Олигархи. Богатство и власть в новой России

Хоффман Дэвид

Часть первая

 

 

Глава 1. Тени и беды

Стеклянный фасад Курского вокзала возвышался в летнем мареве над толпами потных людей. Здание вокзала представляло собой гигантскую коробку из стекла и бетона: просторное, современное, даже футуристическое по своему замыслу, что должно было символизировать прогресс. Какой уж там прогресс! Пассажиры, отражавшиеся в стекле фасада, больше походили на толпу торговцев, искателей лучшей жизни, скитальцев, пытающихся выжить в условиях “развитого социализма” в Советском Союзе. Пирожки? Пиво? Мороженое? Живые цыплята? Всем этим торговали перед стеклянной стеной и за ней, на открытой платформе между вокзалом и рядами ждущих отправления поездов. Здесь начинались железнодорожные пути, протянувшиеся к далеким южным городам — к Баку, Тбилиси, Севастополю. Пригородные поезда отправлялись из столицы в близлежащие деревушки и дачные поселки. Летним днем толпы людей устремлялись из Москвы на пригородных электричках за город, в прохладу березовых рощ.

Большинство московских вокзалов представляли собой кишащие людьми пристанища для отчаявшихся. Люди здесь спали на полу на расстеленных газетах в превратившихся в ночлежки залах ожидания, пропахших перегаром и табачным дымом. Но Курский вокзал, реконструированный в 1970-е годы, выглядел как архитектурный манифест, возвышавшийся над страданиями. Он был памятником системе, любившей увековечивать себя в угловатых бетонных сооружениях. Они стояли на просторах Советского Союза символами торжества идеологии, огромными восклицательными знаками, прославлявшими достижения партии и народа.

Однако у большинства проходивших мимо людей эти монументальные социалистические постройки вызывали не больше интереса, чем фонарный столб или дерево. Архитектурный стиль, громоздкий и помпезный, остался, но смысл был утрачен. На самом деле люди, толпившиеся на Курском вокзале и перед ним, перестали обращать внимание на надоевшую пропаганду и пустой модернизм, предложенный советской системой. Между ними и государством лежала пропасть. Они больше не верили в светлое коммунистическое будущее. Они знали, что система, заявлявшая о своем величии, переживала застой и загнивала изнутри. Половина жизни каждого из них уходила на то, чтобы обеспечить себя самым необходимым: раздобыть кусок мяса или пару ботинок. Они выживали благодаря существованию второй, обширной и неофициальной экономики, теневой экономики, немного смягчавшей суровую действительность.

Ирина Макарова знала что почем в этой жизни. Красивая молодая учительница в солнечных очках, со спадавшими на плечи модно завитыми черными волосами пробивалась сквозь толпу людей перед Курским вокзалом. Одной рукой она держала за руку четырехлетнюю дочь, другой сжимала лямки туго набитого красного рюкзака. Стоял жаркий летний день 1985 года, и ей было не до модернистского фасада Курского вокзала. Ей было не до решений, принятых на партийном съезде, не до последнего пятилетнего плана, не до абсурдных сюжетов телевизионных новостей о том, как колхозники радостно готовятся к уборке урожая. Все это было так далеко от реальной жизни. Дома, на кухне, они часто говорили о новом Генеральном секретаре, молодом Михаиле Горбачеве. Но сейчас она не думала о политике и не беспокоилась о будущем. Газированная вода беспокоила ее гораздо больше.

Подойдя к оживленной, заполненной людьми площади перед Курским вокзалом, Ирина крепко сжала руку дочери. Она стойко сопротивлялась ее попыткам приблизиться к большому, как холодильник, серо-голубому автомату с отвратительной майонезной банкой вместо стакана, из которой пили все подряд. Когда-то давно в автомате имелся настоящий стеклянный стакан и специальная маленькая мойка, где его можно было ополоснуть. Опустивший в автомат копейку получал стакан газированной воды. Потом стакан украли. Кто-то заменил его банкой, старой банкой из-под майонеза, привязанной к автомату за горлышко грязным шнурком. Из этой банки пили все. Ирина отчаянно надеялась, что на этот раз ей удастся пройти мимо и дочь, которой всегда хотелось пить, не потянет ее к банке с грязным шнурком.

Внутри вокзала царили полумрак и прохлада. Она встала в очередь за билетами до Купавны, небольшого дачного поселка под Москвой. Купавна служила их убежищем, но покинуть город было непросто. Приходилось бороться, толкаться, пихаться, идти на разные мелкие хитрости, чтобы добиться своего. Очередь за билетами на электричку до Купавны стала первым препятствием. В очереди плакали дети, пассажиры протискивались вперед. Люди стояли так тесно, что Ирина чувствовала запах мыла, коричневого хозяйственного мыла, которое некоторые использовали и для стирки белья, и для мытья посуды.

Окна кассы впечатляли своими размерами, но заглянуть в них было невозможно. Их закрывали грязные выцветшие шторы, опускавшиеся до крошечных отверстий размером с кроличью нору. Администрация не хотела, чтобы рассерженная толпа смотрела внутрь, и отгородилась от измученных пассажиров непроницаемой шторой. В кроличьей норе Ирина видела лишь руки, а не лицо сидевшей там кассирши. Билет до Купавны за пятнадцать копеек.

Теперь назад, к выходу. Несмотря на грандиозность вокзала с его высокими потолками, стеклянной стеной и огромным главным залом, людям в нем было тесно и неудобно, как будто чья-то рука тянулась к горлу и сжимала его. К железнодорожным путям вели четыре двери, но три из них были закрыты и заперты на ключ. Поэтому люди, толпясь, толкаясь и пихаясь, проходили в одну дверь. Ирина пробилась к яркому солнечному свету и длинным зеленым поездам. Но, едва повернувшись к электричкам, она увидела нечто.

Туалетная бумага!

Вокруг стояла плотная толпа. Но инстинкт и годы борьбы за выживание взяли свое. Ирина давно усвоила: для того чтобы выжить, хватай все, что можешь, все, что видишь. Увидев, что прямо из открытой коробки продают туалетную бумагу, она без колебаний купила двадцать рулонов.

Бумагу нести было не в чем. На одном плече висел тяжелый красный рюкзак, набитый книгами и вещами для дачи. Другой рукой она держала дочь. Порывшись в рюкзаке, она нашла бечевку и, нанизав на нее рулоны, не задумываясь, надела на себя бумажное ожерелье. Это никому не показалось странным, такова жизнь — она купила то, что смогла купить. Она хотела купить курицу, но не купила. Она купила туалетную бумагу, а в следующий раз, когда захочет купить туалетную бумагу, возможно, купит курицу.

Ирина с дочерью сели в электричку. В переполненных вагонах на трехместных деревянных лавках лицом друг к другу сидели люди. В проходе стоял велосипед, лаяли собаки, саженцы фруктовых деревьев лежали, обмотанные мешковиной, тяжелые чемоданы громоздились на сиденьях, между ними, извиваясь, пробирались дети. Было душно. Окна электрички с толстыми стеклами были закрыты наглухо, как двери склепа, и не пропускали наружу запах селедки, завернутой в бумагу, запах сыра и табачный дым. Электричка тронулась.

Несмотря на переполненные и душные вагоны, тяжелый рюкзак, резавший пальцы, и рулоны туалетной бумаги вокруг шеи, настроение Ирины чудесным образом улучшилось, как только электричка тронулась. Опостылевшая Москва проплывала мимо окон. Те же чувства испытывали все дачники. Они спасались, убегали из душного города к своим собственным частным запасам свежего воздуха.

Электричка набрала скорость, город остался позади, воющий шум электрических моторов сначала сделался более пронзительным, а затем утих. За окном торжественной чередой возникали то неуклюжие громады заводов, то уставленные ржавеющими кранами стройплощадки, то бетонные остовы недостроенных зданий. Все разваливающееся и заброшенное.

Ирина была из тех, кто научился выживать, и изо всех сил старалась найти свой путь наверх в этом вопиюще несовершенном мире. Она выучила английский и преподавала его в спецшколе, хотя ни разу не встречалась с теми, для кого английский был бы родным. Она всегда проявляла лояльность и вела себя как положено на собраниях комсомола, хотя и понимала пустоту и бессмысленность происходящего. Ее призывали быть достойным членом ВЛКСМ, проповедовать принципы строителя коммунизма. Но она знала, что система трещит по швам. Ирине было тридцать, когда к власти пришел Горбачев. Она, как и все ее поколение, взрослела, когда Брежнев уже был болен, в семидесятые и в начале восьмидесятых. Эти годы назвали годами застоя. Их также называли периодом старческого маразма.

Каждый день приносил им новые подтверждения старческой немощи советского социализма. Они часто мечтали о дефицитном чае с желтой этикеткой. Его изготавливали из нежных, тонко нарезанных листьев, и когда чай заваривали, он приобретал насыщенный красно-коричневый цвет. Чай продавался в желтых пачках со слоном. Считалось, что он импортируется из Индии. Чай в желтых пачках был большой редкостью. Его невозможно было найти, и никто не знал, действительно ли его привозят из Индии. Но если он появлялся, за ним охотно стояли в длинных очередях в любое время.

Еще была тушенка. Все знали, что тушенка эта — из списанных армейских запасов, но свежего мяса нигде не было. В провинции люди годами не видели свежего мяса в магазинах. Государство спихивало им армейскую тушенку. Если можно было купить двадцать банок, их покупали не задумываясь. Люди запасали всё, на всякий случай. Макароны с тушенкой доставались не всем. Макароны тоже не отличались разнообразием. Толстые, длинные, серые макароны приходилось варить очень долго. Все мечтали о “чае со слоном”, о тушенке и, может быть, о настоящих макаронах. Иногда удавалось раздобыть макароны получше, те, что импортировали из Италии. Купить их было невозможно, но можно было, с большим трудом, достать. Это становилось смыслом жизни. Хотя в русском языке есть глагол “купить”, люди предпочитали говорить “достать” или “взять”. Они говорили: “Я взял пол кило масла”. Что ты мог достать или взять, зависело не от денег, а от связей, удачи, везения.

Теоретически советское государство обеспечивало почти всё: здравоохранение, образование, общественный транспорт, работу. В огромном сером здании на проспекте Маркса в центре Москвы размещался Госплан, грандиозный орган государственного централизованного планирования, решавший, как распорядиться каждой тонной стали, каждым болтом, каждой шестеренкой, произведенной административно-командной экономикой. Хрущев поклялся, что коммунизм одержит победу над капитализмом к 1980 году, но в середине 1980-х поколение Ирины понимало, осознавало и ежедневно ощущало пустоту этого давнего обещания. Советская социалистическая система не справлялась со снабжением населения, и люди выживали за счет помощи друзей и связей. Они жили в условиях тотального дефицита, в постоянных поисках самого, необходимого.

В магазинах ничего не списывали, все продавали покупателям. Ирина много раз видела, как в одну коробку клали банку селедки с истекшим сроком хранения, батон черствого хлеба и коробочку “чая со слоном”. И еще, может быть, пачку макарон в красивой красной обертке. Такие наборы называли заказами, и в каждой школе, на каждом заводе, в каждом детском саду и институте их предлагали рабочим и служащим примерно раз в месяц. Выбора не было: если вы хотели пить индийский чай “со слоном”, то должны были взять все, что продавалось вместе с ним: черствый хлеб и лежалую селедку.

Поколение Ирины жило в условиях постоянного дефицита. В то время Советский Союз вкладывал огромные средства в гонку вооружений, а его гражданам доставались лишь ожерелья из туалетной бумаги и банки с испортившейся селедкой. С каждым годом дефицит становился все более острым. В начале 1980-х в продаже имелись сыр, один сорт колбасы, молоко, маргарин, сахар, хлеб и предметы первой необходимости. Но даже тогда Ирина и члены ее семьи жаловались друг другу, что в магазинах ничего нет. Они говорили “ничего нет”, имея в виду, что им хотелось бы купить немного ветчины, но ветчины не было. Они хотели купить пива, но пива не было. Как это ни печально, они не знали, что станет еще хуже. Они не могли представить себе, что наступит время, когда действительно не будет ничего.

Дефицит порождал недовольство. Ирина видела, как загорались глаза людей, когда в магазине неожиданно появлялись пакеты с мукой. Вскоре выстраивалась очередь из пятисот человек, каждый из которых записывал свой номер в очереди на ладони. Терпения продавщицы в белом халате хватало на первую сотню. Потом она начинала огрызаться. Она просто ненавидела своих покупателей, а те просили: “Пожалуйста, дайте два килограмма муки!”

Однажды вдруг появились банки сгущенного молока, сотни синих банок, старательно выложенных на прилавке. Через год исчезла колбаса, остался только сыр и сгущенное молоко. Еще через год не стало сыра, осталось одно сгущенное молоко. Потом исчезло сгущенное молоко.

Был хлеб и иногда сахар, но мука исчезла. Прилавки пустели с каждым годом, но однажды заполнились банками с морской капустой, привезенными с Дальнего Востока. Их расставили так же красиво, как когда-то сгущенное молоко. Хотя есть консервированную морскую капусту было невозможно, она тоже вскоре исчезла.

Потом появился яблочный сок. Детям всегда хочется чего-то попить, но продавался только яблочный сок очень плохого качества, да и то не всегда. Его продавали в трехлитровых банках с некрасивой этикеткой, криво прилепленной сбоку. Сок отдавал железом из-за крышки, которой была закрыта банка. Чтобы открыть крышку, нужен был очень прочный консервный нож. При этом стеклянная горловина банки часто раскалывалась. Сок тогда приходилось процеживать сквозь марлю, чтобы очистить его от стеклянных осколков.

Однажды Ирине позвонила золовка и прокричала в телефонную трубку: “Одевайся быстрее, Ира! У метро “Сокол” выбросили детские меховые шубки! Приезжай быстрее!” “Выбросили” означало “продают”. Золовка Ирины была в очереди 875-й и записала Ирину 876-й. Они приезжали туда ежедневно в течение нескольких дней, пока продвигалась их очередь. Они ежедневно проводили в очереди по три-четыре часа в день, отдавая ей все свое время и все свои силы. Когда подошла их очередь, Ирина купила несколько детских меховых шуб и из двух сшила шубу для себя.

Ирина никогда не забудет, какой ажиотаж начался среди ее сверстников, когда в 70-е годы появились джинсы. При всеобщей бедности только одежда позволяла людям хоть как-то различаться. Чтобы купить себе что-нибудь яркое и экстравагантное, приходилось экономить на еде. Почти ни у кого не было надежды поменять квартиру, но можно было купить что-то такое, что позволило бы выделяться в толпе. Работая учительницей, Ирина получала по рублей в месяц, но однажды она потратила 100 рублей на пару зимних сапог. Купить пальто ей удалось, только когда сапоги уже износились. У нее была коричневая юбка, не было подходящей по цвету блузки. А когда она наконец накопила на блузку, юбку пора было выбрасывать. У многих была одна пара обуви на все случаи жизни.

В Советском Союзе не производили современных товаров, удовлетворявших потребности людей, и джинсы стали символом всего, чего они были лишены. Советские органы планирования сначала не предусматривали их приобретения и лишь позже начали поставлять дешевые подделки под западную продукцию. Настоящие джинсы можно было купить у иностранных туристов, у фарцовщиков или в специальных магазинах, где советская элита приобретала товары за специальные сертификаты, служившие эквивалентом твердой валюты. Молодое поколение, Ирина и ее друзья, ходили в джинсах в театр, на работу и куда угодно, не надевая ничего другого месяцами.

Годы маразма объединили людей ее поколения в обширную неформальную сеть знакомых и друзей, связавшую семьи, лестничные площадки и учреждения, Москву и отдаленные окраины. Сеть знакомств, или связей, помогала выжить, когда система не справлялась. Эта сеть была частью обширной второй экономики, теневой системы, существовавшей наряду с официальным миром пятилетних планов. Теневая экономика процветала в промышленности, в розничной торговле, на черном рынке — везде, где люди пытались компенсировать недостатки советского социализма. У Ирины была родственница, работавшая в приемной комиссии престижного института. Поступить в него было трудно, и родственница получала подношения от абитуриентов. “Где бы я взяла мясо, колбасу или лекарства? — спросила она однажды у Ирины. — Как бы я обходилась без своих связей? Я была бы беспомощным ничтожеством”.

Если нужно было показаться врачу, вы шли к нему, положив в карман пальто подарок, красиво завернутый в дефицитный яркий пластиковый пакет. Это была не взятка, а общепринятый способ выживания. Чтобы Ирина могла родить дочь в хорошей больнице, ее золовка принесла главному врачу несколько хрустальных ваз и бусы из полудрагоценных камней.

Теневая экономика свила гнездо в недрах официальной системы. В своем стремлении сформировать “нового человека”, свободного от алчности и зависти, советские руководители приложили огромные усилия, чтобы искоренить дух предпринимательства. Система стремилась ликвидировать любую частную собственность и подавить частную экономическую деятельность, не контролируемую государством. Официальная позиция была непреклонной и суровой: людей сажали в тюрьму за экономические “преступления”, такие, как покупка и продажа дефицитных товаров или организация небольшой подпольной фабрики. Десятилетия пропаганды и преследований привели к появлению культа ненависти к тем, кто сам зарабатывал свои деньги. Их заклеймили как спекулянтов и преступников. Тем не менее один из основных человеческих инстинктов, инстинкт предпринимательства, сохранился в этих враждебных условиях. Желание выжить, сделать свою жизнь лучше стало движущей силой теневой экономики.

Писатель Андрей Синявский, приговоренный к семи годам лагерей за публикацию своих произведений за границей, вспоминал, что в советском обществе осуществлялись различные “левые” операции в негосударственной сфере с целью получения личной выгоды. Хищения на заводе или в колхозе стали образом жизни; подпольное “производство” процветало, несмотря на постоянную угрозу попасть под суд. Синявский рассказал замечательную историю о рабочих московского трамвайного депо, которые на собственный страх и риск восстановили старый трамвай, уже списанный на металлолом, и вновь поставили его на рельсы в качестве собственного частного предприятия. “Внешне он выглядел как все государственные трамваи, — вспоминал он, — но водитель и кондуктор работали не на государство, и копейки пассажиров не поступали в государственную казну. Это было частное предприятие в системе социалистического городского транспорта. И даже после того, как преступление было раскрыто, а преступники посажены в тюрьму, люди долго вспоминали историю о частном московском трамвае”.

Годы спустя экономист Лев Тимофеев, часто писавший о сложностях повседневной жизни, вспоминал, как теневая экономика распространялась внутри официальной. “Теневая говяжья вырезка продается знакомым нам мясником в государственном магазине. Теневые дрова растут в государственном лесу. Врач оказывает теневые услуги теневым больным в государственной больнице. Теневая продукция производится в сфере легального производства. Теневые торги идут в кабинетах и коридорах официальных учреждений — и продавцы, и покупатели теневого рынка имеют определенные должности в официальной администрации. Даже два футбольных матча: легальный и теневой (“договорный”) проходят одновременно на одном и том же футбольном поле”.

Все понимали, что обойтись без собственной неформальной сети личных связей невозможно, поэтому десятки лет назад в русском языке появилось слово “блат”, отражающее суть теневой экономики. Сначала оно носило определенную негативную окраску и имело отдаленное отношение к преступному миру, но затем стало означать просто использование друзей и связей для получения чего-либо. В мире блата и связей те, кто контролировал распределение дефицитных товаров и услуг, кто вроде того мясника “сидел на дефиците”, имели реальное влияние на жизнь людей. Как бы ни осуждало советское руководство это официально, правда заключалась в том, что развитие блата было вызвано крахом советской системы, приведшим к дефициту такого огромного количества товаров и услуг, что людям пришлось искать теневой способ удовлетворения своих потребностей.

Ирина и ее поколение хотели большего, гораздо большего, чем могла обеспечить система. Советский Союз казался иногда тюремной камерой с непробиваемыми стенами. Власти строго ограничивали выезд за границу, контролировали переписку с внешним миром и держали под замком все, что издавалось за рубежом. Зло они видели даже в копировальных машинах, доступ к которым был закрыт. Игорь Примаков, ученый-компьютерщик, вспоминал, как часто он сидел с коротковолновым приемником на коленях в своем любимом кресле, вращавшемся на 360 градусов. По ночам в 70-е годы, когда западные радиостанции глушились, он медленно и методично поворачивал кресло на один градус вправо, на два градуса влево, на три градуса вправо до тех пор, пока не ловил Би-би-си или радио “Свобода”. Слушая радио, он выучил английский. Еще одной силой, разрушившей стены Советского Союза, был ансамбль “Битлз”. Вопреки советской государственной идеологии и мифологии “Битлз” произвели неизгладимое впечатление на ровесников Ирины, и они старательно переписывали слова их песен и изучали по ним английский язык.

К началу 1980-х система стала слабнуть. В страну проникало все больше информации о жизни за рубежом, в том числе о благополучии и достатке, царящих в странах капиталистического мира и рекламируемых американской поп-культурой. К самым поразительным последствиям привело появление технической новинки — видеомагнитофона. Когда в начале 1980-х видеомагнитофоны начали тайком привозить в Советский Союз, страну наводнили кассеты с западными фильмами, показывавшими процветание западного общества. Кассеты передавали из рук в руки, и вечер за вечером молодые люди смотрели западные фильмы, иногда по три фильма подряд, до самого рассвета. Они увидели другую жизнь: одежду, манеры, то, как люди общаются друг с другом, какое значение придают деньгам и богатству. Их поражало, что холодильник, который открывал персонаж голливудского фильма, всегда оказывался полным.

Примаков и его жена, социолог Маша Волькенштейн, рассказывали мне спустя несколько лет, как они с друзьями любили играть в “Монополию”, игру, привезенную кем-то из Испании. Целый год они засиживались допоздна, стараясь стать владельцами магазинов и гостиниц. Привлекали не столько деньги, сколько атмосфера западного казино, свободы. Это было Монте-Карло, о котором они мечтали.

А реальная повседневная жизнь сводилась к унылой борьбе за выживание, выживание любой ценой. Казавшаяся монолитной советская плановая экономика дала множество трещин, и люди тратили свои жизни на то, чтобы протиснуться в эти трещины. Когда электричка Ирины остановилась в Купавне, они с дочерью вышли из вагона на платформу, пересекли железнодорожные пути и пошли по тропинке, ведущей к даче.

Купавна была бедным поселком, и ассортимент местного магазина не отличался разнообразием: животный жир в огромной лохани, засиженной мухами, хозяйственное мыло, хлопчатобумажная ткань в рулонах и водка, неисчерпаемые запасы водки. Ирина даже не заглянула в магазин. Оставив вещи на даче, она прошла через березовую рощицу к неприступному забору из бетонных плит, такому высокому, что заглянуть за него было невозможно. Забор мог служить символом монолитности системы.

За забором находился военный городок, в котором жили и проходили службу военные моряки. Ирина понятия не имела, чем они занимались, ее это не интересовало. Она искала дыру в заборе. Дыры заделывали очень быстро, не давая воспользоваться ими. Вот она! В одном месте плиты разошлись, и Ирина смогла проскользнуть внутрь. Она направилась прямо к приземистому зданию, стоявшему у главных ворот, к магазину № 28 Военторга. Официально он обслуживал только офицеров ВМФ и членов их семей, но никто не обратил на Ирину внимания, когда она встала в очередь за голубцами, колбасой и сыром. Она нашла еще одну трещину в безумном мире дефицита.

В очередной раз она нашла способ выжить, прожить еще один день.

Виталий Найшуль с детства знал, что цифры не врут. Его отец был математиком и рассчитывал орбиты советских спутников. Его мать и сестра тоже были математиками. Найшуль окончил механико-математический факультет Московского государственного университета. Он вырос в интеллигентной семье. Его отец занимался важной, совершенно секретной работой, о которой никогда не рассказывал дома, но в то же время слушал по радио передачи радиостанций Би-би-си и “Голос Америки”. Найшуль тоже хотел стать математиком и продолжал верить цифрам. Он чувствовал их логику и непоколебимую силу. В математике была правда, не искаженная советской идеологией 1970-х годов. Два плюс два равнялось четырем, и система не могла изменить этого. По крайней мере, так казалось.

Найшулю предложили исследовательскую работу в Институте экономики Государственного планового комитета, Госплана, цитадели советской системы. Найшуль не считал себя строителем коммунизма. Он хотел быть математиком и охотно согласился.

Найшуль оказался в святая святых монстра, управлявшего экономической жизнью империи и выделявшего средства на все: от строительства титанового корпуса самой большой в мире атомной подводной лодки “Тайфун” на верфях Северного флота до пошива ситцевого платьица в Иванове.

Империя была сказочно богата природными ресурсами: газом, нефтью, древесиной, углем, драгоценными металлами. К тому же она была невероятно огромной и занимала шестую часть земной суши, простираясь с востока на запад через одиннадцать часовых поясов на двух континентах, в Европе и Азии. Власть над этой гигантской страной монопольно принадлежала коммунистической партии. Ее иерархическую лестницу составляли Политбюро и Генеральный секретарь, Центральный комитет и сотни тысяч партийных функционеров в республиках, областях, городах, на заводах, в театрах, в учреждениях, школах и институтах. У партии имелась особая кадровая система — номенклатура, позволявшая ей отслеживать своих назначенцев, начиная с московской элиты и кончая директором периферийного завода или командиром отдаленной воинской части. Все дороги вели в Москву, к центральным органам власти. Они не только руководили вооруженными силами, державшими под контролем весь мир, не только пытались руководить литературой, искусством, театром и культурой, не только управляли наукой и обширной империей вкупе со сворой стран-сателлитов, но и пытались из центра, из коридоров Госплана контролировать каждое важное решение в области экономики.

На своем рабочем месте в Госплане Виталий Найшуль постепенно начал понимать: тут что-то не так. Глядя на мягкую улыбку Найшуля и копну его черных жестких волос, было трудно догадаться о его мятежном духе. Он не стал открыто говорить о своих подозрениях и чувствах, потому что это было опасно. Вместо этого он начал тайно писать о том, что видел, и в результате получилась замечательная книга, изданная в самиздате, то есть напечатанная на пишущей машинке под копирку. Книга, получившая название “Другая жизнь”, оказалась пророческой.

Для того чтобы понять, почему книга Найшуля, написанная за кухонным столом в начале 1980-х, так важна, нам нужно вспомнить об одном уникальном столкновении идей, кардинальным образом повлиявшем на весь дальнейший ход истории. Поэтому давайте, прежде чем говорить об этой книге, вернемся в прошлое и разберемся, какое значение те события имели для советской экономики и как они предопределили ее крах.

В середине XVIII века, в годы индустриальной революции в Великобритании, появление станков и заводов превратило сельскую экономику в городскую, промышленную. Появился новый важный экономический субъект — промышленник, лишивший былого влияния землевладельцев, купцов и торговцев. Адам Смит, шотландский экономист и философ, стал пророком новой эры. В своем знаменитом сочинении “Исследование о природе и причинах богатства народов” Смит ясно показал, что главной движущей силой экономической жизни является собственная выгода. В самом известном месте своей книги он пишет: “Рассчитывая пообедать, мы надеемся не на доброжелательность мясника, пивовара или пекаря, а на их стремление к собственной выгоде. Мы обращаемся не к их человечности, а к их себялюбию и говорим с ними не о своих нуждах, а об их выгоде”. Смит писал, что индивидуум “в этом случае, как и во многих других, невидимой рукой направляется к цели, которая совсем и не входила в его намерения”.

Это наблюдение стало большим шагом вперед в сфере экономической мысли. Смит сделал заботу о собственной выгоде достойной уважения. Центральное место в аргументации Смита занимают такие понятия, как свободная торговля и конкуренция.

Его идеи были позже развиты другими европейскими философами — теми, что сумели заглянуть в механизм раннего промышленного капитализма и понять силы, приводящие мир в движение. Они считали, что отношения между работодателем и рабочим или между землей, капиталом и трудом остаются неизменными. Они сохраняют состояние “равновесия”. Возможны изменения ресурсов труда и капитала, но это приведет лишь к новому “равновесию”.

Непреклонный немецкий революционер Карл Маркс, живший спокойной, уединенной жизнью в Лондоне, бросил вызов классической экономике и теории стабильности. Его давний соратник Фридрих Энгельс сказал, что Маркс был, “прежде всего, революционером”, потому что видел мир не пребывающим в равновесии, а постоянно меняющимся. Маркс верил в то, что новые промышленники, капиталисты его эпохи, вытеснявшие правящий класс землевладельцев, тоже останутся в прошлом. Системе, описанной классическими экономистами, положит конец восстание рабочего класса. Маркс считал капитализм переходным, хотя и необходимым этапом, который должен полностью “созреть”, прежде чем уничтожит себя. У Маркса тогда имелись серьезные основания так думать. В европейских странах, переживавших индустриализацию, рабочие испытывали огромные трудности, еще более усугублявшие неравенство между богатыми и бедными.

Маркс и Энгельс во весь голос заявили о своей теории в “Манифесте Коммунистической партии”, опубликованном в 1848 году; там они писали, что мир раскалывается на “два огромных враждебных лагеря”, капиталистов и буржуазию с одной стороны и рабочий класс, или пролетариат, — с другой. Маркс и Энгельс верно отметили, что за сто лет, прошедшие с начала индустриальной революции, капитализм высвободил огромные производительные силы. Но, по их словам, капиталисты свели человеческие отношения к “неприкрытому преследованию личных интересов”. Они видели, как маленькие мастерские предшествовавшей эпохи превращались в “огромные заводы промышленного капитализма”, где рабочих “ежедневно и ежечасно порабощали машины” и сами капиталисты. Они требовали отмены частной собственности и предсказывали гибель буржуазии в результате восстания рабочего класса.

Идеология Маркса была возведена на престол в 1917 году, когда Владимир Ленин и большевики захватили власть в России. Но Ленину и его революционным сторонникам досталась страна не зрелого, развитого капитализма, о котором говорил Маркс, и к власти их привел не угнетенный рабочий класс. Ленин организовал и возглавил восстание в стране, где промышленность и капитализм были развиты неравномерно, а экономика базировалась в первую очередь на сельском хозяйстве. Народ не хотел восставать против хозяев. Достижением Ленина было то, что он сумел организовать переворот, придав ему вид восстания рабочих и крестьян. Ленин расчетливо сыграл на стремлении крестьян получить землю, но большевистская революция закончилась для крестьян катастрофой. Ленин не мог ждать, пока капитализм созреет, как предсказывал Маркс, и считал, что русская революция станет началом мировой социалистической революции. Этого не случилось, но в годы после революции большевики претворили в жизнь свои представления о том, чего хотел Маркс, действуя непоследовательно и жестоко. Начался эксперимент, длившийся семьдесят четыре года, в ходе которого игнорировались законы капитализма и подавлялись основные человеческие инстинкты. Этот эксперимент, жестокий и в конечном счете гибельный, затронул всех тех, о ком говорится в этой книге, кто пытался направить Россию по другому пути.

Эксперимент шел не гладко. Гражданская война ознаменовалась хаосом, анархией и вводом жестких экономических мер, известных как военный коммунизм. Относительное облегчение наступило в 1921 году с началом новой экономической политики Ленина, допускавшей существование некоторых рыночных механизмов в сельском хозяйстве и торговле. Конец этой короткой паузе был положен Иосифом Сталиным в конце 1920-х годов. Сталин приступил к созданию в стране громоздкой административно-командной системы. Он неоднократно пытался насильственным путем снизить цены, в первую очередь на зерно и сельскохозяйственную продукцию, что привело к катастрофическим результатам. Частных предпринимателей, пытавшихся устанавливать собственные цены, обви-нили в преступной спекуляции. Сталин преследовал крестьян, добивавшихся экономической независимости, и заставлял их вступать в колхозы. В 1929 году он предпринял попытку совершить “революцию сверху” и провел насильственную коллективизацию, принесшую людям ужасные лишения: голод, смерть, нищету.

Одним из основных инструментов Сталина было централизованное планирование. Уже сразу после революции большевики пытались отказаться от денег, уничтожить свободную торговлю, диктовать цены — короче говоря, нарушали основные законы капитализма. Но теперь они пошли еще дальше, пытаясь изменить характер экономики в целом. Вместо того чтобы полагаться на свободный выбор и конкуренцию, на множество случайных сделок, заключенных с учетом личной выгоды, государство захватило все рычаги экономической машины, подчинив ее централизованному планированию. Оно принимало пятилетние планы, призванные определять ход развития экономики; первый был принят в 1928 году. После сравнительно хорошего года неожиданно было принято решение изменить контрольные цифры и выполнить план за четыре года. Позже Сталин предложил даже три года. Вместо первоначально поставленной задачи произвести за указанный период 35 миллионов тонн угля пересмотренный план предусматривал добычу 75 миллионов тонн, а затем 95—105 миллионов.

“Мы отстали от передовых стран Запада на пятьдесят-сто лет, — сказал Сталин в 1931 году. — Либо мы преодолеем это отставание за десять-пятнадцать лет, либо нас сомнут”.

Любое инакомыслие подавлялось страхом, и практика централизованного планирования сохранялась, подкрепляемая легендами о сверхчеловеческой производительности труда. В сентябре 1935 года шахтер Алексей Стаханов якобы перевыполнил дневную норму в четырнадцать раз, и партия приветствовала его как героя; его подвиг положил начало стахановскому движению, идеалистическому символу создаваемого нового общества.

Сталинская модель позволила России перенестись в индустриальную эпоху, добившись чуть более чем за десять лет того, на что у других стран ушло больше столетия. Гигантские заводы выросли в глуши за Уральскими горами, колоссальные металлургические предприятия, построенные в Магнитогорске, производили больше стали, чем вся Канада. Сталин превратил отсталую страну в крупную индустриальную державу ценой огромных человеческих жертв. Людей отправляли в лагеря миллионами, в том числе талантливых руководителей, инженеров, техников и специалистов по планированию. Повсюду искали шпионов, вредителей и саботажников. Стремительная индустриализация привела к оттоку рабочей силы из деревень в города, что вызвало обнищание и перенаселенность городов. Сталинская модель централизованного планирования с упором на тяжелую промышленность и милитаризацию экономики помогла Советскому Союзу в годы Второй мировой войны, а впоследствии позволяла поддерживать огромную военную машину времен “холодной войны”. Практически все остальные элементы экономики считались второстепенными, в особенности это касается индивидуальных потребителей.

К 1970-м годам, эпохе Брежнева, Советский Союз стал мировой сверхдержавой, но гигантские рывки вперед в области экономики, которые удавались Сталину, были уже невозможны. Особенно затрудняло экономическое планирование необходимость решения новых, все более сложных экономических задач. Две попытки осуществить реформу — одна, предпринятая Никитой Хрущевым в конце 1950-х, и вторая, предпринятая Алексеем Косыгиным в середине 1960-х, — провалились. Государство жестко контролировало собственность, цены и торговлю; вдохнуть в систему новую жизнь не удавалось. Рост цен на нефть в 1970-е годы и в начале 1980-х смягчил падение, обеспечив Советскому Союзу доходы за счет его огромных природных богатств. Но Запад начал новую индустриальную революцию в сфере высоких технологий. В Советском Союзе социалистический эксперимент близился к финалу.

Теперь вернемся к Найшулю, математику, работавшему в Госплане, в самом сердце машины, осуществлявшей централизованное планирование. В начале 1980-х Найшуль благодаря своему удачному положению наблюдателя внутри Госплана отчетливо увидел: вся система поражена болезнью. Он знал, что коммунистическая партия якобы ставит задачи и дает указания, которые через Госплан, а затем через государственные органы и министерства доходят до предприятий. На деле же, как он понял, происходило нечто совсем иное. Однажды начальника Найшуля вызвали в Кремль, а когда он вернулся в Госплан, рассказал поразительную историю о том, свидетелем чего он только что был. Премьер-министр потребовал от министра металлургической промышленности, чтобы Советский Союз начал производство нового сорта тонкой листовой стали. Это было указание сверху, указание партии, записанное в директивах партии по пятилетнему плану. Министр металлургической промышленности не колеблясь сказал: “Нет”. Но затем добавил: “Если вы не дадите нам средств на строительство новых заводов и фабрик, мы этого не сделаем”. Начальник Найшуля только головой качал от изумления. Он думал, что министра вышвырнут вон. Уволят. Расстреляют. Но нет, ничего не случилось. Это было одно крошечное свидетельство того, как на самом деле функционировала система. Система была поражена болезнью.

Внутри административно-командной системы выстраивалась бесконечная вереница плановых заданий, целей и квот, балансов и проверок, шествовавшая по коридорам власти. К 1970-м годам сложная система планирования с ее водоворотом бумаг превратилась в кошмарный сон. Одни только планы снабжения и распределения в сфере промышленности, подготовленные Госпланом, представляли собой семьдесят томов объемом около двенадцати тысяч страниц, в которых фигурировало более тридцати тысяч наименований товаров. Математики Госплана трудились над своими моделями, но через некоторое время Найшуль с ужасом заметил, что начальники просто берут его математические расчеты и вставляют туда тот результат, который хотели бы получить.

Найшуль внезапно понял, что системой больше не руководят сверху. Диктатора нет! Вместо этого вся бюрократическая система планирования превратилась в странный, бесконечный, неуправляемый базар. Из центра не поступало жестких команд, вместо этого велся торг. Директора предприятий требовали что-то от министерств, министерства — от центральных плановых органов, все эти требования шли наверх, а потом обрушивались вниз каскадом решений, никогда не соответствовавших первоначальным требованиям. Если решение состояло в том, чтобы забрать что-то у одного завода и передать другому, проигравшая сторона не соглашалась с таким решением и начинала лоббировать то, что отвечало ее интересам, иногда обращаясь не наверх, а по горизонтали, к руководителям других заводов. Решающую роль в этих делах часто играли совсем не центральные плановые органы, а руководители предприятий, приобретавшие по мере ослабления системы все больше власти. Не только предприятия — все попали в безумную, запутанную паутину требований, разрешений, скрытых запасов, компромиссов и дефицита, и система планирования едва ли могла быть в курсе всего этого, а тем более осуществлять контроль.

Найшуль любил рассказывать об одном партийном начальнике из отдаленной области. В Москве считали, что его дело — строить коммунизм. Но Найшулю этот начальник признался: “Мое дело в первой половине дня — выменять цыплят из моей области на яйца из соседней”. Рост числа незаконных сделок означал, что Госплан все меньше и меньше может что-то контролировать. В 1920-е годы централизованное планирование было создано, чтобы взять в свои руки рычаги власти в сфере экономики и решительно управлять ею. Теперь эти рычаги дергали во все стороны, но безрезультатно. Руль крутится, любил повторять Найшуль, но ничего не происходит.

Найшуль сделал вывод, что система, как ни удивительно, приобрела качества, присущие той великой идее, которую Маркс и Ленин хотели похоронить, — капитализму. Госплан был похож не столько на храм, в котором проповедовались мечты Маркса об утопическом рае для рабочих, сколько на примитивную товарную биржу. Валютой на этой бирже могло быть многое, включая плоды деятельности самой государственной машины — бюрократические “санкции” или разрешения. Все, что представляло ценность в советском обществе, продавалось и покупалось: статус, власть, законы и право нарушать их. Найшулю стало ясно, что даже официальная административно-командная система действовала по принципу теневой экономики и была пронизана блатом и связями. По мнению Найшуля, это в гораздо большей степени походило на рынок, чем кто-либо был готов признать. Найшуль сделал вывод, что советский социализм медленно и мучительно деградировал, потому что великие цели сталинской эпохи, времен войн и революций, себя изжили.

Более того, Найшуль увидел, что исчезла подотчетность. Руководители предприятий серьезно относились к поставленным перед ними задачам, но если они производили что-то некачественное или ненужное, система не наказывала их, и они сохраняли свои должности. Пока производимая ими продукция была в плане, государство ежегодно выделяло им новые субсидии. Найшуль пришел к выводу, что хваленое тоталитарное государство на деле было очень слабым.

Эта слабость проявлялась в подтасовке статистических данных, которая так раздражала Найшуля. Практически во все статистические ежегодники, статьи и другие материалы, которые органы власти предназначали для публикации в открытых источниках, вносились коррективы и изменения, чтобы они не содержали негативной информации. В большинстве стран Западной Европы средняя продолжительность жизни увеличивалась, но в Советском Союзе в годы застоя она оставалась неизменной, что было еще одним признаком того, что система испытывала трудности. Что сделали руководители? Они перевели статистические данные о средней продолжительности жизни в разряд совершенно секретной информации. Демографам предложили работать с “теоретическими моделями” и лишили их доступа к достоверной информации о населении. Так, один демограф — профессор Международного института экономики и права Сергей Ермаков — рассказывал мне, что информация о смертности оставалась секретной даже во времена гласности и реформ Горбачева. Советским гражданам не сообщали, что их ожидаемая продолжительность жизни становится ниже, чем у населения Западной Европы. По словам Ермакова, его работа давно ограничивалась теоретическими моделями.

Пожалуй, самое беспардонное искажение действительности было допущено в серии математических расчетов, посвященных предложению и спросу в советской экономике и соотношению между ними. В классической рыночной системе предложение и спрос регулируются свободными ценами: превышение предложения над спросом приводит к снижению цен, превышение спроса над предложением — к их росту. Но советские специалисты по планированию пытались нарушить эти основные законы и диктовать предложение, спрос и цену. Они решали, что должно быть произведено десять тысяч автомобилей, указывали, сколько железа, стали и резины должно быть выделено на их производство, и устанавливали окончательную цену каждой машины. Цена была абсурдно низкой и субсидировалась государством без учета реальных затрат на изготовление машины. В результате предложение никогда не могло удовлетворить спрос. Более того, поскольку личная инициатива была подавлена, у рабочих отсутствовал стимул работать хорошо. Машины были низкого качества, и в них часто недоставало деталей уже при сходе с конвейера. Детали воровали. В результате — дефицит и необходимость в течение десяти лет ждать своей очереди на приобретение новой машины. Баланс превращался в дисбаланс, и вся система раскачивалась как волчок.

В начале 1980-х вышедшие из-под контроля силы сталкивались глубоко внутри советской экономической системы подобно гигантским тектоническим плитам. Экономический дисбаланс принял сюрреалистический характер. Энергия была дешевой и разбазаривалась. Тонна угля стоила как пачка модных сигарет “Мальборо”. Как ни парадоксально, в самом Госплане система продолжала работать. Найшуль с тревогой наблюдал за тем, как народно-хозяйственные балансы, которые раньше готовились один раз в год, теперь составляли все чаще и чаще, с каким-то остервенением.

Найшуль пришел к выводу, что советская система переживает смертельный кризис. Но он не мог выйти на улицу и закричать об этом. В начале 1980-х такое было невозможно. Вместо этого он уединился в своем личном пространстве, на кухне, с двумя друзьями из Госплана. В1981 году, обычно раз в неделю, они собирались у него на кухне для конфиденциальных бесед о том, что идет не так. Найшуль стал осторожно записывать свои идеи. Его друзья советовали ему быть осмотрительным — он мог попасть в тюрьму. Но Найшуля это не остановило. Его идеи, смелые для того времени, были изложены на страницах книги, вышедшей в самиздате.

“Оставьте все по-старому, — писал он своим читателям в книге “Другая жизнь”, — и вы, да и ваши дети, будете рыскать по магазинам, носить линялую одежду и рвущуюся обувь, стоять десять лет в очереди на квартиру, проклинать ломающийся телевизор или холодильник, жить и работать в разлагающем беспорядке”. Далее Найшуль приводил доводы в пользу таких радикальных изменений, о которых он не осмеливался говорить публично: он хотел создать рыночную экономику с частной собственностью. Он хотел поощрять личную заинтересованность и конкуренцию. Он предложил своим читателям прозорливое описание того, как огромная собственность Советского Союза может быть распределена между миллионами людей в виде частной собственности. Найшуль осмелился написать эти два слова, когда их нельзя было произносить. Он обещал, что после приватизации огромной собственности Советского Союза каждому достанется по кусочку рая. “Владельцем каких предприятий вы хотели бы стать? — спрашивает он в книге. — Если магазина, то какого? Продовольственного? Книжного? Одежды? Радиотоваров? Универмага?” Зарплата удвоится, обещал он, откроются новые магазины и кафе, исчезнут очереди. И не только это. “Окно в Европу”, которое прорубил Петр Великий, вновь откроется, и можно будет путешествовать по свету, знакомиться с иностранцами.

Затем Найшуль сменил тон. Возможно, предположил он, читатель захочет отвлечься от его описания “райской жизни” и пойдет в магазин. “Вы заходите в продовольственный магазин и узнаете, что молока еще нет, мяса давно уже нет, гречки не бывает, хлеб есть, но скоро кончится”.

“Вы хотели купить жене летний сарафан. Красивых сарафанов нет, — писал он. — Почему?”

Отвечая на этот вопрос, он ярко описывает, как советская система стала запутанной и неуправляемой. Чтобы устранить нехватку сарафанов, поясняет он, “директор магазина “Одежда”, обеспокоенный отсутствием красивых сарафанов, обращается на швейную фабрику. Директор швейной фабрики приходит в ужас: “Я оставил наших женщин без сарафанов?” Немедленно отдается приказ шить сарафаны нового фасона из новой яркой ткани. Ее не оказывается, и директор звонит на текстильную фабрику. Директор этой фабрики, узнав, что женщины остались без нарядных сарафанов, тут же принимается разыскивать на просторах Средней Азии улучшенный хлопок, а на просторах химической промышленности СССР — улучшенный краситель. Директор химкомбината, узнав про наших дорогих раздетых женщин, переходит на выпуск новых красок и для этого требует других нефтепродуктов и оборудования”.

Найшуль отметил, что попытка устранить нехватку чего-то одного привела к появлению дефицита во множестве смежных отраслей. “Начнем с того, что швейная фабрика, украсив сарафаны несколькими дополнительными строчками, из-за нехватки рабочих рук стала меньше шить других изделий, — ну, например, парашютов, что привело к перебоям в снабжении авиадесантных войск. На другой фабрике — текстильной — забота о женщинах вышла боком в производстве каких-нибудь полотняных фильтров, в результате чего засорилась небольшая отрасль промышленности, сильно подведя своих заказчиков. Химкомбинат, увлекшись красной краской для сарафанов... недодал красной краски в промышленность пластмасс, и маленький заводик, выпускающий кнопки аварийной остановки машин, стал гнать их зеленым цветом...”

Тайная рукопись Найшуля давала представление о запутанной и слабеющей советской экономической системе. Но в 1985 году, когда работа над книгой была завершена, выяснилось, что система испытывает намного более серьезные трудности, о которых он раньше даже не подозревал. Экономический рост прекратился; процветали алкоголизм, воровство и безразличное отношение к работе; фабрики и заводы несли убытки; цены, устанавливаемые произвольно, по-прежнему не имели ничего общего с действительностью.

Найшуль не знал тогда, что скоро начнется другая жизнь, отличная от советского социализма. Утопический эксперимент подходил к концу. Как мы узнаем из шести следующих глав, экономика теней и бед, хаос централизованного планирования и личная заинтересованность, превратившись в мощную движущую силу, породили новый капитализм и российских олигархов.

 

Глава 2. Александр Смоленский

Вначале 1980-х, когда экономика Советского Союза была экономикой хронического дефицита, хорошие книги считались ценным товаром, а книги, запрещенные властями, были еще ценнее. Хотя некоторые книги были запрещены как подрывные, Библия продолжала существовать в государстве, официально объявленном атеистическим. Ее можно было найти на полке личной библиотеки, купить на черном рынке, получить от иностранных туристов или обменять на что-нибудь. Как и другие товары, имевшиеся в стране в ограниченном количестве, Библии стоили дорого. На черном рынке просили пятьдесят рублей за томик — около половины средней месячной зарплаты.

Власти изо всех сил старались запретить и не допустить копирование печатной продукции, особенно материалов, якобы представляющих угрозу для официальной идеологии. Перепечатывание запрещенных рукописей, таких, как роман Михаила Булгакова “Мастер и Маргарита”, могло привести к неприятностям с КГБ. В популярной песне того времени упоминается пишущая машинка “Эрика”, использовавшаяся для перепечатки самиздатовских текстов в нескольких экземплярах.

“Эрика” берет четыре копии, — пелось в песне. — Вот и все! И этого достаточно”.

