. Бросился разнимать. А на следующий день разнесся слух, что молодые районные начальники такие еще несерьезные, что играют в своих кабинетах в пятнашки, борются.

— Правда, молоды еще руководители района, — ответил Павел Григорьевич. — Не надо только из мухи слона делать, просто поразмялись ребята, силы-то много. Дельные, грамотные они…

— Павел, люди интересуются, куда дели шамана Богдано? Мы слышали, названый сын его погостить увез в Хабаровск, больше ничего не знаем.

— Дубский — сотрудник НКВД, он арестовал шамана.

— Почему? За что?

— Его обвиняют, что он выступал против советской власти, агитировал против колхозов, шаманил, когда воспрещали ему шаманить, и деньги брал за это.

— Значит, он враг народа?

— Враг советской власти, колхозного строя.

— Не выполню я государственный план, меня тоже назовешь врагом колхозного строя?

— Не преувеличивай, — строго проговорил Глотов. — Где враг, где не враг — разберемся. В тебе жалость к старику заговорила, а жалеть шамана не стоит, хотя он твой родственник. Идеологическая борьба продолжается, он по ту сторону баррикады находился.

«Долго воевать придется, — подумал Пиапон. — И без великого шамана люди справляют касаны. В этой войне одним ударом не сокрушишь врага».

Пиапон искренне жалел старого шамана, дядю своего, он верил с юношеских лег в его шаманскую силу, а то, что привито в молодости, известно, трудно отсечь в старости. Когда комсомольцы объявили войну шаманам, он поддержал их, потому что считал мелких шаманов лгунами, верил он только великому шаману. Грустно стало Пиапону, хотелось ему сесть в оморочку и уехать куда-нибудь, чтобы в одиночестве поразмышлять о жизни, правильно ли он прожил ее, по совести ли. Против совести он никогда не шел, все делал по велению сердца. Разве его вина, что он верит великому шаману?

— Этот Дубский плохой человек, — сказал Пиапон. — Очень плохой. Ему нельзя доверять важное дело.

— Ему в крае доверяют, мы тоже должны доверять.

— Он к хорошему не приведет.

— Мы не можем ему указывать, он действует по приказу своего начальства. Если он преступит закон, тогда мы можем его остановить, приструнить.

— Плохой человек, — повторил Пиапон.

Он следил за одинокой лодкой, медленно подъезжавшей к ним. На корме сидел Токто, жена с невесткой гребли. «Что-то случилось, — подумал Пиапон. — Не может Токто в такое горячее время ездить без дела. Не такой он».

Токто, заметив старых приятелей; пристал. Он тяжело поднялся, вышел на берег.

— Что с тобой? — одновременно спросили Глотов и Пиапон.

— Рыбачить лень, еду погостить в Нярги, — улыбнулся Токто. Он сел рядом с Глотовым, закурил.

— Ты болеешь, похудел сильно, — сказал Глотов.

— Кто его знает. Вроде болею, все за мной ухаживают, глаз не спускают. Такое внимание — противно. Хоть в гроб ложись. Сейчас вот Пота с Идари насильно посадили в лодку и заставили ехать в Нярги к доктору.

— Что болит?

— Кто его знает. Живот, а в животе и желудок есть, и кишки, сам знаешь. Никогда я ничем не болел и не знаю, что у меня болит. Заставили ехать. Хотели в Комсомольск на пароходе отправить, отказался я, шибко далеко, да и доктор там нехороший, лекарствами не лечит, только ножом режет.

— Когда лекарства не помогают, нож помощник.

— Не хочу с поротым животом ходить.

— Эх, Токто, тебя не переделаешь, — вздохнул Глотов. — Человек для того рождается, чтобы жить, и как можно дольше жить. Всякие операции выдерживает. Слышал, вставляют трубку, чтобы человек через нее питался.

— Через трубку? Как вкус еды тогда чувствовать?

— Этого я не знаю.

— Если не знаешь, Кунгас, не болтай языком, — сердито проговорил Токто. — Зачем мне такая жизнь, если я вкуса пищи не смогу почувствовать, не смогу своими зубами грызть мясо, есть талу? Зачем? Это позор, это насмешка над человеком.

— Жизнь дорога…

— Это собачья жизнь, даже хуже. Сам дорожи ею.

