Что было, что будет

Хоффман Элис

Часть первая

 

 

Видение

 

1

Каждый, кто родился и вырос в Массачусетсе, с первых дней жизни умеет распознавать конец зимы. Младенцы в люльках, еще не научившиеся ползать, указывают ручонкой на заголубевшее небо. Хладнокровные мужчины роняют слезы при первых звуках птичьих трелей. Здоровые, крепкие женщины сбрасывают одежду и ныряют в пруды и бухты, хотя лед еще полностью не растаял; их ничуть не заботит, что они могут отморозить себе пальцы. Весенняя лихорадка поражает молодых и старых; она никого не щадит, не делает различий, налетает, когда меньше всего ждешь счастья, когда радость живет только в воспоминаниях, когда небеса все еще подернуты облаками и стылая земля укрыта высокими сугробами.

И кто осудит жителей Массачусетса за их радостное настроение в ту пору, когда весна совсем близко? Зима в Новой Англии жестока и беспощадна, она ввергает людей в меланхолию, внушает безнадежность, которую ничем не прогнать. В пригородах Бостона свинцовые небеса и заснеженные пейзажи вызывают временный дальтонизм, который излечивается только с появлением первых зеленых побегов весны. В марте население некоторых городков, к своему удивлению, убеждается, что еще способно проливать слезы; встречаются и те, кто утверждает, что впервые в жизни обрели остроту зрения.

Однако есть и такие, кто не сразу различает признаки весны. Они не доверяют марту и объявляют его самым опасным месяцем года. Эти упрямцы продолжают ходить в теплых пальто чудесными солнечными днями и настаивают, что даже при стопроцентном зрении издалека не отличить ковер подснежников от скользкой ледяной полосы. Таких людей не убедить, что лев когда-нибудь может обрести смирение ягненка. По их мнению, любой, кто родился в марте, обязательно обладает странными чертами, под стать переменчивому месяцу — то жаркому, то холодному. Непостоянство — второе название марта, никто не спорит. И дети, родившиеся в первый месяц весны, тоже непредсказуемы.

В некоторых случаях, безусловно, так и есть. Взять, к примеру, семейство Спарроу: сколько существовал их род, у них рождались одни девочки, и каждая из этих дочерей сохранила фамилию и отмечала свой день рождения в марте. Даже те младенцы, которым, по всем подсчетам, полагалось появиться на свет в благополучное время — в снежном феврале или зеленом апреле, — умудрялись родиться в марте. Неважно, какой срок выпадал малышу — как только в Новой Англии расцветали первые подснежники, ребенок семейства Спарроу заявлял о себе. Начинали набухать почки, расцветать крокусы, и материнская утроба уже не могла удержать такого младенца, ведь приближалась весенняя лихорадка.

Тем не менее младенцы Спарроу отличались таким же разнообразием, как мартовские дни. Некоторые рождались спокойными, любопытными, с распростертыми ручонками, что служит верным признаком щедрости натуры, тогда как другие появлялись на белый свет с возмущенным визгом, переполненные гневом, так что их поспешно кутали в голубые одеяльца, чтобы предотвратить нервные заболевания и апоплексию. Одни отпрыски семейства Спарроу рождались под тихий снегопад, когда Бостонский порт был скован льдом, а появление на свет других приходилось на теплые дни, и они делали свой первый вдох, когда дрозды вили гнезда из соломинок и веточек, а красные клены розовели первыми почками.

За все время, погожее и ненастное, только один младенец родился ножками вперед (знак целителя), и этим младенцем была Стелла Спарроу Эйвери. Тринадцать поколений девочек Спарроу приходили в этот мир с иссиня-черными волосами и темными глазами, а Стелла была бледненькой, пепельные волосенки и карие глазки она унаследовала по отцовской линии, как решили акушерки, восхищавшиеся красавчиком папашей. Роды проходили трудно, под угрозой была жизнь и матери, и ребенка. Все попытки повернуть плод ни к чему не привели, и вскоре доктора начали опасаться за исход дела. Мать, Дженни Эйвери, самостоятельная, трезво мыслящая женщина, которая в семнадцать лет убежала из дома и не питала никаких сантиментов, полагаясь только на себя, вдруг начала во весь голос кричать: «Мама!» — чего никак не ожидала. То, что она звала мать, такую далекую и холодную, с которой не разговаривала больше десяти лет, поразило Дженни сильнее, чем мучительные схватки. Удивительно, как это мать ее не услышала, ибо, хотя Элинор Спарроу находилась милях в пятидесяти от Бостона, отчаянные крики Дженни пробивались в самые отдаленные уголки, не оставляя равнодушными даже наиболее бесчувственных. Другие роженицы, у которых схватки только начались, затыкали пальцами уши и принимались дышать как на инструктаже, молясь, чтобы у них все прошло легче. Санитарки жалели, что вышли в эту смену, а не лежат теперь дома в постели, закрывшись с головой одеялом. У пациентов в кардиологическом отделении началось сердцебиение, а в кафетерии на первом этаже свернулся лимонный пудинг, и его пришлось выбросить.

Наконец после семнадцати часов мучений ребенок появился. Акушерка резко потянула за крошечное плечико, чтобы облегчить страдания матери, пульс которой начал слабеть. Именно в этот момент, когда высвободилась головка ребенка и Дженни Эйвери едва не потеряла сознание, облака расступились и на небе замерцали серебристые брызги Млечного Пути, сердца Вселенной. Дженни заморгала от внезапного света, проникшего сквозь окно. Она словно впервые увидела, как красив мир. И звезды, и черное небо, и рождение ребенка — все слилось в едином сиянии.

Дженни не особенно хотела малыша, не то что некоторые женщины, с тоской глядевшие на колыбельки и деревянных лошадок. Ее непростые взаимоотношения с собственной матерью заставляли относиться с настороженностью к семейным узам, а брак с Уиллом Эйвери, безусловно одним из самых безответственных мужчин Новой Англии, не создал подходящую обстановку для воспитания ребенка. И все же это случилось: младенец родился в одну из звездных ночей марта, семейного месяца всех Спарроу, месяца снега и весны, львов и агнцев, завершений и начинаний, зеленого месяца, белого месяца, месяца сердечной боли, месяца невероятного везения.

Малышка заплакала, только когда ее засунули во фланелевый конвертик; из крошечного ротика вырывалось тихое мяуканье, словно котенок угодил в лужу. Девочку легко успокоили — доктор лишь раз или два похлопал по ее спинке, — но было слишком поздно: детский плач пронзил Дженни насквозь, проник в самое сердце. Дженни Спарроу Эйвери в ту же секунду позабыла о муже и медсестрах, с которыми он флиртовал. Ее больше не волновали ни дрожь в коленях, ни кровь на полу, ни тем более небесный Млечный Путь. Глаза заболели от ослепительного света, коловшего как иголками. И дело вовсе не в звездах, это было что-то совершенно иное. То, чего она не могла понять до тех пор, пока доктор не передал ей на руки ребенка с перебинтованным плечиком, будто со сломанным белым крылышком. Дженни посмотрела в спокойное личико дочки и в то же мгновение почувствовала, что оказалась полностью во власти этого существа. Тогда же и там же, на пятом этаже больницы, она поняла, что означает быть ослепленной любовью.

Акушерки и нянечки вскоре ворковали на все лады над младенцем. Хотя они принимали сотни родов, именно этот ребенок показался им особенным. И вовсе не потому, что родился со светлыми волосиками и розовыми Щечками. Девочка отличалась от других чудесным спокойным нравом. Чистое золото, приговаривали нянечки, тихая как мышка. Даже самые бесчувственные неохотно соглашались, что ребенок действительно не такой, как все. Вероятно, характер девочки был обусловлен датой ее рождения, ибо дочь Дженни появилась на свет двадцатого марта, в весеннее равноденствие, когда день равен ночи. И в самом деле, в этом крошечном измученном тельце, казалось, ужились все признаки марта, чет и нечет, тьма и свет; такому ребенку суждено было ладить и со львами, и с агнцами.

Дженни назвала дочку Стеллой, с одобрения Уилла, разумеется. Хоть их семью и раздирало множество проблем, в одном супруги согласились: ребенок стал для них яркой, чудесной звездой. Чего только не делала Дженни для дочери! Она, которая уже много лет не разговаривала с матерью и даже ни разу открытки не отправила домой после побега с Уиллом, теперь оказалась не в силах сопротивляться собственному мощному материнскому инстинкту. Крошечное существо буквально околдовало ее; весь мир мог провалиться в тартарары, лишь бы осталась только их Стелла. Дженни не расставалась с крошкой ни на секунду. Даже в больнице она не позволяла уносить Стеллу из палаты на ночь. Дженни Спарроу Эйвери прекрасно знала, что может случиться, если не приглядывать за собственным ребенком. Кто-кто, а она была в курсе, как порою не ладятся отношения между матерью и дочерью.

Однако не все обречены повторять историю. Семейные неурядицы и прошлые обиды не обязательно должны править жизнью — так, по крайней мере, убеждала себя Дженни каждую ночь, проверяя, спит ли малышка. В конце концов, что есть прошлое, как не свинцовые оковы, которые нужно попытаться сбросить? Дженни была уверена, что всегда можно разорвать цепи, пусть даже самые старые и ржавые. И всегда можно выковать совершенно новую жизнь. Но разорвать цепи родства и памяти в тысячу раз сложнее, чем стальные, и прошлое способно поглотить человека, если забыть об осторожности. Стоит только потерять бдительность, как начнешь совершать те же ошибки, что когда-то совершала собственная мать, и тогда снова закипят старые обиды.

Дженни не собиралась давать себе послабление или воспринимать все хорошее как должное. Ни дня не проходило, чтобы она не была начеку. Пусть другие мамаши часами висят на телефоне и нанимают пришлых нянек; пусть другие в солнечные дни сидят на одеялах в парке, а зимой играют в снежки. У Дженни на такую чепуху не было времени. У нее в запасе оставалось всего тринадцать лет, чтобы играть первую скрипку в семье, а на другую роль она не соглашалась ни за какую цену.

Очень быстро она превратилась в мамочку, не допускавшую никаких сквозняков, неурочных игр допоздна или прогулок в дождливые дни — верный способ заработать бронхит или плеврит. В доме не разрешалось держать кошек из-за перхоти; собаки тоже не допускались из-за чумки, не говоря уже об аллергии и блохах. И неважно, что Дженни пришлось пойти на ненавистную работу в банк, неважно, что она выпала из привычного круга общения. Она позабыла о друзьях, избегала знакомых, целыми днями скучала в банке над стопкой закладных, но все это для нее были мелочи, на которые она почти не обращала внимания. Ее интересовала только Стелла. В выходные она кромсала капусту, готовя питательные супчики с брокколи, ночами сидела у постели дочери, когда та подхватывала то ветрянку, то грипп, мучилась ушной болью или коликами. Девочка шнуровала ботинки, повторяла уроки и никогда ни на что не жаловалась. Разочарования, ненадежные друзья, задания по математике, всевозможные болезни — все эти проблемы решались по мере возникновения. И если Стелла выросла подозрительной, довольно суровой девочкой — что ж, разве это не лучше оголтелой дикарки, которой когда-то была Дженни? Разве быть осторожной не лучше, чем постоянно ощущать себя жалкой и несчастной? Эгоистичные удовольствия тают без следа, как мечты, Дженни точно это знала, они исчезают, не оставляя после себя ничего, кроме отпечатка на подушке, пустоты в сердце и такого длинного списка сожалений, что в него можно завернуться, как в одеяло, сшитое из множества разных лоскутков.

Весьма скоро брак Дженни с Уиллом Эйвери распался, разошелся по швам, распоротый недоверием и ложью, ниточка за ниточкой, предательство за предательством. Довольно долго этих двоих ничто не связывало, разве только общее прошлое, всего лишь тот факт, что они вместе выросли и в детстве любили друг друга. По правде говоря, они и так продержались вместе дольше, чем могли бы, и все ради дочери, ради Стеллы, их звезды. Но дети сразу чувствуют, когда любовь потеряна, они отличают молчание, означающее умиротворение, от того, что служит признаком отчаяния. Дженни старалась не думать, что сказала бы мать, узнай она, как плохо закончилось ее замужество. Как бы торжествовала Элинор Спарроу, если бы когда-нибудь услышала, что Уилл, ради которого Дженни пожертвовала столь многим, живет теперь отдельно, в квартире на Мальборо-стрит, где наконец волен поступать, как ему вздумается! Впрочем, он и раньше так поступал.

Ей сразу следовало разглядеть, что Уилл не отличался постоянством: стоило ему солгать, как его ногти покрывались белыми пятнышками, и каждый раз, когда он изменял ей с другой женщиной, у него появлялся «кашель лгуна», как называла это мать Дженни: он постоянно прочищал горло, словно поперхнулся на правде. Возвращаясь к жене, Уилл всякий раз клялся, что теперь он другой человек, но в действительности оставался тем же самым, каким был в шестнадцать лет, когда Дженни впервые заметила его на лужайке из окна своей спальни. Мальчишке, который постоянно напрашивался на неприятности, долго ждать не пришлось: они находили его повсюду, днем и ночью. Они преследовали его до самого дома, проскальзывали под дверью и укладывались рядышком. Как бы там ни было, Уилл Эйвери никогда не старался строить из себя кого-то другого, не скрывал, что он безответственный тип. Он никогда не прикидывался, будто у него есть совесть. Никогда ни на что не претендовал. Дженни сама вбила себе в голову, что не может без него жить. Дженни сама прощала Уилла, покоренная одним из его снов, служившим ей напоминанием, почему она с самого начала в него влюбилась.

На самом деле если бы Элинор Спарроу узнала, что они разошлись, она, безусловно, не удивилась бы. Она не ошиблась, сразу поняв, что перед нею лжец, как только впервые увидела Уилла Эйвери. Она с первого взгляда его раскусила. В конце концов, в этом и состоял ее талант. Одна фраза — и с нее довольно. Одно пожатие плечами. Один надуманный предлог. Она выставила Уилла Эйвери вон, когда обнаружила его прячущимся в гостиной, и с тех пор ни разу не позволила ему переступить порог своего дома, несмотря на все мольбы дочери. Элинор не меняла своего мнения. Она назвала его лжецом и тогда, когда в один солнечный день Дженни ушла из дома. Случилось это весной, в выпускной год Дженни, самое суматошное время, когда столь легко принимаются поспешные решения. В то время как одноклассники Дженни Спарроу готовились к экзаменам и выпускному балу, Дженни работала в кафе-мороженом «Бейлис» в Кембридже, давая возможность учиться Уиллу, умудрившемуся завалить свою академическую карьеру из-за того, что не прилагал никаких усилий. А вот Дженни, наоборот, только и делала, что прилагала усилия. Отработав целый день, она мыла посуду, по субботам отвозила белье в прачечную. В восемнадцать лет, не доучившись последний год в школе, она превратилась в идеальную жену, замученную, слишком занятую для того, чтобы испытывать сожаление. Спустя какое-то время прошлая жизнь в родном городке Юнити уже казалась Дженни сном, в котором ей пригрезились и луг напротив Городского собрания, где располагался военный мемориал, и липовые деревья, и запах лавра, такой пряный перед самым цветением, и то, как стремительно все зеленело, словно зима тоже была сном, мимолетным кошмаром, сотканным из льда, бессердечия и печали.

Март был особенно переменчивым в городишке Юнити; погода менялась мгновенно: жара за ночь могла перейти в снежную бурю. Центр городка, всего в сорока минутах езды от Бостона, на полпути между федеральной автострадой и топями, находился на широте, пересекавшейся с маршрутом перелета множества птиц — черных дроздов, воловьих птиц и воробьев, — огромные стаи которых каждый год закрывали солнце на целый день, создавая живое крылатое затмение в неярком переменчивом небе. Жители Юнити всегда проявляли интерес к жилищу семейства Спарроу, Кейк-хаусу; в пору птичьих перелетов они часто устраивали пикники на краю лужайки. Многие невольно гордились этим строением, объявленным одним из самых старых домов в округе. Друзей и гостящих родственников из других штатов часто приводили на холм, откуда открывался чудесный вид на Кейк-хаус, если визитер был не против поглазеть на домик-пряник сквозь зеленую изгородь лавра или, опустившись на четвереньки, заглянуть в дыру в самшитовых зарослях, проделанную кроликами и енотами.

Этот дом вначале существовал как лачуга прачки, примитивная хижина с земляным полом. Щели между бревнами были тогда заделаны илом и водорослями, крыша — соломенная. Но каждое поколение что-то добавляло к домику, нагромождая террасы и мансарды, эркеры и круглые печи, словно обмазывало свадебный торт глазурью. Вот и получилось причудливое строение из кирпичей и раствора, извести и зеленого стекла, выросшее, словно живое. Местные жители любили пояснять, что Кейк-хаус — единственное здание в городе, если не считать пекарню, где теперь устроена чайная Халлов, пережившее пожар 1785 года. Март тогда выдался настолько жаркий, что леса превратились в сухие головешки, и одной-единственной искорки из фонаря оказалось достаточно, чтобы заполыхала вся главная улица.

Любители истории неизменно указывали на три каминные трубы Кейк-хауса, воздвигнутые каждая в своем веке, — одна из красного кирпича, одна из серого и одна из простого камня. Те же самые знатоки никогда не осмеливались приближаться к дому семейства Спарроу даже во время пикников, несмотря на архитектурную привлекательность строения. Они держались на расстоянии не только из-за табличек «Частная собственность» и не только из-за колючей ежевики в лесу. Все, что манило рядом с домом, зачастую оказывалось небезопасным. Сделаешь шаг и, возможно, пожалеешь. Ненароком перевернешь какой-нибудь камешек — а там змея или осиное гнездо. Приезжих гостей заранее предупреждали не срывать на лужайке никаких цветов; розы там росли с шипами, острее чем стекло, а зеленая лавровая изгородь с красивыми розовыми бутонами была такой ядовитой, что медом, собранным с тех цветов, можно было смертельно отравиться.

Что касается спокойного зеленого озера Песочные Часы, где мирно покачивались желтые кувшинки, несколько очевидцев заявляли, что сомы, плескавшиеся на мелководье, отличались невероятной свирепостью и буквально выползали на траву, преследуя кроликов, случайно подобравшихся слишком близко к кромке воды. Даже самые исторически просвещенные жители Юнити — члены Мемориального общества, руководство городского совета, библиотекари и архивисты — отказывались пройти несколько лишних шагов по подъездной дорожке, ибо в колеях там водились кусающиеся черепахи и осы, жалившие без всякой причины. Самые неуправляемые мальчишки в городе, готовые на спор спрыгнуть с плотины или пробежать сквозь заросли жгучей крапивы, не осмеливались забраться в камыши жарким летним днем или нырнуть в озеро, где много-много лет тому назад утопили Ребекку Спарроу, у которой во всех швах одежды были зашиты черные камни.

В утро своего тринадцатилетия Дженни Спарроу проснулась от хора лягушек, доносившегося с озера. В то время на ней не лежало никакой ответственности. Откровенно говоря, она только ждала, что сейчас начнется ее жизнь. И сразу, в первые часы этого праздничного дня она поняла, что произошло нечто необратимое и прекрасное. Дженни не испытывала сожалений по поводу ушедшего детства, несчастного и одинокого. Много часов она провела у себя в комнате среди акварелей и книг, глядя на циферблат ходиков, впустую теряя время. Всю жизнь она предвкушала именно это утро, считала минуты, перед сном вычеркивала дни в календаре. Другие дети завидовали ей, потому что она живет в Кейк-хаусе; они почему-то пребывали в уверенности, что комната Дженни Спарроу больше, чем любое классное помещение в их школе. У нее единственной была собственная лодочка, и летом она часами дрейфовала по озеру, не думая о черепахах, которые любому другому на ее месте наверняка пооткусывали бы все пальцы. Ребятишки утверждали, что родной отец называет ее Жемчужина, потому что она для него сокровище. А ее мать, добавляли шептуны по углам, позволяет ей делать все, что она хочет, особенно после смерти отца в результате несчастного случая, ввергшей Элинор Спарроу, как говорили многие, в помутнение рассудка.

Никто никогда не присматривал за Дженни, в этом соседи не сомневались; она часто оказывалась последним посетителем у стойки с мороженым в старой аптеке на Мейн-стрит. Из окон своих спален городские дети нередко наблюдали, как она идет домой в темноте, заворачивает за угол Локхарт-авеню, где рос старый дуб. Бесстрашная девочка, одна-одинешенька, без взрослых, шла себе по улице, когда другие дети, надев пижамки, готовились лечь спать, а их чересчур заботливые родители и думать не могли, чтобы отпустить своих чад бродить самостоятельно где вздумается.

Мальчики и девочки с завистью пялились на Дженни и даже не представляли, что в зимние месяцы в спальнях Кейк-хауса стоял собачий холод: изо рта Дженни шел пар и, зависая в воздухе, превращался в ледяные кристаллики. Водопровод в стенах гудел, а иногда вообще отказывал, так что для смыва в туалете приходилось таскать воду из озера. В столбиках террасы жили пчелы, в каминных трубах гнездились птицы, над фундаментом и балками трудились жуки-древоточцы. Дом, сшитый из лоскутков, теперь расползался, как старое обтрепанное одеяло. Вещи ломались, все выходило из строя и было не тем, чем казалось. Дженни, это свободное существо, которое под завистливыми взглядами детей пробегало мимо их окон, на самом деле жутко боялась темноты. А еще у нее случались приступы астмы, головной боли и желудочных колик, не говоря уже о том, что она грызла ногти. Ее постоянно преследовали ночные кошмары, но в отличие от прочих детей, когда она с криком просыпалась среди ночи, никто не спешил ей на помощь. Она ни разу не слышала торопливых шагов по коридору, никто не приносил ей чашку теплого чая, никто не держал за руку, пока она снова не уснет. Никто даже не слышал ее крика.

Отец Дженни умер в тот год, когда ей исполнилось десять, и после этого мать все больше отстранялась от нее, закрывая за собой дверь спальни или садовую калитку, вся в броне равнодушия и досады. Скорбь Элинор Спарроу о потере мужа — тяжелой потере, невыносимой потере с неожиданными открытиями — переросла в полное отчуждение от всего мира, включая Дженни, особенно Дженни, Дженни, которой было бы полезно научиться крепко стоять на ногах и заботиться о себе, а не поддаваться эмоциям — только так, безусловно, и можно было существовать в этом мире.

По правде говоря, Кейк-хаус был холодной обителью, холодной по духу, холодной в каждой своей комнате. Промозглость проникала сквозь окна и плохо пригнанные двери, резкие сквозняки вызывали желание остаться в постели, вообще не вставать, а лежать целый день под горой одеял и не видеть никого и ничего, отгородиться от жизни, когда та становилась чересчур трудной, с чего, в сущности, начиналось каждое утро. Но утро, когда Дженни исполнилось тринадцать, оказалось другим. В этот день ярко светило солнце, хорошо прогрев воздух. В этот день Дженни резко села в постели, готовясь встретить начало своей жизни.

У нее были длинные черные волосы, спутанные после беспокойного сна, и оливковая кожа, совсем как у матери и бабушки, да и у всех прочих женщин рода Спарроу, живших до нее. Подобно им, она проснулась в утро своего тринадцатого дня рождения и почувствовала, что обладает уникальным даром, которого нет ни у кого другого. Точно так происходило каждый раз с тех пор, как Ребекка Спарроу проснулась утром своего дня рождения; ей исполнилось тринадцать, и она обнаружила, что больше не чувствует боли — даже если пройдет сквозь колючие кусты, или подержит руку прямо над пламенем, или наступит босой ногой на разбитое стекло.

С тех пор у каждого поколения женщин Спарроу был свой дар. Точно так, как мать Дженни сразу чувствовала ложь, ее бабушка, Амелия, одним прикосновением руки могла снять боль у роженицы. Прабабушка Дженни, Элизабет, как гласило предание, обладала способностью готовить еду из чего угодно: камни и песок, картофель и пепел — все превращалось в суп в ее умелых руках. Мать Элизабет, Корал, прославилась тем, что предсказывала погоду. Ханна, мать Корал, могла найти любую потерю, будь то оброненное кольцо, сбежавший жених или просроченная библиотечная книга. Софи Спарроу, как говорили, видела в темноте. Констанс Спарроу умела оставаться под водой, задерживая дыхание так долго, что любой другой давно бы посинел. Лиони Спарроу, как утверждалось, проходила сквозь огонь, а ее мать, Розмари, бегала быстрее любого мужчины штата. Дочь Ребекки Спарроу, Сара, обходилась без сна — лишь прикорнет на несколько минут и уже полна энергии десяти здоровых мужчин.

Что касается Дженни, то она проснулась в свой день рождения после того, как ей пригрезились во сне ангел с темными волосами, женщина, не боявшаяся воды, и мужчина, который мог удержать в ладони пчелу, даже не почувствовав ее укуса. Сон был такой странный и такой приятный, что ей захотелось одновременно и плакать, и смеяться. Но как только Дженни открыла глаза, она поняла, что сон этот был чужой. Кто-то другой, не она, вообразил и женщину, и пчелу, и неподвижную воду, и ангела. Все это принадлежало кому-то другому. Именно этот человек, кто бы он ни был, и заинтересовал ее.

Она поняла, какой дар получила — способность видеть чужие сны. Ничего полезного, вроде предсказания погоды или распознавания лжи. Ничего стоящего, как, например, способность выносить боль, или талант видеть в темноте, или возможность бегать быстрее лани. Какой толк от сновидения, тем более чужого? Дождь и снег, младенцы и лгуны — все пересеклось в непреклонной вселенной пробуждающегося мира. Зато когда приходишь в сознание с чужим сновидением в голове, то словно заходишь в облако. Один шаг — и можно провалиться в пропасть. Дженни понимала, что не успеет себя остановить, как ей захочется того, что никак ей не принадлежит; сновидения без всякого смысла превратятся в указательные столбы ее каждодневных желаний.

В то утро, ровно в середине самого непостоянного месяца года, Дженни, к своему удивлению, услышала голоса, доносившиеся с подъездной дороги. Местные жители избегали этой немощеной дороги, прозванной местными ребятишками аллеей Дохлой Лошади. Хоть они и устраивали пикники на лужайке по случаю весеннего перелета птиц, но во все прочие дни старательно обходили домик-пряник лесом, избегая лавровой изгороди и кусающихся черепах, возвращаясь на Локхарт-авеню кружным путем, в два раза длиннее прямого. Прибитые к деревьям таблички «Частная собственность» служили надежной охраной: все ближайшие соседи — Стюарты, Эллиоты и Фостеры — осмотрительно не пересекали границ чужого владения, иначе Элинор тут же звонила в полицию и в городском суде регистрировалась жалоба о нарушении покоя.

И все же с дороги определенно раздавались голоса, и один из них принадлежал обладателю сна, увиденного Дженни, сна, который пробудил ее к началу новой жизни. Дженни проснулась и захотела, чтобы этот человек стал ей родным. Она подошла к окну, еще окончательно не проснувшись, с заспанными глазами, подталкиваемая любопытством увидеть того, с кем разделила общий сон. День был теплый, в воздухе пахло мятой. Вокруг все зеленело и благоухало, у Дженни даже голова закружилась от цветочной пыльцы. Пчелы давно принялись за работу, жужжа в первых бутонах лавровой изгороди, но Дженни не обратила внимания на их гудение. Ведь в конце дороги стоял он, местный парнишка по имени Уилл Эйвери, шестнадцатилетний подросток, который, несмотря на ранний час, уже напрашивался на неприятности. Его младший брат Мэтт, настолько серьезный, насколько бесшабашный был Уилл, увязался за ним. Братья на спор провели ночь на дальнем берегу озера; победителем объявлялся тот, кто продержится двенадцать часов и не сбежит, даже если в неподвижной воде всплывет легендарная дохлая лошадь. Оказалось, они оба выдержали испытание до самого утра, несмотря на лягушек, грязь и первых комаров, и теперь в воздухе разносился веселый мальчишеский смех.

Дженни уставилась на Уилла Эйвери сквозь весеннюю легкую дымку. И тут же поняла, отчего у нее кружится голова. Она всегда благоговела перед Уиллом и стеснялась заговорить с ним. Этот красавчик с золотистыми кудрями держался нахально и думал только о собственных удовольствиях, а потому не считался ни с другими людьми, ни с общепринятыми правилами. Если где-то возникала опасность или затевалось безрассудное озорство, Уилл Эйвери мигом оказывался в нужном месте. Он хорошо успевал в школе, не прилагая никаких стараний, любил от души повеселиться, не боялся рисковать. Если появлялся повод для веселья, если нужно было что-то сломать или сжечь, он оказывался в первых рядах. Люди, знавшие Уилла, опасались за его безопасность, но тех, кто знал озорника очень хорошо, больше волновала безопасность окружавших его мальчишек.

Теперь, когда Дженни увидела его сон, она осмелела. Ей показалось, что Уилл Эйвери уже породнился с ней, что их сны и реальная жизнь переплелись и стали одним целым. Дженни потрясла головой, распутывая волосы, и сложила пальцы крестом на удачу. Она приказала себе ничего не бояться, вроде той бесстрашной женщины в его сне, что была готова пройти по воде ради любимого, — темноволосой незнакомки, смело добивавшейся желаемого.

— Иди сюда, — тихо произнесла Дженни первые слова в день своего тринадцатилетия.

Лягушки оглушительно квакали. Кровь закипала от весенней лихорадки. Другие девочки, ее сверстницы, знали, что хотят получить в день рождения, задолго до того, как этот день наступал: серебряные браслеты, золотые колечки, белые розы, подарки, обвязанные шелковой ленточкой. Все эти пустяки не интересовали Дженни Спарроу. Она понятия не имела, что бы ей такого захотеть, пока не увидела Уилла Эйвери. Вот тогда она поняла: ей нужен он.

— Обернись, — прошептала она, и в ту же секунду Уилл взглянул на дом.

Дженни быстро оделась, босая сбежала вниз и шагнула в весну. Ей казалось, она летит, а Кейк-хаус за ее спиной, с его сырыми заброшенными комнатами, обращается в пепел. Если это и было желание — холодная трава под ступнями, запах мяты, который она вдыхала, бешеное биение пульса, — то ей хотелось, чтобы оно не проходило. Пусть длится вечно.

Несколько дней тому назад началась весенняя миграция, и небо заполнилось птицами. Воловьи птицы, слишком ленивые, чтобы выводить собственных птенцов, находили гнезда воробьев и соек и, примостившись на краю, выбрасывали голубые и пятнистые яйца, по праву находившиеся внутри, заменяя их собственным, более крупным потомством, которому предстояло вылупиться раньше. Мартовское солнце светило на удивление ярко и горячо; такое тепло было способно проникнуть под одежду и растечься по всем жилам. До этого утра Дженни, тихая и мрачная, боялась темноты и собственной тени. Теперь она превратилась в другого человека, девочку, щурившуюся от ослепительного света; она могла взлететь, если бы захотела, и ни секунды не колебалась, когда Уилл Эйвери попросил у нее позволения войти в дом. Она смело взяла его за руку и повела прямо к двери.

Они оставили братишку Уилла под кустами форзиции — присевшего на корточки, ежившегося от пробиравшего его холода. Уилл позвал брата за собой, но Мэтт, всегда такой осторожный, даже чересчур осмотрительный, отказался. Он слышал истории о том, что случалось с непрошеными гостями, забредавшими в Кейк-хаус. Хоть Мэтту Эйвери и было всего двенадцать, он не нарушал правил. Конечно, ему, как любому другому, хотелось осмотреть дом семейства Спарроу, но он изучал историю и знал, что произошло с Ребеккой Спарроу более трехсот лет тому назад. Ее судьба наводила на него ужас, от которого пересыхало в горле. Он помнил, что местные мальчишки издавна зовут эту утоптанную дорогу аллеей Дохлой Лошади и что большинство жителей избегает здесь появляться; даже городские старики клялись, что под листьями кувшинок среди камышей плавает скелет. Мэтт не сдвинулся с места, умирая от стыда, но не в силах нарушить правило.

Зато Уилл Эйвери никогда бы не позволил какой-то там дохлой лошади или древнему предрассудку помешать ему развлечься. Как-то раз он даже выкупался в озере. Генри Эллиот тогда поспорил с ним на двадцать долларов, что у него не хватит духу, и поплатился Уилл всего лишь тем, что заработал ушную инфекцию. А сейчас хорошенькая девчонка вела его по лужайке, и черта с два он бы отступил, несмотря на всякие слухи. Он продолжал идти, даже когда Мэтт прокричал ему вслед, прося вернуться и напоминая, что мать скоро их хватится, увидев пустые кровати. Пусть себе добрый, славный Мэтт прячется в кустах. Пусть себе боится какой-то там колдуньи, умершей более трех сотен лет тому назад. Наступит понедельник, и Уилл объявит своим друзьям, что побывал в доме у Спарроу, и потом еще долго будет пересказывать эту историю. Если повезет, он, возможно, урвет поцелуй, чтобы потом хвастаться, или даже утянет сувенирчик и станет демонстрировать его на школьном дворе восхищенной толпе, которая притихнет от одной мысли о таком подвиге.

Представляя будущее низкопоклонство товарищей, Уилл трепетал от восторга. Уже тогда он любил быть центром внимания. Он улыбнулся Дженни, когда они потихоньку проскользнули в дверь, и эту ослепительную улыбку стоило видеть. Дженни заморгала, удивленная таким вниманием с его стороны, но потом все-таки улыбнулась ему в ответ. Уилл только того и ожидал. Он давно знал по личному опыту, как девочки реагируют, когда он проявляет к ним интерес, хоть и наигранный. Поэтому Уилл крепче сжал руку Дженни, совсем чуть-чуть, но достаточно, чтобы показать, как она ему нравится. Многие девчонки любую его выходку считали очаровательной и попадались на эту удочку, хотя он частенько притворялся, что симпатизирует им.

— У тебя сохранилось что-нибудь от Ребекки? — спросил Уилл, как только они миновали прихожую, ибо именно это всех интересовало: осталось ли хоть что-нибудь из того, что когда-то принадлежало колдунье с севера.

