Дом, в котором она жила в Лондоне, был полон жуков и книг. Первый этаж занимал обозреватель журнала «Гардиан», третий — профессор-историк, а этаж между ними — Бланка, владелица книжной лавки. Стоит ли удивляться, что у девочки, выросшей в доме по прозванию «Стеклянный Башмак», развилось пристрастие к сказкам; ее дипломная работа в университете носила название: «Потерянные и найденные» — исследование, посвященное тем, кому посчастливилось выбраться из дремучих дебрей, и другим, кто сгинул без следа, застрял в колючих зарослях, был закован в цепи, сварился на медленном огне.

Личная библиотека у Бланки хранилась в коробках на застекленной холодной веранде с видом на садик, где росла большая липа. Квартира ей досталась чудесная — просторная, с красивыми большими комнатами, — но Бланку и здесь не покидало чувство беспокойства. Из образцовой, серьезной, всегда озабоченной девочки выросла не слишком образцовая, но по-прежнему озабоченная молодая женщина. Бланка верила твердо: при любых обстоятельствах тебе с гарантией обеспечена жестокость судьбы. Это и составляло тему ее диплома. Потерян ты или найден, но горя тебе не избежать. Вдребезги разобьется стекло, сломаются кости, сгниет яблоко.

Знамением собственных напастей Бланка сочла нашествие к ней в квартиру насекомых: жучков-пожирателей бумаги, Paperii taxemi. Дезинсекцию пришлось проводить по всему дому. В обществе литературного критика и профессора истории, ежась от холода запоздалой весны, Бланка сидела под липой и обсуждала сравнительные достоинства местных ресторанов, дожидаясь, когда им позволят вернуться в пропитанные едкой вонью квартиры. И в тот же день пришло известие, что умер ее отец. Телефон зазвонил, когда она смотрела, как из ее книг сыплются крохотные серебристо-черные шарики мертвой ткани, словно это сами слова отклеились от страниц.

Бланка и в детстве не расставалась с книжкой — но истинно запойным книгочеем сделалась во время последнего своего семестра за границей, в год смерти ее брата. Началось это с вечера, когда позвонила Мередит сообщить ей ужасную весть, и продолжалось до сих пор, когда с того времени минуло пять лет. Бланка не возвратилась в Штаты, продлив свою учебу в Англии на год, чтобы завершить с получением ученой степени. Естественно, и теперь, когда раздался звонок, она держала в руках томик прозы — первое издание «Алой книги волшебных сказок» Эндрю Ланга, найденное ею недавно в ворохе разного барахла на благотворительном церковном базаре; немного траченное влагой, а в остальном — вполне ничего. И естественно, позвонила с печальным известием снова ее бывшая няня, а не кто-нибудь из членов семьи. Хотя, строго говоря, никого из них больше и не осталось. Теперь уже — никого. Умер Джон Муди утром, на заднем дворике своего дома. Попросил Синтию принести стакан воды, а когда она вернулась, то застала его с головой, поникшей на грудь. Похоже было — сидит и молится, делилась Синтия с Мередит, о чем та, в свою очередь, поведала Бланке. Как будто Джону в его последние мгновения явилось нечто, вызвавшее у него бурю эмоций, — не ангел ли, указующий прямо там, во дворе, дорогу к истинной вере…

На их газон, рассказывала Синтия, слетелась туча траурных голубей — десяток или дюжина, может быть. Они всегда прилетают парочками и так неслышно, что их и не заметишь на траве, покуда не заворкуют. Синтия приняла голубей за посланцев с того света. Когда Джона увезли в похоронный зал, она вынесла на газон зерен, но голуби больше не вернулись.

— Можно подумать, к такому, как мой отец, явится ангел, — заметила Бланка, услышав от Мередит, как Синтия толкует кончину Джона Муди. — Да он никакого ангела в упор бы не распознал, даже у себя под носом.

Джон Муди до конца своих дней оставался все тем же — замкнутым, отчужденным. За все то время, что Бланка жила в Лондоне, ни разу ее не навестил. Звонил ей только по праздникам и в день рождения. Точнее, звонила Синтия, а в конце разговора на несколько тягостных минут передавала трубку Джону. Им с Бланкой не о чем было разговаривать. Ну, о погоде. О том, что́ нового. Заговорить о чем-то существенном было рискованно. Бланка не помнила случая, когда они с отцом хоть в чем-нибудь сошлись бы во мнениях.

— Не ангела он увидел, — сказала Мередит. — Это была она.

Телефонная связь барахлила, и Бланка решила, что ослышалась. Она любила Мередит Уайс и знала, что на нее можно положиться, когда другие подведут. У Мередит было теперь четверо детей, и все они в этом году приезжали к Бланке в Лондон справить Пасху. Бланка их обожала, в особенности — двух старших, которых часто оставляли на нее в те два года, когда она училась в Вирджинском университете. А поступила она туда, потому что там преподавал муж Мередит, Дэниел. Поехала за ними следом, тоскуя по семье — пусть даже и не родной. Диана, ее бабушка, к тому времени умерла, так что у Бланки и впрямь были основания чувствовать себя сиротой. Друзья-однокашники думали, что Мередит — ее мать, и Бланка, вполне сознавая, что надо бы возразить, Нет, она всего лишь знакомая, работала у нас когда-то няней, так и не заставила себя их разуверить.

О своей матери Бланка не помнила почти ничего. Напоминанием, что у нее вообще была мать, служили разве что рассказы брата — ну и, конечно, жемчужное ожерелье, которое она носила не снимая, даже когда мылась в ванне. Оно ей было своего рода талисманом — свидетельством, что в свое время кто-то ее любил.

— Сомневаюсь, чтобы мой отец увидел большее чудо, чем, предположим, садовник или засохший сук на дереве. И самое трогательное, что мачеха позвонила первым делом не мне, а тебе. Любящее семейство, ничего не скажешь.

— Не в том была состоянии, чтобы звонить за границу. Ты знаешь, что с ней бывает в трудные минуты. Я сама вызвалась позвонить.

— Дело не только в звонке. Я просто чужая в этой семье.

— Приезжай на похороны. Я тебя встречу.

— У меня и здесь столько дел…

Нужно было, в конце концов, заняться книгами, набитыми дохлыми жучками, подрезать липу, обросшую за весну из-за обилия дождей, — да и вообще могло оказаться, что при ее нынешнем безденежье ей просто не на что будет купить билет. Тысяча поводов остаться — а так ли много причин поехать?

— Это случилось, когда Синтия с твоим отцом собирались позавтракать на открытом воздухе. Она пошла принести ему из дома стакан воды, а когда вернулась, он был уже мертвый. И все тарелки на столе — разбиты. И на газоне — голуби.

— Ну и что? Посуду разбил, когда упал замертво на стол. А голуби налетели склевать крошки. Это еще не значит, что к нему явился светлый ангел, и отныне все ему прощается.

— Я оставлю детей и прилечу в Коннектикут встречать тебя. Останавливаться дома тебе не обязательно. Сниму нам по номеру в «Орлином гнезде». Можешь и своего молодого человека взять с собой.

То есть, надо понимать — Джеймса Бейлисса, за которого Бланка не соглашалась выйти замуж, при том что интерес ее к нему все возрастал. Джеймс приглашен был устанавливать полки в книжном магазинчике, открытом ею на скромное наследство, оставленное бабушкой Дианой. Он приглянулся Бланке не только высоким ростом и темной шевелюрой, но также умением справляться с практической работой, насущными повседневными делами: поднять ящик с книгами, раздавить пузатого юркого жука, который выползает из-под половицы. Особенно пленил ее Джеймс, когда, вооружась обувной коробкой, обрывком веревки и кусочком сыра, соорудил ловушку для нахально шныряющих по квартире мышей. Причем, поймав, даже не убивал их, а просто выносил наружу, в сад.

Однако решающее очко в его пользу определилось, когда он как-то утром встретился Бланке на улице, по пути в ее книжную лавку. Джеймс наткнулся на пару подростков, с остервенением мутузящих друг друга. А ну, отставить, паршивцы! прикрикнул Джеймс, оттаскивая того из двоих, который был здоровее. Такой мужчина не спасует перед непредвиденными и неблагоприятными обстоятельствами: случись ему забрести в колючие заросли — вырубит их к чертям собачьим и пустит на растопку.

Весь тот день Бланка ждала, что Джеймс что-нибудь скажет об остановленной им потасовке, но он не проронил ни слова. Последнее в череде его достоинств: непоказная скромность. Бланка не выдержала и влюбилась по уши. Выход оставался один — пускай заканчивает устанавливать полки, берет заработанные деньги и исчезает с глаз долой. Однако Джеймс Бейлисс возился со своей работой так долго, что им грозило полное разорение, если только ей с ним не переспать. Ну как — порядок? сказала она потом. Они лежали в постели. В открытое окно вливалось благоухание липовой коры. Теперь — все. Можешь идти домой.

Но Джеймс все никак не уходил. Изобретал тысячи причин: то у него до́ма красят стены, то приехал погостить его брат, то сам он оступился и растянул себе лодыжку. Бланка и оглянуться не успела, как он обосновался в ее квартире, где тоже имел намерение устанавливать книжные полки. Бланка, в принципе, не собиралась ехать на родину — но если бы уж пришлось, то даже не подумала бы брать с собой никакого Джеймса.

— Нечего Джеймсу делать в мире моего прошлого, — сказала она по телефону Мередит. — Ему вообще незачем тащиться в Коннектикут.

— Ты полагаешь, наши миры разделены между собой? Как разные уровни в преисподней?

— Я это точно знаю. Кроме того, и бизнес требует моего присутствия здесь.

Сущая ерунда. В книжной лавочке «Счастливый поворот» если что и удавалось продать, так одни только сказки; предприятие держалось на чистой любви к искусству, при полном отсутствии барышей и с весьма шаткими видами на появление таковых. Джеймс соорудил два низеньких стола и приставил к ним стулья для постоянных посетителей — соседских ребятишек, которые чаще приходили не покупать, а почитать любимую сказку, сидя в магазине. Чтобы хоть не вести дело себе в убыток, Бланке понадобилось бы сбыть как минимум тысячу «Волшебных сказок» Эндрю Ланга, от «Алой книги» до «Розовой», да еще и с «Оливковой» в придачу.

— Не жалеешь, что не приезжала на панихиду по Сэму? — спросила Мередит.

— Ничуть. Ее отслужили вопреки его воле. Лишь потому, что так хотели отец и Синтия.

— Приезжай во вторник. Похороны назначены на следующее утро. Лавку свою закроешь. Я закажу места в гостинице. Приедешь — расскажу, что твой отец увидел на газоне.

Бланка усмехнулась.

— Откуда тебе знать? Тебя же при этом не было.

Но Мередит уже повесила трубку, и в ответ послышалось только размытое потрескивание мертвой линии — сигнал, что на другом конце никого нет.

Бланка несла домой книги из мусорных ящиков, с блошиных рынков и благотворительных распродаж, как другие подбирают брошенных сироток. Держала стопочку книг в ванной комнате, чтобы читать, принимая ванну, хотя края страниц от этого плесневели. Читала в поезде и в автобусе, из-за чего нередко опаздывала, проезжая нужную остановку. Без книжки не умела сидеть в ресторане и могла, поглощенная чтением, начисто забыть иной раз о своей котлете, о спагетти или о сотрапезнике. Джесамин Банкс, близкая и верная подруга — с которой Бланка делила комнату в общежитии во время того страшного семестра, когда погиб Сэм, — мягко заметила ей как-то, что этим она, быть может, воздвигает буфер между реальным миром и воображаемым. В ответ Бланка рассмеялась, что подруга наблюдала за ней довольно редко:

— Ну и прекрасно! Как раз то, что мне надо!

Для Бланки и впрямь существовали раздельные, разъединенные миры. До и после, темное и светлое, реальное и воображаемое, придуманные истории в книжках и собственная житейская история — ну и, понятно, потерянное и найденное. Прелесть сказок заключалась в том, как четко проходили в них эти разграничения: страны подразделялись на королевства, королевства — на княжества, дворцы — на вышки и на поварни. Сказки были картами; картами из крови, из костей и волос — распутанными клубками подсознательного. Каждое слово в сказке было живое, осязаемое, как яблоко или камень. Каждое вело от текста к подтексту.

Сказка, которую Бланка читала в тот вечер, когда погиб Сэм, называлась «Ежик Ганс». В сказках на каждом шагу вам попадались нелюбимые дети; одни из них выживали, другие — нет. Гансом звалось горемычное создание, которое ютилось в закутке за печкой, так как родитель этого ежа видеть не мог своего отпрыска. Ганс уродился не таким, как хотелось отцу, — и тот не замечал его, забыв неудачного детеныша, как забывал своего сына Джон Муди. В глазах отца, что бы ни сделал бедный Сэм, — все тоже было не так. Есть у ребенка усы и хвост или нет — какая разница? В обоих случаях — одно и то же. Полное сходство.

Годы прошли с тех пор, как Бланка последний раз видела брата, и все равно мир без него продолжал оставаться чужим, невозможным. А вдруг произошла ошибка? Бывало же, что человек, которого считали пропавшим, все-таки выходил из дремучего леса, весь в колючках, приставших к его одежде! Да только в случае с Сэмом дремучий лес был повсюду и слишком глубоко вонзались колючки. Такое высилось нагромождение камней, что не перелезешь; такая горькая гниль таилась в сердцевине яблок, что в рот их не возьмешь. Он не сумел выбраться на дорогу.

И все же какой-то след по себе Сэм оставил — Икаровы рисунки, граффити, подписанные изображением крылатого человека; картины, написанные цветными мелками и краской; произведения искусства, разбросанные по всему Нью-Йорку. Вот только автора было не найти. Он потерялся там, куда другим путь заказан: на извилистой тропе, ведущей по воздуху.

Изредка Сэм звонил Мередит попросить денег, и она посылала ему в Манхэттен до востребования почтовый перевод. Изредка вламывался незваным гостем к знакомым, показываясь то в Бриджпорте, то в Нью-Хейвене или в богемных кварталах на Ист-Сайде, — а нет, так жил на улице. Бывал и в Челси, навещая свою прежнюю подружку Эми, — и как-то раз, когда вышел на крышу покурить, его любимый попугай Конни, которого он держал при себе столько лет, взял и ни с того ни с сего улетел. Обыкновенно сидел у Сэма на плече, а тут — то ли снесло порывом ветра, то ли неодолимо поманила даль… Сэм погнался за ним, опасаясь, как бы с непривычки попугай, взлетев на мгновение, не разбился, упав на мостовую.

А вышло, что так случилось с ним самим.

Эми передала родным волю Сэма: чтобы его кремировали, а прах развеяли по Манхэттену; однако Джон Муди об этом и слышать не хотел. Он принял решение похоронить Сэма рядом с матерью. Развеивать чей-то прах над городской территорией не разрешалось — уж кто-кто, а Джон Муди все правила, инструкции и нормы знал досконально. Эми могла просить и убеждать сколько угодно: по закону никаких прав у нее не было. Они с Сэмом так и не собрались пожениться. Ближайшим его родственником был отец.

— Да поступайте вы как знаете, — закончила Эми свой телефонный разговор. Они с Джоном Муди ни разу лично даже не встречались. — Испеките пирог, задуйте свечу — и радуйтесь, что его больше нет. Вы никогда не понимали, кем он был.