«Ишь, распалился, — с усмешкой подумал Пиапон, — ему и ругать можно секретаря райкома, покрикивать, кличку старую вспомнить. Он никто, от него ничего не требуют, не вызывают на бюро райкома». Токто резко поднялся на ноги.

— Ты куда? — спросил Пиапон.

— Обратно, на рыбалку. Не надо мне докторов…

— К доктору не хочешь? — спросил Глотов. — Пойдешь к шаману?

— В жизни не верил ни одному шаману, даже великому шаману не верил, умирать буду — не позову.

— Токто, садись, покурим, — предложил Пиапон. — Ты чего так? Мы ведь старые друзья, а по-дружески так и не поговорили. Садись, может, в последний раз так втроем сидим. Кто знает, что будет со мной к вечеру или завтра утром?

Токто сделал было шаг к лодке, но остановился, постоял в задумчивости и сел на прежнее место.

— Поезжай в Нярги, тебя осмотрит мой племянник, первый нанайский доктор.

— Разгорячился я, совсем забыл о нем.

— Злой ты стал, Токто, — сказал Глотов.

— Ты и зайца разозлишь своей трубкой.

«Он сильно болен», — подумал Пиапон и умело перевел разговор. Вскоре Токто успокоился. Глотов рассказал о районных новостях. Пиапон поделился зимними планами.

— Наши нынче впервые собираются на Симине рыбачить. Совсем осмелели, — сообщил Токто, — не боятся хозяина Симина, злого Ходжер-аму. Говорят, хозяин Симина не сможет их оставить голодными, как бывало прежде, теперь колхоз.

Глотов засобирался, ему надо было ехать вверх, и он предложил Токто ехать в Нярги на катере, а лодку взять на буксир. Токто согласился. Когда отъехали от берега, он сказал:

— Кунгас, я помню все, что ты говорил, когда мы в партизанах ходили. Ты говорил, что внуки мои будут грамотные, будут мне письма писать, когда я куда-нибудь уеду. О новой жизни много говорил. Все верно, все изменилось. Младший внук на катере мотористом работает. Грамотный. А я тебе не верил тогда. Когда начали жизнь по-новому делать, я ее делал, а сам ничего не понимал. Теперь я состарился, заболел, потому, наверно, стал на все смотреть другими глазами. Теперь вижу, как все хорошо стало. Это смерть подходит, Кунгас. Когда умру, приезжай на похороны, вели хоронить, как партизана, чтобы из берданок стреляли. Хорошо? Чтобы слезы не лили, лучше бы пели.

— Выполню твою просьбу, Токто, но только рано собрался в буни, я, может, раньше тебя умру.

— Тебе нельзя умирать, ты голова района. Как район без головы останется?

— Другую голову поставят, — засмеялся Глотов. Катерок обогнул последний утес перед Нярги, и Токто увидел новое село, где среди зелени белели ровными рядами новые дома. «Вот это Пиапон, — восхищенно подумал Токто, — новое село построил за лето. Умом быстр и на руку скор. За ним разве угонишься?» Токто тепло попрощался с Глотовым и стал тяжело подниматься на пригорок. Он разглядывал новые дома, огороды, удивлялся столбам с белыми, как сахар, чашечками наверху. Возле конторы встретил Хорхоя.

— Здравствуй, отец Гиды, — сказал Хорхой. — Эти столбы для электричества и радио, — стал он тут же объяснять, — провода между ними натянут, и тогда у нас будет электричество и радио в каждом доме.

Электрический свет знаком был Токто, а вот что такое радио — он не знал, но не стал переспрашивать. Хорхой пригласил Токто в контору, где находился Холгитон, одетый во все новое, как на праздник.

— Это он заставил так одеться, — смущенно, словно оправдываясь, проговорил Холгитон. — Говорит, кино будут снимать, надень красивый халат. Это кино потом во всем мире будут показывать. Думаю, если так, то нельзя в старом халате, новый нужен. А еще думаю, вот мы сидели всю жизнь под густым тальником, никто нас не видел, а теперь выходим на середину Амура широкого, все нас увидят. Как же тут не одеться было? Ты к нам в гости?

— К доктору приехал.

— Правильно еделал, нанай приехал к нанайскому доктору. Но тот доктор, который мне лишние кишки вырезал, лучше, чем наш. Сам Кирка говорил.