Дженни кивнула, чувствуя, что сердце ее вот-вот разорвется. Попроси он в эту секунду позволения сжечь дом, она бы, наверное, согласилась. Попроси он поцелуя, она совершенно точно сказала бы «да». «Наверное, это любовь, — подумала Дженни, — и ничто иное». Ей до сих пор не верилось, что рядом с ней Уилл Эйвери. Она, обходившаяся без друзей, еще более одинокая, чем Лиза Халл — самая невзрачная девочка в школе, — теперь безраздельно владела вниманием Уилла. А потому Дженни не собиралась говорить ему «нет». Она привела его прямо в гостиную, хотя ей было строго-настрого наказано не пускать туда чужих. Гостей в Кейк-хаус не приглашали даже по праздникам и дням рождения. А если какому-нибудь разносчику или коммивояжеру удавалось проникнуть в дом, то его, безусловно, никогда не вели в гостиную с потертыми коврами и старыми бархатными диванами, на которых больше никто не сидел, так что диванные подушки выпускали облака пыли, когда их взбивали. Даже мальчишка, развозивший газеты, швырял экземпляр «Юнити трибьюн» на крыльцо, не сходя с дороги, и всегда получал свою плату по почте, так что Элинор не приходилось с ним общаться. Временами в дом пускали водопроводчика, Эдди Болдуина, но его всегда просили разуться, и Элинор неизменно стояла у него над душой, пока он устранял засоры — вылавливал лягушек из туалета или очищал трубу кухонной раковины от водорослей и чайных листьев.

Самое важное — ни одному постороннему ни при каких обстоятельствах нельзя было показывать ни одной вещи, принадлежавшей Ребекке Спарроу. Никому из назойливых кумушек-библиотекарш, вечно клянчивших то лоскуток, то безделушку для городской исторической выставки, ни разу не позволили переступить порог дома. Но этот день, разумеется, отличался от прочих, как и этот гость. Неужели Дженни загипнотизировал сон Уилла Эйвери? Неужели общее сновидение заставило ее привести гостя в дальний конец гостиной, где хранились реликвии? Или это любовь заставила ее раскрыть семейные сокровища, а может быть, всего лишь весенняя лихорадка, весь этот прозрачный зеленоватый свет, густо насыщенный пыльцой, и хор лягушек в мутном озерном мелководье, оравших так, словно белый свет зарождался и в то же время близился к концу.

Как всякий другой житель города, Уилл Эйвери хотел увидеть собственными глазами то, что Дженни всегда пыталась игнорировать, называя про себя «частным музеем боли рода Спарроу». Какое другое семейство проявило бы такую глупость — хранить вещи, причинявшие ему невыносимую боль? Только Спарроу были на это способны, хотя Элинор и Дженни изо всех сил старались не обращать внимания на боль. Угол, где хранились реликвии, был пыльным и заброшенным. Вдоль стены выстроились дубовые книжные полки, но за кожаными переплетами книг уже много лет никто не ухаживал, морские раковины, некогда розовые, посерели от времени, резные фигурки пчел и ос не выдерживали атак жуков-древоточцев и рассыпались в опилки, стоило до них дотронуться. Только стеклянный шкаф не пострадал, хорошо защищенный от возможных неприятностей.

Дженни стянула вышитое покрывало, оберегавшее семейные ценности от солнечных лучей. Уилл, увидев, что хранилось в шкафу, шумно сглотнул; впервые в жизни он не находил слов. То, что он всегда принимал за пустые слухи, оказалось реальностью. Вот теперь ему будет чем похвастать перед приятелями. И он тут же заулыбался. В понедельник они обступят его толпой и если не поверят рассказу о Ребекке Спарроу, то, по крайней мере, он сам будет знать, что говорит правду.

Уилл подался вперед, взволнованный, сам не понимая почему, словно у него было сердце. Там, за стеклянной дверцей, лежали десять наконечников стрел, о которых болтали люди. Эти наконечники передавались из поколения в поколение, их бережно хранили под стеклом, подобно тому как другие семьи хранят свою историю в фотографиях или газетных вырезках с объявлениями о свадьбах и рождениях. На атласном куске ткани, некогда красном, а теперь розовом, были аккуратно разложены еще три экспоната из архивов рода Спарроу: серебряный компас, тусклый колокольчик и, как почудилось Уиллу в первую секунду, свернувшаяся кольцом змея, оказавшаяся на поверку сплетенными в косу волосами.

Но больше всего Уилла заинтересовали каменные наконечники стрел, обработанные вручную. На каждом из них запеклась кровь. Непонятно, однако, хранились ли эти сувениры как свидетельство человеческой жестокости или слабости. О том времени было известно немного — только то, что записал в своем дневнике некий фермер по имени Хатауэй (этот дневник занесен в каталог библиотечного архива на Мейн-стрит). Однажды Хатауэй отправился в доки, чтобы забрать зеркало, невероятно дорогой подарок для жены. Было это в те времена, когда топи еще не заполнились илом и грязью и представляли собой глубокую гавань. Забрав свое сокровище, заказанное за год и пробывшее все это время в море, Хатауэй споткнулся о корявый корень болотного ясеня и не успел глазом моргнуть, как зеркало упало и разбилось на сотни ярких осколков. Хатауэй буквально врос в землю — все никак не мог придумать, что теперь скажет жене; он простоял так долго, что невольно явился свидетелем того, как Ребекка Спарроу прошлась босая по битому стеклу с целым ворохом стираного белья. Она изрезала до крови все ступни, но даже не охнула.

Как только фермерские мальчишки прознали, что Ребекка Спарроу не чувствует боли, они начали пускать в нее стрелы, просто так, для забавы. Они выслеживали ее, как фазана или оленя, безжалостно поправ все нормы милосердия. Они весело прицеливались, стоило ей появиться на дальнем берегу озера Песочные Часы, куда она относила белье, собранное у городских домохозяек — они могли позволить себе отдать в стирку домотканые простыни, чтобы ими занималась та, чьи руки и без того сожжены щелоком. В городской библиотеке сохранилось несколько писем тех мальчишек, подтверждавших тот факт, что их жертва ни разу не поморщилась. Ребекка только шлепала себя по рукам и ногам, словно прихлопывала комаров, а сама продолжала работать — отстирывать шерстяное белье едким мылом, сваренным из золы и жира, или тщательно замачивать деликатные шелковые вещи в зеленом чае. Она даже не замечала, когда стрелы попадали в цель. Но, приходя домой, она раздевалась и обнаруживала, что ранена одним из наконечников. Она даже не подозревала о ране, пока не проводила пальцем по следу, оставленному кровью.

Не удивительно, что Дженни с тревогой ждала тринадцатого дня рождения дочери. Она так боялась этого дня, что успела сгрызть ногти до живого мяса: эта детская привычка то и дело напоминала о себе в трудные минуты. Возможно, другие люди забывали собственную историю, но Дженни помнила свою слишком хорошо. Она помнила, как бежала по прохладной мокрой траве, словно это было несколько часов тому назад. Стоило ей захотеть, и тут же всплывали воспоминания о лягушачьих трелях и о том, как билось в груди сердце, пока они с Уиллом, стоя в гостиной, рассматривали шкаф с сувенирами. Именно это воспоминание вынудило Дженни провести ночь накануне дня рождения Стеллы на стуле рядом с кроватью, где спала девочка. В очередной раз кому-то из рода Спарроу исполнялось тринадцать, и поэтому темные волосы Дженни спутались в узлы, лицо приобрело пепельный оттенок, а ногти были изгрызены до крови.

«Пусть она проснется прежней, какой была, закрывая глаза, — только этого и хотела Дженни. Только об этом она молила мартовской ночью, абсолютно равной по протяженности дню — Пусть она будет той же милой девочкой, не обремененной никакими дарами и печалями».

Так они и провели ночь, страж и подопечная, но от времени не убережешься, каким бы бдительным и неусыпным ни был стражник. Дженни поняла, что час настал, когда услышала отголоски утреннего движения с федеральной автострады и шоссе Сторроу-драйв. Только моргнешь, а годы уже пролетели. Два раза обернешься вокруг оси — и уже шагаешь по земле будущего. Над Мальборо-стрит занимался рассвет, день вступал в свою силу, и Дженни не в силах была этому помешать, даже если бы оставила шторы не раздвинутыми и дверь запертой на все замки. Начали разносить газеты, в переулках забирать мусор, на подоконниках и телефонных проводах заворковали голуби. Наступил день, ясный и прохладный и абсолютно неизбежный.

Стелла открыла глаза и увидела, что на нее не мигая смотрит мать. Когда Дженни так принималась следить за ней, словно наседка, со спутанной гривой волос, значит, быть беде. Начало дня не предвещало ничего хорошего, хотя это и был ее день рождения. Стелла приподнялась на локтях, как следует не раскрыв глаз. Перед сном она не стала расплетать косы — не захотела утруждаться, — поэтому у нее во все стороны торчали выбившиеся пряди. Всю ночь ей снилась темная вода, и теперь она заморгала от яркого утреннего света.

— Что ты здесь делаешь? — спросила Стелла все еще сонным голосом.

Дженни понимала, почему девочка говорит так плавно и мелодично: ночью она ненароком вздремнула и подсмотрела кусочек дочкиного сна, который отнюдь ее не утешил. Дженни Спарроу совершенно точно знала, где именно есть такая темная вода, а потому она выпила кофе и колу, чтобы больше не спать.

— Что ты хочешь увидеть? — чуть встревоженно поинтересовалась Стелла, когда мать не ответила.

Что могла ответить Дженни, когда сама толком не знала? Она всматривалась, не вспыхнет ли в ее родной звездочке огонь, только и всего. Не проявится ли в ней черточка, которая наверняка сделает ее изгоем, словно она превратилась в великаншу, или пожирательницу огня, или девочку, способную пройти босиком по стеклу и не почувствовать ни малейшей боли.

— Я просто хотела узнать, что тебе приготовить на завтрак в день рождения. Тосты? Вафли? Яичницу? У меня есть булочки с изюмом и орехами.

Если суждено этому случиться, то пусть у нее проявится нечто простое и полезное, вроде способности починить одежду одним стежком или таланта к тригонометрии. Пусть это будет склонность к иностранным языкам, или открытое сердце, или неувядающее жизнелюбие. В самом худшем случае, пусть она научится видеть в темноте, что всегда пригодится, или усмирять одним жестом диких собак.

— Отныне я не стану завтракать. Чтобы ты знала. И мне нельзя опаздывать. На первом уроке у меня контрольная по математике, а мисс Хьюитт наплевать на дни рождения. Ей на все наплевать, кроме алгебры.

Стелла выбралась из кровати и сразу принялась перебирать мятую одежду, сваленную на полу в кучу.

— Хочешь, я поглажу? — спросила Дженни, когда из спутанного вороха джинсов и белья была наконец извлечена неряшливая школьная форма.

Стелла осмотрела форму и встряхнула синюю юбку с блейзером.

— Вот и все, — сказала она с ноткой вызова, появившейся еще в начале девятого класса.

Стелла пропустила один школьный год, перейдя из четвертого прямо в шестой класс. Она была такой смышленой, так много читала, что родители, естественно, гордились своим способным ребенком. Но теперь Дженни часто спрашивала себя, не совершили ли они ошибку, преждевременно подтолкнув Стеллу к тому, к чему она пока не была готова.

— Превосходно, — произнесла Стелла, имея в виду одежду.

Обернувшись, она перехватила неподвижный материнский взгляд. Вот опять Дженни смотрит, только теперь с каким-то кислым выражением, словно обнаружила у дочери вшей или блох.

— Со мной что-то не так? Потому ты так смотришь на меня?

— Конечно нет. — По крайней мере, сейчас не было никакого зеленого света, призывного крика лягушек и развилки на дороге, что, безусловно, привело бы к катастрофе. — Хотя тебе не мешало бы причесаться.

Стелла уставилась на себя в зеркало. Долговязая худая девчонка с кривоватыми зубами, правда без пластинок, и волосами цвета мокрой соломы. Она нахмурилась собственному отражению, затем по-прежнему с вызовом повернулась к матери:

— Сойдет и так, спасибо.

Ночью Дженни посчитала все поколения Спарроу в обратном порядке, пока не дошла до Ребекки, самого дальнего известного предка. Ее дочь, как выяснилось, была тринадцатой в истории их рода. Зловещее, несчастливое число. Да что там, некоторые никогда бы не стали держать у себя в кармане тринадцать долларов, во многих домах после двенадцатого этажа следовал четырнадцатый, чтобы лифт никогда не останавливался на этаже с этим роковым числом. И вот теперь Стелла на целый год оказалась в несчастливой ловушке, расставленной судьбой. Тринадцать, независимо от того, как считать. Тринадцать, пока не пройдут следующие двенадцать месяцев.

— А как насчет подарка?

Дженни протянула дочери нарядную коробку. Она долго ходила по магазинам, стараясь выбрать то, что могло понравиться Стелле, но ее попытка была обречена на провал. Поэтому Дженни не удивилась, увидев на личике Стеллы разочарование, как только был развернут выбранный ею кашемировый свитер.

— Розовый? — сказала Стелла.

Что Дженни ни делала, все было не так — это единственное, в чем мать и дочь соглашались в последнее время.

— По-моему, ты совсем меня не знаешь.

Стелла аккуратно сложила свитер и вернула в коробку.

Действительно, все вещи в гардеробе Стеллы были черные, синие или белые.

Первая трещина в отношениях матери и дочери появилась примерно в то время, когда Уилл ушел из дома, прошлым летом, а возможно, в последние месяцы их брака, когда Уилл и Дженни только и делали, что ругались. Они пали так низко, что Дженни плеснула в лицо мужу стакан молока, после того как обнаружила в кармане его пиджака телефонный номер какой-то женщины. Уилл ответил тем, что грохнул об пол ее любимую тарелку. Так они и стояли, шумно дыша и не глядя друг другу в глаза, среди осколков и белых молочных лужиц. Вот тогда они поняли, что их браку пришел конец.

Тем же вечером Уилл упаковал вещи и ушел, хотя Стелла старалась его удержать. Она умоляла отца, но он и слышать ничего не хотел. Стелла стояла у окна и смотрела, как он ждет внизу такси.

— Он не уедет, — шептала девочка с надеждой, померкшей, когда к обочине подъехало такси.

Стало ясно, что Уилл уезжает, хотя ему давно следовало бы это сделать, и Стелла повернулась к Дженни.

— Верни папу. — Голос Стеллы нервно звенел. — Не отпускай его!

Но Уилл успел уехать, исчезнуть навсегда. Дженни вспоминала тот день, когда увидела его на лужайке; увидев его сон, она впервые узнала вкус желания. С тех пор они провели вместе много ночей, но никогда больше она не проникала в его сны. Зато видела сны других людей — квартирной хозяйки, например, или соседей; эти сновидения являлись к ней непрошеными, затмевая ее собственные сны. Она видела разгоряченные эротические сны молодого человека с первого этажа, так что каждый раз смущенно отводила взгляд, если они сталкивались у мусоросжигателя. Она видела спокойные, скромные сны пожилой женщины из квартиры в конце коридора; эти пейзажи с голубым Нилом полувековой давности всегда освежали Дженни, даже если ей случалось провести на работе весь день на ногах. Проходя через Бостонский парк, она улавливала обрывки снов бездомных, которые дремали на скамейках: им снились теплые шерстяные пальто, жареная индейка к обеду и все то, что эти люди потеряли или от чего отказались.

И все же рядом с собственным мужем она видела по ночам только пустоту, черную пропасть, в которую, засыпая, погружался человек, не имевший ни единой мысли, ни единой заботы в этом мире. Сны такие же пустые, какой была Мальборо-стрит в тот вечер, когда он сел в такси и уехал из дома, сны темные, как бостонские сумерки, которые всегда наступают так быстро, словно кто-то задергивает занавеску на окне.

— Я тебя ненавижу, — сказала в тот вечер Стелла.

Она ушла в свою комнату и закрыла дверь. С тех пор так у них и повелось. Дженни словно вновь оказалась в своем детстве, только теперь за закрытыми дверьми была не ее мать, а дочь. Даже сегодня, в свой день рождения, Стелле не нужна была рядом мать.

— Я хочу одеться, ты не возражаешь? Или тебе и сейчас нужно следить за мной?

Стелла подбоченилась, будто разговаривала с назойливой горничной, сующей нос в чужие дела и не способной запомнить свои обязанности, бедной дурочкой, с которой приходилось мириться до дня, когда она наконец станет взрослой и свободной.

Дженни прошла на кухню, сварила себе кофе, разогрела для Стеллы кукурузную лепешку. Дженни пребывала в уверенности, что завтрак — самый важный прием пищи за день, что бы там ни говорила Стелла.

— Я готовлю тебе перекусить! — прокричала Дженни в переднюю, когда услышала, что там возится Стелла. — Просто для поддержки сил.

Прихватив лепешку и высокий стакан с апельсиновым соком, Дженни двинулась в гостиную, но, дойдя до порога, остановилась как вкопанная. Стелла перерыла весь шкаф в прихожей, пытаясь отыскать свои черные ботинки, но вместо них нашла совсем другое и теперь сидела на полу, скрестив ноги и рассматривая коробку, прибывшую из Юнити. Отвратительное начало самого коварного дня.

Дженни считала, что хорошенько спрятала подарок, засунув большую коробку подальше за все пальто и куртки. Она думала, у Стеллы не будет причины заглядывать в шкаф и она, улучив минутку, избавится от этого подарка, точно так, как избавлялась от всех прочих подарков ко дню рождения последние тринадцать лет. Каждый раз, когда Элинор Спарроу присылала подарок, Дженни уничтожала его, пока Стелла не обнаружила и не прониклась к бабушке теплыми чувствами. Неважно, что было в коробке — кукла или свитер, музыкальная шкатулка или книга; любая почтовая посылка со штемпелем Юнити отправлялась в мусоросжигатель. Но теперь прошлое протянуло к ним свои щупальца и вернуло назад, ко всему тому, что Дженни когда-то оставила. Да что там, в это утро она бы не удивилась, обнаружив в раковине собственной ванной кусающуюся черепаху или под ковром в передней грязную лужу, а может быть, даже прямо в руках у дочери какой-нибудь экспонат из музея боли, тщательно завернутый в мягкую бумагу и перевязанный бечевкой. То, что началось, она уже не могла остановить: Стелла успела сорвать клейкую ленту. На ковер посыпалась упаковочная стружка.

— Так-так, — произнесла дочь восторженно и одновременно гневно.

В посылке оказался игрушечный домик Дженни, тот самый, что смастерил для нее отец, точная копия Кейк-хауса, со всеми тремя каминными трубами, каждая на своем месте. Были там и пестро раскрашенные садовые ворота, и птичьи гнезда из палочек и шнурочков, укрепленные над крыльцом. Была там и форзиция, и живая изгородь из лавра с крошечными фетровыми листочками, приклеенными к каждой извилистой веточке, и даже миниатюрные пчелы из атласа и вишневых косточек, припавшие к бледным полупрозрачным цветкам.

— И когда ты собиралась показать это мне? — Стружки, как белые головки одуванчиков, прилипли к юбке Стеллы. — Никогда?

Отец Дженни, Сол, целый год трудился над домиком, но после его смерти она больше не играла с этой игрушкой. Миниатюрный домик перекочевал с полки в ее спальне в угол гостиной, а оттуда в подвальную кладовую, где и плесневел много лет. Теперь кто-то отчистил полы зубной щеткой, выстирал коврики, надраил до блеска вырезанный из местной сосны кухонный стол, использовав лимонное масло. Дженни сразу уловила его запах, который напоминал ей об отце и часто заставлял плакать.

Стелла перенесла модель Кейк-хауса на складной столик в передней.

— Ты собиралась уничтожить его, как все прочее, что присылала мне бабушка?

Дженни отпрянула, словно получила пощечину. В глазах ее стояли слезы, вызванные лимонным маслом. Она открыла было рот, чтобы оправдаться, но не нашла слов. Стелла оказалась права в своих подозрениях. У нее не было ни одной причины так поступать, помимо собственной эгоистичной гордыни.

— Только не говори, будто думала, что я ничего не знаю.

На щеках дочери выступили красные пятна. Когда она успела повзрослеть? Неужели за одну ночь? Или она всегда выглядела такой взрослой? Такой уверенной в своей правоте?

— Неужели ты считаешь меня совсем глупой? Мне все известно с семи лет, когда я в свой день рождения вышла за тобой в коридор и увидела, как ты швыряешь мой подарок в мусоросжигатель.

— Да что ты, конечно, я не считаю тебя глупой, — возразила Дженни. — Я только…

— Пыталась меня защитить? Чтобы я не заразилась? Каким образом? От плюшевого мишки? Или кукольного домика? Или ты думала, что она пропитывает подарки ядом? Я дотронусь до такого, и мышьяк тут же проникнет мне в кровь, так, что ли? А быть может, я просто узнала бы, что кому-то небезразлична.

— Стелла, ты не знаешь моей матери. Она умело манипулирует людьми, когда хочет чего-то добиться. Теперь ей понадобилась ты. Вероятно, она может исправить свои ошибки. Но только не для меня. Всю жизнь она думала лишь о себе.

Стелла рассмеялась, но с горечью. Она давно тренировала перед зеркалом презрительную усмешку и сейчас воплотила ее на практике.

— Ты это говоришь несерьезно. — Стелла с побелевшим лицом и плотно сжатыми губами принялась напяливать ботинки. — Бабушка думала только о себе, а ты, разумеется, идеал. Она меня предупреждала, что именно так все и будет. Она говорила, что ты попытаешься настроить меня против нее. А еще она сказала, что ты обвинишь ее во всем, что случилось.

— Что это значит — «она сказала»? — В этот самый день, в эту самую секунду все лучшие побуждения Дженни перестали быть таковыми. Все, что она пыталась сделать для пользы дочери, теперь оказалось только во вред. — Ты разве разговаривала с бабушкой?

— Разговаривала, и не один раз, а все эти годы. Вот именно! Мы перезваниваемся, когда тебя нет дома. Когда ты не можешь вмешаться и разрушить для нас все, как обычно делаешь.

Стелла замотала шею шарфом. Глаза ее с золотыми искорками смотрели холодно. Точно такие глаза, как у ее отца. Она унаследовала от него даже больше черт, чем думала. Это стало ей ясно в ту секунду, когда она увидела, какую боль причинила матери. Больше не нужно было строить из себя примерную девочку, воспитанную и послушную. Стелла поняла, что баланс сил сместился, и ей это нравилось. Каким-то образом, когда мать потеряла бдительность, Стелла обрела власть.

— Так вот, мне все равно, что ты думаешь, и мне нравится этот подарок, который прислала бабушка. Если, когда я вернусь из школы, его здесь не будет, я уйду из дома. Без шуток. Я перееду к отцу.

— Стелла, не будь смешной.

Уилл был слишком занят собой, чтобы заботиться о ком-то другом; он даже ни разу не позволил Стелле остаться у него на ночь. Иначе ему пришлось бы прибраться в квартире, сходить на рынок, купить хлеба и молока, завести будильник, подумать еще о ком-то, кроме себя.

И все же у Дженни от страха по спине пробежали мурашки. Люди все время теряют друг друга, разве нет? Люди уходят навсегда.

«Попридержи язык, — велела себе Дженни. — Пережди этот день, будь умной. Тринадцать, — в очередной раз вспомнила она. — В этом все дело. Это не только число, это болезнь, и, как всякая болезнь, пройдет».

— Я не шучу, — повторила Стелла, уходя в школу. Она уже опаздывала, но тем не менее не торопилась, переполненная новым для себя ощущением власти. — Уйду и не вернусь.

Точно так когда-то говорила своей матери Дженни, а вскоре она осуществила угрозу. Поэтому теперь ей хватило мудрости не спорить со Стеллой. Услышав, как захлопнулась входная дверь, она заставила себя взглянуть на маленький домик, присланный из Юнити, хотя от одного его вида ей стало не по себе. Она успела забыть, что этот дом, круглый по форме и выкрашенный белой известью, очень похож на свадебный торт. Она успела забыть, как симпатично он выглядит на расстоянии, если не знать, что там внутри. В задней половине дома находилась ее спальня с прозрачными занавесками на окнах, где она провела столько одиноких часов в ожидании, когда повзрослеет. А вот и парадная дверь, которой она грохнула, поссорившись в последний раз с матерью, когда убежала на свидание с Уиллом и покинула Юнити. А там, в углу гостиной, за диванами, сшитыми из бархатных лоскутков, рядом с книжными шкафами с тщательно нанесенными на них пятнышками, чтобы было похоже на золотистый дуб, стояла копия стеклянного сувенирного шкафа. Десять крошечных стрел с наконечниками, выкрашенными алой краской, были аккуратно разложены в два ряда.

Вокруг дома располагались кустарники лавра, посаженные на раствор, вечно цветущие, из фетра и проволоки. Оригинал живой изгороди в Юнити, как говорили, был самым высоким в штате и с каждым годом становился все выше и гуще. Дженни провела пальцем по крошечным пчелам, прикрепленным к цветкам, и ощутила их ворсистость. В нос ей ударил запах копытня и озерной воды — густой влажный аромат, пропитывавший одежду и волосы, прилипавший к телу, словно мокрая ткань.

Снова увидев все это — живую изгородь и потертые ковры, сувенирный шкаф со стрелами и садовые ворота, — Дженни Спарроу поняла, что прошлое на самом деле возвращается. Действие вызывает противодействие; щепотка соли, брошенная против ветра, летит прямо тебе в глаза. И с каждым годом жжет все больше, а если забыть об осторожности, то можно и ослепнуть. Нравится тебе это или нет, но время ушло. То, чего Дженни опасалась больше всего, уже произошло, и не существовало способа что-либо предотвратить, не обратить внимания на случившееся.

Стелле исполнилось тринадцать.

 

2

По дороге в школу Стелла поддернула синюю форменную юбку, чтобы выглядела короче, и расплела косы. Волосы рассыпались по спине, доходя почти до пояса. Единственная подруга, Джулиет Эронсон, давно просветила Стеллу насчет ее внешности, заявив, что самое привлекательное в ней — пепельные волосы. Стелла же считала их своей единственной привлекательной чертой. Как бы там ни было, косы заплетали только примерные девочки, какой желала бы видеть ее мать: они носили розовые свитера, избирались президентами класса, активно участвовали в общественной жизни, начиная с драматических кружков и заканчивая олимпиадами по математике. Совершенно ясно, что Стелла не входила в их число.

Свернув с Мальборо-стрит, Стелла остановилась на углу и вынула из рюкзачка тюбик с помадой. Алый оттенок назывался «Задарма» и придавал ей угрюмый и болезненный вид. Джулиет Эронсон считала, что с этой помадой Стелла выглядит на десять лет старше. Когда речь шла о непослушании, косметике и предначертанной судьбе, Джулиет была экспертом.

Подойдя к Рэббит, школе для девочек, которую она презирала с детского сада, Стелла потерла виски. Эту школу, скорее всего, она ненавидела бы, даже если бы не была принята туда из милости, одной из немногих учениц, которым выплачивалась стипендия, чужой для всех, с тех пор как ей исполнилось пять лет. Она протиснулась сквозь толпу, скопившуюся в тяжелых дубовых дверях, и прошла к своему шкафчику, чтобы повесить пальто. Стоя там под лампами дневного света, Стелла поняла, что мучается не столько от головной боли, сколько от какого-то странного шума в голове. В течение всей переклички она чувствовала себя опустошенной, вымотанной, наверное, от перепалки с матерью, продолжавшей влезать во все ее дела, не давая ни секунды побыть наедине с собой, даже в собственных снах.

Стелла никогда не могла сохранить ни одной тайны от матери и даже не пыталась иметь свою частную жизнь. Если Стелле снилось, что она прогуливается по крыше высокого здания, то на следующее утро, за тарелкой вафель, которые впихивались в девочку чуть ли не силком, Дженни заговаривала об исследованиях, подтверждавших тот факт, что у каждого есть свои иррациональные страхи. Если после танцев ей снился какой-нибудь мальчишка из школы Кабот, один из тех, кто никогда ее не замечал, то следующим же утром мать заявляла, что Стелле не разрешается ходить на свидания, пока ей не исполнится шестнадцать. Можно подумать, кто-то добивался этого свидания или она бы отказала, если бы это было так.

— Ты что, спишь на ходу? — прокричала за ее спиной Джулиет Эронсон, когда Стелла шла по коридору. — Подожди меня!

Из-за того, что Стелла из четвертого перешла сразу в шестой, Джулиет Эронсон, хоть и училась с ней в одном классе, была на год старше. Обладательница коротких каштановых волос, серых глаз и особого таланта делать все по-своему. Нахальства ей было не занимать. Тяжелое детство учит многому, и Джулиет хорошо усвоила эту науку. К примеру, она сумела убедить директрису, что носит высокие каблуки по настоянию физиотерапевта — у нее, видите ли, какой-то дефект в позвоночнике. А что это за темная помада цвета фуксии на губах? Без нее Джулиет совершенно не могла обойтись из-за реакции на солнечный свет: если бы не темный оттенок, маскировавший чувствительную кожу, она покрылась бы кровавыми пузырями. Сейчас Джулиет семенила, цокая, за Стеллой на своих двухдюймовых каблучках и совсем выдохлась к тому времени, как догнала подругу у лестницы.

— С днем рождения! Я звала тебя еще в вестибюле.

— Жаль, что мне исполнилось не тридцать, — сказала Стелла. — Тогда бы я сама отвечала за свою жизнь.

— Тебе вовсе этого не хочется. В тридцать появляются морщины. И тебя волновало бы, почему ты до сих пор не замужем, почему бесполезно растрачиваешь себя на какой-то дерьмовой работе или почему тебя водит за нос, принимая за дурочку, какой-нибудь недалекий мужик, к тому же женатый. Радуйся, пока молода, девочка. Поверь мне, оглянуться не успеешь, как стукнет четырнадцать. По своему опыту знаю: чем старше становишься, тем отстойнее жизнь. Держи. Это развеет твою грусть. — Джулиет протянула ей бумажную сумку с ручками. — С днем рождения.

Стелла улыбнулась, несмотря на гудящую голову. Школа Рэббит, одно из немногих частных заведений в Бостоне, куда учеников, исключительно девочек, отбирали по конкурсу, осуществляла и благотворительный прием. Джулиет Эронсон была единственной одноклассницей Стеллы, которую тоже держали из милости. В общем, одного поля ягоды, это точно; Джулиет и Стелле повезло, что они нашли друг друга. Объединившись в команду, они давали отпор любому, прежде чем кто-то успевал задеть их за живое. В конце концов, ни одна, ни другая не могла себе позволить делать покупки на Ньюбери-стрит или отдыхать летом в лагере штата Мэн. У матери Стеллы была стабильная, но маленькая зарплата, а отец зарабатывал крохи в музыкальной школе, где время от времени давал уроки. Одноклассницы несколько дней не могли успокоиться, все перешептывались, после того как Уилл Эйвери явился на праздник урожая явно под хмельком и включил свое обаяние на полную катушку для сеньориты Смит, которая, как дурочка, западала на любого мужика, хотя бы отдаленно напоминавшего ей Дон Кихота.

«Только не подавай виду, что тебе больно», — наставляла подругу Джулиет всего неделю назад. Ни та ни другая не получили приглашения на вечеринку Хиллари Эндикотт, устроенную по случаю ее дня рождения в Музее изобразительных искусств. «Думаю, вам не подойдет компания», — сказала им Хиллари после праздника урожая вполне по-дружески, словно совершая акт милосердия, но Джулиет не растерялась — плюнула ей на дорогой кожаный сапожок. В день вечеринки, чтобы как-то утешиться, они отправились в универмаг «Сакс» разжиться шелковыми шарфами. «Держись так, словно тебе наплевать, — поучала Джулиет, когда они нырнули в Бостонскую публичную библиотеку, чтобы посидеть с удобствами в читальном зале и как следует рассмотреть награбленное добро, — и очень скоро станет легче».

Наплевательство — вот в чем Джулиет действительно преуспела. Десять лет тому назад газеты широко освещали одно преступление: мать Джулиет отравила мужа, отца девочки. Прожив несколько лет под опекой, Джулиет затем поселилась у младшей сестры матери, студентки последнего курса колледжа Эмерсон, в небольшой квартирке в Чарльстауне. Молодая тетушка всеми правдами и неправдами добилась для племянницы стипендии в школе Рэббит, когда Джулиет перешла в шестой класс, впрочем, той было совершенно наплевать — примут ее или нет. Ее совершенно не волновало чье-либо одобрение, и она давно не испытывала того, что хотя бы отдаленно напоминало надежду.

— Ну же, посмотри, — заговорила Джулиет о своем подарке. — Тебе понравится.

Внутри оказалось черное платье, украденное из дизайнерского бутика на втором этаже универмага «Сакс». Превосходное платьице, маленькое и полупрозрачное, из тех вещей, что мать Стеллы никогда не разрешит ей надеть. Этот красивейший наряд был из другой вселенной, на расстоянии в несколько световых лет от розового кашемирового свитера, который, как надеялась Стелла, остаток своей естественной жизни проведет в коробке, преданный забвению на дне шкафа.

Стелла бросилась обнимать подругу.

— Как оно мне нравится!

— Вообще-то неплохо, что я раздобыла для тебя хотя бы одну приличную вещь.

Стелла тупо посмотрела на Джулиет. В голове немилосердно стучало.

— Земля вызывает Стеллу. Да что с тобой такое? Слышала когда-нибудь о критических днях? Ты потекла.

Они бросились в туалет, прекрасно понимая, что опоздают на урок математики к мисс Хьюитт и, соответственно, на контрольную, которой обе боялись.

— Вот черт. — Это была первая в жизни Стеллы менструация, и она чуть не расплакалась. — Ну почему именно сегодня? Кому еще так не везет?

— Вообще-то мне кажется, это я чемпион по невезению.