Для использования копировального устройства в любом офисе или институте требовалось специальное разрешение, и в большинстве случаев копировальные устройства хранились под замком. У Александра Смоленского не было ни замка, ни ключа, ни специального разрешения, но у него было то, что на социалистическом жаргоне называлось “средствами производства” — печатный станок, краска и бумага. Он работал в государственной типографии, а после окончания рабочего дня печатал Библии. Этот непокорный молодой человек с тонкими волосами цвета пшеницы и светлыми усами, практичный и напористый, сформировался на самом дне советского общества. Для Смоленского конец социализма начался с печатания Библий.

Смоленский не имел высшего образования, и в годы застоя его шансы на успех были малы. Он был изгоем. Его дед со стороны матери был членом австрийского Бунда, евреем и коммунистом; незадолго до Второй мировой войны он бежал от нацистов в Советский Союз. Мать выросла в Москве, но война принесла семье беды и страдания из-за ее австрийских корней. Когда началась война, его отца, Павла Смоленского, отправили на Тихоокеанский флот, а мать с маленькой дочерью эвакуировали в сибирский совхоз. После войны они вернулись в Москву, где родилась еще одна дочь, а следом за ней 6 июля 1956 года родился и Александр. Его родители развелись, когда он был маленьким.

Юность Смоленского, по его собственным словам, была трудной, жили “на хлебе и воде”. В послевоенные годы всем было тяжело, но положение Смоленского усугублялось тем, что его мать как австрийская еврейка не могла получить образования и ее почти нигде не брали на работу. Так что она не работала, и жили они бедно. Отец, вспоминал он, не играл абсолютно никакой роли в его жизни, и воспоминаний о нем не осталось. В надежде улучшить свою жизнь Смоленский восемь лет изучал хинди, но “оказалось, что это никому не нужно”. Он рос в Москве со старшими сестрами и матерью. Поворотный момент наступил, когда Смоленскому исполнилось шестнадцать лет и пришло время получать паспорт. Заполняя в милиции анкету, Смоленский мог указать в графе “национальность” национальность матери, родившейся в Австрии, или отца, который был русским. Он дал выход переполнявшей его злобе и написал “австриец”, но эта запись лишь усугубила его несчастья. Поскольку он был евреем, его возможности в плане карьеры уже были ограничены. Написав “австриец”, он стал в глазах властей еще большим изгоем, которому система не оставляла практически никаких путей продвижения наверх.

“После этого я получил все, что мне причиталось, — сказал мне Смоленский с грустной усмешкой. — Государство не любит такие шутки”.

Оно и не шутило. Когда Смоленского призвали в армию, среди его документов имелся длинный список военных округов, в которых ему запрещалось служить, включая желанные для всех Москву и Ленинград. Смоленского направили служить в далекий Тбилиси, цветущую столицу Советской Грузии, восточный город, не похожий на Москву ни по темпераменту, ни по стилю жизни. Там Смоленский привлек к себе внимание Эдуарда Краснянского, двадцатишестилетнего журналиста, призванного в армию после окончания института. Краснянский вспоминал, что, когда он познакомился со Смоленским, взгляд этого молодого человека был то веселым, то пронзительным, как луч лазера. Смоленский был фрондером, бунтовавшим против системы. В суровом мире Советской армии он не выносил пренебрежительного отношения, оскорблений и держался обособленно. “Кот, который гулял сам по себе, — повторял вслед за Киплингом Краснянский, вспоминая о нем. — Любая несправедливость, а с нею в нашей армии мы сталкивались часто, приводила его в ярость. Он никогда не позволял унижать себя. Он не мог допустить, чтобы унижали людей, находившихся рядом с ним. В армии старослужащие делали что хотели, при этом некоторые унижали тех, кто был моложе и слабее. Александр Павлович не допускал этого. Было заведено, что солдаты постарше обращались к более молодым на ты, как к детям. Но Смоленский не допускал даже такого незначительного проявления неуважения, он требовал, чтобы к нему обращались более официально, на вы”.

Краснянский был знаком с жизнью в Грузии, где он вырос. Он взял Смоленского под свою опеку. Они были очень разными: Смоленский — сердитый юноша, настолько худой, что с него едва не сваливались брюки, Краснянский — более опытный и практичный старший товарищ. Однажды им понадобились деньги, и тогда родилась идея. Типография армейской газеты располагала краской, бумагой и печатным станком, и они начали печатать дешевые визитные карточки, одновременно осваивая профессию наборщика. Они продавали сто карточек за три рубля, гораздо дешевле, чем конкуренты, просившие десять рублей. Их покупателями были в основном друзья Краснянского и знакомые его семьи, жившие в Тбилиси. “У нас было дешевле, лучше и быстрее”, — вспоминал Краснянский спустя много лет, широко улыбаясь. Они были солдатами-пред-принимателями, имевшими бизнес на стороне. “Мы выполняли любые типографские работы, — сказал мне Краснянский. — Солдату ведь нужно как-то жить”.

До последних дней службы в армии Смоленский оставался бунтарем. Когда других солдат по окончании срока службы отправили домой, командир в отместку за все доставленные Смоленским неприятности не выдал ему документы о демобилизации. Тогда Краснянский и Смоленский зашли к офицеру, схватили лежавшие на столе документы, выбежали из кабинета, перелезли через забор и скрылись. Они приехали в аэропорт, но у Смоленского не было билета. Один из знакомых Краснянского, работавший в аэропорту, помог ему приобрести билет до Москвы.

В столице перспективы Смоленского, вернувшегося после двух лет армии, оставались по-прежнему безрадостными. Единственное, что он освоил в армии, — это профессия наборщика. Краснянский пытался устроить его в Полиграфический институт, но Смоленскому нужно было помогать двум сестрам и матери, поэтому вместо учебы он предпочел идти работать в типографию. “Я был врагом народа, — вспоминал Смоленский, — вернее, сыном врагов народа. Я не мог найти приличную работу”.

Разочарование Смоленского росло, но одновременно он становился все более оборотистым дельцом теневой экономики. Три года после службы в армии он проработал в типографии, а затем стал старшим мастером в издательстве одного из советских промышленных министерств. Его зарплата составляла 110 рублей. Кроме того, он подрабатывал в пекарне.

Чтобы работать на двух работах, требовалось множество разрешений, но Смоленский договорился со знакомым, который оформил документы на свое имя. Смоленский зарабатывал еще шестьдесят рублей, из которых десять отдавал этому знакомому.

Свои первые джинсы Смоленский носил целый год. Как многие представители его поколения, он часами просиживал на кухне, жалуясь в задушевной беседе на свои беды. “Система была организована таким образом, чтобы мы половину жизни думали о еде, — рассказывал он, — а вторую половину тратили на покупку одежды, чтобы было чем прикрыть задницу”.

Чтобы выжить, Смоленский по ночам использовал возможности своей типографии и печатал Библии наперекор системе. Это было его местью. Смоленский говорил, что он также старался помочь Церкви, печатая Библии “бесплатно”. Русская православная церковь, настаивал он, “могла помочь уничтожить существовавшую систему”. Однако церковная иерархия относилась к государству лояльно, поэтому неясно, почему Смоленский считал это своей местью.

Выгода кажется более правдоподобным объяснением. Смоленский нашел в системе брешь: на Библии был спрос, а он мог печатать их. Биолог Алекс Гольдфарб, через которого в то время иностранные журналисты поддерживали связь с диссидентами, использовал журналистов и дипломатов для контрабанды книг. “Библия не только представляла ценность сама по себе, но и была своего рода валютой, — сказал он мне. — Это был способ поддержать людей. Если мы получали партию книг, мы отдавали их в семьи осужденных, поддерживая их”. Возможно, Смоленский пришел к выводу, что борьба с системой и получение незаконных левых доходов — это одно и то же, пояснил Гольдфарб. “Деловая активность была формой политического инакомыслия, — сказал он. — В те дни система ценностей была иной. Люди, воровавшие типографскую краску и печатавшие Библии, были героями, они были хорошими. Плохими были те, кто доносил на них в КГБ”.

Кто-то донес на Смоленского, и в 1981 году он был арестован КГБ. Это были годы глубокого застоя. Смоленскому исполнилось всего двадцать семь лет. Его обвинили в “хищении государственной собственности” — семи килограммов типографской краски, — а также в осуществлении незаконной “индивидуальной коммерческой деятельности”. Но в КГБ дело Смоленского считали пустячным. Смоленский вспоминал, что его пытались обвинить в краже бумаги, но не смогли. “Поскольку антисоветских листовок не было, — сказали ему, — мы вас пожалеем”. Дело было передано в милицию. Сокольнический суд Москвы приговорил Смоленского к двум годам принудительных работ в строительной бригаде в городе Калинине. Решением суда ему было запрещено в течение трех лет занимать должности, связанные с “материальной ответственностью”. Другими словами, противники капитализма не хотели, чтобы Смоленский имел доступ к деньгам. Он осмелился заняться “индивидуальной коммерческой деятельностью”, а в 1981 году это все еще считалось преступлением.

Арест лишь укрепил бунтарский дух Смоленского. “Государство считало, что может диктовать, что правильно, а что неправильно, — рассказал он мне позже, и воспоминания зажгли огонь в его глазах. — Хотя именно оно создало такие условия, что я нигде не мог найти работу, не мог заработать деньги честным путем, не мог поступить в хороший институт. Они закрыли передо мной все пути! Я не мог поехать за границу. Я хотел поехать туристом, но мне сказали: “Нет, вам нельзя”. Смоленский вспомнил, что ему запретили поездку даже в одну из стран социалистического блока. “Я сказал: “Я что, прокаженный?” А они ответили: “Вы — опасный элемент”.

Перед Смоленским были закрыты почти все двери, но его спасла экономика дефицита. Советские центральные плановые органы постоянно не удовлетворяли потребность в строительстве зданий в Москве, и работы всегда было больше чем достаточно. “В строительстве всегда можно было заработать деньги”, — вспоминал Краснянский. Смоленский стал одним из руководителей управления Ремстройтреста, государственной организации, занимавшейся строительством и ремонтом жилых помещений. Он имел грузовик и стандартную двухкомнатную квартиру площадью двадцать восемь квадратных метров.

Москва в те годы была переполнена людьми, и система не могла обеспечить их жильем. Новую квартиру ждали десять лет и дольше. Государственные строительные организации были не в состоянии удовлетворить потребности. Жилья, как и всего остального, остро не хватало. Хотя государство установило минимальный размер жилой площади, девять метров на одного человека, почти у половины населения города, составлявшего 9,5 миллиона человек, жилплощадь была еще меньше. Единственной отдушиной стала лесистая загородная зона с разбросанными по ней поселками из грубо сколоченных дач, где москвичи спасались жаркими летними вечерами и где Смоленский получил свою первую прибыль.

В то время строительство велось некачественно и растягивалось на годы. По всему городу возводились огромные и безобразные жилые корпуса из бетонных панелей. Частных строительных компаний не было.

Заводы тоже строили медленно, особенно в тех отраслях промышленности, которые не входили в привилегированный военно-промышленный комплекс. В последние годы существования Советского Союза по мере того, как руководители предприятий приобретали все больше самостоятельности, многие из них стремились вести строительство самостоятельно. Построить что-то в разумные сроки часто удавалось только с помощью небольших, как правило “теневых”, строительных бригад, умевших работать быстро.

Главное, чему научился Смоленский в области строительства, — это умение добывать дефицитные строительные материалы. Если ему требовались гвозди или бетонные блоки, он не мог просто купить их. Их нельзя было купить ни за какие деньги. Их нужно было достать, выменять или украсть, как правило, на какой-то другой стройке. Смоленский умел доставать.

Как и все его поколение, Смоленский питал отвращение к дряхлеющему советскому руководству. Большое впечатление произвел на него приезд в Москву популярной французской рок-группы “Спейс”. Смоленского поразило новое сверкающее оборудование, которое выносили на сцену из грузовиков. Но в партийной газете была напечатана статья за подписью Генерального секретаря ЦК КПСС Константина Черненко, в которой говорилось, что вместо подрывных рок-групп на концертах должны звучать традиционные русские балалайки и аккордеоны, исполняться русские песни и танцы и что “западной культуре нет места в нашем советском будущем”. Смоленский тяжело вздохнул. “Боже мой, — подумал он, — опять эта скука”.

Его страхи не оправдались. Черненко пробыл у власти недолго, и ему на смену пришел Горбачев. Смоленский, пробивной строительный начальник невысокого ранга, не имел образования, но обладал острым умом. Когда в системе начали происходить изменения, он сразу почувствовал это. Он сразу увидел, что Горбачев — другой. Приехав в Ленинград через месяц после вступления в должность, Горбачев не читал заранее написанных выступлений, что было неслыханно для советского руководителя. Горбачев везде появлялся с женой, что также было необычно. Он говорил открыто. Смоленский был очарован и отзывался о Горбачеве как о первом советском руководителе, обладавшем обаянием.

Но Смоленский видел, что изменения происходят чрезвычайно медленно. По потреблению спиртных напитков Советский Союз занимал одно из первых мест в мире. Водка проникла во все сферы жизни, алкоголизм приобрел среди населения угрожающие масштабы, оказывая катастрофическое воздействие на здоровье и продолжительность жизни. Более того, система способствовала развитию этой болезни, производя для населения спиртные напитки в огромных количествах, что приносило доход государству. Экономика дефицита производила океаны водки. Одним из первых шагов Горбачева стала кампания против чрезмерного употребления спиртных напитков. Смоленский рассказывал, что местные партийные руководители поручили ему возглавить антиалкогольную кампанию в его строительном управлении, возможно, потому, что его знали как умного и энергичного человека. Но Смоленский сразу понял, что кампания не даст результата. Каждую неделю партийная организация требовала от Смоленского отчета о том, скольких пьяниц он наказал. Сколько? Что ж, вспоминал он позже, для начала можно было посчитать сотню строителей, работавших под его руководством. Все они работали на строительной площадке, и Смоленский знал, что они начинали пить с утра и продолжали до своего ухода вечером. Он легко мог “наказать” любого, работавшего у него. Смоленский понимал, каким бедствием был алкоголизм, и видел, как его рабочие сгорают от алкоголя. Они пили даже дешевый одеколон. Антиалкогольная кампания обречена на провал, думал он, еще одна абсурдная затея системы с ее бесконечными пропагандистскими кампаниями, в которые никто не верит. Это просто смешно: государственное телевидение показывает свадьбу, на которой люди со счастливыми лицами пьют сок. Он знал, что в реальной жизни все продолжали пить водку. И хотя он радовался приходу к власти Горбачева, антиалкогольная кампания заставляла Смоленского задуматься: изменится ли когда-нибудь их жизнь?

Итог первых двух лет пребывания у власти Горбачева в том, что касается экономики, не очень обнадеживал. Молодой и энергичный генеральный секретарь, казалось, на ощупь искал путь к тому, что он называл “радикальной реформой” социалистической системы, не ослабляя влияния старой гвардии коммунистов. Как позже признавался сам Горбачев, он тратил время зря.

Летом 1986 года был сделан странный шаг назад: началась борьба с “нетрудовыми доходами”. Замысел, по-видимому, заключался в том, чтобы покончить с коррупцией, но Политбюро не смогло дать определение “нетрудовым доходам”. На самом же деле они пронизывали всю теневую экономику, эту огромную сеть блата и связей, благодаря которой страна продолжала жить. Получаете ли вы “нетрудовые доходы”, перевозя пассажиров на своей машине как на такси? Продавая выращенные вами огурцы и помидоры? Кампанию начали энергично, но она вышла из-под контроля. В Волгоградской области по распоряжению властей были разрушены теплицы, в которых выращивались помидоры. Милиция реквизировала помидоры на дорогах и уничтожала их. “Литературная газета” опубликовала об этом большую статью под заголовком “Криминальный помидор”.

Позже Горбачев сделал два принципиальных и далеко идущих шага, приблизивших конец социалистического эксперимента. Чтобы облегчить экономическую ситуацию и отчасти в ответ на неправильно проведенную кампанию по борьбе с нетрудовыми доходами, в 1986 году был подготовлен закон, позволявший советским гражданам заниматься “индивидуальной трудовой деятельностью”. Идея заключалась в том, чтобы залатать дыры в экономике, страдающей от хронического дефицита, позволив людям стать частными предпринимателями. Вскоре появились различные возможности для частного предпринимательства, включая кустарные промыслы и потребительские услуги. Преподаватель мог обучать студентов после занятий в институте. Многие преподаватели уже занимались этим, но новый закон сделал подработку на стороне законной. Им больше не надо было бояться. Более того, в законе ничего не говорилось о ценах. Лица, занимавшиеся индивидуальной трудовой деятельностью, могли устанавливать цены по своему усмотрению. Закон был первым осторожным шагом в сторону от государственного контроля. Но имелись и жесткие ограничения. Новые предприниматели могли нанимать только членов своих семей и работать только в тех сферах, где социалистический сектор потерпел неудачу, главным образом в сфере потребительских товаров и услуг. Желавшие заняться индивидуальной трудовой деятельностью сталкивались с огромными финансовыми и другими трудностями, а некоторые виды деятельности по-прежнему оставались недоступными для них, включая все виды типографских работ.

Следующий шаг, сделанный Горбачевым, был еще более решительным. В речи, произнесенной в 1986 году, он привлек внимание к кооперативам, квазичастным предприятиям, ведущим свою историю с новой экономической политики 1920-х годов. В английском языке слово “кооператив” ассоциируется с социализмом, но на деле кооперативы в том виде, в котором они были вновь изобретены Горбачевым, стали первыми частными предприятиями в Советском Союзе. Их появление ознаменовало собой революционный переход от десятилетий антикапитализма. Первые высказывания Горбачева были осторожными, но имели серьезные последствия. В 1987 году государство начало осторожно давать разрешения на создание этих новых самостоятельных предприятий в очень узких секторах экономики, таких, как утилизация отходов, выпечка хлеба, ремонт обуви, услуги прачечных и производство потребительских товаров. Хотя его масштабы были ограниченными, кооперативное движение привлекло к себе внимание общества. Сама идея открытия частных предприятий среди социалистического застоя была примечательна. Ярким примером служило появление в центре Москвы кооперативных платных туалетов. В них было чисто, играла музыка, туалетная бумага была розовой, а санитарно-техническое оборудование — новым. Большинство людей никогда не видело таких туалетов и уж конечно не имело ничего подобного у себя дома. Вскоре появились другие предприятия, в том числе молодежные дискотеки и рестораны. Когда в 1988 году был принят закон о кооперативах, многие кооперативы уже становились частными предприятиями. Был сделан шаг в новую эпоху.

В законе о кооперативах была спрятана бомба замедленного действия, которая должна была взорвать мечты коммунистов. Одна строка в тексте, на которую сначала не обратили внимания, позволяла создавать кооперативы, занимающиеся финансированием или кредитованием, — иными словами, банки. Смоленский воспользовался этой маленькой трещиной в разваливавшемся социализме, чтобы разбогатеть.

Кооперативы возникали, но многое оставалось неясным. Основополагающих правил просто не существовало. Раньше экономическая деятельность планировалась в коридорах Госплана. Предприятию предлагалось выполнять задания, спущенные сверху. Но кооперативам разрешили принимать собственные решения и оставлять прибыль себе. Одним из самых замечательных моментов в законе о кооперативах было содержавшееся в нем новое определение свободы личности. В законе говорилось, что любая деятельность, не запрещенная законом, разрешена. Полный отход от десятилетий деспотичной диктатуры государства.

Часто кооперативы открыто занимались тем, что уже существовало в теневой экономике. Виктор Лошак, обходительный и вдумчивый журналист, работавший в то время редактором экономического отдела “Московских новостей”, газеты, ставшей рупором перестройки, посвятил все свое время хронике становления новых кооперативов. Находясь в Армении, он написал серию важных статей о подпольных цехах, которые всегда существовали на Кавказе, а теперь стали работать открыто. Он посетил кооператив, производивший носовые платки.

“Больше всего их радовало то, что теперь они могли пересылать свою продукцию почтой, — вспоминал он. — Сначала я не понял, в чем дело. Но потом сообразил, что для работавших в сфере теневой экономики труднее всего было организовать движение товаров от производителя к потребителю, потому что они действовали незаконно. На любом этапе их могла арестовать милиция. Когда их деятельность стала законной, они получили возможность открыто пересылать свою продукцию почтой. Многие люди были рады, что могли рассказать другим о том, чем тайно занимались всю жизнь”.

Сначала идея заключалась в том, что кооперативы, получив новые свободы, будут производить дефицитные товары, например носовые платки, или оказывать услуги, на которые имелся большой спрос, например ремонтировать машины. Но такое старомодное представление о кооперативах как о маленьких мастерских, в которых трудятся ремесленники, вскоре уступило место более амбициозным проектам. Некоторые кооперативы нашли способы приобретать у государства или на черном рынке дешевые или дотированные товары и перепродавали их для быстрого получения прибыли. Позже они начали импортировать дефицитные товары, например компьютеры, из-за границы и экспортировать полезные ископаемые, получая при этом огромную прибыль. Кооперативы устанавливали цены выше, чем в старых государственных магазинах, вызывая недовольство населения, привыкшего к тому, что государство якобы давало им все практически бесплатно, и поэтому считавшего всех частных предпринимателей бессовестными спекулянтами.

По словам Андерса Аслунда, работавшего тогда в шведском посольстве в Москве, “несколько смелых предпринимателей получали огромные прибыли на рынке, где ощущалась нехватка практически всего, конкуренция и налоги были минимальными, правила в большинстве своем неясными, и никто не знал, как долго это будет продолжаться”. Оказывается, все только начиналось.

В 1987 году Смоленского вызвали в городской комитет партии, где функционер, занимавшийся его строительной организацией, Ремсгройтрес-том, потребовал от него “срочно создать кооператив”. Бунтарь Смоленский, которому было тогда тридцать три года, как всегда возразил: “Почему я? Сами и создавайте!” Но горком пригрозил ему увольнением, если он не выполнит данных ему указаний. Это была кампания, развернутая партией, указания поступили с самого верха, и Смоленский должен был их выполнить! Проблема заключалась в том, что Смоленский не имел ни малейшего представления о кооперативах. “Я работал на государство. Все мы работали на государство. Я получал разные планы, указания и инструкции, а тут меня словно забросили на Луну”. Краснянский вспоминал позже, что Смоленского выбрали именно потому, что он был энергичным и имел деловую жилку. Партийное начальство это заметило. “Очевидно, партийные боссы не были дураками. Они видели, кто на что способен. Они могли бы хоть сто раз просить меня, но я бы с этим не справился. А они обратились к Смоленскому. Они видели в нем этот огонь, это умение организовать людей, умение рис-

Смоленский пришел зарегистрировать свой кооператив в маленькую, пустую контору в центре Москвы, созданную для того, чтобы давать разрешения новым предпринимателям. Там его встретила Елена Батурина, недавно окончившая университет и отвечавшая за то, что называлось “службой быта”, к которой относились в числе прочего пекарни, мастерские по ремонту обуви, парикмахерские. Батурина была помощником невысокого, коренастого чиновника, поставленного отвечать за кооперативы. Юрий Лужков, долгое время работавший на руководящих должностях в химической промышленности, стал заместителем председателя исполкома Моссовета. Время было суматошное, и в коридорах толпилась разношерстная публика, пытавшаяся оформить документы, чтобы открыть собственное дело.

У Смоленского бумаги были в порядке, но он чувствовал себя не в своей тарелке и немного боялся Лужкова. Он никак не мог придумать название для своего нового кооператива. В советские времена государственные строительные организации часто имели только номер, например “СУ-6”. Смоленский указал в заявлении название своего будущего кооператива — “Москва”. Войдя в комнату, где за пустым столом без пиджака, в одной рубашке сидел Лужков, он подал документы.

Батурина нахмурилась. “У нас уже есть “Москва”, забирайте свои документы!” Ее голос звучал твердо, по-деловому. У Смоленского мелькнула мысль, не будет ли это чем-то вроде антиалкогольной кампании, и он подумал про себя: “Нет, только не это!” Он помолчал и спросил, может ли он назвать кооператив “Москва-2”.

“Нет! — сказала она. — У нас уже есть “Москва-2”.

“Можно назвать его “Москва-з”?” — попросил Смоленский.

“Хорошо, — смягчилась Батурина. — Пусть будет “Москва-з”. Она вписала цифру з рядом с написанным рукой Смоленского словом “Москва”.

“В тот день, — вспоминал позже Смоленский, — коммунизм для меня кончился”.

Кооператив “Москва-з” был частным предприятием, созданным в Первомайском районе, одном из тридцати трех административных районов Москвы, где Смоленский работал в Ремстройтресте. Но он не имел никакого представления о том, что должен делать частный предприниматель. У него было три тысячи рублей личных сбережений, и он не знал, должен ли он вкладывать собственные деньги. Он думал о том, где возьмет строительные материалы и что будет строить. Партия приказала Смоленскому создать кооператив, но выполнение приказа свелось к его личной инициативе. Больше никто не знал, как это сделать.

Виктор Лошак вспоминал, что первые кооперативы собирали вторсырье для перепродажи. Они пытались делать примитивную кухонную мебель из обрезков пиломатериалов и ящики для цветов из старых автопокрышек. Лошак рассказал, что впервые услышал о Смоленском, когда тот занимался сбором строительного мусора. “Он нанимал студентов, и они разбирали дома, назначенные под снос, складывая отдельно дверные коробки и кирпичи. Все это продавалось людям, строившим загородные дома”.

Вскоре Смоленский сам решил заняться строительством гаражей и дач, на которые был большой спрос у москвичей, хотевших хотя бы на время покидать перенаселенный город. Смоленский увидел еще один пробел и восполнил его. Государственные строительные организации не имели возможности строить дачи. Они не справлялись даже со строительством достаточного количества городских квартир площадью по двадцать восемь квадратных метров.

Но проблема, с которой столкнулся Смоленский, была той же, с которой он сталкивался, будучи руководителем государственной строительной организации. В мире хронического дефицита найти строительные материалы было нелегко. Оптовиков, которые могли бы продавать ему гвозди и доски, просто не было. Теоретически материалами распоряжалось государство, но на деле все было иначе. Поиски строительных материалов сопровождались соперничеством с конкурентами, что было еще одной особенностью того огромного неорганизованного базара, который представлял собой советский социализм. Первым частным предпринимателям приходилось полагаться на собственный ум, блат и связи, идти на воровство, взятки и сговор, чтобы получить необходимое оборудование и материалы.

Александр Панин, секретарь городской комиссии, контролировавшей деятельность кооперативов, рассказывал, что кооперативы отчаянно нуждались даже в самом необходимом. “Им были нужны производственные помещения, — вспоминал он. — Им были нужны ткани, если они шили одежду. Если они хотели производить мебель, им нужно было приобрести пиломатериалы, доски и тому подобное. Но проблема заключалась в том, что существовала государственная система распределения. Вы не могли купить стол, лесоматериал или доски, потому что все распределялось”. Комиссия во главе с Лужковым пыталась помочь новым предпринимателям, требуя, чтобы государственные предприятия поставляли кооперативу кирпичи или цемент.

Это было непросто. Смоленский рассказывал, что чиновники в Москве помогали мало. “В то время купить доски и гвозди в Москве было невозможно. Просто невозможно. Ни за какие деньги”. Сами по себе деньги не могли обеспечить приобретение дефицитного товара. Но Смоленский умел просить, договариваться и заключать сделки на социалистическом базаре. Вскоре он уже пилил доски на лесопилке и занимался строительством небольших сооружений — загородных домиков с одной или двумя комнатами, сараев и гаражей.

Однажды Смоленского как представителя нового поколения кооператоров решили представить американской телевизионной съемочной группе, приехавшей накануне визита в Москву президента Рейгана. Съемочная группа подъехала к лесопилке и наблюдала за тем, как люди Смоленского таскают бревна, распиливают их и переносят доски, делая все это вручную. Журналисты спрашивали Смоленского, почему все так примитивно. Они не понимали, что являются свидетелями триумфа Смоленского, который гордился тем, что его кооператив существует.

Когда годы спустя я предположил в разговоре со Смоленским, что его первый успех был предопределен грядущей гибелью советского государства, он перебил меня: “Мы не думали о гибели государства”. Их больше волновала собственная судьба. Если бы Горбачева свергли, их могли арестовать и расстрелять как спекулянтов. Им было не до гибели государства, “мы думали о собственной гибели”.

Через несколько месяцев кооператив Смоленского превратился в процветающее предприятие. Дачи пользовались спросом, и партийное руководство снова обратило на него внимание. Оно потребовало, чтобы Смоленский составил отдельный список партийных боссов, хотевших построить дачи. Смоленский быстро выполнил это требование, ведь они могли повлиять на поставку пиломатериалов. “Они стали заносить свои фамилии в список”, — рассказывал Смоленский о своих новых клиентах из числа партийной элиты. Предпринимательская деятельность Смоленского вызвала их любопытство. Вскоре партия решила провести эксперимент и с частным бизнесом.

Фундамент, на котором создавались кооперативы, был очень непрочным. НЭП в начале 1920-х годов длился всего два года. Будут ли новые советские кооперативы более долговечными? “Те, кто были первыми, работали в условиях очень жестких ограничений, — вспоминал Лошак. — Шаг влево, шаг вправо — расстрел”. Но все-таки некая сила, выпущенная из глубины системы, вырвалась на свободу, сотрясая всю Землю, и, получив от нее колоссальное ускорение, Россия устремилась в капиталистическое будущее. Этой силой были деньги. В обществе, где ощущалась нехватка практически всего, где почти ничего нельзя было купить, где решения о распределении дефицитных товаров принимались произвольно, без учета спроса и предложения, деньги не имели большого значения. Рассерженный молодой человек Смоленский, постоянный клиент лесопильного завода, начал делать деньги. У него скопились кучи рублей, так много, что негде было хранить. Он не доверял государственным банкам и хранил деньги наличными.

В первые годы пребывания у власти Горбачева советская финансовая система по-прежнему управлялась государством. В центре банковской системы было одно гигантское учреждение, Госбанк, который контролировал денежные потоки и кредиты. Смоленский аккумулировал деньги, но знал, что если он положит их в банк, это вызовет неприятные вопросы. Где он заработал многие сотни тысяч рублей? Почему он не платил более высокие налоги? В КГБ только того и ждали, чтобы Смоленский вошел в Госбанк. Второй эшелон из пяти новых советских государственных банков был не намного лучше, но Смоленскому, по-видимому, было предписано партией воспользоваться услугами одного из них, “Промстройбанка”. От него требовалось, чтобы он выполнял в этом банке некоторые операции. Но всякий раз, когда он хотел провести через этот банк даже небольшой платеж, ему приходилось снова и снова объясняться с бюрократами. “Мой главный бухгалтер практически жил там, — рассказывал он. — Это была пожилая женщина, которая ездила туда с сумкой, набитой шоколадом, колбасой и духами. Система была такой: нужно подойти к нескольким окошкам и у каждого поставить печать. В каждом, соответственно, нужно было что-то дать. Такова система, иначе ничего не получалось”.

Более того, жесткая советская финансовая система практически не давала Смоленскому возможности использовать деньги так, как он хотел, — например, заплатить поставщику, не спрашивая разрешения у государства. “Государственный банк был таким влиятельным, что мог уничтожить плоды моего труда одной подписью, — вспоминал Смоленский. — Я не мог вовремя выплатить зарплату, не мог расплатиться за материалы, должен был приносить разные документы, давать взятки, а если не взятки, то “подарки”. Мне это надоело, и я чувствовал, что долго так продолжаться не может”.

В 1988 году Смоленский решил создать собственный банк, как это уже сделали некоторые другие кооператоры. Он прочитал закон о кооперативах, принятый в мае, и обнаружил в нем единственную строку, разрешающую кооперативам открывать собственные банки. По его словам, он пошел и оформил документы, “чтобы положить конец диктату со стороны государственного банка”. Смоленский снова оказался в авангарде происходящих перемен. К концу года Госбанк зарегистрировал 41 новый коммерческий банк, а к концу следующего года их количество увеличилось до 225. Банк “Столичный”, которому в следующем десятилетии предстояло стать ядром предпринимательской деятельности Смоленского, был зарегистрирован 14 февраля 1989 года, за восемь месяцев до падения Берлинской стены.

Как и в случае с кооперативом, Смоленский начал карьеру банкира, не имея о ней никакого представления. “Я сидел за большим письменным столом, который на несколько месяцев превратился в объект постоянных шуток моих друзей. С одного края стола я был председателем кооператива “Москва-з”, а с другого — директором банка”.

В 1989 году прогрессивная газета “Московские новости” впервые провела “круглый стол” с руководителями зарождающихся коммерческих банков. Большая часть населения ничего не знала о них и относилась к ним с большим недоверием. Основным участником был Владимир Виноградов, обходительный и хорошо одетый директор одного из первых коммерческих банков. В то время ходили слухи, что Виноградов заработал так много денег в столь короткие сроки, что складывал их в холодильник. Рядом с опытным Виноградовым Смоленский выглядел прорабом со стройки и не производил впечатления очень богатого человека. У него были грубые манеры. Он требовал, чтобы власти оставили банкиров в покое. Вряд ли кто-то таким представляет себе современного банкира.

Александр Беккер, работавший в то время журналистом в “Московских новостях”, вспоминал, как Смоленский сказал ему, что банк “Столичный” был зарегистрирован в списке коммерческих банков под номером шестьдесят четыре. “Я работаю на номер шестьдесят четыре, а он когда-нибудь поработает на меня, — хвалился Смоленский. — У меня будет кредитная история и репутация”.

“Не думаю, что у него в то время имелась ясная стратегия, — вспоминал Беккер. — Никто не знал, каким должен быть коммерческий банк”. Старый друг Смоленского по армии, Краснянский, считал, что важнее всего было держаться подальше от государства. “Важно было иметь возможность свободно распоряжаться своими деньгами, направлять их туда, куда он хотел, без объяснений, — сказал Краснянский. — Клиенты появились позже, и он понял, что банк может принести намного больше денег, чем строительный кооператив”.

Расцвет банковского дела в последние годы существования советского социализма стал возможен в значительной степени благодаря поддержке самого государства в виде дешевых кредитов. Многие новые банки создавались непосредственно на базе государственных министерств, отраслей промышленности и производственных объединений. Министерство автомобильной промышленности создало “Автобанк”, Министерство нефтехимической промышленности — свой собственный “Нефтехимбанк”, государственная авиакомпания — “Аэрофлотбанк”. Эти и дюжина других банков были созданы, чтобы обслуживать стоящие за ними государственные отрасли промышленности, и те всегда могли рассчитывать на предоставление субсидий. Крупные отрасли промышленности, региональные правительства, коммунистическая партия со своими многочисленными отделениями были движущей силой стремительного развития нового банковского сектора, а из-за их политического влияния и денег более независимые новые кооперативы казались карликами.

Смоленский оставался таким же изгоем, как и несколько лет назад, когда у него не было ничего более ценного, чем грузовик-мусоровозка. За спиной его банка не стояло никакого министерства. По сравнению с другими банками, имевшими влиятельных покровителей, кооперативные банки были слишком малы. В 1990 году банк Смоленского не входил в число двадцати крупнейших коммерческих банков Советского Союза. Главный принцип Смоленского заключался в том, чтобы не иметь общих дел с государством. Ему нужна была лишь возможность действовать так, как он считал нужным. Он настаивал на том, чтобы ни один из его сотрудников не был выходцем из государственного банка. Он брал на работу молодых людей, не имевших опыта работы в Госплане или Госбанке.

Смоленский выходил на новый уровень ведения бизнеса. Он не хотел больше пилить бревна. Он закрыл свой кооператив “Москва-з”. Так родился новый банкир.

После окончания гражданской войны в США британские капиталы потоком хлынули в Соединенные Штаты, главным образом в виде ссуд железнодорожным компаниям. Англия, родина индустриальной революции, давшая миру Адама Смита, стала мировым финансовым центром, и следовало найти применение образовавшемуся здесь избытку капитала. Как пишет Рон Чернов, биограф великого банкира Дж. П. Моргана, английских инвесторов отпугивало хаотичное развитие американских железных дорог. Они боялись жуликов и мошенников, управлявших ими. Морган стал трансатлантическим посредником между теми, кто давал деньги в Лондоне, и теми, кто нуждался в них в Соединенных Штатах. Лондонские инвесторы оказывались, как правило, совершенно беспомощными и целиком зависели от информации о железных дорогах, которой располагал Морган. В Соединенных Штатах железные дороги зачастую находились в расстроенном состоянии и могли надеяться привлечь капитал только с помощью Моргана. Как заметил тогда один из журналистов, огромное влияние Моргана было основано не на миллионах долларов, которые он имел, а на миллиардах, которыми он распоряжался. Он был одним из величайших посредников в истории Америки. Американские магнаты часто изображаются как достигшие успеха на ниве управления железными дорогами и создания сталелитейных концернов; но ключевым фактором их богатств стало то, что их потребность в капитале утолялась Англией, где благодаря успешной торговле, расширившейся в ходе индустриальной революции, образовались его избытки.

Представьте себе картину, открывавшуюся глазам Александра Смоленского в 1988 году. Отсутствие колбасы в государственных магазинах и суровая реальность кризиса, который переживала система. И никаких иностранных банкиров, жаждущих вложить свои капиталы. Смоленский видел раненых динозавров советской промышленности, примитивных и немощных, и знал, что сотни лет авторитарной власти ослабили пассивное и сонное население России, которое трудно будет пробудить.

В 1990 году Горбачев рассматривал план создания в стране рыночной экономики за пятьсот дней, но отказался от него. Его экономическая политика была непоследовательной и неубедительной. Шансы на значительные вливания частных капиталов из-за границы были невелики. Когда один из авторов плана “Пятьсот дней”, Григорий Явлинский, поехал в Соединенные Штаты за помощью, президент Джордж Буш охладил его пыл. Запад был не готов идти на риск, вкладывая деньги в Советский Союз. Крупнейшим и фактически единственным реальным источником капитала было само государство. В собственности государства находились разбросанные по всей стране нефтяные месторождения, шахты, заводы и нефтепроводы. Через Госбанк государство контролировало денежную массу и кредиты, а также всю внешнюю торговлю. Если и можно было сделать деньги, то прийти они должны были от государства — прямо, в виде собственности и субсидий, или косвенно, путем использования государственного контроля над ценами и торговлей.

В последние годы советского периода торговые компании молодых предпринимателей и располагавших связями бюрократов быстро сколотили таким способом целые состояния. Они покупали нефть по низкой цене внутри страны, за взятки вывозили ее за границу, продавали за твердую валюту по цене мирового рынка, покупали за границей персональные компьютеры, за взятки ввозили их в страну, продавали их и вкладывали полученные фантастические прибыли в следующую партию нефти. Государство создавало условия для подобных операций, сохраняя низкие цены на нефть, не удовлетворяя спрос на компьютеры и мирясь со взяточничеством.

Для Смоленского, инстинктивно не доверявшего государству, поиски первоначального капитала были сопряжены с трудностями и риском. У него не было надежды стать посредником между заемщиками и кредиторами в англо-американских традициях. Советский Союз, а позже Россию от условий, способствовавших появлению первых американских магнатов, отделяли световые годы. Не став Морганом или Карнеги, Смоленский воспользовался тем, что было, — диким, необузданным и уродливым российским протокапитализмом тех дней.

“В России первоначальный капитал для создания банка можно было получить только двумя способами, — говорил мне Александр Беккер, имевший тогда общие дела со Смоленским. — Один заключался в том, чтобы обслуживать подозрительные счета и следовать принципу “мне все равно, какие деньги лежат в моем банке. Я не обязан проверять паспорт каждого вкладчика”. Другим путем было тесное сотрудничество с властями и государственными чиновниками и получение бюджетных счетов и выгодных контрактов”. Но Смоленский, по его словам, “не имел никаких политических связей”.

За год до распада Советского Союза более половины всех счетов коммерческих банков составляли счета государства. Остальные были счетами кооперативов, а также других сомнительных организаций и недавно созданных предприятий. С ними Смоленский и начал создавать свой банк. Он имел дело с теми, кто хотел иметь дело с ним. Банк “Столичный” обслуживал тех, кто стремился быстро заработать деньги, в том числе предпринимателей, создававших первые кооперативы, энергичных и предприимчивых людей. Они почти всегда заключали крупные сделки с высокой оборачиваемостью средств, приносившие огромную прибыль наличными. К их числу относились так называемые арбитражные операции, заключавшиеся в использовании существовавшей в то время огромной разницы между фиксированными и субсидируемыми ценами государственной экономики и более высокими свободными ценами рынка, как внутри страны, так и за рубежом. Прибыльным бизнесом была и спекуляция валютой, использовавшая преимущества гиперинфляции. За период с момента распада Советского Союза в 1991 году до конца 1994 года курс рубля по отношению к доллару понизился на 95 процентов. Смоленский и другие банкиры получили огромные прибыли, играя на ежедневных колебаниях обменного курса рубля и доллара.

Когда в 1997 году Смоленский достиг наибольшего влияния, я спросил его про те, первые годы, и он признался, что значительная часть денег его банка была задействована в валютных спекуляциях. В отличие от обычного западного банкира он не предоставлял большого количества ссуд. Он вспомнил, как предоставил ссуду фермеру, который выращивал дыни в Узбекистане и привозил их на продажу в Россию. После того как фермер получил миллион рублей, в Узбекистане начались конфликты на этнической почве как раз в том районе, где находились поля фермера. Весь район был закрыт, и он не смог вывезти свои дыни на рынок. Правительство направило туда войска. “Фермер сидел на своих дынях, а у меня случился сердечный приступ!” — вспоминал Смоленский. Позже ссуда была возвращена, но предоставление ссуд показалось ему слишком рискованным занятием.

“При такой гиперинфляции невозможно давать ссуды в общепринятом смысле, — сказал он. — Мы занимались операциями более спекулятивного характера, это правда. Иначе выжить было невозможно. Настоящего промышленного производства не было. Кому давать кредиты? Получившие их на следующий же день объявили бы о банкротстве”.

Молодые российские банкиры стремились разбогатеть и одновременно становились могильщиками советской социалистической идеологии. Социалисты с презрением относились к финансовым махинациям как к проявлению алчности. В советской социалистической экономике главенствующее положение занимали производство и промышленность, а деньги были всего лишь средством достижения более важной цели — выполнения плана. Однако то, что делал Смоленский, не имело к плану никакого отношения. Это были финансовые операции в чистом виде, странное и абсолютно чуждое занятие для старшего поколения советских руководителей предприятий, чиновников, сотрудников КГБ. Они не приняли новый мир капитализма, потому что не могли перебороть себя. Энергичный Смоленский и его сотрудники, занимавшиеся валютными операциями, с легкостью оставили старую гвардию позади.

В последние два года существования Советского Союза валютные сделки по-прежнему строго контролировались — в теории. Сотрудникам Смоленского, занимавшимся спекулятивными сделками с валютой, приходилось действовать быстро и незаметно. К началу 1990-х Госбанк выдал коммерческим банкам всего две лицензии на осуществление ограниченных валютных сделок, и банки сообщали властям лишь о некоторых из них.

В 1990 году Джоэл Хеллман, докторант Колумбийского университета, собиравший материалы для диссертации о новых российских банкирах, посетил Смоленского. Хеллман узнал, что, по мнению многих банкиров и служащих Госбанка, незаконные валютные сделки приобрели массовый характер и вышли из-под контроля властей. Госбанк, который когда-то полностью контролировал деньги и кредиты, в новой ситуации чувствовал себя все менее уверенно. По словам Хеллмана, Госбанк часто грозил оштрафовать непокорные банки или заморозить их счета (в частности, наложил на Смоленского штраф в размере 14 миллионов долларов). Но владельцы коммерческих банков вели себя бесцеремонно. “Наш банк опережает события. Мы что-то делаем, а потом получаем официальное разрешение. Мы не можем ждать разрешения, а потом действовать”, — рассказывал Смоленский Хеллману.

Хеллман вспоминал, что, когда он впервые встретился со Смоленским, его поразили заново отремонтированные в европейском стиле помещения банка с роскошными диванами. Все вице-президенты банка Смоленского носили костюмы от “Армани”. Позже Смоленский сказал мне, что он делал это намеренно. Молодые вице-президенты не покупали костюмы сами. Из поездок в Европу Смоленский всегда привозил в Москву в своем чемодане два костюма, две рубашки, два галстука и отдавал их своим молодым вице-президентам, чтобы они выглядели как преуспевающие западные банкиры.

Капитал Смоленского был небольшим, а сделки, которые он заключал, хранились в секрете. Он не публиковал периодических финансовых отчетов, а если бы и делал это, то они вряд ли соответствовали бы истине. К числу ранних активов Смоленского относилась “рукопись”, посвященная банковскому делу, якобы написанная им и оцененная им в 200 миллионов рублей. Смоленский сказал, что он просто записал все, что узнал, и назначил этому документу высокую цену. “Это было просто описание созданной мною системы, — сказал он, — того, как она работает”.

Пожалуйста! Вот вам и капитал!

Смоленский участвовал также в системе совместного владения, созданной им с некоторыми другими ранними коммерческими банками. Его банк входил в долю при создании других банков, а те, в свою очередь, приобретали акции его банка, благодаря этому трюку стоимость каждого из банков резко увеличивалась, подобно тому как стоимость банка Смоленского увеличилась благодаря его “ценной” рукописи. Конечно, стоимость росла только на бумаге, но владельцы новых коммерческих банков, процветавших в мире вымысла и иллюзий, часто пользовались приемами такого рода.

Когда Хеллман в 1990 году посетил Смоленского, он заметил, что на его столе разложены проспекты крупных американских фондов взаимных инвестиций, таких, как “Меррилл Линч” и “Фиделити”. Смоленский искал способы переправки денег за границу. Это была лишь небольшая иллюстрация колоссального бегства капитала из России, происходившего в то время. Сначала медленно, но потом все более уверенно новые российские коммерческие банки устанавливали связи с международной финансовой системой и учились, не привлекая внимания, переводить деньги в офшорные зоны. Цель заключалась в том, чтобы избежать рисков, связанных с хранением денег в неспокойной и нестабильной стране, уйти от “конфискационного” налогообложения, уберечь деньги от партнеров, сотрудников и преступников. Смоленский, который в любом случае был чужаком в банковском бизнесе, считал это вполне логичной реакцией на опасности, поджидавшие в этой стране каждого, у кого имелись деньги. “Какие-то ограничения были — сейчас я точно не помню, — сказал Смоленский позже, когда я спросил его, трудно ли было перевести деньги в “Меррилл Линч”. — Но на самом деле — никаких ограничений. Полная анархия”. В своем первом опубликованном годовом отчете за 1992 год Смоленский с гордостью отмечал, что “Столичный” был одним из первых двадцати российских банков, подключившихся к Международной межбанковской системе передачи информации и совершения платежей (СВИФТ). Кроме того, “Столичный” поддерживал отношения с тридцатью четырьмя банками-корреспондентами за границей.

“Люди приносили деньги, но мы не знали, как сохранить их, — говорил Смоленский. — Мы искали для этих денег инвестиционные инструменты”. Однако в России таких инструментов не было, поэтому деньги приходилось отправлять за границу.

Банк Смоленского был самым закрытым из всех новых коммерческих банков и постоянно привлекал к себе внимание относившихся к нему с подозрением КГБ и Госбанка, который позже стал Центральным банком России. Власти, у которых молодой банкир не пользовался доверием, все время хотели знать, что происходит в банке “Столичный”, но Смоленский упрямо отказывался рассказать им об этом и не позволял провести в банке ревизию. В течение нескольких лет органы государственной безопасности пытались доказать, что среди клиентов Смоленского были преступники, но Смоленского так и не арестовали. Безусловно, в банке Смоленского хранились легкие деньги начала 1990-х. Список крупных ссуд, выданных в 1996 году, показывает, что половина из них предназначалась торговым или нефтегазовым компаниям, действовавшим в тех сферах бизнеса, где выжить помогали быстрота, скрытность и здоровое неуважение к государственным границам и властям. Его коллеги считали, что в первые годы своего существования банк “Столичный” Смоленского имел дело с преступными группами и грязными деньгами. Один из ведущих банкиров сказал мне в 1998 году: “Главное — уметь приспосабливаться. Смоленский теперь не тот, каким был десять лет назад. Он создает чистый, открытый банк. Десять лет назад он таким не был. Безусловно, среди его клиентов были и преступники — они были у всех. Но я уверен, что сегодня ни один гангстер не может установить контакт со Смоленским или хотя бы поговорить с ним”.