Каким хотел бы видеть Сэма Джон Муди? Конечно уж, не такого сына желал бы он себе: колючий, как еж; эти ночные кошмары и чьи-то косточки, выбеленные временем… Джону в иные минуты действительно приходило в голову, что хорошо бы Сэм притулился где-нибудь за печкой, свернувшись в клубок, — да подцепить бы его за хвост, да выкинуть в мусорный ящик и забыть… Эми сказала правду. Он и в самом деле не раз мечтал, чтобы Сэм исчез — улетучился, как ни кощунственно это теперь звучало; спокойно и тихо скрылся из их жизни. Тем не менее, не кто иной как Джон Муди отправился на правах ближайшего родственника в Нью-Йорк опознавать по лицу и отпечаткам пальцев тело сына — не важно, понимал он или нет, кем тот был.

Поскольку отец не посчитался с волей Сэма — как не считался, впрочем, никогда, — Бланка и не поехала на похороны брата, осталась в Лондоне. Решила, что не вернется домой. Вообще. Решение пришло, когда она сидела, поджав ноги, на кровати в студенческом общежитии и плакала, читая сказку «Ежик Ганс». Во всяком случае — не вернется наблюдать, как Сэма закапывают в землю. Если б он только улетел! думала она. Был бы сейчас не в земле, а на воздухе, где ему — истинное место.

Она отслужила панихиду по-своему, на берегах реки Темзы. Написала имя брата на листке бумаги и привязала его черной атласной лентой к камню. Размахнулась, забросила со всей силы, и камень с громким плеском канул на дно. Она и не предполагала, что такой мелкий предмет произведет столько шума. Мелькнула шальная мысль: не Сэм ли это поднимается со дна реки в ответ на свое имя — до нитки промокший Сэм, вызволенный из небытия силою слов и течений? Сэм, перепачканный чернилами, вновь возрожденный к жизни на этих топких берегах, в такой дали от родного дома? Проделав этот обряд, Бланка потом, когда ходила по городу, вглядывалась в лица бездомных, если на них было пальто вроде того, какое носил зимой в Нью-Йорке Сэм: поношенное, серого цвета, истрепанное по обшлагам и подолу. Она заметила, что ее тянет бродить по кварталам, которых она раньше избегала: по беспорядочно застроенным портовым районам, ища глазами людей, напоминающих ее брата.

День ото дня искала она его — и в своем садике, и на улице, и во сне. Но Сэма не было. Со временем Бланке все трудней становилось восстанавливать в памяти его лицо. Неизменными оставались лишь это его серое пальто, его граффити и шепот в ответ на вопрос, заданный ею, когда они виделись в последний раз: как ему удается держаться. Лучше тебе не знать.

Панихида в Коннектикуте, как рассказывала Мередит, состояла из нескольких слов, произнесенных у гроба священником, которого никто из семьи до того не знал. Эми, многолетняя подружка Сэма, на службу не явилась. Бланка подумала, что Сэм, будь его воля, вылез бы из гроба и прогнал такого священника, запуская в него комьями грязи и шариками жеваной бумаги. Сэм был всегда большой любитель стращать. Умел поднять тарарам, перевернуть вверх дном весь дом на ночь глядя, решиться на передозировку, свернуть не туда с дороги, нагнать страху на случайного, ни в чем не повинного прохожего. Сэм верил в искусство для искусства, в боль ради чистой остроты ощущений — и неизменно питал слабость к обиженным, раненым, безответным, к осиротевшим и потерянным, к доведенным до погибели.

Сожгите меня, сказал бы он. Дайте мне свободу. Не мешайте слететь с высоты — с крыши дома, с самого высокого дерева.

— Расскажи мне о своем брате, — попросил ее как-то Джеймс, наткнувшись в ее письменном столе на фотографию Сэма — растрепанного, в сером изношенном пальто, — но Бланка отказалась. Сохранилась единственная фотография, на которой они были вдвоем: семнадцатилетний Сэм и она — в одиннадцать лет; моментальный снимок, сделанный Мередит во время их совместной вылазки к морю, незадолго до того, как Сэм подался в Нью-Йорк. Дул сильный ветер, трепля им волосы по лицу — по этим лицам с сощуренными глазами и улыбкой, такой широкой, словно все было замечательно. Хотя, наверное, так оно и было для брата и сестры в тот единственный день у моря, под порывами ветра такой силы, что странно, как их не подхватило и не унесло.

Чаще всего в воспоминаниях Бланка видела, как ее брат, раскинув руки, стоит на крыше их дома. Страшноватый и бесстрашный. Аистенок, чужак; человек, тоскующий о полете. Как было объяснить такое Джеймсу? Что, если он не удержится на ветру? думала она в те минуты. Что, если поскользнется, оступится?

Ребенком она готова была поверить, что Сэму не составит труда взмыть в воздух над кровлей дома, как те герои его рассказов о тайном племени коннектикутцев, которые в критический момент — когда уходит на дно корабль, когда объято пламенем здание — обнаруживают свою способность летать. Взмах черного или серого крыла — и в воздух, в облака! Откуда он такой взялся, ее брат — удивительное создание, которому нипочем вытянуться во весь рост, цепляясь о стекло, не испугаться того, что страшно другим людям? Невольно придет в голову, что кости у Сэма полые, как у птицы, а на спине — ряды черных вороновых перьев.

Однажды, когда Бланке было лет шесть, обкуренный Сэм позвал ее с собой на крышу. Мередит в то время у них еще не жила, и дети были большей частью предоставлены самим себе. Прогулка на крышу выглядела заманчиво — но это, пока они туда не поднялись. Тогда Бланку охватил ужас.

Смотри не поскользнись — разобьешься, предупредил ее Сэм.

Бланка с усилием заставила себя успокоиться, и ужас сменился вдруг пьянящим восторгом. Она в эту минуту поняла, отчего люди порой решаются на роковой прыжок с высоты — необязательно из жажды покончить на асфальте счеты с жизнью, а потому что повлекло воспарить, исчезнуть, найти, быть может, некий другой мир, смутно маячащий вдалеке.

Она никогда не рассказывала ни отцу с мачехой, ни даже Мередит, что побывала с братом на крыше. Не выдавала им и доли того, что слышала от Сэма или чего навидалась, находясь с ним вместе. Молчала о том, сколько раз ездила с ним на автобусе в Бриджпорт и оставалась ждать на остановке, пока он ходил покупать наркотики. О том, как далеко они заплывали в океан, пользуясь тем, что Синтия, занятая на пляже болтовней с друзьями, не замечает, как непозволительно они отдалились от берега и качаются на воде во владениях утесов и котиков.

Ну как, Прутик? Выбирай — возвращаемся мы в Коннектикут или же остаемся здесь?

В Коннектикут! неизменно отвечала Бланка, со смехом читая по лицу брата, как ему жаль, что она не соглашается утонуть.

С Сэмом немудрено было набраться страху, но его общество стоило того. Бланка в детские годы ни на что не променяла бы возможность проводить с ним время, хотя нередко ее бросало в дрожь от его выходок. Чего только они не вытворяли — дух захватывало! — воруя в местной лавочке конфеты, сигая в мягкую траву с плоской крыши кафе-мороженого; но память Бланки хранила и другое. Ночи, когда она слышала, как он рыдает. Сначала она думала, что это ветер или какая-нибудь живность. Зверек, который угодил в стеклянную западню и бьется, обезумев от ужаса и боли. Кто бы там ни находился в его комнате, что бы там ни происходило, но звуки были нечеловеческие — или, быть может, слишком уж человеческие. Душераздирающие звуки.

Бланка всегда любила книги, но самыми захватывающими историями ее детства были те, что она слушала, приходя в комнату к Сэму, — пусть даже это были очень страшные истории. О том, как он колол себя булавками, проверяя, может ли научиться терпеть боль; о статистической вероятности того, что солнце со временем сгорит дотла и все живое на земле вымрет от холода. Легенды, которые были, в сущности, пересказами снов, навеянных гашишем и кокаином, — долгие, запутанные, исполненные поэзии и безнадежности. Но лучше всего были рассказы, посвященные их матери: о том, какие кроваво-рыжие были у нее волосы, какое множество веснушек — целых семьдесят четыре! — было рассыпано по лицу; о том, что она была дочерью капитана с паромной переправы, который верил, что люди могут летать.

А после наступил день, когда Сэм перестал рассказывать. Это произошло, когда к ним уже приехала жить Мередит, когда дела с наркотиками приняли такой скверный оборот, что Сэма насильно отправили на реабилитацию. Когда он вернулся из больницы, Бланка не отставала от него с просьбами вернуться и к прежним историям.

Расскажи мне о том, как может снова наступить ледниковый период и все живое замерзнет. Расскажи, как птицы, совершая перелеты в шесть тысяч миль, находят дорогу в те места, где никогда раньше не бывали. Расскажи мне про нашу маму — как она умела объясняться с бельчонками на их беличьем языке.

Как ты не понимаешь? отвечал на это ее некогда бесстрашный брат, раздавленный и опустошенный. У меня осталась теперь всего одна история.

Этой историей был героин. Историей, сложенной из ощущений, а не слов, невидимой, пагубной и неотвратимой. Сэм исчезал от нее понемногу, истаивал, подобно снеговику, покуда для Бланки не осталось ничего, кроме голубоватой лужицы стылой воды — ледяной, окрашенной горестью и с каждым годом все более сходящей на нет. Она всеми силами старалась удержать его, но это было невозможно, как невозможно сохранить в целости лед, шагая по раскаленной пустыне, или остановить ход времени. Когда Сэм после финального столкновения ушел из дому, Бланке все реже удавалось с ним видеться. Сэм утратил эффект присутствия, он стал похож на очертания человека — не полноценное существо, а отброшенную им тень.

Отец разговаривать о Сэме отказывался, а вскоре у него появился и новый ребенок: их с Синтией дочь. В жизни Бланки, казалось бы, должна была наступить относительно спокойная пора — однако чем больше радовался своей второй жене и маленькой дочке Джон Муди, тем больше злости кипело в душе у Бланки. К тринадцати годам от прежней милой, примерной девочки не осталось и следа. Примерное поведение было для сосунков вроде Лайзы, ее новорожденной сестры. Покладистый нрав — для притвор и недоростков. Для Бланки такие дни прошли. Теперь в ней — близко к поверхности, под самой кожей — копилась ядовито-зеленая желчь.

Она скучала по Мередит, хотя, звоня ей по телефону во время самых яростных стычек с отцом и Синтией, подчас не знала, как выразить в словах свое отчаяние. Просто звонила и плакала.

— Мне тоже тебя недостает, — говорила ей Мередит. — Тебя — и его.

В отчаяние Бланку повергали мысли, связанные с братом. Она взглянуть не могла на отца, чтоб не подумать о Сэме. Как ты смеешь о нем забывать? Жить-поживать, словно ни в чем не бывало? Как смеешь полагать, будто твое семейное счастье стоит такой цены?

Однажды, во время обеда в честь Дня благодарения, когда за общим весельем и умильным самодовольством о Сэме ни разу никто не вспомнил, Бланка обрушилась на отца с обвинениями, что он выжил Сэма из дому. Синтия поспешила отвести ее в сторону.

— Твой отец делал все возможное и невозможное для этого малого, — заявила она.

— Что, конкретно?

За столом Бланка сидела с книгой «Мы всегда жили в замке». Уже тогда предпочитала не мясо с кровью, а бумагу с типографской краской.

— Послушай, милая, ты многого не знаешь, — сказала Синтия. — Очень многого.

Лайза — сводная сестра Бланки, жизнерадостная и пухленькая — только еще училась ходить и сейчас сидела, ковыряясь в размазне из картофельного пюре. Как было бы хорошо, если б она исчезла, а на ее месте снова оказался Сэм! Он, правда, терпеть не мог День благодарения. Фуфло империалистическое, этот праздник. За наши с вами грехи поплатилась жизнью эта индейка, сказал бы он Синтии и отцу. За ваши грехи, за то, как вы со мной обошлись.

— Того, например, что ты — стерва? И только рада, что Сэм ушел и больше тебя не беспокоит?

Синтия дала ей пощечину, и в то же мгновение Бланка поняла, что того-то она и желала. Теперь ей можно было ненавидеть мачеху. Отныне — с полным правом.

— Прости, я не хотела! — спохватилась Синтия, сама потрясенная своим поступком. — На меня такое не похоже…

— Очень даже похоже.

У Бланки горели щеки. Ей доставляло странное удовольствие наблюдать, как Синтию корежит. Она к этому времени уже обогнала мачеху ростом. Ничто не привязывало ее к Синтии, у нее не было никаких причин что-либо ей спускать. Сэм всегда повторял, что стоит им зазеваться, и Синтия не погнушается замахнуться на них ножом. Хрю-хрю — и поминай как звали, говорил он. Бланка потом много лет боялась ножей для мяса. Вот она кем нас видит, поняла? говорил ей Сэм. Поросятами в своем хлеву.

— Ты знаешь, во что его превратили наркотики, — продолжала Синтия. — Чем бы мы ни пытались ему помочь, он лишь сопротивлялся, и тебе это известно. Любой мой шаг он принимал в штыки.

С первой молодостью Синтия давно распрощалась, а красотой не блистала никогда. Не то что, судя по рассказам Сэма, их мать, с ее розово-рыжей, кроваво-рыжей головой. Никакие силы не вернули бы Бланку к праздничному столу. В открытую дверь видно было, как ее отец вытирает Лайзе пальцы, вымазанные картофельным пюре. Просто смотреть тошно! Бланку охватило чувство легкости, собственной власти; мстительное и сиротливое чувство.

— Почему ты не скажешь правду? — спросила она у Синтии и не узнала собственного голоса. Столько яда скопилось в ней за все те годы, пока она не говорила ничего, пока была примерной пай-девочкой. — Мы тебе даром были не нужны. По тебе, лучше б у моего отца, когда вы встретились, вовсе бы не было детей. Ручаюсь, что вы с ним не стали дожидаться, когда моя мама умрет. Наверняка спали вместе, когда она еще боролась за каждый вздох.

— Ах, вот как Сэм это тебе изобразил? Потому что можно бы сюда еще много кой-чего прибавить! Мы-то с твоим отцом как раз ждали. Мы поступили по отношению к Арлин как порядочные люди, хотя о том, что в это время творилось в его доме, лучше помолчать.

— Поздновато ты собралась занимать меня сказками. Катились бы вы все куда подальше!

Бланка выскочила из дома, хлопнув дверью. Села на поезд до Манхэттена и там, глотая слезы, позвонила с телефона-автомата Сэму. Он тогда еще жил у Эми, был еще досягаем. На дворе как-никак был праздник, пусть даже империалистический, и ей не хватало рядом брата. Ей было тринадцать лет. Да, высокого роста и взрослая на вид, но все-таки еще ребенок. Бланке было страшно одной в шумном и многолюдном Нью-Йорке.

— Я никуда не хожу отмечать День благодарения. Индейки еще крыльями хлопают, а их уже потрошат вовсю, сволочи! И это мне предлагают праздновать? Хоть ты-то не заставляй! — сказал ей Сэм по телефону. У него назревали нелады с Эми, и чтоб и от нее не выгнали, объяснил он Бланке, приходилось изображать, что он нормально относится к праздникам. Судя по голосу, Сэм уже набрался наркоты. У него слишком быстро скакали мысли и слишком медленно выговаривались слова.

— Но ты мне нужен, — настаивала Бланка.

— Большую ошибку делаешь, что идешь за помощью ко мне.

— Только к тебе одному, — сказала Бланка. — Больше мне не к кому.