Задребезжал на стене телефон. Токто, сидевший возле него, вздрогнул, от неожиданности. Холгитон неторопливо снял трубку, подул.

— Але! Нярги! Да.

Токто пересел на другой стул и с удивлением смотрел на Холгитона, так невозмутимо говорившего в черную трубку. «Ко всему они уже привыкли, — подумал он. — Кунгас говорил, что такой телефон будет у нас в Джуене. В Нярги уже есть, значит, скоро и у нас появится».

— Кто говорит? А-а. Здравствуй, здравствуй. Кого надо? Хорхоя? Тут он, тут, — Холгитон передал трубку Хорхою: — Жена Богдана говорит.

Токто привстал, схватил Холгитона за руку.

— Это правда? Это Гэнгиэ говорит, да? А мне можно с ней поговорить?

— Можно, почему нельзя. Хорхой, кончишь говорить, трубку мне дай.

Хорхой кивнул головой. Токто смотрел на черную трубку и не мог оторвать от нее взгляда. Там была Гэнгиэ, в этой черной трубке. Гэнгиэ, любимая его невестка. Токто помнил ее молодой, красивой, какой она была, когда жила в его доме; он не встречал ее после возвращения из Ленинграда. Он слышал о ее занятости на работе, понимал и ее боязнь встречи. Только он любил ее по-прежнему, любил, как невестку, как дочку.

— Слышишь меня? Это опять я! — кричал в трубку Холгитон. — Тут у нас гость. Он к доктору приехал, больной. Кто, говоришь? Токто! Что? Передаю, передаю трубку.

Токто одним прыжком оказался у телефона, вырвал трубку у Холгитона и почувствовал, как тугой комок застрял в горле.

— Отец Гиды! Отец Гиды! — услышал он далекий незабываемый голос бывшей невестки. — Что с тобой? Ты болен? Говори, отвечай, почему молчишь?

Ох, как хотелось Токто много-много сказать хороших, ласковых слов! Но этот комок в горле…

— Отец Гиды, что болит? Сам приехал или привезли тебя? Как чувствуешь себя?

— Ничего, Гэнгиэ, — наконец выдавил Токто.

— Давно заболел? Как мать Гиды? Как Онага? Как дети ее?

— Все здоровы.

— Хорошо, рада я за них. Беспокоюсь о тебе.

— Гэнгиэ, родная, болен я, сильно болит… Но теперь все хорошо, поговорил — и все хорошо. Если б еще увидеть тебя, совсем, может, стало бы хорошо… Приезжай, очень прошу…

По щекам Токто струйкой сбегали слезы, он их не вытирал, он их не стеснялся. Холгигон с Хорхоем отвернулись, им было неловко видеть слезы у этого мужественного человека.

— Приедешь? Правда, приедешь? Здоров я, совсем уже здоров. Когда приедешь? Я за мясом поеду, мясо привезу к твоему приезду.

Токто повесил трубку, попрощался с Холгитоном и Хорхоем и почти бегом направился на берег.

— Эй, Токто, к доктору когда? — крикнул вслед Холгитон.

— Она приезжает, в Джуен приезжает. Мне некогда, за лесом надо ехать.

 

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

В конюшне было так же холодно, как и на улице, не достроили ее, не успели, потому что в первую очередь готовили жилые дома и коровник. Пиапон прошел по конюшне, за ним шагал Ойта, конюх.

— Дед, тебе надо иметь свою собственную председательскую лошадь, — проговорил Ойта.

— Это зачем? — удивился Пиапон.

— Как зачем? Ты часто ездишь, тебе надо иметь резвого скакуна, лучшую лошадь в районе.

— Так. Моему заместителю тоже надо? И бухгалтеру?

— Не-ет, только тебе.

— В тебе собственник заговорил, отцовская кровь. Как же я могу иметь свою лошадь, когда я в колхозе, когда здесь все общее? Нельзя.

Ойта обиженно замолчал. Пиапон выбрал лошадь, которую Полокто возвратил сыновьям. «На его лошади поеду к нему», — решил Пиапон. Он вывел лошадь и стал запрягать в маленькую, изящную кошевку, подаренную ему Митрофаном. Ойта молча помогал ему. Рядом вертелся его сынишка, который по счету, Пиапон не помнил; у Ойты было восемь детей. Этот мальчишка вчера передал ему просьбу Полокто навестить его.