Смоленский потратил несколько лет на отстаивание своих позиций по одному уголовному делу. В 1992 году, на следующий год после распада Советского Союза, банковская система была еще незрелой и примитивной. Из южных республик Российской Федерации, Дагестана и Чечни, в Центральный банк по факсу поступил ряд поручений о переводе денег, так называемых авизо. Авизо предписывали Центральному банку немедленно перевести миллионы долларов на различные счета в коммерческих банках Москвы. Центральный банк выполнил это требование и перевел деньги, в том числе около 30 миллионов долларов в банк “Столичный”. Позже Центральный банк обнаружил, что авизо были фальшивыми, и попытался компенсировать убытки, взяв деньги с резервных счетов банка Смоленского в Центральном банке. В отношении Смоленского было возбуждено уголовное дело. Случившееся вызвало множество вопросов, на которые не было найдено ответов, — в первую очередь, почему Центральный банк перевел такие суммы на основании факса.

Смоленский сказал мне, что рассматривает это дело как борьбу между новыми капиталистами и старой гвардией, хотя, возможно, это была более прозаическая борьба, связанная с коррупцией и воровством. Смоленский настаивал на том, что, посчитав его преступником, следствие допустило ошибку, а в 1999 году дело было закрыто без предъявления обвинений. “Мне попортили много крови”, — вспоминал он. Однако после того, как дело было закрыто, газета “Совершенно секретно”, журналисты которой часто пользовались информацией из источников в органах государственной безопасности, опубликовала с претензией на достоверность некоторые подробности дела, утверждая, что Смоленский и еще один человек получили по фальшивому авизо 32 миллиона долларов, утаив 25 миллионов долларов в Австрии в компании, принадлежащей жене Смоленского. Позже, писала газета, банк Смоленского признал, что “по ошибке” позаимствовал 4 миллиона долларов, и возвратил эту сумму.

На протяжении всей своей карьеры Смоленский вел непримиримую войну с государством. Председатель Центрального банка Виктор Геращенко был его злым гением. Геращенко, жаловался Смоленский, “наводнял коммерческие банки инструкциями образца 1928 года”, предлагавшими “ограничивать выдачу наличных денег”. Или, возмущался Смоленский, другой служащий Центрального банка присылал письмо, в котором “разрешал выплату зарплаты”. “Разве мои клиенты не имеют права распоряжаться своими деньгами?” — возражал Смоленский. “Государство ненавидело Смоленского и его банк больше, чем кого-либо другого, — рассказывал мне Беккер. — Он не кланялся КГБ, не кланялся бюрократам, не кланялся милиции. Геращенко не любил этого независимого и необузданного банкира”.

В последние годы существования Советского Союза и в первые годы существования новой России Смоленский пользовался необычной самостоятельностью. Он давал отпор нападкам правительства, прогонял аудиторов Центрального банка, отказывался отвечать на вопросы о своем банке и все же выжил. Чем объяснялась такая безнаказанность? Ясного ответа на этот вопрос нет. Как мы еще увидим, самые преуспевающие магнаты пользовались таинственной и высокой протекцией, о которой мало что было известно. Но даже еслй она у него имелась, Смоленский никогда не чувствовал себя уверенно. Краснянский, старый друг Смоленского по армии, который позже работал в банке “Столичный”, вспоминал, что самые откровенные разговоры они со Смоленским вели в машине. Смоленский постепенно становился одним из ведущих банкиров в новой России. Но однажды, сидя в машине, он повернулся к Краснянскому и сказал: “Эдик, мы не должны строить иллюзий. В любой момент, даже в нашей свободной России, они могут прийти и раздавить тебя как клопа”.

И все же Смоленский достиг многого. В 1992 году его банк заработал 2,4 миллиарда рублей, имея доход, равный 6,1 миллиарда рублей. Неплохо для тощего молодого человека, начавшего с печатания Библий по ночам, для строительного начальника, получившего указание создать один из первых кооперативов, и для строителя дач, удовлетворявшего одну из потребностей общества тотального дефицита.

 

Глава 3. Юрий Лужков

Зловонные, кишевшие крысами овощехранилища Москвы стали кошмаром последних лет существования советского строя, средоточием всей абсурдности и глупости “развитого социализма”. Двадцать три гигантских склада воплощали в себе то странное недоверие (и жестокость), с которым большевики относились к крестьянству. Начиная с первых конфликтов с крестьянством при Ленине и кончая сталинской принудительной коллективизацией советская история была в значительной степени историей войны против сельского населения, которую вели для того, чтобы прокормить города. Хотя после Сталина массовые репрессии прекратились, гигантская машина централизованного планирования продолжала работать, год за годом конфискуя продукцию, которую производили крестьяне, и направляя ее в города для хранения и последующего распределения. Огромное количество овощей и фруктов, запасы на весь год, привозили из колхозов в московские овощехранилища из-за того колоссального недоверия, с которым государство относилось к крестьянам.

В начале перестройки, в середине 1980-х, овощные базы превратились с точки зрения организации их работы в нечто ужасное. Овощи привозили, сортировали, складировали, расфасовывали и хранили иногда в течение многих месяцев. На двадцати трех овощных базах, где хранилось до полутора миллионов тонн фруктов и овощей, которых хватило бы для обеспечения десятимиллионного города, проявлялись все симптомы экономики хронического дефицита, порожденные перекосами централизованного планирования. “Всегдашняя грязь, вонь, плесень, крысы, мухи, тараканы — казалось, нет такой нечисти, которая не могла бы найти тут пристанища”, — вспоминал Юрий Лужков, один из опытных советских хозяйственников, после первого посещения овощной базы.

“Даже хранилища, построенные недавно, были превращены работавшими на них людьми в руины, — отмечал Лужков. — Кругом царило запустение, наводившее на безумную мысль, что работники базы с маниакальным упорством намеренно уничтожали все, подобно армии, отходящей перед наступающим противником. Ничто не должно было достаться врагу”.

Процесс разложения начинался далеко отсюда, в колхозах. Более ста двадцати человек занимались там выращиванием овощей и фруктов для Москвы, но их давно перестало заботить качество их продукции. Они без особой охоты везли выращенные овощи на пункт сбора, откуда их увозили на грузовиках с накладной, в которой было написано просто “Москва”. К тому времени, когда груз привозили в город, он уже начинал гнить. Картофель был поражен колорадским жуком. “Склады превратились в склепы, содержимое которых не хранилось, а уничтожалось”, — вспоминал Лужков. Гниющие овощи затем развозились по государственным магазинам, где покупатели могли лишь возмущаться, глядя на почерневшую морковь, вялую зелень и гнилую картошку. Продавцы магазинов, торгуя гнилыми овощами, часто повторяли одно и то же: “Не нравится — не ешьте”.

Овощные базы были триумфом коллективного труда. Там все работали якобы “на общее благо”, на самом же деле не работал никто. Овощные базы напоминали учебный лагерь новобранцев: каждый день двадцать тысяч москвичей отправлялись туда перебирать и заново укладывать портящиеся, гниющие фрукты и овощи. Работа на базах была всеобщей, но нелюбимой обязанностью из-за грязи и крыс. Сотни тысяч людей, вынужденные работать в этой системе, воровали все, что могли.

“Вся система была настолько глубоко пронизана коррупцией, что заниматься расследованием не имело абсолютно никакого смысла”, — говорил Лужков. К тому же милиция была в доле. Финансовые контролеры и ревизоры просто списывали убытки, а партийные чиновники видели в этом хаосе еще одну удобную возможность. Они воровали лучшее из того, что было.

Воровство было настолько обычным и распространенным явлением, что даже не считалось преступлением. “Тут мы подходим к самой сути социализма, — отмечал Лужков. — В какой-то степени замешан был каждый, участвовал каждый, а при социализме это значит никто. Это и был самый страшный разврат “развитого социализма”. Каждый мог считать, что не он творец безобразий, и без зазрения совести приезжать домой с полными сумками, набитыми ворованными продуктами”.

В декабре 1985 года Горбачев перевел в Москву нового руководителя — отличавшегося прямотой секретаря Свердловского обкома партии Бориса Ельцина. Вскоре Ельцин начал покорять город довольно необычным способом: стоял в очереди с простыми людьми, ездил на троллейбусе, без предупреждения приходил на заводы и в магазины, бросая вызов застойной, отмирающей социалистической системе. Растущая нехватка продовольствия в столице вызывала у Ельцина особое беспокойство. Однажды, узнав, что в мясном магазине есть телятина, что бывало очень редко, он пошел и встал в очередь. Когда он потребовал килограмм телятины, ему сказали, что ее нет. Тогда Ельцин силой проник за прилавок и через небольшое окно увидел, как в задней комнате куски телятины продают “нужным людям”.

Ельцин играл на популистских струнах, открыто критикуя систему распределения, при которой партийная элита обслуживалась в специальных магазинах и приобретала качественные товары, недоступные простому населению. Он стал пользоваться искренней любовью москвичей, но популистская риторика не могла улучшить несовершенную систему распределения продовольствия в Москве. Один за другим чиновники получали задание исправить ситуацию на овощных базах и, не справившись, лишались своих должностей. Летом 1987 года положение с продовольствием в Москве ухудшилось, и овощные базы оказались на грани краха.

Ельцин обратился к Лужкову, коренастому, круглоголовому хозяйственнику, работавшему на руководящей должности в городском правительстве. Лужков был одним из двух заместителей председателя исполкома Моссовета, которые занимались повседневными делами города. Именно он выдавал лицензии первым кооперативам.

Чиновник, курировавший до этого овощные базы, слег с нервным расстройством. Ельцин вызвал Лужкова. Лужков, будучи дипломированным инженером, не хотел заниматься злосчастными овощными базами, считая это, как он вспоминал позже, “совершенно безнадежным делом”. Но, встретившись с Ельциным, смягчился. “Он выглядел совсем не таким, каким я его себе представлял, — рассказывал Лужков о Ельцине. — Он казался усталым, подавленным”. Ельцин сказал Лужкову, что работа будет нелегкой, и добавил: “Я прошу вас”.

Лужков понимал, что это поручение может стать концом его карьеры, но ответил на просьбу Ельцина согласием и отправился в удивительный и беспокойный путь, ведший из советского социализма.

Девятнадцатилетним студентом одного из московских технических вузов Лужков ездил в составе студенческого отряда в Сибирь для оказания помощи в уборке урожая. Шел октябрь 1955 года. Днем погода была еще теплой, и они сушили сено, но ночью неожиданно становилось холодно и температура часто опускалась ниже нуля. Студенты оказались в сложном положении: им не организовали своевременного возвращения в институт. Несколько ночей они спали в сене, дрожа от холода, многие заболели.

Потом, совершенно случайно, из Москвы приехал некий член Политбюро. Он наблюдал за ходом уборки урожая и высказал несколько поверхностных замечаний, не обращая внимания на жалобы студентов. Они просили, чтобы их вернули домой, говорили, что у них нет еды, нет лекарств, нет воды.

Неожиданно из толпы студентов выскочил Лужков и подбежал к этому члену Политбюро. Прежде чем его смогли остановить, молодой задиристый Лужков ударил партийного вождя по плечу. “Далеко пойдешь, если не остановят. Но тебя точно остановят!” — прокричал Лужков, повернулся и убежал.

“Лужков просто ударил его по плечу, — вспоминал его старый друг, Александр Владиславлев, который был тогда командиром студенческого отряда. — А он закричал так, будто его ударили ножом”.

Растерянный и обозлившийся член Политбюро спросил, кто командир отряда. Владиславлев вышел вперед. Партийный начальник жестом предложил Владиславлеву сесть в машину и двадцать минут возил его по пустынной русской равнине. Началась гроза, из темных облаков на машину обрушился град. Владиславлев не представлял себе, чем это для него кончится. Неожиданно член Политбюро велел Владиславлеву выйти из машины, вернуться пешком назад и “разобраться с тем парнем”.

Владиславлев не спросил, как надо “разобраться” с его другом Лужковым. Он просто побрел назад в одной рубашке в грозу по огромному полю и, когда пришел в лагерь, выпил бутылку водки, чтобы не умереть от холода. Вскоре, вспоминал он, этот член Политбюро позвонил и “спросил меня, что я сделал с тем парнем. Я сказал, что разобрался с ним”. На самом же деле он ничего не сделал.

Лужкову, проявившему себя в тот день столь воинственно, предстояло стать одним из лидеров новой России. Детство Лужкова прошло в крайней нужде. Он родился 21 сентября 1936 года и был средним из трех братьев. Его отец плотничал, а мать работала истопником в котельной. Семья жила на первом этаже деревянного барака рядом с Павелецким вокзалом. Трое детей, их родители и бабушка жили в одной продуваемой сквозняком комнате без отопления и водопровода. У братьев была на троих одна шинель, в которой отец вернулся с войны. В своих мемуарах Лужков пишет, что во время войны и в послевоенные годы они постоянно голодали. “Я не могу описать этого, — вспоминал он. — Мы постоянно хотели... даже не есть, а жрать, все равно что. Во дворе дети пухли и умирали от голода”. Однажды мальчикам так захотелось есть, что они съели, посыпав солью, какую-то “белую глину”, найденную на железнодорожных путях, от которой их потом сильно тошнило.

Самые яркие воспоминания Лужкова связаны с двором, в котором прошли его детство и юность. Двор существовал отдельно от внешнего мира, это была “самоорганизующаяся маленькая общинка, противопоставленная и городу, и государству”. В пространстве между зданиями существовали свои правила, своя этика, своя мораль. “Были дворы интеллигентские, были спортивные, даже воровские, — вспоминал он. — Наш двор был хулиганский. Это значит, он провоцировал особый рисковый настрой — с кем-нибудь подраться, что-то такое “отчебучить”, “обозначить”, “отметить”. Лужков писал, что его мать была так занята, работая на двух и даже трех работах, что предоставляла сыновьям “полную свободу реализовать свою страсть к опасной игре”. Лужков был подвержен “рисковому и бесшабашному настрою двора”. Они часто разбирали оставшиеся после войны артиллерийские снаряды, которые находили в железнодорожных вагонах неподалеку, высыпали из них порох и, сделав на земле дорожку из пороха вместо запала, устраивали взрыв наподобие взрыва петарды. Однажды Лужкову пришла в голову мысль: почему бы не взорвать снаряд целиком? Он зажег запал и бросился бежать. Раздался сильный взрыв, из окон посыпались стекла. Приехала милиция, но у двора свои законы. Его никто не выдал. “Двор стоял насмерть, как партизан”, — вспоминал Лужков.

Позже Лужков поступил в Московский институт нефтехимической и газовой промышленности, один из главных вузов, готовивших специалистов для быстро развивавшейся промышленности Советского Союза. В аудиториях и лабораториях Института имени Губкина сотни профессоров и два знаменитых академика преподавали студентам машиностроение, геологию нефти и газа, горное дело и переработку нефти. Хотя изучение марксизма-ленинизма было обязательным, в программе обучения преобладали технические дисциплины. В целом институт играл важную роль в подготовке специалистов, и каждый студент за пять лет обучения получал специальное образование, позволявшее ему после окончания вуза работать в соответствующей отрасли промышленности.

Лужков окончил институт в 1958 году. Он хотел работать в нефтяной промышленности, но был распределен в НИИ пластмасс. Он бурно протестовал, но все было напрасно. Тем не менее дела у него пошли хорошо. В шестидесятые годы производство пластмасс и нефтепродуктов приобретало все большее значение, и он успешно продвигался по служебной лестнице. В 1974 году его назначили директором конструкторского бюро Министерства химической промышленности, а позже он стал директором НПО “Нефтехим-автоматика”, производившего специальное оборудование для химических заводов, на которых работало двадцать тысяч человек. Это было крупнейшее предприятие министерства, занимавшееся как научными исследованиями, так и промышленным производством. Именно здесь, будучи руководителем крупного предприятия, Лужков сделал первые осторожные шаги в сторону от социализма. Это был болезненный процесс, который врезался в его память.

В 1980 году, в конце эры Брежнева, Лужков выступил с довольно необычным предложением: перевести научную составляющую своего предприятия на элементарное самофинансирование. “Самофинансирование” было девизом предпринимавшихся ранее попыток реформировать плановую экономику и часто ассоциировалось с растущей самостоятельностью руководителей предприятий. Грубо говоря, оно позволяло заводам оставлять себе заработанные средства. Лужков предложил продавать результаты исследований, проведенных в “Нефтехим-автоматике”, как товар. Разработав новую технологию, они могли бы продать ее, а прибыль оставить себе. Предложение Лужкова было направлено для рассмотрения на коллегию министерства. Высшее руководство сидело за подковообразным столом, а еще 150 чиновников менее высокого ранга располагались перед ними. Поднявшись на трибуну, Лужков вкратце рассказал о своем проекте. Его идея была тут же категорически отвергнута одним из партийных функционеров, заявившим, что Лужков хочет нарушить заветы Маркса и Энгельса. Открыв том Маркса, он прочитал вслух, что наука является продуктом человеческого мышления и не может иметь стоимостного выражения. Лужков покусился на Маркса!

С идеей было покончено. Министр не имел ни малейшего желания вступать в конфликт с партией. Даже незначительный отход от социализма оказался политически неприемлемым. Идея Лужкова была похоронена и забыта. Но за ним самим закрепилась репутация человека, склонного к экспериментам.

В начале перестройки Лужкову исполнилось пятьдесят лет, и в то время ничто не предвещало его политической карьеры. В этом возрасте и Горбачев, и Ельцин занимали высокие партийные посты. Лужков вступил в партию в 1968 году, но его интересовала советская промышленность, а не идеология. Тем не менее руководители производства часто привлекались к решению проблем города. В 1975 году Лужков был избран депутатом районного совета, а двумя годами позже стал работать в Московском городском совете. Численность Моссовета была непостоянной, но в то время он насчитывал около тысячи человек. Городом управляла партия, а Моссовет был огромным, неповоротливым, мало что решавшим законодательным органом. Лужков согласился стать по совместительству руководителем городской комиссии по коммунально-бытовому обслуживанию. Это было важное решение, потому что именно в этой сфере появились первые ростки перемен в начале горбачевской перестройки.

В 1986 году Лужков покинул свой пост в промышленности и перешел на постоянную работу в систему государственного управления. Только что приехавший из Свердловска Ельцин лично сообщил Лужкову о его назначении на должность одного из заместителей председателя исполкома Моссовета. В его новые обязанности входило и осуществление контроля за кооперативами, создаваемыми в Москве.

Как уже говорилось, старые верные партийцы с подозрением относились к предпринимателям, участвовавшим в кооперативном движении, считая их спекулянтами и врагами, подрывающими основы социализма. Когда Лужков возглавил комиссию, выдававшую лицензии московским кооперативам, судьба эксперимента была не ясна. “Это было очень опасное поручение”, — сказал мне Лужков. Не было уверенности в том, что эксперимент не будет задушен старой системой, подавлявшей личную инициативу на протяжении десятилетий.

Одним из защитников кооперативов неожиданно стал Александр Панин, человек, говоривший сухим, сдержанным голосом бюрократа, специалист в области управления из Ленинграда, ставший правой рукой Лужкова в его работе. Панин был одним из многих специалистов, которые между бесконечными чашками чая и перекурами якобы разрабатывали в своих институтах идеальные приемы социалистического управления. Панин, втихомолку читавший книги по управлению западных авторов, сделал вывод, что самое важное — раскрепостить способности личности и ее воображение. Он принял смелое решение написать письмо в Москву в ЦК КПСС. Его идеи шли вразрез с господствовавшей на протяжении десятилетий партийной доктриной. Его вызвали в здание Центрального комитета на Старой площади, и партийные чиновники довольно долго его слушали. Панин сказал мне, что был вынужден приукрасить мысль о частной инициативе красивыми фразами, доказывая, что частная инициатива не противоречит социалистической догме. Партийные аппаратчики сказали Панину, что сами не могут ему помочь, но посоветовали поделиться этими идеями с комсомолом, который имел право на большее свободомыслие в подобных вопросах. Удивившись такой реакции, Панин продолжил свою кампанию. Он предложил немного поэкспериментировать с частной инициативой: разрешить людям создавать мелкие частные предприятия — кооперативы, — занимающиеся, например, выпечкой пирогов. В конечном итоге власти разрешили ему попробовать, и Панин стал секретарем комиссии по кооперативам, которую в Москве возглавлял Лужков. Под его наблюдением пеклись первые капиталистические пирожки.

Лужков и Панин начинали в огромной, как танцевальный зал, комнате на шестом этаже здания Моссовета в центре Москвы. В одном конце комнаты стояли простые складные столы. Сотрудники работали днем; вечером, обычно после семи часов, приходил Лужков и, сняв пиджак, проводил совещания с новыми предпринимателями, часто заканчивавшиеся далеко за полночь. Новоиспеченные бизнесмены толпились в приемных со своими предложениями, бумагами, вопросами и проблемами, одна из которых заключалась в том, как получить оборудование, материалы и помещение для их новых предприятий в условиях, когда экономика контролируется государством. “Бородатые, лохматые, похожие бог знает на кого, — делился Лужков впечатлениями от этих новых бизнесменов. — Но все они были энергичными, независимыми и заинтересованными. Один предлагал производить нужные товары из отходов. Другой обнаружил потребительский спрос вне сферы деятельности государственных структур. Находчивость, изобретательность, творчество — все это мы видели в нашей комнате”.

У Лужкова имелась строгая молодая помощница, Елена Батурина, на которой он женился после того, как в 1988 году его первая жена умерла от рака. Батурина вспоминала, что люди, приходившие в их комнату, очень отличались от бюрократов, работавших в здании Моссовета, и что бюрократы были шокированы, увидев потрепанных предпринимателей в своих приемных. “Нас постоянно переводили из одного помещения в другое, — рассказывала она мне, — потому что соседи жаловались, что бородатые, грязные люди сидели в коридорах и дискредитировали учреждение”.

Виктор Лошак, наблюдавший за этой драмой в качестве корреспондента газеты “Московские новости”, вспоминал, что Лужкову приходилось защищать первых бизнесменов-кооператоров от бюрократов, хотевших покончить с ними. В одну из групп бюрократов входили воинственно настроенные крупные женщины, стоявшие на страже здоровья и безопасности общества. Бюрократы понятия не имели, что на их глазах рождается новая экономика. Они должны были выполнять требования старой системы. “Они встречали в штыки каждый микроскопический шаг кооперативного движения”, — рассказывал мне Лошак.

“Я ждал первого заседания комиссии. Помню первую женщину, которая хотела открыть частный бизнес. По профессии она была театроведом. У нее было двое или трое детей. Она хотела заняться выпечкой праздничных тортов на заказ.

Лужков сказал: “Прекрасно!” Еще двое или трое согласились с ним. Тогда противники начали искать причины, чтобы отказать ей. “Какова площадь вашей квартиры?” — спросили ее. Оказалось, что квартира достаточно большая. “У вас есть медицинское заключение?” Медицинское заключение у нее было. “Вы сможете по-прежнему уделять внимание своим детям?” Оказалось, что ее мать жила в том же доме и могла помочь.

Тогда представительница санитарно-эпидемиологической службы спросила: “У вас в квартире есть вспомогательная промышленная вентиляция?” Женщина не знала даже, что имеется в виду. Никто не знал, что это такое. Я тоже не знал. Но сотрудница санитарно-эпидемиологической службы сказала, что согласно пункту 3 статьи 8 изготовление тортов на продажу возможно только при наличии промышленной вентиляции.

Лужков сказал: “Идите сами знаете куда! Я — председатель комиссии, и эта женщина откроет свое дело!” Лужков предложил проголосовать, одержал победу и перешел к другому человеку, желавшему открыть мастерскую по ремонту велосипедов”.

Однажды вечером в первые недели работы комиссии пришел какой-то партийный начальник и потребовал, чтобы Лужков убрал отсюда “всю эту публику”. Лужков объяснил, что смысл происходящего в том, чтобы выпустить пар общественного недовольства. “Волна уже поднялась, — сказал Лужков партийному боссу. — Если мы не справимся, волна нас накроет”. В то же время Лужков опасался, что его обрекают на неудачу, что кооперативы будут закрыты, а вину возложат на него. “Будущие кооператоры рвались в дело и опасались будущего, хотели получить у меня какие-то утешения. Как мог, ободрял, хотя нередко у самого скребли на душе кошки”.

Валерий Сайкин, председатель исполкома и начальник Лужкова,сказал ему, что зарождавшиеся частные предприниматели подрывают существующий строй, и выразил опасение, что они могут организовать демонстрацию, направленную против партийного руководства. “Объективно они против государственной экономики, против социализма, — сказал он Лужкову. — Предупреждаю вас: если они придут в Моссовет, встречать их будете вы!”

“С удовольствием, — ответил Лужков. — Я надену свою любимую кепку, выйду на балкон и буду махать им ручкой, как Ленин, провожавший войска на гражданскую войну”. Сайкину было не до шуток.

Позже, вспоминая те бурные месяцы, Лужков говорил, что по вечерам не только занимался бумажной работой, но и получал представление о рыночной экономике, о людях, которые хотят работать на себя, а не на государство. “Контакты с новыми людьми сформировали мое новое мировоззрение, — рассказывал он. — Я начал понимать то, о чем раньше лишь смутно догадывался...”

Но вначале ничто не бывает четким и ясным. Первые крошечные шаги к рыночной экономике были нерешительными, неопределенными, вызывавшими подозрения. Может быть, новые предприниматели брали взятки или давали взятки? Получали непредвиденную прибыль? До Лужкова доходили подобные слухи. Замешательство было отчасти оправданно. Панин отметил, что пирожки, выпеченные кооперативом, стоили семь или восемь копеек, а в государственном магазине их продавали за пять. Людям на улице это казалось спекуляцией. Иногда они были лучшего качества, иногда нет. Кооперативы отправились в долгий путь к рынку, ощущая огромное недоверие со стороны общества, не видевшего раньше ничего подобного.

Первые кооперативы сильно отличались от старых государственных предприятий. Кооперативам были небезразличны их клиенты. “В Советском Союзе прилавок магазина был баррикадой, по обе стороны которой находились противники, — вспоминал Лошак. — И вдруг они перестали быть противниками. Эти люди, “кооператоры”, были заинтересованы в своих клиентах, в том, чтобы они купили что-нибудь. Когда открылся первый кооперативный ресторан, он разительно отличался от всех остальных, от государственных ресторанов”.

Дэвид Ремник, корреспондент газеты “Вашингтон пост”, описывал удивительную сцену в первом кооперативном ресторане, находившемся по адресу Кропоткинская улица, дом 36. По его словам, меню включало в себя суп, жареного поросенка, салат и кофе. “Администрация ресторана столько внимания уделяла качеству обслуживания, что вскоре уволила одного из официантов за “бестактность”. Открытие ресторана стало сенсацией не только для состоятельных советских граждан и иностранцев, которые могли позволить себе зайти в ресторан и заплатить по счету, но и для простых людей, читавших о нем в прессе. Ходили слухи о фантастических доходах, раздавались обвинения в “спекуляции”. Газета коммунистической партии “Правда” утверждала, что новая система позволила некоторым людям получать “значительные суммы денег, не соответствовавшие предполагаемым затратам труда”.

В этой ситуации Лужков был куратором нового эксперимента, защищал, опекал и контролировал кооперативы по мере того, как они укрепляли свои позиции. За первые четыре месяца число кооперативов в Москве увеличилось с четырех до более тысячи. Когда их количество достигло ста, Лужков содействовал проведению выставки их продукции. Чтобы поддержать его, выставку посетил Ельцин. На одной из фотографий, сделанных на выставке, Лужков осматривает стенд кооператора, занимающегося производством музыкальных инструментов. “Кооперативы боготворили Лужкова, — вспоминала Батурина, — потому что никто из официальных лиц в то время не рисковал высказываться в их поддержку и защиту”. Но и Лужков, который позже прославился своими бесконечными поездками по строительным площадкам города, в те времена редко посещал кооперативы. По словам Панина, Лужков все еще проявлял осторожность и считал, что осуществляет контроль за новоиспеченными бизнесменами. Ни партийные аппаратчики, ни население не были готовы к тому, что происходило, вспоминал он. “Как обычно, вначале проводились проверки, — сказал мне Панин. — Вы понимаете, что если бы мы не контролировали их, они могли бы отравить людей или использовать некачественное сырье. Если бы они это сделали, у нас самих было бы много проблем. Кооперативам пришел бы конец”.

Кооперативное движение процветало, а у Лужкова и Панина стали возникать сомнения. Амбициозные новые бизнесмены быстро переросли выпечку пирожков, с которой начинали. Они расширили сферу своей деятельности, начав сотрудничать с советскими промышленными предприятиями, экспериментировали с финансами. Закон о кооперативах открыл путь к созданию частных банков, и некоторые предприимчивые молодые люди нашли способ превращать государственные субсидии, предназначенные для заводов, в наличные для себя. Они пекли деньги, а не пирожки. Они не производили ничего полезного для общества, и это пугало Лужкова. “Кооперативное движение ширилось и становилось неконтролируемым. Его невозможно было остановить, — рассказывал мне Панин. — Все ограничения были сметены. Им было разрешено делать что угодно, и тогда неконтролируемое кооперативное движение приобрело массовый характер”.

Виктор Лошак вспоминал, что внешне Лужков по-прежнему оставался типичным представителем системы. Он носил черное пальто с черным меховым воротником и фетровую шляпу вроде той, которую всегда носил идеолог коммунистической партии Суслов. Ездил он на служебной черной “Волге” с шофером. В душе Лужков чувствовал, что почва колеблется под ногами, хотя не до конца понимал, почему. Однажды вечером во время долгой задушевной беседы с ним Лошак заметил, как изменились взгляды Лужкова. “Мы встретились поздно вечером, после работы, сели в его машину, долго ездили по Москве и разговаривали. Мы говорили о практических вещах, о кооперативах и людях, пришедших в кооперативное движение, о Москве. Мы начали по-новому смотреть на жизнь”.

И Лошак добавил: “На вопрос, кого следует считать отцом капитализма в России, как правило, дают один ответ — Горбачева. На самом деле одним из отцов капитализма был Лужков”.

Однако, продолжал он, Лужков никогда не мог бы сказать чего-нибудь подобного в то время. Лужков не представлял себе тогда, что капитализм, рынок, частная собственность станут в России реальностью. Он был “большим начальником”, продуктом системы. “Но в то же время, — вспоминал Лошак, — он был искренним человеком, и это отличало его от других. В его глазах был блеск. Я думаю, уже тогда он понимал, что интересы людей каким-то образом должны быть учтены”.

Летом 1987 года Лужков взялся за, казалось бы, безнадежное дело — наведение порядка на овощных базах. Он чувствовал себя обреченным. “Ничто не могло спасти их от краха”, — вспоминал он. В Москве росло недовольство в связи с нехваткой продовольствия. На одном из праздничных концертов комик Геннадий Хазанов назвал Москву “страной вечнозеленых помидоров”. Лужкову, находившемуся среди зрителей, показалось, что при этом артист посмотрел прямо на него. Смеялся весь зал.

Для Лужкова это был момент крайнего унижения, и сразу после концерта он отправился на овощную базу. “Я был в ужасе, — вспоминал он. — Я шел среди раздавленных и гниющих “вечнозеленых помидоров” и знал, почему они такие”. В течение следующих нескольких месяцев, как и в случае с кооперативами, он занимался поиском рыночных решений в море социалистической бесхозяйственности.

Каждый день тысячи людей покидали свои привычные рабочие места и отправлялись на овощные базы. Распоряжения направить своих сотрудников на овощные базы получали школы, больницы, лаборатории и институты. Работа была унизительной, но выбора у них не было. “Замерзшие, перепачканные библиотекари, инженеры, врачи работали под руководством постоянных сотрудников базы, выглядевших в своих норковых шапках и дубленках аристократами. Они оценивали работу, чтобы проинформировать районный комитет партии”, — вспоминал Лужков.

Резко порывая с прошлым, Лужков решил положить конец ежедневным вынужденным паломничествам москвичей на овощные базы. Он пообещал сэкономить деньги за счет сокращения потерь и использовать эти средства для повышения зарплаты постоянных сотрудников или оплаты труда работников, занятых неполный день. Лужков вспомнил случай, когда один из партийных чиновников, выступая на большом собрании, упомянул о том, что город перестал привлекать людей к работе на овощных базах. Это был лишь один из пунктов бесконечного списка “достижений” партии. Неожиданно присутствовавшие разразились аплодисментами с воодушевлением, неслыханным в подобной ситуации. Партаппаратчик был ошеломлен и смущен. Позже он позвонил Лужкову, чтобы узнать, не разыграли ли его.

“Все верно”, — ответил Лужков. Ни на одну овощную базу Москвы работать больше не посылали.

Лужков пришел к выводу, что кражу продукции, хранившейся на овощных базах, совершали три разные категории людей. Примерно одну треть краж совершали работники баз, одну треть — водители грузовиков, доставлявших овощи и фрукты в магазины. Еще одна треть приходилась на магазины. Лужкову пришла в голову идея: если сократить потери при хранении, можно увеличить доходы и платить людям больше денег. Возможно, так удастся уменьшить потери от краж? Это была капиталистическая идея.

Лужков решил поработать над ней. Он попросил у своих заместителей официальную норму допустимых потерь. Был получен ответ: і процент. “Только тогда я понял всю степень бездушия системы, — вспоминал он. — При колоссальных потерях, достигавших в процессе хранения Зо процентов, система имела наглость требовать, чтобы потери составляли всего і процент. Это было просто смешно, но тем не менее... Советская система формулировала свои законы в расчете на идеальных людей, живущих в идеальных социальной и природной среде. В результате не имело значения, насколько хорошо вы работаете, все равно никто не мог выполнить установленные нормы”.

Лужков решил, что настало время перемен. Он заключил контракт с одной из московских биологических лабораторий, чтобы получить реальные нормы допустимых потерь вследствие порчи фруктов и овощей. Затем он добился, чтобы исполком своим постановлением утвердил их в качестве новых норм. Установив новые квоты, Лужков сказал рабочим, что они могут продавать с целью получения личного дохода половину того, что спасут от порчи. “Не треть, — внушал он рабочим, — а половину”.

Его расчеты оправдались. Потери сократились, качество продукции улучшилось, рабочие стали получать больше.

Но вышестоящим инстанциям это не понравилось. В припадке консерватизма Лужкова вызвали на заседание комиссии народного контроля, сторожевого пса партии. Комиссия обвинила Лужкова в незаконном манипулировании нормами допустимых потерь и выплате “огромных премий” рабочим. Преступление! Но после напряженного разбирательства комиссия отступила, и Лужков не был наказан.

Лужков выполнил невыполнимое задание, но не завоевал тех симпатий, которые население питало к Ельцину. Причина заключалась в том, что, хотя ситуация на овощных базах и улучшилась, Советский Союз в это время трещал по швам. Лужков пришел в отчаяние, когда в ноябре 1987 года оказывавшего ему поддержку Ельцина сместили с поста руководителя московской партийной организации. На следующий год он пожал руку опальному Ельцину во время праздничного парада на Красной площади. После этого они разговаривали в течение нескольких часов, и Лужков выразил надежду, что они снова будут работать вместе.

Командная система становилась все слабее, и доставка помидоров из Азербайджана в Москву все усложнялась, при том что овощные базы работали нормально. Несмотря на реформы Лужкова, ситуация с продовольствием в Москве ухудшалась. Но тут поднялся новый ураган и подхватил Лужкова.

В годы горбачевской перестройки Москва была охвачена недовольством, но самое сильное недовольство было вызвано не гнилыми овощами, а гнилым руководством. Приехав в город, Ельцин затронул обнаженный нерв, начав популистскую кампанию против партийных привилегий. Самую заметную реакцию она вызвала среди интеллигенции, уставшей от невежественных бюрократов и партаппаратчиков, от постоянных указаний, какие кадры в кинофильме можно смотреть, а какие должны быть вырезаны, какие книги можно читать, какую статистику о средней продолжительности жизни можно опубликовать в научном журнале (на деле оказывалось, что никакую).

Политическая либерализация, начатая Горбачевым, стимулировала развитие нового мышления, повышение активности политических клубов, групп людей, объединенных общим интересом. Она сопровождалась демонстрациями и вызвала брожение в обществе. Подъем “радикальных” демократов в Москве поражает тем, что спонтанный и даже случайный процесс их объединения произошел очень быстро. Падение Берлинской стены в ноябре 1989 года пробудило московских философов, художников и людей интеллектуального труда.

Врач-педиатр Владимир Боксер, активист движения в защиту животных, стал одним из первых организаторов демократического движения. У Боксера были приятные манеры доброжелательного провинциального врача. Но за его спокойствием скрывалось ясное понимание настроений народа и политики. Важнее всего для него была политическая свобода. Он чувствовал, что интеллигенция созрела для перемен. “Все пришли к пониманию того, что наши вожди — не очень честные люди. Они лгут, притворяются, — вспоминал Боксер. — Понимание этого объединило всех. В конце 1970-х — начале 1980-х мы начали испытывать чувство стыда”. Интеллигенция восстала против коммунистов, восстала сначала в Москве. “Это была революция интеллигенции, исключительно в сфере культуры, — рассказывал мне Боксер. — Другой революции в то время не было. До 1990 года никто из нас о рынке и не думал. Люди боялись этого. Самым важным было то, что люди не хотели, чтобы на своих местах оставались бюрократы, которые все решали за нас, говорили нам, какие фильмы смотреть, какие книги читать. Когда люди стали следить за тем, что происходит за границей, им захотелось большей открытости. Они хотели открытости не только в области культуры, но и в области информации. Все началось с революционной борьбы за открытое общество”.

Одним из самых громких голосов был голос человека с ничем не примечательной внешностью — невысокого, немного сутулого, с копной седых волос. Гавриил Попов, экономист, некогда занимавший должность декана экономического факультета Московского государственного университета, а затем главный редактор журнала “Вопросы экономики”. В последние годы правления Брежнева у Попова появились сомнения относительно системы, и когда началась перестройка, он стал одним из тех, кто призывал общество к чему-то новому. Попов был близким союзником Ельцина во вновь избранном парламенте, съезде народных депутатов, и постоянно побуждал Горбачева к осуществлению более радикальных реформ.

Московские радикальные демократы представляли собой разнородную массу, состоявшую из политических клубов, различных ассоциаций, преследовавших конкретные цели, групп, защищавших права человека, и большого числа недовольных одиночек, среди которых было много ученых. Под руководством Попова они объединились и создали коалицию “Демократическая Россия”. Они решили провести предвыборную кампанию перед проводившимися 4 марта 1990 года выборами в Моссовет, количество мест в котором сократилось до 498. Мятежные демократы сделали важный выбор — они решили принять участие не в национальных, а в местных выборах в Москве, чтобы сделать ее локомотивом истинных реформ.

Демократы организовали шумную кампанию: выкрикивали через мегафоны лозунги в подземных переходах метро, разъезжали по улицам на грузовиках, оборудованных громкоговорителями. Они проводили собрания в жилых домах, провели два больших уличных митинга, распространили тысячи самодельных листовок, расклеили плакаты в магазинах и метро. Они были интеллектуальной элитой: среди их кандидатов 64,3 процента составляли преподаватели высших учебных заведений, ученые, инженеры, журналисты, представители творческой интеллигенции.

Они одержали ошеломляющую победу, и власть в Москве перешла в их руки. Они получили 282 места. 16 апреля 1990 года облеченные властью демократы собрались в Моссовете и избрали Попова председателем. Мятежные демократы были взволнованы своей победой в Москве. Они показали, что могут соперничать с самоуверенными людьми, говорившими им, что читать и что думать. Инженер-химик Илья Заславский, избранный в совет, провозгласил с безграничной надеждой: “Мы начнем новую жизнь”.

Но как вскоре предстояло узнать Попову и другим победителям, над ними нависла угроза катастрофы. Нехватка продовольствия становилась все более острой. Возник ажиотажный спрос, город был охвачен паникой. Москву наводнили сотни тысяч жителей провинции, приехавших в поиске продуктов. Иногда очереди перекрывали движение на больших проспектах. Каждая новая волна слухов сеяла еще большую панику. Кончается мясо! Хлеб на исходе! Через шесть недель после прихода к власти Попов признал, что “ситуация в городе становится критической. Существует реальная угроза того, что она выйдет из-под контроля. Сотни тысяч людей находятся в магазинах”. “Все ждали, что в Москве начнется голод, — вспоминал Боксер. — Может быть, это было преувеличением, но все ждали этого”. В секретном исследовании, подготовленном в то время в ЦРУ, говорилось, что наиболее вероятной перспективой для Советского Союза было “ухудшение ситуации, граничащее с анархией”, и что к полной анархии его могут привести “массовые беспорядки среди покупателей”. Анализ, проведенный ЦРУ, указывал на то, что мишенью любого реакционного путча или переворота станут радикальные демократы, включая Попова'.

Первым важным решением Попова было назначение нового председателя исполкома. Сайкин, занимавший эту должность раньше, уехал в отпуск. Председатель исполкома должен был управлять городом, поэтому ошибка в выборе новой кандидатуры на эту должность, безусловно, лишила бы реформаторов шанса удержаться у власти.

Никто в окружении Попова не знал, как управлять огромным городом. К числу его ближайших помощников относились Боксер и Василий Шахновский, инженер, занимавшийся проблемами термоядерного синтеза в Институте имени Курчатова. Шахновского вовлекли в мир дискуссий, клубов и выборов и в 1989 году избрали в Моссовет'. Еще одним помощником был Михаил Шнейдер, физик из Института геомагнетизма и ионосферы, который вместе с Боксером участвовал в организации выборов. Попов тоже был главным образом теоретиком. О Попове, хотя и с уважением, говорили, что ему необходимо несколько часов в день лежать на диване и думать. Будучи теоретиком и даже немного романтиком, Попов не задумывался о выбоинах на асфальте и уличных фонарях. Он не имел представления о том, сколько тонн овощей хранится на московских базах. Он не знал, как справиться с массовыми беспорядками, вызванными отсутствием сигарет и нехваткой продовольствия.

Попов боялся, что радикальных демократов погубит отсутствие опыта управления. Его преследовала мысль, что эксперимент закончится неудачей, наступит крах и они будут дискредитированы — возможно, даже арестованы. Управление целым городом оказалось на первых порах непосильной задачей для радикалов. Они не были готовы. Им нужно было перекинуть мост к старой власти.

Им нужно было то, что имело давние традиции в русской культуре. Нужен был настоящий хозяин. Это слово в русском языке означает человека, располагающего определенным владением — домом, деревней, предприятием, страной. Хозяин дома — как правило, это старший по возрасту мужчина — несет ответственность за благосостояние семьи. Настоящий хозяин заботится обо всем, что входит в его владение. Русские имеют тенденцию судить о руководителях по тому, производят ли они впечатление настоящего хозяина хотя бы внешним видом или поведением. Человека, обладающего хоть какими-то подобными способностями и умеющего решать повседневные проблемы, называют хозяйственником. Попов искал такого человека, потому что сам к этой категории явно не относился. И Попов обратился к Ельцину.

Радикалы встречались каждое утро за завтраком в большой комнате в здании Моссовета, чтобы обсудить планы на день. Попов подумывал о том, чтобы вернуть к руководству городом Сайкина, но радикальные демократы и слышать об этом не хотели. У него имелись и другие кандидаты из старой гвардии, но радикальные демократы относились к ним с сомнением. Однажды Попов пришел на завтрак и сообщил, что Ельцин предложил ему в качестве кандидата на должность городского управляющего Лужкова. Но никто из присутствовавших не знал Лужкова.

“Мы спросили: кто этот человек?” — вспоминал один из демократов, Александр Осовцов. Вопрос повис в воздухе. Потом кто-то вспомнил, что молодые кооператоры, общавшиеся с новыми демократами, хорошо отзывались о Лужкове. Шнейдер сообщил, что и сам недавно познакомился с Лужковым. Его первое впечатление было однозначным. “Советский чиновник, — рассказывал он. — Манера говорить, выбор слов, лексика, внешний вид, то, как он разговаривал с людьми, — все свидетельствовало о том, что он был настоящим советским чиновником. Таким, каким я представлял себе чиновника, потому что никогда раньше не имел с ними дела”.

Попов не мог решиться. “Завтра мы должны принять решение, — сказал он радикалам. — Мы должны сделать это завтра”.

Боксер вернулся домой огорченный. Зазвонил телефон. Это была старая знакомая, женщина, которая к тому времени уже вышла на пенсию. Боксер рассказал ей, что Попов колеблется в принятии этого важного решения и что Лужков — одна из оставшихся кандидатур.

— Юрий Михайлович? — повеселел голос женщины.

— Юрий Михайлович. Откуда вы его знаете?

— Он ведь был директором “Химавтоматики”?

Так называлась организация, которую Лужков возглавлял в Москве в конце 1970-х.

— Да, — ответил заинтригованный Боксер.

— Я проработала там десять лет, — сказала она. — Я его знаю. Я не была с ним близко знакома, но слышала, что он всегда хорошо относился к людям.

На следующий день Боксер подошел к Попову и рекомендовал Лужкова. “Я слышал, что он хорошо относится к людям”, — сказал он.

Лужков смотрел на демократов с раздражением, прекрасно понимая, что его считают представителем старой гвардии, одним из аппаратчиков, которых они поклялись выгнать. Он вспоминал, что кипел от злости из-за того, что диссиденты обвиняли во всем прежний режим. Он был “так взбешен” этим, что решил совсем уйти из городского правительства. Но потом пришел в Мраморный зал Моссовета, чтобы собственными глазами увидеть новых политиков. Они выглядели не как чиновники, не носили галстуков. Лужков, который в свое время получил заряд энергии от кооператоров, испытал такую же симпатию к грубоватым новым демократам. В них нет “слепого подчинения”, свойственного предыдущему поколению, подумал он.

“Я имел дело с умными, активными, рассерженными людьми, критиковавшими идиотизм прежней системы и обещавшими все быстро исправить, — вспоминал Лужков. — Эти люди произвели на меня большое впечатление”. Но он знал лучше, чем они, какой хаос им достался в наследство. Хозяйственные связи, объединявшие Советский Союз в единое целое, рвались практически каждый день. Размышления Лужкова о будущем были прерваны телефонным звонком. Звонил Ельцин, также вернувшийся к активной деятельности. 30 мая 1990 года Ельцин был избран председателем парламента Российской Федерации, крупнейшей республики Советского Союза, и оказывал давление на Горбачева, добиваясь осуществления более радикальных реформ.

“Это Ельцин, — услышал Лужков знакомый голос. — Бросайте все и приезжайте сюда”. Под влиянием Ельцина Попов выбрал Лужкова на должность городского управляющего, и Лужков согласился. Попов сказал мне несколько лет спустя, что в пользу Лужкова говорило несколько факторов. Он не занимал руководящих постов в партии, умело руководил кооперативами, а Попов помнил, что кооператоры поддержали радикальных демократов во время избирательной кампании. К тому же Попов знал, что Лужков положил конец грязной и унизительной работе на овощных базах.

Боксер решил встретиться с радикальными демократами, чтобы рассеять сомнения, связанные с кандидатурой Лужкова. Первая реакция была гневной. “Предательство! — кричали радикалы Боксеру. — Нам нужен свой, демократ!”

Но гнев утих, когда Попов перед заседанием Моссовета официально представил Лужкова в качестве кандидатуры, на которой остановил свой выбор. Лужков вспоминал, что Попов держался спокойно. Кратко охарактеризовав Лужкова, Попов предоставил ему двенадцать минут, чтобы тот поделился своими мыслями. “Я был шокирован”, — вспоминал Лужков. Как можно было за двенадцать минут рассказать о кризисе, охватившем город? Депутаты Моссовета засыпали Лужкова вопросами. Один из вопросов был задан радикальным демократом.

“Какая у вас платформа? — спросил он Лужкова. — Вы демократ или коммунист?”

Лужков был взволнован. В нем бурлили эмоции. Его ответ запомнился надолго. “Я всегда стоял и стою на одной платформе, платформе хозяйственника”, — сказал он. Раздались аплодисменты. Все рассмеялись. Лужков неожиданно разоружил радикалов и расположил их к себе. “Этот ответ оказал огромное влияние на демократическую часть Моссовета, — вспоминал Шахновский. — Это был очень умный ответ”. Они проголосовали за Лужкова. Попов был политическим лидером, а Лужков — хозяйственником.