— Хорошо, никуда не уходи. И не рассчитывай, что я буду есть индейку.

Он появился — с опозданием, естественно, но все-таки появился наконец. Пришел встретиться с нею в забегаловке напротив вокзала — нечесаный, в затасканном сером пальто, которое пристрастился носить, похожий на оборванцев, с которыми невольно брезгуешь садиться рядом. Покуда Бланка изливала душу, рассказывая, какая невыносимая обстановка у них дома, Сэм вертел в руках вилку, втыкая себе в кончики пальцев ее зубцы. Глаза его от расширенных зрачков казались совершенно черными. Словно колодец, куда бросаешь камень, чтоб никогда его больше не увидеть. Словно вода на дне колодца — недвижная, темная и мертвенной тишины. Даже Бланке нетрудно было понять, что он обколот героином. И еще: он скреб себя по щеке и не почувствовал, когда расцарапал ее до крови. На пластиковую столешницу капала кровь, а он ничего не замечал.

Им нужно довести тебя до слез, сказал ей Сэм в тот день. Слезы оставляют по себе след. Если ты плачешь, такие, как наш папаша, могут тебя при желании достать в любой момент. Тебе тогда уже не скрыться. Как ты не понимаешь?

Бланка по нему так соскучилась, что сил не было. Она не очень понимала, о чем он ей толкует, но плакать все же перестала. В одном он был прав: искать у него помощь значило даром тратить время. Сэм заказал себе гренок и черный кофе. Со смехом объяснил, что сидит на диете, хоть от него и так остались кожа да кости. На руках видны были гнойнички. Расплатишься за меня, Прутик, шепнул он Бланке. Он распахнул полу пальто: во внутреннем кармане дремал попугай Конни. С зверьем не пускают, сказал Сэм.

Поглаживая Конни по зеленым перышкам, Сэм обращался к нему с какой-то гортанной тарабарщиной — на птичьем языке, пояснил он, — в которой Бланке не удавалось разобрать ни слова. Апломб, заторможенность, одержимость смешались в его поведении. Есть в этом мире такое, что недоступно ее пониманию, говорил он Бланке, — такое, чего он ей не может объяснить.

Когда-нибудь ты поймешь. Все сводится, в сущности, к одному. Такая вот паскудная математика. Вся эта их брехня. Тебе внушают, что разумный порядок наступит, если сломить, подмять под себя, — но это неправда.

Сэм пробыл с ней от силы минут двадцать. Его ждала дома Эми, которой стали уже надоедать его выкрутасы. Она считает, что я — ненадежная личность, сказал Сэм, и это развеселило их обоих. У Бланки на уроках лексики в школе как раз проходили слово ненадежный, и ей слишком хорошо было известно, что оно означает. К своему гренку Сэм в спешке даже не притронулся. Перед Бланкой лежал горячий сандвич с индейкой, но еда не лезла к ней в горло. Возможно, и тут Сэм был прав. Возможно, эта индейка поплатилась собой за ее грехи. За грех небрежения, грех ревности, за грех обманчиво примерной девочки.

Когда Сэм ушел, Бланка почувствовала, что озябла. Она выскочила из дома без пальто, в одном толстом свитере. Ей уже не терпелось поскорее убраться из Нью-Йорка. Она расплатилась и пошла садиться в поезд на Коннектикут. Приехав в Мэдисон, почти до полуночи просидела на вокзальной скамейке. Потом побрела домой. Вот дуб, кусты сирени, знакомый газон. Траву на газоне схватило инеем; Бланка дрожала от холода, но все-таки, сидя на заднем дворике, ждала, когда во всем доме погаснет свет и можно будет незамеченной шмыгнуть в дверь и подняться к себе.

После этого она виделась с Сэмом все реже, и это с каждым разом становилось все тяжелей. Синтия не ошибалась насчет наркотиков: они сказались на нем, и как! Кажется, кроме них его ничто больше не занимало. Характер сделался просто невозможным. Сэм ввязывался в потасовки, его сажали в кутузку за нарушение общественного порядка, за порчу общественного имущества. То, что таилось в его душе, выплескивалось теперь наружу в изображениях крылатых людей, разбросанных им по всему нижнему Манхэттену. Люди с огромными крыльями низвергались в преисподнюю, горели на костре, обращаясь в прах. Его прозвали Икаром, и подписывал он свои граффити знаком V — птичкой с детского рисунка.

А потом, когда Бланке исполнилось четырнадцать, Сэм вообще пропал. Исчез. Она пришла на квартиру, где он жил с Эми, но оказалось, что их там больше нет. Впустил ее хозяин дома. Квартира была в чудовищном состоянии: посреди комнаты валялась большая птичья клетка, сквозь ее металлические прутья зловонным, грязным месивом вываливались наружу обрывки газет. На полу — разбросанные матрасы, в ванной комнате — использованные шприцы, повсюду — протухшие объедки пищи. И при всем этом — пиршество красок на стенах, покрытых рисунками и полыхающих цветом. Бланка потом не один год обшаривала улицы нижнего Манхэттена; при первой возможности, под любым ложным предлогом, придуманным для отца и мачехи, отправлялась разыскивать Икаровы граффити, свидетельства того, что Сэм все еще жив. Время от времени ей попадались-таки его художества, чаще всего — выглядывая из-под слоя свежей краски где-нибудь на кирпичной стене кулинарии или на боковой стенке автобуса. Но даже замазанные побелкой, творения Икара оставались узнаваемы по привычным уже сюжетам — согласно его трактовке, коннектикутцам, способным якобы благополучно улетать от бедствий, спасаться не удавалось: все они неизменно погибали в цепких сетях катастрофы.

Однажды Бланка сама оставила ему послание в глухом закоулке у Канал-стрит, где наткнулась на изображение мужчины, опутанного терниями. Правда, значка V на нем не было, но она все-таки решила, что рисунок принадлежит Икару. Иначе быть не могло. Этот исступленный восторг на лице мужчины, эта пелена алой пастели поверх краски… Бланка достала из своего рюкзачка черный фломастер и написала на стене свое имя и номер телефона. Месяцами потом ее донимали телефонными звонками. Грязными, оскорбительными — но Сэм не позвонил ни разу. А если бы позвонил, то уж ни в коем случае не так. Он сказал бы ей, Осторожней, сестренка, не оступись, а обо мне не беспокойся, дай мне сгореть дотла, отойди и не мешай падать вниз.

Возможно, другая на ее месте повернулась бы лицом к своей какой-никакой, но семье, подружилась с сестричкой, что была с нею рядом, а не хранила упрямую привязанность к брату, которого и след простыл. Другая — возможно; Бланка — нет. Она устранилась. Даже когда бывала дома, отсутствовала. Проводила выходные дни у друзей, на лето уезжала вожатой в какой-нибудь лагерь, во время школьных каникул гостила у Мередит, записывалась в школу танцев, в футбольную команду, в редколлегию школьной малотиражки — куда угодно, лишь бы не оставаться дома. По вечерам часто сидела во дворе, дожидаясь, покуда все уснут. Смотрела на звезды, но остерегалась кинуть взгляд на крышу. Его там не было. Тогда — зачем?

Стеклянный Башмак — сколько б ни воздавали ему по-прежнему хвалу в воскресных выпусках местной газеты и в журналах по искусству — Бланка, конечно, не воспринимала как свой домашний очаг. Здесь все было чужое. Все не мило. Даже застав однажды у себя в комнате Лайзу, нарядившуюся в ее платье и размалеванную ее косметикой, Бланка без звука повернулась и ушла. Бери, ради бога, подумалось ей. Хоть все забирай.

— Ой, прости! — крикнула ей вдогонку Лайза, но таким обиженным тоном, словно это ее вещами распорядились без спроса. Лайза — девочка-головастик, долговязая и нескладная, с большими голубыми глазами и явно отцовская любимица. Джон Муди, которого редко видели дома, когда подрастали Сэм и Бланка, теперь исправно посещал все родительские собрания, все музыкальные утренники в Лайзиной школе. Возил Лайзу на рождественские каникулы в Диснейленд, оставив Синтию приглядывать за Бланкой. Как раз в то время Бланка отбилась от рук, искала случая сбежать куда-нибудь из дому, ночевала где придется — озлобленная, колючая, маясь черной завистью и чувствуя себя сиротой. Холодная, жесткая девица, которая только и ждала возможности распрощаться с Коннектикутом и уехать: сперва в Вирджинию, в университет, потом — в Лондон. Которая зареклась ехать назад и выковыривала сейчас жучков из книжных страниц с таким остервенением, что перепачкала все пальцы их иссиня-черной кровью, словно чернилами, которых, сколько руки ни мой, все равно не отмыть.

Джон Муди умер во дворе дома, построенного его отцом — увенчанного наградами здания, состоящего из прямых углов, стекла и неба. Дома, который Джон ненавидел, но покинуть не мог — отчасти из-за его архитектурной и исторической значимости, отчасти из-за того, что здесь вырос, но главным образом — потому, что стал пленником собственного неуспеха. День ото дня, стоило Джону лишь открыть глаза поутру, отцовский дом служил ему напоминанием, что сам он ничего стоящего на своем веку не создал. Вся его работа была вторичной — перепевом того, что создано отцом. Спроси его кто-нибудь, и он сказал бы, что не верит ни в какие там предназначения, что неотвратимость участи — это выдумка, каша, намешанная из смутных чаяний и предрассудков, что люди сами хозяева своей судьбы. И что же? Увяз, застрял, не в состоянии переменить хотя бы такую малость, как собственный адрес! Как будто жизнь Джона Муди была заранее описана в некой книге — словами, которые невозможно стереть. Нанесена кровавыми чернилами, невидимыми чернилами жизни и смерти. Начертана неколебимой рукой.

Один-единственный раз позволил себе Джон отклониться от лежащего перед ним пути — когда заплутал, направляясь на вечеринку. Такой туман, такая мгла стояли тогда, что вся поездка на пароме из Бриджпорта напоминала сон. Куда угодно способен завести один неверный шаг в подобный вечер: и постучишься в дверь к незнакомке, и окажешься с ней в одной постели. Даже такой, как Джон, может свернуть со своей дороги в такую даль, откуда уже не возвратиться назад. К своей настоящей жизни. Той жизни, которая ждала его — и распалась в пыль из-за единственного вечера, единственного неверного поворота, из-за рыжеволосой девушки, стоящей на крыльце.

Что, если б он все же совершил намеченное, стал все же молодым человеком, который едет учиться в Италию? Обнаружилось бы у него на этой стезе иное «я»? Любящий, теплый муж, хороший отец? Или ничто бы не изменилось? В конечном итоге, вероятно, какие бы ни представились ему возможности, он оставался бы таким, как есть. Джон жил так долго под бременем своих ошибок, что, отягощенный ими, почти забыл, как все могло бы у него сложиться при других обстоятельствах. Дети от первого брака разлетелись куда-то, словно птицы. Да и чем были для Джона Муди птицы? Кем-то, кто бьется о стеклянную крышу и пачкает окна; непрошеными созданиями, от которых не знаешь, чего ждать. В доме его не было фотографий первой жены, не было никаких свидетельств, что она вообще существовала, — а между тем он всякий раз видел ее, спускаясь в сумерках раннего утра на кухню. Видел по вечерам на газоне. Замечал, сидя в самолете, — то в облаках, то прямо рядом, на соседнем сиденье. Джон искренне не верил во все такое — всяческих духов, призраков. И тем не менее — вот она, Арлин Сингер, точь-в-точь такая, как при первой их встрече. Никогда ничего не говорит, лишь смотрит на него, не сводя глаз. Возможно, ей было что-то нужно от него, но что — он не знал. Всегда в том же тонком белом платье, сквозь которое все видно. Первое время он думал, что сходит с ума, — обращался к экстрасенсам, к психологам, но в конце концов признал тот факт, что его преследует призрак.

Не отпускала его Арли, никак не давала спокойно жить своей жизнью. Чего она добивалась? Чтоб он страдал? В конце концов, где он был, когда она испускала последний вздох? По соседству, у Синтии? Или прогуливался по травке на свежем воздухе? Или лежал, закрыв глаза, в своем кабинете и ждал, когда уснет? Больше он уже много лет такого не ждал. Он страшился сна, гнал его от себя, сон был пустым пространством, где тебя подхватит и несет куда-то помимо твоей воли. Когда Джон все-таки засыпал, его преследовало всегда одно и то же неотвязное сновиденье. Что он идет по Стеклянному Башмаку; кругом во всех комнатах темно. Он движется по стеклянному коридору и никак не может дойти до цели. Джон просыпался с ощущением потери, судорожно хватая ртом воздух. Еще два шага, и ему открылось бы что-то, однако в самую последнюю минуту он всякий раз терял верное направление.

В последние недели жизни Джон часто уставал, чувствовал боли в сердце, но не обращал на это внимания. Он не привык следить за своим здоровьем. Был постоянно занят — работой, семьей. Взялся учить свою дочь Лайзу водить машину — дочка у него всем удалась, но никуда не годилась как водитель. За две последние отпущенные ему недели Джон выезжал с нею тренироваться несколько раз, и как-то, на полпути к Гринвичу, его от напряжения так прихватило, что он попросил Лайзу остановиться. Вышел и встал, весь дрожа, на краю дороги. Совершенно не понимая, где находится. Замахал рукой, останавливая проезжающую машину, в уверенности, что они заехали бог весть куда.

По счастью, Лайза обладала прекрасным чувством ориентации. Ее вообще отличали трезвость ума и деловая хватка. Лайза вылезла из машины и повела отца назад.

Все в порядке, папа, сказала она. Я знаю, где мы. Мы в двух шагах от дома.

Джон сел на пассажирское место и положил ногу на ногу, охваченный слабостью, очень тихий — не потрудился даже сделать Лайзе втык, что едва не проскочила стоп-сигнал. Приехав домой, Лайза рассказала матери о странностях в поведении отца. Синтия хотела было звонить врачу, но Джон заявил, что чувствует себя прекрасно. Это было не так. Он вышел за раздвижную стеклянную дверь; в отдалении, у бассейна, возникла его первая жена — обнаженная, молочно-белая, какой стояла на кухне в тот вечер, когда они впервые встретились. И Джона опять потянуло к ней. Он пошел во двор. Сердце у него колотилось.

Синтия была хорошей женой, с этим ему повезло. Связь с нею он завел, движимый страхом — страхом перед болезнью Арлин, перед самою смертью, перед своими детьми. Честно говоря, на месте его соседки могла быть любая другая — он и к той постучался бы посреди ночи, ища утешения, просто тоскуя по человеческому общению. В этом смысле с его вторым браком все обстояло благополучно. Но вот теперь он чувствовал, что отдаляется куда-то. Ему нужна была Арлин. Он заметил, что на газон слетелась стайка траурных голубей.

А до того он подмечал следы копоти на кухонных стойках, сколы и трещины на фарфоровой посуде. С некоторых пор к нему явилось чувство, что нечто требует его внимания. Он поднялся к комнате Сэма, давно стоящей под замком, достал ключ и вошел внутрь. Присел на краешек кровати. Здесь тоже присутствовал прах, словно не вытравить было до конца отсюда Сэма: окурки, шприцы, нестиранное затхлое белье. Сэма больше не было — и все-таки кое в чем он оставался. Лежала в стенном шкафу сумка с его детскими вещами, купленными еще Арлин: комбинезончики, свитерочки. На стенах сохранились его рисунки…

Странность, связанная с опознанием его тела, была не в том, что Сэм всегда казался Джону чужим, — самое странное, что мертвым он словно бы возвратился к отцу. Он и внешне-то выглядел точно таким, как в раннем детстве, когда они еще жили на Двадцать третьей улице, — хорошим, серьезным мальчиком, на которого у Джона никогда не хватало времени. Арли обожала Сэма; Джон решительно не понимал, почему нужно любить его с таким исступлением. Он был ужасным отцом и, вероятно, не заслуживал права горевать; тем не менее, выйдя тогда из морга, сел на скамейку возле двери и заплакал. Он и не подозревал за собою способности издавать подобные звуки. Не знал, что может питать какие-либо чувства к своему сыну. Не был уверен, что его вообще как-либо тронет процедура опознания.