Джулиет ходила на могилу отца раз в две недели по воскресеньям, а потому не могла посещать дни рождения, даже если бы ее приглашали. И регулярно рвала, не читая, письма матери из Фрамингемской государственной тюрьмы. Все эти раскаяния и объяснения причин она слышала раньше. Ни одно из них не имело для Джулиет Эронсон значения. Она сама подписывала свои табели успеваемости, сама готовила себе завтраки и держала под кроватью веревочную лестницу на случай пожара в квартире, так как тетка курила, когда занималась, и часто засыпала над раскрытыми книгами, оставив непотушенную сигарету в пепельнице. Джулиет привыкла к катастрофам, а потому на нее всегда можно было рассчитывать в случае непредвиденной аварии. Сейчас, например, она вынула из своего рюкзачка запасную пару трусиков. Будь готова ко всему — под таким девизом она жила. Всегда ожидай худшего.

— Тебе еще нечего жаловаться. Вот у меня в первый раз эти дела случились, когда я ехала поездом в Кембридж. Так и сидела на месте, истекая кровью, пока мы не доехали до Гарвард-сквер. Там я зашла в кооперативную лавку и не уходила до тех пор, пока мне не выдали пару треников.

Джулиет уселась на раковину и закурила сигарету из пачки, купленной в магазинчике на углу; ей недавно удалось убедить хозяина лавочки, что она студентка двадцати трех лет, правда, не без помощи теткиного удостоверения, позаимствованного тайком.

— Кажется, тебя полагается шлепнуть или еще что-то. Поздравить с переходом в мир женщин. Тетка меня шлепнула, но, возможно, потому что я уехала в тот раз в ее белых джинсах. Их пришлось выбросить.

— Чудно. Шлепнуть. Блеск. — Неудивительно, что голова у Стеллы шумела и крутило живот. Неудивительно, что она была в таком отвратном настроении. — Добро пожаловать в мир боли.

Стелла переоделась. Свернув грязную юбку и трусики, спрятала их в рюкзак и надела поверх нового черного платья синий блейзер. Она сознавала, что ткань была практически прозрачной. Нужно иметь смелость, чтобы носить такую вещь, даже если она наполовину скрыта пиджаком. Нужно верить, что когда ты скинешь пиджак, то не будешь выглядеть полной дурой. Стелла одернула юбку и застегнула на все пуговицы блейзер, после чего подошла к раковине вымыть руки. Переход в новый статус женщины оказался утомительным.

— Ненавижу свою мать, — небрежно заявила Стелла, пока сушила руки и подкрашивала губы. В мигающем свете умывальной она казалась особенно бледной без краски на губах и невероятно порочной, после того как накрасилась. — Она следит за мной, как за чахлым цветком.

— Ты считаешь, это плохо? Она хотя бы никого не убивала.

— Разве что мысленно.

Они рассмеялись и помчались на урок мисс Хьюитт.

— Если кто-то станет доставать тебя по поводу школьной формы — зашептала Джулиет, — скажешь, что из тебя хлещет кровь. Тогда все заткнутся.

— Ладно.

Стелла стеснялась своего черного платья. Ее также мучил вопрос, не переусердствовала ли она с помадой.

— С классной дамой позволь разобраться мне. Ты ведь знаешь, какой искренней я могу притвориться.

Войдя в класс, Стелла поспешно юркнула на место, пока Джулиет извинялась перед мисс Хьюитт за опоздание. Джулиет объяснила, что у них были женские проблемы, те самые, о которых ее мать не успела ей рассказать, так как, напомнила она мисс Хьюитт, миссис Эронсон сидит в государственной тюрьме в Фрамингеме как злостная убийца, предоставив Джулиет полную свободу заботиться о себе самой в этом жестоком мире. Разве могла мисс Хьюитт что-то возразить? Разве могла после такого снизить им оценки за опоздание? Стелла в очередной раз прониклась к Джулиет уважением. Верная подруга всегда может выручить, даже в такой ужасный день, как этот.

Стелла быстро приступила к контрольной. Она готовилась, надеясь выбраться из царства унизительных троек, и, возможно, на сей раз ей бы это удалось, если бы она не подняла глаза, проставив свое имя. Ее взгляд случайно остановился на мисс Хьюитт, и потом она уже не могла его отвести. В горле учительницы математики она, ясно как день, увидела застрявшую рыбью кость.

Стелла заморгала. У нее все утро кружилась голова; вероятно, это был обман зрения. Но когда она посмотрела снова, то кость плотно сидела в том же месте. Тоненькая такая косточка, узкая и белая, скорее всего, форелевая. Судя по форме и расположению, можно было утверждать, что ее нельзя выкашлять, раз она угодила в трахею.

У Стеллы застучало в висках, язык пересох. Она сразу поняла, что каким-то образом умудрилась увидеть будущее мисс Хьюитт, причину смерти учительницы математики. Сидя за партой, позабыв о контрольной, к которой так прилежно готовилась, беспомощная перед силами судьбы, Стелла вдруг побледнела как полотно. Сердце стучало о ребра, голова кружилась. Когда она потеряла сознание, остальные девочки охнули и, вскочив из-за парт, окружили ее кольцом. Кто-то одернул на девочке прозрачную юбку, из соображений скромности; другая одноклассница скатала валиком блейзер и подложила под голову Стелле, лежавшей на плиточном полу.

Разумеется, все поняли, в чем дело, как только Джулиет объявила во всеуслышание, что у Стеллы первые в жизни месячные и она очень страдает от боли. Позвали школьную медсестру, которая явилась с нюхательными солями и холодным компрессом. Наконец Стелла очнулась и медленно села, обхватив руками гудящую голову. В первую секунду она даже не поняла, где находится, пока не увидела встревоженное лицо Джулиет Эронсон.

— С днем рождения, — произнесла подруга.

Именно Джулиет уговорила учительницу математики разрешить Стелле уйти пораньше. Бедная мисс Хьюитт, не подозревая о своей тяжелой участи и оставаясь слепой к манипуляциям Джулиет Эронсон, заверила Стеллу, что контрольную она сможет написать позже, после выходных. Вызвали такси, принесли из шкафчика пальто — казалось, на этом и должны были закончиться беды Стеллы. Но по дороге домой Стелла узрела в черепе таксиста какой-то предмет размером с горошину. Она чуть снова не потеряла сознание, но усилием воли удержалась на плаву. Нет, она не станет вести себя как ребенок. Она не позволит этому, чем бы оно ни было, взять над собой верх — будь то проклятие, знак свыше или перепутавшиеся винтики у нее в мозгу. Она опустила стекло и заставила себя глубоко дышать; а чтобы больше ничего не увидеть, остаток пути до Бикон-стрит проделала с закрытыми глазами.

Оказавшись дома, Стелла взбежала на третий этаж и заперлась на все замки. Набрав в кухне стакан воды, она прошла в переднюю, пододвинула стул к кукольному домику, присланному бабушкой, и постаралась забыть события этого дня. Сосредоточившись на маленьком домике, она несколько успокоилась и все разглядела до мельчайших деталей: идеальные миниатюрные коврики, коричневый и белый фарфор, крошечные камины — один из красного кирпича, один из серого и один из камня — и стеклянный шкафчик в углу гостиной, закрытый лоскутком вышитой ткани.

Вскоре Стелла уже затерялась в комнатах Кейк-хауса, места, куда ее никогда не отпускали. Она попыталась не думать о том, какой ужасный получился у нее день рождения. Вчера, когда она разговаривала с бабушкой, Элинор Спарроу посоветовала ей ждать сюрприза. Возможно, бабушка имела в виду именно это — шум в голове, видения, рыбью кость, чересчур взрослое черное платье, обморок посреди урока, когда она упала на пол, не выдержав столкновения со смертью.

Хорошо хоть, мать до сих пор на работе. Стелла получила возможность немножко побыть наедине с собой. Она прошла в свою комнату, спрятала там черное платье под кровать, потом влезла в старые джинсы и любимую белую блузку. Довольно часто день рождения Стеллы начинался с солнечного сияния, а заканчивался снегопадом, а иногда с утра дул сильный ветер, сменявшийся легким свежим ветерком. В равноденствие всегда так, не знаешь, что тебя ждет. Вот и сейчас погода менялась. Стелла открыла окно и уловила запах сырости, очень похожий на сладковатый запах озерной воды — темной и грязной. Стелла подумала о крючках и рыбьих костях, об опухолях, напоминавших садовый горошек, о днях рождения и крови. Подумав хорошенько обо всем этом, она отправилась в переднюю, чтобы позвонить отцу в музыкальную школу.

— Папочка, — произнесла она с облегчением, как только услышала его голос. Любовь всегда так действует, она дарит утешение в самую трудную минуту. Она дарит надежду, когда кажется, что все пропало. — Приезжай и забери меня прямо сейчас.

 

3

Уилл Эйвери опоздал на сорок минут, что для него означало прийти почти вовремя. Свернув на Мальборо-стрит, он увидел, что дочка ждет его, примостившись на каменных ступенях, и почувствовал прилив радости. Стелла по-прежнему верила в него, несмотря на то, что все остальные в нем давно разочаровались. Только дочь полагала, что он еще проявит себя, и поэтому он из кожи вон лез ради нее — когда мог, разумеется, что случалось не так часто, как ему бы хотелось. Лучше, чем кто бы то ни было, Уилл сознавал собственное легкомыслие и эгоизм. Эти черты были ему присущи точно так же, как привлекательная внешность.

Он никогда особенно не задумывался об этих недостатках, как не думал о своем типе крови или телосложении, но в последнее время внутри его что-то начало меняться. Уже несколько месяцев он испытывал чувство, которому никак не мог подобрать названия. Он без всякой на то причины вдруг стал слезлив. Проводя почти все время в одиночестве, он мучился чем-то вроде гнетущего сожаления. Еще немного — и он мог превратиться в одного из тех бедняг, которые начинают лить слезы после двух рюмок спиртного и стремятся открыть душу любому случайному незнакомцу, горюя о загубленной жизни.

— Привет, малышка! — крикнул он, когда Стелла рванулась ему навстречу.

Стелла стянула на затылке волосы и оделась в белую рубашку и джинсы, накинув сверху старое темно-синее пальтишко. Не очень праздничный вид. Действительно, лицо ее искажали усталость и беспокойство.

— С тобой все в порядке? Дай-ка я хорошенько тебя рассмотрю. — Уилл внимательно вгляделся в дочь. Он знал, чем развеселить женщину. Это единственное, в чем он преуспел, если не считать музыки. — Как всегда, выглядишь шикарно.

— Ну да, конечно.

И все же Стелла улыбнулась, невольно испытав удовольствие.

— Где твоя мать? Разве мы не должны были все вместе пойти куда-нибудь и пообедать ради праздника? План изменился?

Стелла вцепилась в руку отца.

— Вообще-то я собиралась уйти до того, как мама вернется домой. Хочу отпраздновать день рождения только с тобой. Она этого не поймет.

— Ага. Значит, мамочку побоку.

Уилл охотно согласился на предложение. Такой ход событий был ему вполне понятен. Стоило ему сбиться с пути, перебрать спиртного или как-то иначе разочаровать Дженни, он поступал точно так же. Если уж на то пошло, разве Дженни Спарроу-Эйвери не заслуживала такого обращения? Она всегда была чертовски обидчива. И буквально отказывалась усвоить хоть какой-то жизненный урок. Разве Уилл виноват, что Дженни так наивна? Разве он за это в ответе? Быть может, он даже оказал ей услугу: пробудил от сновидений наяву, показал, что существует и другой мир, реальный, где полно плутов и обманщиков — людей вроде него, у которых такие же права, как у Дженни, ходить по этой земле.

Уилл и Стелла поспешили удрать на Бикон-стрит, прежде чем Дженни прознает об их проделках. Они промчались с хохотом несколько кварталов до своего любимого ресторана «Осиное гнездо», известного своими крепкими напитками и божественным бостонским пирогом с кремом. Сегодня им было что отпраздновать, и Уилл впервые не забыл приготовить подарок — естественно, после напоминания, оставленного Дженни на автоответчике. Он выбрал браслет с золотым бубенчиком, который Стелле вроде бы очень понравился. Но вскоре Уилл почувствовал, что все идет не так гладко. Стелла болтала без умолку, а это было совсем на нее не похоже, да и веселость девочки казалась наигранной. Она унаследовала его внешность, тонкие черты лица, золотые искорки в глазах. Теперь же Уилл горячо надеялся, что она не унаследовала его характер. Да что там, он врал с того дня, как научился говорить. Ложь давалась ему так же легко, как музыка; у него, видимо, был к ней природный талант. Небесполезное качество, ибо он никогда ни к чему не прикладывал усилий. Даже не рассматривал такую возможность. Он просто подставлял руки, и фортуна сама находила его, или, по крайней мере, так было до сих пор.

За все время нашелся только один-единственный человек, который умудрился увидеть его насквозь. Не Дженни. Ей понадобилось тридцать лет, чтобы понять, что ему нельзя доверять. Нет, не Дженни, а ее мать мгновенно его раскусила. Элинор Спарроу поняла, что перед нею лгунишка, когда впервые увидела его в гостиной своего дома. В те дни Уилл был совершенно безбашенный, его не отпугнули пыльные комнаты Кейк-хауса, но, разумеется, он никак не ожидал, что Элинор Спарроу застигнет их как раз в тот момент, когда они начнут рассматривать личные вещи Ребекки Спарроу, хранившиеся под замком.

«Не шевелись», — прошептала ему Дженни тогда, услышав шаги матери в передней.

Но конечно, он не послушался. Уилл всегда оставался Уиллом, подчиниться для него было невозможно. Как только Дженни выбежала из комнаты, чтобы попытаться отвлечь мать, Уилл потянулся к ключу, висевшему на крючке, и, не думая ни о чем, отпер стеклянный шкаф, чтобы рассмотреть сокровища получше. К несчастью, Элинор Спарроу не поддалась ни на какие уловки. Тем более когда услышала скрип открываемой дверцы. Стоя в передней, она уловила сладковатый приторный запах, верный признак лгуна и вора. А вот и он: глупый мальчишка в гостиной рассматривает семейные архивы, словно добропорядочный гость, имеющий на это право, шарит среди старых и кровавых свидетельств боли.

Элинор Спарроу была сильная женщина и довольно большая, более шести футов росту; когда она схватила Уилла за плечо, то больно впилась в него ногтями.

«Что ты взял? — Она затрясла его, будто старалась вытрясти правду. Обращалась с ним так, словно он крот в ее саду, крыса в подвале, не более чем домашний грызун, пойманный в ловушку. — Что украл?»

«Ничего! — выпалил он с горячностью лгуна слишком легко и приторно. — Вы ошибаетесь. Я просто зашел в гости».

Элинор зло ухмыльнулась. Она успела заметить, как он облизывая губы, то и дело косился в сторону; ее не тронули сладенькие нотки в его голосе. Он был помечен клеймом лжи — резким запахом, отдававшим кожей, по которому Элинор нашла бы его даже в стогу сена. От мальчишки несло, как от старого башмака, как от типа, способного украсть у человека дочь, если этот человек забудет об осторожности.

Элинор затрясла Уилла сильнее; она легко сломала бы ему ключицу, если бы не Мэтт Эйвери: он услышал шум и прибежал на выручку брату. Мэтт распахнул дверь с террасы, загрохотав стеклами, в руке он держал лопату, найденную возле крыльца. Мэтт всегда держался чрезвычайно застенчиво и редко открывал рот, если только к нему не обращались, но перед лицом Элинор Спарроу, с лопатой в руке, он проявил решительность.

«Отпустите его. Немедленно!»

Элинор рассмеялась от дерзости незваного гостя. С виду лет одиннадцати, самое большее — двенадцати.

«Ну и что ты сделаешь? — презрительно поинтересовалась она, а когда Мэтт задумался над ответом, снова рассмеялась. — Я сама отвечу. Ничего».

Мэтт никогда бы не пустил в ход лопату, разве что в качестве щита, но Элинор подняла его на смех и вновь принялась трясти Уилла, тогда Мэтт принял вызов и скакнул вперед. Не зная другого способа, как освободить брата, он со всей силы наступил на ногу хозяйки дома. Элинор Спарроу взвыла и выпустила Уилла.

«Пусть вернет то, что украл!» — закричала Элинор.

Но Мэтт, ухватив брата за рукав рубашки, размахивал лопатой, не позволяя Элинор приблизиться.

«Мой брат не вор. Ему не нужно ничего чужого, тем более вашего».

На подъеме стопы разливался синяк, но уверенность Мэтта заставила Элинор усомниться. На секунду она, видимо, позабыла, кто из них потерпевшая сторона. Братья не стали дожидаться, пока Элинор соберется с мыслями. Они выбежали через дверь террасы так быстро, что у них едва не полопались легкие, как им показалось. Промчавшись мимо форзиции и лавровой изгороди, мальчишки не останавливались, пока не достигли конца подъездной дороги. Только тогда они перевели дух. Мэтта трясло. А Уилл бросился на траву и так хохотал, что чуть не задохнулся.

«Что смешного?»

Мэтт так и не бросил лопату, когда они убегали, и продолжал крепко, до мозолей, сжимать черенок. Мэтту Эйвери все никак не верилось, что он посмел дать отпор самой Элинор Спарроу. Оставалось только надеяться, что когда он пойдет спать в ту ночь, то не найдет под подушкой луковицу, утыканную булавками. Он знал нескольких горожан, утверждавших, что именно такая участь ждет любого, кто пересечется с Элинор: небольшой подарочек, получение которого сопровождалось, по слухам, семью годами невезения.

Мэтт отшвырнул лопату и уселся рядом с братом. Тот все никак не мог успокоиться и покряхтывал от удовольствия, ужасно довольный собой.

«Выкладывай. — Мэтт всегда все узнавал последним. — Что смешного?»

Уилл раскрыл потную ладошку перед носом брата. На ней лежал один из наконечников стрел. Со следом, оставленным кровью Ребекки Спарроу.

Мэтт в ярости вскочил.

«Ублюдок! — Уилл не помнил, чтобы братишка раньше ругался. — Ты сделал из меня лгуна».

Мэтт повернулся и побежал прямо через высокий бурьян, оставаясь глухим к пожеланиям Уилла поскорее вырасти и не быть таким олухом. Что плохого в том, чтобы соврать, если это тебе поможет? Уилл был готов поделиться добычей с братом, если тому нужно. Он даже не возражал бы, если бы Мэтт заявил во всеуслышание, что был рядом, когда Уилл стянул из шкафа проклятый наконечник. Он мог бы разделить с Мэттом славу. Но Мэтт даже не обернулся, просто забрал спальный мешок и фонарь с дальнего берега озера и был таков задолго до того, как пришла Дженни.

Она явилась босая и разгоряченная перепалкой с матерью. Они наговорили друг другу много резкостей, швыряя оскорбления, как бомбы. Как только Уилл услышал, что приближается Дженни, он тут же спрятал наконечник в карман. Пусть она думает о нем только хорошо. Когда она уселась рядом на зеленую траву тем мартовским днем, раскрасневшаяся, с нерасчесанными волосами, Уилл впервые подметил в ней красоту, которой не замечал раньше.

«Если мать причинила тебе боль, она еще пожалеет», — произнесла Дженни.

«Она не смогла бы этого сделать, даже если бы попыталась», — презрительно фыркнул Уилл, хотя плечо побаливало.

Все равно он был тронут заботой Дженни, и ему захотелось послушать ее еще. Эта девчонка оказалась совсем непохожей на тех, кто бегал за ним. С ней было интересно.

«Прошлой ночью тебе снился ангел с темными волосами? А еще в этом сне была пчела и женщина, которая ничего не боялась. Даже самой глубокой воды».

Уилл слушал как зачарованный. Из леса доносился хор певчих дроздов, в грязи квакали лягушки. Дженни выглядела очень необычно: черные волосы, разметавшиеся по спине, темные бездонные глаза — в Юнити второй такой не было. Даже Уилл Эйвери не избежал весенней лихорадки. Он чувствовал, как она потихоньку охватывает его, туманя разум. Под слепящим солнцем все выглядело радужным и новым.

«Да, это мой сон», — подтвердил он.

«Я так и знала. — Дженни пришла в восторг. — Я была уверена, что это ты».

Девочка отбросила с лица черные пряди. От нее пахло вербеной и сеном. Уилл понял, что она доверяет ему, верит в него, и от этой мысли он совсем потерял голову. Сидя рядом с Дженни, Уилл на время забыл, кто он такой и на что способен.

А теперь, после стольких лет, ему вдруг пришла в голову мысль, не о том ли ангеле говорила Дженни, которого он иногда видит в темноте, поджидающего на уличных углах или стоящего у изголовья кровати. Конечно, это была галлюцинация, но она почему-то неотступно преследовала его в последние дни. Это видение почти каждый вечер являлось к нему, когда он сидел в баре «Осинового гнезда». Именно по этой причине он и пил так много по случаю дня рождения Стеллы и к тому времени, как принесли салаты, уже потягивал вторую порцию «Джонни Уокера».

Сегодня выдался один из тех вечеров, который наверняка закончится для него слезами. Время ушло; его маленькая девочка превратилась в подростка и обязательно в самом скором времени поймет, кто он есть на самом деле. Стелла занялась своим браслетом; она казалась мрачной, совершенно на себя непохожей, хотя то, что она не обращала на него внимания, позволило Уиллу пофлиртовать с официанткой, хорошенькой девчушкой, явно слишком молодой для него. Скорее всего, она была студенткой последнего курса, а потому ожидала от него долгих бесед о том, что важно для нее, о будущей карьере, например, или о взглядах на жизнь. Соблазнение, в чем недавно убедился Уилл, было чертовски нудной работенкой. Гораздо проще с тем, кто тебя знает, когда можно забыть об осторожности.

— Твоя мать часто обо мне расспрашивает? — поинтересовался он у Стеллы.

Дочка тряхнула запястьем. Маленький бубенчик на новом браслете издал холодный металлический звук.

— Не часто.

— Вот как?

Отца, видно, это задело, поэтому Стелла пошла на попятную.

— Ну, иногда. Мы не очень много с ней беседуем. Все равно у меня не получается разговаривать с ней так, как с тобой.

Уилл заулыбался, довольный. По крайней мере, хоть кто-то до сих пор в него верил.

Стелла подалась вперед, опершись на локоть.

— Вообще-то мне нужно кое о чем с тобой поговорить прямо сейчас. О том, чего она никогда не поймет.

Так вот почему девочка весь обед была сама не своя. Уилл очень надеялся, что разговор пойдет не о сексе или наркотиках. Он сам далеко не образец добродетели, так что вряд ли сумеет весомо аргументировать. Стелла тем временем смотрела на него так, словно он был для нее спасительной соломинкой, и это само по себе вызывало в нем тревогу. У нее в глазах мерцали такие же, как у него, золотые искорки, а еще она так же, как он, понижала голос, если речь заходила о чем-то серьезном.

— Кажется, я могу определять, что произойдет с некоторыми людьми, — призналась она отцу.

Уилл громко расхохотался. Не мог удержаться, тем более когда вспомнил, в каких переделках побывал в ее возрасте. Сколько раз он повергал свою бедную мать в ужас, сколько ночей не являлся домой, сколько правил чувствовал себя обязанным нарушить: тут тебе и гашиш, припрятанный в кладовке, и мешочки с марихуаной в ящике стола, и пожары, которые он разжигал просто из желания немного развеяться, и множество других проступков, а бедняга Мэтт каждый раз его прикрывал, беря вину на себя.

— Прости, — сказал Уилл, увидев, что дочка обиделась. — Я не над тобой смеюсь. Просто у меня камень с души свалился. Я было подумал, ты собираешься рассказать что-то ужасное.

— Так оно и есть.

— Детка, послушай, я тоже могу предсказать будущее некоторым людям. — Он кивнул на столик в углу, где сидела парочка и весь вечер ссорилась — Видишь тех двоих? Не пройдет и года, как они разведутся. Можешь мне поверить. И еще одно: уверен, твоя мать здорово рассердится, что мы ушли в ресторан без нее. Очень ясно вижу.

— Я имею в виду совсем другое. — Стелла придвинулась к нему поближе, звякнув бубенчиком на браслете. — Я знаю, как они умрут.

— Ага.

Уилл закурил сигарету и задумался. За окном вся Бикон-стрит была окутана коричневыми сумерками. По тротуару расхаживали голуби, поблескивая в гаснущем свете бледными перышками.

— Я бы на твоем месте потушила сигарету, — сказала Стелла.

Она говорила так уверенно, совсем по-взрослому. Уилл даже испугался. По спине пробежал холодок. Что, если она говорит о его будущем? О вполне заслуженной судьбе? В последнее время у него часто случаются приступы кашля, да и горло с утра саднит.

— Почему? Потому что это убьет меня?

На губах Стеллы заиграла улыбка.

— Нет. Потому что мы сидим в секции для некурящих.

Уилл засмеялся и потушил сигарету о недоеденную булочку. И действительно, на стене висела табличка: «Не курить».

— Значит, я не умру в обозримом будущем от рака легких?

— Насчет тебя ничего не могу сказать. Я знаю, что будет только с некоторыми, и никак не могу предугадать, чью судьбу увижу. Это не контролируется.

Уилл допил свою порцию спиртного и заказал еще одну. Напряжение начало отступать. Все оказалось не так страшно. Предчувствия, страхи, все в таком роде; естественно, это скоро пройдет. Девочка, видимо, баловалась с доской Уиджа или колодой гадальных карт. Пустяки по сравнению с бедами, которые сваливаются на других родителей: шизофрения, анорексия, клептомания. Разве можно сравнить с этим какие-то видения? Уилл так оценил ситуацию: Стелла переживала переходный возраст, а потому естественный страх перед смертью смешался у нее с волнениями, вызванными родительским разрывом. Он читал в одной книге, как дети реагируют на развод; вообще-то он добрался только до середины книжки, так как философствование навевало на него скуку. Но теперь, однако, он засомневался, не стоило ли прочитать труд до конца. Быть может, Дженни была права; вероятно, им действительно следовало обратиться к семейному психологу, но, разумеется, Уилл тогда отказался. Какой смысл выкладывать уйму денег за целый час вопросов и ответов, когда все равно он будет бесстыдно лгать?

— А про кого-нибудь из сидящих здесь можешь сказать? — Уилл решил отнестись к мнимому недугу Стеллы как к салонной игре. «Скажи, сколько у меня тузов на руках и сколько паршивых валетов, ответь, сколько мне осталось ходить по этой земле». — Как насчет тех двоих в углу?

Естественно, он выбрал их — двух привлекательных женщин лет за тридцать, хорошо проводящих время в ресторане. Одна из них — блондинка, бледненькая, с убранными на затылок волосами; ее подруга в черном платье, очень похожем на то, которое Джулиет подарила Стелле, нацепила на руки не меньше десятка серебряных браслетов.

Стелла бросила взгляд на их столик и тут же повернулась к отцу. В лице — ни кровинки. Ей хватило одного мгновения. Один взгляд — и она все узнала. От отца пахло виски и немного табаком. С соседнего столика убирали грязные тарелки, тихо ими позвякивая.

— Та, что в черном, умрет в собственной постели глубокой старухой. У нее остановится сердце.

— Хорошо. — Уилл пьянел все больше — Если хочешь знать, Стелла, это отличная смерть. Черт возьми, хотелось бы и мне так откинуть коньки. В том, что ты увидела, нет ничего плохого.

Уилл снова повеселел. «Разговаривайте со своими детьми-подростками, — советовала прочитанная до середины книга. — Относитесь к ним так, словно их идеи имеют какое-то значение».

— Как бы там ни было, уверен, что это твое ясновидение вроде гриппа. Поболеешь сутки — и все. Прими два аспирина, хорошенько выспись, Стелла, моя звездочка, а утром почувствуешь себя прекрасно. Проснешься с ясной головой.

Стелла тоже на это надеялась, потому что все эти видения были ей ни к чему. Любая девочка тринадцати лет на ее месте не нашла бы в них никакого утешения. Она заставила себя дышать медленно и ровно, перед тем как рассказать отцу все до конца. А потому не обратила внимания, когда официантка принесла счет вместе со своим телефонным номером и Уилл спрятал бумажку с небрежно нацарапанными цифрами к себе в бумажник. Стелла старалась не смотреть на вторую женщину за столиком в углу, рыжеватую блондинку с перерезанным горлом.

Официантка ушла, а Стелла удивила Уилла, усевшись к нему на колени, чего не делала уже много лет.

— Привет, — сказал Уилл, довольный. Возможно, у него все-таки был шанс стать хорошим отцом, да и вообще неплохим человеком. — Вот моя маленькая девочка.

Он даже не сразу понял, что Стелла плачет, уткнувшись в него лицом. Он почувствовал, как ее слезы промочили ему рубашку насквозь. А еще он почувствовал любовь к Стелле, пусть и бесполезную.

— Сегодня ведь твой день рождения, Стелла. Не плачь.

— Тогда обещай, что поверишь мне, — заговорила Стелла почему-то сердито. — Я серьезно. Поклянись.

Она пересела обратно на свой стул, чтобы видеть, как Уилл торжественно начертит в воздухе крест над своим сердцем или хотя бы на том месте, где должно быть сердце. Он внимательно слушал, пока дочь рассказывала об ужасной смерти женщины за угловым столиком, о том, как ее зарежут в собственной постели, как она откроет глаза и поймет, что через секунду темнота ее поглотит, о том, что у нее не будет ни одного шанса, если все так оставить и не предупредить бедняжку об опасности.

— Ты должен что-то сделать, — настаивала Стелла, — просто должен.

Ее уверенность не оставила Уилла равнодушным, и он на секунду даже стал как будто лучше. Ему ничего не оставалось, как попытаться оправдать свою высокую роль отца Стеллы.

— Ладно. Я скажу, чтобы она запирала окна и опасалась незнакомцев, но, если меня отволокут в психушку, тебе придется подтвердить, что это была целиком твоя идея.

Уилл Эйвери отправился к столику женщин и представился. Он указал на свою дочь, очаровательную девочку, которая смотрела на них немигающим взглядом через весь зал. Женщины рассмеялись, когда Уилл робко поведал им о предчувствиях Стеллы. Они вспомнили, как сами в тринадцать лет страдали от разыгравшегося воображения, верили в призраков, в любовь с первого взгляда — и куда это их привело? Взгляните на них: взрослые женщины, которые ни во что не верят, все подвергают сомнению, хотя, впрочем, не настолько, чтобы не дать своего телефона. Через секунду Уилл уже прятал в бумажник рядом с мятой запиской официантки номер блондинки.

— Кажется, они мне не поверили, — сообщил он Стелле, выходя из ресторана.

— В таком случае нам придется рассказать кому-то еще. Это наш долг, правда? Мы несем ответственность.

Ответственность. Сказывалось влияние Дженни. Только и думала, что о здоровом питании по часам, домашних заданиях, обязанностях по дому. А как Уилл повлиял на дочь? Чему он научил свою девочку? Руководствоваться в жизни только своими аппетитами и желаниями? Поступать как вздумается, не думая о том, кому это может повредить?

Они свернули на Мальборо-стрит и направились к дому. Мягкая сырость, какая бывает только в марте, обволакивала одежду, заставляла раскрываться бутоны магнолий. Уилл больше не поднимался в квартиру. Просто доводил Стеллу до дверей и отправлялся по своим делам. Хотя каким там делам? Выпить как следует, не меньше трех порций, чтобы заснуть? Ни с кем не общаться почти все время, не говоря уже о том, чтобы о ком-то позаботиться, кроме себя самого?

— Нам нужно что-то предпринять, — настаивала Стелла. — Ты должен придумать.

— Должен, — повторил Уилл.

Такая мысль до сих пор ни разу не приходила ему в голову. Стоя перед домом, где он прожил много лет, Уилл впервые подумал о ком-то другом, а не о себе. Интересно, рассуждал он, неужели все самоотверженные люди чувствуют то же самое: эту легкость внутри, невесомость.

— Обещай что-то сделать, папочка.

Стелла выглядела такой хрупкой, словно стеклянной, и в то же время твердой, как кремень, незыблемо уверенной в своей правоте. Какое счастье, что она у него есть. Какое счастье, что она смотрит на него такими глазами.

Уилл Эйвери прижал руку к сердцу и поклялся сделать то, что никогда прежде не пытался делать и даже не обещал. Он заверил дочь, что поступит так, как велит ему долг. Потом он поцеловал ее на ночь, проследил, как она поднимается по лестнице, и только тогда ушел в темноту. Ему казалось, что он дрейфует по Мальборо-стрит, словно сырой воздух превратился в воду, а он — в рыбу, плывущую по течению. Он стал стрелой, направленной в цель доверием и преданностью. Небо заполнилось сонным светом, как всегда называла его Дженни, сиянием тех созвездий, которые, как ей казалось, навевали сны большинству спящих. Вот чего ему особенно не хватало теперь, когда разрушился их брак: он очень любил слушать, когда Дженни пересказывала ему чужие сны. Он сам спал почти без сновидений. И чем дальше, тем меньше утешения дарил ему сон, превратившись в плоскую равнину сожаления, пустынный пейзаж, приходящий ночью к тому, кто так долго лгал, что больше не в состоянии узнать правду.

Уилл жалел, что много лет тому назад, в то утро, когда Дженни догнала его, она пересказала не его сон, а чей-то чужой. Как бы ему хотелось самому представить темных ангелов, бесстрашных женщин, безобидных пчел. И все же на земле существовал один ангел, который верил в него, и он дал этому ангелу обещание, которое собирался исполнить во что бы то ни стало. Такое произошло с ним впервые. Он даже не предполагал, что способен на самоотверженный поступок. Поразительно, что делает с людьми любовь. Какие перемены она может вызвать. Она может изменить всю историю, остановить или начать войны, она даже может сделать из Уилла Эйвери честного человека. К тому времени, как Уилл дошел до полицейского участка, он уже насвистывал — верный признак чистой совести. Действительно, он был отчаянным лгуном, но даже у лгуна есть сердце, что бы там ни думали некоторые. Даже лгун иногда убеждает себя, что способен на правильный поступок.