В следующем году ситуация продолжала ухудшаться. Советский Союз доживал последние месяцы. В июле 1990 года ведущие демократы Ельцин, Попов и Анатолий Собчак из Ленинграда вышли из рядов КПСС и сдали свои партийные билеты. Жизнь в Москве становилась все более безрадостной. Ранней осенью 1990 года выпал снег, вызвав ужасную панику: на полях гнил несобранный урожай картофеля.

Чтобы справиться с хаосом, Лужков прибег к традиционным командным методам: например, ввел карточки, по которым москвичи могли покупать продукты. По мере того как нехватка продовольствия обострялась, активизировался черный рынок. Цены на все, что еще можно было купить, стремительно росли. Осовцов вспоминал, что Лужков решил использовать милицию для осуществления жесткого контроля над ценами. Это была чисто советская реакция. Осовцов часами пытался убедить Лужкова в том, что это не поможет. В такой отчаянной ситуации цены на ставшие дефицитными продукты питания диктовал черный рынок. “Я чуть не охрип, пытаясь доказать ему, что эти меры были совершенно бессмысленными”, — вспоминал Осовцов. В крупных городах, включая Москву и Ленинград, вводилось нормирование продуктов.

До голода дело не дошло, но нехватка продовольствия стала острой. В начале апреля 1991 года мой коллега Майкл Доббс, зайдя в продовольственный магазин, наткнулся на мужчину, стоявшего у прилавка мясного отдела. “Вчера ничего не было, и сегодня тоже, — сказал мужчина, глядя на прилавок, на котором не было ничего, кроме нескольких упаковок обеда быстрого приготовления, состоявшего из дряблых сосисок в застывшем соусе. — Очень сомневаюсь, что завтра здесь что-нибудь появится”.

Летом 1991 года в Москве и Ленинграде произошли важные политические преобразования. Ничего не решавшие законодательные органы и более компактные и влиятельные исполкомы, находившиеся под полным контролем партии, были преобразованы в более современные мэрии. В Москве на должность мэра баллотировался Попов, взявший себе в качестве кандидата в вице-мэры Лужкова. Попову не удалось избавиться от репутации мыслителя и теоретика, и советские журналисты, любя, прозвали его “ежиком в тумане” по названию популярного мультипликационного фильма. Попов, похоже, относился к этому болезненно. В телевизионном выступлении в ходе избирательной кампании он сказал: “Нам нужно использовать имеющиеся в нашей стране кадры, включая работников старого коммунистического аппарата. Лужков, по моему мнению, компенсирует многие из моих недостатков”.

Избиратели оказали команде Попова и Лужкова огромную поддержку. Они победили, набрав 65,3 процента голосов. Боксер обратил внимание на едва заметную перемену, произошедшую в Лужкове. Раньше Лужков был хозяйственником, управляющим, а Попов занимался политикой в масштабе всей страны вместе с Ельциным. Когда же Лужкова избрали вице-мэром, по словам Боксера, стало ясно, что он сосредотачивает в своих руках все большую власть. После выборов “он как бы стал преемником Попова, до выборов он преемником не был”.

19 августа 1991 года в 6:30 утра группа недовольных сторонников жесткого курса, в которую входил руководитель КГБ, предприняла попытку свергнуть Горбачева. Они взяли его под домашний арест на даче в Крыму и объявили о введении чрезвычайного положения. Председатель КГБ Владимир Крючков подписал ордера на арест семидесяти человек, включая Попова, Боксера и Шнейдера. Попов находился в Бишкеке, в Киргизии, и должен был вернуться не раньше вечера. Лужкову, исполнявшему обязанности мэра, в 8 часов утра позвонил руководитель городской партийной организации Юрий Прокофьев и предложил явиться к нему “за инструкциями”.

Перед Лужковым стоял выбор — присоединиться к заговорщикам или выступить против них вместе с Ельциным. По словам Шахновского, который в то время находился рядом с Лужковым, позвонил Ельцин и попросил Лужкова приехать к нему на загородную дачу. Шахновский вспоминал, что Лужков в тот день исполнял обязанности мэра города, и если бы он заявил о своей поддержке путча, все могло кончиться иначе. Вместо этого он сел в машину и поспешил к Ельцину. Его фамилия была включена в список тех, кого должны были арестовать сотрудники КГБ.

Когда Лужков приехал в то утро на дачу Ельцина, хозяин встретил его в старой майке и тапочках. Жестом он предложил гостю угощаться яблоками, лежавшими на подоконнике. “Москва с вами”, — заверил его Лужков. “Спасибо”, — откликнулся Ельцин. Он призвал Лужкова организовать народное сопротивление перевороту. Возвращаясь в город, Лужков попросил шофера остановить машину и сменить номерные знаки. У них имелся запасной комплект на всякий случай.

Вскоре после полудня Ельцин осудил переворот на пресс-конференции. В час дня Ельцин забрался на танк “Т-по” Таманской дивизии и произнес свою знаменитую речь, в которой выступил против переворота. В 16:30 Лужков еще раз осудил переворот и призвал москвичей присоединиться к всеобщей забастовке.

“Я понял, что у заговорщиков ничего не выйдет, когда увидел, что Лужков решительно выступил против них, — вспоминал позднее Боксер. — Почему? Потому что Попов был для них демократом и чужаком. А Лужков был настоящим хозяином. Он дал квартиры многим людям, среди которых был и бригадир связистов, и пилот вертолета. И эти люди понимали, что в Москве настоящим хозяином был Лужков”.

Подлинными героями тех августовских дней вместе с Ельциным стали десятки тысяч москвичей, вышедших на улицы, чтобы противостоять путчу. Лужков не был заметной фигурой в наиболее напряженные часы конфронтации. Но он сыграл свою роль за кулисами. Поскольку большинство центральных газет и телевизионных каналов были закрыты, он оставил открытыми московскую телефонную сеть и радиоканалы, в частности “Эхо Москвы”, радиостанцию, помогавшую силам противников путча в самые критические моменты. Моссовет был в числе ее учредителей, потому что идея независимой радиостанции привлекала Попова. Корреспондент “Эха Москвы” приехал к Лужкову вскоре после начала переворота и потом постоянно находился рядом с ним. Директор радиостанции Алексей Венедиктов рассказывал мне, что поддерживать связь с Лужковым было очень важно. Это давало надежду всем тем, кто противостоял перевороту. Поступали сообщения, что Лужков организует оборону, расставляет грузовики и добровольцев, отдает распоряжения об установке огромных бетонных заграждений. Лужков всего три-четыре раза ненадолго появлялся в эфире, но уже то, что Лужков против переворота, было важно. “Лужков был членом партии, аппаратчиком, — вспоминал Венедиктов. — И то, что такой активный член коммунистической партии, как Лужков, отказался присоединиться к ним, вселяло надежду”. В течение трех дней “Эхо Москвы” четыре раза лишали эфира, но каждый раз радиостанция находила способ продолжить работу.

Осовцов вспоминал, что Лужков оставался спокойным и прагматичным, тщательно продумывал последовательность необходимых шагов, чтобы действенно противостоять заговорщикам. “Речь шла, — вспоминал Осовцов о совещании, проведенном в первый день в кабинете Лужкова, — в основном о строительных блоках, которые нужно было доставить к Белому дому и Моссовету, чтобы окружить ими эти здания, о машинах с питьевой водой для собравшихся толп людей, о передвижных туалетах и, естественно, о еде и тому подобных вещах. Политический аспект ситуации был ясен”.

Затем Лужков встал и подошел к окну. Его кабинет находился тогда в высотном здании, окна которого выходили на Белый дом, Москву-реку и гостиницу “Украина”. Единственный бронетранспортер стоял перед гостиницей, готическая башня которой была одной из семи, построенных при Сталине. Глядя в окно, Лужков заговорил, не обращаясь ни к кому конкретно из сотрудников, сидевших в его кабинете. “Между нами говоря, — сказал он, — переворот — колоссальное административно-хозяйственное мероприятие”. “Эти комсомольцы, — предсказал он, имея в виду руководителей путча, — ни за что с ним не справятся!”

Он оказался прав. Попытка переворота провалилась.

После неудавшегося переворота к Лужкову стали относиться в Москве с огромным уважением. В нем впервые увидели политика, а не только аппаратчика. После провала попытки переворота Лужков обратился к толпам на улицах и убедил их воздержаться от стихийной мести и похода на Старую площадь к зданиям ЦК КПСС. Когда разъяренная толпа пришла сбрасывать с пьедестала статую Феликса Дзержинского — заслужившего недобрую славу первого руководителя коммунистической тайной полиции, — Лужков распорядился аккуратно опустить ее с помощью крана, понимая, что, упав, восьмидесятипятитонный монумент может повредить находящиеся под землей телефонные кабели и канализационные трубы. В последние месяцы перед распадом Советского Союза Лужков был членом комиссии из четырех человек, руководившей советской экономикой. Он часто выступал по телевидению, объезжал строительные площадки, автобусные остановки, очереди за продуктами.

Попытка переворота подействовала на Попова деморализующе. После распада Советского Союза он чувствовал себя опустошенным. Когда после путча Ельцин согласился быстро приступить к осуществлению рыночных реформ в России, названных “шоковой терапией”, Попов отнесся к ним скептически. Его обидело и то, что Ельцин не посоветовался с ним.

Руководство городом для Попова постоянно осложнялось. Он почти постоянно конфликтовал с Моссоветом. Возникли серьезные подозрения, что Попов устраивает какие-то тайные махинации. Положение с продовольствием в Москве и Ленинграде продолжало ухудшаться. Попова не покидали опасения, что все то, что им удалось достигнуть, вот-вот развалится, а обвинят во всем его.

В декабре 1991 года, после распада Советского Союза, Попов сказал своим ближайшим соратникам, что хочет уйти в отставку. Они убеждали его не делать этого. Шахновский и Лужков пошли к Ельцину. Это было в тот день, когда был спущен советский флаг и Горбачев передал Ельцину ядерный чемоданчик. Они попросили Ельцина предотвратить отставку Попова. Он это сделал. В январе Попов снова заявил о своем намерении уйти в отставку уже перед более многочисленной группой людей, но на заседании руководства “Демократической России” его вновь уговорили остаться.

Боксер вспоминал, что Попов был нездоров и постоянно страдал от боли в пояснице, вызванной травмой, которую он получил много лет назад, занимаясь альпинизмом. К тому же Попов терял интерес к Москве. Он хотел работать с Ельциным на федеральном уровне, но должности для него не было, и он все больше расходился во мнениях с правительством Гайдара. В городе реальные рычаги власти были в руках Лужкова, а не Попова. 6 июня 1992 года Попов ушел в отставку, оставив Лужкова во главе города с девятимиллионным населением, находившегося на грани хаоса и голода.

Хозяин был не совсем готов к этому.

 

Глава 4. Анатолий Чубайс

В огромной, украшенной колоннадой Ленинградской публичной библиотеке с 28 читальными залами, 17 миллионами книг, 300 тысячами рукописей и 112 тысячами карт было особое хранилище с запрещенными книгами, и Нина Одинг знала о нем. В конце 1970-х годов молоденькой девушкой Одинг состояла в штате этой гигантской библиотеки в должности младшего библиотекаря. Когда никто не видел, она, притаившись у заветного шкафа, читала запрещенные книги. Это были в основном западные книги, которые советское государство считало подрывными. Они хранились в спецхране, в специальном запертом помещении, но иногда их выносили по просьбе иностранных посетителей и тогда держали в особом ящике. Всем остальным для получения доступа к этим книгам необходимо было оформить бесконечное множество бумаг и разрешений, но даже несмотря на это, книги часто необъяснимым образом терялись и не могли быть выданы. “Извините, — говорил библиотекарь, — книги отданы в переплет”.

Почему были засекречены именно эти книги, режим не объяснял. Это была одна из непостижимых нелепостей “развитого социализма”. Книги, которые никто не должен был читать, система хранила с особой заботой. Очевидно, эти книги не были запрещены полностью, потому что такая крупная библиотека, основанная в 1814 году, не могла делать вид, что их не существует. Вместо этого в последние годы пребывания у власти Брежнева режим просто решил спрятать их.

“Публичка”, как любовно называли библиотеку молодые ученые, была зоной свободомыслия в то время, когда контроль за мыслями людей в Советском Союзе все еще вызывал беспокойство. В читальном зале с высокими потолками, который посещали социологи и экономисты, или в “Соц-эке”, как они его называли, работало несколько библиографов, молодых людей, знавших все, начиная с тибетского языка и кончая произведениями Солженицына. Они с симпатией относились к заинтересованным читателям и после того, как между ними устанавливались доверительные отношения, свободно говорили о чем угодно. В те годы читатели называли Публичку “кладбищем мозгов”, имея в виду не книги, а собиравшихся в ней интеллектуалов: библиографов, библиотекарей и читателей. В ней витал дух чтения и споров, особенно в курительной и крошечном кафетерии всего на несколько столиков.

Среди тех, кто там собирался, были и агенты КГБ, и информаторы, но никто не знал точно, где начинается опасная зона, где та граница, которую нельзя переступать. Режим был дряхл и болен, его хваленые щупальца немели, а мозг утратил способность мыслить. Однако оставалась некая скрытая угроза, не позволявшая высказывать свои мысли слишком громко. Ленинградское управление КГБ особенно славилось своей бдительностью. Однажды в библиотеку пришел ученый и попросил выдать ему запрещенные книги. Ему сказали, что этих книг нет. Тогда он вернулся с номерами, под которыми эти книги числились в каталоге. Он попросил их, потому что знал, что они есть, но спрятаны. В КГБ было начато расследование — откуда он узнал эти номера?

Нина Одинг, невысокая женщина с гривой кудрявых каштановых волос и озорными глазами, которые то загорались энтузиазмом, то темнели, когда речь шла о чем-то серьезном, внимательно наблюдала за множеством людей, бывавших в библиотеке. У нее была отличная память на постоянных посетителей “Соц-эка”. Она знала их в лицо и по номерам читательских билетов, которые легко запоминала. Среди них она запомнила высокого красивого молодого человека со светло-рыжими волосами, который проводил здесь все время, читая книги по экономике и политике. Молодого человека звали Анатолий Чубайс.

У любознательных молодых ученых того времени, к поколению которых принадлежал Чубайс, страх перед КГБ не был страхом перед вездесущим монстром, он проявлялся в некой осторожной манере говорить друг с другом в присутствии посторонних. Это стало второй натурой. Повсюду вокруг себя они видели признаки того, что система снижала темпы, что экономика и промышленность постепенно переставали функционировать, что руководство было коррумпировано и занималось самовосхвалением, но все же молодые ученые говорили шепотом и часто выражались иносказательно. Их слова о “совершенствовании механизма производства” были такими же серыми, как каменная облицовка Ленинградского инженерно-экономического института, находившегося в центре города по адресу улица Марата, дом д, где Чубайс был одним из подающих надежды молодых преподавателей.

Через некоторое время после того, как Одинг обратила внимание на Чубайса в библиотеке, ее направили на работу в его институт. Решала не она. Самой себе она казалась человеком свободомыслящим, в коммунистической партии не состояла и думала, что именно из-за этого после окончания университета партийные боссы направили ее в этот ужасный институт заниматься исследованиями в области прикладной экономики. “Экономисты в то время были странными людьми, — вспоминала она спустя несколько лет. — Мне показалось, что я попала в какой-то кошмар. Все они были тупоголовые и идейные! А я была прогрессивным историком”.

В этом институте, как и в сотнях других, советские специалисты решали колоссальную нерешенную проблему эпохи Брежнева: как добиться того, чтобы социализм работал лучше. В тысячах маленьких кабинетов с одинаковыми шкафами из светлого дерева, тонкими шторами и настольными лампами под зелеными пластмассовыми абажурами, в аудиториях со школьными досками и недопитыми чашками чая советские исследователи пытались найти “научный” ответ на вопрос о том, как поставить на ноги больную советскую экономику. Исследователи добросовестно тратили годы на изучение скрипучего механизма советской промышленности, чтобы определить, как подтолкнуть его вперед или хотя бы приостановить его распад. Они искали “индикаторы”, которые могли бы показать, каким образом добиться увеличения производительности труда на 2 процента или увеличения производства стали на з процента. Каждая отрасль — машиностроение, угольная промышленность, сельское хозяйство, металлургия и десятки других — имела свои институты, занимавшиеся тем же самым. Единственный всеобъемлющий индикатор рыночного капитализма, свободные цены, был недоступен при советском социализме, поэтому сотни тысяч исследователей годами занимались утомительными поисками других, искусственных средств, которые позволили бы определить, что правильно или неправильно, хорошо или плохо в экономической жизни. Многие исследователи знали или догадывались, что поиски идеального “индикатора” прогресса социалистической экономики были тщетными.

Вскоре после ее прихода в институт Одинг отправили в колхоз на уборку картофеля. Каждую осень весь институт в обязательном порядке выезжал на восток Ленинградской области, в отдаленный и отсталый уголок советской империи с разбитыми грунтовыми дорогами, проехать по которым можно было только на тракторе. Поездка в деревню была желанным избавлением от скучных семинаров и бесконечных дискуссий о совершенствовании социализма. Они жили в старых деревянных бараках, днем сколачивали грубые деревянные ящики и копали картошку, а вечером пели, пили и разговаривали. Энергию в них вселяли чистый воздух, боль в натруженных мускулах, общение с новыми друзьями и перспективы романтических знакомств.

Они работали в колхозе посменно. Одинг сразу узнала Чубайса, который работал в другой смене. Он был высоким, с продолговатым красивым лицом, которое быстро краснело, когда он волновался или сердился. Он оказался очень серьезным молодым человеком, исполненным чувства долга, и прирожденным лидером, корректным, осторожным, уверенным в себе.

В институте он работал над проблемой “совершенствования исследований и разработок при социализме”. Чубайс не был ортодоксальным экономистом, вспоминала позже Одинг, но не был и диссидентом. Он всегда был прилежен и ходил в любимчиках у профессоров старшего поколения. Его приняли в партию в очень молодом возрасте, что было необычно. От заигрывавших с ним девушек он отделывался с мягкой, но непреклонной улыбкой, и они отходили от него, громко заявляя: “Он неисправим!” Но в кругу друзей он был обаятельным и веселым. Как и все в те годы, Чубайс любил “Битлз”, любил джаз, но его никогда не застали бы слушающим “Секс Пистолз” или Элиса Купера. Он был очень правильным молодым человеком.

Вечерами в колхозе никаких развлечений не было. До ближайшего кинотеатра пришлось бы несколько часов добираться на тракторе. Поэтому они разговаривали до рассвета. Здесь, в глубинке, они были свободны от КГБ. Октябрьским вечером 1979 года Чубайс и двое друзей из института начали спор о бесконечном поиске идеального социалистического производства. Одним из друзей был Григорий Глазков, спокойный, вдумчивый специалист по проблемам автоматизации промышленности. Вторым — Юрий Ярмагаев, эмоциональный математик, сыпавший идеями, как автоген искрами. Ярмагаев был ярым антисоветчиком, Глазков — здравомыслящим аналитиком, критически оценивавшим любую идею, Чубайс разделял позиции правящих кругов. Чубайсу было двадцать четыре года, его друзьям всего на год больше. Долгий спор, который они вели в тот вечер, изменил их жизни.

“Это был особый год, — вспоминал позже Глазков. — Эпоха Брежнева развивалась по определенному циклу. В конце 1960-х, после прихода Брежнева к власти, она характеризовалась большой активностью. 1975 год стал началом конца. Это был поворотный момент, начало распада системы. К концу 1970-х она полностью прогнила. Этот период характеризовался полным разочарованием, полным неверием в существовавшую советскую систему. Все мыслящие люди были разочарованы и недовольны системой. В 1979 году, я думаю, система предприняла последнюю попытку укрепить себя”.

Попытка была предпринята по распоряжению Брежнева. Тщетные поиски “индикаторов” прогресса социализма ни к чему не привели. Экономика становилась все более дефицитной. Выпускавшиеся заводами потребительские товары можно было смело назвать хламом. Исследователи, работавшие в многочисленных институтах, получили задание вновь начать поиски путей совершенствования социалистического производства. План нового поиска содержался в Постановлении № 695 за подписью Брежнева. Это была большая, толстая книга с инструкциями. “Она претендовала на то, чтобы быть системой измерения всего, — вспоминал Глазков. — Измерения успехов в области экономики, промышленности, роста производительности труда, повышения качества и так далее. И это был конец. Начало конца системы”.

Тогда, в колхозе, три друга всю ночь спорили о том, приведет ли выполнение Постановления № 695 к каким-либо результатам.

Ярмагаев был уверен, что все это обречено на провал. Раньше он работал на заводе. По его мнению, совершенствование промышленного производства при социализме было полной чепухой. “Все это вранье. Социалистической экономики не существует. Все воруют. Все расхищается”. Когда Чубайс доказывал, что в социалистической экономике различные группы имеют свои “интересы”, Ярмагаев возражал: “Возьмем директора завода. У него один интерес. Его интерес в том, чтобы положить больше денег в свой карман”.

Чубайс уверенно и горячо защищал Постановление № 695. Когда-то он мечтал стать директором крупного завода и лично работал над проблемами оценки социалистической промышленности. Глазков рассказывал, что Чубайс был очень упорным спорщиком. Чубайс рассматривал доводы оппонента не целиком, а разбирал их на составные части. “Послушайте, — говорил он, по словам Глазкова, — если мы сделаем так, так и так, почему у нас ничего не получится?”

Когда я спросил Чубайса о том споре спустя более чем двадцать лет, оказалось, что он его хорошо помнит. “Я был сторонником постановления”, — сказал он. Чубайс считал, что Ярмагаев критикует его излишне эмоционально. В отличие от Ярмагаева Чубайс знал содержание огромного документа, ценил его сложность и глубину, профессиональные усилия, вложенные в его написание. Он начал сердиться. “Как он может говорить, что все это бесполезно и бесцельно?” — думал он, слушая тирады Ярмагаева.

Глазков повернулся к Чубайсу. Ему было трудно сформулировать то, что он хотел сказать. Он знал, что не сможет одолеть дотошного Чубайса с помощью научных аргументов, да их у него и не было. “У меня было инстинктивное чувство, что это невозможно”, — вспоминал он. Он сказал Чубайсу, что постановление Брежнева похоже на сложный вечный двигатель. Они могут спорить всю ночь о различных деталях: маховиках, зубчатых колесах и шкивах. Но важнее то, что вечное движение невозможно. Усилия обречены на провал. Машина просто не будет работать.

Затем Глазков предложил более простое сравнение. Постановление Брежнева было похоже на огромный современный самолет, сказал он. Представьте сложную конструкцию крыльев, кабину пилота, хитросплетение сложных приборов. Все это было в Постановлении № 695. Но у этого замечательного проекта, по словам Глазкова, имелся один недостаток: отсутствовали двигатели.

После той ночи трое друзей продолжили свой спор и, вернувшись в Ленинград, решили что-то предпринять. Говорить об этом слишком громко было рискованно и, наверное, бесполезно. Они решили вместе написать статью и постараться объяснить, почему все поиски “индикаторов” заканчиваются неудачей, почему вечный двигатель не работает. Чубайс договорился о том, чтобы статью напечатали в одном малоизвестном журнале. Они собирались у кого-нибудь на кухне или в мрачной комнате коммунальной квартиры, в которой жил Чубайс. В ночь накануне крайнего срока сдачи статьи Глазков по-прежнему мучился с оформлением их мыслей на бумаге. “Мы сидели до утра, и к утру ему удалось закончить ее”, — вспоминал Чубайс. То, что они написали в статье, было для них революционной идеей. В сущности, они утверждали, что поиски пресловутых “индикаторов” промышленного развития социализма бесполезны. Все попытки измерить объемы производства, затраты и производительность труда будут тщетными. Почему? Ни один из сотен искусственных “индикаторов” не может учесть все, что происходило в огромной экономике, в которой решения принимают миллионы людей. Лишь один мощный инструмент способен учесть все эти сложные решения — цены, устанавливаемые свободным рынком. Но в то время, в 1980 году, разговор о свободных ценах мог доставить одни неприятности. Чубайс и его друзья наткнулись на очень важный вывод, по крайней мере, для них самих, но что они могли с этим сделать?

В семье Чубайса велись кухонные споры о советской власти, экономике, войне и инакомыслии. Эти споры оставили глубокий след в душе Анатолия, младшего из двух братьев. Его отец, Борис, был офицером Советской армии, танкистом. Часть, в которой он служил, была окружена на границе Литвы в самом начале войны, в 1941 году. Борису Чубайсу удалось вырваться из окружения и выжить в войне, которую он прошел комиссаром. Его вера в советскую систему была непоколебимой. “Мой отец — один из тех редких людей, которые искренне верили в Советскую власть и ее идеи, в коммунизм и Сталина”, — вспоминал Анатолий.

Его старший брат, Игорь, родился в Берлине в 1947 году, а Анатолий — 16 июня 1955 года в Белоруссии. Борис Чубайс преподавал в военных учебных заведениях по всему Советскому Союзу, и семья путешествовала вместе с ним, переезжая с места на место более двадцати раз. Борис Чубайс воспитывал своих сыновей в соответствии с представлениями военного о порядочности. Игорь Чубайс вспоминал, что его отец серьезно относился к идеалам, которые насаждала советская пропаганда. “Он прививал мне представления о чести, справедливости, взаимовыручке, сплоченности и тому подобном. Но позже я начал понимать, что их пропаганда говорит одно, а делают они другое”.

Сомнения Игоря Чубайса относительно советской системы получили подтверждение 21 августа 1968 года, когда советские войска вошли в Чехословакию, чтобы подавить движение сторонников реформ. “В августе 1968 года, — вспоминал он, — мне стало ясно, что власти лгут. Я не хотел, чтобы меня обманывали, и ложь властей была мне очевидна”.

Игорь, которому исполнился двадцать один год, приехал на летние каникулы в Одессу к своему школьному другу и организовал индивидуальный протест, выйдя с чехословацким флагом к памятнику Ленину. “Я кричал “Убирайтесь, захватчики!” и держал в руках флаг”, — вспоминал он. Никто не подошел, никто не увидел его, и Игоря не арестовали. Но искра протеста против системы не погасла. Вернувшись в Ленинград, он написал для университетской стенной газеты довольно дерзкую статью о вторжении (в то время единственный экземпляр газеты вывешивали на стене, чтобы каждый мог прочитать ее). Игорь был осторожен в выборе выражений. Статья привлекла всеобщее внимание. На перемене Игорь увидел, что все студенты собрались перед газетой и читают статью. Когда он вернулся после следующего занятия, газеты не было. “Газеты не было! Ее сняли. Она провисела всего двадцать минут”.

Через несколько месяцев группа Игоря получила результаты “Ленинского зачета”, проводившегося с целью проверить, насколько хорошо они знают работы Ленина и прочую коммунистическую догматику. На церемонии объявления результатов присутствовали декан и секретарь партийной организации.

Фамилии читали по списку. Иванов — “сдал”. Петров — “сдал”. Сидоров — “сдал”. Чубайс — “не сдал”. Молчание. Когда некоторые студенты возразили, что Игорь знает работы Ленина не хуже их, секретарь парторганизации сказал, что решение окончательное. “Мне не нужен был “Ленинский зачет”, — вспоминал Игорь, но, увидев через несколько дней секретаря парторганизации, все же спросил, почему он не получил зачет. “Ты не только не получишь зачет, — ответил секретарь, — мы исключим тебя из университета”.

Отзвуки бунта, устроенного Игорем, достигли его домашних и вызвали ожесточенные споры. Анатолию было тогда четырнадцать лет. “Дома почти каждый день происходили оживленные баталии и споры между отцом и братом, постоянные и бесконечные, — вспоминал Анатолий Чубайс. — Очень долгие споры, свидетелем которых я был. Хотя их подходы были диаметрально противоположными, тема споров была одна: страна, ее история, настоящее и будущее”. Споры выходили далеко за рамки вторжения в Чехословакию, они спорили о философии, экономике, причинах дефицитной экономики в Советском Союзе. Однажды они спорили о том, почему в магазинах нет колбасы. Когда приходили друзья Бориса Чубайса, Игорь спорил и с ними. Так было заведено в этом доме. Сын мог высказывать свое мнение, а Борис Чубайс открыто старался убедить сына в том, что он не прав.

Словесные баталии, происходившие дома, увлекали младшего брата и надолго запомнились ему. Слушая споры отца и Игоря, которые были специалистами в области философии и имели соответствующее образование, младший Чубайс предпочел заняться более конкретной дисциплиной — экономикой. Философские дискуссии казались ему слишком абстрактными.

Борису удалось поговорить с деканом, и Игоря все-таки не исключили из университета. Но инакомыслие сына доставляло отцу много неприятностей. Борис Чубайс преподавал в военном вузе. Однажды из Москвы приехал генерал, чтобы прочитать лекцию о вторжении в Чехословакию. Генерал красноречиво рассказывал о том, как советские войска “восстанавливают социализм в братской стране”. Игорь Чубайс, пришедший из любопытства, не смог сдержаться. После лекции он подошел к генералу и заявил напрямик: “Мне известна другая версия. Вы ошибаетесь. Все было по-другому”.

Эта реплика стала причиной очень неприятного расследования, проведенного штабом Ленинградского военного округа в отношении одного из наиболее стойких идеологов коммунистической партии, Бориса Чубайса. Такой поворот событий особенно встревожил его жену Раису. “Мама очень переживала, — вспоминал Игорь. — Я понимал, и все в нашей семье понимали, что отца могли уволить, и тогда мы остались бы без средств к существованию”. Спустя много лет Борис Чубайс признался своему старшему сыну, что к нему приходил сотрудник КГБ и интересовался друзьями Игоря.

Однако комиссия, проверявшая Бориса Чубайса, установила то, что уже знал его сын: он был предан системе. “Они убедились в том, что он был убежденным коммунистом, — вспоминал позже Игорь. — Его не за что было наказывать”.

Этот эпизод показал Анатолию Чубайсу, как система реагировала на брошенный ей вызов. Он видел, как партия пыталась наказать его отца, человека, родившегося в год большевистской революции, защитившего диссертацию на тему “Полная и окончательная победа социализма в Советском Союзе” и каждый день работавшего на построение коммунизма. Таким образом, в годы, когда формировалась личность молодого Чубайса, он получил наглядный урок того, что новые идеи нуждаются в защите. Новые голоса также нуждались в поддержке чьей-то железной воли, потому что их всегда могли заставить замолчать.

Анатолий Чубайс любил водить машину. Он ездил быстро и решительно, максимально используя быстроту своей реакции. В Ленинграде у него был маленький желтый “запорожец”. “Он ездил с огромной скоростью, — вспоминала Одинг, давно знавшая Чубайса. — Когда он приходил к нам домой, в его ушах еще звучал шум мотора, словно он примчался на “мерседесе”. Он очень любил свою машину”. Еще один друг, Владимир Корабельников, вспоминал, что машина была грязной, “ужасной”, но ежедневно экономила Чубайсу время, потому что ему не нужно было ждать автобуса. Чубайс приглашал друзей за город и выезжал вместе с ними на “запорожце” в лес под Ленинградом, совершал туристические походы, спускался по рекам на плотах. Больше всего он любил спускаться на плотах по бурным рекам. Они строили квадратные плоты тут же, из бревен, а затем управляли этими неуклюжими сооружениями, проводя их мимо скалистых утесов. Иногда это было опасно, но всегда увлекательно.

Чубайс мог быть очень упрямым, если дело касалось идей. Многие из его друзей вспоминали, что Чубайсу всегда нужно было верить в идею. Когда он сжимал руль в руках, было очень трудно заставить его ослабить хватку и изменить направление. Он отличался необыкновенной целеустремленностью. Это было одним из его основных преимуществ, но в некоторых отношениях она его ослепляла.

Спор в колхозе относился ко времени, когда Анатолий оставался приверженцем идеи улучшения социалистической системы. В 1983 году он защитил кандидатскую диссертацию в Ленинградском инженерно-экономическом институте на тему “Исследование и разработка методов планирования совершенствования управления в отраслевых научно-технических организациях”. Одинг рассказывала, что сначала не собиралась присутствовать на защите Чубайса, потому что результат казался таким предсказуемым, но в последний момент передумала. Он защищал диссертацию блестяще, даже вдохновенно, вспоминала она. Он четко излагал свои мысли и держался уверенно. Об этой защите вспоминали еще несколько месяцев.

Между тем Чубайс начал терять свою ортодоксальность. Одно из самых ярких воспоминаний Корабельникова, по его собственному признанию, — это образ Чубайса, говорящего о том, что всё определяется экономикой и что изменить советскую систему можно, только меняя экономику. Другие вспоминают, что Чубайс плохо знал русскую литературу. На нее не оставалось времени: он читал книги только по политэкономии.

После спора в колхозе Чубайс, Глазков и Ярмагаев вели себя осторожно. Они знали, что не должны противопоставлять себя системе или тревожить КГБ и партию криками о тщетности поиска индикаторов. Им приходилось действовать осмотрительно, даже скрытно. Поделиться своими идеями они могли лишь с очень немногими. Ярмагаев был знаком с другим молодым исследователем, Сергеем Васильевым из Ленинградского финансово-экономического института, более престижного, чем их собственный институт. Однажды вечером, примерно в то время, когда Чубайс защитил диссертацию, Глазков пригласил Васильева в Инженерноэкономический институт на улице Марата.

Был уже поздний вечер, рассказывал мне Васильев, и в вестибюлях института царила тишина. Не прошло и года, как умер Брежнев, и складывалось впечатление, что новый советский лидер Юрий Андропов, ранее занимавший должность председателя КГБ, хочет положить конец периоду застоя, длившемуся столько лет. Основания для такого впечатления были призрачными, но кое-что все же вычитывалось между строк в высокопарных статьях, публиковавшихся официальной прессой, однако оставалось неясно, знает ли Андропов, как выйти из сложившейся ситуации. Единственное казалось несомненным: Андропов, по крайней мере, понимает, что система терпит крах.

Глазков по секрету сообщил Васильеву, что они создали в институте тайную группу во главе с Чубайсом. По словам Васильева, группа была “полуподпольной”. “Что это за группа?” — спросил он. “Ее цель — изменить систему, — ответил Глазков. — Изменить экономику путем экономической реформы”.

Васильев стал четвертым членом группы, присоединившись к Глазкову, Ярмагаеву и Чубайсу. В те годы он считался эдакой фабрикой идей. Чубайс без лишнего шума организовал семинар по экономической реформе. На занятия приходило человек двенадцать, чтобы обсудить те прогрессивные идеи, о которых они размышляли. Роль Глазкова заключалась в том, чтобы найти подходящих людей и очень осторожно, не вызывая подозрений, пригласить их. Ярмагаев, как всегда, был полон идей и сил и с удовольствием участвовал в острых дискуссиях. Васильев был мозгом семинара, самым образованным и эрудированным его членом.

Руководителем семинара стал Чубайс; он вел заседания и всячески опекал его членов. Он не был выдающимся экономистом или мыслителем, но создал пространство для новых идей в отупляющей политической атмосфере того времени. Он смог получить необходимое разрешение и избежать неприятностей. В двадцать восемь лет он был подающим надежды ученым, хотя и во второразрядном институте. На друзей, участвовавших в работе семинара, Чубайс оказывал дисциплинирующее воздействие. “Без него это было бы простым разговором на кухне, — говорил Глазков. — И ничем другим. Не было бы семинара. Не было бы настоящей работы. Не было бы статьи, которую написали мы втроем”.

“В институте у него была хорошая репутация, — вспоминал Глазков. — Поэтому он имел хорошую возможность для организации семинаров. В то время сделать это было непросто”. Идея организовать семинар для изучения, например, прогрессивных реформ в Венгрии могла привести к неприятностям с КГБ. “Все было подчинено идеологии, — вспоминал Глазков. — Коммунистическая партия следила за всем, и поэтому нужно было иметь разрешение. Это было нелегко, но Чубайс смог получить его. Он был членом коммунистической партии. Ему можно было доверять. Поэтому у нас все получилось”.

“Мы знали, что мы не свободны, — вспоминал Глазков. — Мы знали, что за нами следят и что мы не можем позволить себе ничего революционного. Слово “рынок” было в то время опасным словом”.

С приходом к власти в 1985 году Горбачева и началом перестройки темы ленинградских семинаров стали более амбициозными. Участники начали обсуждение очень смелой идеи: внедрение некоторых элементов рыночной экономики в советский социализм. В течение долгого времени они ожесточенно спорили о том, могут ли спасти экономику такие концепции реформы, как самофинансирование и децентрализация, позволявшие директорам предприятий чаще принимать самостоятельные решения. Позже, по прошествии нескольких лет, они пришли к выводу, что существующий механизм, по-видимому, обречен и должен быть радикальным образом перестроен. Еще позже они провели много дней, обдумывая перспективы “перехода” к какой-то новой системе. Сама мысль о “переходе” казалась захватывающей.

Они получали знания из книг в Публичке, но у них были и другие источники вдохновения. Они имели возможность познакомиться с более радикальными произведениями самиздата в виде размноженных на пишущей машинке или ротаторе и зачитанных до дыр копий; эти книги были официально запрещены, но передавались из рук в руки. “Тебе давали фотокопию, которую нужно было прочитать за ночь, — вспоминала Одинг, — чтобы утром вернуть. И не было гарантии, что человек, давший ее тебе, не донесет на тебя”.

Неожиданно источником их вдохновения стала двухтомная, 630-страничная книга венгерского профессора экономики Яноша Корнай, изданная в 1980 году. “Экономика дефицита” в большей степени, чем любая другая книга, давала возможность проникнуть в сущность недостатков советского социализма. Венгрия с 1968 года была в авангарде ориентированной на рынок экономической реформы в странах восточного блока, и важная работа Корнай была почти целиком основана на его наблюдениях, связанных с Венгрией. Но для молодых ученых из окружения Чубайса эта книга, как ни одно другое исследование советских или западных ученых, объясняла, почему существует дефицитная экономика и как она функционирует. Корнай изучал поведение покупателей, продавцов и производителей в условиях отсутствия свободных цен, отношения между фирмами и государством при социализме и централизованном планировании.

Корнай предложил читателям представить себе экономические отношения между отцом и ребенком. Он назвал их “пятью этапами патернализма”. На первом этапе, который он назвал “помощь натурой — пассивное получение”, младенец не может выразить свои потребности словами, а его потребности в еде и другие материальные потребности удовлетворяют родители. На втором этапе, который он назвал “помощь натурой — активное выражение желаний”, ребенок живет с семьей и получает все бесплатно, но возможно определенное количество просьб и договоренностей. Третий этап он назвал “финансовое пособие”, когда ребенок вырос и уехал из дома, например на учебу, но все еще зависит от получения определенного пособия. Четвертый этап, “экономическая самостоятельность при наличии помощи”, по определению Корнай, наступает тогда, когда ребенок вырос и зарабатывает на жизнь, но имеет возможность в случае необходимости обратиться к родителям. Последний этап называется “экономическая самостоятельность — предоставлен себе”, когда ребенок вырос и должен полагаться только на себя.

Корнай отметил, что идеальная рыночная экономика — это последний этап: государство не помогает и не мешает фирмам, оставив их в покое. Он сделал вывод, что настоящая причина дефицитной экономики заключается в избытке первой разновидности “патернализма”, при которой государство щедро выделяет субсидии заводам и предприятиям подобно матери новорожденного. Корнай установил, что это ведет к нездоровой зависимости, которую он назвал “мягким бюджетным ограничением”, имея в виду, что фирмам никогда не будет отказано в пище: чем больше субсидий они просят, тем больше получают. Суть заключалась в том, что завод, который всегда получает больше независимо от того, насколько плохо он работает, никогда не будет отвечать за результаты своей работы. Он будет по-прежнему производить свою некачественную продукцию, потому что никогда не нес за это никакой ответственности. Корнай сделал вывод, что ослабление дисциплины привело к бедам дефицитной экономики: неудовлетворенному потребительскому спросу, накоплению денежных средств и бесконечным очередям.

Впервые книга появилась в Ленинграде в виде тайно привезенных фотокопий и сразу же, по словам Васильева, “стала библией”. “У нас и раньше появлялись подобные мысли, но эта книга вызывала что-то вроде катарсиса. Она способствовала продвижению идей. Встречаясь с кем-нибудь, все спрашивали: “Вы читали Корнай? Ну и как?” И это становилось отправной точкой обсуждения”.

Чубайс вспоминал, что Корнай показал ему, почему дефицитная экономика продолжала существовать при социализме. Корнай продемонстрировал, как производители, заводы, всегда первыми претендовали на субсидии и ресурсы, потому что постоянно получали их от государства, которое по-отечески опекало их. “Он показал, что само распределение ресурсов происходит таким образом, что производитель всегда имеет преимущество перед потребителем, а это значит, что потребитель всегда неудовлетворен, всегда существует дефицит”.

Но не только Корнай увел группу Чубайса от социализма, он лишь помог им во всем лучше разобраться. Огромное влияние в те годы оказал на них австрийский экономист Фридрих фон Хайек, один из самых решительных критиков социализма, особенно резко выступавший против централизованного планирования. Хотя самой известной работой Хайека была “Дорога к рабству”', написанная в 1944 году и посвященная той опасности, которую представляют социализм и централизованное планирование для личной свободы, для Чубайса больший интерес представляла его менее известная работа в области экономики. Это была статья, опубликованная Хайеком в 1945 году, “Использование знания в обществе”. В статье четко излагалось то, что ленинградские ученые пытались нащупать, начиная со спора в колхозе: что свободные цены являются самым важным “индикатором” для оценки миллионов решений, принимаемых в огромной и сложной экономике.

В качестве примера Хайек взял такой товар, как олово. На свободном рынке, писал он, в случае нехватки олова производители и потребители отреагируют на это тем, что станут больше олова производить, попытаются меньше его потреблять или заменят его чем-то другим. Хайек указал на то, что при централизованном планировании практически невозможно принимать решения за стольких людей, но что свободные цены могут быстро и эффективно проинформировать производителей и потребителей о новой ситуации. С ростом цен некоторые производители начнут производить больше олова, а потребители, возможно, проявят интерес к другому металлу, и это быстро отразится на рыночной экономике, даже если большинство участников не знает, почему происходит регулирование. Хайек писал, что свободно устанавливаемая цена на олово похожа на быстродействующую информационную сеть, которая позволяет эффективно распределять ресурсы, чего армия советских исследователей добивалась на протяжении всех этих лет.

Хайек назвал ценовую систему “чудом”, которое может освободить людей от “сознательного контроля” со стороны центральных плановых органов. В то время, когда Чубайс прочитал в Ленинграде эту статью, Советский Союз был крупнейшим в мире примером “сознательного контроля” с жесткими ценами, установленными государством во всех сферах экономики. Хайек, получивший в 1974 году за свою работу Нобелевскую премию по экономике, нанес сокрушительный удар по основам советского социализма. Как ни удивительно, зачитанные фотокопии его работ, нелегально привезенных в страну, вопреки всем усилиям КГБ попали в руки молодых, стремящихся к знаниям ленинградских ученых.

Спустя много лет Чубайс вспоминал, с каким трепетом он читал Хай-ека, и тут же привел свой пример того, как теория Хайека работает на практике в Соединенных Штатах. “Один человек продает гамбургеры где-нибудь в Нью-Йорке, — объяснял он мне. — А в то же время другой пасет в Арканзасе коров, которые пойдут на мясо для этих гамбургеров. Но для того чтобы человек в Арканзасе стал пасти коров, нужны высокие цены на мясо, подсказывающие ему, что он должен заниматься именно этим делом”.

“Цена играет абсолютно универсальную и фундаментальную роль”, — заключил Чубайс.

Теории, которые Чубайс и его группа обсуждали в ленинградском институте на улице Марата, постепенно становились известны и другим людям в Советском Союзе. Еще до начала горбачевской эпохи в отдаленных уголках страны развивалось неортодоксальное мышление. В Новосибирске экономист-реформатор Абел Гезевич Аганбегян выступил с откровенной и жесткой критикой нездоровой советской экономики. К Аганбегя-ну, директору Института экономики и управления Сибирского отделения Академии наук, присоединилась социолог Татьяна Заславская. Заславская подготовила исследование, ставшее вехой в науке и поставившее под сомнение всю структуру советской экономики. Оно обсуждалось на конференции в Новосибирске в 1983 году и позже способствовало появлению многих идей горбачевской перестройки.

Вскоре Чубайс почувствовал, что ему нужно вырваться из провинциального мирка ленинградского института и установить контакты с другими людьми, особенно в Москве. Хотя в Ленинграде было несколько вольнодумцев, он знал, что в Москве их должны быть десятки. Глазков съездил в Москву и через друзей узнал об одном талантливом молодом экономисте, о котором и сообщил Чубайсу. Это был Егор Гайдар, работавший во Всесоюзном институте системных исследований под руководством известного специалиста в области эконометрии Станислава Шаталина. Как и Чубайс, Гайдар бился над поиском “индикаторов” и совершенствованием советского экономического монстра.

Различие заключалось в том, что Гайдар находился в Москве, в центре событий, а Чубайс — в заштатном, провинциальном институте. Гайдар принадлежал к советской элите, он был внуком знаменитого командира Красной армии, автора любимых детских книг, и сыном корреспондента газеты “Правда”. Когда Андропов занялся поиском прогрессивных идей для проведения экономической реформы, одним из молодых исследователей, работавших над предварительными проектами, был Гайдар. Атмосфера в группе Шаталина была более открытой, чем мог себе позволить Чубайс в Ленинграде, под неослабным наблюдением КГБ. “Разговаривая, здесь можно было не прятать фигу в карман”, — вспоминал Гайдар об атмосфере в Москве.

Несмотря на многочисленные просьбы Глазкова, Гайдар не смог найти время, чтобы приехать на семинары Чубайса в Ленинград. “Он был слишком занят, чтобы ехать в какой-то Инженерно-экономический институт, — рассказывал Глазков. — Он принадлежал к элите. Его это не интересовало”.

Тогда Чубайс поехал в Москву и нашел Гайдара. Петр Авен, сын одного из ведущих математиков, занимавшийся эконометрией в группе Гайдара, познакомил их. По его словам, во время первой же встречи Гайдар и Чубайс поняли, что у них общие надежды и страхи. Гайдар, по всеобщему мнению, был самым способным экономистом своего поколения. “Мы были лучше подготовлены, чем Чубайс. Мы ушли далеко вперед и были лучше образованы”, — вспоминал Авен. Но Гайдар был продуктом советской эпохи и умел вести себя очень осторожно, чтобы не испытывать терпение системы. Чубайс проявлял не меньшую осторожность, но он обладал также стальной решимостью, приобретенной им во время спусков на плотах по бурным рекам, и несокрушимой уверенностью во всем, что он делал.

В последующие годы им снова напомнили, что система еще не готова к радикальным изменениям. В начале 1985 года, когда к власти пришел Горбачев, лаборатория Гайдара получила от Политбюро задание заняться проблемой “улучшения экономических механизмов на уровне предприятия”, все той же старой чушью из прошлого. Но поскольку заказчиком работы было Политбюро, Чубайс и его группа не упустили возможности сотрудничать с Гайдаром в выполнении этого задания. Работа по поручению Политбюро давала Чубайсу какую-то защиту от КГБ, впервые он выполнял работу для высших эшелонов власти, а не занимался абстрактными теориями.

“Мы стали думать о реальных вещах, а не о той ерунде, которой мы занимались у себя на работе”, — сказал Глазков. Группа Гайдара — Чубайса подготовила доклад на 120 страницах о том, как использовать опыт Венгрии и Югославии для реформирования советской системы. Они предлагали отказаться от диктата планирующих органов и применить некоторые механизмы свободного рынка. Однажды шеф Гайдара вернулся с плохой новостью: их предложения отвергли. “И значит, надо было оставить бесплодные мечтания и придумать что-нибудь на более скромном уровне”, — вспоминал Гайдар. Но вернувшись в тот же день домой и включив телевизор, Гайдар услышал выступление Горбачева, в котором прозвучали некоторые положения из отвергнутого только что доклада. Это было странное время, им постоянно приходилось угадывать и находить между строк скрытые признаки перемен.

Чубайсу случилось столкнуться с КГБ. В 1986 году он попытался принять участие в десятимесячной программе научного обмена — насколько он помнил, то ли в Финляндии, то ли в Швеции. Это позволило бы ему всерьез познакомиться с Западом и его экономикой, но в КГБ ему отказались выдать выездную визу. Чубайс рассказывал, что ему там порекомендовали воздержаться от поездки в капиталистическую страну, а поучиться в одной из социалистических стран. Как сказал его брат Игорь, отказ был вызван тем, что по материнской линии Чубайс — еврей. Чубайс был глубоко разочарован. Ему напомнили, что власть может раздавить его, если захочет.