Из морга он направился по последнему адресу, оставленному Сэмом. Вдруг нужно будет забрать оттуда какие-то пожитки? Отцу, наверное, полагается дать ключи? Надо будет, наверно, обратиться к технику-смотрителю. С крыши этого здания Сэм упал вниз… В подъезде было темно; на стенах лестничной клетки виднелись мазки, оставленные краской и цветными мелками, — черные, алые, синие кляксы сумбурных изображений: людские фигуры, птицы, облака. Меньше всего подходило Джону Муди быть в таком подъезде, меньше всего — иметь такого сына, как Сэм. Никоим образом не подходило человеку его правил заблудиться в тот первый вечер…

Почти одиннадцать лет минуло с тех пор, как Сэм ушел из дома. Страшно сказать, но Джон был только рад, что его нет. Вздохнул с облегчением, хоть и ни разу в том не признался вслух. Ушел — ну и с плеч долой, не его забота; так-то оно и лучше… Он задохнулся сейчас, одолев пешком четыре этажа. Никто не позаботился привести это здание в приемлемый вид. Глухая, безликая бетонная коробка. Типичный пример того, с чем воевал всю жизнь Джон Муди: убожества и непорядка. Но это был тот самый дом. Последний прижизненный адрес его сына — и Джон постучался в дверь. Дверь была металлическая, он больно ушиб костяшки пальцев. Еще не поздно уйти, пронеслось у него в голове.

Открыл дверь мальчик лет десяти. Джон Муди узнал его с первого взгляда. Перед ним стоял Сэм, хотя это было невозможно.

Сэм? вырвалось у Джона.

Моего отца нет, сказал мальчик. Я — Уилл. Серьезного вида паренек, которого не помешало бы сводить к парикмахеру. Может, зайдете? Скоро мама должна прийти.

Сэм — такой, каким бы тот мог быть. Без этого его взгляда — взгляда уличного оборванца, бездомного бродяги, неуправляемого и необузданного. Просто обычный мальчуган.

Нет — кажется, мне нужно не сюда. Перепутал номер дома…

Джон Муди через две ступеньки сбежал вниз. Поспешно остановил такси. Он уже знал, что сохранит эту встречу в тайне, даже от самого себя. То, о чем не было сказано, быстро поблекло и исчезло, во всяком случае — снаружи, позволяя как-то жить изо дня в день. За то, о чем не думаешь, на тебе и ответственности нет. Джон находил способы отвлечься. Подолгу совершал прогулки. Не пропускал выступлений Лайзы на детских концертах. Советовался в школе, куда ей лучше поступить по окончании; следил за ее расписанием, за выбором учебных предметов — но что-то постоянно мешало ему сосредоточиться на всем этом. Он слишком много размышлял о том подъезде в Нью-Йорке. Вел мысленно разговоры с внуком, о котором ничего не знал. Он взял за правило носить с собой в кармане магнитофон. Синтия на него записывала не только, какие встречи назначены у мужа на каждый день, но и указания, как на эти встречи добираться. Вот до чего он стал несобран.

Зато он не забывал раз в месяц наведываться на кладбище. Старинное, Архангелово, где лежала Арлин. Никто ему этого не подсказал — никто даже не знал, что он там бывает. Он ставил машину и подолгу смотрел на большое дерево, которое называл про себя платаном, хотя и мало что смыслил в деревьях. Судил по коре — крапчатой и облезающей лоскутами со ствола. Джон разбирался в другом: в стекле, в стали. Еще он знал, каково бывает, когда в тебе — пустота. И постоянно тосковал по Арлин. Носил в бумажнике ее фотографию — снимок, сделанный им на пароме, когда она уговорила его однажды навестить снова дом, в котором выросла. Одета была не по погоде: в белое платье, купленное Джоном ей в подарок. Он не принадлежал к числу мужей, которым свойственно думать о подарках, — и все же, увидев это платье, сразу понял, что оно подойдет Арли. Небо над ними тогда нахмурилось, потемнело, и Джон на мгновение испугался, как бы его жену не снесло за борт на таком ветру.

Глупости! крикнула она ему, ухватясь за перила. Никуда меня не унесет!

В день накануне смерти Джону стало трудно дышать. Он вышел на свежий воздух и увидел Арлин, окруженную стайкой траурных голубей. Наверное, он все же с самого начала свернул как раз куда надо, подумал он. Ему, вероятно, как раз назначено было заблудиться в тот вечер, застать Арли на кухне, стать отцом такого, как Сэм, единственный их общий ребенок. Он знал, что — единственный. Знал, почему у постели Арли просиживал дни и ночи Джордж Сноу, хоть оттого и не любил меньше Бланку. Он даже не винил Арли. Нисколько. Он сбился с верного направления — вот в чем дело; отсутствовал там, где был ей нужен, а попросить о помощи никогда в жизни не умел.

— Тебе серьезно пора бы больше отдыхать, — сказала ему Синтия вечером накануне его смерти. Он был рассеян, заторможен.

— Она стояла на кухне совсем нагая, — проговорил Джон Муди.

— Кто?

Джон опомнился.

— Да в кинофильме. Который по телевизору шел вчера вечером. Сплошная обнаженка.

— Не надо тебе сидеть допоздна у телевизора, — сказала Синтия.

В тот вечер Джон ее послушался. Он уснул. Ему приснилось, что он идет по коридору. Сон был не такой, как всегда. В нем слышалось чье-то дыхание, в нем пахло гарью. На пол в коридоре нанесло сажи. Наконец Джон подошел к комнате, о существовании которой не подозревал, — и это прямо посреди дома, в котором он родился и вырос! Комнате, которую он искал всегда. Дверь была закрыта, но он слышал, что внутри что-то летает. Со стуком натыкается на стены, шумно хлопает крыльями. Крылья хлопают размеренно, как бьется сердце, но только громче — так громко, что эти звуки отдаются в голове.

Ключ от комнаты был стеклянный. Джон до крови порезал о него руку. Кровь тоже капала на пол ритмично, с правильными интервалами. Что-то летало во мраке — большое, темное, с кожистыми крыльями. И с когтями. Оно находилось там все время. Перебило там все стекло — на потолке и в окнах; отовсюду падучими звездами сыпались осколки.

Джон зажег фонарик. И сразу увидел, в чем дело. Это была не птица, случайно залетевшая в комнату, — это был дракон. Израненный, весь в крови, бьющий крыльями. Дракон — прямехонько у него в доме!

Джон Муди продолжал сжимать в руке ключ, хотя с порезанной ладони текла кровь. Он слышал собственное дыхание — реальное дыхание спящего себя. А во сне видел, что задыхается. Боится шелохнуться. Ибо перед ним стала все та же извечная его проблема: он не знал, на что решиться — убить дракона или же выпустить на волю…

Проснулся Джон поутру с головной болью и решил, что не пойдет на работу. Редкий случай — и повод для беспокойства. Синтия, пока готовила завтрак, позвонила врачу и записала мужа на прием. Лучше уж перестраховаться, зато не каяться после. Они уже не молоды, в конце концов. Пусть не всегда и не во всем соглашаются, но все же она ему — хорошая жена, а он ей — хороший муж. Синтия собрала на подносе завтрак: фрукты, яйца, кофе без кофеина, со снятым молоком.

Джон сошел вниз все еще в халате. Пожаловался, что ему нечем дышать и нужно выйти на свежий воздух.

Я принесу тебе воды, сказала Синтия. Мы можем позавтракать на улице.

Джон вышел на задний дворик; Синтия наблюдала, как он садится на стул, откуда хорошо виден газон. Ему всегда нравился этот вид. Даже сейчас Джон оставался красивым мужчиной — надо было отдать ему должное. Отдыхает наконец-то, подумала Синтия, но это было совсем не так. На самом деле Джон Муди ждал — и очень скоро она появилась. Он видел ее отчетливо и ясно. Длинные рыжие волосы, тонкое белое платье, просвечивающее насквозь. Она была прекрасна — как он мог забыть об этом! Теперь-то он понимал, почему остался в тот вечер!

Тогда, столько лет назад, проснувшись на незнакомой кушетке в чужом доме, он тотчас сел и надел ботинки. Джон Муди вам не какой-нибудь лопух, который даст заморочить себе голову. Он взял ключи от машины и нашел на столике в гостиной карту. Так вот как ему следовало ехать — обозначено тонкой цветной линией, что тянется поперек северного побережья Лонг-Айленда! Проще простого. Легче легкого. Но тут послышалось нечто, привлекшее его внимание. Некий звук, который не пропустишь мимо ушей — то ли взмах крыльев, то ли шелест ткани, спадающей с женских плеч. Двадцать шагов до двери, ведущей на кухню. Потертый коврик, широкие половицы из желтой сосны. Как же он мог забыть, какое сумасшедшее желание бросило его к ней? У него буквально руки тряслись, когда он толкнул закрытую дверь. Большие белые руки, неловкие, молодые, — мужчина, рвущийся к тому, чего он жаждет. Вот где была его дорога, его будущее, его судьба! Чего стоила в сравнении с нею Италия? Все то, что могло бы быть, отпало, как шелуха…

Джон Муди глядел на газон и наконец все понял в самом себе. Десяток траурных голубей. Лужицы тени на траве. Она исчезла, но ее присутствие и не требовалось больше — он и без этого вспомнил. Как она повернулась к нему. Как подошла. Как он ждал ее.

Теперь он помнил все.

Непросто держать путь, следуя алой карте. Всякое руководство, сработанное из крови и костей, обманчиво, ненадежно. Того и гляди, свернешь не туда, а дорога бывает то и дело завалена грудами камней. Нужно отбросить в сторону и годы, и пережитое горе, и все свои утраты. Если ты все-таки решишься, если отважишься, тропа непременно выведет тебя к тому, кого — или что — ты забыл: к девочке, заблудившейся в двух соснах, к ежику, нитке жемчуга, паромной переправе. К твоему настоящему отцу.

Каждому путнику нужна теплая одежда, удобная обувь, бутылка воды и точные часы, честный друг и хорошее зеркало заднего вида. Джеймс Бейлисс отвозил Бланку в аэропорт. Он был не в духе, что со стороны мог бы определить не каждый. Бланка — могла. Слишком хорошо изучила Джеймса, чтоб не заметить напряженные, шире обычного расправленные плечи, долгие минуты молчания, ожесточение, с которым жмут на газ и на сцепление его рабочие ботинки. Джеймс злился, что Бланка не берет его с собой. Не видел в этом ни малейшего резона.

— Не обижайся. Ты ничего не теряешь. Тебе же будет лучше. — Бланка ехала налегке — всего одна ручная кладь: кое-что черное из одежды, шампунь, книжки. — Пожалуйста, Джеймс, — прибавила она, когда он не отозвался. Джеймс поискал глазами место для парковки, хотя Бланка и говорила, что ему не стоит возиться, ставить машину — пусть просто высадит ее, и все. — Вон туда, — сказала она, указывая на надпись «Вылет». — Они ведь, строго говоря, даже не родственники мне, — продолжала она, возвращаясь опять к тому же. — Так, серединка на половинку. Настоящей моей родни нет в живых.

— Хочешь, зайду с тобой в здание вокзала, подождем вместе?

— Послушай, ну какой смысл? Все равно к выходу тебя не пустят. Только зря потратишь время.

— Но я хочу. В том-то и суть, Бланка.

— А это — вообще глупо!

Джеймс покивал головой. Вот она, шпилька — намек на то, что он не учился в университетах.

— Вот именно.

— Я не в том смысле сказала «глупо».

— Ну да. Ты — в положительном смысле.

Они рассмеялись, хотя казалось, что эта минута, быть может, подвела их к конечной черте. Простились на тротуаре у аэровокзала «Британских авиалиний», посреди гама и толчеи. Джеймс не сделал к Бланке ни шагу: подал ей сумку и остался стоять, где был. Оба держались скованно. Джеймс в юности играл полупрофессионалом в футбол, и теперь кто-то узнал его и хлопнул по плечу. Такое случалось сплошь да рядом — подходили незнакомые люди, заговаривали с ним.

— Ты оглянуться не успеешь, как я вернусь. Обещаю. — Бланка обняла его и отступила назад. Он не ответил на ее объятие. — Нас это не касается. Касается моей поездки домой.

— Нельзя разделять миры, в которых живешь. — Джеймс продолжал держать руки в карманах. — Все это — единое большое месиво. И в нем мы либо вместе, либо нет.

Бланке хотелось одного: съездить, разделаться с этим, и точка. Потом можно будет вернуться и снова наладить отношения с Джеймсом. В конце концов, ее жизнь — здесь. Она прошла регистрацию и села в зале ожидания; когда объявили посадку, нашла свое место, приняла таблетку снотворного и закрыла глаза. Заснула мгновенно. Ей приснилась птица лебедь на газоне возле отцовского дома. Птица передвигалась медленно, с трудом, изнемогая, — а потом и вовсе легла на траву. Она собралась рожать, мучительно содрогаясь и тужась. Плод вырвался наружу внезапно, вылетел из утробы в могучем родовом усилии — готовый птенец в оболочке плотной слизи. Но ведь лебеди кладут яйца, подумала, просыпаясь, Бланка.

В салоне было темно; они пролетали над океаном; в голову Бланки вливался мерный гул моторов. Она думала о том, как стоял там, на тротуаре, Джеймс. О том, сколько у любви способов причинять боль. Она не была открытым человеком и знала это. И понадеялась, что Джеймс это о ней тоже знает.

В аэропорту «Кеннеди» Бланка взяла напрокат машину и, не слишком полагаясь, что помнит, как нужно ехать, заставила служителя несколько раз пройтись с нею по карте. И все равно нервничала всю дорогу. С паническим ужасом воображала, что вдруг поехала не в ту сторону, не могла собраться с мыслями и вообще была не в лучшей форме — даже и причесаться не потрудилась. Впрочем, стоило ей съехать со скоростного шоссе, как многое прояснилось в ее сознании. Левый поворот — и впереди торговый центр. Затем свернуть направо — и напрямик в родной город.

Поездке предшествовал короткий, натянутый разговор по телефону с мачехой. Спасибо, но она предпочла бы остановиться не у них, а в «Орлином гнезде», что на другом конце города. Мередит уже забронировала ей номер. Подъезжая к гостинице, Бланка вспомнила этот белый дом на каменном фундаменте и с двориком позади. Маршрут школьного автобуса проходил как раз мимо него, но Бланка как-то никогда не присматривалась, что там находится за живой оградой.

Она поставила машину и пошла к входу в дом. С улицы доносилось пчелиное жужжание, шорох проезжающих автомобилей. Бланка вдруг пожалела, что не взяла с собой ничего из одежды, кроме черного платья, — она умирала от жары. До чего же здесь влажное лето! Давит, нечем дышать. Бланка была в рубашке с длинными рукавами и вельветовых брюках, которые, по-настоящему, следовало бы вообще убрать на летнее время.