 

4

Звонок на работу раздался, когда Дженни не оказалось на месте: она как раз отлучилась в угловой магазинчик на Чарлз-стрит, чтобы забрать сделанный по телефону заказ: салат «Цезарь» навынос и чашку крепкого черного чая. То, что Уилл Эйвери указал ее как ближайшую родственницу, было просто смешно, учитывая тот факт, что за последние полгода они едва перемолвились парой слов, но, видимо, именно так он и поступил: на столе она нашла записку, сообщавшую, что его задержали по подозрению в убийстве. Вероятно, тот, кто разговаривал по телефону, разнес потом новость направо и налево, начиная с отдела ипотеки и заканчивая отделом ценных бумаг, поэтому, когда Дженни шла к своему столу, к ней были прикованы все взгляды; люди знали, что она испытает шок, прочитав записку, прицепленную к еженедельному календарю.

Дженни выбросила салат в мусорную корзину: теперь о ланче не могло быть и речи. Внутри у нее все трепетало, словно она летела в бездонную пропасть, и в пальцах на руках и ногах началось покалывание, как всегда происходило перед очередным ударом судьбы. Да что там, в день свадьбы, прямо на ступенях городской ратуши в Кембридже, пальцы ног у нее сковала такая боль, что она едва могла сделать шаг. Любая другая на ее месте сразу поняла бы, что грядет несчастье; это было очевидно уже по тому, какие колебания она испытывала по дороге к секретарю муниципалитета, как будто там ее ждала смоляная яма, а не свадебное блаженство. Любая другая тут же повернула бы назад и убежала, пусть даже прихрамывая весь путь. Но только не Дженни. Дженни продолжала идти вперед, несмотря ни на что; она не могла признать, что совершила ошибку. Об этом ее недостатке вечно твердила ей мать. «Ты никогда не уступишь, — говорила Элинор. — Ни ради любви, ни ради денег. Даже если совершила самую серьезную ошибку».

Дженни надеялась сделать несколько глотков горячего чая вместо ланча, пока ждала, когда полицейский коммутатор соединит ее с детективом. Вскоре ей сообщили, что мужа допрашивают в связи с убийством, происшедшим через неделю после дня рождения Стеллы. В Брайтоне кто-то забрался через открытое окно или сумел войти через дверь и перерезал женщине горло. Свидетелей не было, как не было и очевидного мотива. Дженни вспомнила, как испугалась, услышав эту историю в шестичасовых новостях. Речь шла об учительнице, уважаемой женщине с хорошей репутацией, симпатичной, тридцати трех лет, которую постигла столь ужасная участь. Дженни тогда еще подумала, что обязательно вызовет слесаря — пусть проверит, не нужно ли им сменить замок на модель поновее.

Но какое отношение имело это убийство к их семье? Оказалось — прямое. Ее муж, как теперь узнала Дженни, явился в полицию еще до убийства и наговорил там с три короба, вот его и задержали для дальнейших расспросов. Детективы проявили к Уиллу Эйвери особый интерес, когда обнаружили среди его вещей телефонный номер погибшей.

— Бывший, — поспешила исправить Дженни.

— Простите?

— Мой бывший муж. Мы официально разъехались летом и в любой момент можем развестись. Без судебного разбирательства.

— Вы опасались за свою безопасность во время разрыва?

— Нет. Разумеется, нет.

Возможно, она опасалась за свое душевное здоровье и, несомненно, за самоуважение.

— А как обстояло дело после разъезда? Вы добивались судебного запрета на посещения?

Вот, значит, какую линию выбрал детектив.

— Уилл Эйвери по своей природе не способен на насилие. Я знаю его лучше, чем кто бы то ни было, и могу сказать прямо сейчас, что от вида крови он теряет сознание. Особенно от вида собственной крови. Стоит ему порезаться во время бритья, как он хватается за бумажный пакет и дышит в него.

Именно за этим занятием и застала его Дженни, когда добралась до тюрьмы на другом конце Чарлз-стрит. Уилл, сидя в камере предварительного заключения, шумно пыхтел в бумажный коричневый пакет, в котором детективам доставили кофе и выпечку. Они пожалели его, видя, что он никак не может восстановить дыхание. Именно жалости заслуживал Уилл Эйвери. В кутузку он угодил прошлым вечером. Бессонная ночь и выпитое накануне не могли не сказаться на его виде. В злобном свете гудящих ламп он выглядел скорее желтым, чем золотистым. Уилл, который всегда так пекся о своей внешности, зарос щетиной, руки у него тряслись, и вообще он здорово смахивал на обычного преступника. Случись Дженни пройти мимо него на улице, она приняла бы его за одного из тех жалких потерянных мужчин, что дремлют на скамейках городского парка и представляют в своих снах горячий душ, яблочный пирог и мир, в котором каждый получает то, что действительно заслуживает.

Когда на прошлой неделе Уилл, весело насвистывая, зашел в полицейский участок, готовый рассказать свою вопиющую историю любому, желающему послушать, его там подняли на смех. Учуяв алкогольный перегар, полицейские удостоверились, что он не поведет машину. Машины нет, заверил он стражей порядка; он пойдет домой пешком, пусть даже спотыкаясь на каждом шагу. Его возмущению не было конца, Уилл чувствовал себя оскорбленным: разве он дурак, чтобы сесть за руль в таком состоянии? Желая его унять, дежурный сержант зарегистрировал заявление Уилла насчет убийства, которое пока не произошло. Он покидал участок чуть ли не под улюлюканье полицейских.

Но после убийства в Брайтоне один из дежуривших в ту ночь офицеров припомнил заявление Уилла и откопал его на свет божий. В нем он нашел описание жертвы и точную причину смерти, указанную за шесть дней до того, как случилась трагедия.

— Ты идиот, — сказала Дженни, когда ее пустили повидаться с мужем.

Она сидела напротив Уилла, их колени соприкасались.

— Это не обсуждается.

Уилл посмотрел на свою бывшую и выдавил улыбку. Между ними на секунду промелькнуло то, что когда-то было. Именно промелькнуло, не задержалось. Они больше походили на людей, прошедших вместе войну, на товарищей, у которых почти ничего не осталось общего, кроме самой битвы.

— Я позвонил брату. Он хлопочет об адвокате. Помнишь Генри Эллиота, с которым мы учились в школе? Сейчас он практикует в Бостоне. Видимо, он один из лучших.

— Ты звонил Мэтту?

Смешно, но Дженни почему-то стало обидно, что он не позвонил ей первой. И отчего именно Мэтт? Они много лет почти с ним не общались. Он приезжал к ним ненадолго, когда они только переехали в Кембридж, и, разумеется, они виделись на похоронах Кэтрин Эйвери. Но Уилл и Дженни оба испытывали отвращение к своему родному городу, а потому после смерти Кэтрин братья совсем отдалились друг от друга. Мэтт Эйвери застрял в Юнити, почти никогда его не покидал. Он заботился о матери в последние годы ее жизни, брался за любую работу: убирал снег, занимался ландшафтом, выполняя задания Паркового департамента. У братьев было мало общего, а потом, разумеется, их общению мешала та ужасная драка. Случилась она через год после рождения Стеллы, когда Мэтт приехал на новогодние праздники. Во время вечеринки, которую устроили Дженни с Уиллом, между братьями произошла какая-то размолвка, оба выскочили на улицу и принялись дубасить друг друга так, словно от исхода драки зависела их жизнь. К тому времени, как их разняли и Дженни успокоила возмущенную хозяйку и соседей, которым до чертиков надоели выходки Уилла, Мэтт исчез. А теперь он согласился оплатить дорогостоящие услуги адвоката по уголовным делам.

— Кровь — не водица, — с надеждой произнес Уилл.

Ему смертельно хотелось курить, но, естественно, полицейские отобрали у него все вещи, включая сигареты и серебряную зажигалку — подарок Стеллы на День отца. «Лучшему папочке в мире», — гласила гравировка. «Бедняжка, — подумал тогда Уилл — Ее ждет разочарование».

— Возможно, старина Мэтт чувствует вину, что мать оставила ему дом. Думаешь, он был ее любимчиком?

На его лице снова промелькнула улыбка.

— Конечно. Ты ведь ее почти не навещал. Я просто рада, что Мэтт может нанять лучшего адвоката, потому что мне это не по карману.

— Да, видимо, денежки у него водятся. Должно быть, он перелопатил целые горы снега.

Оба расхохотались, представив, как Мэтт расчищает заваленный снегом городок. Потом наступило молчание. Дженни поняла, что только сейчас они по-настоящему встревожились.

— Пожалуй, лучше Стелле ни о чем не говорить. Незачем ей знать все это.

— Ха. Ничего не получится. Газеты обязательно что-то разнюхают. Черт возьми, «Бостон геральд» и «Бостон глоуб», вероятно, успели состряпать сенсацию. Нам не удастся скрыть от нее, Джен.

— Тогда скажи мне все, как есть. Раз в жизни скажи правду.

«Лгунишка, лгунишка, на тебе горят штанишки. Какую на этот раз ты выдашь сладенькую историю? Какую очередную дуру обведешь вокруг пальца? Какую бессовестную ложь изобретешь в качестве алиби?»

— Это сделал не я. Клянусь.

Дженни внимательно в него вгляделась, потому что он действительно врал всегда мастерски. Он мог, например, сказать ей на улице, что идет дождь, хотя на небе не было ни облачка, и убедить ее, что она скоро промокнет до нитки. После стольких лет она так и не поняла, можно ли ему доверять.

— Действительно, я сделал заявление. Это правда, — признал Уилл. — Но я так поступил, потому что пообещал Стелле.

— Ну вот, теперь, оказывается, Стелла во всем виновата.

Он рассказал Дженни о том, что случилось в тот вечер, как Стелла раскрыла ему свой секрет в собственный день рождения, как умоляла его сообщить об убийстве, которое, как она видела, должно было скоро произойти. Наконец Дженни все поняла. Так вот какая кара пала на голову Стеллы в тот день, когда ей исполнилось тринадцать. Вот какой у нее появился талант. Она видит смерть, определяет, сколько кому осталось; не дар свыше, а ночной кошмар. И с этим девочка обратилась к Уиллу — вот что главное; она доверилась отцу, а не Дженни. Она верила в него.

Дженни невольно вспомнила о Ребекке Спарроу и всех ее горестях. Однажды она наткнулась на портрет Ребекки, миниатюру, возможно, эскиз к большому портрету, висевшему в библиотеке. Миниатюру когда-то завернули в кусок шелка и позабыли о ней. Дженни никогда бы ее не увидела, если бы случайно не нашла, когда искала в забитом посудой шкафу соусник. Она унесла сокровище в лачугу, развернула шелковую ткань и увидела девочку с длинными черными волосами, которая, похоже, недавно плакала. Девочка до того была похожа на нее, что Дженни даже перепугалась. Словно какие-то ее черты были запечатлены художником за триста лет до ее рождения.

Ребекку Спарроу взяла к себе прачка, жившая у озера. Она объяснила девочке, как добывать из мерзлого картофеля крахмал, чтобы стирать воротнички и манжеты, она приучила ее много работать, пока руки не сотрутся в кровь. Прачка говорила, что лягушка, запрыгнувшая в лохань, приносит удачу. Девочка быстро поняла, что, глядя на руки прачек, можно дать этим женщинам на десять лет больше, чем на самом деле. Каждая мозоль свидетельствовала о той жизни, что они вели. Каждый рубец от ожога подтверждал их мужество.

Едва Ребекке исполнилось тринадцать, как старуха, взявшая ее к себе, внезапно умерла. Тогда Ребекка сама стала прачкой. Это была ее судьба, это был ее долг, ничего другого она не умела. Она построила вторую лачугу в лесу, чтобы варить мыло из золы и жира — дело это дымное и неприятное; мыловарню следовало отдалить от того места, где спишь. Когда Ребекка переходила из одной хижины в другую по тропинке, где сейчас ничего не растет, ее ноги становились зелеными, ведь тогда там было полно лесных фиалок, копытня и лапчатки. Дженни так и не узнала, был ли написан тот портрет, что она нашла, до или после тринадцатого дня рождения Ребекки. Она догадывалась, что Ребекка получила его вместо оплаты за выстиранное белье. Портрет был слишком красив, чтобы оставить его валяться на дне ящика, обернутым в шелк и загнанным в рамку из ясеня. Ясень больше не рос в Юнити; первые поселенцы так яростно его вырубали, что он вообще исчез в этом округе. Дженни решила хранить портрет в мыловарне, где, как ей казалось, ему самое место. Она представляла, как много лет тому назад он висел там на гвоздике. Дженни, у которой были способности к рисованию, тогда же начала создавать собственные миниатюры на крошечных кусочках холста или древесины, используя кисточку в один лошадиный волос и увеличительное стекло, найденное в ящике отцовского стола.

Когда Элинор запретила Дженни видеться с Уиллом, они выбрали местом своих встреч мыловарню; очень скоро к их желанию примешался витавший в воздухе запах едкого мыла. Окна лачуги никогда не знали стекол; Ребекка даже не стала затягивать их промасленной бумагой, ей хотелось свежего воздуха. И все же хижина легко обогревалась огнем, который Уилл разводил в огромном очаге — когда-то Ребекка кипятила там белье в котлах, подвешенных к железной перекладине. Один из таких костров чуть не разрушил строение, когда Уилл и Дженни были подростками. Они провели в прачечной всю ночь, но Уилл задержался подольше, после того как Дженни ускользнула в Кейк-хаус, чтобы одеться. Тем же утром, сидя на уроке естествознания, Дженни выглянула в окно и заметила дым. Она сразу догадалась, что произошло. Были вызваны три пожарные бригады из соседних городов, не считая местной команды, организованной, как утверждали некоторые, Лиони Спарроу, той самой, что вынимала горячий хлеб из печки голыми руками и могла пройти сквозь огонь, не получив ожогов.

К тому времени, когда пожарные закончили работу, лачуга обгорела и была полузатоплена, но все же выстояла. Дженни еще подумала, не виновата ли в пожаре беспечность Уилла, но, стоя там и наблюдая за последними тлеющими головешками, Уилл с пеной у рта отрицал свою причастность к пожару. Он ел яблоко и одновременно объяснял Дженни, как тщательно затушил огонь в очаге, прежде чем уйти в то утро. Доев яблоко, он швырнул огрызок в догоравшие угольки очага. Есть примета: когда яблочные косточки, брошенные в огонь, с шумом взрываются, значит, где-то поблизости ходит истинная любовь. Но в этот день слышалось только шипение того, что сгорело и разрушилось, да крик ворон над головой.

Элинор Спарроу обвинила Уилла в поджоге. Ее губы скривились, что происходило каждый раз, когда рядом был лгун, но обвинения вскоре пришлось снять. У нее не было ни доказательств, ни свидетелей, к тому же судьей выступал двоюродный брат Кэтрин Эйвери, Морис. Только пятнадцать лет спустя, после рождения Стеллы, когда они жили на Мальборо-стрит, зашла речь о том пожаре. Уилл и Дженни смотрели репортаж в программе новостей о пожарах, захлестнувших калифорнийские каньоны; глядя, как сгорает дотла дом за домом, Дженни заметила что-то насчет внушительного пламени.

«Лачуга занялась быстрее», — сказал тогда Уилл.

Вот тут-то Дженни и поняла, что мать была права. Он стоял там и смотрел, как горит прачечная Ребекки, а затем лгал, глядя Дженни прямо в глаза. Она потеряла тот миниатюрный портрет, которым так дорожила, а ему даже в голову не пришло сказать правду. Так разве можно верить ему сейчас, когда она сидит напротив него в тюремной камере и слушает очередную историю — то ли правду, то ли ложь?

— Я сожалею, знаешь ли, — сказал Уилл на прощание, когда Дженни заторопилась в школу к Стелле, пока до той не дошла новость об аресте отца.

У бывшего мужа было столько причин для раскаяния, что Дженни даже не сообразила, что он имеет в виду.

— Ты о чем?

— О том, что причинял тебе боль.

Проблеск правды сверкнул, как светлячок, и тут же погас. Но, откровенно говоря, Дженни сознавала, что во всех неудачах ей некого винить, кроме себя. Это она была упрямой девчонкой, не слушавшей никого, это она была дурехой, помешанной на весенней лихорадке и собственном неверном представлении о любви.

— Что сделано, то сделано. Не хочешь ли заодно признаться еще в чем-нибудь?

— Не в чем мне признаваться, — заявил Уилл так поспешно, что даже Дженни стало ясно: он лжет.

Все равно перед уходом она его поцеловала. Дело в том, что она тоже сожалела.

Всю дорогу до школы Рэббит Дженни бежала, не обращая внимания на светофоры, и поэтому чуть не угодила под машину. Но она могла бы и не торопиться. В девять утра несколько девочек из девятого класса уже обсуждали статью в «Геральд», где упоминался Уилл Эйвери. В десять явились двое детективов для разговора со Стеллой. Когда пришла Дженни, Стелла, у которой разболелась голова, спасалась в директорском кабинете. Дженни увидела дочь с распущенными косами, с вымазанными помадой губами, с перекошенным лицом, свернувшуюся калачиком в мягком кресле на гнутых ножках. Десятки раз в этом кресле ученицы ждали своих родителей, которых вызывали в школу, чтобы сообщить об очередной провинности их чад: кто-то недостаточно прилежно занимался, кто-то совал пальцы в рот, желая избавиться от калорий; кто-то провалил геометрию, а кто-то порезал себе запястья бритвой. Теперь в кресле оказалась Стелла, их ясная звездочка. Стелла даже не подняла глаз, а продолжала играть браслетом, позвякивая бубенчиком на весь кабинет.

В данном случае директрисе, Маргарите Фланн, сказать было почти нечего. Она оставила их одних, чтобы Дженни попыталась объяснить, что же все-таки произошло.

— Не беспокойся, — прервала ее Стелла. — Я знаю, почему ты здесь. Приходили полицейские, задавали вопросы. Я знаю, что они сделали с папочкой.

— Они не имели права допрашивать тебя в отсутствие родителей. — Возмущению Дженни не было предела, но она все-таки на секунду отвлеклась, внимательно вглядываясь в дочь. — Ты что, накрасилась красной помадой?

— Это была всего лишь неофициальная беседа. Они предупредили, что я могу не отвечать. Но я рассказала им правду. Вообще-то она алая.

Дженни плюхнулась в кожаное кресло директрисы. Вот, значит, как — «алая».

— И какова же эта правда? — спросила она.

— Я сказала, что увидела, как именно умрет эта женщина. Я могу это видеть только у некоторых людей, но в ее случае я была совершенно уверена и заставила папу пойти в полицию. Полицейские мне не поверили. Они решили, что я выгораживаю папу.

Сразу было видно, что Стелла обожает отца, да и почему должно быть иначе? В кабинете директрисы пахло мебельным воском, этот запах всегда вызывал у Дженни воспоминания о собственном отце, профессоре экономики и столяре-любителе, который в течение года мастерил в свободное время кукольный домик для Дженни, который называл ее Жемчужиной, который одним весенним вечером выехал из Бостона после лекций и не справился с управлением. Внезапное похолодание оставило на асфальте корку прозрачного льда. Стоял март, самый непредсказуемый месяц весны, и отцу следовало бы знать, что нельзя ехать с такой скоростью. Домой он так и не вернулся, зато после него на верстаке осталась почти законченная модель Кейк-хауса, внутри все деревянные части он успел натереть маслом, поэтому когда Дженни заглядывала под крышу, то чувствовала приятный запах. До сих пор, попадая в незнакомую квартиру, она могла начать плакать без видимой причины — а дело было в том, что дубовый столовый гарнитур или вишневый письменный стол совсем недавно натерли до блеска и цитрусовый запах в воздухе означал всего лишь лимонное масло, средство, которое отец считал наилучшим.

Статистика, в чем рано убедилась Дженни, теряет всякий смысл, когда дело касается тебя самого, пусть ты оказываешься тем единственным человеком из тысячи, кого поразила молния, или той самой девочкой, чей отец не придет домой, — и неважно, разбился ли он в машине на скользкой дороге или сидит в тюремной камере. Дженни невольно испытала досаду на остальных учениц школы Рэббит: в конце дня они пойдут домой, думая о каких-то пустяках вроде оценок, шмоток или мальчишек, тогда как ее собственную дочь будут волновать совсем другие вещи — как бы не потерять в этом мире дорогого ей человека.

— Я и вправду увидела, как все будет… то же самое произошло, когда я взглянула на мисс Хьюитт и на водителя такси, а потом уже и на ту женщину в ресторане. Полиция мне не поверила, — стояла на своем Стелла, — но отец не имеет к убийству никакого отношения. Клянусь.

Тринадцатая по счету, родилась в день равноденствия ножками вперед. Чего другого могла ожидать Дженни? Неужели она действительно полагала, что Стелла подрастет и превратится в обыкновенную девочку, незаметную в толпе, не знающую бед, и впереди ее ждет только счастье?

— Я тебе верю.

Дженни прекрасно сознавала, что ее дочь принадлежит тому дню в марте, когда птицы совершают свой перелет, когда земля начинает дышать, а на небе появляются весенние созвездия, Лев, а рядышком Овен на одном и том же небосводе, пусть даже временно.

Дженни и Стелла предполагали, что их неприятности останутся их личным делом, но с бедой так не бывает: она просачивается во все щели, обрастает слухами и возвращается. Дженни с дочерью понятия не имели, сколько людей посвящено в ситуацию с Уиллом, до тех пор, пока не попытались покинуть школу. В дверях их остановила Джулиет Эронсон — неподходящая компания, по мнению Дженни, — и, едва отдышавшись, принялась сыпать советами:

— Вам туда лучше не ходить.

У нее был готов план; она собиралась выйти на крыльцо, назваться Стеллой Спарроу-Эйвери и таким образом отвлечь собравшуюся на тротуаре стаю репортеров. Уже много лет, со времени суда над ее матерью, она имела дело с подобными типами, падкими на мертвечину. И сейчас даже обрадовалась возможности поквитаться с ними.

— Думаю, Джулиет права. Вам лучше воспользоваться черным ходом, — поддержала ученицу Маргарита Фланн, директриса.

А все потому, что прибыла телевизионная команда с Четвертого канала. Миссис Фланн сопроводила ученицу и ее мать ко второму выходу, ведущему в переулок.

— Пожалуй, пусть Стелла побудет дома до конца недели. Пока не уляжется вся эта шумиха.

А потом они оказались в узком проулке, где никого не было, кроме бродячих кошек. Мать и дочь посмотрели друг на друга. В воздухе витали крошечные искорки неуверенности. Здесь пахло не только мусором, но и страхом.

— Никакой школы целую неделю. Ты должна радоваться, — заметила Дженни.

— Так и есть. — Стелла застегнула блейзер на все пуговицы, хотя день был довольно теплый. — Я в восторге.

Они побрели по улочке мимо переполненных мусорных баков. Здесь же были припаркованы несколько машин учителей, а также школьный автобус, на котором ученицы Рэббит иногда ездили на пикники.

— Когда мы выйдем на улицу, возможно, придется бежать, — предупредила Дженни.

— Бежать?

Стелла выглядела бледнее обычного и даже более юной, чем утром, несмотря на алую помаду. Гольфики у нее сползли, как у маленькой девочки.

И действительно, выйдя из переулка, они пустились бежать. Раздался чей-то крик, и они поняли, что толпа их увидела. Они неслись во всю прыть, надеясь оторваться от преследователей. Но все равно двое самых ушлых репортеров продолжали следовать за ними по пятам. Тогда они нырнули в аптеку. Это оказалась та самая аптека, в которой Стелла совсем недавно украла свою помаду. «Задарма, — подумала Стелла, прячась с матерью в отделе средств ухода за волосами. — Действительно, дешевле не бывает».

Один из самых стойких репортеров не сдался. Выследил их в проходе между стеллажами.

— Я просто хочу поговорить с вами.

— Ничего подобного. — Дженни загородила собой Стеллу. — Вы хотите досадить нам.

Владелец аптеки, престарелый господин, которого Стелла узнала по своему прошлому набегу на прилавок с косметикой, выставил репортера вон, бросив на ходу:

— Стервятник.

К тому же не единственный. Когда они наконец добрались домой окружным путем, через общественный парк, на автоответчике скопилось более десятка сообщений от различных компаний, выпускающих новости, включая два нью-йоркских ток-шоу, в которых ведущие расспрашивали людей об их личных трагедиях.

— Опять звонит, — встревожилась Стелла, когда они в конце концов уселись за стол.

Обед был скудный — консервированный суп и пригоревшие тосты.

Телефон звонил не переставая, на том конце провода оказывался то один любознательный, то другой. Последней позвонила Маргарита Фланн, которая, обдумав серьезность ситуации и собственные возможности, теперь рекомендовала Стелле не возвращаться в школу Рэббит до конца семестра. Для пользы ребенка, разумеется, хотя, по правде говоря, миссис Фланн целый день отвечала на звонки всевозможных газет, а известность подобного рода не совсем в духе школы.

Очередного неприятного звонка они просто бы не выдержали, поэтому Дженни встала и выдернула телефонный провод из розетки.

— Ну вот он и перестал звонить.

Обе расхохотались, но Стелла тут же стала серьезной.

— Теперь я точно завалю математику. И если в Рэббит мне ходить нельзя, то где же я буду учиться?

— Мы что-нибудь придумаем, — заверила дочку Дженни, хотя сама не представляла, что делать дальше.

В Бостоне не было ни одной школы, муниципальной или частной, где Стеллу не достали бы сплетни и слухи. Уже сейчас их история передавалась в шестичасовых новостях по всем местным каналам. А в одиннадцать один из них показал, как Дженни и Стелла потихоньку пробираются позади школы, а потом пускаются бегом, словно сами совершили преступление.

В ту ночь Дженни уснула в кресле у окна. Она думала о миниатюрном Кейк-хаусе, который отец сделал для нее. Она вспоминала истории, которые он ей рассказывал, — например, о том, что вишневые деревья в лесах вокруг Юнити выросли из косточек, оброненных воронами, а персиковые деревья, прижившиеся по всему городу, море вынесло на берег после какого-то кораблекрушения. Потом Дженни приснился сон: она увидела натянутую веревку между двух больших деревьев. Это были вишня и персик, все в цвету, когда тысячи белых бутонов сияют на ветках, словно звездочки. Ей снилось, что она падает куда-то, летит по спирали, не в силах остановиться. За секунду до удара о землю она проснулась в панике, с бьющимся сердцем. Впервые ей приснился собственный сон, а не чужой. И она точно знала, что он означает. Она знала, к чему он приведет.

За окном улица была погружена в кромешную тьму, если не считать янтарных лужиц на асфальте у фонарных столбов. Не успела она воткнуть на место телефонную вилку, как снова раздался звонок. Дженни сняла трубку. Ее поприветствовал репортер, выследивший их в аптеке. Он служил в одной из отвратительных бульварных газет, но, видимо, считал, что обладает даром убеждения, и пытался сладкими речами уговорить Дженни дать интервью, все выспрашивал, как отреагировала ее дочь на известие, что отец совершил зверское убийство. Дженни бросила трубку. Он снова позвонил. На этот раз Дженни молча сняла трубку. Зато журналист не молчал.

— Я во что бы то ни стало добьюсь разговора с вашей дочуркой. Можете не сомневаться.

Дженни бросила трубку на рычаг, но тут же потянулась за ней снова, чтобы набрать номер, прежде чем наглец успеет позвонить в третий раз. Придется договориться на станции, чтобы их телефонный номер изъяли из списка абонентов. Придется поставить на двери новый замок. Но сейчас на это не осталось времени. Дженни решила, что нужно делать в первую очередь. Час был поздний, луна переместилась в центр неба, голуби наконец утихомирились, и до дневного света, казалось, пролегают сотни миль, как до чужого государства. На улице не было ни души, когда Дженни набрала номер Кейк-хауса, который все еще знала наизусть. Поразительно, но спустя столько лет она не забыла, что именно в эту неделю распускается форзиция и каждая веточка буквально взрывается капельками цвета. Странно, но она вспомнила расписание поездов в Юнити, а самое удивительное, что сразу узнала голос матери, стоило Элинор снять трубку, будто последний раз они разговаривали только вчера, будто общались все это время.

 

Предсказание

 

1

Что есть роза, как не живое доказательство желания, единственное свидетельство человеческого стремления и совершенной преданности? Но желание все-таки можно сломить, и тогда появляется «ревность» — так называется роза, хорошо растущая на засушливых почвах. «Красный дьявол» прекрасно себя чувствовал там, где не росли никакие другие розы, в конце сада, в тени. Розы во многом напоминали человеческое сердце; одни росли совсем дикие, другим требовалась постоянная забота. Хотя множество сортов были изменены и окультурены, среди них не нашлось бы двух совершенно одинаковых. Одни цветы отдавали вишней, другие пахли лимоном. Одни проявляли жизнестойкость, тогда как другие увядали за один день. Одни росли на болотах, а другим требовались огромные дозы удобрений. Ископаемая роза насчитывала три с половиной миллиарда лет, но за все это время ни разу не расцвел голубой бутон, ибо семейство роз не обладает этим пигментом. Садоводам пришлось довольствоваться подделками: «голубой луной» с розовато-лиловыми цветками или «голубым пурпуром», злостным бродягой, который, по сути, был фиолетовым и разрастался с молниеносной скоростью, так что с ним приходилось беспощадно бороться.

Ни один из этих фальшивых сортов не рос в саду Элинор Спарроу. Ей нужен был настоящий голубой, как яйца в гнезде дрозда, как цветы дельфиниума, как далекое небо над головой. Ясно, что она ничего не имела против недостижимой задачи. Другие садовники отступали перед законами генетики, но только не Элинор. Ее не отпугивало то, что другие считали невозможным, как не отпугивали тучи комаров, налетавшие в сумерках в это время года, едва земля начинала прогреваться и таял последний снег.

До несчастного случая с мужем Элинор Спарроу не интересовалась садоводством. Сад при Кейк-хаусе, заложенный в далеком прошлом, последние десятилетия был заброшен. Несколько старых роз, посаженных еще Ребеккой Спарроу, до сих пор умудрялись расцветать среди молочая и колючей крапивы. Каменная ограда, в которой Сара Спарроу, дочь Ребекки, тщательно заделала все щели, все еще стояла, а кованые железные ворота, навешенные прабабушкой Элинор, Корал, не совсем проржавели, а потому легко очистились щелоком и борной кислотой.

Когда Сол погиб в дорожной катастрофе в пригороде Бостона, Элинор могла бы посвятить свою жизнь Дженни, но вместо этого она ушла в сад и больше оттуда не вернулась. Да, конечно, она по-прежнему делала покупки в бакалейной лавке, ходила в аптеку мимо соседей на Мейн-стрит, но ей хотелось только одного — остаться в одиночестве. Она находила утешение, когда чувствовала под пальцами землю, занимаясь монотонной работой по сезону. Здесь, по крайней мере, она могла дать жизнь чему-то новому. Здесь то, что было похоронено, вновь оживало, если получало нужное количество света, удобрений и дождя.

В последние годы в саду Элинор Спарроу все расцветало в рекордно короткие сроки: ароматные ночные фиалки размером с лошадиную подкову, декоративный шиповник, цветущий до января, чайные розы, такие великолепные, что воры несколько раз пытались украсть черенки, но волкодав Аргус, чьи клыки давно стерлись до пеньков, сумел все-таки отпугнуть незваных гостей утробным лаем. Видя всю эту зелень за каменной оградой, даже в марте, когда только начинают формироваться бутоны, никто не представлял, как трудно было Элинор привести весь сад в порядок. Два года после смерти Сола здесь вообще ничего не росло, несмотря на все усилия хозяйки. Возможно, виновата в том была соль, пропитавшая ее кожу, или горечь у нее на сердце. Какова бы ни была причина, все засыхало на корню, даже розы, посаженные Ребеккой Спарроу. Элинор нанимала садовников-декораторов, но они лишь беспомощно разводили руками или просто предлагали ей воспользоваться инсектицидами и серой. Она отсылала образцы почв в лабораторию Массачусетского технологического института, и ей отвечали, что все в порядке, требуется лишь правильный уход и немного костяной муки.

Однажды, когда Элинор работала в саду, уже готовая сдаться и бросить это дело, рядом остановился Брок Стюарт, городской врач. Доктор Стюарт тогда еще ходил на вызовы; в тот день он заглянул в Кейк-хаус потому, что Дженни, которой было всего двенадцать, позвонила и попросила его прийти. Девочка давно болела простудой, сопровождавшейся сухим кашлем и головными болями, такими сильными, что она вообще не раздвигала штор в своей комнате, проводя все время в темноте. Она ходила в шестой класс, но уже научилась заботиться о себе.

— Где твоя мама? — спросил доктор Стюарт, осмотрев Дженни.

У девочки была высокая температура, а на тумбочке даже стакана воды не нашлось, да и холодный компресс на лоб ей бы не помешал.

— Она в саду. — Уже тогда Дженни отличалась серьезностью. — Это единственное, что ее заботит, поэтому я наслала на него проклятие.

— Вот как? — Доктор Стюарт был отличным терапевтом и никогда не пропускал мимо ушей детские суждения. — Какого рода проклятие?

Дженни села в кровати. Вообще-то она хотела сохранить свой секрет, но интерес доктора Брока так ей польстил, что она посвятила его в сложности колдовства.

«Не прилетай сюда больше, ни утром, ни вечером, ни в дождь, ни в солнечный день».

Дженни улыбнулась доктору, довольная, что он выслушал заклинание так серьезно.

— Я нашла его в книге, что хранится в углу нашей гостиной. Эта присказка держит пчел на расстоянии. А без пчел не растет ни один сад.

— Я не знал этого.

Как единственный городской врач, Брок Стюарт не переставал изумляться, сколь различными способами люди могут навредить друг другу, даже не прилагая к этому видимых усилий. Его все еще поражала в людях хрупкость их бытия и в то же время удивительное жизнелюбие; человек мог выстоять и в болезни, и в горе самым неожиданным образом.

— Это мне папа рассказал, что пчелы не любят сквернословия. — У Дженни развязался язык. — Но больше всего они не выносят, когда в доме кто-то умирает. Если такое случается, они покидают сад.