1986 год стал поворотным для Чубайса и Гайдара. Чубайс помог договориться о том, чтобы Глазкова взяли на год на работу в Москве. Глаз-кова пригласили в Центральный экономико-математический институт, где он, к своему изумлению, обнаружил, что исследователи открыто занимаются математическими моделями рыночной экономики. В конце августа 1986 года все вольнодумцы Москвы и Ленинграда, около тридцати экономистов, наконец-то собрались на несколько дней для проведения дискуссии в пансионате на Змеиной горке, в лесу под Ленинградом. “Это были лучшие дни нашей жизни”, — вспоминал Глазков. Место было настолько уединенное, что они могли говорить, не опасаясь быть услышанными КГБ, а друг другу они доверяли.

По словам Глазкова, Гайдар выделялся среди присутствовавших. Он был самым информированным и имел наиболее четкое представление о том, что происходит. “Было ясно, что система нежизнеспособна. Поэтому встал вопрос о том, что произойдет, когда система развалится. По каким сценариям могут развиваться события?” Глазков рассказывал, что некоторые из участников хотели обсудить, какой теоретически может быть альтернативная экономика Советского Союза, но он был настроен более прагматично. Он хотел, чтобы дискуссия велась непосредственно о переходе к новой экономике. “Я был готов поднять этот вопрос, — говорил он, — но не мог сказать ничего конкретного. Мы не были готовы. Я не был готов. Никто не был готов!”

Гайдар вспоминал, как вечером они жгли костры, пели, рассказывали анекдоты. На заключительном семинаре он прочитал два сатирических скетча, предвещавших будущий кризис. Первый назывался “На гребне” и рассказывал о том, что сделает каждый из них, чтобы реформировать экономику. Позже в своих мемуарах Гайдар писал, что тогда смог “точно определить ключевое место Чубайса”. Он не уточнял, какое именно, но Нина Одинг рассказывала мне, что “Чубайсу отводилась связь с общественностью. Ему предлагалось заняться пиаром, потому что лучше других знал, как просто и доходчиво рассказать о новых идеях. Они не думали, что он осуществит приватизацию. Они думали, что он будет заниматься только пиаром”. Во втором скетче, под названием “В складке”, описывалось, как их всех посадят в тюрьму, к каким срокам приговорят и какую пайку они будут получать.

Несколько месяцев спустя началась эпоха горбачевской гласности. Отменялись всяческие запреты, что, по словам Гайдара, вносило еще большую сумятицу. “Цензоры, осуществлявшие контроль над научными экономическими журналами и издательствами, рвали на себе волосы, — рассказывал он. — Они уже не знали, что можно говорить, а что — нельзя”.

Когда в 1987 году прогрессивные экономисты попытались организовать еще один семинар в окрестностях Ленинграда под эгидой института Сергея Васильева, старая гвардия нанесла ответный удар. Чубайс рассказывал, что повестка дня была официально одобрена областным комитетом партии, а это значило, что встреча наверняка зайдет в тупик. Гайдар, Чубайс и все остальные приехали, но заседания были такими скучными и консервативными, что они ушли из холодного конференц-зала и собрались в одном из охотничьих домиков. Там, в джинсах и свитерах, они провели параллельный семинар, высказываясь, как и в прошлом году, более открыто. По сравнению с прошлым годом группа выросла и теперь включала в себя Михаила Дмитриева, аспиранта из института Васильева, занимавшегося региональными экономическими проблемами и хорошо знавшего западные экономические теории. Кроме того, из Москвы был приглашен математик Виталий Найшуль, ранее работавший в Госплане, а теперь, вместе с Глазковым, в Центральном экономико-математическом институте. К этому времени его работа “Другая жизнь”, изданная в самиздате, получила широкое распространение среди прогрессивных экономистов. Читатель, возможно, помнит, что в первой части своей работы Найшуль высказал революционную мысль о том, что собственность советского государства должна быть превращена в частную собственность, в буквальном смысле слова передана народу.

Стоя перед лестницей на импровизированном семинаре, Найшуль изложил свои радикальные идеи. На лестнице перед ним сидели Гайдар, Чубайс и многие другие из наиболее прогрессивных мыслителей того времени. Найшуль рассказал им о своей концепции массовой приватизации, в ходе которой каждый советский гражданин должен был получить чек на приобретение частицы огромной собственности советского государства. Чек стоил бы пять тысяч рублей, а результатом стал бы отчаянный скачок к рынку.

Сказанное Найшулем подверглось резкой критике. И Гайдар, и Чубайс сочли его слишком радикальным. Они были прагматиками и хотели сделать то, что могло бы привести к результатам, а не просто осложнить отношения с КГБ. Глазков тоже считал, что Найшуль забегает вперед. “Послушайте, необходим переходный период, — говорил тогда Глазков. — То, что вы предлагаете, слишком трудно. Система не выдержит. Если вы хотите слезть с высокого дерева, нужно спускаться постепенно. Вы же предлагаете спрыгнуть. Мы сломаем себе ноги и шею!”

Возражения Гайдара, как он рассказал мне позже, сводились к тому, что частная собственность была “политически невозможна” и вводить ее без наличия развитых рыночных институтов и прав собственности опасно. Это было бы равносильно попытке разделить государственную собственность, играя в рулетку, сказал Гайдар. Население почувствует себя обманутым. Как экономист Гайдар находился на острие перемен. Он приступил к работе в качестве редактора отдела экономики журнала “Коммунист”, ортодоксального теоретического журнала коммунистической партии. Гайдар использовал журнал, чтобы покончить с советскими табу в области экономики, и писал на такие некогда запретные темы, как инфляция, безработица, дефицит и военные расходы. Но Гайдар считал, что Найшуль зашел слишком далеко — думать о частной собственности было нереалистично.

Чубайс тоже критически отнесся к плану приватизации Найшуля. Он сказал, что Найшуль избрал “тривиальное” решение — чеки на собственность для каждого человека, — чтобы осуществить то, что представлялось Чубайсу очень сложной операцией. “Почему я критиковал Найшуля? — сказал мне Чубайс позже. — Я критиковал его потому, что когда пытаешься решить проблему такой гигантской, неизмеримой, сверхъестественной сложности, как проблема приватизации, простое и глупое решение о раздаче 150 миллионов ваучеров всем гражданам и предоставлении им права вложить их во что они захотят представляется чрезвычайно примитивным. Это привело бы к гигантским диспропорциям. Миллионы людей получили бы что-то бесполезное, а некоторые получили бы что-то фантастически ценное. Миллионы людей были бы крайне недовольны и разочарованы и тому подобное. Диспропорция между сложностью проблемы и простотой решения была слишком велика”.

Даже дискуссия на тему о частной собственности могла в то время стать причиной неприятностей, вспоминал Чубайс. “Конечно, был страх, — рассказывал он мне. — Соблюдалась полная тайна. Мы не могли рассказать никому из посторонних о том, что эта дискуссия состоялась. Она, безусловно, не была предусмотрена официальной программой. Если бы Найшуль выступил на официальной конференции, организаторы конференции, несомненно, были бы уволены. Стопроцентная гарантия. Темой выступления была приватизация — частная собственность! Это выходило далеко за рамки того, что было разрешено в то время”.

Каким-то образом в КГБ стало известно, что даже на скучной официальной конференции звучали антисоветские высказывания. Было начато расследование, и, как вспоминал Чубайс, группа была вызвана в КГБ. “Мы сказали, что не говорили ничего подобного, мы просто изучали решения съезда партии и обсуждали, как лучше претворить их в жизнь”.

Дмитриев делал записи, используя малоизвестную в Советском Союзе систему стенографии. Он сказал мне, что после конференции ректор его института захотел узнать содержание его записей. Дмитриев расшифровал и напечатал протокол семинара, убрав при этом все, что могло вызвать хотя бы малейшие сомнения. Этот скорректированный вариант он передал ректору. Убедившись, что на конференции не было никаких антисоветских высказываний, КГБ оставил их в покое. О гораздо более радикальных идеях, обсуждавшихся на лестнице, так и не стало известно.

Чубайс жил скромно и, казалось, был равнодушен к богатству. Самым большим удовольствием для него было послушать музыку в своем “запорожце”, где имелся кассетный магнитофон. Он жил в одной комнате коммунальной квартиры, которых в Ленинграде было очень много. В длинный коридор выходило множество небольших комнат, в каждой из которых жила целая семья. “Он занимался практически в коридоре, — вспоминала Одинг. — Там было много соседей. У каждого было свое мыло. Возникали проблемы из-за того, что кто-то взял в ванной чужое мыло. Можете себе представить? Кто-то взял чужие продукты. Но его там почти никогда не было. Все свое время он проводил в библиотеке или в институте”. Чубайс терпеливо стоял в “городской очереди” на получение квартиры, пока друзья не убедили его, что так он никогда не будет жить в отдельной квартире и поэтому нужно ее купить, даже если придется занять деньги у друзей. “У него были свои представления о том, что можно делать и чего делать нельзя, — вспоминала Одинг. — Он не мог представить себе, что он выйдет за эти рамки и позволит себе нечто большее. Его личные потребности были невелики. Живешь в коммуналке — ну и живи. Ему и в голову не приходило, что можно что-то предпринять”.

По мере того как гласность и перестройка горбачевской эпохи ускорялись, Чубайс получил возможность расширить свой кругозор. В 1988 году он десять месяцев учился в Венгрии, где были проведены самые радикальные экономические реформы в советском блоке. Там рынок не считали чуждой концепцией, и каждый приехавший туда видел изобилие товаров в магазинах. “Это оказало на него огромное влияние, — вспо-минала Одинг. — Он усвоил венгерский опыт. Он увидел, что в рамках социализма, даже в Советском Союзе, можно использовать венгерский опыт. Он видел и недостатки венгерской модели”.

Из Венгрии Чубайс вернулся каким-то умиротворенным, и все вокруг теперь интересовало его даже больше, чем раньше. По совету друзей он попытался стать директором другого института, но предпочтение было отдано более ортодоксальному члену партии. Побывал он и в Соединенных Штатах. “Он был очень правильным человеком, возможно лишь на шаг, а не на километр опередившим остальных, — вспоминала Одинг. — И вдруг он начал перерабатывать новую информацию. Мне кажется, Америка оказала на него огромное влияние. Он перестал сомневаться в себе. Он уже не отдавал предпочтения социализму. У него не осталось социалистических иллюзий”.

“Изменилось его быстродействие, — добавила она. — Есть люди, которых новая информация парализует. Но процессор, заключенный в мозгу Чубайса, стремительно достиг уровня пятого поколения. Он все усвоил и заработал еще быстрее”. О том, как далеко продвинулся Чубайс, свидетельствует доклад, с которым он вместе с Сергеем Васильевым выступил на конференции в Италии в сентябре 1989 года. Они пришли к выводу, что советская экономика обречена, если не произойдет значительных изменений. Реформа “оказывается невозможной при существующей структуре экономики”, заявили они.

Весной и летом 1990 года радикальные демократы, так же как и в Москве, вошли в состав Ленинградского городского совета. Уверенно выступивший перед ними с докладом о “шоковой терапии” экономической реформы в Польше Чубайс был назначен председателем специального комитета по экономической реформе. Собрав вокруг себя многих друзей и союзников, появившихся у него за предшествовавшее десятилетие, он стал вместе с ними думать о том, как сделать город образцом для проведения реформы.

Одним из членов этой группы был экономист Дмитрий Васильев, маленький, в очках с толстыми стеклами, говоривший отрывистой скороговоркой. Он присутствовал на знаменитой дискуссии с Найшулем на лестнице. Васильев, которого глубоко заинтересовала идея о частном бизнесе и правах собственности, происходил из семьи, шесть поколений которой жили в Ленинграде. По его словам, это было беспокойное время. Группа Чубайса неожиданно начала заниматься важными проблемами, вычленяя все новые захватывающие сферы осуществления реформы, такие, как земельный оборот и валютный контроль. Самой важной была идея о том, чтобы подготовить город, или хотя бы его часть, к превращению в “свободную экономическую зону”, своего рода образец проведения радикальной экономической реформы в Советском Союзе.

Васильев изучал недавно созданные кооперативы и получил задание заняться проблемой приватизации небольших магазинов и предприятий, которую другие считали менее увлекательной, чем денежная или земельная реформа. Васильев сказал, что видел, как “рыночная экономика побеждала, и побеждала быстро. Например, два парикмахера, один — государственный, а другой — частный: их нельзя было даже сравнивать. Частный работал гораздо лучше”. Одинг вспоминала, что пока Чубайс и его группа составляли свои планы, по всей стране происходили резкие перемены — повсюду открывались торговые палатки и кооперативы.

Чубайс отстаивал идею свободной экономической зоны, но события развивались слишком стремительно. Советская империя распадалась прямо на их глазах. С каждым днем идея свободной экономической зоны в разваливающейся стране казалась все менее осмысленной. В 1991 году

Ленсовет избрал нового мэра, Анатолия Собчака, профессора права и одного из наиболее красноречивых сторонников демократии эпохи Горбачева. Собчак не видел необходимости в эксперименте Чубайса. Он понизил Чубайса в должности, сделав руководителя комитета по проведению экономической реформы просто “советником”, что практически означало конец его идеям о свободной зоне. Характерно, что Чубайс продолжал разрабатывать эту идею даже после того, как все остальные от нее отказались. “Затея потеряла всякий смысл, — вспоминала Одинг, — потому что вся Россия стала свободной экономической зоной”.

Летом 1991 года из Москвы позвонил Гайдар. Борис Ельцин был избран президентом России и набирал команду, чтобы предпринять действительно радикальную попытку экономической реформы в России, и Гайдар хотел, чтобы Чубайс присоединился к ним. Чубайс приехал в Москву на своем желтом “запорожце” и начал работать с “командой” Гайдара. 9 ноября 1991 года он позвонил в Санкт-Петербург Дмитрию Васильеву: может ли он написать на двух страницах программу массовой приватизации всей России?

Причем написать быстро?

 

Глава 5. Михаил Ходорковский

Феномен Михаила Ходорковского возник во время последней попытки советской системы спасти самое себя. Отчаянно стараясь найти выход из застоя, советское руководство разрешило скромный капиталистический эксперимент. Он оказался успешным и неожиданно высвободил колоссальный резерв воли к преобразованиям.

Эксперимент решили проводить среди комсомольцев. Ходорковский был тогда заместителем секретаря комсомольской организации своего института. В те годы, едва открывались новые возможности, как неоднократно случалось во время перестройки, Ходорковский устремлялся вперед, используя свои связи с неутомимой решимостью и удивительно тонким чутьем на все существовавшие в советском обществе лазейки. Стояла ли за этим энергичным молодым брюнетом с усами и негромким высоким голосом какая-то тайная сила? Судя по тому, что я слышал от его друзей и коллег, не было какого-то одного партийного босса, который, положив руку на плечо Ходорковского, говорил: “Действуй, сынок. Ты будешь нашим экспериментальным капиталистом”. Скорее у него было много высокопоставленных покровителей, в том числе и в КГБ. Они давали ему свое благословение, а Ходорковский старался не ударить в грязь лицом, проявляя трудолюбие и настойчивость. “Все предприятия, открывавшиеся в то время, преуспевали только в том случае, если имели высокопоставленных покровителей или поддерживали тесные связи с влиятельными людьми, — признался Ходорковский в 1991 году. — Важны были не деньги, а покровители. Политическая поддержка в то время была необходима”. Но в конечном итоге Ходорковский с большим отрывом обошел всех своих тогдашних покровителей. Он был честолюбивее и жестче партийных аппаратчиков, решивших поиграть в капитализм. Он был умнее боссов из КГБ, имевших возможность помочь ему. В новом мире никто из них не достиг того, чего достиг он.

Ходорковский стал одним из первых титанов новой эры предпринимательства, одним из первых финансистов, будучи еще очень молодым. Но он не смог бы достичь успеха, если бы не обстоятельства более крупного масштаба. Первым и самым важным было то, что молодежь разочаровалась в советском социализме с его наболевшими проблемами. Это повлекло настолько глубокий сдвиг в настроениях общества, что коммунистическая партия решила устроить небольшой капиталистический лягушатник и позволить некоторым представителям молодежи немного поплескаться в нем. Ходорковский ловил момент.

Разочарование молодого поколения чутко уловила легендарная рок-группа “Машина времени”. В одной из популярных песен, которую на концертах часто встречали громкими аплодисментами, говорилось о корабле, ведомом опытным капитаном, сбившимся с курса в море во время шторма. Песня прозрачно намекала на то, что корабль — это Советский Союз. Корабль терпит крушение, капитан гибнет, но пассажирам удается добраться до новой земли. Песня кончалась словами: “И те из нас, кто выжили, по разным обстоятельствам, забыли капитана корабля...”

Слова песни как нельзя лучше отражали цинизм, презрение и лицемерие, с которым молодое поколение относилось к советскому руководству, коммунистической партии, всем официальным структурам и надоевшей пропаганде, довлевшей над их жизнью. Они хотели добраться до новой земли. Им хотелось приобретать товары, например всё те же джинсы, которые им не могла дать советская система. Они слушали рок-музыку, которую советская система им дать отказывалась. Многие молодые люди сами переписывали эту музыку на магнитофонную ленту и очень дорожили своими несовершенными записями.

Волна молодежного бунта нарастала медленно, но становилась мощной силой, требовавшей перемен, что позже нашло свое выражение в сатирических текстах песен, которые лишь немного не дотягивали до конфронтации с системой. Алексей Юрчак, в начале 1980-х руководивший ленинградским ансамблем “Авиа”, а позже ставший профессором антропологии в Калифорнийском университете в Беркли, описал “последнее советское поколение”, молодых людей, родившихся в 1960-х и 1970-Х, и то, как цинично они приспосабливались к требованиям общественной жизни в советскую эпоху, давая пустые обещания и не выполняя их. Они преклонялись перед такими рок-группами, как “Машина времени”, популярность которым в начале 1970-х принесли романтические и лирические песни, и такими, как “Авиа”, песни которых были очень циничными и смешными. Юрчак рассказывал мне, что тексты песен его ансамбля часто представляли собой дикую мешанину из различных партийных лозунгов, звучавшую смешно для их молодых слушателей. В одной из своих песен они пародировали известную песню советских времен “Проснись и пой” и, свалив в кучу разные советские лозунги, получили: “Ни о чем не думай. Как проснешься, пой!” Выступления группы “Авиа” представляли собой театрализованную сатиру на советскую систему с большим количеством исполнителей. Девушки, одетые в черные чулки, черные юбки и белые блузки, отдавали честь, маршировали и строили живые пирамиды, как это делали в Советском Союзе в 1920-е годы, но придавали всему этому какой-то неожиданный, безумный, эротический характер. Например, одна из девушек вставала перед пирамидой спиной к аудитории и наклонялась вперед. Справа на сцене всегда устанавливалась огромная трибуна, обтянутая красным бархатом. Между песнями на нее забирался человек и выкрикивал лозунги, звучавшие как совете-кие, но на самом деле выдуманные и бессмысленные. “Вперед — это не назад! — кричал он. — Ура!”

Молодежная аудитория все понимала, и ей это нравилось. Юмор был все-таки относительно сдержанным, и группа “Авиа” могла не бояться, что система запретит ее за эти насмешки. Но не проходило ощущение, что кто-то наблюдает за ними. Еще одна ленинградская рок-группа, “Телевизор”, пела в середине 1980-х:

Каскадеры на панели играют в Запад...

Да, можно пошуметь — не все же плакать.

А только там, за колонной, все тот же дядя

В сером костюме, с бетонным взглядом.

Упоминание человека с бетонным взглядом все понимали безошибочно: партия и ее агенты наблюдают и осуществляют контроль за происходящим. Со времени большевистской революции руководство коммунистической партии старалось сдерживать естественное нетерпение молодежи. Основным механизмом был комсомол, организация, проникавшая повсюду на протяжении семи десятилетий советской истории. “Везде, где собиралась группа молодых людей, — писал профессор Колумбийского университета Стивен Л. Солник в своей работе о распаде комсомола, — на заводе и на поле боя, в бараках и в общежитиях, во время войны и во время уборки урожая, на строительных площадках и на уличных перекрестках, рядом был комсомольский вожак”. В обществе, в котором государство не терпит ничьего мнения, кроме мнения партии, у молодежи не было возможности вступить в неформальные объединения. Комсомол стремился монополизировать жизнь молодых людей от четырнадцати до двадцати восьми лет, хотя его руководители часто бывали гораздо старше.

Для миллионов молодых людей основным мотивом вступления в комсомол был циничный прагматизм: без этого молодой человек не мог поступить в университет, не мог получить хорошую работу. К концу брежневского периода комсомол ассоциировался с теми же унылыми и избитыми лозунгами, что и партия. Многие видели в комсомольских лидерах карьеристов, исполнительных и угодливых аппаратчиков.

Горбачев, который когда-то сам был комсомольским активистом, открыл шлюз, позволив существовать и другим организациям, звучать Другим голосам. Благодаря ему возникли так называемые неформалы: неофициальные ассоциации, клубы, рок-ансамбли и другие группы, не требовавшие для своего учреждения официального разрешения или распоряжения партийных органов. В эпоху Горбачева неформальное молодежное движение переживало расцвет. Оно открыто выступило против ортодоксии в области культуры, и важную роль в этом сыграла страстная любовь к рок-музыке. В 1960-е и 1970-е годы советское руководство старалось запретить рок, не пустить его на радио и телевидение. Но эта музыка все равно получила распространение в виде магнитофонных записей передач западных радиостанций или самодельных пластинок, а также благодаря выступлениям тысяч непрофессиональных ансамблей, игравших в подвалах или, вопреки запретам властей, в студенческих и заводских клубах. Благодаря торговле записями черный рынок процветал. И в 1980-е годы режим наконец-то отказался от попыток запрещать рок-музыку.

Когда перед вольнодумством повсюду открылись двери, комсомол начал чахнуть, резко сократилось число его членов. За первые три года пребывания у власти Горбачева численный состав комсомола сократился на 4 миллиона человек и в 1988 году составил 38 миллионов. В предшествовавшие годы вопрос о сохранении численности комсомола стоял так остро, что цифры фальсифицировались. Но даже это не могло скрыть кризис, который комсомол переживал в середине 1980-х. Членские взносы, от которых зависело существование организации, сокращались. Виктор Мироненко, избранный первым секретарем ЦК ВЛКСМ в 1986 году, позже признавал, что не смог убедить вступить в комсомол даже своего старшего сына.

Комсомолу нужно было найти способ выжить. Его руководители обратились к зарождавшемуся на улицах города капитализму. В 1987 году кооперативное движение набирало силу, создавались первые небольшие предприятия. Комсомольские лидеры вместе со старшими товарищами из коммунистической партии решили принять в нем участие. Они открыли дверь, в которую мигом проскользнул молодой Ходорковский.

В годы, предшествовавшие приходу к власти Горбачева, самый верный способ лечения советской экономики виделся в самофинансировании, или хозрасчете, идея которого заключалась в том, что предприятие имеет право распоряжаться своими доходами. Когда в 1980 году Лужков выступил с этим предложением, он встретил отпор, но позже идея овладела умами, особенно после того, как директора заводов получили большую самостоятельность. Комсомол также начал использовать принцип самофинансирования в своих бесчисленных организациях на местах, позволяя им, например, самим решать, как использовать членские взносы, а также доход многочисленных комсомольских туристических агентств и издательств. Получив большую финансовую независимость, многие местные комсомольские организации занялись бизнесом в своих собственных интересах. Комсомол стал школой бизнеса коммунистической партии. Кафе, дискотеки, бары, туристические фирмы, типографии и другие небольшие предприятия появлялись зачастую благодаря ссудам и субсидиям из бюджета комсомола. Этим новым предприятиям было разрешено оставлять доходы себе. Дух предпринимательства процветал. Комсомол окунулся в мир бизнеса, что означало резкое изменение идеологии, переход от загнивающего социализма к примитивному капитализму. Это был определяющий момент, который свидетельствовал о том, что высшее руководство коммунистической партии почувствовало опасность и решилось на управляемый эксперимент по получению прибыли. Социолог Ольга Крыштановская, ставшая одним из самых проницательных исследователей новой деловой элиты в России, говорила мне спустя много лет, что сначала партийное руководство сомневалось в успехе молодежного эксперимента. По ее словам, это была “всего лишь проба”. Но проба оказалась успешной и превзошла самые смелые ожидания.

Эксперимент начал молодой человек внушительной наружности, Константин Затулин. В 1986 году Затулин, аспирант Московского государственного университета, был назначен помощником Мироненко, первого секретаря ЦК ВЛКСМ. Затулин был специалистом в области управления промышленностью и ранее изучал все неудавшиеся попытки реформировать советский социализм, например реформы Косыгина 1960-х годов. Его первым заданием было составить проект письма в Политбюро с предложениями о новых направлениях предпринимательской деятельности комсомола. Из-за огромного сопротивления, споров и неразберихи в аппарате комсомола Затулину потребовалось шесть месяцев, чтобы написать письмо на двух страницах. Многие концепции предпринимательской деятельности были чужды старой гвардии, и изложить их на бумаге таким образом, чтобы получить одобрение, оказалось необычайно трудным делом. Затулин вспоминал, что несколько недель боролся с одним высокопоставленным бюрократом, отстаивая идею создания компании, держателям акций которой выплачивались бы дивиденды. Бюрократ не мог понять, почему деньги будет получать тот, кто не работает на заводе. Затулин настаивал на своем.

Он понял важность порученного ему задания. На карту было поставлено само существование комсомола. Среди идей, изложенных в письме Затулина, были предложения передать под контроль комсомола производство игрушек и отказаться от сложившейся в течение десятилетий практики отправки комсомольцев в строительные отряды. Обе идеи были в конечном итоге поддержаны. Но, пожалуй, самой перспективной из идей, предложенных Затулиным, была та, что касалась науки. В 1960-е годы в Новосибирске, одном из крупных советских научных центров в Сибири, появилась молодежная организация “Факел”. Молодые люди нашли способ зарабатывать деньги, помогая советской промышленности, испытывавшей нехватку передовых технологий, решать практические научно-исследовательские проблемы. Они работали настолько эффективно, что партийное руководство встревожилось и тут же закрыло “Факел”. Затулин предложил вернуться к этой модели. Он предложил создать центры научно-технического творчества молодежи, которые должны были, используя потенциал молодых ученых, помогать советской промышленности решать технические проблемы. Идею одобрил, как ни парадоксально, такой видный представитель советской старой гвардии, как Егор Лигачев, часто выступавший за запрещение рок-музыки.

Лигачев и не догадывался, что одобрил создание трамплина для прыжка к капитализму.

Ходорковский получал информацию о сокращении численности комсомола из первых рук. Он был заместителем секретаря комсомольской организации Московского химико-технологического института имени Д.И. Менделеева, одного из старейших втузов, здание которого находится на Миусской площади в Москве. Ходорковский окончил институт в июне 1986 года, на следующий год после прихода к власти Горбачева. Он получил специальность химика-технолога и, кроме того, участвовал в работе институтского кружка по экономике.

Технические вузы дали образование многим новым капиталистам, потому что в них меньше внимания уделялось идеологии, а основной упор делался на профессиональную подготовку. Александр Хачатуров, позже ставший деканом экономического факультета химико-технологического института, рассказывал мне, что химики оттачивали свои аналитические способности и не тратили много времени на Маркса и Энгельса. “Они легко вошли в новую жизнь, — вспоминал он о годах перестройки. — Они знали, что такое хозрасчет, что такое прибыль и рентабельность”. Кроме того, они ясно видели неудачи своей страны в области политики и экономики. “Многие понимали, что страна не может бесконечно растрачивать свои ресурсы, — сказал он мне. — Они чувствовали, что режим долго не протянет... при руководстве, не способном связать двух слов”.

В комсомоле Ходорковский занимался сбором членских взносов. Это было неблагодарное занятие в то время, когда многие покидали его ряды.

“Нам часто приходилось добавлять собственные деньги, — рассказывал мне Ходорковский. — Если кто-то не платил членские взносы, доставалось заместителю секретаря”. Он похлопал себя ладонью по шее, показывая, как именно ему доставалось. Ходорковский не любил заниматься сбором членских взносов и воспользовался первой же возможностью заняться чем-то другим. Он открыл молодежное кафе, одно из зарождавшихся комсомольских предприятий. “Толку от него было не много”, — вспоминал он. Дело в том, что для кафе плохо выбрали место: прямо в здании института. Студенты каждый день спешили вернуться в общежитие, и кафе пустовало. “Это был мой первый опыт, не очень удачный”, — вспоминал Ходорковский. Но комсомол уже манил его другими, более соблазнительными перспективами.

Одна из них оказалась решающей в карьере Ходорковского. Это была идея Затулина: молодые ученые могли бы зарабатывать, давая консультации заводам по техническим вопросам. У директоров заводов имелись фонды, которые они могли расходовать по своему усмотрению. Они часто заключали контракты с такими институтами, как Институт имени Менделеева, на проведение исследований и осуществление технических проектов. Чтобы получить часть денег, выделяемых на эти проекты, Ходорковский создал Фонд молодежной инициативы, “молодежный клуб”, который в действительности был нарождающимся коммерческим предприятием, заботливо укрытым от бед под дланью комсомола.

Ходорковский и его новое предприятие вскоре оказались на распутье. Это произошло летом 1987 года, на следующий год после окончания института. Неожиданно он был вынужден сделать выбор. Его вышестоящие покровители сказали ему, что он должен будет либо делать карьеру в комсомоле, что представляло собой вполне приличную перспективу, либо покинуть институт и продолжить то, что они назвали “фокусами с самофинансированием”. Это выражение имело несколько пренебрежительный оттенок, потому что, по мнению более опытных аппаратчиков, капиталистические эксперименты носили временный характер. Они хотели знать, что решит Ходорковский: останется с ними и будет преданным комсомольским функционером или уйдет заниматься своими “фокусами с самофинансированием”.

“Дрожащим голосом я сказал, что займусь “фокусами с самофинансированием”, — вспоминал Ходорковский. — В институте на меня посмотрели как на сумасшедшего”.

“Много лет спустя, — добавил он, — я встречался с этими людьми и спрашивал их, почему они не занялись тем же. Почему не последовали моему примеру? Дело в том, что у любого руководителя института возможностей было на порядок больше, чем у меня. Они объяснили, что прошли этот этап во время косыгинской оттепели, когда самофинансирование тоже было разрешено. А затем соблазнившиеся на эту приманку в лучшем случае не смогли продолжить свою карьеру, а в худшем оказались в тюрьме. Они были уверены, что то же самое произойдет и на этот раз, и поэтому решили не дергаться. А я, — Ходорковский громко рассмеялся, — этого не помнил! Я был слишком молод и решил подергаться”.

Одним из первых объектов новой предпринимательской активности Ходорковского стал престижный советский научно-исследовательский центр — Институт высоких температур, занимавший более тридцати гектаров земли на северной окраине Москвы, огромный комплекс лабораторий для проведения исследований в области физики высоких температур, ракетных двигателей и лазеров. Этот институт играл важную роль в покорении космоса, в гонке вооружений во время “холодной войны” и особенно в тщетных попытках создать лазерное оружие. Здесь же закладывались основы более перспективного строя будущего: капитализма.

Созданный в 1960-е годы, Институт высоких температур быстро рос и к 1980-м годам насчитывал четыре тысячи сотрудников. Руководил институтом академик Александр Шейндлин, один из ведущих специалистов в области физики высоких температур. Шейндлин, обходительный и добродушный человек с большими голубыми глазами, не только пользовался уважением в своей стране, но и имел связи с влиятельными людьми за рубежом, что обеспечивало ему ценные источники финансирования. “Наш институт был богатым институтом”, — вспоминал он.

Однажды Ходорковский с одним из своих молодых коллег оказался за большим полированным столом для переговоров в кабинете Шейндлина. Шейндлин называл их ребятами. “Они были очень молодыми, и очень мне понравились. Мне понравился огонь в их глазах”, — вспоминал Шейндлин. Молодые люди хотели заняться выполнением научных проектов для его института. Возможно, они и не упомянули про “фокусы с самофинансированием”, но их интересовало именно это. “Они были энергичными людьми, — рассказывал Шейндлин, — известными комсомольскими деятелями, культурными людьми с незапятнанной репутацией, а не мелкими жуликами”.

“Они ничего мне не предлагали, — вспоминал он. — Это были хорошие ребята. Они сказали: “Дайте нам немного денег. Мы поищем что-нибудь интересное, но работать будем честно”. Видите, они говорили: “Честно!” Шейндлин рассказал мне, что Ходорковскому был нужен “начальный капитал”, и Шейндлин тут же сравнил его с американским промышленником Дэвидом Паккардом, который начал свой бизнес с гаража. Более того, эти способные ребята рассказали ему, что уже получили помощь от Государственного комитета по науке и технике, влиятельного государственного органа, осуществлявшего контроль за научными исследованиями. Шейндлин сразу же воспринял это как рекомендацию.

“Точно не помню, — рассказывал Шейндлин, — кажется, я дал им 170 тысяч рублей”. В то время это была огромная сумма. “Мы договорились, что они должны будут провести какую-нибудь исследовательскую работу”.

Шейндлин сказал мне, что на самом деле он не рассчитывал ни на какие исследования в интересах своего института. Возможно, он дал им деньги потому, что рассчитывал получить прибыль от финансовых сделок, или, может быть, высокопоставленные друзья Ходорковского уговорили Шейндлина передать ему деньги. Что произошло на самом деле, неизвестно. Когда я спросил об этом Шейндлина, он признался: “Я знал, что никакой пользы для науки из этого не выйдет. Я хорошо понимал, что они, если смотреть на вещи реально, не могут ничего сделать для моего института”. Версия Ходорковского несколько отличалась: “В своем институте я нашел группу молодых специалистов, которые могли изготовить специальное устройство для измерения температуры сплава. После этого мы вместе с ними нашли институт, который мог сделать заказ на выполнение этой работы. Это был Институт высоких температур Академии наук. Мы спросили их, не хотят ли они, чтобы мы выполнили для них эту работу”. Ответ, по его словам, был положительным.

В течение следующих двух лет Шейндлин ничего не слышал о способных молодых людях. Он предполагал, что они заняты операциями с его деньгами. “Я до сих пор не знаю подробностей, — сказал мне Шейндлин. — Они использовали эти деньги, чтобы приумножить их во много раз. Манипулировать деньгами было непросто. В стране существовало так много законов! Имея столько денег, нужно было знать, как действовать”.

В том-то и заключался секрет Ходорковского — он знал. Эпизод в институте Шейндлина лишь одно небольшое свидетельство важного открытия, сделанного Ходорковским в области советской финансовой системы. Он открыл способ использовать то, как осуществлялся оборот денежных средств, для получения еще большего количества денег. Он мог делать это потому, что система позволяла ему экспериментировать.

Советская финансовая система была наследием сталинской эпохи. В условиях административно-командной системы деньги и доходы не являлись главными факторами при принятии решений заводами и предприятиями. Вместо этого заводы стремились выполнить плановые задания, установленные центральными плановыми органами, и для этого получали субсидии. В условиях дефицитной экономики одних денег не всегда было достаточно для того, чтобы купить больше оборудования и материалов или увеличить объем производства. Важно было договориться о выделении материальных средств, которых постоянно не хватало, и выполнить нормы выработки.

При советской системе существовало два вида денег. Один — это просто наличность. Они поступали в виде банкнот и монет. При административно-командной системе существовали строгие правила относительно того, как предприятии и заводы могут использовать свои наличные, применявшиеся главным образом для выплаты зарплаты. Их было мало, но директор завода, которому удавалось получить дополнительные наличные деньги, мог израсходовать их на что-то нужное: приобретение грузовика или строительство склада.

Другим видом денег, существовавшим при советской системе, были безналичные средства. Это были не банкноты или монеты, а своего рода виртуальные деньги, которые распределялись между заводами в виде государственных субсидий. Безналичные деньги существовали только как единица учета. Заводу переводились субсидии в безналичной форме, которые заносились в книги бухгалтерского учета и которыми можно было расплатиться с другим предприятием, но положить их в бумажник было нельзя.

Главная проблема для директора завода заключалась в том, что система была жесткой: смешивать два вида денег запрещалось. Директору завода не разрешалось превращать безналичные в наличные деньги. Оба вида денег контролировались Госбанком и центральными плановыми органами.

Однако директорам заводов почти всегда требовалось больше наличных денег, чем они могли получить от системы. Наличных денег не хватало, а безналичных было очень много — возможно, просто-напросто потому, что их не на что было тратить. Результатом стало несоответствие в стоимости двух видов денег. Наличные деньги были гораздо ценнее и пользовались гораздо большим спросом. По некоторым оценкам, наличный рубль стоил в десять раз дороже, чем безналичный.

Такое несоответствие позволяло получить большую прибыль. Если бы кто-то придумал способ превращать безналичные деньги в наличные, он мог бы сделать состояние. Самым большим кошмаром специалистов в области планирования была мысль о том, что это кому-то удалось и он уже перекачивает почти ничего не стоящие государственные субсидии в реальные наличные рубли.

Ходорковский такой способ придумал. Начиная с 1987 года он превращал практически бесполезные безналичные в желанную наличность или в еще более ценную твердую валюту. Даже спустя десятилетие в этой истории не все ясно, и, насколько мне известно, многие из тех, кто участвовал в финансовых операциях Ходорковского, не любят о них рассказывать. Очевидно, он действовал методом проб и ошибок, но это оказалось гораздо прибыльнее, чем содержать молодежное кафе.

Первая трещина в системе образовалась, когда комсомол, пытаясь остаться на плаву, добился особых привилегий для своих предприятий, включая кафе и дискотеки. 28 декабря 1987 года Центральный комитет ВЛКСМ установил для своих организаций на местах новые правила финансовой деятельности, разрешив получать ссуды и расходовать деньги по своему усмотрению, а также открывать собственные банковские счета. Это было созвучно идее самофинансирования. Особенно важным было то, что комсомольские организации могли в определенных случаях смешивать наличные и безналичные деньги. (При этом новое правило было введено уже после того, как с начала года его стали применять на практике.) Молодежные группы могли делать то, на что не осмелился бы ни один директор завода: превратить бесполезные безналичные деньги в наличные и оплатить ими работу большего числа людей или построить хорошую дачу в подмосковном лесу. Это открывало новые перспективы и позволяло делать деньги практически из ничего. Нужно было только получить соответствующие разрешения и дать ставшую традиционной взятку кому-то из начальства; мелкая привилегия неожиданно вырастала в нечто очень ценное: в возможность превращать государственные субсидии в наличные деньги.

Примерно в это же время с появлением центров научно-технического творчества молодежи, или ЦНТТМ, стала реальностью идея Затулина о выполнении студентами научных исследований для заводов. В 1987 году Ходорковский преобразовал свой молодежный клуб в ЦНТТМ, работавший под эгидой комсомола. ЦНТТМ должен был заниматься научно-техническими исследованиями. Но в действительности молодые исследователи приходили к Ходорковскому ради денег.

Офис Ходорковского располагался в маленьком, обшарпанном полуподвальном помещении в центре Москвы, на 1-й Тверской-Ямской улице. В то время комсомольский активист должен был выглядеть как примерный член партии и одеваться подчеркнуто аккуратно. Но Ходорковский не соответствовал партийному стереотипу. Он неловко чувствовал себя в костюмах и галстуках и обычно ходил в джинсах и свитере. Ему случалось работать грузчиком и плотником и, как рассказывал он сам, в детстве мечтал стать директором крупного советского завода. Его отец, работавший на заводе по производству прецизионных инструментов, был евреем, а это значило, что Ходорковский не смог бы занять высокую должность в партии, хотя и был одним из руководителей комсомольской организации Института имени Менделеева. После этого института он несколько лет учился в юридическом институте, объяснив друзьям, что это необходимо для того, чтобы понимать и использовать решения правительства.

Молодежные научные центры имелись во всех тридцати трех районах Москвы. Ходорковский обосновался во Фрунзенском районе, одном из престижных центральных районов Москвы, потому что у него там были хорошие связи.

Чем занимался молодежный научный центр? Главным образом переводом безналичных денег в наличные. По всему Советскому Союзу, образуя гигантский архипелаг, были разбросаны многочисленные научно-исследовательские институты, многие из которых, хотя и не все, работали на “холодную войну”, выполняя заказы Министерства обороны, и располагали большими излишками безналичных средств. Ходорковский, пользуясь привилегиями комсомольского работника, мог организовать “временные творческие коллективы”. Под этим часто подразумевались группы сотрудников, которые уже работали в институте или на предприятии, но иногда действительно временные группы со стороны. Главное преимущество такого “временного творческого коллектива” заключалось в том, что ему можно было на законных основаниях платить наличными. Затем Ходорковский, снова благодаря своей принадлежности к комсомолу, мог от имени коллектива заключить контракты на выполнение исследовательского проекта, составление компьютерной программы или строительство какого-то сооружения для института. Иногда соглашение заключалось для соблюдения формальности и касалось проекта, над которым они уже работали, иногда это был новый проект. Главным было то, что Ходорковский мог взять у института безналичные деньги и превратить их в наличные, чтобы заплатить “временному творческому коллективу”. Это были совсем не пустяки, а реальные деньги — бездействующие государственные субсидии превращались в крупные суммы наличными.

Ходорковский, несомненно, получил специальное разрешение в банке — в таком деле покровитель требовался на каждом шагу, — чтобы переводить безналичные деньги в наличные. В действительности полученные наличные потом распределялись между множеством инстанций: рядовыми исполнителями, институтом и его директором, научным центром Ходорковского, к тому же определенный процент отчислялся и комсомолу. Жесткий контроль за наличными деньгами дал сбой, но виноват в этом был не какой-то необузданный радикал, а послушное дитя советской системы.

Одним из первых, кого Ходорковский привлек к работе молодежного научного центра, был программист Леонид Невзлин. Невзлин рассказал мне, что обратил внимание на рекламу научного центра Ходорковского, напечатанную в газете, и решил поинтересоваться им. Он пришел туда в ноябре 1987 года, когда центр представлял собой несколько маленьких комнат, которые спешно ремонтировали, и насчитывал десяток сотрудников. Невзлин с зачесанными на лоб волосами и огромными зелеными глазами, делавшими его похожим на рок-звезду, работал в Геологическом научно-исследовательском институте и получал от государства обычную маленькую зарплату. Однако он написал компьютерную программу, помогавшую предприятиям вести отчетность. Перейдя в научный центр Ходорковского, Невзлин начал продавать уже написанные им компьютерные программы разным институтам и заводам. Он использовал придуманную Ходорковским процедуру для превращения практически бесполезных безналичных средств заводов и институтов в наличные деньги.

Привлекательность системы Ходорковского заключалась в том, что он делился деньгами с ее участниками, такими, как Невзлин, которые получали во много раз больше, чем любой из них зарабатывал раньше на своей официальной работе. Через несколько месяцев Невзлин почувствовал себя богатым. К Ходорковскому стали приходить десятки молодых исследователей.

Директора предприятий и институтов, пользовавшиеся услугами Ходорковского, также были благодарны ему: в распоряжении Ходорковского находился волшебный канал, по которому они тоже могли получить дополнительные наличные деньги, поскольку часть выручки обычно доставалась им. Для руководителей заводов риск был минимальным, потому что Ходорковский приходил к ним, имея поддержку системы.

Социолог Крыштановская, изучавшая русскую элиту, сказала мне, что директора промышленных предприятий, сотрудничавшие с Ходорковским, знали, что “они сотрудничают с властью, а не с мошенниками”. В этом случае сделка не представляла никакой проблемы: ею оказывался простой банковский перевод, который было бы трудно или невозможно осуществить без связей Ходорковского. “Есть институт. У института есть счет в банке, — рассказывала мне Крыштановская. — Есть ЦНТТМ. У него тоже есть счет в банке. Деньги из банка номер один переводятся в банк номер два. И ЦНТТМ берет деньги из этого банка”. “Процесс приватизации начался с приватизации денег”, — добавила она.

По словам Крыштановской, возможности увеличивались по мере того, как способные молодые люди придумывали все новые уловки с самофинансированием. “Они думали: “Как получить деньги?” Нужно было убедить директора предприятия в необходимости выполнения какой-то работы. Группы формировались вокруг таких людей, как Ходорковский, очень молодых и циничных, которые предлагали директорам: “Мы проведем для вас важное исследование!” Они наносили своего рода упреждающий интеллектуальный удар. Навязывали людям свои услуги. Зачастую они выгодно продавали так называемое “исследование” многим предприятиям. Практически все они стали очень богатыми людьми”.

Ходорковский делал деньги из воздуха. Он ничего не производил; с конвейеров не сходили никакие устройства или приборы. Андрей Городецкий, работавший вместе с Ходорковским с самого начала, а затем возглавивший коммерческий отдел одного из российских банков, сказал мне, что научные центры часто не платили институтам или заводам за оборудование, лаборатории или помещения, использовавшиеся при выполнении работы. “ЦНТТМ делали деньги, используя государственную собственность, но государство, как правило, смотрело на это сквозь пальцы. Все эти центры, — продолжал он, — на самом деле ничего не производили. Они были посредниками. Мы просто играли роль посредников. Бизнеса не было — ничто не продавалось и не покупалось”.

К 1990 году в Москве было сорок семь молодежных научных центров. Разработанные там методы получения денег комсомол стал применять и в других видах деятельности. Концерты рок-музыки и конкурсы красоты стали излюбленными способами превращения безналичных средств в наличные. Любую группу людей можно было назвать “временным творческим коллективом” и использовать ее для получения реальных денег из бесполезных безналичных средств.

Ходорковский шел дальше и действовал быстрее, чем многие другие, постоянно придумывая новые способы получения легких денег. Но ему была нужна помощь. “Решали не деньги, — сказал однажды Ходорковский. — Решали старые связи”. Верхние эшелоны советской промышленности и науки были для Ходорковского омутом, где он ловил свою рыбу. В1994 году Ходорковский сказал интервьюеру: “Я изобрел несколько финансовых методов, которые широко использовались и в лучшие времена позволяли мне выполнять до пятисот контрактов на научные исследования одновременно. В работах участвовали до пяти тысяч человек”.

Позже я спросил Ходорковского, в чем заключалось его главное достижение, ведь он, безусловно, опередил всех представителей своего поколения. Я разговаривал с десятками людей, работавших с Ходорковским, но причина его успеха всегда ускользала. Ходорковский был трудоголиком, говорили они. У него имелись хорошие связи. Он был предприимчив, делился своей прибылью, никогда не выпячивал себя.

Многие из тех, кто приходил в молодежный научный центр, вспоминали, что Ходорковский платил им во много раз больше, хотя они выполняли ту же работу, что и раньше. Но рассказанное самим Ходорковским свидетельствовало о том, что создание “денежного станка” преследовало более амбициозные и дерзкие цели, чем я мог себе представить. Он сказал мне, что переводил безналичные средства не только в наличные рубли, но и в твердую валюту, в доллары.

“Наше главное достижение по сравнению со всеми остальными заключалось в следующем. В то время как другие ЦНТТМ говорили, зачем нам эти безналичные, и разными способами старались увеличить долю наличных денег, полученных в виде заработной платы, мы говорили, хорошо, пусть все наличные деньги получит трудовой коллектив, а мы возьмем безналичные”.

Что делал с ними Ходорковский? “Мы копили безналичные деньги, — сказал он мне. — Людей не интересовали безналичные деньги, потому что с ними ничего нельзя было сделать”. Хочу напомнить читателю, что Ходорковский намного опередил молодых людей своего поколения. В двадцать четыре года он обладал огромным запасом безналичных денег советского правительства. “Я копил их, — сказал он. — Я знал наверняка, что мы сможем что-нибудь придумать. Мы накопили их очень много”. Поскольку речь шла о виртуальных деньгах, существовавших только в бухгалтерских книгах, у Ходорковского, несомненно, было разрешение иметь их на своем счету, а также возможность распоряжаться счетом, принадлежавшим кому-то другому. Эти деньги нельзя было хранить в коробке из-под обуви.