Хозяйка гостиницы, Элин Джеффриз — сама из местных, и с недавних пор вдова — была, как выяснилось, знакома с семейством Муди.

— Сочувствую вам — такая потеря! — говорила она, регистрируя Бланку и протягивая ей ключ. — Чудесный был человек ваш папа…

По лестнице, застеленной ковровой дорожкой, Бланка поднялась в свой номер: постель, украшенная оборкой, окно с видом на газон. Ей вспомнилась лебедка, которая приснилась ей в самолете. Кондиционер отсутствовал, в номере было душно. Отдельной ванной тоже не было, и, чтобы освежиться, пришлось идти по коридору. Платье, которое Бланка рассчитывала надеть на похороны, было шерстяное, абсолютно неподходящее для такой погоды. Она совсем забыла, какая здесь погода в июне. Она поджарится, сгорит, испепелится, стоя у могилы!

Бланка пустила холодную воду и плеснула себе на лицо. Открыть глаза — и вновь окажешься в своей квартире? Моргнуть — и будешь на дорожке, где столько лет назад цвела сирень?..

В ванную комнату постучались.

— Смотри, всю воду на себя не изведи!

Это ее поддразнивала Мередит. Бланка открыла дверь, и они обнялись.

— Дай-ка взгляну на тебя!

В глазах Мередит Бланка была по-прежнему десятилетней девочкой, за которой она когда-то приехала смотреть, — даже теперь, когда у самой Мередит младшему ребенку было девять лет, а старшему — тринадцать. Всего несколько часов пробыла она в Коннектикуте, но уже звонила домой детям. Всегда скучала по ним безумно, сколько б они ни куролесили, сколько б ни донимали ее бесконечными требованиями. У нее в голове не укладывалось, как это можно расстаться с ребенком навсегда, знать, что не увидишь, каким он вырастет. И — вот она, Бланка: посмотрела бы на нее сейчас ее мать! — красивая женщина, у которой давно своя собственная жизнь.

— Потрясающе выглядишь — только, правда, не вредно бы причесаться!

— Черт, страшно представить себе, что меня ждет… — На ноги Бланка, в довершение всего, надела тяжелые черные ботинки. О чем только думала, собираясь сюда? О тундре, скованной морозом? Об Арктике, где могилу готовят, вгрызаясь ломом в оледенелую почву? Вот Мередит была одета в светло-серый костюмчик с черной отделкой и черную шелковую блузку…

Мередит — уже пятнадцать лет как замужем и мать четверых детей — вернулась в свое время в аспирантуру и теперь преподавала в средней школе английский. Занятий с лихвой хватало и без того, чтобы ехать на похороны человека, которого сто лет не видела, да и притом не слишком обожала. Она вглядывалась в лицо Бланки. Вспоминала свой первый день в их доме: Сэм, стоящий на крыше в опасной близости к краю; Бланка, бегущая по дорожке.

Время, проведенное в Коннектикуте, позволило Мередит разобраться в самой себе и понять, что ей нужно. Так, например, лишь накануне вечером, в постели, она задала мужу вопрос, может ли он обещать, что после смерти вернется и будет являться к ней привидением.

— Зачем же мне учинять над тобой нечто подобное?

Дэниел давным-давно выкинул из головы всяческих привидений и призраков. Он возглавлял теперь кафедру в университете, и его больше занимала сфера реального.

— А если я так хочу?

Дэниел рассмеялся.

— Такого ты себе не пожелаешь!

Мередит обвила его руками. Она никогда не думала, что может полюбить так сильно.

— Нет уж, сделай одолжение!

— Так вот оно что, Мерри? Вот почему людей преследуют призраки?

К этой теме они возвращались не раз с того вечера, когда впервые встретились и Мередит утверждала, будто дом, где она работает, посещает призрак. Что же удерживает призрака на этой земле? Любовь или ненависть, время или желание?

— Выходит — преследуют, потому что людям самим так хочется, — заключил Дэниел.

Мередит и сейчас недоставало мужа. Он не ошибся насчет призраков. Она действительно хотела бы, чтоб он к ней являлся — пусть даже привидением, лишь бы не отпускать его от себя…

— Ты поторапливайся, — сказала она Бланке. — Нам через десять минут выходить.

— Зачем так рано? Кладбище же совсем рядом, прямо за концом проселка.

— Да нет. Оно подальше.

— Разве не то, где такое огромное дерево? Не Архангелово? Меня туда Сэм возил один раз, на могилу нашей матери. У самого прав не было, так он взял без спроса машину Синтии. Ехали туда поздно вечером, при полной луне — я просто не дышала от страха!..

— Это другое кладбище, Би. Синтия выбирала.

— Ах, так. Значит, его хоронят не рядом с мамой. — Бланке вся кровь бросилась в лицо. Пары часов здесь не провела, и уже вне себя от злости! — И не там, где похоронен мой брат. Само собой. Логично. Он безусловно не пожелал бы коротать веки вечные рядом с моей матерью или Сэмом.

Они вышли к нанятой Бланкой машине. Мередит приехала на такси, но сейчас настояла, что вести будет она: не перепутает хотя бы, по какой стороне дороги им ехать. В машине Бланка причесалась — с ожесточением, рывками. Волосы у нее сохранились те же: роскошные, светлые, но она лишь наскоро скрутила их узлом и яростно проткнула заколкой. Пока Мередит вела машину, она отвернулась к окну. Они влились в общий поток на скоростном шоссе, миновали два съезда с него и свернули на проселок. Предполагалось, что во время похорон отслужат панихиду, и на кладбище съехалось уже столько машин, что Мередит пришлось оставить свою за оградой. Бланка порылась в сумочке, доставая черную вязаную шапку. Идеальный головной убор для Антарктики. Спина у нее взмокла и чесалась от кусачего шерстяного платья. Спасибо хоть, что шею холодила нитка жемчуга. Они с Мередит двинулись по мощеной аллее.

— А знаешь, почему я пошла к вам работать? — спросила по дороге Мередит.

— Мазохисткой была в ту пору?

Мередит рассмеялась. Из толпы собравшихся на них озирались.

— В общем, да. Была, вероятно. Я согласилась на эту работу, потому что видела призрак твоей матери.

— Слушай, Мередит, я ни во что такое не верю. Умер — значит, все, тебя больше нет. Так что, быть может, не так уж и важно, будут ли отец с матерью похоронены вместе.

— Твой отец пришел на прием к экстрасенсу. А там в это время устроили вечеринку в честь моей университетской соседки по общежитию, и я увидела ее. С длинными рыжими волосами. В белом платье. И почувствовала, что должна ехать в ее дом.

— Так вот как ты принимаешь решения? Боже мой! Я-то думала, у нас в доме есть хоть один разумный человек!

— Это было хорошее решение. — Мередит обняла Бланку за плечи. Для нее Бланка была дочерью — первой, на ком она проходила родительскую практику. — Я видела ее — и в доме, и на газоне, и на крыше. Твоя мать являлась там постоянно.

— Зачем, по-твоему? Что ей было нужно? Призракам ведь всегда что-то нужно, правда? Устранить несправедливость? Изменить прошлое? Свести счеты?

— Я полагала, им нужно, чтобы их помнили, чтоб не засунули куда-нибудь в шкаф, как пару старых чулок. Возможно, она хотела держать в поле зрения вас с Сэмом — но думаю, главным образом все это имело отношение к твоему отцу. Это ее он видел на газоне в день своей смерти.

— Ты этого знать не можешь, — сказала Бланка.

— Да — и все же имею основания так считать.

Из всех, кто собрался на кладбище, Бланка узнала только Синтию — в черном шелковом костюме и шляпе с вуалеткой. И догадалась, что девушка рядом с ней — лет шестнадцати, с медово-золотистыми волосами, вся заплаканная, — должно быть, Лайза. Ее было не узнать; последний раз Бланка видела свою сводную сестру еще ребенком, а тут — длинноногая барышня…

Коннектикутский зной палил нещадно. Сейчас, признаться, Бланка не возражала бы, если б с нею был Джеймс. Ей всегда нравилось чувствовать, что он рядом, даже когда он просто молчал.

— Жалко, что я тогда не видела маму, — сказала Бланка. — А то не помню даже, как она выглядела.

— Куда тебе было запомнить, такой малютке! Знаешь, я пришла к мысли, что духи не выбирают, оставаться им или нет. Они потому остаются, что их не отпускают живые. Оттого-то и видел ее без конца твой отец.

— Ты хочешь сказать, это отец ее удерживал? Да он не пожелал даже, чтобы его похоронили рядом с ней!

Они вошли в кружок собравшихся; кое-кто здоровался с Бланкой, узнав ее, выражал ей соболезнование. Возможно, когда-то в детстве она и знала этих людей, но сейчас они были для нее лишь тягостным сборищем посторонних. Мередит подтолкнула ее в нужную сторону, и Бланка подошла к своей мачехе.

— Синтия, — проговорила она нерешительно, словно не слишком рассчитывая, что ее узнают.

— Ох! — Синтия подалась вперед и обняла ее. Видно было, что она в слезах не первый день. — Невозможно поверить, что его больше нет…

— Да, — согласилась Бланка, пораженная тем, какой хрупкой оказалась на ощупь Синтия. Они разняли руки; даже под вуалеткой, скрывающей лицо, было заметно, как постарела ее мачеха.

Бланка кивком поздоровалась со своей сводной сестрой, и Лайза ответила ей пристальным взглядом.

— Я, пожалуй, пойду стану с Мередит, — сказала Бланка.

Синтия как будто не обратила на это внимания, и Бланка тихонько отошла обратно. К этому времени незагорелое лицо ее раскраснелось. Даже жемчужное ожерелье на шее — обычно такое освежающее, прохладное — и то обжигало, точно уголья. Она вспомнила, что, когда увидела его впервые, жемчужины были черными, покрытые слоем сажи.

Началась панихида, и Мередит взяла Бланку за руку, услышав, как зарыдали Синтия с Лайзой. Рыдали согласно, горестным дуэтом. Священник выговаривал слова так тихо, что Бланка с трудом разбирала, о чем он говорит. В траве щебетали малиновки, откуда-то издалека доносился стрекот газонокосилки. У Бланки больно стучало сердце.

— Нам будет недоставать его, — говорил священник. — И ныне, и вовеки веков.

Их ждали поминки, но к этому Бланка пока была не готова. Нужна была пауза, возможность перевести дух. Что страшного, если они опоздают? Ну, пусть их осудят — невелика беда.

— Давай прокатимся — просто так, — предложила она.

Они опустили стекла, чтобы машину продувало насквозь. Бланка расшнуровала и скинула с ног ботинки. Стянула и чулки. Когда они остановились заправиться, Мередит вышла купить пару бутылок содовой, и они пили, не отъезжая от бензоколонки. Еще немного оттянуть время. Выиграть несколько минут до встречи со Стеклянным Башмаком. Босые ноги Бланки жгло на горячем асфальте, но ей было все равно. По крайней мере, что-то чувствуешь. Люди, наверное, уже начинали беспокоиться, куда они запропастились.

— Сорвать бы с себя всю одежду, — сказала Мередит, трогая свой шелковый костюм. — Вот уж не думала, что здесь такая жарища!

— Я бы с себя и кожу сорвала!

Они рассмеялись — и внезапно смех у Бланки перешел в слезы. Она была уверена, что никогда больше не заплачет, и вот теперь плакала навзрыд.

— Ах, Бланка, — сказала Мередит. — Как это все печально…

— Надо бы ехать и предаваться печали там, с ними, но я ведь даже их не знаю! Господи, почему нету Сэма! И что я за человек такой, что неспособна оплакивать своего отца?

— А ты его оплакиваешь, — сказала Мередит.

Они опять сели в машину, но Мередит, съехав с шоссе, вместо того, чтобы повернуть налево, к дому, поехала вдоль городского сквера направо.

— Куда это мы?

— Ты ведь сказала, что хочешь к Сэму?

Когда Сэм в детстве тайком привел ее на крышу Стеклянного Башмака, он объяснил, что ходить по стеклу всегда лучше босиком. Меньше скользишь — и притом чувствуешь, как тебя до костей пробирает холодком.

Ты только попробуй, Прутик, сказал он ей.

Но Бланка, стоя на стекле, побоялась снять кроссовки.

— Еще как хочу! — сказала она теперь.

Мередит везла ее на другое кладбище — то, где росло высокое дерево и были чугунные ворота и куда Сэм с Бланкой сбежали из дому поздним вечером, когда Сэм без спроса увел у Синтии машину. Он гнал со скоростью восемьдесят миль в час, и Бланка, едва дыша от страха, ни разу все-таки не попросила его остановиться.

Вот что испытывают люди, когда летают, сказал ей Сэм.

Мередит и Бланка долго кружили по кладбищу. Все поперечные проходы между аллеями выглядели одинаково: тот же плющ и живые изгороди, те же длинные синие тени. Покуда Бланка не узнала то самое большое дерево.

— Вот оно!

Они оставили машину и направились к могилам. Бланка ступала босиком по мягкой и прохладной траве.

— Сэм, когда мы сюда сбежали в тот вечер, забрался на самую маковку этого дерева. Темнота — хоть глаз выколи, его было совсем не видно. Я струсила ужасно. Вдруг упадет, разобьется — и как мне тогда добираться домой?

— Сумела бы, — сказала Мередит. — Ты была такая. Самостоятельная. Толковая.

Это правда: тогда Бланка была уверена в себе, но после вся эта твердость куда-то исчезла. Если это вообще была твердость, а не всего лишь тонкий слой показной отваги, скрывающий тайные страхи… На кладбище было свежо, трава с утра сохранила влагу. Ноги у Бланки стыли на сырой траве, ей становилось зябко. Насколько же легче было оплакивать брата на расстоянии, оттуда, с берегов Темзы! Одно дело — бумага, камни, вода; совсем другое — плоть и кровь. Чего не видишь, того не знаешь, не чувствуешь.

— Дай-ка я отдышусь. — У Бланки закружилась голова. Она сосчитала до пятидесяти, потом — обратно, до единицы.

Мередит ждала. Куда им было торопиться, в конце концов. Она сама знала, каково это: идти по траве к тому, кого ты потерял.

— Ну все, мне уже хорошо, — спустя две минуты сказала Бланка.

На самом деле она лукавила. Чем ближе подходила она к могиле, тем более каменистой становилась земля под ногами. Теперь она каялась, что не осталась в ботинках. Что не осталась там, где была: при своих книгах и жучках, при своей липе в саду — в краю, где нет никаких камней, а есть один только мох, до того мягкий, будто, можно подумать, ты движешься не по земле с ее бессчетными каменистыми тропами, а по воздуху, где-то в вышине, в облаках, где от холода индевеет дыхание, преображаясь в ледяную крупу даже в июньский жаркий день, когда, свернувшись по краям, опадает с ивы жухлая, сухая, точно пыль, листва…

Уиллу Роту должно было исполниться шестнадцать лет. Он уже продумал, как будет справлять свой день рождения. Таков он был — находчивый и четкий перед лицом невзгоды, легкий и радостный в часы удачи. Уилл был предусмотрителен и деятелен — друг, на которого можно смело положиться. Одноклассников в день его рождения будут ждать боулинг, заказанная на дом пицца и общее веселье. На все это Уилл не один месяц откладывал деньги и скопил достаточно — на случай, если у матери не хватит; однако сложилось так, что он мог бы не волноваться. Его маме досталось наследство. Умерли ее родители, и теперь Уилл с мамой, можно сказать, разбогатели. Во всяком случае — не бедствовали. Раньше им года два приходилось перебиваться на пособие, а в самом раннем детстве Уилл жил у деда с бабушкой, пока его мать исправляла ошибки растраченной понапрасну юности. Понапрасну — исключая его. Самого дорогого, что было у нее в жизни, — ребенка, с которым ей так неслыханно повезло. Единственного, кто у нее теперь оставался из близких.