— Ни ты, ни Гара ни разу не ездили к отцу? — спросил Пиапон.

— Нет. Он от нас отказался.

«Дожил. Сыновья стали чужими, — подумал Пиапон. — Жены убежали, как от прокаженного».

— Дети наши ходят каждый день, — продолжал Ойта. — Гэйе бывает, готовит ему еду, ночевать иногда остается.

Упрямый Полокто сдержал свое слово, он отдал колхозу свой большой дом, в котором теперь зимовали семьи, не успевшие к холодам достроить свои избы. Сам он один остался на песчаной стороне, в заброшенной фанзе. Никто не понимал, почему Полокто одиноко живет в заброшенном стойбище, только Холгитон однажды верно высказался:

— Он всю жизнь одиноко жил среди людей. Теперь ему, старику, одинаково, что среди нас жить, что одному в старом Нярги, потому что он все равно одинокий. Мы — колхоз, а он один не в колхозе, не с нами.

Полокто осенью один ловил кету, заготовил юколы себе и собакам, перед ледоставом ушел в тайгу на промысел. Многие думали, что из тайги он вернется к Ойте или к Гаре, помирится с ними, останется жить. Но Полокто возвратился в старое Нярги, в холодную фанзу. Пушнину он сдал в Малмыже, набрал продуктов, заготовил дров и зажил, казалось бы, спокойной жизнью. Навещали его старшие внуки и внучки, сам же он ни разу не появился в новом Нярги, не хотел ни с кем встречаться. Говорили, что изредка он выезжает в Малмыж, будто ездил в Туссер к сбежавшей молодой жене. В конце января Полокто заболел. Кирка ездил к нему, обследовал, но не мог определить его болезнь.

— От одиночества, — высказался Холгитон, — и умрет он от одиночества.

Лошадь запрягли. Пиапон сел в тесную кошевку, посадил впереди мальчишку.

— Дед, попроси его переехать сюда, — сказал Ойта. — Он тебя, может, послушается. Место найдется и у меня и у Гары.

Пиапон тронул лошадь, и она затрусила по укатанной дороге, мальчишка восхищенно закричал, стегнул ее кнутом.

— Ты в каком классе учишься? — спросил Пиапон.

— В четвертом.

— Учительница довольна тобой? Не ругает?

— Не-ет.

Пиапон вспомнил свадьбу Кирки с Каролиной, как он готовил эту свадьбу. В Нярги впервые нанай женился на русской, и никто не знал, как справить свадьбу — по-нанайски или по-русски. Даже Холгитон был в затруднении. Свадьбу назначили на седьмое ноября.

— По-нанайски справим свадьбу, — требовала Каролина Федоровна.

— Ты русская, — возражала мать, и с ней согласились няргинцы; верно, зачем русской играть нанайскую свадьбу, которая, если соблюдать все законы, будет продолжаться многие месяцы. Однажды, когда в конторе вели об этом разговор, Холгитон молча снял телефонную трубку и начал крутить рычажок.

— Опять старый заиграл, не может он без этой игрушки жить, — засмеялись присутствующие.

К их удивлению, Холгитон попросил Троицкое и затребовал председателя райисполкома.

— Как, не может? Скажи, надо, скажи, старый Холгитон его просит, — кричал старик. — Аха, аха. Это ты, Богдан? Бачигоапу! Очень важное дело. Да, Кирка женится на учительнице. Как быть? Как вы там, в Ленинграде, женились, по-русски или по-нанайски? А? По-людски? Чего смеешься? Здесь люди голову ломают, а ты смеешься. А? Понял. Понял. Аха. Все. До свидания, поздравлю, поздравлю.

Холгитон повесил трубку и сказал:

— Комсомольскую свадьбу сыграем.

Легко сказать: «Комсомольскую свадьбу сыграем». А как ее сыграть? Какие обряды исполнять? Никто этого не знал, пришлось самим молодоженам придумывать эти обряды. Свадьба была веселая, такая веселая, что до сих пор няргинцы вспоминают ее.

— Но! Но! — стегал мальчишка лошадь.

Пиапон смотрел на приближавшуюся одинокую фанзу с тощим дымком, вьющимся из трубы, и думал: «Веселья столько в новой жизни, а он обрек себя на одиночество, ничего не слышит, не видит. Да и в молодости он был слепой и глухой, только о богатстве, мечтал, во сне видел себя торговцем». Привязав лошадь, он вошел в фанзу. После солнечного света в фанзе казалось темно, как ночью.