Лицо девочки пылало, а спутанные волосы казались совершенно черными. Это был очень педантичный ребенок, ненавидевший цветы, грязь, дождевых червей и беспорядок. На стенах у нее висели в один ряд небольшие картинки, приклеенные скотчем, — затейливые акварели, в которых предметы идеально подходили друг другу: стол и коврик, дом и небо, мать и дочь.

— Понятно. — Доктор Стюарт все записал. Детям, даже тем, кто был постарше, всегда нравилось, когда он так поступал; они видели, что он воспринимает их слова всерьез, раз записывает на бумаге. — А есть избавление от этого проклятия?

— Если кто-то умирает или если произнести вслух прогоняющий стишок, то пчелы не вернутся до тех пор, пока им не предложить кусочек торта. Подойдет любое сладкое. И нужно попросить их вернуться. Вежливо. Без шуток. От души.

Доктор Стюарт позвонил в аптеку, попросил доставить антибиотик, потом ласково потрепал Дженни по разгоряченной головке и отправился в сад. Элинор Спарроу, стоя на четвереньках, пропалывала клумбу, все растения на которой покрылись пятнами и сбросили листья. Людей Элинор едва замечала. Рана, нанесенная судьбой, была слишком глубокой, чтобы вдова обращала внимание на что-нибудь еще, кроме своего пустого сада.

— Я вижу, что у вас ничего не растет! — крикнул издалека Брок Стюарт.

— Поздравляю с очевидным выводом. — Элинор не выносила большинство людей, но Брока она, по крайней мере, уважала, поэтому сразу не прогнала. Она еще ни разу не поймала его на лжи, не то что других жителей города. — Я получу счет за это мнение или оно бесплатное?

— На тебя легло проклятие, — сообщил своей соседке доктор Стюарт. — И вероятно, вполне заслуженно.

Каждый раз при встрече с Элинор доктор вспоминал, как она на него посмотрела в тот холодный вечер, когда ему пришлось сообщать ей о смерти Сола. Она тогда заглянула прямо в его душу, словно искала там правду. Вот и теперь ее взгляд проник в самое его нутро. Доктор Стюарт был высокий мужчина, и некоторых ребятишек города пугали его рост и строгость тона. Но те, кто хорошо его знал, совсем не боялись доктора. Они выпрашивали у него леденцы, рассказывали ему о своих важных делах, таких, к примеру, как заклинания против пчел.

— Ты не учитываешь очень важный момент, Элли. Прислушайся.

Они уставились друг на друга через садовые ворота. Элинор Спарроу не могла поверить, что этот человек дерзнул назвать ее «Элли», но она не стала устраивать скандал. Внимательно прислушалась. По небу плыли белые облака, и солнце светило особенно ярко, отбрасывая молочные блики, на которые всегда обращали внимание приезжие.

— Ничего не слышу, — раздраженно бросила Элинор, стряхивая с колен грязь.

— В самую точку. Нет пчел.

— Нет пчел. — Элинор почувствовала себя идиоткой. Почему она раньше этого не заметила? Тишина была такой явной, проблема такой очевидной. — Кто мог наслать на меня такое проклятие?

Доктор Стюарт пожал плечами. Проработав много лет единственным врачом в маленьком городишке, он прекрасно знал, что нельзя никого обвинять, особенно если виновный находится так близко.

— Теперь, когда ты знаешь причину, дело можно исправить. Причем очень просто: угости их тортом. — Доктор Стюарт говорил по-деловому, точно так он порекомендовал бы аспирин от головной боли или имбирный эль и сироп солодки от колик. — А потом попроси их вернуться. И когда будешь просить, не забывай о вежливости. Как-никак были задеты их чувства. Причем не только у них, если это тебе интересно.

Как только доктор ушел, Элинор отправилась на кухню. Перерыла всю кладовку, пока не нашла бисквит недельной давности, который залила бренди и сливками. Но не успела она вынести тарелку в сад, как позвонили в дверь. Посыльный из аптеки швырнул на порог лекарство для Дженни и стремглав помчался к машине, чтобы поспешно развернуться и уехать, пока Элинор не успела обвинить его в нарушении границ частной собственности.

Рассматривая пузырек с беловатым пенициллином, Элинор Спарроу кое-что поняла насчет своего дома. В Кейк-хаусе стояла такая же глухая тишина, как в ее саду без пчел, даже еще глуше. Она задела чувства близких людей, сама того не подозревая. Она запуталась в паутине, сплетенной из дней, месяцев, лет. И тогда она поняла, откуда пришло проклятие. Это она натворила дел, это она отвернулась от ребенка, предоставив дочери самой заботиться о себе.

Когда Элинор поднялась наверх с лекарством, Дженни дремала.

— Прими таблетку, и поживее, — велела Элинор.

Девочка очень удивилась такому вниманию и быстро проглотила лекарство.

— А теперь вылезай из кровати и пойдем со мной.

Дженни набросила халат и босиком последовала за матерью, в полном недоумении. Ей пришло на ум несколько причин, откуда у матери проснулся к ней внезапный интерес: озеро вышло из берегов, прорвало водопровод в доме, осы на чердаке пробились сквозь картонную перегородку. Наверняка произошло какое-то чрезвычайное событие, раз мать подумала о ней.

— Я перестала на многое обращать внимание.

Они зашли в кладовку, откуда Элинор забрала липкое угощение. На тарелку успели заползти муравьи, а от запаха бренди деваться было некуда.

— Теперь мне придется отдать это пчелам. Я должна попросить у них прощения и пригласить вернуться. — Она взглянула на дочь, лохматую, настороженную. — Надеюсь, еще не слишком поздно.

Элинор вынесла бисквит из дома. Не прошла она и двух шагов, как над ней закружила пчела.

— Это доктор Стюарт тебе рассказал о пчелах? — Девочка горела от лихорадки, у нее кружилась голова. Стоя на крыльце, она прислонилась к перилам. — Я рассказала ему секрет, а он пошел и передал тебе.

— Ну конечно, а как же иначе? Теперь будем надеяться, что у нас все получится.

Что касается Элинор, то у нее тоже закружилась голова. Она по-глупому отказалась от чего-то, а теперь старалась изо всех сил это вернуть. Угощение для пчел пахло весной, пьянящей смесью пыльцы, меда, сирени и коньяка. Десятки пчел полетели за Элинор через лужайку. Возможно, кое-что все-таки можно исправить: то, что разрушено, то, что потеряно, то, что почти отвергнуто.

— Пожалуйста, придите в мой сад.

Элинор открыла ворота, и пчелы последовали за ней, но Дженни не сдвинулась с места — упрямая, не умеющая прощать девочка.

— Идем со мной, — позвала Элинор дочь.

К тому времени сотни пчел летели на Локхарт-авеню, едва касаясь колючих кустарников на аллее Дохлой Лошади, с гулом продираясь сквозь форзицию и лавр.

Дженни было жарко от лихорадки и холодно от промозглого дня. Она подумала, что мать даже словом не обмолвилась, чтобы она не ходила босой; Элинор была не такая мать, кем бы она там ни притворялась. У Дженни закололо пальцы на ногах — верный признак беды. Но откуда было ждать эту беду? Она могла пойти за матерью, или сделать шаг назад, или остаться на своем месте и не шевелиться — она выбрала последнее в тот пчелиный день. Она не шевельнулась.

Попытка Элинор наладить утраченные отношения с дочерью провалилась, зато она с тех пор начала чаще обращаться к Броку Стюарту за советом. Если ей предстояло принять какое-то решение, она звонила и спрашивала мнение доктора, хотя не обязательно к нему прислушивалась. Да что там, она могла часами с ним спорить, подвергая сомнению каждое слово. Дело дошло до того, что семейство доктора, его жена Адель, одна из кузин Хэпгудов, и его сын, Дэвид, знали, что когда телефон звонит в неурочный час, то это наверняка не вызов в Гамильтонскую больницу и не пациент. Это Элинор Спарроу. Почему доктора не раздражало ее вечное брюзжание, никто в точности не знал.

Элинор, со своей стороны, рассуждала так: по крайней мере, есть к кому обратиться за правдой. Хорошо, что в городе живет хотя бы один честный человек. Прошли годы, не стало Ад ели, потом не стало и молодой жены бедного Дэвида, а Брок Стюарт был единственной компанией Элинор, если не считать ее пса, Аргуса. Остальных она не выносила. Тим Эрли, городской ветеринар, не переставал удивляться, что волкодаву пошел двадцатый год — неслыханный возраст для этой породы. Доктор Эрли был убежден, что Аргус просто отказывается умереть, пока жива хозяйка. Настолько он предан, шутил доктор, верен до конца.

Будь Элинор более приветливой, она могла бы рассмеяться и сказать: «Ну, в таком случае, бедняга не долго протянет». А так она просто отбрила ветеринара: «Надо полагать, плату за визит вы не уменьшите», как всегда нагнав на Тима Эрли такого страху, что он добавил бесплатную бутылочку витаминов для пса.

Элинор заболела именно тогда, когда собралась цвести последняя привитая ею роза. Она взяла одну из старых роз Ребекки (этот сорт рос только в Юнити, и ходили слухи, что он увядает от человеческого взгляда) и скрестила ее с пурпурным вьющимся гибридом, который разводила уже несколько лет. Пока что новая роза ничего особенного из себя не представляла. Случись забрести в сад какому-нибудь воришке, он наверняка прошел бы мимо неопрятного кустарника возле каменной стены, где тот рос, защищенный от ветра и жары. Воришка предпочел бы экземпляры посимпатичнее, тщательно подрезанные и ухоженные, которыми Элинор абсолютно не дорожила. Успеет она увидеть, как цветет ее новый сорт, или нет, Элинор не представляла. Брок отказался просветить ее на сей счет, несмотря на все требования узнать статистику.

«Прямо сейчас какое-нибудь дерево возьмет и упадет на нас, — ответил он. — Или молния ударит, и к чему тогда твоя статистика?»

Элинор часто вспоминала мать Уилла, Кэтрин, — как быстро та сгорела, после того как у нее обнаружили рак. Элинор не особенно любила семью Эйвери, но зла им не желала. И разумеется, она не прятала под матрас Кэтрин Эйвери веревку с черными перьями, чтобы проклясть все семейство, когда Уилл и Дженни убежали, хотя в городе пошли такие слухи. Как бы там ни было, все это дела давно минувших дней, и теперь, глядя в прошлое, Элинор понимала, что винить в том опрометчивом браке некого. Просто весна заставила их убежать, чистейшая весенняя лихорадка, опасная для каждого. Между прочим, Элинор сочувствовала Кэтрин, что та вырастила такого лгуна, как Уилл Эйвери, хотя младший мальчик, Мэтт, получился славный.

Пятнадцать лет Элинор нанимала Мэтта Эйвери расчищать сад от обломков и поваленных деревьев после бурь. Время от времени на заднем крыльце Элинор появлялась корзинка с мятой и розмарином, и Элинор подозревала, что это оставляет Мэтт — возможно, в благодарность за визиты к его матери в последние недели ее жизни. Все лето, пока умирала Кэтрин, Элинор приносила ей свежие розы сорта «Волшебный розовый», которые Кэтрин предпочитала всем прочим сортам, хотя сама Элинор не очень его жаловала. Элинор все время вспоминала, как мужественно держалась Кэтрин, когда сама проходила курс лечения в Гамильтонской больнице. Зимой ей делали химиотерапию, но она никому ничего не сказала, все держала в себе.

В этом был ее недостаток, в этом была ее сила; она отказывалась довериться кому-либо, или попросить о помощи, или просто проявить обычные человеческие чувства. К тому времени, как она все-таки призналась Броку, что у нее побаливают кости — не обычный артрит, а нечто гораздо глубже и сильнее, — было уже слишком поздно. Теперь, когда в Монро появился новый врач, доктор Стюарт делил свое время между клиникой в Норт-Артуре и домом для престарелых; Элинор осталась его единственной пациенткой. Если ночью раздавался телефонный звонок, значит, он понадобился одному-единственному человеку, своей пациентке Элинор Спарроу, которую он все-таки подвел.

«Ты ведь не мог знать о том, чего я не хотела тебе рассказывать», — настаивала Элинор, как всегда, проявляя упрямство.

Вероятно, она была права; вряд ли он сумел бы найти способ ее спасти. Все равно доктор часто просыпался среди ночи от сердцебиения, даже когда телефон не звонил. Он просыпался, думая об Элинор, как было уже много лет, еще до ухода Адель, еще до того, как его сын, Дэвид, и сто внук, Хэп, переехали жить к нему. Утром Брок Стюарт часто испытывал потребность позвонить и проверить, как она там, но Элинор никогда в этот час не снимала трубку; она работала в саду, который восстановила так, как не сумела восстановить свою жизнь.

В тот день, когда дочь возвращалась в родной город, она тоже работала в саду. Славный выдался денек. Элинор в маске и перчатках посыпала почву удобрением. Всю зиму большинство растений в ее саду выглядели не лучше, чем горсть палок, но сейчас эти палки начали зеленеть, выпуская новые побеги, и скоро им предстояла обрезка. После холодных суровых месяцев розовые кусты особенно жадно откликались на подкормку из костной и рыбьей муки и человеческое внимание. Маленький гибрид возле стены казался совершенно ненасытным, поэтому сегодня Элинор решила покрыть почву вокруг него дополнительной дозой удобрений.

Покончив с делом, Элинор вернулась в дом в сопровождении старого пса. Кости в коленях и голенях причиняли ей особенно сильное беспокойство, от острой боли у нее часто кружилась голова; в последнее время она уже не обходилась без трости. Элинор Спарроу, женщина, которая никогда ни на кого не опиралась, теперь зависела от палки.

«Костная мука, — подумала она, ковыляя к дому, — вот что я такое».

Впрочем, даже мука из нее выйдет паршивенькая, учитывая, как поработал над ней рак, Она видела рентгеновские снимки; кости у нее превратились в кружево, филигрань, красивую и мертвую, очень похоже на листья, после того как над ними потрудятся жучки, хрущики японские. Элинор вымыла руки, затем достала сумку и ключи от машины. Аргусу она велела сидеть дома, хотя он заскулил и вышел с ней на крыльцо. Пес не сводил с нее глаз, пока Элинор усаживалась в джип с проржавевшими дверцами и днищем. Было бы неплохо установить на него и новую трансмиссию. Дорога еще не просохла, и Элинор ехала зигзагами, стараясь объезжать особенно глубокие лужи. Последние пять лет она собиралась попросить Мэтта Эйвери выровнять подъездную аллею, но все как-то не получалось. Всплески грязи оседали на крыльях джипа, на колесах. Снег в лесу кое-где задержался, не растаял даже в такой теплый день, и тут же рядом расцветали ландыши. Некоторые верили, будто ангел печали давным-давно превратил снежинки в ландыши, каждый год расцветавшие первыми, как утешение тем, кто пережил унылую зиму. Лично она, Элинор Спарроу, имела на этот счет большие сомнения, а ландыши вообще считала чуть ли не сорняками.

И все же появление этих диких цветов напомнило ей, что весна действительно пришла. Элинор опустила стекло и вдохнула ароматный воздух. Да, весна определенно пришла. Еще до вечера пройдет дождь, который так нужен саду, но сейчас сырость вызвана озерным воздухом; горизонт был наполнен чудесным зеленоватым светом, который бывает в это время года, особенно возле берегов озера Песочные Часы. Глянув в зеркало заднего вида, Элинор убедилась, что пес так и торчит на крыльце, преданный, как всегда. Она не хотела заводить собаку, но однажды появился Аргус — приехал на заднем сиденье в машине Брока Стюарта. Доктор нашел щенка на обочине дороги, а у его сына Дэвида, вдовца, переехавшего в дом Брока с собственным сыном, была аллергия на собак, как и у дочери Элинор. Но дочь Элинор уже давно не жила с матерью, а щенок нуждался в хозяине.

— Приюти его на недельку, — предложил доктор Стюарт. — Если поймешь, что он тебе не нравится, я найду для него другой дом.

Никогда не соглашайтесь взять щенка хотя бы на неделю, Элинор теперь знала, как это бывает. Всего неделя — и ты уже полностью покорен этим существом, несмотря на все его безобразия — кучи на ковре, разорванные книги, зажеванные туфли. Она не думала, что оставит его у себя, пока не случилась напугавшая щенка гроза. Элинор пришлось усесться прямо на пол кухни в своем большом пустом доме и успокаивать малыша. Она протянула руку, чтобы погладить его, и почувствовала, как бьется маленькое сердечко. Она так и не позвонила Броку Стюарту, чтобы он забрал собаку, а в следующий раз, когда доктор приехал с визитом, Аргус уже спал в комнате Элинор, нес охранную службу у дверей.

Но сегодня охранную службу несла Элинор, стоя на вокзальной платформе. Вокзал в их городе был маленький и удобный, построенный из коричневого гранита в неоготическом стиле. Строительством занималась какая-то бригада приезжих. Они потрудились хорошо, сделали все красиво и установили на скате крыши латунные часы, громко отбивавшие каждый час, так что старшеклассники на другом конце города жаловались, что их бой мешает им во время экзаменов. Дневной поезд, выехавший с Южного вокзала Бостона без четверти одиннадцать, опаздывал, что было не удивительно. Когда поезд в конце концов подъехал, началась суматоха. Пассажиры должны были высаживаться в спешном порядке, чтобы поезд покатил дальше в Гамильтон, не особенно нарушая расписание. Илай Хатауэй, несомненно один из старейших таксистов штата, сигналил, предлагая услуги своего древнего синего «универсала», на боку которого было выведено черной краской: «Лучшее и единственное такси в Юнити». Сисси Эллиот, древняя и вредная старуха, едва ковыляла с помощью ходунка — намного хуже трости, не без удовольствия отметила про себя Элинор, — и войти в вагон ей помогала дочь, Айрис, что вообще приостановило на время высадку пассажиров.

Элинор узнала Сисси Эллиот, соседку справа, с которой не разговаривала лет двадцать, а вот собственную дочь в тот день она не узнала. Естественно, она ожидала увидеть семнадцатилетнюю упрямицу, которой хватило глупости убежать из дома за два месяца до окончания школы. Дженни готовы были принять и Брауновский университет, и Колумбийский, однако она отправилась в Кембридж и поступила на работу в кафе-мороженое «Бейлис», где подавала пломбир с карамельным сиропом и малиново-лаймовые коктейли, давая возможность Уиллу учиться в Гарварде. Элинор искала глазами именно ту девочку, совершавшую одну ошибку за другой, слушавшую только голос сердца и ничего не понимавшую в любви. Она высматривала на переполненной платформе особу с длинными черными волосами, в джинсах и куртке горохового цвета, но вместо этого увидела женщину за сорок, все еще с темными, но теперь уже короткими волосами, зачесанными назад, одетую в совершенно обычный светлый плащ поверх черного костюма. Но кое-что осталось прежним: Элинор поймала тот же недоверчивый взгляд блестящих глаз, таких же темных, как у Ребекки Спарроу. Те же высокие скулы, та же холодная сдержанность. Спустя столько лет по платформе шла ее дочь.

Рядом с этой женщиной вышагивала внучка Элинор Спарроу со спортивной сумкой в руке и рюкзачком, перекинутым через правое плечо, так как левое, поврежденное при родах, ныло в сырые дни, как этот. Девочка была светленькой, что очень удивило Элинор. Все в роду Спарроу всегда рождались темноволосыми, мрачными, склонными к трагизму и меланхолии, но Стелла показалась ей жизнерадостной, когда оглядывала платформу. Высокая девочка с тонкими чертами лица, наверняка смышленая, ибо сразу узнала бабушку, хотя прежде они никогда не виделись. Узнала и тут же начала махать рукой.

— Ба! — крикнула Стелла. — Мы здесь!

Возможно, страх помешал Элинор Спарроу сдвинуться с места или взгляд Дженни, когда та повернулась и посмотрела на мать. Элинор прочла в нем то же самое разочарование, которое не скрывала Дженни в тот день, когда было снято проклятие и пчелы вернулись в сад, в тот день, когда она решила, что мать опоздала со своими извинениями и ничего теперь не исправить.

К счастью, Стелла не терзалась подобными чувствами. Она подбежала к бабушке и обняла ее:

— Даже не верится, что я наконец здесь.

— А ты поверь.

Элинор одобрительно оглядела внучку: перед ней стояла приветливая, отзывчивая девочка, не боявшаяся говорить то, что думает. Такая не станет забиваться в угол и дуться там до тех пор, пока что-то изменить уже будет поздно.

Женщина в плаще приблизилась более сдержанно. На ней были дорогие кожаные сапоги, она слегка подкрасила губы, но в чем-то дочь совсем не изменилась, оставаясь прежней раздражительной особой.

— Поезд опоздал, — сказала Элинор Спарроу, глядя на Дженни.

Первые слова, обращенные к дочери почти за двадцать пять лет, прозвучали как жалоба, хотя Элинор вовсе этого не хотела.

— Ты хочешь сказать, что это моя вина? — Дженни держалась, как всегда, холодно, а тут вообще ощетинилась. — По-твоему, я несу ответственность за то, чтобы поезд ходил по расписанию, так?

Тут вмешалась Стелла, поспешив прервать назревавшую перепалку.

— Бабушка лишь сказала, что поезд опоздал. Ничего больше.

Откровенно говоря, Стелла рассуждала более здраво, чем мать или бабушка. Элинор и Дженни молча уставились друг на друга. Непонятно, кого из них увиденное потрясло сильнее. Умело подстриженные темные волосы, тонкие морщинки вокруг глаз и рта. Седой пучок на голове, трость, согбенная спина. Двадцать пять лет как-никак. Четверть века. Время взяло свое.

— Стелла права, — в конце концов согласилась Дженни. — Ты оказываешь мне услугу, и я не собираюсь с тобой конфликтовать. — Она направилась к стоянке машин. От одного сознания, что она вернулась в Юнити, ей стало холодно, пришлось застегнуть плащ на все пуговицы. Дженни даже пожалела, что не надела шарф. — Надо полагать, тот джип-развалюха твой? — прокричала она через плечо.

— Она всегда была с тобой такой несносной? — спросила Стелла, пока они с Элинор пересекали стоянку.

Стелле хотелось, чтобы бабушка замедлила шаг. Ей хотелось побыть с ней подольше. У нее вдруг снова загудело в голове, и она слегка задохнулась, вдыхая сырой воздух. В первую же секунду, когда она увидела на платформе бабушку, она поняла, как все закончится: светлым тихим днем выпадет снег. Она поняла, что времени у них осталось только до зимы, а этого ей было мало.

— Поначалу нет, но потом я ее разочаровала.

Элинор сердилась на себя за то, что еле ковыляет. Ей понадобилась целая вечность, чтобы пересечь парковку. Дженни уже забиралась на переднее сиденье, а они не прошли даже полпути.

— Это не повод, чтобы так себя вести. — Стелле нравилась бабушка, нравилось, что у них была своя тайна — телефонные звонки, о которых Дженни не подозревала. Девочка частенько обращалась к бабушке за поддержкой и советом. — Каждый испытывает разочарование.

Когда Элинор уселась в джип, то оказалось, что Дженни успела опустить все стекла.

— Здесь пахнет старой псиной. А у меня аллергия, если ты, конечно, помнишь, — сказала она матери.

Стелла была снаружи — укладывала сумки в багажник.

— Как прошел ее день рождения? — поинтересовалась Элинор у дочери.

— Нормально, — сухо ответила Дженни, — как у обычной девочки тринадцати лет, без всякой наследственной чепухи, способной разрушить ее будущее.

— Я имела в виду не дар, а свой подарок, модель Кейк-хауса.

— Вот, кстати. Подарок ты, конечно, выслала, но этот домик принадлежал мне. Ты не имела права его дарить.

— Значит, она не получила ничего другого, какой-нибудь семейной черты. Все-таки это лучше, чем видеть чужие сны. Тебе этот дар не сослужил хорошую службу.

Элинор сразу поняла, что ее замечание больно кольнуло. Дженни взглянула на нее темными глазами, которые Элинор так хорошо помнила — казалось, они всегда упрекали ее то за одно, то за другое. Что ж, раз на то пошло, пусть Дженни сердится. Пусть узнает правду.

— Как, например, дар распознавать лжецов, а потом судить их до конца их жизни за одну или две ошибки? Ты считаешь, мама, что такой талант предпочтительнее?

Стелла открыла заднюю дверцу и забралась в машину.

— Ругаетесь?

Элинор и Дженни сразу умолкли. Одна из них превратилась в львицу, вторая — в ягненка, но кто стал кем — определить было невозможно.

— У меня отличная идея, — объявила Стелла. — Давайте съездим куда-нибудь перекусить.

— Мы не можем, — отрезала Дженни. — Я хочу тебя устроить и вернуться сюда, чтобы успеть на трехчасовой поезд в Бостон.

— Я сама устроюсь. Сейчас мне нужно поесть. Что скажешь, ба?

Двое против одного, Дженни прекрасно это поняла. Как хорошо они спелись. Ничего не оставалось, как заехать в чайную Халлов, где они заказали китайский чай, сэндвичи с яичным салатом и лепешки со сливками и джемом. Обслуживала их официантка-старшеклассница, которую звали Синтия Эллиот. Она работала здесь по выходным и после школы. Синтия была соседкой Элинор и приходилась правнучкой Сисси Эллиот, той властной старой даме, которая считала удобным задержать набитый пассажирами поезд, пока она будет в него усаживаться. Элинор, однако, не узнала юную официантку.

— Здравствуйте, миссис Спарроу, я Синтия. — У нее был черный лак на ногтях, а волосы заплетены в десятки тонких рыжих косичек. — Я живу по соседству с вами.

— Очень за тебя рада, — равнодушно произнесла Элинор, протирая не совсем чистую ложку.

— Привет, — обратилась Синтия к Стелле, чувствуя в ней родственную душу.

— Привет, — неуверенно поздоровалась Стелла.

— Не дружи с этой девочкой, — сказала Дженни, когда официантка ушла выполнять заказ. Синтия была на несколько лет старше ее дочки и, разумеется, гораздо опытнее. — Слышишь?

— Слышать-то я тебя слышу, но это не означает, что послушаюсь.

Стелла повернулась поглазеть в окно, выходящее на Мейн-стрит. Липовые деревья уже зеленели, пели птицы. Все вокруг, казалось, окутано дымкой и готово расцвести. Лужайку перед чайной заполнили ландыши, целое поле цветов, которые когда-то были печалью.

— Мне нравится этот городок, — объявила Стелла. — Здесь все идеально.

Ее мать так потрясло это заявление, что она заерзала на стуле, случайно покачнув стол, кое-как установленный на неровном полу. Вода в бокале Дженни пролилась, а нож со звоном упал. Элинор невольно вспомнила любимую присказку своей прабабушки Корал: «Уронишь нож — придет женщина. Уронишь его дважды, и она задержится надолго».

— Не очень-то привыкай, — посоветовала Дженни дочери. — Ты здесь только до тех пор, пока не утрясутся неприятности с отцом.

— Ты полагаешь, это произойдет скоро? — поинтересовалась Элинор.

— Самое большее, ты останешься здесь до конца семестра, — продолжала Дженни, пропустив вопрос матери мимо ушей, что проделывала раньше сотни раз. — Не забудь оповестить об этом своих учителей. Ты приехала не навсегда. Ты просто временная ученица.

За едой они почти не разговаривали, а после задержались еще ненадолго: им подали десерт, хотя они его не заказывали.

— Вы только посмотрите! — воскликнула Стелла, не сводя глаз с целого блюда крошечных пирожных, которое несла к их столу владелица чайной, Лиза Халл. — Какие аппетитные.

— Дженни Спарроу, — сказала Лиза Халл, угощая их от заведения. — Глазам своим не верю! Вот уж кого не ожидала еще раз увидеть в этом городе. Наверное, все птицы действительно когда-нибудь возвращаются домой.

Лиза и Дженни учились в одном классе, но никогда особенно не дружили, так что теперь не было смысла прикидываться закадычными подругами.

— Я здесь всего на один день. Моя дочь, Стелла, останется подольше.

— Мне нравится это место, — объявила девочка во второй раз, но уже гораздо увереннее. — Мне нравится этот городок. Мне нравится эта чайная. Мне нравятся эти пирожные. Вы сами их испекли? — спросила она у Лизы, откусывая кусочек птифура.

— Я испеку их для тебя в любое время, когда тебе захочется. — В школе Лиза была простушкой, которую никто не замечал, но теперь оказалось, что у нее прелестная улыбка; она нашла себя в этой жизни, и потому от былой неуверенности не осталось и следа. — Я вижу, твоя дочь унаследовала от Уилла цвет волос и глаз. Счастливица. — Улыбка заиграла на ее губах. — Он частенько заглядывал сюда, когда его мама болела. Всегда заказывал яблочный пирог.

— Вот как? — Разумеется, Дженни он об этих визитах даже словом не обмолвился.

— Ну да. Уилл Эйвери так и остался городским мальчишкой, пусть даже он закончил Гарвард и женился на тебе. — Лиза повернулась к Стелле: — Рада, что ты поживешь у нас какое-то время. Хочешь взглянуть на кухню?

— Похоже, Уилл бегал сюда потихоньку, даже когда его мать умирала, — сказала Элинор, как только Стелла ушла осматривать пекарню. — Я ведь тебе говорила, что от него не жди ничего, кроме беды. Он был лжецом с самого первого дня.

— Послушай, ма, я больше не обязана прислушиваться к твоему мнению. Я ценю тот факт, что ты берешь к себе Стеллу, но, поверь, я бы ни о чем не попросила, если бы был другой выход.

— Это я знаю, — ответила Элинор. — Ты бы предпочла сдать ее в зоопарк ко львам.

— Откуда мне знать, что ты будешь о ней хорошо заботиться? Обо мне ты ведь никогда не заботилась. Твоя правда, я вовсе не в восторге от того, что она останется здесь, как не была в восторге, узнав о вашем с ней телефонном общении. Я хочу, чтобы Стелла получила больше, чем я.

— Понятно. — Элинор отставила чашку. Ей стало вдруг жарко. Она буквально пылала, что довольно часто случается с людьми в это время года. — А ты сама идеальная мать?

— Я этого не утверждала.

— Хорошо. Потому что Стелла тоже этого не утверждает.

Всегда одно и то же: они слишком быстро в своих спорах доходили до критической точки, бросая друг другу колкости, от которых потом было трудно отделаться, как от заноз, как от колючек или травинок.

— По крайней мере, я старалась.

— И разумеется, ты единственная, кто так поступал.

Тем временем Стелла получила в подарок от щедрой Лизы Халл целый пакет плюшек и, повернувшись к их столику, помахала обеим. Вид у нее был счастливый, даже Дженни увидела это. Ясно, что Юнити одурманил девочку; она попала под обаяние птичьих песен, светло-зеленой весны, начинающей распускаться прямо за окном форзиции, когда кажется, что все ветки кустарника обсыпаны искорками.

Здание чайной, как рассказали Стелле во время экскурсии, было единственным, если не считать Кейк-хаус, выстоявшим в пожаре 1785 года, когда весь город сгорел дотла. В то время в пекарне работала Лиони Спарроу — счастливое обстоятельство, ибо именно Лиони принялась таскать в кожаных ведрах воду из озера Песочные Часы, чтобы поливать крышу домика, таким образом не позволив соломе и черепице заняться огнем. Лиони воспользовалась помощью нескольких посетителей, создав бригаду, а сама бросилась домой, в Кейк-хаус, где продолжала бороться с пламенем, хотя любой другой на ее месте давно бы задохнулся от дыма. Своим поступком, заявила Лиза, Лиони положила начало добровольной пожарной команде Юнити.

— Пожарную машину назвали «Лиони», — добавила Лиза. — Сейчас они получают вторую машину и планируют назвать ее «Лиони-два».

— Заедешь домой? — спросила у дочери Элинор, расплачиваясь по счету.

— Думаю, у меня не хватит времени.

Было почти два часа. Настала пора уходить, выбраться из этого города, прежде чем он и ее завлечет своим зеленым светом и форзицией.

— Пожалуй, я лучше вернусь на вокзал. И еще одно, мама, — добавила Дженни таким тоном, словно собралась проглотить яду. — Как ты думаешь, нельзя ли нам перестать сражаться на то время, пока Стелла у тебя живет? Ради нее.

— Конечно можно.

Ведь могут же другие люди ходить по стеклу, обходиться без сна, распознавать лгунов, находить потерянное, видеть чужие сны.

— В таком случае, надеюсь, тебе удастся оградить ее от всего, что связано с Ребеккой Спарроу. Я не хочу, чтобы она выслушивала смехотворные байки.

Дженни поспешно поднялась из-за стола, желая уйти. Если она опоздает на поезд, то окажется в ловушке. Если она на него опоздает, то придется пройти по Локхарт-авеню до Кейк-хауса, повернув у огромного дуба, который, по заверениям некоторых, был самым старым деревом в штате. Дженни схватила сумочку и плащ. Вот тут-то на пол свалился второй нож. Услышав, как он ударился о деревянный пол, Элинор почувствовала, как у нее подпрыгнуло сердце.

«Уронишь его дважды, и она задержится надолго».

Пусть Дженни старается сделать все возможное, лишь бы не ступить на тропу, где Ребекка Спарроу вынимала из своего бока наконечники стрел. Пусть себе целует дочку на прощание и торопится на вокзал, не обращая внимания на лягушачьи трели и заросли ландыша. Пусть себе бежит по Мейн-стрит, если уж это так нужно, чтобы успеть на трехчасовой поезд в Бостон. Пусть пытается держаться подальше, но уже сейчас совершенно ясно, что никуда ей не убежать. И нечего тут сомневаться. Птицы всегда возвращаются в свои гнезда. В самом скором времени Дженни Спарроу тоже вернется.

 

2

День выдался теплый, слишком теплый для шерстяного свитера, который выбрала Стелла для своего первого дня в средней школе Юнити. Она впервые пожалела, что перескочила через класс. Если бы она записалась в восьмой класс начальной школы Хатауэй, то, возможно, страх сейчас не подкатывал бы к самому горлу, не давая возможности дышать, пока она шла по аллее. Когда-то этим маршрутом ходила в школу ее мать. Стелла, правда, не знала, проносились ли тогда мимо голубые сойки, пахло ли тогда лавром, посаженным первыми колонистами для защиты от молнии. С тех пор он рос везде как дикий кустарник.