На следующем этапе, по словам Ходорковского, он нашел предприятия, готовые обменять безналичные средства на высоко ценившуюся иностранную валюту. Это были внешнеторговые компании, торговавшие главным образом древесиной и располагавшие большим количеством твердой валюты. “Мы поехали на Дальний Восток и купили у лесоторговцев много валюты, — рассказывал Ходорковский. — Нам потребовался год, чтобы накопить деньги и развить эту идею”. Хотя Ходорковский не сказал об этом, сделка, наверное, была очень выгодной: за практически бесполезные безналичные деньги он получал ценную твердую валюту. Поскольку в Советском Союзе существовал жесткий валютный курс и были введены ограничения на твердую валюту, Ходорковский мог предложить компаниям, торговавшим древесиной, очень выгодный обменный курс, позволявший им получить за свою твердую валюту больше, чем они получили бы при обмене по официальному курсу. Сделки Ходорковского с твердой валютой свидетельствовали о том, что он вышел на новый уровень и что у него были очень высокопоставленные покровители.

Каждый свой шаг Ходорковский совершал при покровительстве сверху. И хотя он решил не делать карьеру в комсомоле, комсомол сыграл важную роль в достижении им первых успехов. Более того, причастность Ходорковского к комсомолу защищала его от притязаний со стороны закона, обеспечивая ему условия, благоприятствующие развитию, в то время, когда другим молодым предпринимателям приходилось постоянно опасаться ареста. Кооперативы только начали появляться, и им, лишенным протекции комсомола, приходилось существовать в условиях той же неопределенности.

Полезным подспорьем для Ходорковского стало “добро”, полученное от Государственного комитета по науке и технике, который теоретически был одним из попечителей молодежных научных центров. Эта влиятельная организация выступала в качестве передаточного звена между коммунистической партией и государственными научно-исследовательскими институтами и имела огромное влияние на советскую науку и работу ученых. Одно упоминание о том, что он пользуется поддержкой ГКНТ, открывало перед Ходорковским все двери. “Я всегда мог сослаться на него”, — говорил он мне. В нескольких ранее опубликованных материалах журналисты делали предположения, что Ходорковский получал от ГКНТ деньги. Мне Ходорковский говорил, что денег он не получал, что чиновники давали обещания, но они сидели слишком высоко в советской иерархии, чтобы думать о каких-то ребятах, играющих в капиталистов. Ходорковский признавал, однако, что один раз ГКНТ ему очень помог.

“Наши правоохранительные органы в то время не совсем понимали, что такое перестройка”, — вспоминал Ходорковский. По советскому законодательству предпринимательская деятельность была преступлением, и законов этих никто не отменял, несмотря на то что предпринимательство постепенно насаждалось системой. Закон соблюдался не слишком строго, но мог стать предлогом для преследования. “К нам пришли сотрудники милиции, — рассказывал Ходорковский, — и стали разбираться, как мы получаем свои доходы”. Ходорковский сказал, что обратился к председателю Государственного комитета. “Я подробно рассказал ему, что мы делали и делаем, а он позвонил какому-то милицейскому начальнику и попросил оставить ЦНТТМ в покое”. Правоохранительные органы не беспокоили его два года, вспоминал он. Это были два самых важных года для созданного им денежного станка.

Ходорковский рассказал Питеру Слевину, тогдашнему корреспонденту “Майами геральд”, что когда-то искренне разделял старую коммунистическую идеологию, “был убежден, что капитализм загнивает, что Ленин прав и что коммунизм — будущее человечества”. Но затем, по словам Ходорковского, произошло “полное переосмысление действительности” и он стал настоящим капиталистом. Переосмысление произошло в те годы, когда Ходорковский открывал для себя способы превращения бесполезных безналичных средств в настоящие деньги. По его словам, это полностью изменило его взгляды. “Люди, знавшие меня до этой перемены, не узнавали меня”, — сказал он и для ясности решил воспользоваться гиперболой: “Если бы старый Михаил Ходорковский встретил нового, один из них застрелил бы другого”.

В то время как в конце 1980-х весь мир задавался вопросом о необратимости реформ (гласности и перестройке), проводимых Горбачевым, на низовом уровне изменения происходили с невероятной быстротой. Через несколько месяцев после создания научного центра Ходорковский снова преобразовал его, на этот раз в кооператив, квазинезависимое предприятие, имеющее возможность устанавливать собственные цены. Появление кооперативов стало следующей волной, еще одним шагом в сторону от спонсорства комсомола. Более того, как обнаружил Смоленский, одно из положений закона о кооперативах позволяло им создавать собственные банки.

Но сначала Ходорковский должен был зарегистрировать кооператив у городских властей. Он пришел в здание Моссовета, где лицензии на открытие кооперативов выдавал невозмутимый Лужков, и первое его заявление было отклонено. До этого времени кооперативы, как правило, занимались конкретной деятельностью: строительством, выпечкой пирожков или ремонтом машин. Они не занимались неопределенной “научно-технической” деятельностью. По словам Панина, помощника Лужкова в комиссии по выдаче лицензий кооперативам, у Лужкова эта затея вызывала сомнения. Лужков долгое время работал в химической промышленности и досконально знал советскую систему. Но накопленный им опыт лишь усугублял беспокойство в отношении Ходорковского. Лужков понимал, что, прикрываясь научными исследованиями, Ходорковский переводил безналичные деньги в наличные. “Лужков понимал это, как никто другой, потому что сам был в свое время директором предприятия. Он говорил, что эти две системы, безналичные и наличные деньги, не должны смешиваться”, — вспоминал Панин.

Однако Ходорковский проявил настойчивость и, несмотря на подозрения Лужкова, через несколько месяцев получил разрешение на создание кооператива. Как ему удалось развеять сомнения Лужкова, неизвестно, но Ходорковский был явно не из тех, кого пугают препятствия. Он перепрыгивал через них, или его переносила чья-то невидимая рука. Он очень многого достиг всего за полтора года: летом 1986 года окончил институт, а в конце 1987-го уже руководил молодежным научным центром и его финансовой сетью, после чего организовал кооператив. Он не стал снижать темпы — у него было огромное количество денег, и ему нужно было что-то с ними делать. “Фокусы с самофинансированием” работали, но этого было недостаточно.

Когда в 1988 году Игорю Примакову, ученому из Москвы, предложили поехать в командировку за границу, он подумал о том, что ему привезти с Запада: рубашки, джинсы? Примаков, специалист по применению компьютеров для прогнозирования землетрясений, решил привезти персональный компьютер, который, как он знал, можно было очень выгодно продать в Москве. Сэкономив командировочные, он сумел примерно за 3000 долларов купить в Италии персональный компьютер “Амстрад 286”. Вернувшись домой, Примаков продал компьютер за 70 тысяч рублей. “Это была моя зарплата за сорок восемь лет!” — вспоминал он.

Почему за компьютер Примакова заплатили так много? В конце 1970-х — начале 1980-х годов, когда на Западе происходила техническая революция, связанная с появлением кремниевых микросхем, советская экономика переживала период застоя. В то время как на Западе процветало все, связанное с персональными компьютерами, в Советском Союзе • их почти не было. Они пользовались огромным спросом.

Примаков продал компьютер какому-то институту через кооператив. В очередной раз безналичные деньги превратились в наличные. Тот институт располагал огромным количеством безналичных средств для приобретения компьютеров, а кооператив выступил в роли посредника, превратив безналичные средства в наличные, чтобы заплатить Примакову. Он вспоминал, как нервничал, когда пошел в сберкассу получать причитающиеся ему деньги. Сберкассу закрыли на час, чтобы отсчитать эти 70 тысяч рублей, а потом он нес их домой в портфеле. “Сделав это один раз, — рассказывал мне Примаков, — я не собирался снова ехать за границу и покупать там два или три компьютера, чтобы совершить эту выгодную сделку еще раз. Но мне известно, что десятки людей совершали подобные сделки на год или два года раньше меня. После первой сделки они понимали, что перед ними открывается возможность купить еще один, два, восемь компьютеров”.

Ходорковский постоянно искал новые возможности и решил в определенный момент использовать доходы, полученные от перевода безналичных денег в наличные, для торговли персональными компьютерами. Он покупал их за твердую валюту за границей, привозил и продавал здесь за безналичные, которые потом снова переводил в наличные деньги или твердую валюту. “Мы стали оборачивать деньги очень быстро, особенно когда занялись компьютерами”, — вспоминал Ходорковский. Финансовая цепочка стала длиннее, и отсрочки или помехи могли нарушить ее. Постоянно оставалась некоторая неопределенность относительно ввоза компьютеров в страну и обмена денег. Но Ходорковский был спокоен. По словам одного из молодых людей, занимавшихся с ним компьютерным бизнесом, “Ходорковский больше думал, чем говорил. Он умел слушать”. Ходорковский был замкнутым и скрытным, когда дело касалось бизнеса, но чутко реагировал на новые, капиталистические веяния вокруг себя. Он внимательно читал каждое постановление властей и все новостные сводки, выискивая возможности для новых лазеек. Те лазейки, о которых в газетах не писали, ему тоже были хорошо знакомы. “Дыру можно найти в любом законе, и я ею воспользуюсь без малейших колебаний”, — похвастался он однажды. Персональные компьютеры были одним из самых выгодных товаров для осуществления арбитражных операций, учитывая огромную разницу в ценах на них в Советском Союзе и за рубежом. “Денежная машина” Ходорковского удвоила оборо-ты. В дело пошли не только деньги, но и ценности — в данном случае компьютеры, которые ценились не меньше золота.

Ходорковский рассказывал, что на определенном этапе его машина раскрутилась до таких высоких оборотов, что стало не хватать финансов. Цепочка взаимных превращений наличных и безналичных денег, твердой валюты и компьютеров растягивалась все больше и больше. “Нам нужен был кто-то, кто мог бы продавать валюту, рублями расплачиваться с людьми, снова доставать валюту и покупать компьютеры. Как видите, цепочка была довольно длинная”. Цепочка включала также другие товары, которые можно было выгодно продать. В то время арбитражные операции были настолько простым способом делать деньги, что в Москве открылись многочисленные товарные биржи. Юлия Латынина, журналистка и писательница, увлеченно и настойчиво разоблачавшая мошенничества в российских финансах и промышленности, рассказывала, что в начале предпринимательской деятельности Ходорковского ходило много слухов о сделках с дефицитными товарами. В том числе о ввозе в страну поддельного коньяка “Наполеон”, шведской водки, изготовленной в Польше, и “вареных” джинсов, пользовавшихся большим спросом, а также об отмывании денег коммунистической партии. Из всех слухов, вспоминала Латынина, Ходорковский и его команда подтвердили только те, что касались работы научного центра и компьютеров. Но, по словам Латыниной, Невзлин рассказывал ей, как они импортировали поддельный коньяк. “Ладно, — машет рукой зам Ходорковского Леонид Невзлин, — коньяк мы финансировали. В конце концов, никто им не отравился”.

Следующий шаг был предпринят Ходорковским в области банковского дела. В то время от всемогущего Госбанка, главного банка советской плановой экономики, отделилось пять новых спецбанков, специализировавшихся в области сельского хозяйства, промышленности и строительства, внешней торговли и обслуживания мелких клиентов. Пятый, “Жил-соцбанк”, занимался финансированием социальных нужд, например жилищного строительства. Однажды Ходорковский зашел в отделение “Жилсоцбанка” своего района и попросил ссуду. “Я слышал, что это возможно!” — смеялся он годы спустя, вспоминая о дерзости своей просьбы. Из банка его не вышвырнули. Служащие банка объяснили ему, что могут дать ссуду только государственному предприятию, работающему в соответствии с официальным государственным планом, а Ходорковский не был представителем государственного предприятия и не работал в соответствии с планом. Ему объяснили также, что если бы у него был банк, ему дали бы ссуду, но банка у него тоже не было. В то время давали разрешения на открытие самых первых коммерческих банков, причем многие воспользовались возможностью, которую давал закон о кооперативах.

Это был один из тех поворотных моментов, когда на Ходорковского нашло озарение. Руководство “Жилсоцбанка” любезно помогло Ходорковскому основать собственный коммерческий банк, а затем предоставило ссуду для финансирования сделок по поставкам компьютеров. “Жилсоц-банк” выступил в качестве учредителя нового банка, но, как вспоминал Ходорковский, не участвовал в его капиталах. Первоначальный капитал банка составлял 2,5 миллиона рублей из доходов научного центра. Название банка Ходорковского претерпело несколько изменений, и в конце 1988 года он был официально зарегистрирован как банк МЕНАТЕП. “Мы не встречали практически никаких препятствий со стороны государственных структур, — рассказывал он. — Редкое стечение обстоятельств”.

Действительно редкое, но не для любимчика системы.Через два года после первого посещения Института высоких температур Ходорковский пришел к Шейндлину домой. Как рассказал мне Шейндлин, Ходорковский сообщил ему, что заработал много денег и хочет основать банк. Но Ходорковский беспокоился относительно статуса и связей, ему были нужны влиятельные покровители. “Это были молодые ребята, — вспоминал Шейндлин. — Мы легко нашли общий язык — выпили с ними хорошего вина и водки, я выслушал их и сказал: “Парни, вы молодцы! Скажите, чем я могу вам помочь, и я помогу”.

Шейндлин согласился войти в правление нового банка МЕНАТЕП. На нечастых встречах, вспоминал он, “мы часа два-три пили чай и обсуждали ситуацию в стране. Для ребят это было очень важно”.

“Ребята” уже не были ребятами. Они открывали офшорные счета и переводили твердую валюту в Советский Союз и из Советского Союза, где старая теневая экономика быстро превращалась в основную экономику. Хотя частной собственности еще не было, Ходорковский находился в авангарде быстро развивавшегося мира банков и финансов, на переднем крае становления капитализма. Джоэл Хеллман, аспирант Колумбийского университета, приехавший в Москву, чтобы собрать материалы для написания докторской диссертации о новых российских банках, нашел, что МЕНАТЕП отличался от некоторых других новых коммерческих банков, добившихся успеха в 1989 году, сдержанностью и таинственностью. “Никто не говорил по-английски, никто не носил западные костюмы, — вспоминал Хеллман о банке МЕНАТЕП. — Они не торопились обосноваться в шикарном офисе, держались скромно”. Но Ходорковский, безусловно, был одним из лидеров своего поколения. Когда в 1990 году Горбачев пригласил в Кремль группу политиков, ученых и журналистов (слово “бизнесмен” тогда не употреблялось), чтобы поговорить о реформе, среди них был и Ходорковский.

Нащупывая путь к богатству, “ребята” не чувствовали себя в безопасности. Что, если эксперимент провалится? Есть ли у них союзники, способные защитить их? Невзлин, ставший партнером и доверенным лицом Ходорковского, отличался общительностью, Ходорковский же был человеком замкнутым. Невзлину пришла в голову мысль: им нужно рассказать о себе, потому что у людей на улице и у общественности их бизнес вызывал большие сомнения. Что такое коммерческий банк? Что такое МЕНАТЕП? Ходили слухи, что за ним стояли комсомол, коммунистическая партия или КГБ. То же самое говорили в то время почти обо всех новых коммерческих банках.

Невзлин предложил написать небольшую книгу с необходимыми разъяснениями. Уступая уговорам Невзлина, Ходорковский согласился. Между ними установились тесные партнерские отношения. Невзлин вспоминал, что они жили в загородном доме под Москвой, он на первом этаже, Ходорковский — наверху. В 1991 году, ставшем последним годом существования Советского Союза, они надиктовали на магнитофон, а затем издали книгу “Человек с рублем”, переделав название знаменитой советской пьесы о Ленине “Человек с ружьем”. Обложка книги была украшена изображениями рублей и долларов. Их компания “МЕНАТЕП-Информ” напечатала пятьдесят тысяч экземпляров книги.

Книга бросила пятьдесят тысяч вызовов системе. Ходорковский и Невзлин кричали: “Становитесь богатыми! Как мы!” Все их произведение напоминало насмешку нахальных подростков над родителями. Ее единственная мысль — в богатстве нет ничего плохого. Цветистый стиль изложения резко контрастировал с обычной сдержанностью Ходорковского, стеснительного банкира, носившего джинсы и фланелевые рубашки. Думаю, что книга была прямолинейной попыткой налаживания связей с общественностью. В книге так много наставлений и штампов, что читать ее практически невозможно. “Наш компас — Прибыль, — писали они. — Наш кумир — Его Финансовое Величество Капитал”. Их цель — “в миллиардеры...”. “Довольно жить Утопией,— призывали они. — Дорогу — Делу, которое обогатит!” Один из их героев — Генри Форд. “Человек, способный превратить вложенный доллар в миллиард, — гений”.

В своем сумбурном повествовании, разбитом на главы с названиями вроде “МЕНАТЕП: путь к богатству”, Ходорковский и Невзлин прославляли алчность. Возможно, это объясняет, почему они считали нужным написать эту книгу: они боялись зависти, ревности и непонимания. Их опасения были не лишены оснований. Подозрительное отношение к капитализму, богатству и собственности, характерное для советской пропаганды, глубоко укоренилось в российской культуре и сохранится, особенно среди старшего поколения, даже спустя годы после кончины советского коммунизма. “Ребята” не знали, что будет, и стремились оправдать свой новый необычный статус. “Каждый за себя, — провозглашали они свою философию. — Быть богатым — норма жизни”. Они восторженно вспоминали шикарную презентацию, устроенную ими в Московском коммерческом клубе, излюбленном месте отдыха нуворишей, с фейерверком, угощением, напитками и развлекательной программой, рассчитанную на четыреста приглашенных. “Рюмки и бокалы были наполнены коньяком двадцати марок, виски, шампанским, джином, различными винами, ликерами — более чем пятьюдесятью напитками на любой вкус. Мы не пожалели денег на организацию этого приема”. Они назвали свое щедрое гостеприимство “высшим проявлением этики”. Но цель описания этого блестящего приема заключалась не столько в том, чтобы похвастаться, сколько в том, чтобы защитить и оправдать себя. “Мы, МЕНАТЕП, можем позволить себе не бояться результатов своей работы, мы можем позволить себе похвалиться тем, что мы заработали”, — заявили они. В то время как ленинская формула предполагала равенство в бедности, “мы защищаем равное право на богатство”.

В один прекрасный день Чарлз Райан, выпускник Гарварда, приехавший в Советский Союз в последний год его существования в качестве сотрудника Европейского банка реконструкции и развития, сошел с поезда в Санкт-Петербурге, куда его направили для проведения консультации с некоторыми молодыми реформаторами, включая Анатолия Чубайса. Райан вспоминал, как шел через площадь в поисках автобуса и думал о том, что ему хочется перестать быть советником и принять непосредственное участие в становлении капитализма. Он заметил человека, на шее которого висел рекламный щит с надписью: “Покупайте акции банка МЕНАТЕП”.

“Я сказал себе: это забавно, нужно посмотреть, что это такое! — рассказывал Райан, который до приезда в Санкт-Петербург провел некоторое время на Уолл-стрит и кое-что знал про акции. — Банк? Этот человек держал в руках бумажки, на которых было написано, что это акции банка МЕНАТЕП. Я купил несколько штук. Достал двадцатипятирублевые бумажки с портретом Ленина и купил на них тоненькую пачку акций. Я сел в такси и не мог удержаться от смеха при мысли, что ценные бумаги, акции можно просто купить на улице. Я подумал, что это финансовая пирамида”.

“Я приехал в гостиницу и включил телевизор. Тогда в России телевизионная реклама была без “картинки”, только название компании и номер телефона”.

“К моему удивлению, на экране появилось чье-то лицо. Это был Михаил Ходорковский. Он размахивал кулаком и говорил: “Меня зовут Михаил Ходорковский. Я призываю вас обеспечить свое будущее и приобрести акции банка МЕНАТЕП! Это коммерческий банк”. Райан был поражен. “Все говорилось обычным советским языком, но сводилось к одному: купите эти бумажки, и вы станете богатыми. Это было странно и интересно. Интересно, что они апеллируют к желанию людей стать богатыми, подумал я”.

Акции банка МЕНАТЕП одними из первых появились в продаже, и это означало, что Ходорковский вновь оказался впереди всех в неустанном поиске новых направлений развития. Несмотря на свою скрытность, Ходорковский решил сделать название МЕНАТЕП общеизвестным и обратился к Владиславу Суркову, худощавому, постоянно курившему молодому человеку, с которым он познакомился в молодежном научном центре. Сурков заработал первые деньги, печатая в государственной типографии репродукции знаменитой картины и продавая их с большой выгодой для себя перед музеем, в котором был выставлен оригинал. “Мне сразу понравился Ходорковский, — вспоминал Сурков, — потому что он тут же взял лист бумаги и начал рисовать на нем кружочки и стрелочки, рассказывая, что через несколько лет у нас будет целая империя”. И, подумав, добавил: “Я знал, что многие люди, большинство людей, скептически относились к идеям Ходорковского. Все думали, что коммунисты всего лишь дали молодым людям возможность поиграть года два-три и никогда не дадут нам пойти дальше”. Но Сурков поверил в мечту Ходорковского об империи, какой бы далекой она ни казалась вначале в скромном молодежном научном центре. “Я хотел быть похожим на героя фильма “Красотка”, — говорил он. — Я хотел почувствовать себя крупным бизнесменом, сидеть в шикарном отеле и вершить большие дела”.

Сурков стал заниматься у Ходорковского вопросами маркетинга. Он нанял несколько знакомых журналистов, и вместе они провели мозговую атаку, чтобы решить, как лучше организовать рекламную кампанию. Вместо долгих, скучных выступлений по телевидению в советском стиле Сурков предложил короткую броскую рекламу. По его задумке на телевизионном экране всего на четыре секунды возникала надпись “Банк МЕНАТЕП”, а когда в самой популярной вечерней новостной программе “Время”, строго контролировавшейся партией, передавался прогноз погоды, название банка появлялось в углу экрана. “Люди запомнили это название, — рассказывал он, вспоминая о телевизионной рекламе, — но нам приходилось согласовывать ее с Центральным комитетом партии”. Кроме того, Сурков привлек к съемкам телевизионной рекламы банка МЕНАТЕП известных советских актеров, попросив их рассказать о нем своими словами, и договорился об участии Ходорковского в популярных телевизионных ток-шоу “Момент истины” и “Тема”, часто нарушавших советские табу.

Хотя реклама банка адресовалась населению, оно, как таковое, МЕНАТЕП не интересовало. Банк был в значительной степени закрытым финансовым центром торговых и денежных операций Ходорковского. Рекламная кампания и продажа акций представляли собой политическую страховку от преследования со стороны властей. Коммунистическая партия начала этот эксперимент, она же могла и положить ему конец. В 1990 году на политическом горизонте забрезжили предвестники отступления, а Горбачев проявлял нерешительность в том, что касалось гласности и перестройки. “Мы хотели, чтобы владельцами акций нашей компании стали многие тысячи людей, потому что все время ждали, что власти возьмут и скажут: “Хватит!” И тогда, придя закрывать наш банк, они столкнулись бы с сопротивлением наших акционеров”, — вспоминал Сурков.

В банке Ходорковский создавал новый “денежный станок”, превосходивший по своей мощности первые скромные сделки с безналичными деньгами. Он понял, что в России по-настоящему большие суммы нельзя было найти в только зарождавшемся частном секторе. На этот раз Ходорковский и Невзлин решили охотиться за по-настоящему большими деньгами — доить само государство, крупнейшей источник капитала. Начались хождения по все более неспокойным коридорам власти. Уже начался распад Советского Союза, и появился новый центр власти с Ельциным во главе правительства России. Ходорковский стал советником премьер-министра Ельцина, Ивана Силаева. Чем он занимался на этой должности, точно неизвестно, но вероятно, это было идеальное место для поиска новых источников наличных денег.

Тем временем советское правительство выделяло огромные кредиты предприятиям в тщетной попытке предотвратить их крах. МЕНАТЕП стал уполномоченным банком — одним из тех коммерческих банков, которые государство выбрало для того, чтобы они служили посредниками при переводе государственных денег предприятиям. Уровень доходности при работе с государственными деньгами был на первый взгляд не очень велик, рассказывал мне Ходорковский. Но Ходорковский мог использовать государственные кредиты, которые текли как вода из крана, для получения хороших доходов. Он использовал государственные кредиты в собственных целях и не торопился возвращать их государству. Это был свободный капитал. Ходорковский рассказывал мне, что в 1990 и 1991 годах доходы от сделок с компьютерами и твердой валютой стали играть второстепенную роль. “Главным делом стали государственные кредиты, — вспоминал он. — Мы брали деньги у государства, передавали их государственным предприятиям, а потом брали деньги у государственных предприятий и возвращали их государству”. Оборот приносил огромную прибыль отчасти потому, что ни государственные предприятия, ни низкооплачиваемые бюрократы не понимали в полной мере, как меняется стоимость денег со временем. Ходорковский мог получить прибыль, используя их деньги. Латынина писала, что Ходорковский умело манипулировал бюрократами. “Трудно сказать, была ли у Ходорковского компетентная “крыша”... а только выгоды инвестиций в чиновников он понимает одним из первых, — писала она. — Приемы высокопоставленных гостей на банковских дачах на Рублевском шоссе... приносят тысячекратный доход”. Другими словами, Ходорковский и Невзлин понимали ценность полезных связей — государственный чиновник, поразвлекавшись за их счет, открывал в их банке крупный счет, и они могли зарабатывать миллионы долларов, играя государственными деньгами.

“Денежный станок” Ходорковского продолжал набирать обороты. Сеть его связей протянулась далеко за границу, в такие заповедные зоны офшорного банковского обслуживания, как Швейцария и Гибралтар, а также в Соединенные Штаты. Советское правительство сохраняло строгие ограничения на твердую валюту, но новые коммерческие банки, включая МЕНАТЕП, начали систематически игнорировать их. Постепенно разваливавшееся советское государство было не в состоянии уследить за шустрыми ребятами, порхающими в поисках легких денег. Офшорная сеть Ходорковского достигла Женевы и частного инвестиционного банка “Риггс Валмет”. Фирма имела офисы в Гибралтаре, на Кипре, на острове Мэн и в других финансовых центрах, обслуживающих богатых индивидуальных клиентов и компании, которые стремятся уйти от налогов и перевести деньги в офшорные зоны. После того как в 1989 году рухнула Берлинская стена, “Риггс Нэшнл Бэнк оф Вашингтон” приобрел 51 процент акций банка “Валмет” в соответствии с планом, предусматривавшим приобретение позиций в Восточной Европе и России. Ходорковскому, который всего несколько лет назад безуспешно пытался открыть в Москве молодежное кафе, не было и тридцати, когда он стал клиентом эксклюзивного женевского инвестиционного банка. На шикарном приеме, устроенном Ходорковским в 1991 году в Московском коммерческом клубе, где негромко играл джаз, а вся автостоянка была заставлена “мерседесами” и “БМВ”, представитель банка “Риггс Валмет” сказал журналисту, что Ходорковский уже два года является их клиентом. “Они лучше всех в Москве разбираются в вопросах бизнеса”, — отозвался он о команде Ходорковского. А Платон Лебедев, который был тогда финансовым директором банка МЕНАТЕП, назвал банк “Риггс” “нашим учителем” и добавил: “Их швейцарское отделение — для нас второй дом”.

Через пять дней после попытки антигорбачевского переворота, предпринятой в августе 1991 года, Николай Кручина, казначей коммунистической партии, выбросился из окна. Спустя шесть недель то же самое произошло с его предшественником, Георгием Павловым. Они унесли с собой одну из величайших загадок распада Советского Союза: что случилось с миллиардами долларов партии? Судьба исчезнувших денег и золота коммунистической партии надолго стала неразрешенной загадкой, которая и спустя десятилетие порождает острые споры и предположения среди московских банкиров и политиков. Никто не знает наверняка, о какой сумме идет речь и куда она исчезла, но во многих версиях фигурируют “ребята” из комсомола, а самым преуспевающим из них был Михаил Ходорковский. Возможно ли, что этот способный молодой человек, разбогатевший в то время, когда система предпринимала отчаянные попытки спастись, стал спасательной шлюпкой для коммунистической партии и помог партийным боссам или КГБ перевести богатства на счета в иностранных банках? Ходорковский имел необходимые для этого навыки, сеть и контакты за границей.

Ходорковский отрицал, что сыграл какую-то роль в спасении денег партии. Но в начале 1990-х он сделал по этому поводу одно двусмысленное заявление. “Банк похож на официанта, — сказал он. — Его дело — обслуживать клиентов независимо от их политических убеждений или принадлежности к тому или иному лагерю. Он должен получить деньги или выдать их кому-то и зарегистрировать сделку. Я не понимаю, в чем вина тех банков, на счетах которых хранились деньги коммунистической партии. Если бы мне предложили хранить их в моем банке, я счел бы это за честь. Однако когда коммунистическая партия была объявлена преступной организацией, то и все банки, обслуживавшие ее, стали если не преступниками, то соучастниками. Так не должно быть”.

Егор Гайдар, первый премьер-министр Ельцина, говорил мне, что единственными людьми в России, кто действительно мог помочь найти деньги коммунистической партии, были сотрудники КГБ, которые, возможно, и вывезли их. Гайдар вместо этого обратился в международное частное сыскное агентство “Кролл Ассошиэйтс”, чтобы те помогли найти деньги. Гайдар выделил им в качестве гонорара за три месяца работы 900 тысяч долларов. К маю 1992 года были собраны многочисленные материалы расследования, но российская служба безопасности не шла на сотрудничество, и Гайдар сделал вывод, что участники расследования не нашли ничего полезного. Он остановил расследование.

Гайдар писал в своих мемуарах, что этот вопрос возник из-за того, что два бывших высокопоставленных сотрудника советской разведки написали об этом Ельцину и тот попросил Гайдара разобраться.

Одновременно с этим Фриц Эрмарт, высокопоставленный сотрудник ЦРУ, узнал о расследовании от своего коллеги по ЦРУ, ушедшего в отставку. Бывший коллега рассказал Эрмарту, что новое российское правительство хотело найти “огромные суммы, похищенные КГБ по поручению КПСС и помещенные в банки и подставные компании за границей”. Он спрашивал Эрмарта, сможет ли американское разведывательное сообщество помочь российским реформаторам вернуть деньги.

Эрмарт полагает, что американская разведка могла бы помочь найти деньги. Но следовало ли ей делать это? Группа высокопоставленных сотрудников Белого дома собралась, чтобы принять решение. Ответ был отрицательным. Эрмарт говорит, что обосновывался он так: “Бегство капитала есть бегство капитала. Мы не можем помочь России вернуть эти деньги, как не можем помочь Бразилии или Аргентине”.

 

Глава 6. Борис Березовский

Втихие летние дни Леонид Богуславский садился в свою маленькую лодку со старым подвесным мотором и мчался по гладкой сверкающей воде подмосковного озера. Если мотор выходил из строя, что случалось довольно часто, Богуславскому приходилось тратить недели на поиски запасных частей. Потом он часами разбирал и вновь собирал мотор, заботливо возвращая его к жизни. Специалиста по компьютерам Богуславского всегда интересовало, как что устроено. Он чувствовал мотор, знал, когда он будет работать, а когда не будет.

В один из летних выходных дней 1974 года Богуславский собирался отправиться на пикник с дюжиной своих знакомых, среди которых был один из его ближайших друзей, Борис Березовский. Они с Березовским были молодыми учеными и работали в Институте проблем управления, престижном научном центре, занимавшемся вопросами прикладной математики, автоматики и зарождавшейся теории вычислительных систем. Двадцатитрехлетний Богуславский отличался сдержанностью, а его друг Березовский, который был на пять лет старше, удивлял своей неугомонностью. Голову Березовского украшала шапка черных жестких волос и удлиненные баки. Он говорил быстро, потому что быстро думал. В воскресенье? Конечно. Они договорились о пикнике на берегу озера.

В субботу мотор заглох. Богуславский знал, что не сможет найти запасные части до воскресенья, а возможно, на это уйдут дни или недели.

Когда в воскресенье приехали Березовский и все остальные, пришлось сообщить им плохую новость. Он предложил сыграть в футбол и забыть о лодке. Все согласились, но Березовский отказался верить в то, что мотор вышел из строя.

“Нет, — уговаривал он, — давай попробуем его починить”.

“Боря, — ответил тот, — его невозможно отремонтировать. Что ты понимаешь в моторах?”

“Я ничего не понимаю в моторах, но мы должны попробовать! Мы мечтали покататься на водных лыжах, и будет здорово, если мы сможем починить его!” — сказал Березовский. Он говорил быстро, как всегда, когда был взволнован.

“Хорошо, — сдался Богуславский, столкнувшись с огромной силой убеждения своего старшего товарища. — Но могу поспорить, что ничего не выйдет. Я знаю этот мотор. С ним что-то серьезное, и мы не сможем его починить”.

Пока их друзья веселились на берегу озера у костра, Богуславский и Березовский сидели на причале, пытаясь починить мотор. Богуславский работал, а Березовский говорил, говорил и говорил. Богуславский думал про себя: Березовский даже отвертку держать в руках не умеет, зато как он умеет говорить! За три часа они разобрали и снова собрали мотор. Он по-прежнему не работал. Они пропустили большую часть пикника, но Березовский настаивал на том, что нужно продолжать. “Мы перепробовали все”, — вспоминал Богуславский. Березовский не сдавался. Солнце уже клонилось к закату, когда Березовский наконец признал, что Богуславский был прав и мотор починить нельзя.

В этом был весь Березовский. Он всегда поднимал планку как можно выше и стремился преодолеть ее. Он всегда находился в движении, всегда стремился к цели, не зная и не боясь никаких преград. Даже если никто, кроме него, не верил в возможность успеха, он должен был попробовать и прекращал попытки только в самом конце, в самую последнюю минуту, если становилось совершенно ясно, что цель недостижима.

Была еще одна причина, по которой он мог сдаться, и она заключалась в том, что его ум не знал покоя, его обуревали меняющиеся чувства, и иногда он терял интерес к своим начинаниям. Но если он чего-то хотел, то не успокаивался ни на минуту. “Это его позиция, — вспоминал Богуславский спустя много лет, когда они оба стали преуспевающими бизнесменами, — никогда не отступать”.

Москва — город широких бульваров, пересеченных неторопливо текущей рекой и ее притоками. Он застроен зданиями разных стилей, от красивых кирпичных жилых домов дореволюционной постройки до безобразных многоэтажных домов из бетонных панелей и уродливых утопических сооружений советской эпохи. Среди равнины, на которой расстилается город, поднимается несколько пологих холмов. На один из них от центра города ведет Профсоюзная улица. На склоне холма по адресу Профсоюзная улица, дом 65 находится Институт проблем управления, прямоугольное здание с прудом перед ним. Он кажется островом спокойствия, изолированным от столицы. Ученые и исследователи трудятся в тесных, похожих на чуланы кабинетах или пьют чай в аудиториях с высокими потолками и огромными окнами с видом на город. Основанный в 1939 году институт первоначально был детищем сталинской политики индустриализации. После Второй мировой войны появилась новая сложная техника, требующая еще более совершенного управления, например межконтинентальные баллистические ракеты, атомные электростанции и реактивные истребители. Ученые разрабатывали алгоритмы, позволяющие управлять этими ракетами и реактивными самолетами. Они решали проблемы управления гигантскими нефтеперегонными заводами и работали над автоматизацией тысяч сборочных конвейеров. На досках в своих кабинетах они мелом писали математические формулы управления всем, начиная с орбиты сверхсекретного спутника и кончая системой сортировки почты. Советский Союз постоянно старался не отставать от Запада в области техники, и институт стал элитным и престижным научным центром, занимающимся всем, начиная с кибернетики и кончая аэродинамикой и теорией принятия решений. Одним из самых знаменитых достижений института был алгоритм профессора Марка Айзермана, который нашел способ держать мишень под прицелом танкового орудия, даже когда танк движется по пересеченной местности.

Но институт представлял собой нечто большее, чем школьные доски, теоремы и сборочные конвейеры. Это был котел, в котором бурлили либеральные идеи, велись бесконечные споры о литературе, театре, философии, перестройке, гласности, запчастях к автомобилям, колбасе, дефицитной экономике и других вещах, заслуживавших внимания. Они занимались наукой, но не были оторваны от жизни. Большинство ученых писали свои научные работы дома, за кухонным столом, а в институте проводили время в спорах. Владимир Гродский, работавший в то время в институте, вспоминал, что он был похож на Институт чародейства и волшебства из знаменитой книги “Понедельник начинается в субботу”, написанной братьями Аркадием и Борисом Стругацкими в 1966 году.

По коридорам Института проблем управления прогуливались одаренные математики и ученые-теоретики, занимавшиеся своими формулами и располагавшие такой роскошью, как время для размышлений. Они были благодарны за небольшое пространство, предоставленное им для проверки своих идей, за приличную зарплату, за семинары, на которых они могли искать решение задач с помощью “мозгового штурма”, за возможность выпить чашку чая и совершенствоваться интеллектуально. Но не они создавали это пространство, его предоставляли им другие, находившие деньги и возможности.

Березовский был одним из тех, кто находил возможности. Он проносился по коридорам как комета, как сгусток энергии. Постоянно находясь в движении, он был полон планов, замыслов, идей и, что самое главное, имел связи для их реализации. Он постоянно о чем-то беспокоился, постоянно мчался куда-то по длинным коридорам, постоянно звонил по телефону на другой конец Москвы. Его коллеги любили говорить, что он может находиться в нескольких местах одновременно. Каким-то образом Березовский с его настойчивостью и мягким обаянием, скрывавшим огромную целеустремленность, всегда добивался того, чего хотел.

Березовский был единственным сыном инженера-строителя, еврея по национальности, и медсестры, работавшей в педиатрической больнице. Его отец приехал в Москву в 1930-е годы из сибирского города Томска. Отец Березовского всю жизнь строил заводы. Березовский родился сразу после войны, и у него было, как он выразился, “счастливое совете-кое детство”. Прежде чем 23 января 1969 года прийти на работу в престижный Институт проблем управления, он окончил Московский лесотехнический институт. Березовский был евреем, и это создавало преграды на его пути. Существовали негласные ограничения относительно того, сколько евреев могут занимать высокие должности, защищать диссертации, становиться заведующими лабораториями, получать престижные премии. Чтобы добиться чего-нибудь, еврею приходилось прилагать в пять раз больше усилий. Антисемитизм был советской государственной политикой. “У меня не было политического будущего, — сказал мне Березовский. — Я не был членом политической элиты. Я был евреем. Существовала масса ограничений. Я прекрасно понимал это”. Но Институт проблем управления стал пристанищем для евреев. Многие из них стремились заниматься наукой, чтобы не служить напрямую советскому режиму и получать удовлетворение от работы. В институте собрались самые лучшие и талантливые еврейские ученые. “Это было удивительное место, — вспоминал Александр Ослон, работавший в институте в 1970-е годы по совместительству, — удивительное по количеству необычных людей, отличавшихся энергичностью, интеллектом, самобытностью. Институт жил чрезвычайно богатой интеллектуальной жизнью, как научной, так и гуманитарной. Это был феномен. Самые способные люди советского общества собрались вместе. Это был в значительной степени еврейский институт”.

В условиях советского развитого социализма ученый не мог и мечтать о богатстве. Но приобрести статус в своей области или даже мировое признание и славу было чрезвычайно важно. Это сулило и материальные блага. Березовский занимался прикладной математикой, но, по собственному признанию, не был блестящим ученым. Его талант, по воспоминаниям знавших его в институте, где он проработал двадцать лет, заключался в умении добиваться результатов в мире, где царили апатия и лицемерие. Хотя его желания были импульсивными, Березовский преуспел в выработке тактики их осуществления. Он обладал аналитическим умом, огромной энергией и силой воли. Годы, проведенные в институте, заложили основу для всего, что должно было произойти, для превращения Березовского в одного из самых богатых и влиятельных людей России. В коридорах Института проблем управления вспыхнула яркая комета.

Айзерман, знаменитый профессор института, решивший проблему наведения танкового орудия и проводивший основополагающие исследования в области теории распознавания образов и аэродинамики, считал, что ученый должен менять направление своей деятельности каждые пять лет. Он отстаивал необходимость научного изучения процесса принятия решений. Основными структурными подразделениями института являются лаборатории, представляющие собой не комнаты с пробирками, а коллективы исследователей, занимающиеся определенной теорией или идеей. Со временем Березовский возглавил собственную лабораторию, занимавшуюся теорией принятия решений — с помощью методов прикладной математики они исследовали, как осуществляется выбор. При советской системе некоторые научные исследования, особенно в области математики, могли в меньшей степени ощущать на себе влияние вездесущей и деспотичной идеологии. Например, математики в течение ряда лет работали над моделями рыночной экономики. Это было разрешено, потому что речь шла о моделях, а советский социализм преследовали явные неудачи. Рыночные модели были полезны для математиков, потому что они узнавали о методах, применявшихся на Западе, и читали западную литературу, но они не могли применить свои знания на практике, в реальной жизни. Точно так же исследование по теории принятия решений было абстрактным занятием, которое никак не влияло на процесс загнивания советского социализма. Марк Левин, профессор экономики, написавший диссертацию в институте и познакомившийся в те годы с Березовским, вспоминал об Айзермане как мечтателе, которому было неважно, куда приведет его исследование. “Мы — первопроходцы, — так, по словам Левина, говорил Айзерман. — Наша цель — достижение новых границ. Мы не можем позволить себе заниматься деталями. Этим займутся другие. Наша задача определять направления. Делать то, что мы можем. А потом идти вперед, предоставляя другим людям возможность позаботиться о деталях”.

В Березовском поражали не столько его научная эрудиция, сколько его метод. “Он был генератором идей, — вспоминал Гродский, работавший в то время в лаборатории Березовского, а позже ставший одним из ведущих российских специалистов по опросам общественного мнения. — Он излагал все идеи, приходившие ему в голову. Половина из них могла быть чушью, но вторая половина была гениальной”. Ослон вспоминал, что Березовский, несмотря на его решительность, был не очень хорошим администратором. Его лаборатория часто не справлялась с оформлением обычной документации и решением административных вопросов. “Они постоянно были увлечены чем-то, — рассказывал он мне. — Постоянно находились на гребне творческой активности”. Березовский был слишком занят, чтобы отвлекаться на повседневные дела. “Он был таким активным, что поймать его было невозможно, — вспоминал Ослон. — Он появлялся то здесь, то там, звонил в миллион мест, опаздывал в миллион мест, обещал быть в миллионе мест, но так и не попадал туда”.

Если в его безумии и была система, то она заключалась в том, что Березовский постоянно использовал возможности, которые появлялись у него в результате безостановочного налаживания связей. “Они носили исключительно деловой характер, — рассказывал мне Гродский. — Не у каждого имелись возможности организовывать семинары, проводить семинары, организовывать поездки за границу, принимать делегации из различных университетов, посещать эти университеты и выступать в них с докладами. Борис знал, как строить отношения с людьми. Он мог найти общий язык с кем угодно”.

Неуемная активность и налаживание связей не ограничивались сферой научной деятельности. Заведующий лабораторией должен был заботиться о своих подчиненных, быть охотником и добытчиком для своей увеличившейся семьи. Хотя они и принадлежали к элите советской науки, блат и связи имели значение и для них. Березовский был занят не только подготовкой семинаров, но и выбиванием квартиры для коллеги. Он заботился о своих сотрудниках, поэтому многие стремились работать в его лаборатории.

Тем, кто хотел преуспеть в советской промышленности и науке, было важно иметь ученую степень. “Диссертация была валютой, — вспоминал Гродский. — Было важно, являетесь вы доктором наук или кандидатом наук, членом партии или беспартийным. Это была совершенно иная социальная иерархия. Поэтому очень часто поступление в аспирантуру или получение ученой степени служило своего рода средством обращения. “Я возьму тебя к себе в аспирантуру, если ты поможешь мне без очереди купить “жигули”. Это странный обмен, но так было. Именно так строились эти отношения”.

Воспоминания Березовского о годах, проведенных в институте, подтверждают предположения многих, что наука не была в центре его внимания. “Я занимался наукой с удовольствием, — говорил он мне. — Но чувствовал, что это не мое. Я написал сто статей и три монографии. Я сделал что-то в своей области, что-то, как мне кажется, значимое. Но я сделал это с огромным трудом. Мне пришлось держать себя в очень строгих рамках. Я не обладал какими-то сверхспособностями в математике — понимаете? Мне просто приходилось все время себя сдерживать. И, как бы лучше выразиться, я скажу вам одну странную вещь. Сейчас в это трудно поверить, потому что я кажусь человеком, который может быть во многих местах одновременно. Но три года жизни, три года своей жизни, я посвятил доказательству одной теоремы. Я работал днем и ночью, потому что все, что я делаю, я делаю с полной отдачей. Если я работаю над чем-то, то я всегда работаю очень серьезно, по восемнадцать-двадцать часов в день. Я доказал эту теорему и защитил диссертацию. А когда я защитил ее и мне присвоили степень кандидата наук, один из моих друзей показал мне, что в моем доказательстве была допущена ошибка. Я потратил еще два года на устранение ошибки”.

Березовский брал к себе талантливых безработных математиков, просто чтобы почувствовать удовлетворение от того, что они работают рядом с ним. “Было несколько выдающихся математиков, которых Борис просто опекал, — вспоминал Ослон. — В значительной степени они не имели отношения к практической работе лаборатории. Они занимались чистой, настоящей математикой. Он просто создал для них несколько тихих рабочих мест, где они могли нормально работать. У одного из них не было работы, и он занимался случайными подработками, например счищал снег с крыш. Боря взял его к себе”.

“Это было своего рода слабостью Бориса. Он испытывал к ним особую симпатию. Возможно, его желание помочь математикам было подсознательным. Он тоже хотел быть математиком. У него имелась склонность к тому, чтобы заниматься чистой математикой. Возможно, он мечтал заняться абстрактными разделами математики. С другой стороны, сильная черта его характера заключалась в том, что он всегда был очень практичным человеком”.

Интерес Березовского вспыхивал, а потом неожиданно пропадал. Иногда ему не удавалось сохранить интерес даже к собственным проектам. Однажды, вспоминал Гродский, институт охватила политическая лихорадка, и его сотрудники начали проводить выборы во внутренний совет. Березовский “тоже загорелся этим и включился в игру. Потом он неожиданно потерял интерес. “Послушайте, ребята, бросьте это, — сказал он. — Какое это имеет значение? Это все ерунда. Нам не следует этим заниматься!”

Тем не менее Березовский постоянно стремился повысить свой собственный статус. Его обаяние, откровенность, хитрость и энергия были ценными качествами. “Статус определяют различные показатели, — рассказывал Ослон, — ученые степени кандидата и доктора наук, ученые звания доцента и профессора, а также премии: премия Ленинского комсомола, Государственная премия, Ленинская премия. Человек, который хочет подняться по этой лестнице, должен получить все это. Это символы, как корона и трон короля. Нужно потратить уйму времени, чтобы получить эти символы, но, получив их, можно начинать думать о следующем шаге”.

Левин сказал, что даже написание и защита докторской диссертации — это скорее кампания лоббирования, а не научный поиск. “В те годы этот процесс носил скорее политический, нежели научный характер. И нужно сказать, что с политической стороной Березовский справился блестяще”.

Березовский сосредоточил внимание на получении престижных премий. Его первой целью была премия Ленинского комсомола, и он ее получил. Затем он предпринял попытку получить Государственную премию, но это оказалось гораздо труднее, потому что ее присуждала специальная комиссия. Чтобы получить премию, ему пришлось активно этого добиваться. Умение убеждать имело не меньшее значение, чем наука. Богуславский рассказывал мне, что Березовский направил всю свою энергию на получение награды: “Он налаживал связи с людьми, получал отзывы, получал различные важные документы в поддержку своей кандидатуры”. Но Березовскому не удалось получить премию, вспоминал Богуславский: “Конкуренция оказалась слишком серьезной”.

Березовского это не испугало. Он сказал Богуславскому, что уже принял решение о следующем шаге — Нобелевской премии.

“Его истинной целью была Нобелевская премия, — рассказывал Богуславский. — Он установил планку на этой высоте и действительно думал о том, как покорить эту вершину. Он потратил уйму времени и сумел набрать молодых талантливых ребят из университета, создать научный коллектив, способный решать проблемы методом мозговой атаки. Он не был настоящим ученым с точки зрения выполнения конкретной работы с применением научных приемов и методов. В этом он был не силен. Но к некоторым идеям он подходил творчески, как в случае с привлечением талантливой молодежи к выполнению текущей работы. Он хорошо знал, какое направление работы выбрать и как найти решение, позволяющее претендовать на Нобелевскую премию. Это была не шутка. Это был абсолютно реальный замысел”.