— Приехал? Не надеялся увидеть тебя, занятый ты человек, — раздался слабый голос Полокто. — Сюда подойди, не бойся, не прильнет моя болезнь к тебе.

Глаза Пиапона привыкли к полумраку, он подошел к нарам брата, сел и закурил.

— Что болит? — спросил он.

— Все болит: душа, сердце, голова. Скоро умру, жить не хочется. Зачем жить? Ничего у меня не осталось. Колхоз сыновей отобрал, комсомол — молодую жену… лошадь одну себе оставил, подохла.

«С этой лошадью умерла твоя мечта о богатстве, — подумал Пиапон. — Теперь ты на всех обижен».

— Скоро умру, не хороните меня, обрушьте на меня эту фанзу, тут и будет моя могила.

— Так хоронят прокаженных.

— Я для вас хуже прокаженного, думаете, я не знаю, о чем вы говорите там, в новом своем селе. Все знаю, все слышу, на расстоянии я стал теперь слышать. — Полокто сел, лихорадочно горевшими глазами уставился на брата. — Почему меня все время обижают? Тебя не обижают, а меня всю жизнь обижают. Ты был партизаном, я тоже был партизаном. Вот, гляди, зубы выбиты, рот разодран, это ранили на войне.

Пиапон удивленно смотрел на брата, пытаясь понять, всерьез тот говорит или бредит. Все в Нярги знали, что Полокто эту рану получил от нагайки колчаковца. Он перевозил белогвардейский груз и никогда не был партизаном.

— Я берданку еще отдал партизанам, порохом поделился. Вот. Тебе давали партизанский паек, а мне отказали. Тебя в большевики приняли, а меня не приняли. Тебе хорошо, придет этот коммунизм, ты в магазинах все даром, без денег брать будешь.

«Он бредит», — решил Пиапон.

— Тебе всюду почет, а мне что?

— Может, переедешь к детям, к внукам, они очень просят, — промолвил Пиапон.

— У меня нет сыновей, внуки есть, сыновей нет.

— Зачем ты позвал меня?

— Ты слышал, что я сказал? Позвал, чтобы это ты слышал. Все. Можешь вернуться в свое новое село.

С тяжелым сердцем возвратился Пиапон, встретившему его Ойте сказал:

— Отец твой обижен на весь белый свет и всех ненавидит. …В конторе стояло веселое оживление, и было так накурено, что через синий дым еле проглядывался дальний собеседник.

— Дед, самолет прилетает, — раздался из синевы голос Кирки. — Завтра. Если погода не помешает.

— Какой самолет? — устало спросил Пиапон, усаживаясь на свое место. — Да, да, вспомнил.

Кирилл Тумали после трагической смерти жены года полтора ходил в холостяках, потом привез из села Бельга молоденькую красавицу жену. Когда она забеременела, Кирилл отказался от охоты, чтобы всегда находиться рядом с ней. Он очень беспокоился за нее. Опытные многодетные женщины, глядя на большой живот роженицы, качали головами. Встревоженный Кирилл сам попросил Кирку обследовать жену.

— Радуйся, Кирилл, двойня, — сказал Кирка после обследования. — Трудные будут роды, я не принимал еще таких. Надо опытных акушеров.

Но где поблизости зимой разыщешь опытных акушеров? Только в Комсомольске. А как везти беременную по тряской торосистой дороге, выдержит ли она? Тогда Кирка обратился за помощью в райздрав, а те в крайздрав, и там решили вывозить роженицу в Хабаровск на самолете.

— Кирилл беспокоится, сам собирается лететь с женой, но его не возьмут, — продолжал Кирка.

— Дед, ты был на той стороне, — спросил Хорхой. — Как он?

— Плохо, очень болен, с головой плохо.

— Он даже не порадуется за внуков, сегодня им деньги будут выдавать.

— Не им, а матерям, — поправил Шатохин.

— Им, если бы не было их, и матери не получили б эти пособия.

Пиапон усмехнулся, вспомнив разговор об этих пособиях. В Нярги никто не верил, что женщинам будут выдавать такие крупные суммы.

— На что им такие деньги? Они удовольствие получили, им еще и деньги, — говорили мужчины.