В этот день по небу плыли огромные кучевые облака, и Стелла ощущала в воздухе душную сырость, от которой успели закурчавиться волосы. Все в Кейк-хаусе слегка отсырело — и одеяла, и напольные покрытия. Всю ночь напролет Стелла слушала лягушек и шелест камыша. Она вспомнила, как учительница естествознания в школе Рэббит рассказывала на уроке, что облако представляет собой дрейфующее по воздуху озеро. Подумать только: такая прорва воды плывет над крышами, деревьями, над головами — целое озеро. Стелла лежала в кровати на сырых простынях и изо всех сил пыталась уснуть на новом месте. Ее поселили не в спальне матери, а в небольшой комнатке на втором этаже, простоявшей закрытой много лет, пыльной и душной, зато с красивым видом на озеро. Но лягушки так орали, что задремать было невозможно. Вскоре после полуночи Стелла спустилась вниз, к телефону в гостиной, и набрала номер Джулиет Эронсон.

— Даже не верится, что я здесь, — прошептала Стелла подруге.

Она свернулась калачиком в старом широком кресле на двоих, обивка которого настолько отсырела, что ткань в рубчик стала зеленоватой.

— А мне не верится, что ты уехала, не сказав мне ни слова, — возмутилась Джулиет — Я как сумасшедшая пробегала все утро, искала тебя. Как ты могла так поступить?

— Вообще-то это была не моя идея. Моей матери. Интересно, от чего она решила меня защитить?

— От жизни, — буркнула Джулиет.

Именно по этой причине Дженни велела Элинор Спарроу избавиться от всех газет. Бедняжка Стелла даже не подозревала, как развиваются события, связанные с убийством. Поэтому Джулиет вслух зачитала ей теперь статьи из «Бостон геральд» и «Бостон глоуб». В обеих газетах Уилл Эйвери фигурировал как подозреваемый. Стелла почему-то встревожилась, словно предчувствуя, что теперь может случиться все, что угодно. Она потеряет отца и больше его не увидит. Такое случается даже с теми, у кого самая стабильная жизнь. Мать Стеллы, например, была на три года ее моложе, когда лишилась отца, разве нет? Возможно даже, она сидела в этой комнате, когда пришло известие о его смерти. Возможно, она глядела в это самое окошко, слушая кваканье лягушек, не в силах заснуть. С этого места в кресле Стелле были видны ветки форзиции, сиявшей в темноте. А дальше — темнота, одни только тени.

— В школе обо мне говорят?

— Не забивай себе голову подобной ерундой. Хотя, можешь мне поверить, со словом «тюрьма» рифмуется много словечек. В нашей школе учатся одни идиотки, Стелла. Сама знаешь.

— Точно.

Стелла испытала облегчение, что не придется иметь дело с одноклассницами. Возможно, в Юнити люди окажутся добрее. Да что там, они могут даже не знать о той ситуации, в какую попал ее отец; для них она будет обычной девочкой, ничем не примечательной особой, если не считать длинных светлых волос, живущей в конце тупика, в доме у своей бабушки. Заурядной девятиклассницей, не очень успевающей по математике, но обожающей естественные науки; верной подругой, умеющей слушать.

— Если бы я так не волновалась об отце, я бы даже радовалась возможности пожить здесь. Подальше от матери. Подальше от всех Хиллари Эндикотт в мире. На воле.

— И что ты там делаешь на этой самой воле? — поинтересовалась Джулиет, которая была девчонкой городской до мозга костей. — Бродишь по лесам?

— Здесь город, Джулиет. Не какое-то там захолустье. Здесь есть магазины.

— И обувной?

— Пока не видела, — призналась Стелла.

— По-моему, любое поселение, где нет обувного магазина, нельзя считать городом. Это деревня. Шутка.

Сейчас, направляясь в школу, Стелла брела по грязной дороге, подъездной аллее, такой узкой, что ветви боярышника и липы встречались наверху, образуя темный туннель. Стелла призналась самой себе, что Джулиет в очередной раз оказалась права. Это действительно деревня — ни тебе автомобильных гудков, ни транспорта, ни пешеходов. Девочке, выросшей на пересечении Бикон-стрит с шумным федеральным шоссе, все здесь казалось пустынным и заброшенным. Стелла позвенела бубенчиком на браслете, попыталась насвистывать песенку, но все это не помогло. Начинать в новой школе всегда нелегко, и, когда она добралась до конца аллеи, ее по-настоящему била дрожь. Сворачивая на мощеную Локхарт-авеню, она заметила деревянный столб, к которому кто-то прибил дощечку с выведенной от руки надписью черной краской: «Аллея Дохлой Лошади». Чудесно. Деревня, где полно погибших животных.

— Предположительно, на дне озера находится мертвая лошадь, — произнес мальчишеский голос, напугав ее.

Стелла обернулась и увидела рядом с собой высокого парня. Он был старше ее, примерно на год, с ясными голубыми глазами. Он улыбался, словно они успели познакомиться.

— Это не строго научное утверждение. Озеро бездонное, относится к озерам ледникового происхождения, питается подземным источником. Предположительно, во времена наших прапрапрадедов какой-то идиот на спор решил проехать верхом по тропе, по которой запрещается ходить, той самой, где ничего не растет. Лошадь испугалась, сбросила наездника, и он сломал шею. Говорят, лошадь ни на секунду не остановилась. Так и продолжала нестись по озеру, пока не достигла середины, где и утонула. Но все это полная чушь, так что не пугайся.

— Меня не так-то легко напугать.

Стелла и мальчик теперь шагали по Локхарт-авеню рядом.

Мимо пролетела на полной скорости машина, так близко к обочине, что Стелле и ее спутнику пришлось отпрыгнуть в заросли крапивы.

— Увидимся, Хэп! — проорал с пассажирского сиденья какой-то подросток.

— Не сомневайся, придурок! — прокричал в ответ спутник Стеллы. — Джимми Эллиот с дружками, — пояснил он, как только машина скрылась из виду. — Джимми — полнейший идиот. Я подтягиваю его по английскому и естественным наукам, так что мне ли не знать. Вообще здесь у нас полно болванов.

— В моей прежней школе их тоже хватало, — сказала Стелла. — Только все они были девочки.

— Ты училась в девчоночьей школе? Это еще хуже, чем учиться в Юнити.

Только тут они представились. Он оказался Хэпом Стюартом, внуком доктора Стюарта, который жил по ту сторону леса, рядом с владениями Эллиотов.

— А я живу у бабушки, — сказала Стелла. — В Кейк-хаусе.

— Ну, это я знаю. — Хэп широко улыбнулся. — Я все про тебя знаю. Хотя, может быть, не все, — поспешил он исправиться, заметив недовольство Стеллы.

Тем не менее он признался, что они встретились не случайно. Он поджидал ее на углу.

— Дедушка сказал, что тебе нужно помочь освоиться.

— Вовсе мне это не нужно. — В чем Стелла не нуждалась — так это в жалости.

— На самом деле я пришел потому, что хотел с тобой познакомиться. Ты наша ближайшая соседка. Стоит только пересечь лес, обойти ядовитый плющ, не набраться клещей и прошагать пять миль, как окажешься у моей двери.

Стелла рассмеялась:

— Мне повезло.

— Я подумал, что ты, возможно, захочешь выслушать дружеский совет о том, как здесь обстоят дела. Например, пусть люди тебя узнают, прежде чем выяснят, кто ты такая.

Мимо проехал школьный автобус, и, стоя в облаках выхлопного дыма, Стелла вновь ощутила шум в голове. О чем этот мальчишка тут толкует? Советует не раскрывать своего происхождения? Тоже мне, благодетель, заранее предупреждает, что ее здесь не примут.

— Ты так говоришь из-за моего отца, — догадалась Стелла.

Несколько стаек детей шли по Локхарт-авеню в ту же сторону, все они свернули на Мейн-стрит на перекрестке, где стоял более трех сотен лет старый дуб.

— А он тут при чем? — удивился Хэп.

— Так ведь он сидит в тюрьме.

— Да? Надо же. Впервые слышу, чтобы кто-то из Юнити угодил в тюрьму.

Теперь Стелла почувствовала себя еще глупее. Оказывается, об этом несчастье в ее жизни Хэп даже не подозревал. И чего ради она оделась так тепло — вот теперь вся взмокла от волнения. Того и гляди, придется подышать в бумажный пакет, совсем как отец, когда разнервничается. Стелла стянула шерстяной свитер и запихнула его в рюкзак.

— Он ни в чем не виноват. Скоро его отпустят под залог.

Какое-то время они шли молча. По правде говоря, Стелла была благодарна парню за то, что не придется заходить в новую школу одной. Они обогнули старый дуб, вокруг которого вздыбился кирпичный тротуар; проросшие корни растянулись почти на весь квартал — ни асфальт, ни кирпич, ни трава им были не помеха.

— В чем его обвинили? — поинтересовался Хэп.

— В убийстве.

Оба перепрыгнули через кривой корень. На этом самом месте старики обычно спотыкались и каждый раз, проходя мимо дерева, проклинали его. Зато ученики младших классов совершали к дубу экскурсии, водили вокруг него хороводы и танцевали в первый день весны.

— Его задержали только для того, чтобы допросить, — добавила Стелла.

— Понятно.

Услышанное явно произвело на Хэпа впечатление.

— Но он этого не делал, — довела до его сведения Стелла.

— Разумеется.

Девчонки из школы Рэббит все обзавидовались бы, если бы увидели Стеллу сейчас, как она идет по дороге с высоким красивым парнем и разговаривает о дохлых лошадях и убийстве, как об обычных делах. Стелле не терпелось рассказать обо всем Джулиет Эронсон. Что самое привлекательное в Хэпе Стюарте? Определенно, его рост.

— Я просто хочу, чтобы ты знала: в школе найдется много таких, кто верит самому плохому. Особенно если дело касается Кейк-хауса. Какие-то идиоты предложили сотню баксов любому, кто пройдет по тропе, где ничего не растет, и останется жив, чтобы потом рассказать об этом. Джимми Эллиот осилил тропу лишь до середины. Он клянется, что видел мертвую лошадь. Скорее всего, это был болотный газ. А может быть, сам Джимми напустил газы. Он на это мастак.

Оба посмеялись, и у Стеллы немного отлегло от сердца.

— А почему на той тропе, о которой ты говоришь, ничего не растет?

— Именно там пролилась кровь Ребекки Спарроу. Теперь там нет даже сорняков. Вот таким свойством обладала ее кровь.

Выходит, Стелле нужно было скрывать вовсе не отцовскую историю. Теперь она поняла: все дело в Ребекке Спарроу.

— Это из-за нее я не должна никому говорить, кто я такая.

Хэп кивнул:

— Да, из-за колдуньи с севера.

— Абсолютная чушь, — отрезала Стелла.

Хэп взглянул на нее и улыбнулся.

— Абсолютная и полная ерунда, — согласился он.

Они дошли до школы; как только миновали вершину холма на Мейн-стрит, школа возникла перед ними на спортивном поле, как мираж. Рядом фырчали школьные автобусы, не заглушившие моторов; толпы учеников заходили в здание.

— Она гораздо больше, чем моя старая школа, — призналась Стелла, а сама подумала: «Вот черт, дело дрянь. Пожалуй, если потихоньку удрать с обеденного перерыва и пробежать через лес, можно успеть на трехчасовой поезд в Бостон».

— Не волнуйся, все будет в порядке.

— Даешь слово?

Она попыталась рассмеяться, но у нее ничего не вышло.

— Помни одно: это ерунда, — напутствовал ее Хэп.

Он умел говорить очень убедительно. И действительно, до обеда с ней было все в порядке. А затем, пока Стелла стояла в очереди в кафетерии, зал которого показался ей больше, чем вся школа Рэббит, какие-то мальчишки за ее спиной начали издавать отвратительные звуки — посвистывать и по-птичьи чирикать. Подражание воробью, решила Стелла. Просто детский сад.

— Эй, мисс Пташка, покажи, как ты летаешь! — прокричал кто-то из очереди.

Раздались смешки, несколько человек уставились на Стеллу, ожидая, какая последует реакция. Она от души пожелала дразнившим ее мальчишками нырнуть головой в озеро Песочные Часы.

Тут к ней подошел какой-то умник.

— В последнее время не видела дохлых лошадок? — поинтересовался он.

— Разве что в буррито, — спокойно ответила Стелла. Сама она прошла мимо этого блюда, предпочтя салат, и теперь улыбнулась, глядя на полную тарелку мяса на подносе умника. — Поосторожнее, а не то подавишься, — предостерегла она.

К первому мальчишке присоединился второй — довольно симпатичный, на несколько лет старше, с темными волосами и сутулый. Джимми Эллиот.

— Угрожаешь?

— Кто, я?

Просто смех. Все утро Стелла терялась в бесконечных коридорах, пыталась найти конспекты пропущенных занятий, одалживала то листок бумаги, то карандаш у одноклассников, которые были не очень-то ей рады. Хорошо хоть она оказалась в паре с Хэпом Стюартом на уроке естествознания, и они получили одно задание на двоих, чему Стелла обрадовалась, так как прежде ей не доводилось заниматься исследованиями вне школы. И вот теперь она сердито посматривала на темноволосого парня и вдруг узнала в нем того самого, кто высовывался из окна машины, чуть не раздавившей ее с Хэпом на дороге. К счастью, она не разглядела ничего в его будущем — ни смерти, ни трагедии, — видела только его темные глаза.

— Постой, сейчас угадаю. Это ты тот болван, которого нужно натаскивать по английскому и естественным наукам? Это ты любишь оскорблять людей и сгонять их с дороги? В таком случае ты, должно быть, Джимми Эллиот.

Вместо того чтобы уйти или ответить на оскорбление той же монетой, Джимми Эллиот заулыбался. Ее ответ, видимо, его удивил и даже не был ему неприятен.

— Молодец, — одобрительно кивнул он. — Думаю, ты действительно похожа на ту Ребекку.

Стелла понятия не имела, считать это комплиментом или оскорблением.

— Я просто хорошо разбираюсь в людях, — сообщила она Джимми чуть более взволнованно, чем ей хотелось бы.

— Вряд ли, — ответил он, ставя себе на поднос тарелку с буррито, — иначе ты не стала бы со мной разговаривать.

Вместо того чтобы усесться за уроки после школы, Стелла вознамерилась найти в Кейк-хаусе ответы на некоторые вопросы. Бабушка была занята мульчированием почвы, что давало Стелле свободу обыскать дом. Она погрохотала в кладовой, исследовала содержимое комодов, порылась в передней в битком набитом шкафу, куда складывались старые плащи и сапоги. Прошло несколько часов, а Стелла так и не нашла ничего стоящего. Вернее, не нашла до тех пор, пока не добралась до гостиной. В этой комнате было столько пыли, что она кружила маленькими торнадо в лучах света, просочившихся сквозь зеленоватые окна. Стелла прошла в угол, где висели книжные полки. Любая библиотека была бы рада выставить на всеобщее обозрение подобные издания, но никто эти книги не открывал сто лет, кожаные переплеты потрескались, золотые буквы стерлись, от хрупких страниц несло плесенью.

Стелла провела пальцами по корешкам, затем сняла с полки старую морскую раковину и поднесла к уху. Ни звука. Никакого морского шума. Только паутина с несколькими дохлыми мухами внутри. Она вернула раковину на место и подошла к шкафу, завешенному тканью, что стоял справа. Вышитая шаль, закрывавшая шкаф, была украшена плакучими ивами и гнездящимися птицами. Все картинки были вышиты черными и коричневыми нитками, а вокруг шел бордюр из красных крестиков (красный цвет символизировал защиту, верность и удачу). Убрав покрывало, Стелла так и замерла на том самом месте, где когда-то стоял ее отец, бесшабашный мальчишка, потрясенный увиденным. Осторожно она расчистила ладошкой кружок на стекле. На желтом куске пергамента стояла дата: 1692. Красивым круглым почерком было выведено: «Сохранено в память о Ребекке Спарроу».

Стелла расчистила участок побольше, потом сняла обвязанный вокруг пояса шерстяной свитер и вытерла все стекло, нимало не беспокоясь о том, что свитер почернеет от грязи. Она увидела наконечники стрел, уложенные в ряд, совсем как в маленьком домике, присланном ей в подарок. Единственная разница была в том, что здесь не хватало десятого наконечника. Но когда-то он тут точно лежал — на атласе до сих пор сохранилась вмятина.

В дальнем углу шкафа Стелла увидела серебряный кружок — старинный компас. В противоположном углу был выставлен тусклый колокольчик, очень похожий на тот, что висел у Стеллы на браслете. Глаза у нее защипало — возможно, от пыли, но скорее всего от вида косы Ребекки Спарроу — черных заплетенных волос с обтрепанной ленточкой. Теперь она поняла, почему эти реликвии хранились за стеклом. Она поняла, почему ее мать убежала из Юнити без оглядки. Дженни не хотела знать того, что случилось; она бы пошла на что угодно, лишь бы держаться подальше от семейной истории. Но Стелла ничего не унаследовала от матери. Дженни годами следила за Элинор из окошка своей спальни, а сама ничего не предпринимала. Стелла, наоборот, сразу прошла в сад, где ее бабушка орудовала граблями, собирая мульчу в высокую кучу.

— Расскажи мне о Ребекке Спарроу, — попросила Стелла.

Элинор даже не взглянула на нее.

— Об этом не может быть и речи. Я не могу этого сделать.

— Не можешь или не хочешь?

Элинор устала от работы граблями и от того, что в доме поселился новый человек. Вместе со Стеллой к ней вернулись все домашние дела, о которых она давным-давно позабыла: пришлось ходить в магазин за продуктами, следить за чистотой простыней и полотенец, разговаривать через силу, когда ей хотелось только тишины и покоя, — все приятные заботы, на которые она не обращала внимания, когда Дженни была маленькой. Разумеется, Дженни не верила в способности Элинор уследить за ребенком, а потому прислала ей по почте список инструкций относительно Стеллы: никакого сахара, никакого телевизора по будням, никаких газет, пока не уладится дело с Уиллом, никаких засиживаний допоздна, никакой жареной пищи и абсолютно, решительно никакой Ребекки Спарроу.

— Я не могу тебе рассказать, потому что твоя мать просила меня этого не делать.

Элинор воспользовалась паузой, чтобы присесть на скамью, присланную в начале месяца от Брока Стюарта. Раньше она даже не подозревала, что на земле найдется хотя бы один человек, знающий, когда у нее день рождения. А тут вдруг как раз в этот день доставили скамью. Она отплатила неблагодарностью: заявила Броку, что скамья — ненужная роскошь. Да что там, стоило ей войти в садовые ворота, и она принималась за работу без передышки. Но с недавнего времени обратила внимание, что скамья вообще-то хорошая, березовая, с красивой резной спинкой. С этого же недавнего времени оказалось, что она нуждается в отдыхе.

— Ну вот еще, — презрительно фыркнула Стелла. — Ей самой было на четыре года больше, чем мне сейчас, когда она убежала, чтобы выйти замуж, а она до сих пор обращается со мной как с ребенком. Я хочу знать семейную историю. Наверное, она боялась правды, зато я не боюсь.

— Разве вас не учат истории в школе? Разве тебе этого мало?

— Колониальный период. Сегодня мы рисовали временную шкалу, строили график путешествия «Мейфлауэр». Я имела в виду совсем другое. Я хочу узнать о Ребекке. — Стелла уселась напротив бабушки, пристроившись на валуне — Расскажи чуть-чуть. Хотя бы открой, какой у нее был дар.

Элинор взглянула в милое личико внучки. Она не могла врать этой девочке, несмотря на все инструкции Дженни.

— Наихудший, какой только бывает. Она не чувствовала боли. И не смей признаться матери, что я тебе об этом рассказала.

— А разве не чувствовать боли — это плохо?

Сумерки сгущались волнами — сначала серыми, потом зеленоватыми, потом чернильно-синими. В тот день на уроке естествознания учитель рассказывал, что небо начинается с поверхности земли, но никто об этом не думает. Для большинства людей это просто обычный воздух. Они даже не замечают, что движутся сквозь небо, как не замечают над своими головами озера из пара. Здесь, в саду, воздух был по-особому влажен и ароматен. Розовые лепестки, залитые водой, плесневеют, листья на стеблях от прямого полива покрываются ложномучнистой росой, поэтому Элинор давным-давно соорудила сложную оросительную систему, при которой озерная вода медленно просачивалась в почву сада. Элинор верила, что ее сад таким прекрасным делала именно озерная вода: лягушачий помет, личинки насекомых, муть с глубины, такой холодной, что розы вздрагивали в самые жаркие августовские дни, источая облака аромата.

— За каждый дар приходится расплачиваться. Разве ты до сих пор в этом не убедилась?

Стелла кивнула:

— Да, мой дар — тяжкая обуза.

— Как это?

Стелла не захотела отвечать, но Элинор настаивала. Ей было любопытно. В общем, состоялась сделка: если она должна открыть какие-то тайны, то хотела получить что-то взамен.

— Выкладывай. Что бы там ни было. Я выдержу.

— Во-первых, я знаю, что ты нездорова. — Стелла принялась заплетать косу, что с недавних пор вошло у нее в привычку, стоило только разволноваться. — Это какой-то орган…

— Рак поджелудочной.

Никто в Юнити не подозревал о болезни Элинор, не говоря уже о точном диагнозе, если не считать Брока Стюарта. Элинор Спарроу внимательно вгляделась в лицо внучки, пытаясь понять, как Стелла догадалась о ее тайне. Но она увидела только, что в девочке нет ни капли лжи.

— Ты можешь назвать мне срок, — заявила она.

— Люди не должны знать, когда умрут, — скорбно произнесла Стелла. — Иначе никто не стал бы ничего делать. Все бы сидели и ждали, когда наступит ужасный день. С ума сойти можно, если знать: каждый день ожидания превратился бы в пытку. Никто бы не читал книг, не строил домов, не влюблялся. От такого знания жди беды. Так и случилось, когда я сказала отцу и он попытался кое-кому помочь.

— Со мной будет по-другому. Я бы хотела узнать. — После того как ей провели курс лечения и сообщили, что больше ничего сделать нельзя, она ждала. Для нее было бы облегчением узнать свой срок, хоть что-то окончательное и бесповоротное. — Я стара. Я не собираюсь строить домов. Я не собираюсь влюбляться. Я могу узнать, когда придет мое время, Стелла, и не расстроиться. Мне нечего терять. Скажи.

— Это будет не скоро, — произнесла Стелла. — Все случится, когда выпадет снег.

Что почувствовала Элинор, услышав предсказание? Страх перед снегопадом? Большинство людей с таким диагнозом, как у нее, протягивали всего лишь несколько месяцев. Возможно, раньше она считала, что ей повезло, раз она до сих пор жива; неужели она так больше не считает? И теперь с приближением зимы, не попытается ли она убежать, найти такое место на земле, где снега не бывает, какую-нибудь южную страну, где будет жить вечно? Или она подойдет к окошку, когда упадут первые снежинки, и будет благодарна за последний взгляд в холодное белое небо?

— Прости. Я не хотела этого знать и, наверное, ничего не должна была тебе говорить. Гораздо лучше, когда не знаешь.

Элинор поняла, что дар, который тебе дается свыше, бывает очень трудно принять. А теперь так получилось, что, прожив всю жизнь в поисках правды, Элинор солгала самой себе, ведь на самом деле ей было что терять и она успела влюбиться в это дитя.

— Пожалуй, я научу тебя одному трюку от Ребекки Спарроу. Совершенно безвредному. Если только ты не расскажешь своей матери.

Стелла последовала за бабушкой. Они вышли из сада и направились к озеру. В прохладном воздухе мелькали блики, словно поблескивала рыбья чешуя, — это был особый, мартовский свет. Небо слилось с землей, отчего лужайка казалась безбрежной и глубокой, не лужайка, а озеро молодой травы. Довольно скоро они добрались до тропы, которую описывал Хэп Стюарт, той самой, где ничего не росло. В лесу по обеим сторонам было полно дикой вишни, крыжовника, аронии, черники, а еще Стелла увидела несколько диких персиковых деревьев, которые, по преданию, вынесло на берег море после кораблекрушения. На них росли самые сладкие во всей округе плоды. Однако на самой тропинке, по которой они шли, ничего не росло, в точности как рассказывал Хэп. Ни молочая, ни скунсовой капусты, ни крапивы, ни простой травы.

— Это здесь понесла лошадь?

— Ту лошадь укусила муха, а в седле сидел идиот, — сообщила Элинор. — И произошло это уже после смерти Ребекки, так что винить ее нельзя.

Они подошли к илистому берегу, где откладывали яйца кусающиеся черепахи. Ветви плакучих ив окунались в прибрежную воду; над озером носились тучи комаров.

— Стань здесь. Этому меня научила моя бабушка, Элизабет. — Элинор указала место на грязном берегу. — Вытяни руки. Теперь закрой глаза и не шевелись. Даже не моргай.

Стелла услышала их, прежде чем увидела: трепет перышек, чириканье у самого уха, свист ветра, словно небо окутало ее со всех сторон.

— Стой смирно, — наставляла Элинор.

Стелла почувствовала, как сначала на нее села одна птичка, потом вторая. Одна опустилась на ее левое плечо, одна — на правую руку, затем к ним присоединились другие, примерно с десяток. Когда она открыла глаза, что-то вибрировало у нее в груди — оказалось, это птица бьется возле самых ее ребер. Небо, которое начиналось с нее и уходило ввысь, было наполнено воробьями. Ее новый учитель естествознания рассказывал в классе, что небо только кажется голубым: на самом деле влага смешивается с пылью и создает эту иллюзию. А в действительности без голубого света, без пыли космос пуст. Люди видят то, что им кажется, а не то, что есть на самом деле. Они создают свою реальность из воды и пыли.

Именно это и случилось, когда трое городских мальчишек увидели, как Ребекка, стоя на этом самом месте, держит на вытянутых руках десятки воробьев. Перепуганным забиякам показалось, что они стали свидетелями чего-то сверхъестественного, чего-то невозможного, как небо, которое было вовсе не голубым. Ребекка была всего лишь девочкой, попавшей на воспитание к прачке, когда остальные ее отвергли. Она была всего лишь ребенком, чьи руки успели растрескаться от щелока и жира к тому времени, как ей исполнилось десять. Хозяева магазинов не жаловали эту покупательницу — вдруг она тронет шелк или печенье своими руками, которые часто кровоточили от работы в прачечной. Девочки-сверстницы глядели мимо нее, словно она ничего из себя не представляла — так, какая-то кучка золы, из которой она варила свое мыло. Мужчины пялились на нее и думали, что когда-нибудь из нее выйдет милашка, если у нее будет шанс вырасти и не свалиться замертво от голода, лихорадки или тысячи других причин, прежде чем она станет взрослой. Женщины жалели ее, но шли своей дорогой; у них хватало собственных забот, а милосердие тогда проявлялось не часто.

Но мальчишкам, что в тот далекий мартовский день спрятались в зарослях аронии, вдруг показалось, что Ребекка не просто помощница прачки. Ее длинные черные волосы развевались на ветру, глаза были закрыты; казалось, она о чем-то мечтает и вот-вот поднимется в воздух с берега озера, такого же бездонного, по утверждению некоторых, и безбрежного, как небо наверху. Вскоре из-за птиц мальчишки уже едва различали Ребекку. Она буквально исчезла прямо у них на глазах. До той поры ее звали только по имени — Ребекка, — которым наделили ее отцы города, когда она вышла из диких лесов с серебряной звездой, не зная ни слова на их языке. Теперь же мальчишки дали ей фамилию. «Ребекка Спарроу», — прошептали они, окрестив ее раз и навсегда.

Она неподвижно стояла на берегу и ничего не боялась — это зрелище внушило мальчишкам ужас. Другие девочки в городе бегали от воробьев, как и от летучих мышей и ворон. Все летучие твари, считалось, приносят несчастье: если случайно одна из них запутается в волосах, жди в доме смерти. Девочки в Юнити не ходили босыми, как Ребекка, чьи ступни огрубели на каменистых тропах. Их руки не кровоточили в конце дня. Они не умели без единого слова, без единого знака приманивать к себе птиц.

Мальчишки начали перешептываться, сначала между собой, потом с любым готовым их слушать. Слухи распространились, как зараза, прежде чем можно было бы принять какие-то меры. Довольно скоро в зарослях аронии перебывали все городские мальчишки, и каждый потом клялся, что видел, как тысяча птиц мостилась на плечах Ребекки, когда она развешивала на просушку домотканые простыни. Минуло много времени, и у женщин в городе появилась привычка бормотать молитвы при виде Ребекки, когда она доставляла к заднему крыльцу корзины чистого накрахмаленного белья. Они начали звать ее Ребекка Спарроу прямо в лицо, и девочка, казалось, не обращала на это внимания, как не обращала внимания и на то, насколько огрубели у нее стопы и руки, не боявшиеся кипятка.

Ребекка восприняла свое имя точно так, как воспринимала свою судьбу, и ни разу не пожаловалась. Она надеялась, что когда-нибудь покинет это место, где мальчишки выслеживали ее, чтобы закидать камнями, где все выставляли свое превосходство над ней. Однажды она возьмет и улетит, и тогда все удивятся. Если ей повезет, если она не откажется от надежды, если осуществятся ее мечты, то она, возможно, действительно перестанет чувствовать боль.

 

3

Одиннадцать лет Мэтт Эйвери прожил в одиночестве, с тех пор как умерла его мать — слишком рано, по всеобщему мнению, ибо Кэтрин Эйвери была добрая душа и заслужила более легкого ухода из жизни. В последние, самые сложные недели не проходило и дня, чтобы Кэтрин кто-то не навещал — то соседка забежит помочь по хозяйству, то знакомая с другого конца города, и каждая передавала с наилучшими пожеланиями или кастрюльку макарон с сыром, или цыпленка в горшочке. Все эти добрые люди — Эдди Болдуин с семейством, братья Хармон, Айрис Эллиот и ее сводная сестра Марлена Эллиот-Уайт — настаивали, чтобы Мэтт воспользовался случаем и отдохнул, пока есть кому присмотреть за Кэтрин. Мэтт с благодарностью падал на кровать и проваливался на несколько часов в глубокий сон; ему грезились только реалистичные сны: вот он ест хлеб с маслом, вот он моет руки, стрижет газоны; иногда он просыпался, думая, что болезнь матери тоже ему приснилась. Но нет — он возвращался в ее комнату, а она по-прежнему лежала на больничной кровати, мучаясь от боли и стараясь изо всех сил казаться веселой. Она уверяла Мэтта, что с ней все в порядке, а всем было ясно, что она умирает.

Элинор Спарроу наведывалась к ней раз в неделю. Со временем, когда здоровье Кэтрин значительно ухудшилось, Элинор начала появляться чаще. Она приносила ветки благородного лавра, который рос как дикий вокруг Кейк-хауса, и букеты роз сорта «волшебный»; а еще она приносила книгу сказок, ничего другого Кэтрин тогда не желала слушать. В детстве мать Кэтрин читала ей эти сказки вслух, и теперь они снова вернулись к ней. Как оказалось, у Элинор Спарроу, которая никогда не удосуживалась читать собственной дочери, был драматический талант. Ей одинаково удавалась и роль лисички, и роль ягненка. Из нее получилась отличная принцесса, превосходный пастух и такая убедительная ведьма, что после некоторых сказок Кэтрин принимала дополнительную дозу морфина — иначе она никак не засыпала.

Это была удивительная дружба, учитывая историю обеих женщин. Обе приходились бабушками одной внучке, которую никогда не видели, обеим Уилл исковеркал жизнь. Мэтта поражало, с каким нетерпением его мать ждала визитов Элинор. Он считал, что дело тут в розах, которые приносила Элинор, или в сказках, а может быть, и в общем горе. Ему казалось, что женщины часто обсуждают Уилла и его недостатки, или они предавались воспоминаниям о родном городе их детства, где жизнь текла медленнее и тише, чем в теперешнем Юнити? Однажды Мэтт заглянул в комнату, когда там находилась Элинор, приходившая теперь каждый день, прямо с утра, и увидел, что они вообще ничего не обсуждают. Элинор держала руку Кэтрин Эйвери, помогая ей справиться с муками.

«Я здесь, с тобой, — услышал он шепот Элинор — Можешь не прятать от меня свою боль».

С тех пор Мэтт брал с Элинор только половину того, что ему полагалось, когда он убирал с ее участка поваленное дерево, которое рубил потом на аккуратные поленья для камина. Хотя Элинор Спарроу никогда не замечала его любезности и даже ни разу не поблагодарила. И все же в присутствии Элинор Кэтрин держалась по-другому, раскрывая ей то, что не могла раскрыть родному сыну: как трудно ей было умирать, как сильно ей хотелось, даже в самые тяжелые дни, удержать этот мир, в котором были и розы, и соседи, и мальчик, выросший в такого мужчину, как Мэтт Эйвери, который знал, когда следует отступить, а когда шагнуть вперед, и на которого она могла рассчитывать.

В тот год Уилл возвращался домой несколько раз, приезжал с короткими визитами, стоившими ему больших усилий. Дженни никогда его не сопровождала; если кто спрашивал, он неизменно отвечал, что жена осталась в Бостоне с малышкой Стеллой, которой в ту пору было всего два. Но правда заключалась в том, что он соизволил рассказать Дженни об этих наездах в Юнити только тогда, когда необходимость в них отпала. Он думал, что она будет для него еще одной обузой, еще одним человеком, о чьих чувствах ему следовало бы задуматься, еще одним камнем, тянущим его на дно.

Не удивительно, что болезнь матери очень досаждала Уиллу. Визиты его, как и следовало ожидать, были очень непродолжительны. Он и раньше убегал от проблем, и теперь не стал менять привычек. Он настолько не привык отдавать душевные силы, настолько был неспособен подумать о другом человеке прежде, чем о себе, что всякий раз, подъезжая к городской черте, покрывался крапивной сыпью. И никак не хотел, чтобы Дженни видела красные пятна на его коже, охватывавшую его панику; то, как он покрывался потом, выезжая на Мейн-стрит, привлекая проклятых пчел со всего города, готовых ринуться на него, так что приходилось плотно закрывать все окна в машине, иначе он рисковал быть искусанным, что при его аллергии наверняка привело бы к шоку.