“Знаете, что остановило его? — спросил Богуславский. — Перестройка. Она открыла другую возможность. Если бы благодаря перестройке в его жизни не возникла перспектива коммерческого успеха, он гонялся бы за Нобелевской премией до самой смерти”.

Путь Березовского к богатству начался с простой потребности — потребности в автомобиле. В начале 1980-х личный автомобиль в Москве имелся далеко не у многих. У Богуславского были старые красные “жигули”. Березовский очень хотел иметь эту машину.

“Жигули” представляли собой модифицированную модель малолитражного “фиата”. Они производились с 1970 года на колоссальном сборочном конвейере в городе Тольятти на берегу Волги. Город был назван в честь лидера итальянских коммунистов. Тут находился Волжский автомобильный завод — сокращенно ВАЗ, — обладавший всем необходимым для самостоятельной сборки автомобилей оборудованием, которое купили у итальянской фабрики ФИАТ. У Березовского как представителя своего института были деловые связи с производственным объединением “АвтоВАЗ”, и он предложил Богуславскому сделку. Он отправил бы старые красные “жигули” в Тольятти, где их полностью бы отремонтировали — это казалось тогда несбыточной мечтой, потому что достать запасные части было практически невозможно. Сделка, предложенная Березовским, заключалась в следующем: он устраивает ремонт машины, после чего машина становится их общей.

“Я сказал: хорошо, прекрасно, — рассказывал мне Богуславский. — Мне не нравилась эта паршивая машина, которая была настолько старой, что ломалась каждый день. Машина стала бы как новая. Помню, я спросил его: кто доставит машину из Москвы в Тольятти?”

Березовский, только что получивший водительские права, ответил, что он сам проедет тысячу километров до автомобильного завода. Богуславский был в недоумении. “Неужели ты сможешь? Ты получил водительские права всего два дня назад! Ты же не доедешь!” Богуславский настоял на том, чтобы, прежде чем взять машину, Березовский показал, что он действительно умеет ее водить. Они устроили испытание. Богуславский остановил машину на подъеме и поставил ее на ручной тормоз. Он предложил Березовскому сесть в машину, завести ее и тронуться с места, не откатившись назад.

Березовский не справился с заданием — машина откатилась. Но он пустил в ход свое обаяние. “Он очень настойчив, когда хочет добиться своего, — вспоминал Богуславский. — Он сказал: “Леонид, не волнуйся. Все будет прекрасно! Разреши мне поехать в Тольятти!” И Богуславский уступил.

Машина вернулась как новая, и Богуславский не задавал никаких вопросов. Они пользовались машиной по очереди; одну неделю на ней ездил Богуславский, другую — Березовский. Вскоре Богуславский заметил: за неделю он проезжал пятьсот километров, а Березовский — три тысячи. Остановить комету было невозможно. “Я не могу выразить, как я был тогда счастлив”, — вспоминал о том времени Березовский.

Социализм в Советском Союзе вырождался, и власти возлагали большие надежды на то, что научные исследования могут спасти его. Центральные органы планирования и партийные идеологи надеялись, что с помощью науки — результатов исследований, математических формул, лучших умов — удастся положить конец длительному экономическому застою. Институт проблем управления был тесно связан с советскими заводами, и каждый ученый старался доказать, что его наука позволила добиться практических результатов в экономике. Эти сложные отношения в русском языке выражаются словом внедрение. Другими словами, в науке все должно получать практическое воплощение.

“Все теории, все формулы, все эксперименты в конечном итоге должны были так или иначе завершаться внедрением, — рассказывал мне Ослон. — Это относилось к любой научной дисциплине, включая прикладную математику, механику, физику. Что подразумевалось под внедрением? В каждой диссертации имелась практическая часть, в которой описывалось, как научная теория должна применяться на практике — на заводе, в институте, в транспортной системе”. Ученый отправлял результаты на завод, откуда поступал акт, подтверждавший, что исследование действительно принесло пользу.

“Более того, не только пользу, но и экономический эффект. Поэтому в акте имелась фраза о том, что “в результате внедрения разработки соискателя ученой степени кандидата технических наук товарища Иванова было сэкономлено ю тысяч рублей”. Подпись, печать. Поэтому все научные руководители, имевшие аспирантов, старались установить связи с производством”. За актом следовали контракты на проведение дальнейших исследований, которые в свою очередь становились источником дохода для института.

Лаборатория Березовского занималась внедрением результатов своих исследований на АвтоВАЗе в Тольятти. Завод был одним из крупнейших промышленных предприятий в Советском Союзе. Он выпускал сотни тысяч автомобилей “жигули”, что составляло более і процента всей экономики. Как рассказывал Ослон, в институте имелся план: “Исполнитель — лаборатория Березовского. Заказчик — АвтоВАЗ. Тема — разработка системы проектирования автомобилей”. Лаборатория составляла отчеты, институт отправлял их на завод, завод платил институту, а иногда и исследователям.

Однако в последние годы существования Советского Союза все знали, что никакого внедрения не было, а был обычный обман, с помощью которого в условиях дефицитной экономики удавалось получить дополнительные средства. Сколько бы ни проводилось научных исследований, они не могли спасти динозавра развитого социализма, но субсидии на проведение исследований продолжали поступать, а исследователи настаивали на том, что они способствуют совершенствованию промышленности. “У нас была дурацкая система, — рассказывал Гродский. — Существовало множество методов оценки того, как данная формула повлияла на процесс производства автомобилей или чего угодно. Это было очень смешно. Что-то вроде игры, в которую играли все”. “Борис был гением, — добавил он, — в том смысле, что одним из первых в институте установил очень выгодные связи между своей лабораторией и АвтоВАЗом. Они приносили деньги, на которые можно было жить и работать”.

Но у Березовского имелись более грандиозные планы, не сводившиеся к получению мелких выгод и незначительных сумм. Он знал, что угловатые маленькие “жигули” были мечтой каждого. АвтоВАЗ был для него не обычным заводом, а золотым дном.

“Я понял одну важную вещь, — сказал мне Березовский. — В то время огромное количество людей хотело приобрести машины. Неважно, что у них не было квартиры. Неважно, что у них не было хорошей одежды. Была бы машина!”

Березовский замолчал. Он сидел в особняке XIX века, превращенном им в бизнес-клуб, в выглаженной белой рубашке и элегантном шелковом галстуке красно-коричневого цвета, с бокалом красного вина. Он снова вспомнил о тех годах, когда люди мечтали о собственной машине. Он сам мечтал о том же.

“Я помню, что был одержим этой мечтой, — сказал он мне и снова замолчал. — Первая машина появилась у меня в сорок лет. Вернее, полмашины. Неделю она принадлежала мне, неделю — моему другу. Мы ни разу не поспорили из-за этого. Ни разу’.

Волжский автомобильный завод строили в атмосфере торжества социализма. В 1967 году комсомольские строительные бригады из трехсот городов приехали на строительную площадку у берега Волги, чтобы построить крупнейший в Советском Союзе автомобильный завод. Они начали строить не только гигантский завод, но и целый город, включая кварталы жилых домов, в которых должны были поселиться сто пятьдесят тысяч будущих автомобилестроителей. В течение трех с половиной лет сорок пять тысяч рабочих, пятьсот строительных кранов, сто экскаваторов и две тысячи самосвалов участвовали в строительстве нового промышленного центра. Сам завод представлял собой грандиозное здание, имевшее двадцать одну проходную, его периметр равнялся четырнадцати километрам. 19 апреля 1970 года со сборочного конвейера сошел первый автомобиль “ВАЗ-2101”, модифицированный “фиат-124” с маленьким двигателем объемом 1,2 литра, характерной прямоугольной передней частью и круглыми фарами. Он получил название “Жигули” в честь холмов, расположенных на западном берегу Волги. Всего через три года был выпущен миллионный автомобиль “жигули”, и к 1974 году завод вышел на полный объем производства. Производительность каждого из трех сборочных конвейеров составляла 220 тысяч автомобилей в год.

Масштабы завода были огромными, но огромным был и спрос на машины, которые в числе многих других потребительских товаров оказались в дефиците". В конце 1970-х — начале 1980-х годов завод начал испытывать трудности, связанные со сбоями централизованного планирования. Нехватка запчастей и низкое качество сборки стали бичом “жигулей”. В годы перестройки, в конце 1980-х годов, завод загнивал изнутри. Вскоре к его останкам слетелись стервятники.

Центральные плановые органы создали систему распределения автомобилей, не имевшую никакого отношения к рынку. Цена не имела значения, цвет никого не интересовал, гарантия была ни к чему. Было бы смешно проверять, как накачаны шины и как захлопываются дверцы. При распределении значение имело членство в партии, а также наличие привилегий и связей. Автомобили выделялись различным организациям: профсоюзам, предприятиям или комсомолу, которые и решали, кому они достанутся. Вопрос заключался не в том, хватит ли тебе денег на “жигули”, а в том, достанется ли тебе машина после того, как ты десять лет отстоял в очереди, и оставишь ли ты ее себе или перепродашь с большой выгодой.

В довершение всего “жигули” были не просто консервной банкой, хотя внешне и напоминали ее. Это было достаточно сложное устройство, нуждавшееся в техническом обслуживании и запасных частях, которые тоже оказались в сфере теневой экономики. Как и машины, запасные части распределялись плановыми органами, а не рынком. Вскоре, когда у миллионов “жигулей” начали изнашиваться тормозные колодки и выходить из строя свечи зажигания, когда возникла необходимость менять помятые крылья и разбитые фары, запасными частями стало можно пользоваться как параллельной валютой. Это был ходовой товар, транспортабельный и всегда пользовавшийся спросом. Чем более дефицитными они становились, тем дороже стоили. Это была классическая иллюстрация крушения социалистической экономики. Владелец “жигулей” снимал стеклоочистители со своей машины каждый раз, когда ставил ее на стоянку, чтобы их не украли. В 1980-е годы дефицит стал еще более острым. Был момент, когда появились воровские шайки, занимавшиеся кражей ветровых стекол с помощью больших присосок. Они находили машину с чистым неповрежденным ветровым стеклом и, когда никто их не видел, моментально вынимали его, прижав к нему присоски. Отчаяние владельцев автомобилей усугублялось тем, что станции технического обслуживания также испытывали хроническую нехватку запасных частей, а для любого серьезного ремонта помимо механика требовались детали. 1033 станции технического обслуживания едва справлялись, и за время горбачевских реформ черная дыра дефицита автомобильных запчастей превратилась в зияющую бездну.

АвтоВАЗ страдал не только из-за общего кризиса социализма в Советском Союзе. Завод подрывало изнутри воровство. На черном рынке господствовали примитивные законы спроса и предложения. Если не хватало чего-то, в чем имелась острая потребность, спрос удовлетворялся с помощью воровства. Если автомобили и запасные части были валютой, то АвтоВАЗ представлял собой гигантский сундук с сокровищами. Теоретически заводом владело и управляло государство, но с ослаблением государственного контроля сокровищница стала подвергаться разграблению. На черном рынке спрос на запасные части был настолько велик, что преступники нагло похищали их с завода целыми контейнерами, что приводило к остановке конвейера. Обнаглев еще больше, преступники отбирали автомобили когда хотели, хоть прямо со сборочного конвейера. Кроме того, завод зависел от сети поставщиков, которые теряли способность выполнять свои обязательства по мере того, как Советский Союз приближался к краху. Машины, сходившие с конвейера, передавали поставщикам в обмен на столь необходимые запчасти, которые потом все равно разворовывались. Вдоль заборов, окружавших АвтоВАЗ, расположилась знаменитая круглосуточная толкучка, на которой непрерывно продавались краденые запчасти и целые автомобили. Все предприятие, объем продаж которого составлял четыре миллиарда рублей, а доход от экспорта достигал 670 миллионов долларов в год, с огромными складами, на которых хранились так высоко ценимые стеклоочистители и карбюраторы, со сборочными конвейерами, производящими скромные, но пользовавшиеся огромным спросом автомобили, все больше напоминало базар. Его руководители видели, что завод рвут на части, и сами присоединились к этому воровскому карнавалу. Бери что хочешь!

Березовский терял интерес к науке. Его беспокойный ум мучительно искал себе нового применения. “Я всегда делал только то, что хотел, — сказал он мне спустя годы. — Я никогда не “ходил на работу”. Понимаете? Я делаю только то, что мне нравится”. По словам Березовского, он остро чувствовал перемены, происходившие вокруг него. “На мир нужно смотреть глазами ребенка”, — сказал он. В 1988 году он увидел, что в Советском Союзе происходят радикальные изменения. Горбачев широко распахнул двери для предпринимательской деятельности, начали создаваться кооперативы, открылись первые банки. Длительный социалистический эксперимент заканчивался. Преимущество получили люди, воспользовавшиеся ситуацией, умевшие думать самостоятельно. Березовский относил себя к их числу.

“Если говорить откровенно, трагедия большинства населения заключалась в том, что государство, которое заботилось о них, бросило их на произвол судьбы, — вспоминал Березовский. — Буквально в один прекрасный день государство перестало о них заботиться, понимаете? Миллионы людей оказались социально не защищенными. Люди думали, что кто-то должен заботиться о них. Государство, правильно? Я так не думал. Возможно, я раньше других понял, что это начало новой эры”.

Березовский окунулся в мир бизнеса. По его словам, его первая сделка была связана с программным обеспечением. “Мы просто использовали знания, которые я приобрел, работая в институте, и стали продавать работу, выполненную в институте”. Березовский не был Уилли Ломаном, ходившим от двери к двери со своим товаром. Он работал в государственном институте и продавал программное обеспечение Государственному комитету по науке и технике, влиятельному государственному органу, выступавшему в роли передаточного звена между коммунистической партией и советской наукой. Березовский сказал, что он “самым вульгарным образом лоббировал свой проект” в комитете. “Мы убедили их, что это хороший продукт, и продали десятки тысяч экземпляров программного обеспечения. Это были первые миллионы рублей, заработанные нами, а миллион рублей в то время представлял собой огромную сумму”.

Березовский был готов на все ради достижения цели. Его друг Богуславский вспоминал, что Березовский, этот сгусток энергии, мог, когда нужно, проявлять сдержанность и терпение. Он мог ждать у порога, чтобы лично добиться чьей-то поддержки. “Не раз, когда Борису что-то от меня было нужно, — вспоминал Богуславский, — я встречал его утром, выходя из дома. Он стоял у моего подъезда и ждал меня. Он ждал, потому что хотел договориться о чем-то со мной, а телефон был занят или не работал. Он хотел сделать это не откладывая и поэтому ждал у подъезда”. Та же сцена — Березовский терпеливо ждет в кремлевской приемной, в вестибюле телевизионной студии, добиваясь протекции или заключения сделки, — повторялась снова и снова в последующие годы.

Те же терпение и решимость ни перед чем не останавливавшийся Березовский проявил с пользой для себя при общении с Владимиром Тихоновым, одним из руководителей АвтоВАЗа, часто приезжавшим в Москву в служебные командировки. По словам Богуславского, когда Тихонов приезжал на совещания в Москву, Березовский, не считавший унизительной никакую работу, предлагал ему свои услуги в качестве шофера. Тихонов часто встречался в Москве с руководителями и специалистами итальянской автомобильной промышленности, спроектировавшими завод в Тольятти. Березовский возил их по Москве и впитывал каждое слово.

“Если Борису что-то было нужно, — вспоминал Богуславский, — он не стеснялся”.

В январе 1989 года на Западе к экономическим реформам Горбачева все еще относились с большим сомнением. Секретные оценки Национального разведывательного совета, подготовленные в конце предыдущего года ЦРУ и другими американскими разведывательными органами, начинались с заявления о том, что “усилия Горбачева, направленные на восстановление советской экономики, не приведут к существенному улучшению в течение следующих пяти лет... Существует вероятность того, что экономические программы Горбачева не будут доведены до конца”.

Горбачеву оставалось находиться у власти всего три года. Но в 1989 году произошел поворот в политике, приведший к окончанию “холодной войны”. Советский Союз завершил вывод войск из Афганистана; коммунистическая партия стала терять монополию на власть; пала Берлинская стена; весной Съезд народных депутатов стал первым избранным народом законодательным органом в советской истории. Несмотря на пессимизм, который американское разведывательное сообщество испытывало в отношении будущего Г орбачева, экономическая революция, начатая им, разворачивалась на улицах и в кооперативах. Одним маленьким примером этого могло служить кафе на Ленинском проспекте в Москве, где капиталистическая империя Березовского пустила первые корни.

Кафе называлось “Адриатика”, и в январе 1989 года Березовский, Богуславский и Петр Авен, математик-экономист, работавший в Москве с Гайдаром, а также некоторые из их друзей собрались в нем, чтобы начать свой бизнес. У них не было конкретной идеи. Их влекло за собой время; все вокруг открывали собственные предприятия, и они уже немного отстали. Богуславский рассказывал, что идея заключалась в том, чтобы создать и зарегистрировать “оболочку”, в которую каждый из них мог принести свои сделки. Они арендовали маленькую комнату и повесили доску, на которой мелом записывали идеи относительно своего оперяющегося бизнеса. Подробно о том времени написал Юлий Дубов, ставший заместителем Березовского. Он назвал свою книгу повестью, изменил фамилии персонажей и добавил не относящиеся к делу события, чтобы оживить повествование. Вместе с тем он сказал: “Я написал о том, что видел”. Многие из тех, с кем я разговаривал и кто был знаком с Березовским в те годы, назвали книгу “Большая пайка” самым точным отчетом о том периоде, хотя иногда Березовский описан в ней в слишком лестных тонах. Дубов перечислил идеи, которые начинающие бизнесмены записывали на доске:

Нам нужен наш собственный банк.

Нужно, по крайней мере, организовать нормальные условия здесь!

Мы сидим здесь целыми днями, а жрать нечего!

Предлагаю серьезно заняться медициной.

Нам нужны нормальные телефоны.

И по крайней мере один ксерокс.

В чем заключался их бизнес? В некоторых случаях они реализовывали уже существовавшие проекты, такие, как контракт по созданию компьютерной сети, заключенный Богуславским в Чехословакии. Он принес первые деньги. В то время как его друзья искали варианты, Березовского осенило. Он хотел начать крупное дело, не имеющее ничего общего с маленькими кооперативами, которые появлялись в Москве на каждом углу. Он решил создать совместное предприятие с иностранным партнером — более надежное, чем кооператив, — которое могло бы оказаться полезным для вывоза денег из страны. Авен сказал мне, что из всех членов группы у Березовского были самые амбициозные планы. “Березове-кий всегда хотел иметь миллиард долларов, — сказал он. — Он всегда шел на больший риск”.

Березовский еще в то время, когда он возил Тихонова, а также благодаря растущим связям на заводе узнал о расположенной в Турине итальянской компании “Логосистем СпА”, действующей на ФИАТе по заказу его руководства в качестве системного интегратора. Специалисты из “Логосистем” часто прилетали в Советский Союз для налаживания сборочного конвейера на АвтоВАЗе. Когда западные бизнесмены приезжали в Советский Союз, их часто поражало множество нелепых сложностей и неудобств, с которыми они сталкивались. Березовский знал, что может решить их проблемы. Он предложил итальянцам свои услуги в качестве посредника и базу в Москве для работы с АвтоВАЗом. Они согласились. В мае 1989 года Березовский основал ЛогоВАЗ, позаимствовав половину названия итальянской компании “Логосистем”, а половину взял у АвтоВАЗа.

Огромный завод в Тольятти служил Березовскому плодородной почвой для налаживания связей. “Приехав на АвтоВАЗ, он начал поиск, — рассказывал мне Авен. — Что требовалось руководителям? Им нужны были связи в Москве, а они их не имели. Они хотели поехать за границу с делегацией Академии наук, а он мог помочь им”.

Его первая крупная удача была связана с Александром Зибаревым, заместителем генерального директора завода, отвечавшим за запасные части. Березовский осуществил классическую комбинацию: он привез Зибарева в Москву работать над диссертацией, что было важно для любого растущего советского руководителя промышленного производства. В 1987 году Зибареву была присвоена ученая степень кандидата наук после защиты диссертации “Совершенствование централизованного механизма распределения запасных частей автомобилей” на примере АвтоВАЗа. Позже Зибарев защитил и докторскую диссертацию. Березовский сказал мне, что принимал “самое активное участие в работе над этой диссертацией”.

“Зибарев хотел, чтобы его уважали, — вспоминал Березовский. — А защита кандидатской диссертации приносит уважение”. Березовский утверждал, что Зибарев написал диссертацию сам, хотя и признался: “Он обсуждал очень многие вопросы со мной”.

В свою очередь Зибарев помогал Березовскому, вводя его в кабинеты руководителей АвтоВАЗа. В конце концов он познакомился и с Владимиром Каданниковым, директором предприятия. Став директором в 1986 году, Каданников считался одним из представителей нового, перестроечного поколения руководителей производства. Березовский хотел, чтобы завод стал одним из основателей, а также клиентом его новой компании “ЛогоВАЗ”. По словам Богуславского, могущественный Каданников сначала не видел смысла в том, чтобы иметь посредника в отношениях с итальянцами, но в конце концов согласился дать Березовскому деньги, просто чтобы отвязаться от него. “Сначала он был настроен очень скептически”, — вспоминал Богуславский, ставший заместителем директора ЛогоВАЗа. Позже Каданников стал относиться к этой идее с большим энтузиазмом.

Написавший книгу Дубов рассказал мне, что Березовский произвел на руководителей АвтоВАЗа впечатление человека, способного мыслить масштабно, так же как они: “Он понимал, что можно было, конечно, сначала создать маленький кооператив, прийти к руководству АвтоВАЗа и сказать: “У меня есть маленький кооператив, давайте сотрудничать”. Но прийти и сказать: “Давайте вместе создадим совместное предприятие” — это совсем другое дело. Какой смысл был приходить на АвтоВАЗ с еще одним кооперативом? Туда уже приходили из пятидесяти кооперативов, и он был бы пятьдесят первым. Но он был единственным, кто пришел и сказал: “Давайте работать вместе”. И Зибарев, и Каданников вошли в ЛогоВАЗ, сохранив свои должности на заводе. Каданников играл важную роль при заключении выгодных для ЛогоВАЗа сделок в ущерб интересам собственного завода. Но в этой неловкой ситуации не было ничего необычного: в то время большинство руководителей предприятий стремились иметь источник дохода на стороне.

В своей повести Дубов описал первую встречу с Каданниковым как один из ключевых моментов всей этой истории. Директор “не удержал в памяти деталей этой встречи и ничего особенного не почувствовал. А зря. Именно в эти минуты завязался узелок и потянулась ниточка. Этой ниточке было суждено разветвиться в где-то видимую, а где-то невидимую, но неизменно прочную сеть, уловившую впоследствии и судьбу страны, и судьбу Завода, и судьбы очень многих людей, включая самого директора. И наверняка кое-кто из этих людей, обладая более тонкой нервной конституцией, вздрогнул в эту минуту и посмотрел на часы. Потому что в фундамент финансовой империи “Инфокара” был заложен первый камень”. В реальной жизни эта империя называлась ЛогоВАЗом.

Создав ЛогоВАЗ, Березовский начал строить свою автомобильную империю. “На первом этапе, — рассказывал мне Березовский, — всем, что делал ЛогоВАЗ, я старался заниматься сам. Я хотел видеть, как он действует”. Например, Березовский решил продавать подержанные импортные автомобили. Он поехал в Германию, купил “мерседес” и приехал на нем в Москву, где эту машину можно было продать с фантастической прибылью. Он совершил десять поездок в Германию и обратно.

Будущий магнат понял, что для ведения бизнеса нужны смелость и готовность идти на риск. Но он сохранил и свою прежнюю импульсивность. Практически без предварительной подготовки он решил импортировать партию в 846 малолитражных “фиатов”. Как рассказывал Березовский, он убедил АвтоВАЗ предоставить ему кредит на покупку “фиатов” в размере 5 миллионов долларов. Как он получил этот кредит, неизвестно, но у Березовского имелись связи с руководством компании, включая Каданникова. То, что кажется простой сделкой по импорту иностранных автомобилей, в советские времена было не таким простым делом. Березовский рассказывал, что ввез машины “абсолютно официально, пропустил их через таможню и организовал их доставку” из Европы в Москву. “Мы доставили их в Москву, продали и заработали примерно 3 миллиона долларов. В то время это были колоссальные деньги. Это была первая настоящая сделка, осуществленная мной, не считая продажи программного обеспечения”.

Богуславский рассказывал, что сделка с “фиатами” была организована партнером Березовского по совместному предприятию, компанией “Логосистем” из Турина. “Сделка была непростой и очень рискованной! — вспоминал Богуславский. — Этот пример иллюстрирует образ мышления Березовского. Другие люди, вероятно, потратили бы месяцы на то, чтобы все проверить, попытались бы понять, будет ли сделка удачной или нет. Но Березовский не раздумывая воспользовался возможностью”. Богуславский вспоминал, что это вызвало “настоящий кризис”, потому что

ЛогоВАЗ не был готов к получению этих машин, устаревших по западным меркам и целый год простоявших на стоянке в Скандинавии. Насколько помнил Богуславский, сделка с “фиатами” была для ЛогоВАЗа неудачной и не принесла прибыли. Она принесла “опыт на три миллиона долларов, а не три миллиона долларов наличными”.

В “Большой пайке” Дубов описал сделку с “фиатами” гораздо более красочно, хотя, возможно, с некоторыми преувеличениями. Машины приближались к советской границе, писал он, когда кто-то обратил внимание на положение закона, согласно которому такие машины можно было импортировать не для розничной продажи, а только для “внутреннего использования” уполномоченным импортером. Таких импортеров было не более двух, и ЛогоВАЗ к их числу не относился. Персонаж книги Дубова, прообразом которого был Березовский, находился в это время в Италии, и когда ему позвонили из офиса ЛогоВАЗа в Москве и рассказали об этом проколе, он ответил: “Не волнуйтесь, ребята”. На следующий день книжный Березовский нашел расположенное рядом с институтом государственное предприятие, имевшее разрешение на импорт машин, и позвонил его директору.

“Дело было в пятницу, — писал Дубов. — И вот считай — два дня и две ночи директора этого и двух его замов поили-кормили, девок им откуда-то из “Метрополя” возили, подарки дарили, а к вечеру в воскресенье те подписали документы”, позволявшие импортировать автомобили.

Богуславский сказал, что сделка с “фиатами” показала им, где проходит настоящая золотая жила: они решили стать общенациональным дилером по продаже пользовавшихся огромным спросом “жигулей”. Для Березовского машины были символом потенциального богатства. У него не было хороших связей в других отраслях промышленности, а на автомобильном заводе были. “Для него автомобилестроение всегда ассоциировалось с большим бизнесом”, — вспоминал Богуславский.

Гордость молодых строителей-комсомольцев с глазами, горящими от социалистического энтузиазма, Волжский автозавод в последний год существования Советского Союза буквально трещал по швам. Его руководители, используя свои связи, начали создавать собственные компании. Они покупали автомобили по низкой цене прямо с конвейера или при погрузке на железнодорожные платформы и перепродавали их на авторынках в других районах Тольятти, быстро получая колоссальные сверхдоходы. Они выступали в роли всего лишь посредников, но торговля приносила такую выгоду, что вскоре они уже конкурировали с преступными группами за право продавать машины, по-прежнему ежедневно сходившие с конвейера. Старая система распределения с использованием “связей” распадалась, а новая была хаотична и сопряжена с насилием, но приносила огромные доходы. “В Тольятти они стали появляться как грибы после дождя, — говорил Юрий Целиков, руководитель среднего звена АвтоВАЗа, имея в виду посредников и сокрушаясь по поводу захлестнувшей в те дни завод и город волны преступности и насилия. — Они получали машины и набивали карманы деньгами”.

Завод был государственным предприятием, построенным государством, и получал государственные субсидии. “Жигули”, выезжавшие из его ворот, продавались по искусственно заниженным государственным ценам. Затем их перепродавали с огромной наценкой. Торговцы успешно выкачивали деньги из АвтоВАЗа, но делали они это с ведома его руководителей. В некоторых случаях этим занимались сами руководители. Валерий Иванов, высокий, темноволосый журналист из местного еженедельника “Тольяттинское обозрение”, обеспокоенный происходившим, приводил многочисленные факты, свидетельствовавшие о развале завода в 1990-е годы. Его смелые статьи вызывали потоки угроз. Он рассказывал, что росшие как на дрожжах частные фирмы оформляли сделки с руководством АвтоВАЗа. Они брали партию машин, сто или двести штук, как консигнационный товар, то есть могли получить машины за небольшую сумму, а остальное заплатить позже или вообще не заплатить. “Грубо говоря, это была жульническая схема”, — вспоминал Иванов. Представители заводской администрации получали взятки за то, чтобы сделки заключались без задержки. Размер взятки определялся толщиной пачки стодолларовых купюр в сантиметрах. “Они говорили: за этот контракт — пять сантиметров баксов”.

На АвтоВАЗе совершались и другие преступления. Когда члены преступных группировок приходили на сборочный конвейер и требовали сходившие с него автомобили, мог пострадать каждый, кто вмешивался. Количество насильственных преступлений увеличивалось. Анатолий Иванов, профсоюзный лидер и специалист по электронному оборудованию, работавший на заводе, рассказал мне, как однажды в интервью газете выступил против широко применявшейся схемы, когда автомобили “жигули” якобы экспортировались за границу. Поскольку на рынках Восточной Европы конкуренция становилась все более острой, АвтоВАЗ часто продавал поставлявшиеся туда машины себе в убыток. Официальное объяснение сводилось к тому, что АвтоВАЗ снижал цены, пытаясь сохранить свою долю рынка. Но Иванов и многие другие подозревали, что эта схема была разработана, чтобы обескровить завод. Он считал, что на самом деле машины никуда не экспортировались. Документы отвозили за границу и ставили соответствующие печати, а машины продавались на внутреннем рынке с огромной наценкой. “Если у завода нет денег, — спрашивал Иванов, — почему мы отправляем эти машины на экспорт за границу, куда они даже не попадают?” Через неделю после того, как его высказывания были опубликованы, Иванова, возвращавшегося с работы поздно ночью, у двери его квартиры ждал наемный убийца. Выстрелив, он ранил Иванова в ногу. Позже Иванов был избран в российский парламент от Тольятти.

В “Большой пайке” Дубов ярко описал хаос, царивший на заводе. Милиции уже не нужно было приобретать источники информации о преступном мире России, писал он: “Достаточно было провести на заводе одну неделю. Представители всех преступных группировок открыто ходили по заводу...

Машины распределялись еще на конвейере. Было достигнуто соглашение, что на заводской территории разборки не производятся, поэтому здесь все вели себя тихо, пристально наблюдая за действиями конкурентов. А за заводской проходной уже гремели взрывы и выстрелы. Большая автомобильная война захватила полстраны.

Хроника военных действий ужасала. В Москве... развернулось настоящее сражение, в котором участвовало не менее пятидесяти человек. Результат — шестеро убитых, неизвестное количество раненых, три сгоревших автомобиля и разнесенная из гранатомета милицейская машина... Серия взрывов в карманных банках, обслуживавших те или иные группировки. Исчезновения людей. Налеты на сауны и рестораны, в которых лидеры преступного мира отмечали удачные автомобильные сделки. Пахло кровью и порохом”.

Поставщики также вязли в тенетах насилия и принуждения. “Директора одного из шинных заводов, не сразу сообразившего что к чему, поставили на подоконник и спросили, знает ли он, на каком этаже находится его кабинет и каково расстояние до асфальта. Директор дрогнул и тут же подписал отгрузку составов с шинами, даже не спрашивая, когда и как за них заплатят”.

По мере того как завод погружался в трясину беззакония, методы, применявшиеся для выкачивания денег, становились все более разнообразными. Одним из самых распространенных был реэкспорт. Иванов и другие рассказывали, что им пользовался и Березовский. Березовский убеждал меня, что ЛогоВАЗ этим “никогда не занимался”. Но это был один из самых распространенных способов разбогатеть за счет завода в годы, когда Березовский был связан с АвтоВАЗом.

Березовский рассказал мне о своем собственном амбициозном плане. Он заключил сделку с АвтоВАЗом и Каданниковым, которая во много раз увеличила его капитал и привела к тому, что он со временем стал одним из богатейших людей в России. Вместо того чтобы иметь дело с мелкими партиями по сто-двести автомобилей, Березовский уговорил завод передать ЛогоВАЗу на реализацию десятки тысяч машин. По словам Иванова, первая партия состояла из 35 тысяч “жигулей”. Березовский сказал мне, что по условиям сделки десять процентов их стоимости выплачивались сразу, а остальное — через два с половиной года.

Хитрость заключалась просто-напросто в том, что Березовский собирался расплатиться с АвтоВАЗом рублями, а гиперинфляция была уже не за горами. Это означало, что рубли, которыми он в конце концов заплатил за машины, стоили гораздо меньше, чем тогда, когда он их покупал.

Например, в январе 1993 года оптовая цена “жигулей” модели “ВАЗ-2104” составляла 1,9 миллиона рублей, или-около 3321 доллара. Розничная цена этой машины в ЛогоВАЗе также в январе 1993 года составляла 4590 долларов. Таким образом, торговая надбавка равнялась 1269 долларам за каждую машину. В течение следующих двух с половиной лет инфляция привела к тому, что курс рубля по отношению к доллару, который в момент заключения Березовским сделки составлял 527 рублей за доллар, снизился до 4726 рублей за доллар. Это значило, что Березовский купил машины за гроши, заплатив за них деньгами, которые быстро превращались в туалетную бумагу. (Можно взглянуть на эту сделку с другой стороны: после первоначального платежа Березовский соглашался платить позже по 2989 долларов в рублевом эквиваленте за каждую машину, но на самом деле, после двух с половиной лет инфляции, он заплатил всего 360 долларов за машину в рублевом эквиваленте.) Он знал, что делает. Если он взял для реализации 35 тысяч автомобилей и заработал на каждом, по скромным оценкам, з тысячи долларов, то, с учетом торговой надбавки и разницы курсов, сделка принесла ему 105 миллионов долларов.

“Конечно, нам было выгодно вернуть деньги как можно позже, потому что они обесценивались, — сказал мне Березовский. — Мы понимали, что идет мощный процесс инфляции. Рубль обесценивался. Экономисты АвтоВАЗа этого не понимали”.

“Мы учитывали то, чего не учитывали все прочие посредники”, — говорил Березовский. Несмотря на хаос, царивший за воротами завода, и бандитов, толпившихся прямо у конвейера, ЛогоВАЗ создал сеть агентств по продаже автомобилей и, по словам Березовского, оказался вне конкуренции. Мелкие гангстеры, бравшие машины на реализацию, вообще ничего не платили заводу.

“Мы первыми в России создали рынок, настоящий автомобильный рынок, — заявил Березовский. — Раньше он существовал только в таком виде: вот государственная цена, вот цена “черного рынка”. А мы создали настоящий рынок. Любой человек может прийти в магазин и купить машину. Это и есть рынок, верно?” Спустя годы Каданникова спросили, не жалеет ли он, что передал машины Березовскому. “Я не могу жалеть об этом, — ответил он. — Я понимал, почему мы передаем им машины для продажи. Раньше у нас не было продажи, было распределение. Потом все развалилось. На своей территории мы можем разместить не более ю тысяч автомобилей. Такое количество мы выпускаем за три дня. Нам нужно было найти место для других автомобилей, чтобы завод мог продолжать работать. ЛогоВАЗ предложил нам свою дилерскую сеть”. Каданников отдавал машины практически даром, позволяя все больше и больше обескровливать АвтоВАЗ.

Но даже став крупнейшим агентом по продаже “жигулей”, Березовский на этом не успокоился. Однажды, пребывая в философском настроении, он процитировал слова Андрея Сахарова, сказавшего, что “смысл жизни в развитии”. Березовский стремился к развитию. В “Большой пайке” Дубов отмечал, что “взрыв неконтролируемой деловой активности” на АвтоВАЗе представлял “серьезную угрозу. Было очевидно, что руководство завода, оказавшись под разными бандитскими “крышами”, не могло предпринять никаких конструктивных действий”.

Сам завод также был ценной добычей. В 1991 году компании “Беар Стернс” с Уолл-стрит было поручено произвести оценку АвтоВАЗа для потенциальных иностранных инвесторов. В отчете ничего не говорилось о членах преступных группировок у ворот завода, а подчеркивались его достоинства: завод был в три раза больше среднего автомобильного завода в США, имел четыре сборочных конвейера, его производительность составляла 740 тысяч автомобилей в год, и находился он в стране, где приобрести машину мечтали все. В Советском Союзе одна машина приходилась на 22,8 человека, а в США — на і, 7 человека. По словам Дубова, Березовский “решил поставить на карту все и завладеть заводом”.

 

Глава 7. Владимир Гусинский

К началу перестройки Владимир Гусинский оказался в тупике. Легко ранимый и очень эмоциональный молодой человек, Гусинский окончил режиссерский факультет театрального вуза, но не смог найти работу в московских театрах. Он был евреем и считал антисемитизм той никем не называемой причиной, по которой перед ним захлопывались все двери. Режиссеры-евреи успешно работали в советских театрах, но не Гусинский. Он занимался организацией концертов и культурных мероприятий и даже помогал в организации культурной программы для Игр доброй воли в 1986 году. Ситуация ухудшилась после того, как из-за безобидной шутки он испортил отношения с московским городским комитетом партии. Он послал их к черту.

В середине 1980-х Гусинский оказался не у дел. Имея машину, занимался частным извозом, отвозил пассажиров в новый международный аэропорт и обратно, зарабатывал деньги для жены и маленького сына и надеялся начать жизнь с начала.

Однажды поздно вечером Гусинский вышел из машины, чтобы выкурить сигарету. Совершенно случайно он остановился у трамвайного парка. Его взгляд задержался на площадке, где стояли большие электрические трансформаторы.

“Я повернулся и неожиданно увидел перед собой золотую жилу, — вспоминал он. — Что это было? Огромная двухметровая деревянная катушка с намотанным на нее медным кабелем. Медный кабель использовался при изготовлении электрических трансформаторов для трамваев. Это была чистая медь. И я понял: вот оно, золотое дно!”

Золотым дном оказались медные браслеты, которые в то время вошли в моду. Они немного напоминали восточные украшения, и считалось, что они защищают от болезней и злых духов. Гусинский посмотрел на деревянный барабан с медным кабелем, являвшийся государственной собственностью, и почти даром приобрел три штуки. На окраине Москвы он нашел простаивающий завод, где имелись штамповочные прессы. За некоторую сумму наличными заказал на закрытом военном заводе высококачественные формы для штамповки. Вскоре заработали шесть штамповочных прессов.

Гусинский создал кооператив и быстро стал советским королем медных браслетов. На незатейливых браслетах было выбито изображение двух маленьких драконов и слово “Металл”, название только что созданного предприятия Гусинского. Штамповочные прессы работали круглосуточно в три смены, каждый из них совершал шесть ударов в минуту. Вскоре кооператив штамповал 51 840 браслетов в день. Изготовление одного браслета обходилось ему в три копейки, а продавал он их по пять рублей за штуку. За один день он получал прибыль в размере 259 200 рублей, что более чем в пятьсот раз превосходило месячную зарплату доктора наук, работающего в ведущем институте. “В те дни, — вспоминал он, — это была огромная прибыль”. Гусинский сколотил свое первое состояние и начал жизнь заново.

Он родился 2 октября 1952 года и был единственным ребенком в одной из миллионов советских семей, познавших ужас репрессий. Дедушка Гусинского по линии матери был расстрелян во время сталинских чисток. Его бабушка провела десять лет в ГУЛАГе, и после войны ей, по приговору суда, запрещалось жить ближе чем в ста километрах от Москвы. Тем не менее мать Гусинского и ее сестра смогли, не привлекая к себе внимания, приехать в Москву и жили у друзей. Мать даже посещала занятия в Московском институте нефтехимической и газовой промышленности им. И.М. Губкина и не была арестована. Отец Гусинского, Александр, не имел высшего образования. Во время войны он служил в Красной армии, а потом работал на заводе, выпускавшем режущие инструменты.

Гусинский и его родители жили в восемнадцатиметровой комнате в рабочем квартале. Мальчишкой ему часто приходилось чувствовать, как его переполняет обида. “Я был подростком, но уже знал, что слово “жид” — оскорбление, — рассказывал мне Гусинский. — Сначала я очень боялся драться. Я думал, что если сильно ударю своего противника и причиню ему боль, то он наверняка ударит меня еще больнее, поэтому я боялся. А потом случилось так, что какие-то ребята, немного постарше, загнали меня во дворе в угол и начали дразнить и оскорблять. Я помню это странное чувство, неожиданное чувство полной свободы. Мне было не важно, что они сделают со мной”. На этот раз Гусинский дал сдачи, решив, что должен защищаться, “пока есть возможность”.

“Больше я никогда не боялся драться, улица на улицу, двор на двор”, — вспоминал он. Однажды после работы во дворе собралась группа взрослых мужчин, чтобы выпить водки и поиграть в домино. Гусинскому было десять или одиннадцать лет. Он возвращался домой из школы, и мужчины заметили его. “Вон идет жиденок”. Гусинский пришел в ярость. Он схватил кусок железной трубы и бросился на обидчиков, которые побежали от него, боясь, что он сошел с ума. “Я плакал и гонялся за ними с трубой по всему двору, — вспоминал Гусинский. — Я плакал от ярости и оскорбления, а не от страха”.

Гусинский рос “на улице”, как рассказывал он сам. “Меня воспитала улица. Я родился на улице и научился защищать себя на улице”.

Получив хорошие знания по математике в средней школе, он снова испытал предвзятое отношение к себе, когда попытался поступить на факультет [экспериментальной и] теоретической физики Московского инженерно-физического института. Это престижное учебное заведение готовило специалистов для советского военно-промышленного комплекса, и евреи там были не нужны. “Я действительно хорошо знал математику и физику. Я был абсолютно уверен в себе. Мне все говорили, что евреев они не принимают”. Гусинский проигнорировал все советы. Он подал документы, но не прошел. Он был обижен и рассержен.

Тогда Гусинский поступил в Московский институт нефтехимической и газовой промышленности им. И.М. Губкина, потому что там училась его мать. В институте, который студенты любовно называли керосинкой, Гусинский был плохим студентом. “Мне было неинтересно, — признавал он. — Я был обижен на всех, на весь мир”. Гусинский не закончил учебу в Институте им. Губкина. По его собственным словам, он занимался фарцовкой на черном рынке: торговал импортными джинсами и аудиокассетами, обменивал деньги иностранным туристам. Гусинский вспоминал, что не мог привыкнуть к роли так называемого спекулянта. “Я покупал несколько пар джинсов, а потом пытался продать их, но так получалось, что я продавал их дешевле, чем купил”, — печально поведал он мне. Гусинский часто шутил, что не создан быть уличным торговцем. Однако позже он продемонстрировал такие способности к предпринимательской деятельности, что они полностью компенсировали отсутствие навыков торговли джинсами.

Бросив институт, Гусинский в 1973 году пошел в армию, где в звании младшего сержанта служил в химической разведке. Эти подразделения предназначались для проникновения в зону боевых действий после применения химического или биологического оружия. Самые яркие воспоминания об армии были связаны у Гусинского с тем, что ему приходилось постоять за себя. “В армии у меня были отличные отношения со всеми, кроме полных идиотов и негодяев, — вспоминал он. — В армии мне всего лишь выбили несколько зубов. Ничего ужасного там не было, обычные драки. Бывает. За два года в армии я приобрел единственное умение — постоять за себя”.

После армии он вернулся в Москву. Друг уговаривал его поступать в еще один престижный институт — в Государственный институт театрального искусства. Гусинский ответил, что не читал ни Станиславского, ни Шекспира, ни Мольера. Но до вступительных экзаменов оставалось два месяца, и он решил попробовать. Он проводил ночи за книгами. “Пустяки, ты поступишь”, — убеждал его друг, но Гусинский боялся, что и в этом институте евреев не жаловали. Театр, как и кино, был под строгим контролем коммунистической партии.

Устные экзамены принимал известный режиссер Борис Равенских, главный режиссер московского Малого театра. На экзамен Гусинский, все такой же худой и злой на весь мир, пришел раньше Равенских. Вместе с Гусинским пришел Валерий Белякович, студент театрального института.

“Почему вы хотите учиться на театрального режиссера?” — спросил Гусинского Равенских.

“Хочу понять жизнь, — ответил он. — Меня в этой жизни многое удивляет”.

“Что удивляет вас больше всего?” — спросил Равенских.

“Отсутствие взаимопонимания между людьми, — ответил Гусинский. — Люди потеряли способность понимать друг друга”.

Равенских сразу же заинтересовал этот настойчивый молодой человек, единственный во всей группе, не имевший актерского опыта.

“Он был убежден в том, что театральный режиссер — это человек с жизненным опытом, — вспоминал Гусинский. — Он выбирал людей, полагаясь на интуицию. И он сказал мне: “Я возьму вас”.

Но и тут не обошлось без антисемитизма. “Что вы делаете? — сделал Равенских замечание один из партийных функционеров. — Из пятнадцати человек, принятых в этом году, трое евреи!” По словам Гусинского, Равенских не любил, когда на него давили. И он упрямо настаивал на том, чтобы Гусинский остался в группе.

В институте Гусинский был неистощим на шутки и занимался множеством разных дел. Несмотря на привычный дефицит, Гусинский раздобыл для институтского театра белую краску, нашел пару динамиков и смонтировал акустическую систему. Когда его группе понадобился магнитофон, он раздобыл и его. Он приносил друзьям редкие или запрещенные пластинки. “Он подарил мне пластинку группы “Крокус”, выпущенную в Польше, — вспоминал Белякович. — Такая музыка была под запретом, очень дорогой подарок. Даже польскую пластинку достать было невозможно. Других пластинок у меня не было”. Во время обеденного перерыва Гусинский часто сажал пятерых институтских товарищей в свою машину — машина была только у него, — и они уезжали куда-нибудь из института.

“Гусинский постоянно водил нас в театры. У него везде были связи, — вспоминал Белякович. — В то время было трудно достать билеты, это всегда было трудно”. Попасть же в знаменитый московский театр “Ленком” было практически невозможно, но Гусинскому удалось договориться о посещении генеральной репетиции пользовавшейся огромной популярностью рок-оперы “Юнона и Авось”. В то время она казалась новым словом в театральном искусстве, так как была свободна от идеологии. Гусинский велел своим однокашникам прийти к “Лейкому” в 10:30 утра и ждать снаружи, пока он не подаст знак: “Когда я свистну, идите ко мне!”

Вскоре Гусинский провел их в зрительный зал и посадил прямо за режиссером. Фамилию Гусинского часто сокращали, так что оставалось просто “Гусь”. “Он мог попасть куда угодно, — рассказывал Белякович. — Мы спрашивали его: “Гусь, можешь достать билеты?” Он просил подождать, у него было много знакомых. Он отличался общительностью и обширными связями, но провести двенадцать человек — это был высший класс! Он сказал, что мы театральные режиссеры и нам необходимо присутствовать”.

Его учитель, Равенских, произвел впечатление на Гусинского. Ра-венских не позволял командовать собой и был готов экспериментировать даже в жестких идеологических рамках советского театра. Однажды Равенских получил указание поставить на сцене Кремлевского Дворца съездов написанные анонимным литературным поденщиком приторные военные мемуары Брежнева “Малая земля”. Книга рассказывает о том, какую роль сыграл Брежнев в боевых действиях, в ходе которых Восемнадцатая армия захватила и 225 дней удерживала Малую землю, плацдарм на берегу Черного моря. После прихода к власти Брежнева значение этого сражения стали преувеличивать, хотя Брежнев не совершил ничего выдающегося. Равенских поехал на места боев, чтобы поразмыслить о полученном задании. Он не хотел заниматься этим, но отказываться было бы рискованно. Вернувшись в Москву, он заявил, что ставить спектакль не может и не будет: роль Брежнева в книге была слишком переоценена.

Студентам, учившимся в институте у Равенских, иногда удавалось немного сместить границы дозволенного. В институте они могли дышать свободнее, чем на официальной сцене. Гусинский и студенты из его группы прочитали и поставили отрывок из пьесы Николая Эрдмана “Самоубийца”, черной комедии о простом советском гражданине, доведенном до отчаяния и решившем покончить с собой, но в последний момент струсившем. Пьеса была запрещена в 1932 году и в Советском Союзе никогда официально не ставилась.