— Вам бы хоть раз родить да грудью вскормить, почувствовали бы, какое это удовольствие, — возражали женщины.

— Да не получите вы никаких денег, враки это.

Выдавать пособия по многодетности решили в школе, потому что присутствовать на этих торжествах желало чуть ли не все село. Короткое вступительное слово сказал инструктор райисполкома. Он упомянул о прежней жизни нанайских женщин, в каких условиях они рожали, о смертности детей, рассказал о том внимании, какое советское правительство обращает на многодетных матерей. Потом начали вызывать к столу виновниц торжества.

— Заксор Несульта, мать семерых детей. Две тысячи рублей единовременного пособия.

Несульта, жена Гары, боязливо, точно по тонкому льду, шла к столу президиума.

— Беги, чего ты так, — подталкивали ее. — За деньгами идешь. Смелее.

Она подошла к столу, приняла толстую пачку денег, прижала к груди. Все Захлопали в ладоши.

— Такие деньги за год не заработаешь. А мы не верили.

После Несульты три тысячи рублей получила Мида, жена Ойты. Последней вручали жене Оненка, которая вырастила десять детей.

— Пять тысяч! Эй, Оненка, ты сам никогда не зарабатывал столько денег.

— Как не зарабатывал? Это же мои деньги, разве она могла бы родить детей без моей помощи. Пусть-ка попробует!

— Правильно, половина твоя!

Жена Оненка, бойкая старушка, которая на одно слово мужа отвечала сразу десятью, теперь лишилась языка. Она стояла возле покрытого кумачом стола, и слезы бежали по ее морщинистым щекам. Концом платка она вытерла щеки, нос.

— Женщины, вот этими деньгами я заткну рот мужу, — неожиданно сказала она. — Он каждый раз твердит, что один нас кормит. Теперь что он скажет? Ничего не скажет. Женщины, правильная наша советская власть, она поняла нашу тяжелую жизнь, помогает нам. Спасибо ей, нашей власти. На все эти деньги я куплю детям одежды, обуви, а мужу ни рубля не дам на водку.

Воцарившаяся было тишина вновь разорвалась смехом присутствующих, аплодисментами.

— Так тебе, Оненка! Надеялся выпить! Шиш тебе!

— Эй, молодые, деньги какие! Старайтесь теперь, меньше спите.

На следующий день в ожидании самолета друзья подтрунивали над Кириллом.

— Ты молодец, Кирилл, правильно делаешь. На первый раз двойню, на следующий год закажи тройню, потом еще двойню или тройню, вот и будет жена пособия получать.

Погода выдалась солнечная, безветренная. Рыбаки на тонях подняли меховые уши шапок — прислушивались. Школьники не слушали Каролину Федоровну, все глядели на реку, где должен был приземлиться самолет. Холгитон занял пост у окна конторы, возле телефона. Но самолет все же появился неожиданно, сделал круг над Нярги, покачал крылом, спустился ниже и сел на реке. Кирилл с друзьями на нарте повез жену к самолету, его обгоняли школьники, молодые рыбаки.

— Будто за ними прилетел самолет, — смеялся Кирка.

Роженицу внесли в брюхо крылатой птицы, положили на носилки, пилоты собирались закрыть дверцу, когда Холгитон подошел к ним.

— Эй, сынок, обожди! — закричал он. — Ты дай мне взглянуть внутрь. В дверь только посмотрю.

Молодой летчик улыбнулся и посторонился от двери, Холгитон долго разглядывал слезящимися глазами пустое чрево железной птицы.

— Спасибо, все увидел, — сказал он, отходя от дверцы самолета.

— Что увидел? — спросил Пиапон.

— Все увидел, самолет увидел, руками потрогал. Счастливая эта жена Кирилла, на самолете полетит. Мне бы хоть маленько полетать бы, посмотреть сверху на наше село…

— Тогда ты мог бы уйти в буни, — подхватил Пиапон.

— Нет, отец Миры, не хитри, пока ты в селе не зажжешь эти стеклянные пузыри, не уйду я в буни. А еще радио…

Тут взревел мотор самолета, и старик на полуслове умолк, испуганно отошел подальше. Самолет разбежался и легко оторвался от искрящегося снега.

— На лыжах, — сказал Холгитон. — А летом как? На колесах, что ли?