«Как ты выдерживаешь? — спросил он как-то раз у Мэтта, когда навещал умирающую мать. — Как ты можешь сидеть там, смотреть на нее и не сойти при этом с ума?»

Несколько раз Уилл забегал в чайную Халлов, где подкреплялся кофе с сахаром; у милой Лизы Халл всегда находились для него добрые слова и кусочек яблочного пирога (пирог был приготовлен по особому семейному рецепту и дважды получал призы на разных ярмарках). Но в последний месяц жизни матери Уилл не заглянул в чайную ни разу. Он даже не удосужился вообще приехать в город. Пропустил все визиты, хотя клялся, что приедет. В последний раз, когда он позвонил с извинениями, то привел Мэтту такой неубедительный довод — наврал какую-то чепуху насчет экзаменов по музыке и прогноза снежной бури, — что Мэтт устроил брату разнос. Неужели у него не осталось ни капельки милосердия к матери? Неужели он вообще не знает, что такое доброта? Мэтт обозвал брата по-всякому, а потом вдруг умолк. У него не осталось ни злости, ни понимания. У Мэтта были все основания гневаться. Это ведь ему предстояло сообщить разочарованной матери, что Уилл в очередной раз не приедет, тогда как следующего раза могло и не быть. Дни перешли в часы, потом в минуты, потом в секунды. В конце концов Мэтт перестал бушевать. Ему стало жалко брата. Кому понравится быть таким эгоистом? Никому, если только можно этому помешать, если только есть выбор.

Дело кончилось тем, что Мэтт сказал Уиллу: «Ладно, можешь не приезжать. Она поймет».

И наверное, Кэтрин действительно поняла. Доброта всегда давалась ей легко. И доброта, как понял Мэтт во время болезни матери, обретает разные формы. Соседи, к примеру, чьих имен он зачастую не мог припомнить, нанесли столько еды, что ее хватило на несколько месяцев после похорон. Одинокие женщины до сих пор не перестали посмеиваться, вспоминая, как был набит холодильник в доме Эйвери; каждая из них полагала, что теперь у нее есть шанс завоевать Мэтта, раз он остался один. Когда-то Мэтт встречался короткое время с девушкой из Монро, потом у него появилась подружка в Нью-Йорке, и он ездил к ней по выходным, но все это прекратилось с болезнью матери. Даже когда ее не стало, Мэтт ничего не изменил в своей жизни; не то чтобы он был бессердечный, просто сердце оказывалось занято чем-то другим. Мэтт был большой красивый мужчина, и с полдюжины городских женщин взяли бы его к себе, пусть даже только на одну ночь, но никто не смог завоевать такого мужчину, как Мэтт Эйвери. Ни любовью на несколько часов, ни домашней едой; он довольствовался простой пищей — супом из банки, бобами с поджаренным хлебом, тарелкой тепловатой лапши, посыпанной тертым сыром. Он предпочитал держаться подальше от того, что причиняло ему боль. Он превратился в закоренелого холостяка, со своими интересами и привычками. Если его и угнетало одиночество, то, во всяком случае, так ему жилось комфортнее. Если он не смирился со своей судьбой, то, по крайней мере, научился принимать жизнь такой, какой она была, хотя раньше мечтал совсем о другом.

Жил ли он в согласии со своей истинной природой или нет — сам он понятия не имел. Он просто следовал по своему пути: приносил домой готовые обеды, вечера проводил в библиотеке, по утрам разговаривал с птицами за окном — другого голоса в его доме слышно не было. Он собирался поступать в Нью-Йоркский университет, но это было давно, когда мать впервые занемогла, так что планы не осуществились. Зато он пошел учиться в Гамильтонский колледж, на вечернее отделение, и в конце концов получил диплом бакалавра. Вскоре ему предстояло стать магистром, если он, конечно, когда-нибудь закончит диссертацию по истории Юнити колониального периода. Мэтт прекрасно сознавал, что государственный колледж — далеко не Гарвард, но готов был побиться об заклад, что знал намного больше о родном городе, чем его брат был способен когда-либо узнать, несмотря на свое дорогостоящее образование. Он знал, например, что персиковые деревья, прижившиеся во всем округе, первоначально были доставлены по морю фермеру Хатауэю вместе с двумя рулонами шелка и серебряным зеркалом. Все это привез злополучный корабль, называвшийся «Селезень», который быстро пошел ко дну после удара о скалы в том месте, где сейчас пролегают болота, а тогда стояли крепкие причалы в глубокой воде, сколько глаз хватало. На борту корабля находились и сливовые деревья, и розовые кусты, обвязанные бечевкой; были там и тюки зеленого чая, которые вынесло к зарослям мальвы и лютика. В одном Мэтт не сомневался: его брат не отличит среди деревьев персик от сливы, черный чай от зеленого, правду от эгоистичного бесчестия.

Один раз Мэтт съездил в Кембридж повидать Уилла и Дженни после того, как они поженились и переехали в квартиру на центральной площади. Он тогда учился в выпускном классе, а брат с женой казались гораздо старше, такими умудренными жизнью, самостоятельными, вылетевшими из родного гнезда. Большинство студентов колледжа даже после свадьбы оставались в общежитиях — но только не Уилл. Его приняли в колледж, несмотря на лень, благодаря феноменальному результату отборочного теста. И все равно, по мнению Мэтта, он оставался избалованным паршивцем. Уиллу понадобилось пространство, этого требовал его жизненный стиль. Он завел себе рояль, добытый неправедными путями, бог знает где, а такой инструмент ни в одном общежитии не поместится. Уже тогда соседи Уилла точили на него зуб, играл ли он Брамса или забацывал буги-вуги в два часа ночи.

Из этого визита в Кембридж Мэтту больше всего запомнились часы, проведенные в кафе-мороженом «Бейлис», где работала Дженни. Он вернулся туда спустя годы, но не нашел никакого кафе и даже не мог в точности вспомнить, где именно оно стояло на Брэттл-стрит. Зато запомнил, что Дженни, всего на полтора года его старше, уже казалась ему женщиной, тогда как он все еще чувствовал себя мальчишкой. Ее успели повысить до менеджера, а потому она угощала Мэтта весь день бесплатным пломбиром. Он ел мороженое на завтрак, на обед и на ужин. С карамельным сиропом, с горячей помадкой, клубничное, зефирное. И все никак не наедался. После двух дней такой диеты его уже трясло от сахара, но он все никак не мог держаться подальше от «Бейлис». Хотел пойти в Художественный музей Фогга или университетский бассейн, но все равно сворачивал на Брэттл-стрит. Раньше, в Юнити, он вечно увязывался за Уиллом и Дженни, но только в Кембридже понял почему.

«Ты сладкоежка, вот тебя сюда и тянет», — дразнила его Дженни и, конечно, была права, хотя его тянуло вовсе не к мороженому. После он ни разу не притронулся к лакомству, не съел ни одной порции простого ванильного. По уверениям Лизы Халл, он был единственным посетителем чайной, кто кексам и пирожкам предпочитал хлеб с маслом. Мэтт лишь ухмылялся, когда Лиза подтрунивала над ним, и помалкивал. И все равно продолжал заказывать на десерт хлеб с маслом, ибо правда заключалась в том, что поездка в Кембридж излечила его от тяги к сладкому.

Мэтт любил отдаться целиком тяжелой работе, но в последнее время он стал за собой замечать, что думает об истории не переставая, пока разбивает газоны; ему было интересно, ходили ли фермер Хатауэй или кто-нибудь из основателей города, Моррис Хэпгуд или Саймон Эллиот, по тому самому месту, где он сейчас стоял; и отдыхала ли Ребекка Спарроу в лесу, который он расчищал от зарослей ежевики и ядовитого плюща, — а что, она вполне могла прийти сюда полюбоваться, как солнце просвечивает сквозь деревья на холме Эллиотов, где воздух попеременно становился то зеленым, то золотым. По вечерам Мэтт, прежде чем идти домой, всегда заходил в библиотеку на Мейн-стрит. Беатрис Гибсон и Марлена Эллиот-Уайт, библиотекарши, наверняка позвонили бы в полицию, если бы он не появился, — вот до чего регулярными были его визиты, вот до чего ответственный человек был Мэтт Эйвери.

Мэтт давно прочитал все дневники из исторического отдела, что располагался под лестницей. Он настолько привык к заковыристым почеркам отцов-основателей, что разбирал тексты, которые любому другому могли бы показаться каракулями. Каждый раз, когда он шел по Мейн-стрит, или заново сеял семена травы на лугу, или прореживал плющ, душивший липы возле Городского собрания, или переносил рой пчел, устроивших себе гнездо на крыше здания суда, у Мэтта возникало ясное ощущение, что он проходит сквозь время. Он думал о тех, кто всю жизнь прожил в Юнити и умер здесь, каждый раз, когда выходил из собственного дома и видел рощицу диких персиков, буйно цветущих на незастроенном участке. Мэтт Эйвери верил, что историю создают мельчайшие подробности: чье-то письмо, последняя воля умирающего, продиктованная на смертном одре, рецепт семейного блюда, приготовленного с любовью, перечень деревьев, вырубленных в краю, а также тех, что разрослись повсюду.

На городском лугу разместились несколько мемориалов в честь жителей Юнити, погибших на войне. По дороге домой из библиотеки Мэтт всегда останавливался у камня, воздвигнутого в честь четырех парнишек, пропавших без вести во время Войны за независимость. Майкл Фостер, Сет Райт, Миллер Эллиот, Джордж Хэпгуд. Ни одному из них не было больше двадцати. Каждый из них носил бесплатный мундир, один из десяти тысяч мундиров, сшитых американскими женщинами, которые пришивали к подкладке бирку со своим именем, вселяя надежду в тех ребят, что приходились им братьями, мужьями, сыновьями. На мемориальном камне был вырезан ангел с текущими из глаз слезами. Мэтт, вероятно, был единственным в городе, кто знал, что местный резчик по камню, Фред Бин, чей собственный сын умер от дифтерии, полгода работал над черной гранитной глыбой, доставленной с севера. Не проходило и дня, чтобы Мэтт не думал о слезах того ангела. Это и была история, по его мнению: неизменная, вечная скорбь. Слезы, сохраненные твердым гранитом.

Иногда чернила в дневниках тех, кто ежедневно вносил записи о своей жизни в Юнити, стирались под пальцами Мэтта. Он корпел над личными бумагами, написанными очень давно, и ему казалось, будто в его руки попала чужая жизнь. Наверное, именно поэтому диссертация, которую он писал, разбухла до трехсот страниц. В какой-то момент работа полностью сосредоточилась на женщинах рода Спарроу, словно обладала собственным разумом и сама выбирала темы, не обращая внимания на предпочтения Мэтта. Стоило ему в одной из старых книг наткнуться на упоминание фамилии Спарроу, как со страниц начинало веять запахом озерной воды, сладковатым и невероятно сильным ароматом зелени. Вероятно, именно это обстоятельство и привело Мэтта к женщинам Спарроу. Вероятно, именно поэтому он не сумел не касаться в работе фактов их жизни. В глубине души Мэтт обладал привязчивостью. Он начал сознавать, что в чем-то похож на Уилла, хотя ему это и неприятно. Да, правда, Мэтт был верным и надежным, но вперед его толкало что-то еще, какое-то упорство, от которого он с удовольствием отказался бы, потому что оно доставляло массу неудобств. Если ему чего-то хотелось, то это желание проникало под кожу и оставалось там, напоминая о себе досадным зудом, который он старался не замечать.

Раньше жители городка прикидывали, когда же Мэтт в конце концов женится, но потом бросили это занятие. Теперь их занимало другое: когда он закончит свою диссертацию и получит диплом государственного колледжа — тоже весьма маловероятное событие. Некоторые дошли до того, что даже начали делать ставки, причем чаще всего ставили на «никогда», хотя, конечно, никто зла ему не желал. Соседи Мэтта любили и уважали его в той же степени, в какой не доверяли его заносчивому братцу. Всем было хорошо известно, что Уилл Эйвери ни разу в жизни никому не помог в этом городе. Ни разу пальцем не пошевелил ради пользы кого-то, кроме себя. Но родня есть родня, а беда есть беда, и однажды ранним утром Мэтт отправился в Бостон на машине, чтобы присоединиться к Генри Эллиоту — они были знакомы всю жизнь, но тот все равно запросил с него втридорога за свои услуги — и встретиться с Уиллом, которого Мэтт не видел с того злополучного Нового года, когда они чуть не поубивали друг друга в драке на улице.

В центре Бостона припарковаться было трудно, особенно старому грузовику Мэтта, побитому, проржавленному от соли, слишком громоздкому, чтобы припарковаться на узкой улочке, в далеком прошлом коровьей тропе. И все же Мэтт успел в суд вовремя. Он поздоровался с Генри Эллиотом, который иногда его нанимал для отдельных работ и чей сын, Джимми, был известный баловник. Они обсудили с Генри тот факт, что Джимми был задержан с марихуаной во время рождественских каникул, а затем отпущен на свободу с условием посвятить определенное количество часов общественно полезному труду, в том числе помогать Мэтту с большой весенней расчисткой луга, — и только потом до Мэтта дошло, что все это время рядом с Генри стоял его брат.

В последний раз, когда они виделись, гнев Мэтта подстегивали несколько выпитых «ершей» в сочетании с шампанским. Он вошел на кухню в неподходящее время, пока народ шумно праздновал наступление Нового года, и застал Уилла, когда тот тискал одну из своих студенток, юную красотку лет двадцати, никак не больше. Уилл припер девушку к стене и запустил руку ей под юбку; все это происходило рядом с высоким детским стульчиком, где каждое утро Дженни кормила дочурку завтраком. Уиллу, видимо, было наплевать, что в кухню в любую секунду может кто-то войти в поисках льда или холодного пива, — лишь бы Дженни не знала о том, что происходит. А она и не знала, даже не догадывалась. Но последней каплей было то, что он, застигнутый врасплох, подмигнул Мэтту — вечный хвастун, лгун, старший братик с большим аппетитом на все, что можно выпросить, одолжить или украсть.

И вот теперь Уилл был не похож на самого себя. Измученный, с желтизной в лице, похудевший. Руки у него дрожали, как у пьяницы. Он постарел, вот в чем было дело, и постарел как-то неприглядно.

— Привет, Уилл, — неопределенно, но без злости поздоровался Мэтт.

Он старался вспомнить, как выглядел Уилл на похоронах их матери — таким же худым или нет. Мэтт плохо помнил тот день. Он знал только, что после службы Уилл и Дженни не вернулись в дом, а уехали прямо с кладбища, несмотря на то что стол в гостиной ломился от угощения и все многочисленные друзья Кэтрин собирались прийти. Уилл, как всегда, спасовал, заявив, что им с Дженни нужно срочно ехать домой к Стелле, за которой присматривала неизвестная им нянька, найденная в последнюю минуту.

«Давай, давай! — проорал ему вслед Мэтт. Люди вокруг смотрели на них, но ему было все равно. — Беги, паршивый ублюдок!» — кричал он Уиллу, направлявшемуся к машине, очередному приобретению, вскоре разбитому.

Сегодня Мэтт захватил с собою чек, выписанный на правительство штата, как велел Генри Эллиот; теперь оставалось только проставить сумму залога.

— Привет, братишка, — отозвался Уилл, явно забавляясь тем, как неловко себя чувствует в суде Мэтт.

Хотя у самого Уилла вид был не лучше: ужасная стрижка, та же одежда, в которой его арестовали, измятая и дурно пахнущая, хотя, конечно, не то что тюремная роба.

Мэтт отошел в сторону, чтобы подышать. И это его брат, совсем как чужак. Он ушел из дома, когда Мэтт учился в школе, но еще до того он часто исчезал, когда хотел. Если нельзя доверять собственному брату, то, естественно, замыкаешься в себе и становишься подозрительным, даже чересчур. Мэтт повернулся к Генри Эллиоту, радуясь, что есть с кем поговорить, кроме Уилла.

— Парковка здесь адская, — сказал он.

— Привыкай, приятель, — расстроенно ответил Генри, просматривая бумаги в последнюю минуту перед тем, как предстать перед судьей. — Ты в большом городе.

Действительно, Мэтт себя чувствовал громоздким и неловким в зале суда, хотя и надел предусмотрительно свой единственный хороший костюм. На нем были рабочие ботинки и галстук, сохранившийся еще со школьных времен. Здание суда никак не было рассчитано на людей выше шести футов роста; Мэтт правильно предположил, что его построили где-то около 1790-го, возможно, еще раньше, когда большинство жителей были довольно низкорослыми. В те времена обвиняемых вводили через боковые двери напротив судейских покоев. Это были немытые, голодные мужчины и женщины в кандалах на руках и ногах; вероятно, кто-то из них раскаивался, независимо от того, был ли он виновен или нет, в надежде на менее строгое наказание, или, возможно, кто-то вообще не произносил ни слова, как Ребекка Спарроу на своем суде. Мэтт помнил наизусть ее последние слова, произнесенные на кухне Хатауэя; она адресовала их судье, которого привезли из Бостона. «Мне нечего сказать, — заявила тогда Ребекка. — Вы лишили меня голоса».

Генри Эллиот, пессимист по природе, утверждал, что против Уилла очень мало улик, если не считать того факта, что он заявил об убийстве заранее. Тем не менее залог оказался высоким, что объяснялось характером преступления. Для такого, как Уилл, Мэтт выложил все, что оставила ему мать, все свои сбережения на черный день.

— Не волнуйся, — успокоил его брат. — Я не виновен. Получишь свои деньги обратно.

Как только Уилла освободили под подписку о невыезде на случай дальнейшего расследования, они отправились в кафешку на углу. Уилл твердил, что приличная чашка кофе поможет унять дрожь в руках — кошмарный недуг для музыканта, который он надеялся излечить двойным эспрессо.

— А вот твоего хозяина квартиры не так-то легко убедить, когда речь идет о деньгах, — сказал Генри Эллиот.

Генри по-прежнему казался расстроенным. Такова была его манера, такова была его судьба — волноваться и расстраиваться, — и, хотя такой характер вполне подходил для его профессии, семьей руководить он не умел. Его жена едва с ним разговаривала, а дочь, Синтия, хорошая в душе девочка, только и знала, что красить ногти черным лаком и болтаться где-то допоздна. Но больше всего хлопот доставлял ему сын, Джимми; он напоминал Уилла, когда тот учился в школе: вечно искал легких путей, думал только о себе. В свое время Генри предупреждал сына, что все это может закончиться катастрофой, и в качестве назидания рассказал ему историю жизни Уилла Эйвери, талантливого парня, который так ничего в жизни и не добился. «Не думай, что такое с тобой никогда не случится, — увещевал он Джимми. — Не думай, что ты выше неудач».

— Ты пропустил срок оплаты, поэтому из квартиры тебя вышвырнули. — Генри разложил перед собой бумаги. — И еще одно. В мой офис позвонили из музыкальной школы и попросили, чтобы ты туда не являлся, пока не уладишь свои юридические дела.

— Ну и черт с ними.

Уилл заказал еще одну чашку кофе, хотя наличности при себе у него не было. Все равно кто-нибудь оплатит счет, так почему бы не заказать заодно и круассан.

— Всегда он так, — сказал Генри Эллиот, обращаясь к Мэтту. — И в школе был такой же. Спишет у меня домашнюю работу и в результате получает на балл выше, чем я.

Этой осенью Мэтта наняла жена Генри, Аннет, для разбивки японского сада, который, по мнению семьи, должен был понравиться той жуткой старой даме, бабушке Генри, Сисси. На участке жило много пчел, что считается знаком удачи. Мэтт никогда не опасался укусов: пчелы не обращали на него внимания, всегда предпочитая брата, смертельно их боявшегося из-за своей аллергии. Мэтту даже нравилось, что пчелы гудят вокруг, пока он трудится.

Для сада Эллиотов он использовал природные камни и песок, натасканный с пустоши, он посадил бамбук в каменные ямы, но глава семейства Эллиот из-за своего ходунка с трудом преодолела каменную тропу. Когда она все-таки до него добралась, то презрительно фыркнула, увидев бамбук.

«Это сорняк, — объявила она. — Пусть его привезли из самого Китая, но все равно это сорняк».

Сисси Эллиот возненавидела сад, и теперь, как рассказывал Генри, он единственный, кто там бывал; уходил туда, чтобы отвлечься от мирских забот. Вероятно, и сегодня вечером, вернувшись домой, он сразу отправится туда.

— Думаю, нам придется нанять детектива, — объявил Генри братьям Эйвери — Вдруг он найдет то, что проглядела полиция. По крайней мере, пусть поищет, может, у кого был хоть какой-то мотив. В твоих же интересах обелить собственное имя, — обратился он к Уиллу, начавшему скучать. — Ни одна живая душа не верит этой ерунде, будто твоя дочь рассказала тебе, что жертва скоро погибнет.

— Он это заявил в полиции? — спросил Мэтт. Генри Эллиот мрачно кивнул. — Вот идиот.

— Перестаньте разговаривать обо мне так, словно меня здесь нет. Я здесь и все слышу. Это Стелла так сказала полицейским, не я. Но если хочешь нанять детектива, то пожалуйста…

Генри взглянул на Мэтта. Уилл, видимо, не понимал, что это мероприятие потребует денег.

— Конечно, действуй, — сказал Мэтт, таким образом согласившись оплатить счет. — По-моему, это разумная идея.

— Кто-нибудь меня подвезет? — спросил Уилл, когда пришла пора уходить.

У Генри была назначена встреча, поэтому подвезти брата взялся Мэтт. Они подошли к грузовику.

— Так ты ездишь на этой развалюхе? — рассмеялся Уилл, сразу заметив и ржавчину, и вмятины. — Старина Мэтт. Никаких «БМВ» для тебя.

Он намекал на то, как потратил свою долю наследства. Получив деньги, он перешел на неполный рабочий день, свозил Дженни с ребенком в Париж, где они не переставая ругались, и купил чертову тачку, «БМВ», а потом перевернулся на ней, когда носился по пляжу в Даксбери, накачавшись коктейлями, с какой-то бабой, чье имя даже не мог вспомнить. Кажется, оно начиналось с буквы «К» — Карлотта, возможно, или Каролина, или, господи помилуй, Кэтрин, как звали его мать. Кончилось тем, что Уилл продал за гроши побитую машину и потом еще долго сожалел о поездке в Париж. Зато Мэтт, думал он, пристроил свою половину материнских сбережений мудро, и теперь он вполне обеспечен, хоть и ездил на проржавленном грузовике. Кроме того, за ним остался дом, который за одиннадцать лет удвоился в цене. Сейчас у этого скряги-холостяка, наверное, хранится в банке кругленькая сумма — ведь ему не на кого тратить свои денежки.

— Куда? — спросил Мэтт, вливаясь в ряд машин.

Он успел заметить, что в Бостоне водители то и дело сигналили ему. Но ничего, через несколько минут он избавится от братца, хотя бы на какое-то время, так что можно сдержаться и не проявлять характер.

— Мальборо-стрит, — усмехнулся Уилл — Когда везде облом, всегда остается Дженни.

Ехали молча. Хотя Мэтт не бывал в этих краях с того ужасного Нового года, он помнил дорогу. Да что там, он мог бы проехать по ней с закрытыми глазами, во сне, связанный веревками. Он прекрасно помнил, во что была одета Дженни в тот вечер: черный свитер, украшенный блестками и жемчужинами, и красная юбка. «Не слишком нарядно? — спросила она у него перед началом вечеринки. — Я не выгляжу как рождественская елка?» Он подумал, что в жизни не видел никого прекраснее. «Нет. Оставайся в этом», — ответил он, и она не стала переодеваться. «Оставайся в этом», — сказал он тогда, хотя на самом деле ему хотелось ее раздеть прямо там же, в гостиной, когда гости уже были на пороге.

— Не зайдешь? Ради прошлого? — предложил Уилл, когда они подъехали к дому. — Отдохнешь немного, прежде чем возвращаться в родные края.

Мэтт покачал головой. Он ни за что туда не пойдет.

— Да, кстати, — добавил Уилл, — я никогда не обижался, что мать завещала дом тебе.

— Она думала, он тебе не нужен. Поэтому ты получил большую часть денег.

— Разве? — удивился Уилл. — Ты хочешь сказать, мне досталось больше?

— Я был душеприказчиком. Мне ли не знать. Она хотела, чтобы все было по справедливости.

— По справедливости, — удивленно повторил Уилл.

Он на самом деле так ничего и не узнал о своей матери, о чем она думала, как продолжала его любить, несмотря на все его эгоистичные выходки.

— Погоди, сам догадаюсь, — сказал Мэтт, — У тебя ничего не осталось от твоей доли.

— Если хочешь думать обо мне самое плохое — пожалуйста.

— Просто скажи, как обстоят дела.

Мэтт вдруг почувствовал, что имеет право на что-то. Если не на Дженни, если не на жизнь, то, по крайней мере, на признание. Но он его так и не получил. Уилл так и не произнес: «Да, признаю, мне досталось больше. В очередной раз я получил кусок пожирнее». В кабину грузовика залетела пчела и начала биться о ветровое стекло.

— Господи, — запаниковал Уилл, — прогони ее.

Уилл имел все основания бояться пчел, поэтому Мэтт выпроводил непрошеную гостью с помощью газеты. Это была инстинктивная реакция — в очередной раз защитить Уилла, любой ценой, с любыми последствиями.

— Теперь ты в безопасности, братишка. Только один вопрос. И на этот раз я хочу услышать ответ. — Мэтт подавил в себе желание посадить пчелу на руку брата. — Почему ты думаешь, что она тебя примет?

— Дженни?

Уилл выбрался из кабины, затем повернулся и произнес в открытое окно:

— Это в ее характере.

Повсюду расцветали магнолии — и на федеральном шоссе, и на Бикон-стрит, и здесь, на Мальборо; любой клочок земли мог стать домом огромному цветущему дереву. Даже свет менялся, когда распускались эти цветы, — он становился розоватым, радостным, ярким.

— Я на самом деле ценю все, что ты для меня делаешь, — произнес Уилл.

Выходит, он все-таки понимал, что адвокатам нужно платить, что деньги на залог не падают с неба, а поступают из чьих-то сбережений, что детективы хотят получать наличные.

— Не считай меня неблагодарным.

Мэтт оглядел розовую улицу, осознавая, что стал намного беднее, чем был этим утром. Он многое мог бы сказать, но решил промолчать. И даже не взглянул на окошко на третьем этаже, хотя знал, что именно там находится их квартира. Наверное, в его характере было держать свои чувства при себе. Если на шоссе будет свободно, то он окажется дома меньше чем через час, и именно это он намеревался сделать. Некоторые истории лучше всего забыть, другие обречены вовсе не начинаться; они остаются там, где им место, в туманной вселенной упущенных возможностей, в несбыточном мире.

— Я серьезно, братик! — прокричал Уилл вслед отъезжавшему грузовику. — Я все тебе верну до последнего цента.

Мэтт рассмеялся, снова вливаясь в поток машин.

— Черта с два, — сказал он.

 

4

Для своего экологического исследования Стелла и Хэп Стюарт решили проверить местные водоемы на возможные токсичные вещества, а это означало, что им пришлось обойти все леса вокруг города в поисках прудов, озер, любого другого водоема со стоячей водой, исследовать каждую кишащую личинками лужу. Они продирались сквозь крапиву и ядовитый плющ, заросли дикой ежевики и мятлика. Они так часто проходили мимо цветущих персиковых деревьев, что вскоре им захотелось персиковой запеканки, персикового джема и персикового пирога.

Все образцы воды были разлиты по бутылкам, надписаны и принесены в Кейк-хаус. Хэп знал, что его дед часто сюда наведывается, но лично он не ступал дальше подъездной дороги. В отличие от Джимми Эллиота он ни разу не купался в озере Песочные Часы, ни разу не наблюдал, как над камышом поднимается туман, который многие люди принимали за дохлую лошадь, ни разу не вел битвы с какой-нибудь свирепой кусающейся черепахой. Джимми Эллиот лишился кончика одного пальца после встречи с такой черепахой (во всяком случае, так гласила молва); эта история так напугала его одноклассников, что в кабинете естествознания никто не осмеливался даже близко подойти к стоявшему в углу аквариуму со старой черепахой.

— Пошли, — сказала Стелла, когда Хэп замешкался на ступенях крыльца. У Стеллы ломило спину от тяжелых бутылок с водой в рюкзаке. — Бабушка не кусается. Заодно и поедим. Я умираю от голода.

Они были изъедены комарами, изранены колючками, но если честно, день они провели отлично, к тому же Стелла познакомилась с городом. Из-за учительской конференции их отпустили из школы пораньше, так что с полудня они занялись сбором образцов, пропустили обед, и Хэп был вынужден согласиться, что и у него урчит в животе.

Едва они вошли в дом, как появился Аргус и басовито тявкнул.

— Вот это да!

Хэп попятился к стене, подняв руки, словно его грабят.

— Аргус тебя не тронет. Ему сто лет, — успокоила гостя Стелла. — Он просто лапочка.

— Тогда ладно.

Хэп осторожно погладил Аргуса по голове. Волкодав был ростом со льва, хотя его глаза действительно помутнели, а зубы стерлись до коротких пеньков.

Стелла и Хэп сбросили в передней грязные ботинки и мокрые носки. Хэп отметил про себя деревянные панели и потертые ковры, которые под босой ступней были мягкими, как шелк.

— Я слышал, твоя бабушка не любит гостей, — сказал Хэп, когда Стелла предложила пройти на кухню и приготовить что-нибудь.

На самом деле он слышал, что нарушители частных владений часто обнаруживали на своих дверях прибитые гвоздями луковицы с воткнутыми в них булавками — знак проклятия настоящего и будущего.

— Не глупи. Идем же.

Стелла направилась на кухню, и Хэпу ничего не оставалось, как последовать за ней; он не сводил глаз со светлых волос девочки, напоминавших ему ландыши, которые появлялись в лесу такой ранней весной, что их легко принимали за снег.

Аргус пошлепал за ними, на кухне он уселся рядом со столом и деликатно ждал остатков бутербродов с арахисовым маслом и персиковым вареньем. Перекусив, они поискали и нашли идеальное место для своих проб воды — в кладовой, где хранились картофель и лук. Когда они расставляли бутылки, их руки случайно соприкоснулись. Разумеется, они повели себя так, словно ничего не произошло, но позже Стелла задумалась, не окажется ли Хэп больше чем друг. Почему тогда его прикосновение не обожгло ей руку? Почему тогда сердце у нее не начинало громко стучать, если он был рядом? Почему тогда она не уверена?

Прошлой ночью Стелла потихоньку пробралась в гостиную вскоре после двенадцати и позвонила Джулиет Эронсон. Она даже не сознавала, что Хэп не сходит у нее с языка, пока Джулиет прямо не спросила, не является ли она единственной настоящей любовью Хэпа.

— Откуда мне знать? — смущенно рассмеялась Стелла.

— Узнай у него, с кем бы он хотел оказаться на необитаемом острове. Вот и поймешь все по его ответу.

— Вряд ли это может служить неоспоримым доказательством.

— А ты попробуй.

Джулиет говорила голосом мудрой и печальной дамы, которая перепробовала все на этом свете, но каждый раз ее ждало разочарование.

И вот теперь, сидя на кухне, Стелла гадала, что бы сказала о Хэпе Стюарте ее подруга Джулиет. Хэп как раз скармливал Аргусу целую ложку арахисового масла.

— Ты только на него посмотри, — весело приговаривал Хэп, — как ему нравится эта штука. В ней полно протеинов, так что вреда не будет.

Зато когда она разговаривала с тем противным Джимми Эллиотом в школьной столовой, у нее чуть не выскочило сердце. Не могла же это быть любовь — или могла? Не могла же это быть судьба. Ни за что. Никогда. Просто это какое-то заболевание: в худшем случае — изжога, в лучшем — весенняя лихорадка. И действительно, в этом уголке Массачусетса весна царила повсюду. В ручейках плавали сероспинки, как всегда в это время года, и лягушки затянули свою печальную песню о звездных ночах и водных грязных просторах.

В саду трудилась Элинор Спарроу. Она занималась весенней расчисткой, и руки у нее кровоточили. Удаление старых побегов — всегда неприятная задача, особенно если обрезать розы с коварными шипами, иногда такими крошечными, что от них невозможно уберечься, они просто не видны, пока не проткнут кожу. Оставалось утешаться старым поверьем, будто кровь садовода способствует раннему цветению. А вот кровь убитой женщины, наоборот, убивает все на земле, как произошло в тот день, когда Ребекка шагала к озеру, где ее утопили. На той тропе ничего не осталось, кроме комьев земли и черных камней в форме человеческого сердца.

Апрель наступал стремительно. Элинор ощущала его приближение в остром запахе копытня в лесу; об апреле говорили и частые дожди, которые начали выпадать в основном поздним вечером. Пройдет совсем немного времени, и можно будет различить пелену зеленого дождя, который каждый раз будет новым: рыбным дождем, розовым дождем, нарциссовым дождем, клеверным дождем, ярким дождем, черным как вакса дождем, болотным дождем, вселяющим страх каменным дождем — и все они омоют леса, наполнят местные ручейки и пруды. В это время года Элинор обычно начинала прививать розы флорибунда с китайскими розами в попытке получить истинно голубую розу. Она понимала, что это глупо, что взвалила на себя невозможную задачу, но все же продолжала свое дело. Неудивительно, что она была предметом обсуждения в садоводческих клубах всего штата, о ней говорили и в соседнем городке, Норт-Артуре, и в далеком Стокбридже. Неужели Элинор Спарроу не знала, что получить новый сорт можно только с помощью генетических ухищрений — единственно возможным способом вывести голубую розу? Неужели она не знала, что глупцы вроде нее пытались добиться голубого цвета у розы в течение многих веков, но всегда терпели неудачу и разочарование?