В качестве дипломной работы студенты должны были поставить спектакли уже не в институте, а в настоящих театрах. Москва — центр театральной жизни, но студентам практически невозможно поставить свои дипломные пьесы в столице. Для выполнения дипломной работы Гусинский поехал в Тулу, фабричный город, расположенный к югу от Москвы. В сезоне 1979/80 года всегда энергичный, худой и эмоциональный Гусинский поставил в Тульском государственном драматическом театре пьесу “Тартюф” французского драматурга XVII века Жана Батиста Мольера. В афише было указано, что это — комедия, экспериментальная одноактная пьеса, поставленная студентами. Важно было то, что пьеса включала в себя фрагменты из книги о Мольере, написанной русским писателем и драматургом Михаилом Булгаковым в конце 1929 года. Гусинский хорошо понимал, что Булгаков сосредоточил внимание на отношениях между артистом и властью, между Мольером и Людовиком XIV. О напряженных отношениях между артистом и диктатором Булгаков хорошо знал сам, испытав немало душевных мук и страданий в первые годы сталинской эпохи. Его пьесу о Мольере репетировали четыре года, но после того как было дано всего семь спектаклей, она была запрещена.

К 1979 году Булгаков уже не был в полной мере запрещенным писателем, но неофициально к нему по-прежнему относились с неодобрением. Пьеса, поставленная Гусинским в Туле, пользовалась популярностью отчасти потому, что тоже выходила за рамки разрешенного властями. Зрители заходили в зал под звуки гитары или оркестра. Энергичный Александр Минкин, бородатый театральный критик, позже ставший известным московским журналистом, учился в институте одновременно с Гусинским. Минкин специализировался на теории и критике, а Гусинский готовился к практической работе театрального режиссера. Минкин рассказывал мне, что Гусинский попросил его приехать в Тулу на премьеру (на электричке до Тулы четыре часа езды!), но он отказался. “Я не сомневался, что это будет ужасно, что получится полная ерунда, — вспоминал Минкин. — Я не считал его хорошим режиссером”. “К тому же, — добавил он, — Мольер всегда очень скучен. Он классик, но скучный. Поэтому я не верил ни в Гусинского, ни в то, что он может поставить Мольера”.

Но потом Минкин передумал и поехал в Тулу, а постановка Гусинского оказалась успешной. “Я так много смеялся, что даже живот заболел, — вспоминал Минкин. — Все было сделано с таким вкусом и с таким юмором!” Как писала газета “Московские новости”, в театре каждый вечер был аншлаг, а тульская молодежь только и говорила что о “Тартюфе”. Гусинский был душой всего предприятия, он допоздна работал с актерами, развозил их по домам на своей машине и снабжал колбасой, которую привозил из Москвы.

В Туле Гусинскому повезло: власти разрешили ему поставить пьесу, звучащую явным диссонансом для тренированного слуха советского пропагандиста. К тому же Гусинский вставил в спектакль сонеты Шекспира, а в финале звучал сонет, резко осуждавший авторитаризм.

“Спектакль был не против советской власти, он был о восстании человека, художника, против любой власти, — вспоминал Гусинский. — Он не был антисоветским, просто все они сошли с ума, вся наша чертова советская власть, все эти коммунисты. Они считают, что все, что не укладывается в определенные рамки, направлено против них”. Гусинский повез свой спектакль в Киев, где после нескольких представлений городской комитет партии запретил его как антисоветский. Партийные руководители написали жалобу в Москву, в Центральный комитет. “Наверное, именно тогда я понял, что не могу ходить строем”, — вспоминал Гусинский, имея в виду строгое подчинение, которого требовала партия.

“Гусинский упрямо хотел поставить следующий спектакль в Москве, — рассказывал мне Минкин. — Год за годом он ходил и кланялся всем: Министерству культуры СССР, Министерству культуры РСФСР, Управлению культуры Москвы. Он побывал везде, включая все театры. Он просил предоставить ему сцену. Он просил главных режиссеров, руководителей театров — безрезультатно. Каждую неделю он надеялся, потому что ему кто-то что-то обещал. Он все время ждал. Прошло еще полгода, и опять ничего. Он начал заново, и снова ему что-то обещали, и он снова ждал. Это было ужасно. Он ничего не делал! Его энергии хватило бы на атомную бомбу, но она не имела выхода”.

Театральный мир Москвы был переполнен. В условиях острой конкуренции Гусинскому было бы очень трудно пробиться в него при любых обстоятельствах. Он имел хорошие связи, поскольку был учеником Ра-венских и знаменитого Юрия Любимова, режиссера Театра на Таганке. Но все же он не мог преодолеть преграды и поставить спектакль в Москве. Гусинский считал, что причиной был антисемитизм и, возможно, недостаток таланта. “Я — еврей. Это было неприемлемо. К тому же, по правде говоря, я был не очень талантливым режисером”.

В начале 1980-х Гусинский тщетно искал место в театре. Поиски были долгими и безнадежными. “Он много раз говорил мне: “Это моя последняя попытка, — вспоминал Минкин. — Если они снова обманут меня, если они не дадут мне поставить пьесу, уйду в администраторы, с меня довольно”.

Он нашел себе работу, связанную с организацией общественных развлекательных мероприятий: концертов и спортивных соревнований. Являясь режиссером культурной программы московских Игр доброй воли, организованных Тедом Тернером в 1986 году, занимался постановкой церемоний открытия и закрытия, проведением представлений для иностранных участников в Кремлевском Дворце съездов. У него появились хорошие связи в комсомоле и КГБ. Но когда годы спустя я спросил его об этом, он сказал, что ему было скучно. “Я просто зарабатывал деньги”, — сказал он.

Минкин выразился более резко. “Чушь собачья, — сказал он, вспоминая о мероприятиях, организованных Гусинским. —- Театральному режиссеру заниматься чем-то подобным просто ужасно. Разве это работа для режиссера — показывать девушкам, как надо маршировать и подбрасывать какие-то дурацкие палки? Нет, это невозможно”. Минкин вспоминал, как в начале перестройки Гусинский еще мечтал найти работу в театре, надеясь, что смена политических настроений откроет для него какую-то возможность. Но однажды участие в организации массовых мероприятий закончилось для него неприятностями из-за куска черной ленты.

В начале перестройки Гусинский занимался организацией Дня театра под эгидой городского комитета комсомола. На широком главном проспекте Москвы, который назывался тогда Калининским проспектом, Гусинский устроил несколько маленьких тематических кафе под открытым небом: одно — для писателей, одно — для артистов, одно — для музыкантов. “Все шло хорошо, потому что это был день культуры, и я очень серьезно относился ко всему, что говорил Горбачев”. Не изменилось одно: партия строго контролировала все общественные места, особенно улицы, площади, здания. Калининский проспект был тогда особенной улицей — трассой, по которой партийные лидеры приезжали в Кремль. Артисты, помогавшие Гусинскому, решили изменить внешний облик Калининского проспекта и развесили на деревьях черную ленту. Это был безобидный жест, но каких-то сотрудников КГБ невысокого ранга он обидел. Горбачев, проезжая в своем лимузине в Кремль, мог заметить это! Они вызвали Гусинского в горком комсомола и обвинили его в антисоветской деятельности. Как уже много раз случалось раньше, Гусинский ощетинился. Он бросился в атаку. Он спорил с комсомольскими руководителями, требовавшими, чтобы он изменил то одно, то другое в соответствии с линией партии. Они настаивали на том, чтобы он извинился перед членами горкома.

Гусинский взорвался. Он кричал, что они дураки, что их родители были дураками и умрут они дураками. Он ушел, хлопнув дверью. День театра должен был состояться через два дня. Некоторые мероприятия отменили, а остальные наводнили сотрудники службы безопасности в форме и в штатском — тактика, способная нагнать скуку на любое публичное действо. Сотрудникам КГБ хотелось посадить этого нахального молодого человека, Гусинского, под замок и выбросить ключи, но, как сказал мне годы спустя сам Гусинский, у них ничего не получилось. “Им не дали меня съесть, скажем так, — вспоминал он. — Больше постановкой массовых мероприятий я не занимался, это было последнее. Но их лишили возможности покончить со мной”.

Этот эпизод оказался ценным уроком для Гусинского. Он понял, что ему нужно поддерживать хорошие отношения с людьми, имеющими власть, даже если он презирает их. В то время его незаметно опекал высокопоставленный партийный чиновник Юрий Воронов, заместитель руководителя отдела культуры Центрального комитета КПСС. Был еще один эпизод. По словам его близкого друга, Гусинского в тот период уличили в незаконной торговле валютой. Обвинения против Гусинского выдвинуты не были, но, как рассказывал друг, в результате этого конфликта с властями Гусинский установил тесные контакты с некоторыми сотрудниками КГБ. Гусинский обратил на себя внимание Филиппа Бобкова, заместителя председателя КГБ и начальника знаменитого Пятого управления, боровшегося с диссидентами. Бобков, в обязанности которого входило наблюдение за интеллигенцией, возможно, счел Гусинского ценным источником информации о том, что происходит в театральном мире. Через много лет Бобков стал одним из руководителей корпорации Гусинского. Гусинский учился приобретать высокопоставленных друзей.

Мир первых московских кооперативов был диким и непредсказуемым. В советские времена любая предпринимательская деятельность рассматривалась как преступление, и к первым бизнесменам относились с большим подозрением, как к ловким пронырам, живущим за счет общества, шайке мошенников, склонных к рискованным аферам. В 1988 и 1989 годах Гусинский идеально соответствовал этой категории людей — он обладал воображением и смелостью. Его практически мгновенный успех с медными браслетами показал ему, как можно быстро заработать деньги, а урок, извлеченный из скандала с черной лентой, напомнил о другой важной составной части успеха — связях. Коммунистическая партия по-прежнему была повсюду, власть и влияние необходимо было покупать. Гусинский понял, что заработать деньги можно только при наличии полезных знакомств. Честолюбивый бизнесмен не может просто запереться, укрывшись от всех. Ему нужна поддержка чиновников и политиков, нужны друзья в КГБ и в милиции. Гусинский одним из первых заинтересовался связью между богатством и властью. Он искал дружбы с политиками и сотрудниками спецслужб, поддерживал отношения с ними и использовал их.

Поначалу ощущение собственного могущества и абсолютной свободы, возникавшее у того, кто делал деньги, полагаясь всего лишь на собственную изобретательность и письменное разрешение влиятельного лица, пьянило его. Хорошо заработав на браслетах, Гусинский открыл новый кооператив, занимавшийся изготовлением дешевых статуэток, копий известных русских произведений искусства, отлитых из гипса и покрытых тонюсеньким слоем меди. Как и в случае с браслетами, затраты были минимальными, а доходы фантастическими. Копии были великолепными, если не знать о находившемся внутри гипсе. Фигурки, украшавшие капоты импортных автомобилей, также пользовались большой популярностью; он заработал кучу денег на копиях фигурки с капота “ягуара”. Но для того чтобы делать копии с произведений русского искусства, ему нужна была поддержка. Он хотел официально экспортировать эти копии, а значит, иметь дело с твердой валютой, и это была еще одна причина, по которой ему нужна была поддержка. Более того, Гусинский официально зарегистрировал свой кооператив как входящий в состав Советского фонда культуры, членом правления которого была Раиса Горбачева. В соответствии с советскими законами государственный фонд не мог заниматься коммерческой деятельностью; если бы он нарушил закон, это могло бы иметь неприятные последствия. Гусинский снова нашел способ использовать свои знакомства. Он обратился к Воронову из Центрального комитета, защитившему его во время скандала с черной лентой, и сумел получить письменное разрешение советского премьер-министра Николая Рыжкова на экспорт дутых статуэток и их продажу за твердую валюту. Гусинский сказал мне, что это была его первая большая политическая победа, за которой последовали другие.

“Я понял тогда, что отношения с властями можно строить по-разному”, — сказал Гусинский. На низших уровнях можно просто давать взятки. Но Воронов и другие чиновники из аппарата Центрального комитета были выше мелкого подкупа. Гусинский понимал это. Он открыл для себя, что с должностными лицами рангом повыше следовало устанавливать дружеские отношения. Наконец, несколько позже он узнал, что и на чиновников высшего эшелона власти можно было оказывать влияние, только приближение следовало строить из тщательно продуманных па, словно в сложном классическом танце. Важно было предложить что-то необходимое чиновнику для его дальнейшего продвижения по службе. Тогда, как убедился Гусинский, не нужны ни взятки, ни хорошие личные отношения. Чиновник, оказывая помощь, почти всегда преследовал собственные интересы. “Поэтому мне всегда было важно понять, чего хочет этот начальник”.

Самым важным начальником, с которым Гусинскому удалось подружиться в те годы, был Юрий Лужков, коренастый, волевой чиновник, которому было поручено заниматься овощными базами Москвы, а также выдачей лицензий кооперативам. Между Гусинским и Лужковым бывали ссоры и разногласия, но их пути пересекались на протяжении более десяти лет.

В конце 1980-х, рассказывал Гусинский, Лужков, встречаясь с молодыми предпринимателями из кооперативов, просиживал с ними до самого утра. Лужков терпеливо выслушивал их проблемы. Было глупо идти к нему до полуночи, потому что именно тогда он начинал работать с новыми бизнесменами и часто заканчивал засветло. Гусинскому это казалось удивительным: обычный москвич мог неделю ждать своей очереди, чтобы встретиться с местным бюрократом, а тут человек, занимавший должность заместителя председателя Исполкома Моссовета, уходил домой только после того, как принимал всех кооператоров, сидевших в его приемной.

Лужков в те годы был вдовцом и однажды поздно вечером пригласил Гусинского к себе домой. “Он был одиноким человеком, не старым, но очень одиноким, — вспоминал Гусинский. — Он сказал: “Что будем пить? Давайте пить чай”. “Давайте пить чай”, — сказал я. Что у него было к чаю? Из холодильника он достал кусок черствого, заплесневевшего ржаного хлеба. Я это отчетливо помню. У него ничего не было дома, потому что он там не жил. Иногда он там спал, но очень часто проводил ночь в своем кабинете. Странный человек. Мои отношения с ним стали после этого очень теплыми”.

В 1988 году Гусинский создал кооператив “Инфэкс”, консалтинговую компанию, призванную помочь западным инвесторам понять всю сложность ведения бизнеса в Советском Союзе. Он по-прежнему оставался худощавым молодым человеком в больших очках и с широкой улыбкой. За определенную плату Гусинский выполнял функции посредника, давал юридические консультации и предоставлял маркетинговые данные. Он работал в тесном офисе без окон на дальней окраине Москвы и вряд ли мог претендовать на роль финансового воротилы, но постепенно превращался в человека со связями, ориентирующегося в коридорах власти.

Сфера деятельности Гусинского быстро расширялась за пределы Москвы. В 1988 году группа американских бизнесменов приехала в Москву в поисках инвестиционных возможностей. Среди них была Марджери Краус из “АЛКО”, консалтинговой фирмы, которая принадлежала крупнейшей в Вашингтоне юридической фирме “Арнольд и Поттер”. Краус и Гусинский быстро убедились в том, что понимают друг друга, и 13 декабря 1988 года объявили о планах создания совместного предприятия по привлечению бизнеса в Москву. Когда западные клиенты приезжали в столицу, Гусинский помогал им ориентироваться в часто малопонятном мире бюрократии. Однажды в Вашингтоне Краус пригласила Гусинского на ужин. Потом ей понадобились наличные, и она вместе с Гусинским подошла к банкомату, чтобы взять деньги. Гусинский смотрел на него широко раскрытыми глазами. Он никогда не видел ничего подобного. Банкомат относился к электронной банковской сети “Мост”, о чем извещала имевшаяся на нем надпись. Гусинский присвоил это название новому совместному предприятию, а потом и своему банку в Москве. Гусинский сказал, что новое предприятие станет мостом, ведущим во внешний мир. “Для нас оно станет машиной для делания денег”, — сказал он Краус.

Борис Хаит, заместитель Гусинского, вспоминал, что фирма “АЛКО” попросила их изучить продовольственный рынок, потому что один из американских оптовых торговцев фруктами интересовался спросом на свежие фрукты. Гусинский провел исследование рынка, поручив студентам опросить иностранцев, живущих в городе, которые, как он думал, платили бы в твердой валюте. Хаит был озадачен, когда узнал, что наибольшим спросом пользовалось нечто под названием “киви”. Хаит ранее занимал должность заместителя директора Института медицинской техники и считал себя достаточно хорошо образованным человеком, но он никогда не слышал о киви.

Гусинский взял Лужкова в поездку по США, организованную его партнершей в Вашингтоне Краус. Лужков, который все еще имел довольно смутное представление об экономике, хотел открыть в Москве крупное централизованное предприятие пищевой промышленности. Он спросил Гусинского о возможности создания “огромного предприятия, которое производило бы все”, что необходимо городу. Гусинский был настроен скептически, в то время Лужков был еще “советским чиновником, не имевшим представления о том, как работал рынок, и не понимавшим, что главное — это позволить каждому производить все, что он хочет, и тогда проблем с продовольствием не будет”. Лужков все еще мыслил категориями огромных централизованных заводов, управляемых государством, и настаивал на своем. “Вы знакомы с кем-нибудь в Америке?” — спросил он Гусинского.

Эта поездка оказалась для обоих настоящим откровением, вспоминала Краус. Никто не заинтересовался планом Лужкова по строительству в Москве огромного централизованного предприятия пищевой промышленности, но Гусинский и Лужков получили возможность полетать на частных реактивных самолетах, стали гостями таких гигантских корпораций, как “Филип Моррис” и “КонАгра Фудз”, а также посетили корпорацию “Леман Бразерс” на Уолл-стрит. Краус вспоминала, как в один из дней, после встречи с представителями “КонАгра Фудз” в Омахе, штат Небраска, двое русских осмотрели местный супермаркет. Лужков задавал множество вопросов и настоял на том, чтобы ему показали служебное помещение магазина, где рубили мясо. “Лужков был потрясен”, — вспоминала Краус о посещении забитого товарами магазина. В другой раз по дороге на очередную встречу Краус завезла их пообедать в кафе “Кентукки фрайд чикен”. Когда заказ по желобу скатился прямо в окно автомобиля, оба русских были поражены. Они никогда не видели ничего подобного. Гусинский и Лужков были странной парой. Мало известные за пределами советской столицы энергичный кооператор и московский чиновник открывали для себя сверхпроцветающую Америку, как путешественники во времени, попавшие в незнакомый мир. В Нью-Йорке им показали кондитерский магазин, изобилующий товарами. Тогда они настояли, чтобы водитель отвез их в дюжину других магазинов, чтобы убедиться, что первый не был специально подготовлен к их приходу. Вскоре они убедились, что такие магазины были на каждом углу. Багаж Лужкова потерялся, и Краус купила ему новую одежду. У него было две пары носков, которые он стирал в номере гостиницы. Гусинский хорошо усваивал полученные уроки и однажды вечером, сидя на кухне у Краус, размышлял о своих перспективах. “Он рисовал на салфетке схему будущего конгломерата, — вспоминала Краус. — Он хотел говорить обо всем!”

После возвращения в Москву вера Гусинского в политические связи сыграла важную роль в его следующем “большом скачке” — на этот раз в сфере строительства и недвижимости. Раньше его кооператив “Металл” строил маленькие гаражи-ракушки из гофрированного металла, появлявшиеся повсюду в унылых спальных районах Москвы. В эпоху кооперативов было достаточно производить и продавать то, в чем нуждались люди. Теперь же Гусинский хотел ремонтировать и реконструировать старые здания. По всей Москве имелось множество запущенных, нуждающихся в ремонте домов, а погруженные в летаргический сон государственные строительные организации не хотели заниматься такими мелочами. Гусинский понял, что может заработать большие деньги на ремонте зданий и их продаже на московском рынке недвижимости, где цены постоянно росли, а стоимость аренды хороших офисов и фешенебельных квартир, подстегиваемая растущими потребностями нуворишей, приближалась к уровню Нью-Йорка и Токио.

Но сначала Гусинский должен был приобрести старые здания по выгодной цене. Поэтому он нуждался в Лужкове. Являясь муниципальным чиновником, Лужков мог одним росчерком пера распоряжаться городскими зданиями. Но Гусинский понимал, что Лужков должен был извлечь из этого какую-то выгоду. Такой вопрос нельзя было решить примитивной взяткой. Лужкову нужны были результаты, способствующие продвижению по служебной лестнице. Журналист Михаил Леонтьев, который был в то время знаком и с Лужковым, и с Гусинским, а позже работал у Гусинского, сказал мне: “Лужков — трудоголик. Он любит добиваться результата. Гусинский тоже очень энергичный человек. Они отлично дополняли друг друга”.

Лужкову очень хотелось за счет увеличения жилищного фонда Москвы снизить перенаселенность московских квартир. Гусинский и Лужков пришли к соглашению: Лужков передает Гусинскому права на старые дома совершенно бесплатно. Гусинский восстанавливает здания и возвращает половину или даже 75 процентов площади каждого из них городу. Гусинский все равно получает огромную выгоду от продажи остающейся ему части, а для Лужкова, распоряжавшегося этими зданиями, но не имевшего никаких других ресурсов, это был способ без каких-либо усилий получить для города ценные, только что отремонтированные жилые и офисные помещения. Позже эта схема легла в основу применявшегося Лужковым метода быстрого увеличения жилищного фонда Москвы, и уже самые различные подрядчики строили по ней сотни тысяч квадратных метров нового жилья.

В начале 1990-х Москва стала превращаться в бурно развивающийся, насыщенный деньгами город, в котором не существовало никаких запретов, процветала коррупция, не было четких границ между личными и общественными интересами. Чтобы добиться чего-то в этом городе, нужны были деньги и влияние, сила воли и готовность пойти на подкуп. Даже в самой мелкой муниципальной структуре без смущения требовали взятку, а большие проекты всегда были сопряжены с крупными проявлениями коррупции. В этом мире Гусинский сколотил свое первое состояние.

Юрий Щекочихин, журналист и политический деятель, проводивший рискованные журналистские расследования и поддерживавший демократические реформы, в отчаянии писал, что криминальные структуры рвутся к власти в городе, воспользовавшись триумфом реформаторов в 1990 и 1991 году. В большой статье, опубликованной в июне 1992 года в “Литературной газете”, которую он озаглавил просто “Страх”, Щекочихин писал, что его напуганные информаторы соглашались отвечать на вопросы о коррупции в Москве только в письменном виде на клочках бумаги, которые они потом сожгли. “Криминальные структуры... поделили между собой сферы влияния в Москве, — утверждал он. —Им уже достались самые лакомые кусочки”.

И далее он спрашивал: “Кто сегодня правит Москвой?” И сам же отвечал: “Те, в чьих руках оказались богатства Москвы — ее земля, здания, целые районы”. Щекочихин писал, что реальная власть в городе принадлежит не мелким предпринимателям, появившимся после краха коммунизма, и не “криминальным структурам”, воспользовавшимся “хаосом в стране”, а какой-то загадочной “третьей группе”, близкой к городским властям. Он упомянул о том, как Лужков отдал Гусинскому здание для компании “Мост”. “У меня имеется информация, что “Мост” уже приобрел практически даром более ста зданий в Москве, и нет закона, который мог бы помешать этому, — писал он, отмечая, что городом управляют не избранные руководители, а близкие к власти магнаты. Они — “настоящие хозяева Москвы”.

Гусинский становился очень богатым, гораздо более богатым, чем мог представить себе раньше. Через его руки проходили десятки миллионов долларов. Его жизнь превратилась в калейдоскоп долгих дней, ночей и выходных, проведенных в работе.

Опасность всегда там, где деньги. Когда Гусинский начал штамповать браслеты, он лицом к лицу столкнулся с мелкими рэкетирами. Преступные группы, существовавшие за фасадом советской жизни (и под пятой советской власти), в годы перестройки, когда появились кооперативы, стали вести себя более дерзко. Бандиты появлялись у дверей, как только чувствовали запах денег. Сначала Гусинский полагался на самого себя, пытаясь отпугнуть их той вулканической яростью, которая выручала его во дворе, когда он был подростком. “Я брал что-нибудь тяжелое и прогонял их”, — вспоминал он. Но вскоре он создал собственную службу безопасности, чтобы избавиться от бандитов, требовавших деньги за “защиту”. Гусинский знал, что живет в мире, где законы не действуют, и что обращаться в милицию бесполезно. Ему нужно было устанавливать собственные порядки, потому что он действовал вне законов советской эпохи, в соответствии с которыми предпринимательство считалось преступлением. “У нас было только два пути, — признавался он, — либо платить бандитам, либо содержать собственную службу охраны”. Позже, когда масштабы предпринимательской деятельности Гусинского увеличились, и особенно когда он создал свою строительную и банковскую империю, бандитов держала в страхе его служба безопасности, насчитывавшая тысячу человек. Бобков, в прошлом высокопоставленный генерал КГБ, руководивший преследованием диссидентов, стал играть важную роль в руководстве корпорации Гусинского. Гусинский характеризовал Бобкова как аналитика, но на самом деле в его ведении находилась безопасность Гусинского во всех ее проявлениях. В созданной Гусинским империи, как и во многих других, частная служба безопасности занималась различными аспектами защиты компании, начиная с телохранителей и кончая анализом деятельности конкурентов и контактами с государственными органами безопасности. Гусинский одним из первых создал частную службу безопасности, в которую набирались военнослужащие из элитных военных подразделений и сотрудники КГБ. В течение ряда лет Гусинский отметал любую критику в адрес его службы безопасности, говоря, что она необходима для защиты от бандитов, для охраны строительных площадок и отделений банка. “Бандиты, бандиты и еще раз бандиты!” — простонал он, когда я спросил его о том, какие опасности ему угрожают. А если его критиковали за то, что он привлек к работе Бобкова, Гусинский заявлял, что “нанял бы самого дьявола, если бы он мог обеспечить безопасность”.

Финансовый центр Гусинского “Мост-банк”, начавшийся практически с бухгалтерии, расширился при покровительстве Лужкова. В начале 1990-х в банке были открыты главные счета городской администрации. Привилегированное положение позволяло Гусинскому использовать муниципальные вклады для получения крупной прибыли для себя, выплачивая небольшие проценты городу. Гусинский разместил свой офис в том же высотном здании, из которого Лужков управлял городом, недалеко от российского Белого дома. Банкоматы Гусинского стояли в вестибюлях, и московская элита пользовалась кредитными карточками “Мост-банка”. Он сказал тогда, что деньги можно делать из воздуха.

Что потребовалось для того, чтобы выжить? Глядя из окна своего офиса на расстилавшийся перед ним город, Гусинский размышлял о своем успехе. Нужно было иметь какую-то внутреннюю силу, внутреннюю энергию, побуждающую таких людей, как он, быть первыми. Таких людей, готовых идти на риск, отчаянно стремящихся к успеху, было очень мало.

В период горбачевских перестройки и гласности, да и позже, уже в ходе радикальных перемен первых лет правления Ельцина, путь надежды российскому обществу указывали журналисты. Они пользовались особым уважением и восхищением после распада Советского Союза. “Они были властителями умов, — вспоминал в интервью много лет спустя известный телевизионный редактор и руководитель Олег Добродеев. — В составе первого Верховного Совета России десятую часть составляли журналисты. Их популярность и авторитет после августа 1991 года были фантастическими!” Довольно часто журналисты открыто занимались политикой. Как вспоминал Добродеев, журналисты стали глазами и ушами интеллигенции, знаменосцами реформ и демократии. Его самого иногда даже приглашали на закрытые заседания правительства. “Люди, составлявшие фундамент реформ: техническая интеллигенция, врачи, учите-ля — те, кто искренне хотел перемен, считали журналистов своими наиболее яркими представителями и выразителями своих чаяний”.

Появились новые дерзкие издания, резко отличавшиеся от серой и послушной прессы советской эпохи, такие, как газета “Коммерсантъ”, которая стала библией делавшего первые шаги кооперативного движения. Ее главный редактор, Владимир Яковлев, брал на работу молодых репортеров, легко воспринимавших новый язык коммерции, капитализма и денег, язык, просто не существовавший в степенном мире советской журналистики. К этому поколению принадлежал Михаил Леонтьев, друживший с первыми кооператорами. Его первая публикация появилась в первом номере “Коммерсанта” в 1989 году. Позже Леонтьев перешел в не менее известную “Независимую газету”, созданную демокра-тами-реформаторами, одержавшими триумфальную победу на московской политической арене. Редакция газеты, разместившаяся в здании старой типографии, привлекла к сотрудничеству многих самых талантливых журналистов того времени, которые надеялись, что она останется подлинно независимой.

Но Леонтьев был недоволен. Хотя зарплата была выше, чем в других газетах, она все же была невелика. Со временем романтические настроения первых дней потускнели под воздействием непреложных законов рыночной экономики: газета, не приносившая прибыли, неизбежно испытывала финансовые трудности. “Нам приходилось покупать газетную бумагу по рыночной цене, — сказал мне Леонтьев. — Рекламы, естественно, было очень мало. И основным источником денег были спонсоры”. Леонтьев поссорился с Виталием Третьяковым, редактором “Независимой газеты”, сказав, что “нечестно тянуть деньги из спонсоров и считать себя независимыми”. “Спонсоров находил в основном я, — добавил Леонтьев. — Не все они были честными людьми, и нам приходилось принимать это в расчет. Они должны были испытывать удовлетворение оттого, что давали нам деньги. Такова была система”.

Вскоре Леонтьев и другие журналисты уже думали о том, чтобы уйти из “Независимой газеты” и основать собственную газету. Их идеализм умеряла мысль о необходимости поиска владельца, дабы не выпрашивать периодические денежные вливания у стремившихся прославиться спонсоров. Они знали, что у московского банкира будут свои желания и требования, но им казалось, что будет гораздо удобнее иметь одного конкретного инвестора, чем постоянно искать спонсоров на стороне и угождать им. Леонтьев познакомился с Гусинским как с членом кооперативного движения и представил его своим друзьям. Он ушел из “Независимой газеты” и стал просить Гусинского, чтобы тот финансировал новую газету. “Вы сами могли бы стать медиамагнатом”, — сказал Леонтьев Гусинскому. Они обсуждали этот проект в течение нескольких месяцев 1992 года, первого года постсоветской России.

Леонтьев вспоминал, что Гусинский с самого начала был очарован этой идеей. “Он — очень честолюбивый человек. Думаю, что я попал в яблочко. Наверное, он и сам подумывал об этом. Не претендую на то, что именно я подал ему эту мысль, но я просил его принять решение. Идея заключалась в том, чтобы создать профессиональную газету. В то время банкиры имели огромное количество очень дешевых денег. Эти деньги никто не брал. Было невозможно найти им применение. И тогда все начали оказывать поддержку различным газетам”.

Сергей Зверев, специалист по оперативной политической работе, состоявший у Гусинского в штате на протяжении большей части 1990-х годов, вспоминал, как расстраивала Гусинского критика, которой газеты подвергли его предпринимательскую деятельность в городе. Вскоре Гусинский понял, что может защитить себя и свой имидж в глазах общественности. Леонтьев согласился. “Володя очень заботился о своем имидже”, и, став издателем уважаемой газеты, он смог улучшить его.

Гусинский говорил мне, что на предложение Леонтьева смотрел с другой точки зрения. Честно говоря, он вряд ли понимал идеалы и романтические представления таких журналистов, как Леонтьев и Добродеев, людей, видевших свою миссию в том, чтобы формировать общественное мнение. “Я не воспринимал средства массовой информации как средства массовой информации. Я даже не понимал, что это такое”, — сказал мне Гусинский. Скорее Гусинский искал орудие влияния и власти. Он играл по тем же правилам, что и остальные предприниматели его поколения: когда было нужно для реализации его планов и достижения его целей, он давал по необходимости взятки, создавал по потребности службу безопасности, льстил высшему политическому руководству. Но Гусинский признавал, что ничтожность такой торговли влиянием иногда вызывала в нем ощущение пустоты; взяточничество вело в тупик, потому что в конечном итоге любой, у кого есть достаточное количество денег, может заплатить больше. В результате все более дорогостоящая и напряженная борьба за приобретение влияния, казалось, себя изжила.

“Взяточничество унижает меня, — говорил мне Гусинский. — Оно означает, что я либо делаю что-то, о чем не могу сказать открыто, что я мошенник, либо деньги у меня вымогают насильно. Это значит, что я боюсь и поэтому откупаюсь”.

“Я давал взятки, это не секрет. Жить в России, жить в Советском Союзе и не давать взяток — это абсурд. Но я старался делать это как можно реже”. Гусинский задумался о том, можно ли проявлять свою власть более ярко и последовательно, чем в ходе бесконечной борьбы за приобретение влияния. Потом его осенило: “Газета!”

“Когда я основывал газету — скажу прямо, как есть, — она была ничем иным, как инструментом влияния, — сказал Гусинский. — На сто процентов инструментом влияния на чиновников и на общество. Я создавал газету именно для этой цели. Если чиновник вел себя неправильно, я мог бороться с ним через газету, мог сказать правду о том, что он требовал деньги, вымогал их или не выполнил своих обязательств”.

Леонтьев не питал никаких иллюзий. Он понимал, что Гусинский “старается создать систему, с помощью которой будет через прессу распространять положительную информацию о себе и защищаться от нападок”. Гусинский нанял профессиональных лоббистов, таких, как Зверев. “Главная цель российского пиара заключалась не в том, чтобы создать в обществе определенное мнение о фирме, — говорил Леонтьев. — Общество играет здесь второстепенную роль. Главное — это те, кто принимает решения: силовые структуры, Кремль и правительство. Цель заключалась в том, чтобы получить ту или иную подпись”.

Когда в феврале 1993 года появилась газета Гусинского “Сегодня”, это был респектабельный либеральный печатный орган, вскоре привлекший к работе многих из наиболее талантливых журналистов Москвы. Она возникла из не вполне оформившейся и мало совместимой смеси идеалов журналистов и стремления Гусинского к власти и влиянию. “Если кто-нибудь скажет вам, что мы ясно понимали, что мы делаем, не верьте”, — признавался Зверев. Первоначально Гусинский и два компаньона, одним из которых был Смоленский, вложили шесть миллионов долларов. Но компаньоны отказались от дальнейшего участия, не выдержав напряжения, связанного с ситуациями, когда газета подвергалась критике или переходила в наступление. Гусинский не скрывал, что для него это тоже был нелегкий выбор, потому что газетная статья могла задеть очень многих людей. Но несмотря на потоки жалоб и давление конкурентов — “я остался, решив, что надо попробовать”.

Газета “Сегодня” имела маленький тираж, сорок тысяч экземпляров, распространялась только в Москве и размещала мало рекламы, но она заняла свою нишу среди лучших изданий Москвы. Гусинский относился к газете как к хобби. Однажды Леонтьев попросил его назначить менеджера, поскольку газетой никто не занимался. Гусинский не хотел переводить в газету хорошего менеджера. Руководя каким-нибудь другим предприятием, объяснил Гусинский, хороший менеджер может заработать 100 миллионов долларов в год. “Если я попрошу его работать в газете, он сможет покрыть ее убытки, составляющие 6 миллионов долларов. Для меня будет лучше, если он заработает 100 миллионов долларов. 6 миллионов долларов я отдам вам, а 94 миллиона долларов оставлю себе!”

Несмотря на двойственный подход Гусинского к газете, она стала зерном, из которого вырос его самый крупный проект. Когда появилась газета “Сегодня”, группа недовольных журналистов с государственной телевизионной станции “Останкино” обратила на нее внимание. До этого момента Гусинский ни у кого не ассоциировался со средствами массовой информации. Но его новая газета была острой, прогрессивной и принадлежала частному лицу. Это был знак, и они его поняли.

Евгений Киселев был на телевидении одним из тех, к кому всегда прислушивались. Он говорил медленно, задумчиво и взвешенно, звучным и глубоким голосом. Его красивое, строгое лицо с квадратной челюстью почти всегда имело глубокомысленное выражение. Его облик завершали каштановые волосы и неизменные усы. Но телевизионной звездой Киселев стал благодаря голосу. Он говорил неторопливо, часто делая эффектные паузы.

Когда-то Киселев служил в Афганистане в качестве переводчика с фарси, а потом преподавал фарси в Академии ФСБ. Там ему не понравилось, и он воспользовался возможностью стать журналистом службы “Радио Москвы”, вещавшей на фарси. Позже он перешел на телевидение и в январе 1992 года, вскоре после распада Советского Союза, начал вести на государственном телевизионном канале “Останкино” новую еженедельную аналитическую передачу “Итоги”, которая быстро завоевала популярность, во многом благодаря убедительному стилю изложения Киселева.

На протяжении 1992 года Ельцин подвергался все большей критике со стороны парламента, и Киселев заметил, что Кремль стремится усилить контроль над “Останкино”, чтобы упрочить позиции Ельцина. Игорь Малашенко, ранее работавший в пресс-службе Горбачева, а затем ставший директором “Останкино”, внезапно подал в отставку, жалуясь на растущее политическое давление. От последовавшей серии кадровых перестановок веяло зловещим холодом, и Киселев боялся, что скоро его попросят выполнять прямые приказы ельцинских чиновников. “Я почувствовал, что тучи сгущаются”, — вспоминал он.

Киселев знал, что Гусинский вложил большие деньги в ежедневную газету, и подумал, не захочет ли он финансировать телевизионную передачу. Киселев обсудил ситуацию с руководителем “Итогов” Добродеевым и предложил вместе обратиться к Гусинскому. Киселев позвонил своему старому другу Звереву, который уже работал на Гусинского и его компании.

Зверев сразу же загорелся этой идеей. Киселев позвонил ему утром, и они договорились встретиться в тот же день. Киселев и Добродеев поднялись на лифте на двадцать первый этаж высотного здания мэрии, в котором находился и офис Лужкова — тут же располагались и офисы принадлежащей Гусинскому группы компаний “Мост”. Добродеев вспоминал, что офисы группы “Мост” выглядели “очень серьезно”.

В кабинете Зверева Киселев изложил свою идею. Он хочет найти независимого финансиста для своей программы “Итоги”. Они уйдут с государственного канала “Останкино”. Им как журналистам нужна свобода, и, кроме того, они хотят зарабатывать деньги. “Журналисты жили почти в нищете, в том числе и я сам, — вспоминал Киселев. — Мы хотели стать независимыми, потому что хотели выпускать то, что считали нужным. Нам хотелось привлечь новых, молодых, талантливых людей, предложить им за их работу хорошие деньги и заработать что-нибудь самим”.

К их удивлению, Зверев вскочил с кресла и бросился в кабинет Гусинского. Вернувшись через несколько минут, он тут же пригласил изумленных Киселева и Добродеева к Гусинскому. Они прошли по коридору в его кабинет, который, несмотря на великолепный вид, открывавшийся из окон, выглядел довольно мрачно. Гусинский уже не был тем худощавым юношей, который проводил своих друзей в театр “Ленком”. Он поправился, носил очки в металлической оправе и мятую белую рубашку с галстуком. Но его лицо сохранило необыкновенную способность отражать его безграничные, постоянно меняющиеся эмоции. Его брови взлетали вверх и опускались, а фразы вылетали, едва он успевал подумать о чем-то. Появление Киселева привело Гусинского в необыкновенное возбуждение. Он никогда раньше не встречался с Киселевым, но восхищался им как телевизионным обозревателем. Гусинский еще не стал знаменитостью, Киселева же знали в каждом доме, он был русским Уолтером Кронкайтом.

“Представьте себе! — вспоминал Гусинский. — Киселев собственной персоной в моем кабинете. Как это может быть? Это же сам Киселев. Это равносильно тому, что сюда вошла бы Маргарет Тэтчер. Боже мой! Эффект был такой же!”

Киселев и Добродеев изложили свой план и спросили Гусинского, может ли он финансировать производство “Итогов”. Мозг Гусинского работал с полной нагрузкой. Да, сказал он без промедления, он может финансировать их передачу, но зачем останавливаться на этом? “Это — маленький проект, — сказал он. — Думаю, что большим проектом станет создание независимой телевизионной компании, ведущей телевещание круглосуточно. Вот о чем я думаю”.

Гости лишились дара речи. Независимого телевидения в новой России не было. В наследство от Советского Союза осталось только государственное телевидение. Киселев напомнил Гусинскому, что для канала потребуется частота, на которой можно вести телевизионное вещание, а ее у них не было. Но Гусинский уже намного опередил их. Он тут же указал на бедственное положение Четвертого канала, государственного канала, служившего свалкой ненужных программ для “Останкино” и “Российского телевидения”, двух основных государственных телевизионных компаний, занимавших соответственно Первый и Второй канал. Положение Четвертого канала было катастрофическим; он был никому не нужен и никого не интересовал, и Гусинский уже готовился к тому, чтобы лоббировать в Кремле указ за подписью Бориса Ельцина о передаче ему Четвертого канала.

Несколько часов спустя Киселев, Добродеев и Гусинский в окружении юристов и финансовых экспертов углубились в разработку деталей своего нового проекта. Это было время, когда мечты не знали границ, а энтузиазм одного легко передавался другим. “Гусинский был очень энергичным человеком, он стремительно двигался по своему огромному кабинету, — вспоминал Добродеев. — Ситуация была характерна для времени, которое переживала Россия, когда что-то появлялось из ничего и все происходило очень быстро. Появлялись грандиозные проекты. Появлялись банки. Появлялись телевизионные компании. Переговоры велись недолго. Мы собирались создать свое телевидение. С деньгами проблем не было. Другие ресурсы и связи — тоже не проблема! Тогда воля, стремление, напор решали абсолютно все”.

Добродеев вспоминал, что у него не было ни малейшего представления о том, будет ли новый телевизионный канал успешным с коммерческой точки зрения. “Думаю, что у большинства людей имелись большие сомнения относительно коммерческой стороны проекта, — говорил он. — Это был вопрос статуса. Лучшими годами очень многих газет, действительно хороших газет, и различных телевизионных программ были именно те годы, когда их владельцы относились к ним как к шедеврам и гордились ими: “У меня есть газета, хорошая газета”.

Гусинский связался с Малашенко и предложил ему стать руководителем нового канала. Малашенко сразу вспомнил о том, что Гусинский относился к своей газете как к хобби. “Она была символом положения в обществе... Я очень быстро понял, что для него телевизионная компания будет еще одной, если можно так выразиться, архитектурной деталью на фасаде его здания”. Тем не менее Малашенко согласился стать руководителем нового канала Гусинского. У Малашенко имелись на это собственные причины: он был унижен, когда уволился из “Останкино”, и хотел отомстить своим мучителям, создав конкурирующий с ними независимый канал. “Я жаждал мести”, — признавал он.

Гусинский тоже хотел свести счеты. У него была непрекращавшаяся личная вражда с министром печати в правительстве Ельцина Михаилом Полтораниным, которого Гусинский считал антисемитом. Полторанин когда-то оскорбил Гусинского. “У меня было сильное желание подраться с ним, — вспоминал Гусинский. — Я даже дважды приезжал в его министерство специально, чтобы встретить его и расквасить ему нос”. Открытие телевизионной станции, неподконтрольной государству, было для Гусинского сладкой местью, но не только. “Я просто хотел стать самым лучшим, — вспоминал он о своем тогдашнем увлечении телевидением. — Наверное, я стал заниматься им, потому что должен был быть первым, потому что больше ни у кого не было своего собственного телевизионного канала, а у меня был”.

Но Гусинский думал и о деньгах. В Соединенных Штатах кто-то сказал ему, что минута рекламы на телевидении стоит миллионы долларов. “Я понял, что это значит, — вспоминал он. — Вот оно, еще одно золотое дно. Я понял, что это стопроцентная возможность делать деньги”.

Первый год обнадеживал. Малашенко в спешном порядке составил план, в соответствии с которым на первые пятнадцать месяцев им требовалось зо миллионов долларов, и Гусинский нашел эти деньги у других инвесторов, включая Смоленского. Они приобрели камеры, оборудование, офисные помещения и настороженно следили за новостями. Россия была на пороге колоссального политического кризиса, схватки между Ельциным и сторонниками жесткого курса в парламенте. Они еще не вышли в эфир, но создание нового частного канала было увлекательным занятием. “Это было прекрасное время, — вспоминал позже Киселев. — Мы делали что-то для себя, имели полную свободу, много путешествовали, чувствовали, что делаем что-то важное, возможно, самый важный проект в своей жизни”. Когда Киселев и Добродеев ушли из “Останкино”, они взяли с собой на новый частный канал десятки лучших телевизионщиков, включая дикторов Татьяну Миткову и Михаила Осокина.

Руководящий штаб Гусинского не мог решить, как назвать новый канал. Малашенко предложил НТВ, что расшифровывалось как “Новое телевидение”. Другие поморщились. Это звучит ужасно, подумали они. Потом кто-то сказал: как насчет “Независимого телевидения”? Нет, это тоже не подходило. По словам Малашенко, решили назвать его НТВ и на этом остановиться. Официального названия не было, но Малашенко придумал девиз. В советские времена он посвятил несколько лет изучению

Соединенных Штатов, и ему понравился старый девиз Стратегического авиакомандования ВВС США: “Мир — наша профессия”. Он переделал его для НТВ: “Новости — наша профессия”.

Канал НТВ вышел в эфир го октября 1993 года, через неделю после того, как конфронтация между Ельциным и парламентом переросла в насильственные действия. Сначала только что созданная компания имела всего один час вещания на слабом санкт-петербургском канале. Находясь в самой гуще войны Ельцина с парламентом, которая разворачивалась практически напротив офиса Гусинского в здании мэрии, Малашенко из своего старого помятого “москвича” звонил по мобильному телефону, чтобы договориться о встречах в Каннах, где открывался рынок телевизионных фильмов и мини-сериалов. В то время как на телевизионных экранах всего мира танки обстреливали Белый дом, Малашенко, стараясь перекричать грохот, убеждал своих собеседников в том, что новая телевизионная станция в России хочет купить их фильмы. Потом он полетел в Канны, где предпринял отчаянную попытку купить еще больше фильмов. “Никто не хотел продавать, — вспоминал он. — Они не могли поверить в то, что какой-то парень приехал из Москвы, где снарядами обстреливают парламент, чтобы купить фильмы”.

Полгода Зверев лоббировал в Кремле указ, который предоставил бы НТВ столь желанное эфирное время Четвертого канала. Зверев доказывал, что независимый канал будет ценным источником поддержки для Ельцина, но он лоббировал идею, которую никто не понимал. “Никто не понимал, что будет представлять собой независимое частное телевидение”, — вспоминал Зверев о своих отчаянных усилиях добиться подписания президентского указа. Кто-то блокировал их, и Зверев не мог понять кто. Однажды он случайно привел Киселева к тренеру Ельцина по теннису, Шамилю Тарпищеву, человеку из ближайшего окружения президента, имевшему свой кабинет в Кремле. Зверев узнал, кто был источником его трудностей: Тарпищев блокировал указ, потому что хотел, чтобы Четвертый канал стал спортивным. Зверев убедил его, что НТВ будет показывать спорт, и сопротивление прекратилось. Ельцин подписал указ в декабре, и уже с января передачи НТВ стали выходить в эфир ежедневно в течение шести часов в день, начиная с 6 часов вечера.

Малашенко по-прежнему преследовали неудачи: он сумел приобрести телевизионные программы, которых хватило бы всего на две недели. Когда пленки прибывали в Москву, их немедленно дублировали и выпускали в эфир. Это был хаос, от которого они получали огромное удовольствие. Самые возвышенные устремления первопроходцев нового телевидения заключались в том, чтобы существовать вне тисков государства, создавать то, что они называли “нормальным” телевидением. Один из них в шутку предложил расшифровывать НТВ как “Нормальное телевидение”. Гусинский любил художественные фильмы, особенно западные, и мечтал о телевизионном канале, на котором демонстрировались бы художественные фильмы, чередующиеся с выпусками новостей.

Гусинский начал выпускать газету, чтобы расширить собственное влияние. Позже он постоянно использовал в качестве политического орудия и свой телевизионный канал, что приводило к бесконечным проблемам. Но вначале, как говорили мне те, кто участвовал в его создании, они не совсем понимали, с каким риском это связано. Тогда им и не снилось, что их канал выступит против Ельцина, друга и гаранта свободной прессы, чья подпись на указе дала им право выходить в эфир.

Гусинский был теперь не просто московским предпринимателем со связями. Телевизионная компания НТВ и газета “Сегодня” сделали его столпом новой России.

Его противники начали строить планы, направленные на подрыв его репутации.