— На колесах, — подтвердил Пиапон.

— Железный, а летает. Есть же такие головы, железо заставили летать. Да еще с трузом. Чего только не придумают люди. Отец Миры, когда ликриста будет? Когда зажгутся пузыри? Ты обещал к празднику, потом к новому году, а теперь на какой день обещаешь?

— Отец Нипо, ты сам каждый день бываешь на станции, беседуешь с Калпе, все знаешь лучше меня. К седьмому ноября не зажгли, потому что половина домов не была присоединена, проводки не было. Потом оказалось динамо неисправным. Что теперь Калпе говорит?

— Обещает на днях свет зажечь. А я устал ждать, Богдану хочу пожаловаться.

— Что он сделает, чем поможет.

— Хотя бы отругает тебя и Калпе.

— Легче тебе будет от этого? Или лучше, подгоняй Калпе. Ругай, если надо — помогай.

Старик кивнул головой и, заложив руки за спину, зашагал к электростанции. Черный, весь измазанный мазутом, Калпе встретил его широкой улыбкой.

— Помогать пришел? — спросил он. — А этим летающим людям чем помог?

— Чем надо, тем помог. Скоро ты свет зажжешь? Раньше, бывало, услышишь, как затарахтит твой мотор, сердце замирало, все смотрел на пузырь — вот-вот загорится в нем свет. Теперь никто тебе не верит, я тоже.

Калпе хитро улыбался и копошился в моторах с таинственным видом.

— Отец Нипо, объяви всем, сегодня ровно в семь часов будет свет, — наконец промолвил он.

— В моем доме тоже загорится свет? — насмешливо спросил Холгитон.

— Загорится.

— Обманщик ты, стыдно, сын Баосангасы обманщик.

Старик вернулся домой усталый, разбитый, но довольный тем, что видел самолет, щупал руками обжигающее железное его тело. Теперь он может придумать новую сказку о людях, которые летают на железной птице, о жене Кирилла, которая улетела в Хабаровск не за какими-нибудь важными делами, а просто рожать двойню.

Холгитон уснул. Проснулся он, когда наступили сумерки. Взглянул на бешено стучавшие стенные часы с гирями-железяками, махнул рукой — неправильное показывают время. Он вышел на улицу, и вдруг услышал стук мотора на электростанции. Старик позвал одного из внуков и послал посмотреть, что делается на станции. Внук вернулся тут же.

— Дед, там народу много, свет горит, — сообщил он и тут же опять исчез.

Старик торопливо оделся и пошел вслед за внуком. Он издали увидел толпу возле электростанции, яркий свет в окне и зашагал быстрее.

— Свет будет! Через пять минут будет! — кричали в толпе.

Холгитон вошел на станцию и оглох от шума мотора. Калпе что-то говорил ему, показывал на яркую лампочку и смеялся. Старик вывел его за руку на улицу.

— Не врешь? Будет свет?

— Будет, стой тут, жди.

— Нет, успею домой, пока зажигаешь тут, я успею.

— Как ты успеешь за молнией? — засмеялся Калпе. — Я только дерну рубильник — и тут же всюду загорится свет. Глаз не успеет проследить.

— Успею. Если не я, то внук успеет, у него ноги быстрее. Как зажжешь свет?

— Дерну рубильник вниз — будет свет. Время подходит, пусть бежит твой внук, пусть соревнуется с молнией, а ты смотри на меня и вон на тот конец села, там свет и загорится.

Холгитон следил из открытой настежь двери за каждым движением Калпе. Вот он подошел к щиту, взял рукоятку рубильника, и тут же старик краем глаза заметил, как одновременно загорелись на краю села лампочки. «Да, это молния, — подумал Холгигон, — сын Баосангасы поймал молнию, заставил ее светиться в пузырях. Молнию поймал!»

Старик почти бежал домой, ему хотелось скорее увидеть свой домашний свет, свою давнишнюю мечту. На полдороге ему встретился внук.

— Дед, не успел, — выдохнул мальчишка.

— Не успеешь, — Холгитон потрепал голову внука. — Это молния, никто за ней не угонится. А мне, старому, и за нынешней жизнью не угнаться.

— Дед, ты видишь, как светло над нами! Кругом темно, а над нашим селом светло.

Над новым Нярги куполом поднялась электрическая заря.

1973