Тем не менее Элинор была убеждена, что кривоватый саженец в северном углу сада еще всех удивит. Никто ведь не ожидал, что в саду может прижиться местная болотная роза (сорт, который рос только в Юнити), известная еще первым поселенцам. «Невидимкой» прозвали эту розу люди, ибо, как гласила легенда, ее цветки засыхали под взглядом человека. Но эта роза цвела в саду; если Элинор добилась такого чуда, то, возможно, ей удастся получить наконец и голубую розу. Возможно, все те глупцы, что потерпели неудачу, потянутся в этот уголок штата, чтобы увидеть с благоговейным трепетом то, что выросло вопреки всему, упасть на колени и поцеловать землю.

Возможность успеха Элинор ощущала буквально осязаемо, как вишневую косточку во рту. Последние несколько месяцев у нее создалось впечатление, что время проносится с бешеной скоростью, словно она идет по туннелю, а мимо свистит ветер, но на самом деле это годы, что летят с обеих сторон, дни и ночи, исчезающие в белом тумане. Если уж на то пошло, что ей запомнилось из прожитого лучше всего? Лес ее детства, то, как он дышал, словно был единым зеленым существом, обладающим сердцем и разумом. Ее мать Амелия, чьи руки облегчали боль, за шитьем лоскутных одеял зимой. Каждое со своим узором. Та минута, когда она впервые увидела Сола в библиотеке колледжа, где училась, а он был новым преподавателем, — тогда земля на мгновение перестала вертеться вокруг своей оси. Ее дочурка Дженни, увидевшая снег первый раз в жизни. Улыбка внучки, когда Стелла помахала ей рукой на вокзале. Роза, о которой она всегда мечтала, голубая, недостижимая.

Когда начался ливень, Элинор вернулась в дом. У нее в голове крепко засело утверждение внучки, что она не умрет до первого снегопада. Что принес ей этот приговор — облегчение или ужас? Обрадовалась ли она тому, что теперь знает срок, или пожалела о том, что спросила о дате? Вероятно, девочка права: действительно лучше просыпаться каждое утро и не знать, что тебе несет новый день, чем закончится история, в какой час наступит ночь. Элинор была настолько занята всеми этими мыслями, что даже не заметила, как перепачкалась кровью, пока не вошла на кухню и не перехватила взгляд мальчишки, который непонятно откуда взялся за ее столом.

— Ба, у тебя идет кровь, — абсолютно спокойно произнесла Стелла.

Вообще-то крови было довольно много, она продолжала течь из порезов на руке Элинор. Мальчишка за столом побледнел, словно собирался упасть в обморок, а Стелла — нет. Она не боялась крови; более того, она считала кровь довольно интересным, необычным и таинственным эликсиром. Она подвела бабушку к раковине, пустила холодную воду, промыла ранки от колючек, затем ушла в кладовку за бинтами.

— Пустяки, — упрямо твердила Элинор.

Ей придется рассказать Броку Стюарту, как Стелла осталась абсолютно невозмутимой при виде крови. Как быстро девочка отреагировала, словно для нее было естественно помогать кому-то. В этом отношении она явно не пошла в своего отца.

— Что он здесь делает? — Элинор кивнула в сторону Хэпа. — И вообще, почему вы не в школе?

— У нас был короткий день. В любом случае, сейчас уже четыре. Кстати, это Хэп Стюарт, внук доктора. Уверена, ба, ты его знаешь.

— Мы используем набор токсиколога, который я заказал в Департаменте охоты и рыболовства для проверки местных водоемов.

Стоило Хэпу открыть рот, он его уже не закрывал. Ему до сих пор не верилось, что он сидит на кухне в доме Спарроу, том самом, который, как уверяли некоторые горожане, приподнимается над каменным фундаментом, особенно в ветреные дни.

— И мы нашли что-то — то ли очень интересные микроорганизмы, то ли рыбьи какашки, — продолжал Хэп.

Элинор сощурилась, но все равно не узнала парнишку. Странно, но она четко разглядела, что в нем не таится ни капли лжи. Большая редкость, особенно среди мужских особей рода человеческого. В этом он определенно напоминал своего деда. Разумеется, она знала, что Брок Стюарт солгал ей однажды, когда пришел рассказать об обстоятельствах смерти Сола. Элинор насквозь видела честного человека: его душа была как стекло. Да что там, когда старый судья Хатауэй все еще занимал свою скамью, а Элинор была девочкой, он часто вызывал ее на заседания и слушал, что она скажет, особенно в случае домашних споров. «Эта девочка распознает лгунов, — говорил старый судья — Только попробуйте рассказать ей небылицу, сами увидите, куда это вас приведет».

Она действительно поняла, что Брок Стюарт солгал, когда сказал, что Сол был один в машине, когда произошла авария. Время тогда было другое, люди прислушивались к врачам и высоко ценили их мнение по всем вопросам, не только медицинским. Доктор Стюарт, должно быть, убедил Чипа Уайта, шефа полиции, и нескольких офицеров Бостонского дорожного патруля не противоречить его истории. Все они сговорились скрыть тот факт, что в аварии с Солом погибла его коллега, недавно пришедшая работать на кафедру. Как только Элинор почувствовала ложь в рассказе доктора, она позвонила в колледж, но даже там ей ничего не сказали. Тем не менее она поняла, почему Сол часто задерживался по вечерам, почему, если звонил телефон и она поднимала трубку, на другом конце провода молчали. Как могло такое произойти, что именно она из всех людей не догадывалась о неверности мужа? Дело в том, что Сол, в общем-то, не лгал, он просто не говорил ей правду, и даже ее дара не хватало, чтобы расшифровать пустоту и отговорки.

С тех пор как случилась авария, Элинор часто задумывалась, не связала ли их судьбы невидимой нитью ложь доктора Стюарта. Она прекрасно помнила, каким холодным выдался тот день. Дыхание доктора превращалось в иней, пока он лгал. Ложь доставляла ему боль, Элинор видела это, но он все равно продолжал говорить неправду. Шел снег, закручиваясь вихрем и не падая на землю; Элинор прошла сквозь метель в сад, где ощутила весь груз лжи, рассказанной доктором, лжи, с которой она жила так долго, пребывая в полной уверенности, что она единственный человек в этом городе, способный угадывать правду. Она предоставила доктору сообщить обо всем Дженни, хотя это был ее долг. Элинор раздирала такая мука, что она лишилась способности здраво рассуждать. Ей казалось, что она истекает кровью, но в отличие от Стеллы она не выносила вида крови, особенно собственной.

Даже сейчас она не могла заставить себя осмотреть красные следы, оставленные шипами роз. Не будь в доме Стеллы, занявшейся ее ранами, Элинор просто не обратила бы на них внимания, по давно укоренившейся привычке, хотя она знала, что, когда не обращаешь внимания на боль, это может привести к самым серьезным последствиям. Если не обращать внимания на любовь, в чем теперь она убедилась, то можно всю жизнь прожить, истекая кровью, пусть даже окружающие ничего не замечали.

Элинор не понимала, почему этот мальчик, внук доктора, болтается по дому, улыбается, ест арахисовое масло. Причина могла быть и в пробах воды с рыбьими экскрементами, и в чем-то другом. Очень часто любовь остается невидимой; иногда только два человека способны ее разглядеть, а все остальные по-прежнему слепы. Женщины из рода Спарроу никогда не отмеряли семь раз, прежде чем отрезать; их легко затягивало желание и потом уже не отпускало. Если только Элинор не ошиблась, Стелла воспользовалась помадой и подкрасила чем-то черным глаза. Что ж, девочка растет, разве не так? И даже если Элинор не считала, что Хэп и Стелла хорошо подходят друг другу, кто знает, куда могла их завести эта дружба. Во всяком случае, кошка, в отсутствие которой мыши пускались в пляс, точно была далеко. Дженни звонила каждый вечер, но ее внимание было полностью поглощено Уиллом Эйвери. Он вернулся, застряв в Бостоне по судейскому приказу; жить ему было больше негде, а у Дженни не хватило духу не пустить его на порог. Да, Дженни была далеко, а потому не могла услышать, как зазвенел бубенчик на браслете ее дочери, когда Стелла вышла под дождь с Хэпом Стюартом. Дженни по-прежнему считала свою дочь ребенком, но теперь, когда Стелле исполнилось тринадцать, все совершенно изменилось.

Шагая по дороге рядом с Хэпом, Стелла сокрушалась про себя, что не умеет предсказывать погоду. Еще ей хотелось бы уметь задерживать дыхание под водой, как это делала Констанс Спарроу, вот тогда бы она собрала образцы воды с самых глубин озера Песочные Часы. Было бы гораздо лучше, если бы она была способна умерить чью-то боль, или отыскать потерянную вещь, или отличить лжеца от честного человека. А так она могла только одно — увидеть, что Хэп Стюарт сломает себе шею, когда его сбросит лошадь. Тень этого видения мелькнула перед ней в первый день их встречи, но Стелла надеялась, что тень рассеется. Теперь же, шагая рядом с Хэпом и поеживаясь от дождя, она взглянула на своего спутника и убедилась, что смерть не отступила.

Стелла уже знала, что Синтия Эллиот, которая работала в чайной и училась двумя классами старше, умрет от пневмонии на восемьдесят втором году жизни, а мадемуазель Маркус, учительница французского, свалится от удара. Стелла успела узнать, что тот умник, дразнивший ее в школьном кафетерии из-за спины Джимми Эллиота, погибнет в автокатастрофе, когда станет первокурсником в колледже. Она видела будущее всех этих людей так же реально, как все остальное в этом мире: птицу пересмешника, стол, стул, улыбку на лице Хэпа Стюарта, мокром от дождя.

Нет. Стелла ни за что не позволит Хэпу свалиться с лошади. Он был ее единственным другом в этом городе.

— Ты любишь лошадей? — спросила Стелла, пока они шлепали по дороге; когда приходится снова влезать в мокрые носки и грязные ботинки, то нет необходимости обходить лужи.

— Это имеет отношение к дохлой коняге из озера? — спросил Хэп. — Знаешь, я вообще-то в это не верю.

— Просто стало любопытно, любишь ли ты ездить верхом. Только и всего.

— Не-а, — ухмыльнулся Хэп. — Я не ковбой. Что-нибудь еще хочешь обо мне узнать?

Дождь припустил сильнее, но ни он, ни она не обращали на это внимания.

— Возможно. Дай подумать. — Наверное, стоит попробовать этот тест Джулиет. Наверное, стоит проникнуться более нежными чувствами к Хэпу; в конце концов, он идеально ей подходит. Каждому ясно. — Если бы так случилось, что тебя высадили на необитаемый остров, с кем бы ты больше всего хотел там оказаться?

— Из живых или умерших? — задумчиво спросил Хэп.

— Все равно.

— Мужчина или женщина?

— Все равно.

С каждой секундой она чувствовала себя все глупее. И волосы, и одежда на ней промокли насквозь — хоть выжимай. Они шли мимо озера, дождь падал в неподвижную воду мелкими камушками. Стелла и Хэп остановились у берега, полюбовались кувшинками.

— Тогда, пожалуй, с тобой, — ответил Хэп.

В первую секунду Стелле показалось, что она ослышалась. Вероятно, его слова заглушило биение сердца. Но нет, она услышала все правильно. Он был такой славный человек, такой аккуратный и вдумчивый. Хэп присел у мелководья, чтобы взять пробу озерной воды, и не пролил ни капли. Она понимала, что ей следует отнестись к нему так же, как он к ней, но, когда Хэп запечатал последний пузырек с холодной зеленой водой, в которой плавали яйца головастиков и водоросли, все ее мысли занимал совсем другой человек — самый невезучий, самый ужасный парень, о котором она, как ни старалась, не могла не думать.

Дженни вовсе не собиралась принимать Уилла обратно, что бы там ни думала хозяйка и все остальные квартиросъемщики. Естественно, все они были бы против любого воссоединения, так как каждый из жильцов с первого по пятый этаж терпеть не мог Уилла Эйвери. Соседям было все равно, что Уилл красив, что в глазах у него мерцают золотники; им было наплевать, что он знает наизусть все песни Фрэнка Синатры и даже во сне мог бы сыграть любой из регтаймов Скотта Джоплина. Ведь эти люди были вынуждены слушать его музицирование в любое время суток, когда он жил здесь прежде: песни Дилона среди ночи, Луи Армстронга днем, когда большинству трудолюбивых людей есть чем заняться, и бесконечные гаммы, когда ему хотелось особенно насолить соседям, как раз во время обеда — гаммы игрались яростно и немилосердно.

Все знали, что именно Уилл ленится выбрасывать мешки в мусоросжигатель и просто сваливает их рядом с трубой, что это он роется в чужих журналах, доставленных в вестибюль, что он поет в душе, что он хлопает дверьми. Большинство соседей также были в курсе, что Уилл закрутил роман с Лорен Бейкер, проживавшей раньше в квартире 2-Е, и она проплакала несколько недель, когда он с ней порвал, а потом переехала в Провиденс и начала там новую жизнь. Взаимные упреки и плач эхом разносились по вентиляции до квартир 3-Е и 4-Е. Все эти события происходили прямо под носом у его жены, которая теперь вроде бы приняла его обратно, хотя и отрицала это. Естественно, ей никто не поверил. Ведь Уилл Эйвери снова поселился в доме (слава богу, без рояля, хранившегося на складе) и по-прежнему причинял массу неудобств: оставлял мусор в вестибюле, крал утренние газеты у соседей, врубал телевизор на полную мощность, когда жена уходила на работу, и вовсю флиртовал с Морин Вебер из квартиры 2-Д, которую предупредили, чтобы она ни под каким видом не приглашала Уилла Эйвери зайти, если не хочет попасть в беду.

Ну и что с того, что Дженни готовила обеды Уиллу, — она ведь привыкла готовить на двоих. Ну и что с того, что она стирала его вещи, — она ведь все равно стирала свои, так почему бы не бросить в стирку его рубашки и белье. Вот только об одном ей очень хотелось сообщить своим любопытным, недовольным соседям: пришли официальные бумаги о разводе. Она даже подумывала, не прикрепить ли этот документ к стене холла. Она представляла, как выйдет в холл и прокричит на все этажи, что Уилл спит на кушетке. Воссоединения семьи не произошло; не было ни прощения, ни горячих жадных поцелуев в кухне, пока она готовит макароны или тушеную говядину. Дженни даже пошла на крайний шаг — пригласила хозяйку, миссис Эрланд, на чай с лимонным кексом только для того, чтобы та собственными глазами увидела в гостиной кушетку, застеленную одеялами и простынями. Не зря же несколькими месяцами ранее Дженни сопровождала миссис Эрланд в больницу, где просидела все утро в ожидании, пока ее хозяйке удаляли катаракту. Но миссис Эрланд было невозможно убедить, что Уилл переехал только на короткое время. Увидев его сваленную в кучу одежду и переполненную пепельницу, которую он оставил на полу, хозяйка неодобрительно зацокала языком.

— Вы совершаете огромную ошибку, — заявила миссис Эрланд. — Теперь вам никогда от него не избавиться.

Было бы неплохо, если бы Уиллу пришло в голову хоть немного помочь по дому — сходить в магазин за продуктами, или пропылесосить ковры, или хотя бы оказать такую любезность, как запаковать жуткую модель Кейк-хауса, все еще пылившуюся на столике в передней, но у бывшего мужа было совсем другое на уме. Он постоянно говорил по телефону с Фредом Моррисоном, детективом, нанятым Генри Эллиотом, хотя Дженни напоминала Уиллу, что его брат наверняка получает счет за каждый звонок детективу. Дженни несколько раз пыталась дозвониться до Мэтта, поблагодарить его и навести мосты, раз уж так вышло, что они вместе оказались замешанными в эту историю, но дома, видимо, никого не было.

— Он, скорее всего, сидит в библиотеке, — предположил Уилл. — Трудится в поте лица над диссертацией, которую никогда не закончит.

— Так он пишет диссертацию?

Дженни не переставала сожалеть, что ей не довелось учиться в колледже. Об этой своей ошибке она думала каждый будний день, когда через силу шла на ненавистную работу. Работая в банке, она осознала, что деньги пахнут — этакая смесь нафталина с потом — и обладают особой текстурой: что-то среднее между шелком и липучкой для мух. У нее даже развилась аллергия на эти бумажки, часто оставлявшие на ее руках сыпь, — отсюда и появилась привычка не брать сдачу у официанток и шоферов такси, а когда Дженни возвращалась домой из банка, то мыла руки не меньше трех раз.

— Я думал, ты знаешь, что наш Мэтт — вечный студент. История. Государственный колледж. На получение диплома бакалавра у него ушло десять лет. На магистратуру, наверное, уйдет двадцать.

— Вот как? Говори что хочешь, но он единственный из нас, кто сумел получить диплом. — Дженни подумала, что история очень подходит Мэтту; во всяком случае, тому Мэтту, которого она когда-то знала, всегда рассудительному, всегда серьезному. Если она правильно помнила, он был большой любитель пломбира с карамельным сиропом. — Диплом по истории — это тебе не пустяк.

Конечно, Уилл завидовал, сам-то он так и не доучился. Да что там, он даже не начинал работать над дипломом в Гарварде.

— Зная Мэтта, могу почти точно угадать, что он описывает историю усовершенствования газонокосилки. Он до сих пор валит деревья и заботится о чужих газонах, поэтому с Нобелевской премией пока не спеши.

Шли дни, у Дженни все больше и больше вызывало досаду то, как обустраивался Уилл. Он оставлял зубную пасту в раковине, покупал спиртное на ее счет в винной лавочке, смотрел телевизор только в одном полотенце, обернутом вокруг пояса. Однажды она вернулась с работы и уловила запах духов. Жасмин, подумала она, точно. И в кладовке вроде бы не хватает одной бутылки вина. А еще в плеере стоял диск Кольтрана — идеальный выбор для соблазнения.

— Ты кого-то приводил сюда?

В последнее время Уилл пристрастился смотреть передачи Опры, а потому всегда был занят, когда Дженни в четыре возвращалась из банка.

— Сюда? — удивленно переспросил Уилл.

У Дженни нестерпимо гудели ноги. Но она все равно заглянула по дороге домой в магазин и купила все необходимое для грибного ризотто — надо же быть такой дурехой.

— Мерзавец, — сказала она, — признавайся, что приводил.

— Я что, не могу пригласить в квартиру друзей? — Уилл поплелся за ней на кухню, где она принялась зашвыривать в морозилку продукты. — Ты ведь ничего об этом не говорила, Дженни. Откуда взялись эти дурацкие правила?

— Друзей, говоришь? Отлично. Но только не баб, в мою квартиру, на мою кровать, пока я на работе!

Черт с ним, подумала она. Будь она проклята, если возьмется готовить ему обед. Пусть жрет швейцарский сыр с крекерами, сволочь такая. Или лучше пусть ходит голодный.

— Я больше так не буду, — сказал он позже, когда принес ей сэндвич — кусок старой вареной колбасы с плевком майонеза на черствой булке. Паршивая, но все-таки попытка загладить свою вину. — Я перед тобой в долгу, — признал Уилл.

Они прожили вместе так долго, что он стал частью ее семьи. Поэтому она позволила ему остаться, как позволила бы какому-нибудь ненадежному двоюродному брату, которому обречена помогать, нравится ей это или нет. Они вместе звонили Стелле каждый вечер и разговаривали с девочкой веселыми голосами, но Дженни явственнее, чем прежде, ощущала себя незамужней, и, хотя Уилл почти все время дрых, он был все тем же созданием, никогда не видевшим сны. Неужели всегда происходит именно так: то, что больше всего тебя привлекает в другом человеке, исчезает в первую очередь? Всего один только раз Дженни удалось уловить обрывок его сна: Уиллу приснился мужчина, стоявший на траве. Мужчина плакал, потерянный и забытый всеми. Одежды на нем не было, у него вообще ничего не осталось, кроме плача. Увидев этот сон, Дженни поняла, что позволит Уиллу остаться у нее столько, сколько ему понадобится, несмотря на собственные опасения и неприятные записочки, которые кто-то из соседей регулярно подсовывал ей под дверь.

Они вместе ходили на встречи к Генри Эллиоту в его офис на Милк-стрит и познакомились с Генри Моррисоном, детективом, который довольно много раскопал о жизни жертвы. Женщина родилась в Нью-Гемпшире и в Бостон переехала сравнительно недавно. С прошлого сентября она преподавала в третьих классах в одной из муниципальных школ. В ее прошлом и настоящем было несколько бойфрендов и очень мало знакомых женщин в городе. Она была миловидная, спокойная, законопослушная и, как клялся хозяин ее квартиры, всегда запирала окно на ночь. Тот, кто ее убил, вероятнее всего, был впущен через дверь. К счастью, ни один из отпечатков пальцев, найденных в квартире, не принадлежал Уиллу. Был проведен тест ДНК, но Уилл по-прежнему являлся единственным подозреваемым, так что ему оставалось только молиться.

Уилл, однако, никогда не считал нужным не будить лиха. Он не просто молился, он совершил прямо противоположное тому, что советовал Генри Эллиот: он поговорил с репортером. И даже не удосужился упомянуть об этой встрече своей бывшей жене — точно так он не стал объяснять, откуда в квартире появился запах духов, любимый аромат Эллен Пакстон, его коллеги по музыкальной школе, оказавшейся на удивление ловкой в постели. Фактически Дженни узнала об интервью репортеру от одной из кассирш на работе, Мэри Лу Харрингтон, которая всегда презирала Дженни за то, что та стала банковской служащей, а потому с радостью продемонстрировала всему отделу статью из «Бостон глоуб». В конце концов статья, совершив круг, оказалась на столе у Дженни. И там, на первой странице приложения, была напечатана фотография Уилла Эйвери на ступеньках крыльца, довольно хорошая, выгодно подчеркнувшая его красивый профиль. К несчастью, на фотографии также можно было разглядеть номер дома — он получился особенно четко.

Некоторые соседи уже успели позвонить Дженни на работу и передать через других лиц свое возмущение. Как он посмел примешивать всех остальных к своей грязной истории, сообщив адрес дома? Неужели у него вообще нет ни капли разума? Интервью Уилла послужило причиной тому, что Билл Хэмптон, начальник Дженни, вызвал ее в свой кабинет; учитывая огласку и щепетильность банковских попечителей, возможно, будет лучше всего, если она оставит свой пост, заявил Хэмптон, с выплатой вперед за две недели, разумеется, и оплатой двухнедельного отпуска.

— Меня уволили, — объявила Дженни, вернувшись домой. — Вот так. Спустя двенадцать лет.

Уилл как раз сосредоточенно смотрел очередную программу Опры; к этому часу он успел прикончить вторую порцию выпивки. Теперь он вел подсчет алкоголя, по крайней мере, до пятой порции. Услышав от Дженни новость, он тут же вошел в раж:

— Мы подадим на них в суд. Нельзя же просто уволить человека без всякой причины.

— Без всякой причины? — рассмеялась Дженни, но смех получился горький — Причина — это ты. Зачем было фотографироваться прямо перед фасадом нашего дома?

— Я должен был предстать в более позитивном свете вопреки выдвинутым против меня ложным обвинениям. Разве нет? На моем месте так бы поступил любой уважающий себя ни в чем не повинный человек.

— Нет, так поступил бы любой идиот, Уилл. А тебе не пришло в голову, что тот, кто убил бедняжку, теперь знает, где мы живем?

— Черт. — Уилл почувствовал себя раздавленным. Он совсем забыл о других людях. О своей дочери, например. О бывшей жене. — Я об этом не подумал.

— Да, теперь немного поздно соображать.

Дженни опустилась рядом с ним на диван. Сил у нее не было.

— Сегодня участникам меняют имидж, — сообщил Уилл, имея в виду шоу Опры. — Это отвлечет тебя от статьи в газете.

Так была устроена психика Уилла: просто отгородись от фактов — и все будет прекрасно. Не обращай внимания на очевидное, надейся на лучшее, развлекайся и не трать ни секунды на волнение по поводу того, что ждет тебя впереди. Но как же могла Дженни не обращать внимания на тот факт, что теперь, когда их адрес стал всеобщим достоянием, они превратились в добычу для всякого рода сброда: любителей сенсаций, убийств, ну и, разумеется, того, кто совершил это жестокое преступление? Даже если бы Дженни сумела найти школу, согласившуюся принять Стеллу посреди семестра, о том, чтобы привезти девочку в эту квартиру, не могло и речи идти. Нет, Стелла останется на попечении Элинор Спарроу, и самое меньшее, что могла сделать Дженни, — присоединиться к ним.

Она собрала вещи в тот же вечер, взяла только самое необходимое, а на следующий день Уиллу хватило порядочности помочь ей дотащить багаж до такси.

— Обо мне не беспокойся, — сказал он напоследок.

— Я беспокоюсь о квартире. Не забывай выключать плиту. Гаси сигареты. Никаких баб в моей постели.

— Готовить я не собираюсь, а скоро и курить брошу, так что перестань беспокоиться. — Дженни отметила про себя, что о других женщинах он не обмолвился ни словом. — Хорошо, что ты едешь к ним. Так хоть сможешь противостоять влиянию старой ведьмы. Присматривай за Стеллой.

— Моя мать всегда говорила, что ты мне не подходишь. Этим и объясняется твоя к ней ненависть.

— Видимо, она была права насчет меня, — признался Уилл. — Я оказался никчемным типом.

Магнолия перед их домом собиралась распуститься. Фото в «Бостон глоуб» было черно-белым; оно не показало всей прелести розовых бутонов. Дженни села в такси и поехала на Южный вокзал к двенадцатичасовому поезду. Она увидела, что вся улица залита розовым светом. Он просачивался сквозь прутья кованых ворот, отражался от стекол, отчего ей трудно было смотреть вдаль.

В поезде Дженни задремала, а потому удивилась, что так быстро приехала. Ей всегда казалось, что родной город находится в миллионе миль от Бостона, но вот он здесь, совсем рядом. Люди, привыкшие к жизни в большом городе, всегда поражались, каким тихим был Юнити, особенно после того, как дневной поезд с шумом и дымом отъезжал от вокзала. Моросил мелкий дождик, и птички пикировали на червей, выползших на молодую травку. Дженни вспомнила, что мать когда-то придумала с десяток названий для разных дождей, выпадавших в это время года. Воздух был наполнен птичьим пением и мутноватым туманом. «Как же назывался этот дождь?» — ломала голову Дженни. Она забыла его название, как забыла о том, что при вокзале нет стоянки такси. Людям, собиравшимся ехать в аэропорт, приходилось вызывать машину из Гамильтона; местные перевозки совершал Илай Хатауэй и только, это была единственная транспортная служба в городе.

Дженни сразу увидела его «универсал», поджидавший на обочине, но она с детства побаивалась этого странного старика. Оказавшись перед выбором — сесть в прокуренную машину или позвонить матери, забыв о гордости, и попросить забрать ее с вокзала, словно она ребенок, — Дженни решила пройтись пешком, несмотря на дождь. С собой у нее был большой чемодан на колесиках, разбухшая от мелочей сумочка и небольшая дорожная сумка с ночнушкой. Дождь моросил легкий, необременительный. Нарциссовый дождь, вот как всегда называла его Элинор, вдруг вспомнила Дженни, в противовес розовому дождю — так ее мать называла внезапный ливень в засушливое время — или рыбному дождю, потоку зеленоватой воды, падающему сплошной стеной, так что любой человек в здравом уме искал от него укрытия. Дженни пошла напрямик через городской луг, где располагался военный мемориал. Девочкой она часто прибегала сюда и ждала Уилла в тени платановых деревьев, лежа в траве, глядя на плоские широкие листья над головой. Раньше она ни на что особо не обращала внимания в этом городе, за исключением Уилла, зато теперь она замедлила ход. Все равно другого выхода не было, с таким багажом на руках.

Посреди луга стоял памятник воинам Гражданской войны — солдат верхом на огромной лошади. Некоторые утверждали, что моделью послужил Антон Хатауэй, сын мэра Юнити того времени, убитый в битве при Пенсильвании. На другом конце луга находился памятник из черного гранита, посвященный тем, кто отдал жизнь в Войне за независимость. К тому времени, как Дженни добралась до него, она едва дышала, поэтому даже не взглянула в его сторону. Она просто остановилась и постояла под нарциссовым дождем. Странно — можно провести все детство в одном городе и даже не заметить многих вещей. Дженни, например, раньше не обращала внимания, что платановые деревья посажены рядами, или что шпиль Городского собрания украшен двумя золотыми птичками, или что дождь может пахнуть свежестью, в точности как распустившиеся нарциссы.

Дженни собралась идти дальше в сторону Шеперд-стрит, но тут ей погудела машина. Это оказался симпатичный маленький внедорожник, какой она всегда хотела приобрести, после того как Уилл угробил «БМВ», а их следующую машину, старенький «форд», угнали прямо со стоянки позади ресторана «Осиное гнездо». Но им всегда не хватало наличности для первого взноса, даже за подержанную машину.

Джип остановился, и водитель опустил стекло. За рулем сидела Лиза Халл, владелица чайной.

— Садись, я тебя подвезу.

Дженни зашвырнула багаж на заднее сиденье, затем обошла машину кругом и села спереди.

— Спасибо. Я забыла, что здесь лучше передвигаться на машине.

— А где твоя? Сломалась?

— У меня ее нет. — Спрятавшись от дождя, Дженни почувствовала, что холод пробрал ее до костей. С апрелем всегда так, он бывает коварным: повеет было теплом, а потом вдруг у тебя зуб на зуб не попадает. — И работы тоже нет. Если на то пошло, у меня вообще ничего нет.

— Неправда. У тебя есть дочь.

Лиза никогда не одобряла жалости к самой себе. Она рассказала, что была замужем, развелась и теперь живет одна — ни детей, ни домашних питомцев. «Не обременена никем» — так она выразилась о своей ситуации.

— Ты права, — одобрительно отозвалась Дженни. В школьные годы она даже не удосужилась получше узнать Лизу Халл. — У меня действительно есть дочь. Пусть даже она разговаривает со мной не очень часто.

— Стелла наведывается в чайную весьма регулярно. Кажется, она решила перепробовать все десерты в меню.

Дженни рассмеялась.

— Я рассказала ей, что одна твоя прародительница когда-то работала на мою семью. Кажется, это была Лиони Спарроу, та самая, что спасла чайную и организовала пожарную бригаду в городе. Вообще-то меня и назвали в честь нее, а также в честь другой представительницы рода Спарроу, знаменитой своим умением готовить. По-моему, речь идет о твоей прабабушке Элизабет. Мое полное имя Элизабет Лиони Халл. Если собираешься пожить здесь подольше, то, возможно, захочешь поработать на меня. Продолжить традицию.

— Я? Я не пекарь.

— А тебе и не нужно им быть. Мне нужен менеджер, что означает обслуживать клиентов и вести учет. Синтия Эллиот помогает мне после школы и по выходным, но мне действительно нужен еще кто-то.

— Не буду ничего обещать…

— Вот и хорошо, — кивнула Лиза. — Я тоже не стану этого делать. Если только ты не считаешь унизительным принимать заказы и мыть иногда тарелки.

— Для меня нет ничего унизительного. Я ведь вышла замуж за Уилла Эйвери.

Дженни ожидала услышать смех, но Лиза о чем-то задумалась.

— Уилл Эйвери. Боже мой. Когда-то я была в него по уши влюблена.

Они свернули на Локхарт-авеню, где рос большой дуб. Дженни встречалась с Уиллом на этом самом углу сотни раз, так как он находился ровно на полпути между их домами. Старое дерево побило все рекорды, если она правильно помнила. Ему было более трехсот лет. Дуб рос еще в том древнем лесу, который вырубили колонисты под фермы и поля — пожалели только одно красивое дерево.

Дождь утихомирился, воздух сделался прозрачным и чистым. Влага еще не испарилась, удерживая благоухание мяты, как было в то далекое утро, когда Дженни исполнилось тринадцать. Послышалось жужжание, оно то нарастало, то затихало, словно где-то гудел огромный рой пчел. Такой шум разбудил бы даже самого большого соню, взбудоражив ему кровь. Когда они проехали немного дальше, Дженни увидела, что это работала бензопила. А еще она увидела оранжевые стрелки, обозначавшие объезд вокруг основания старого дуба, который болел последние годы и теперь, видимо, окончательно засох. Городской совет проголосовал за то, чтобы его спилили, иначе первая же буря могла раскачать ствол и завалить ветками электрические провода и дорожные знаки.

— Привет! — опустив стекло, прокричала Лиза рабочему на стремянке. На другой стороне улицы стоял большой проржавленный грузовик. — Можно заказать дровишек из этого дуба? Мне он так нравился. Даже думать не хочется, что ты его срубишь под корень.

Мужчина покивал и помахал рукой. Высокий, светловолосый, широкий в плечах, на голове у него были наушники, приглушавшие шум пилы. Глядя на него, Дженни почувствовала, как у нее защемило в груди; возможно, оттого, что он стоял на высокой стремянке, а она всегда боялась упасть. Или от его взгляда: он воззрился на нее так, словно уже упал. Он держался за одну из засохших ветвей и смотрел машине вслед.

— Кто это? — спросила Дженни, пока они ехали к грунтовой дороге, прозванной в городе аллеей Дохлой Лошади.

Вот теперь Лиза рассмеялась.

— Сама не знаешь?

— А разве должна?

Возможно, ее начало подташнивать из-за рытвин на дороге — джип переваливал через них, проезжая мимо скунсовой капусты и диких персиков. А может быть, из-за того, что теперь она могла разглядеть сквозь деревья Кейк-хаус с его обилием архитектурных деталей, слитых в одну форму белого свадебного торта, кривобоко сидящего на основании и увитого плющом.

— Это Мэтт Эйвери.

Некоторые не видят того, что прямо перед глазами, даже при стопроцентном зрении. Некоторых нужно вести за ручку, иначе они пропустят самое главное в своей жизни. Лиза покачала головой и, когда они выехали на подъездную дорогу, сообщила Дженни Спарроу:

— Мужчина, который тебя любит.