Полученным наследством Эми воспользовалась, чтобы купить кооперативную квартиру прямо напротив того дома, где когда-то жила с несменяемой квартплатой ее бабка и откуда саму ее и Сэма выставили, когда он в один прекрасный вечер, уснув, устроил там нечаянно пожар. Она расплатилась по всем счетам, купила Уиллу скейтборд, обновила свой гардероб и вернулась в университет завершать образование. За время, минувшее с тех пор, мама Уилла стала учительницей и работала в Бруклине, в частной школе — на замене других преподавателей. Вела биологию и почвоведение. Уилл же, вслед за своим отцом, тяготел к изобразительному искусству.

Смерть, как теперь убедился Уилл, приносит не одно лишь горе. Чего-то ты с нею лишаешься, но что-то другое — приобретаешь. Его дед с бабушкой, например, даже после своей кончины продолжали что-то давать: позаботились обеспечить Уилла и даже открыть для него в сберегательном банке специальный счет на высшее образование. Он их любил; летом обычно жил у них на Лонг-Айленде и вообще проводил больше времени с дедом и бабушкой, чем обыкновенно проводят дети, — поскольку его матери, когда он родился, было слишком уж мало лет: всего семнадцать, а отец… словом, рассчитывать на отца не приходилось. Это Уилл усвоил очень рано. Оттого, быть может, и продолжал до сих пор так аккуратно обращаться с деньгами. И во всем прочем тоже вести себя очень аккуратно. Он знал, с какой легкостью у тебя может все отняться, буквально выскользнуть прямо из рук.

Родители его жили когда вместе, когда порознь — и в конце концов отец, по сути дела, ушел от них. Но все равно приходил, по крайней мере на какое-то время, и мама Уилла неизменно позволяла ему без всякого предупреждения сваливаться к ним на голову — даже когда их с Сэмом дороги, строго говоря, уже разошлись. Принимала вместе с Сэмом и попугая — с условием, что, когда случаются подобные налеты, под клеткой, извлекаемой из стенного шкафа, расстилали бы газету. Уилл мог оценить, как далеко простирается доброта его матери: она терпеть не могла этого попугая, и он в свою очередь отвечал ей тем же. Ты! гаркал он, стоило Эми к нему приблизиться. Вон отсюда! скрежетал он негодующе.

С приходом отца все оживало и вспыхивало ярким цветом. Был случай, когда Сэм взялся расписывать стены в ванной комнате и разрешил Уиллу помогать, что завершилось для них обоих превращением на много дней в ходячий калейдоскоп, перепачканный масляной краской, которая никак не отмывалась. Иной раз, когда отец приходил, это заканчивалось ссорой между родителями; мама плакала, твердя отцу, Когда ж ты уже повзрослеешь? а Уилл чувствовал себя виноватым. Корил себя, что любит проводить время с отцом, который его даже ботинки надевать не заставлял! Порою босые ноги обжигал горячий асфальт. Порой под ногами лежали лед и снег, и очень кстати пришлась бы пара ботинок. Но Уилл никогда не жаловался. Он умел радоваться и тому, что ему все же выпадает. В итоге вырос уравновешенный и деловитый паренек, темноглазый, с каштановыми волосами. Худой, долговязый и серьезный.

— А как у папы насчет близких? — спросил он однажды у матери, и она отвечала:

— Попугай — вот его близкие. Была когда-то сестра, но что с ней стало, не знаю. Так что в основном — попугай. — А потом прибавила: — И мы.

Однажды вечером, когда Уилл и Эми возвращались из магазина с покупками, — дождливым сереньким вечером, когда в воздухе тянуло сладковатой гарью, — Эми внезапно стала как вкопанная посреди улицы, выронив из рук пакеты. Уилл в первое мгновение подумал, что у нее схватило сердце — но нет. Мама глядела наверх. Там, на крыше, стоял его отец.

— Смотри хорошенько, в кого влюбляться, — сказала Уиллу тогда его мать. Шу-у, полетели, мелькнуло у него в голове. И полетели только вниз… — Не обязательно что́ тебе любо — то и благо. Запомни это.

У матери Уилла были черные, коротко стриженные волосы, и ходила она — кроме как на работу — в джинсах и в футболке. На плече ее красовалась татуировка в виде розы: ошибка молодости, которую она не могла себе простить.

— Память о том времени, когда я дурью маялась, — говорила она Уиллу. — Ты только не вздумай себе-то завести такое. Тебе еще рано.

Уилл знал, что его родители в свое время пристрастились к наркотикам, что полюбили они друг друга безоглядно, не задумываясь о последствиях. Он видел, что мать потом сумела взять себя в руки, но отцу — так и не удалось, поэтому Уилл ничего от него и не ждал. Мать часто принималась возмущаться тем, какое тот безответственное существо; Уилл принимал это как данность, факт жизни — вроде того, что бывают птицы сизые, а бывают черные. Его отец был самим собой, вот и все.

Время от времени происходили неприятности. Сэм иногда показывался в школе, где учился Уилл, и это всякий раз оборачивалось скандалом. Когда он был в первом классе, Сэма пришлось выдворять насильно, с помощью полицейских. Во всяком случае, утверждали, что пришлось. Уилл мог бы и без них утихомирить одурманенного наркотиками отца — он уже пробовал и ему удавалось. А ну-ка, два шага — и убежим, и спрячемся на лестничной клетке, в подземке, в подвале, в закусочной. Сэм был параноик. Уилл выучил это слово с малолетства. Он знал, что это значит, когда Сэм стоит на тротуаре напротив школы и кричит, что его сына собираются убить, что ему отовсюду грозит опасность. Уилл тогда подошел к окошку и наблюдал, как забирают его отца. Шуми, кричи, хоть надорвись — будет только хуже. Если бы можно было составить для отца памятку: пригнись пониже, разожми и свесь руки, чтоб не сломались как спички, — не сопротивляйся…

Когда отец Уилла не подчинился, его повалили на землю; один полицейский уселся на него верхом, другой, заломив ему руки назад, надел наручники. На тротуаре виднелась кровь — или, быть может, это остались следы краски. Потому что отец Уилла был замечательный художник — правда, денег ему за это не платили. Уилл надеялся, что в полиции его отцу не причинят вреда, что там поймут, кто он такой. У папы Уилла имелась собственная система верований. Он верил в существование лиходеев, в карты, составленные из слез, в города, порожденные белым порошком, в укрытия, подаренные тебе иглой. Веровал в то, что существуют небеса — там, в вышине, поверх царства повседневности, — не могут не существовать. Ибо то, что есть здесь, вокруг, — не подлинный мир. Эта кошмарная площадка бытия. Эта равнина, по которой мы топаем.

Папа Уилла мучился, он терзался, страдал. Он совершал дурные поступки — такие как воровство; он был рабом героина. Уилл понимал, что́ совершают с человеком наркотики: они разнимают его на части, раз за разом, покуда от него не останется одно лишь сердце. И все же — у кого еще найдется такой отец, который из-за тревоги о сыне бежит вверх по школьной лестнице с криком, что готовится злодейское похищение? Какой другой отец пойдет на то, чтобы его поволокли прочь, затолкали в полицейскую машину, заковали в наручники, скрутив ему руки, словно крылья, — а он будет оглядываться из окна и все рваться на защиту любимого сына?

А потом отец Уилла погиб. Без предупреждения, без видимого повода. Был обычный день; Уилл сидел у себя в комнате и готовил уроки. Писал сочинение о великих религиях мира — и вдруг увидел, как что-то пролетело за окном. Самые дикие догадки пронеслись у него в голове — что обрушилось небо, что наступил конец света. Или на город напали враги. Такое уже случалось — а значит, могло случиться снова. Отец рассказывал ему, что находился тогда так близко от Центра международной торговли, что его засыпало пеплом, и он хранил баночку с этим пеплом в своем рюкзаке как напоминание о том, насколько близок был конец. Возможно, то же происходило и теперь. Десятая авеню стала линией фронта. На грузовики, на автобусы, на тротуары падают обломки неба, калеча каждого, кто сдуру решился выйти из дому.

На что ему употребить немногие последние минуты, если это и правда окажется конец света? Уж конечно, не на домашнее задание. Это понятно. Уилл вернулся к письменному столу и написал, Я люблю тебя, не вполне сознавая, кому оставляет это послание. Оно просто взялось откуда-то само собой. Обращенное ко всей вселенной — ко всему, что было до сих пор и чего больше нет. К каждому дню, каждой минуте, каждой молекуле.

Кто-то забарабанил в парадную дверь, и Уилл услышал, что ее открыли. А после услышал рыдания своей матери. Чужие звуки, исходящие словно бы не от нее. Напоминающие скорее о стекле, разбитом вдребезги, на мелкие осколки. Звуки, несвойственные человеческому горлу. Уилл замер, слыша, как у него бьется сердце. Там, за стеной, происходило что-то неладное. К нему постучали. Комната у него была маленькая, с одним окошком и широкой постелью-голубятней, сооруженная из двух стенных шкафов, между которыми убрали перегородку. Уилл сидел за письменным столом под этой голубятней, глядя на то, что написал. Тут даже почерк был не его. Он вдруг подумал — а вдруг это послание не от него, а к нему?.. В дверь вошла мать. Уиллу было в ту пору десять лет, но всякий при взгляде на него в эту минуту решил бы, что он старше. Он поднял глаза на Эми. Теперь он знал, что это рухнуло вниз не небо.

Назавтра его мама пошла к врачу за лекарством, которое помогло бы ей унять слезы. За одну ночь она стала выглядеть на столько лет, сколько ей было на самом деле, — возможно, разом догнав свой возраст и внутренне. С Сэмом Муди судьба свела ее, когда ей было пятнадцать, — на автобусной остановке на Сорок третьей улице. Казалось, минуты не прошло с того дня, когда она сидела там, прислонясь к стене, — в солдатских башмаках, зеленой, в шотландскую клетку, юбке и свитере, украденном в магазине «Лорд и Тейлор», — подумывая, не завести ли себе татуировку на плече, подумывая, что хорошо бы влюбиться, но так, чтобы по уши, без памяти. Тогда-то он и сел рядом с ней — вот так, словно пришел на ее зов. Сэм улыбнулся, и ей подумалось — уж не таким ли образом ангелы заявляют о себе простым смертным? Садятся рядом и переворачивают вверх дном твою жизнь. Сэм сказал, Привет, кольнуться не хочешь? А Эми услышала, Ух ты, погибнешь с такой красоткой! Теперь же, после его смерти, вышло наоборот. Это она теперь погибла вместе с ним — безвозвратно. Сэм приходил к ним ночевать на их диване, жил вроде бы с ними, а вроде нет. Она привыкла полагаться на его непредсказуемость, хоть это и несколько своеобразный способ планировать свою жизнь. Но он всегда возвращался. По крайней мере — до сих пор. Вот почему, вероятно, ей сейчас не удавалось остановить свои слезы: утратив Сэма, она утратила и себя, ту девочку, какой была когда-то, — бесстрашную, которая очертя голову, без тени колебаний влюбилась на автобусной остановке «Порт-Оторити».

Когда Эми ушла к врачу, Уилл приготовил себе поесть, но выяснилось, что есть он не может. Желудок не принимает. К Уиллу упрямо возвращались мысли о несбыточном. Упрямо представлялось, будто вот-вот в дверь постучится отец, и все снова пойдет по-прежнему. Уилл никогда не рассказывал матери, что знает, где живет его отец, когда исчезает от них. Сэм один раз водил его туда — и даже такому, как Уилл, ясно было, что это просто жалкая дыра. Сначала там нужно было спуститься в подвал и уж оттуда взбираться наверх по металлической лестнице. Люди там жили в комнатах без дверей. Уилл и Сэм все поднимались без конца на самый верх. Сэм нес с собой попугая; попугайчик был маленький и умещался в кармане пальто. Его семья, поверенный его дум. Сэм часто разговаривал с попугаем, и прохожие на улице шарахались от него.

Ну, выбирай себе дверь — любую, сказал ему отец, когда подниматься стало больше некуда. Но никаких дверей не было — были загаженные клетушки без дверей. На полу валялись тюфяки, кое-где прикрытые постельным тряпьем; из батарей отопления сочилась вода. Воняло плесенью и мочой.

Куда пойдешь ты, папа, — туда и я.

А знаешь, такого я еще никогда ни от кого не слыхал. Отец прямо в прихожей опустился на пол. Уилл сел напротив. Он знал, что другой никогда не привел бы своего сына в такое место, но его отец мог быть лишь самим собой — таким, какой есть.

Здесь могут сотворить что-нибудь над тобой, сказал Уилл. Я не хочу, чтобы ты пострадал.

Ну, а назавтра после несчастного случая — в день, когда Уилл приготовил себе сандвич, который так и не смог взять в рот, — к нему пришел незнакомый человек. В дверь постучали, и на мгновенье у Уилла блеснула безумная надежда, что это вернулся отец, хотя он и знал, что такого быть не может. Он пошел открывать; на площадке стоял высокого роста мужчина в сером костюме. Мужчина, старше его отца и какой-то усталый, словно пешком одолел миллион ступенек. В нем смутно чудилось что-то знакомое, но что именно, Уилл не понял.

Мужчина назвал его отцовским именем.

Отца здесь нет, сказал Уилл. Может, зайдете? Скоро мама должна прийти.

Мужчина пробормотал что-то неразборчивое, повернулся и пошел прочь. Уилл шагнул было следом, но тот уже успел спуститься с лестницы. Уилл подумал, что это, может быть, кто-нибудь из отцовских приятелей — вид у него был потерянный и он трудно дышал. Уилл вернулся назад в квартиру и выглянул в окно. Пожилого мужчины видно не было — зато он заметил краем глаза, как в воздухе промелькнуло что-то зеленое.

Даже теперь, через пять с лишним лет, он нет-нет да и попадался Уиллу на глаза. Вспышка красок, взмах перышек. В день, когда погиб отец, его попугайчик улетел на волю. Притом Уилл был не одинок. В Челси люди видели попугая на крышах по всей Двадцать третьей улице; где-то еще люди божились, что он был замечен в вестибюле их дома, где-то — что спал у них в подъезде по ночам, когда на улице шел снег; другие наблюдали, как он примостился на оконном карнизе или использовал в качестве насеста водонапорную башню.

Попугаи, как Уиллу было известно, могут жить до ста лет, а то и дольше — взять хотя бы знаменитого любимца Черчилля. Уилл долгое время расставлял на крыше своего дома западню: прилаживал под опрокинутой бельевой корзиной банку с зернами, виноградинами и кусочками моркови — сядет птица, а корзина упадет и накроет ее. Один раз попалась крыса, другой — парочка голубей и горлица, и на том Уилл поставил точку. Не мчался больше в Бруклин или Квинз в ответ на каждое сообщение о залетном попугае. Был случай, когда он обнаружил гнездо, но попугайчики в нем жили красного цвета — совсем, совсем не то. И все равно он не переставал смотреть на небо. Постоянно. Друзья даже прозвали его звездочетом — хотя какие уж там звезды увидишь в Челси, — но Уилл поглядывал все-таки наверх, это правда. Ему просто свойственно было не терять надежды — не теряя при этом, впрочем, и головы.

Мать сказала ему, что произошел несчастный случай, и Уилл делал вид, будто верит. Таков уж он был по натуре, и Эми была ему благодарна. Она полагала, что Сэм знал, какой у них потрясающий сын. Вопреки всему, они принесли в этот мир нечто доброкачественное. В том, быть может, и состояло их назначение, их общая задача: произвести на свет такого парня, как Уилл.

А сегодня был день его рождения. Ему исполнялось шестнадцать — на год больше, чем было Эми, когда на автобусной остановке она приняла решение, перевернувшее вверх дном ее жизнь. Уилл, по сравнению с ней, был куда более чистым. И куда более цельным. Почти шесть лет без отца. Едва ли назовешь ребенком. Каждый год с наступлением весны Эми и Уилл, взяв напрокат машину, ехали в Коннектикут — на кладбище, где был похоронен Сэм. Он-то хотел, чтоб его сожгли, но они с Эми так и не собрались пожениться, и у нее по закону не было права решать; эту заботу взял на себя его отец — отец, который никогда в жизни не брал на себя никаких забот, тем более — заботы о сыне.

Во время первой их поездки на Архангелово кладбище Эми предложила, чтобы Уилл, как принято у евреев, оставил на могиле отца камушек. Так они делали, бывая на могиле ее родителей на Лонг-Айленде. С тех пор Уилл каждый год привозил своему отцу камень, причем не просто какой попало. Это был всякий раз чудо-камень, плод многодневных поисков — камень, который отец оценил бы по достоинству. Сначала — белый, найденный в Нью-Гэмпшире, где они с мамой гостили у одного ее знакомого, за которого она вроде бы собиралась замуж, но что-то там у них не сладилось. Потом — зеленый, с Кейп-кода; черненький из Центрального парка; голубоватый, переливчатый, выковырнутый им из-под сосны во время прогулки с дедом на Лонг-Айленде. А еще — кусок гранита с тротуара на Десятой авеню. Последний камень — серебристый, блестящий — был найден на полу в Музее естественной истории. Возможно — какая-нибудь важная деталь, отвалившаяся от экспоната: от образца лунной породы или доисторической окаменелости, а может быть, и уличный, бросовый, приставший к подошве какого-нибудь посетителя. Во всяком случае — загадка, вот что главное. Отцу он должен был понравиться больше всего.

— Как жаль, что Сэм тебя не видит, — сказала Уиллу мать в день его рождения. — Такого взрослого. — Все его товарищи уже явились в полном составе и собрались за столом. Заказаны были шесть пицц с разнообразной начинкой. Уилл подошел обнять свою маму, и она почему-то всплакнула.

— Балда, вот почему, — объяснила Эми, с улыбкой утирая слезы. Вся дурь, которой она маялась в юности, давным-давно выветрилась. Сегодня думать о том, чем она была в ту пору и что вытворяла — мотаясь по всей стране автостопом, живя у чужих людей, глотая таблетки, то увеличиваясь под действием наркотиков, то съеживаясь, лишь бы не оставаться такой, как есть, — было все равно что вспоминать полузабытую от долгой разлуки сестру. Шалую. Без царя в голове. Какой она, чего доброго, оставалась бы и по сю пору, если б не забеременела Уиллом.

— Нормальная сумасшедшая мама, — сказал Уилл.

Он знал, что мама у него — хороший, душевный человек. Может быть, не всегда и не во всем права, но уж конечно не балда. Просто отказывается подчас смотреть в глаза правде. Как, например, — правде насчет его отца. Отец случайно сорвался с крыши. Так ей хотелось думать. В день, когда Сэм повел Уилла в обшарпанную дыру — в здание без дверей и с лестницей, ведущей в никуда, в трущобу, где он обитал, когда исчезал от них, когда способен был думать только о наркотиках, — в тот день, когда они, соприкасаясь коленями, сидели там в прихожей на грязном полу, Сэм наклонился очень близко к сыну. Пахло от него — учитывая, что он тогда едва ли часто мылся — очень приятно. Свежим воздухом, зеленой травой.

Куда пойду я — тебе нельзя, сказал он Уиллу. Ты это знаешь, правда? И никому нельзя.

Возможно, это был минутный порыв, возможно — план, продуманный заранее, а может быть, это сбылась мечта.

Туда нужно идти в одиночку, сказал в тот день Уиллу отец там, в прихожей.

Ниже этажом кто-то буянил — то ли спьяну, то ли от наркоты, — но Уилл с Сэмом не обращали внимания на галдеж. Уилл кивнул в ответ отцу; он все понял. У кого-то есть выбор, а у кого-то — нет. Он понял это тогда, понимал и теперь, спускаясь весело по лестнице в шумной компании своих отяжелевших от пиццы гостей — праздновать дальше день рождения. Отпраздновать еще один год, так славно прожитый в этом мире.

Бланка все-таки явилась в дом, где справляли поминки, но машину тогда вела Мередит. Теперь же, на следующий день, Мередит уехала, вернулась в лоно собственного семейства, и добираться до этого дома одной было сущее наказанье. Бланка моментально заблудилась. Старалась придерживаться пути, который когда-то знала наизусть, находя верную дорогу даже в потемках, когда катила домой на своем велосипеде. Однако сейчас все изменилось. Старые деревья — срубили, понастроили новых зданий; по тем местам, где прежде расстилались луга, пролегли шоссе, ведущие к жилым кварталам; все, что было на одной стороне, словно бы переместилось на другую.

Бланке нынче, вместе с ее мачехой и сводной сестрой, предстояла встреча с Дэвидом Хиллом, отцовским адвокатом. На дворе по-прежнему держалась жара, и Бланка обзавелась в городе подходящим к случаю платьем, а заодно — белыми боносожками-шлепанцами и кое-чем еще из летней одежды. Распустила волосы. Шею ей каменными каплями холодили жемчужины материнского ожерелья. Ей дважды звонил в гостиницу Джеймс, но оба раза не заставал ее. В разлуке с ним было пусто и тоскливо, и все же Бланка ему не отзвонила. Она была в воздушном пузыре. Совсем одна. Ехала в дом своего детства, опустив окна из опасения пропустить нужный указатель, — и все-таки опоздала на час с лишним. Ее пугала эта встреча. Одно дело — из года в год избегать общения с отцом, и другое — вернуться в дом, где его больше нет.

Стеклянный Башмак в этот летний день горел на солнце, слепя глаза. Бланка поставила машину и пошла к дверям. Дорожка была все так же выложена белой галькой, округлыми камешками, которые похрустывали под Бланкиными шлепанцами и скользили, мешая удерживать равновесие. Сегодня должны были обнародовать завещание Джона Муди. Занятно: она как-то не задумывалась о другом значении этого слова — наказ, воля, заветное желание.

Она открыла дверь; Синтия обняла ее и потянула в прихожую. Единственное во всем доме темное, глухое помещение.

— Не самый счастливый день, — сказала Синтия.

— Не самый.

Разве в доме и раньше было эхо? Они ступали по коридору, и в воздухе явственно повторялись шлепанье по половицам ее босоножек и четкий стук Синтиевых каблучков.

Лайза и адвокат ждали их в гостиной. Вся обстановка выглядела в высшей степени официально. Чересчур официально для свободного платьица и белых шлепанцев. Все поздоровались, кроме Лайзы. Лайза — долговязая и угловатая, словно поблекшая от горя — держалась так же, как раньше. Окинула Бланку взглядом и быстро отвела глаза.

— Итак, приступим, — сказал адвокат. — Свой дом и половину состояния Джон, как нетрудно догадаться, оставил Синтии. Другая половина его имущества разделена на равные части. Сумма весьма внушительная. Треть достается Лайзе, треть — Бланке.

— Но нас только двое, — сказала Лайза.

— Да, кто же третий? — спросила Синтия.

Дэвид Хилл протянул Бланке большой конверт.

— Этим поручено заняться вам. Так просил ваш отец.

— Какая-то ошибка, вероятно, — предположила Бланка.

— Никакой ошибки нет.

Синтия и Лайза промолчали — только придвинулись ближе друг к другу. Ясно было, что обе думают одно и то же. При чем тут Бланка? Или у Джона Муди были соображения, о которых им неизвестно? Может быть, он оплачивал содержание в инвалидном доме старушки-тетки своей первой жены? Или же это что-нибудь и того хуже? Любовница, ребенок на стороне?..

— Вскрыть можете здесь, а можете — наедине с собой, — продолжал Дэвид Хилл. — Это на ваше усмотрение. Как только все формальности, связанные с имуществом, будут улажены, на каждое из трех упомянутых лиц будет открыт счет в банке. Для Лайзы, помимо этого, особо предусмотрены средства на обучение — таковых, на сегодняшний день, с избытком хватит, чтобы получить желаемое образование, ни в чем себя не ограничивая.

Бланка сунула конверт в сумочку. Его не только скололи скоросшивателем, но и заклеили скотчем. Что-то скрывалось за подобными предосторожностями. Держи кота в мешке, не выпускай. Он царапается, он кусается, мышку схрупает — не раскается.

— Ты не вскроешь конверт? — Лайза всем телом подалась вперед. Она была одета в ту же, что и на похоронах, черную юбку с черной блузкой. Высоким ростом Лайза пошла в Джона Муди, но ей досталась от матери тонкая кость. Сочетание получилось необычное, трудно было сказать — о хрупкости оно свидетельствует или о недюжинной силе.

— Потом, наверное, — сказала Бланка. — Сейчас, по-моему, не очень кстати.

— Но мы же имеем право знать, что это за третье лицо, — сказала Лайза матери. — Ведь правда?

— Я думаю, нам пора закусить, вот что. — Синтия поднялась и знаком пригласила всех за собой на кухню.

— Но, мам! Бланка ведь даже не показывалась сюда к папе! Уехала — и с концами!

— Она была здесь, когда тебя еще в помине не было, — сказала Синтия. — Всему, что нужно знать о детях, я научилась, ухаживая за ней. Ей было всего восемь месяцев, когда я переехала в этот дом. Поэтому лучше помолчи.

— Серьезно, Синтия? Вот уж не догадывалась, что ты нам с Сэмом посвящала столько заботы!

Ты переехала в этот дом удобства ради, едва не сорвалось с языка у Бланки. Чтобы отцу не нужно было таскаться к тебе тайком через газон среди ночи. Ей было холодно. Может быть, из-за жемчуга на шее. Или из-за того, как свирепо буравила ее глазами Лайза. Синтия, напротив, предпочла пропустить ее шпильку мимо ушей.

— У меня уже и сандвичи на ланч готовы с яичным салатом, — сказала Синтия. — Дэвид, вы как, останетесь? «Кровавые Мэри» тоже найдутся.

— Грех был бы отказаться, — отвечал Дэвид Хилл.

Адвокат, добродушный крупный мужчина, был партнером Джона Муди по гольфу с тридцатипятилетним стажем. Вдовцом, который рад был случаю угоститься домашними сандвичами и добрым стаканом «Кровавой Мэри» и уже положил глаз на Синтию.

— Что ж, ты добилась своего, — сказала Лайза. — Расстроила все-таки мою маму.

— Да неужели?

В Бланке шевельнулась совесть: как-никак, Синтия пробыла замужем за ее отцом гораздо дольше, чем ее родная мать. Ей вдруг припомнился случай с выступлением в балетной школе, к которому она готовилась буквально день и ночь. Было ей в то время лет шесть. Сэм мало-помалу выучил половину ее программы и — то на газоне, то в гостиной — повторял следом за ней ее движения. И у нее тогда мелькнула ужасная мысль, Хорошо бы он не пришел на выступление, а то ведь все испортит! Перед тем как ехать на концерт, Синтия на минутку отвела ее в сторону. Не волнуйся, сказала она. Сэм уснул. Его там не будет.

— Веселишься, что папа завещал больше тебе, а не мне? — сказала Лайза.

— С чего ты взяла? Тебе же отойдет все то, что получила твоя мать, а та третья доля назначена не мне, кому-то другому. Так что ошибочка у тебя вышла, Лайза. Не надо передергивать.

Лайза подошла к ней вплотную. Бланке почудилось на миг, что сводная сестра развернется и залепит ей оплеуху. Поделом, откровенно говоря.

— Послушай, что я тебе сделала? — сказала Лайза.

— Ничего.

— Ты же со мной даже не разговаривала никогда! Вела себя так, словно меня здесь просто нет.

— Вообще-то, это меня здесь не было. По крайней мере, я только о том и мечтала.

— Хотя — какая разница! Его любимицей все равно была я, — сказала Лайза.

В эту минуту Бланка ненавидела свою сестру. Завидовала долговязой несчастливой девочке, которую действительно любил ее отец.

— Ну что же, браво! — уронила она равнодушно. — Когда дойдет до твоего собственного памятника, рекомендую начертать, Здесь лежит та, которую папочка любил больше.

— Да и с чего бы ему любить тебя? Тебе же он, по-настоящему, и отцом-то не был.

Лайза, как видно, имела привычку грызть ногти: каждый ноготь окаймляла кровавая полоса. Нервы у девочки. Где-то поблизости косили траву, с улицы доносился приглушенный стрекот мотора. К горлу Бланки подкатила тошнота. Время разом остановилось.

— Ты ведь это знала, верно? — Лайза впилась в Бланку взглядом, ожидая ее реакции. Сама она услышала это от одной из приятельниц матери — оказывается, многие в городе сумели вычислить, каково истинное происхождение Бланки. Когда же Лайза потом подступила с расспросами к Синтии, та словно воды в рот набрала, и стало окончательно ясно, что это правда… Лайза всадила ножик еще глубже, подбираясь ближе к больному месту. — Да и кто ж этого не знал!

— Не зря я тогда не желала иметь с тобой дела, — сказала Бланка. — Ты была противным ребенком.

Вовсе нет. Лайза была покладистой, услужливой девочкой, готовой пойти за Бланкой хоть на край света, если б только ей дали шанс. И все-таки врезать ей стоило, чтобы вперед неповадно было врать.

— Твой настоящий отец занимался в городе уборкой помещений или чем-то вроде, — сказала Лайза. — А еще он продавал собак.

На Бланку вдруг повеяло правдой — она прочла ее по лицу Лайзы. Худо дело. Кончай с ней разговаривать. Уходи.

— Не веришь, спроси у моей мамы, — прибавила с явным удовольствием Лайза. — У кого хочешь спроси. Это правда.

— Лайза! — За ними пришла Синтия. Она держала поднос со стеблями сельдерея и оливками. Лицо у нее пошло пятнами. Лайза подскочила к матери.

— Скажи ей!

В небе скопились кучевые облака; сквозь портик в гостиной видно было, как они мчатся друг за другом, все ускоряя свой бег.

— Да, говори, — сказала Бланка. — Ну давай.

— Бланка, она еще ребенок!

— Не выставляй меня вруньей! — крикнула ей Лайза. — Скажи!

— Давай же, Синтия.

Синтия виновато пожала плечами. Бланка не сводила с нее глаз, пораженная ее замешательством.

— Синтия!

А что, может быть. Так значит, он и отцом мне не был… Бланка почувствовала, что спина у нее взмокла от пота — даже под легким летним платьем, даже при том, что в доме работал кондиционер.

— Ты скажешь или нет?

Синтия все молчала; Бланка схватила свою сумочку и вышла за дверь. Птицы в кустах живой изгороди расщебетались напропалую. Где-то над головой пролетал реактивный самолет. Бланка ничего не слышала. У нее наглухо, до боли, заложило уши. Из дома вслед за ней вышла Синтия. Бланка оглянулась.

— Это был Джордж Сноу. Твоя мать любила его. Но отцом тебе был Джон Муди. В этом — можешь не сомневаться. И он тебя любил.

Бланка отвернулась от мачехи и, огибая дом, пошла по выложенной камнями дорожке. В легкие ей словно попало битое стекло. Было ли ей когда-нибудь так трудно дышать? Как жарко в этом летнем платье. Вся кожа горит.

Вот задний дворик, где встретил свою кончину Джон Муди. Вот и газон, где с Бланкой танцевал как-то вечером Сэм. Здесь — перед тем как Мередит первый раз привела к их дому Дэниела и застала их сидящими в темноте за столиком — она наблюдала, как Сэм вкалывает в себя иглу. Это совсем не больно, сказал ей Сэм. Кольнет, и все дела.

Проклятье, думала Бланка. Все на поверку — не то и не так. В том числе — чья ты плоть и кровь. Вот куда приводит тебя алая карта — куда ты и вообразить не могла: в дом, где ты выросла, к началу твоих начал. Бланка положила свою сумку на край дворика и подошла к бассейну. Зеленая прохлада. Мередит рассказывала ей когда-то, что нашла правду о себе в бассейне, плавающей в темной воде. Бланка скинула шлепанцы и села у бассейна. Чему-то в этот день настал конец. Может быть, она сюда никогда уже не вернется. Больше всего сейчас Бланка жалела, что не помнит своей матери. Она расстегнула ожерелье и окунула его в воду. Что будет, если отпустить — поплывет или утонет? Выведет ли на поверхности воды имя того, кто был любовью ее матери, а ей — родным отцом, или просто поплавает немножко и камнем пойдет на дно?

Она разжала руку. Ожерелье сразу же погрузилось в воду и мгновенно потонуло. Бланка — прямо как была, в новом платье, — нырнула следом. Удивительно, как быстро можно чего-то лишиться. Она поплыла поперек бассейна по самому дну, заставляя себя продвигаться все дальше, хотя ей уже не хватало воздуха. Шарила рукой по бетону, покуда не нащупала свой жемчуг — последнее, что у нее еще оставалось; единственное свидетельство, что существует все-таки нечто прочное, неподдельное — такое, чего стоит искать.

Бланка вскрыла конверт не сразу — уже в гостинице, выйдя посидеть на задний двор. Вечерело; небо подернулось розоватым туманом. Промокшее платье она сняла и повесила сушиться в ванной комнате, а сама надела шорты и футболку. От волос, все еще влажных, пахло хлоркой. Она пока так и не согрелась до конца. Слишком уж густо ложились в Коннектикуте к вечеру синие тени; температура резко менялась за несколько минут. Бланка положила оставленный отцом конверт на кованый садовый столик и сперва полюбовалась пчелами, снующими в цветках рододендрона. Любит — не любит. Хорошо было остаться одной. Такая зелень разливалась вокруг. Так благоухала трава повсюду.

Бланка не представляла себе, что́ находится в конверте. Там могло оказаться что угодно: змея, рубин, признание в совершенном преступлении, ключ, обломок угля. Письмо в конверте было написано от руки и датировано числом почти пятилетней давности, вскоре после гибели Сэма. Джон Муди хранил его в ящике письменного стола, а потом, за несколько месяцев до смерти, переправил в контору адвоката. В последний день, прожитый им на земле, сознание, что это письмо существует, служило ему утешением, как он на то и надеялся. Он мысленно рисовал его себе: конверт, лист тонкой бумаги, вложенный в него; синие чернила, слова, написанные его рукой.

В конверте было что-то еще. Бланка вытянула из него фотографию своей матери. Фотография была выцветшая, потрепанная: Джон Муди тридцать семь лет носил ее в своем бумажнике. Арлин в белом платье стояла, прислонясь к перилам, на палубе парома и улыбалась в объектив; за нею полоскались на ветру ее рыжие волосы. Ей было семнадцать лет — просто девчонка, но озаренная сияющей улыбкой. На обороте — надпись чернилами: Арли на пароме в день после нашей свадьбы.

Бланка развернула письмо. С таким ощущением, будто сдирает кожу, обтягивающую плоть. Бумага потрескивала, как пламя пожара.

Я должен был поговорить с тобой, но не знал, как начать. Я хотел сказать тебе про Джорджа Сноу.

Когда Бланка ездила вместе с Мередит на кладбище, она заметила, что под деревом находятся три могилы. Одна — ее матери, с квадратной маленькой плитой, уложенной на землю; памятная Бланке с детства. Другая — Сэма, лишь с его именем и годами жизни, задуманная так же просто, но изукрашенная, наперекор задуманному, буйным разноцветьем камней, словно земля, в которой Сэм покоился, знала: такому, как он, требуется нечто большее, чем кусок серого гранита.

Погляди, сказала она Мередит. Сэму это пришлось бы по вкусу. Стиль рок в камне.

Третья могила была чуть отступя; Бланка решила походя, что она принадлежит какой-то другой семье и расположена так близко по чистой случайности. Не придала ей значения. Сейчас стало ясно, отчего ее отца похоронили не там. Его место занимал другой.

В молодости человек бывает глуп; со мною это затянулось надолго. Взгляд твоей матери обратился к Джорджу Сноу. Он так и не был потом женат, не завел других детей. Три года назад он умер: лейкемия. Я был у него в больнице, принес показать твои фотографии. Он попросил оставить их ему.

Я говорил, что он может гордиться тобой. Оказалось, что для него это не новость. Он ходил на концерты, когда ты выступала, на школьные собрания, следил за каждым твоим шагом по жизни. Я не рассказал тебе об этом, потому что боялся тебя потерять. Сам я был, к сожалению, ужасным отцом.

Ты, судя по всему, умела понимать Сэма — так, может быть, отыщешь в своем сердце способность понять и меня.

У Сэма есть сын. Я видел его один раз. Я хочу оставить ему после себя столько же, сколько получат мои дочери. Адрес его ты найдешь на обороте этого письма.

Теперь — о том, чего я не говорил никому: когда твоя мать умерла, меня с ней не было. Я был на улице, во дворе. Светило солнце, день был прекрасный. Не верилось, что она действительно уходит. Я в это отказывался верить.

Наверху, в ее комнате, был Джордж Сноу, и я слышал, как он рыдает. Посторонний, в сущности, человек. Но когда я оглянулся, то увидел, что она — рядом со мной, на траве. В том же платьице, что на фотографии. Она не проронила ни слова — ни тогда, ни потом, — но я знал, что она мне говорит: Отпусти меня.

Я и пытался, но ничего не получалось. В тот миг, увидев ее, я понял то, чего до тех пор не знал. Что с первой минуты и до последней это была она. Та самая, единственная, — а я об этом и не догадывался.

Я пробовал сделать то, о чем она просит, но не смог. Я так и не отпустил ее.

Твой отец.

Пока смеркалось, Бланка все сидела у стола. В гостиничном ресторане шло веселье. Кто-нибудь получил диплом или, возможно, обручился. Она думала о Джордже Сноу, который любил ее мать. Об отце — как он написал письмо и годами потом хранил его в своем столе. О том, как стоял на крыше Сэм, а Джон Муди топтался в растерянности на газоне.

Потом Бланка поднялась наверх и сожгла письмо в раковине ванной; на фарфоре остался голубой налет, который пришлось долго оттирать. Ей не хотелось, чтобы оно принесло кому-то боль. Неудивительно, что конверт скололи скрепками и заклеили: письмо было меньше всего предназначено для глаз Синтии. Для нее брак с Джоном сложился удачно, а в жизни бывает такое, о чем разумнее умолчать. У всех и без этого хватает горя. Но фотографию Бланка сохранила. Положила ее к себе в бумажник.

Она припомнила, что на концертах в балетной школе и правда сидел в заднем ряду Джордж Сноу. Высокий блондин, который всегда ей хлопал. Естественно было бы, наверное, негодовать, что ее держали в таком неведении, но она поймала себя на том, что горюет по Джону Муди. Что пусть он и был ужасный отец, но все же здесь, в Коннектикуте, куда она отказывалась приезжать столько лет, ей без него так плохо, как она и подумать не могла.

Потом, когда она укладывала вещи, к ней в номер кто-то постучал. Лайза… Бланка в недоумении остановилась у двери.

— Если не пригласишь войти, я пойму, — сказала Лайза.

Иметь водительские права Лайзе было рано — стало быть, все семь миль до гостиницы она шла пешком. И вот стоит, расчесывая на себе комариные укусы. И выглядит моложе своих шестнадцати лет.

— Ты хотела ужалить меня побольнее — и ужалила, — сказала Бланка. — Теперь дело сделано, так что давай уж заходи.

Бланка вернулась к своим сборам. Укладывать было, собственно, не так уж много. Она не предполагала задерживаться здесь ни на минуту дольше, чем надо.

Лайза подошла ближе. Озиралась исподлобья, распространяя аромат табачного дыма и средства от москитов.

— Прямо сейчас уезжаешь?

— Поеду в Нью-Йорк сегодня. Самолет у меня, правда, послезавтра. Охота, откровенно говоря, убраться к чертям из Коннектикута.

— Мне тоже, — хмуро бросила Лайза, плюхаясь в кресло с подголовником. Она вытащила пачку сигарет. — Я закурю, не возражаешь?

— Кури ради бога.

Бланка взяла с комода стакан вместо пепельницы.

— Не любил он меня больше, чем тебя, — сказала Лайза. — Такую гадость я ляпнула, что хуже некуда.

— Да нет, сказать, что он мне не отец, будет похуже.

— Ты права. Возможно, просто хотела привлечь твое внимание.

Бланка усмехнулась.

— Ну что же, привлекла.

Лайза глубоко затянулась.

— Тебе вредно курить, — заметила Бланка.

— А Сэм курил?

— Сэм делал все, что ему вредно.

Бланка подвинула к ней стакан; Лайза затянулась последний раз и погасила сигарету. Переменила положение, подобрав под себя ноги. Видно было, что она очень стесняется своего высокого роста.

— Все по очереди снялись с места и исчезли. Остались одни мы с собакой. Вообще, считалось, что это твой пес. Тебе его подарил этот Джордж Сноу, но когда ты укатила учиться, ты его бросила и за хозяйку осталась я. Я его любила. Ты хотя бы кличку-то его помнишь?

— А как же, — сказала Бланка.

— Его звали Шустрик. — Лайза заплакала. Она зажала рот рукой, заглушая свои рыданья.

— Да знаю я, как его звали! Просто вылетело на минуту из головы. Ну и что же случилось с Шустриком?

— Уже восемь лет как умер. Вот видишь? У тебя даже мысли о нас не было!

— У меня была одна лишь мысль — как бы вырваться отсюда.

— И у меня сейчас такая же! Я ненавижу этот дом! Живешь в нем словно в птичьей клетке. Ну ничего, еще тринадцать месяцев — и тю-тю в университет. Тринадцать месяцев и четыре дня. Но это только при условии, что буду присутствовать на выпускном вечере. Не поприсутствуешь, так Син, пожалуй, такое мне устроит!

Обе прыснули. Лайза утерла слезы и высморкалась, пользуясь подолом футболки.

— Как мило, — сказала Бланка. — Мадам Утринос.

— Как же я только не старалась в детстве хоть чем-нибудь завоевать твое внимание! Ты была такая неподступная! Такая вредная!

— Я была очень несчастна.

— Это все Сэм. Ты тосковала по нему. — Лайза оглянулась по сторонам. — Бар тут у вас имеется?

— Ждешь, что я позволю тебе напиться?

— А что, ты не такого сорта сестра?

— Чаще всего — не такого.

В городе Бланка купила, помимо прочего, маленькую бутылку водки. Она плеснула из нее немножко в два стакана.

— Ой, ужас! — Лайза отхлебнула самую малость и сморщила нос. — Содовой не найдется, разбавить?

Бланка принесла из ванной комнаты воды из-под крана и долила Лайзе в стакан. Она не забыла, как сама торопилась стать взрослой, веря, что от этого все переменится.

— Ты что будешь делать со своим наследством? — спросила Лайза, потягивая напиток, состоящий по преимуществу из воды.

— С долгами расплачусь. Может быть, полностью выкуплю книжную лавку и буду до конца разоряться уже самостоятельно. А на оставшееся — если что-то еще останется — накуплю себе шмоток из чистого кашемира! А ты?

— Истрачу на медицинское образование.

— Вот это, я понимаю, вертихвостка! — Бланка кончила складывать вещи. Одним глотком допила свой стакан и затянула «молнию» на дорожной сумке. — У Сэма остался сын. Это ему назначена третья доля. Пусть у тебя не будет впечатления, что существует некая зловещая тайна.

— Я Сэма почти не помню. Видела его раза два, по-моему, когда была совсем маленькая. Приятно знать, кому пойдут эти деньги.

— Наверно, я была паршивая сестра.

— Опустим это «наверно»!

Бланка присела на край кровати. Кто мог подумать, что у нее, выходит, есть столько общего с Джоном Муди…

— Ну что же, тогда прости.

— Ага, сейчас! Ты бросила нас с песиком одних. Подохни и я с ним вместе восемь лет назад, ты бы, скорей всего, и знать не знала!

На них напал почему-то безудержный хохот.

— По крайней мере, я знаю, как тебя звать! — проговорила сквозь смех Бланка.

— Да ну? Слаб́о сказать, какое у меня второе имя!

— А у меня какое — скажешь?

Они опять покатились со смеху.

— Сдаюсь, — сказала Бланка. — Готова признать свою вину.

— И признавай. Этого мне и надо. — Лайза подалась вперед, не вставая с кресла. — Я свою тоже признаю.

Она снесла вниз дорожную сумку; Бланка шла с дамской сумочкой и мешком для грязного белья со свернутым в нем, еще не высохшим после бассейна летним платьем. Номер в гостинице был оплачен до утра, но Бланка все равно съезжала. В первую очередь она поехала отвозить домой Лайзу. Обе они катили в детстве на велосипеде по тому же проулку, но только с разницей во много лет.

— Здесь хорошо, когда стемнеет, — сказала Лайза, расплющив нос об оконное стекло.

— Вот и Сэму тоже нравились сумерки, — отозвалась Бланка.

— А я понравилась бы ему?

— Определенно. Уж Сэм-то дал бы тебе, конечно, выпить бутылку водки до дна!

На этот раз Бланка нашла дорогу без труда: направо, потом налево и дальше — прямо, вдоль кустов сирени. От них пахнет нашей мамой, говорил ей, бывало, Сэм. Она теперь узнала этот запах.

— Спасибо, что довезла, — сказала Лайза, когда они приехали к дому. — Знаешь, когда идешь в темноте, все время натыкаешься на паутину. Ужасно боюсь пауков.

— Боится пауков, — отметила Бланка. — Так и запишем.

— Ну а второе имя, чтоб ты знала, у меня — Сьюзен. По бабке с материнской стороны.

— А у меня второго имени нет. Мама, видно, забыла дать.

— Беатрис не подойдет? — сказала Лайза. — У меня так мышонка звали в детстве. Уменьшительно будет Би-Би.

— Меня Мередит называла «Би»…

— Вот видишь — значит, попала в точку!

— Синтия разрешала тебе держать в доме мышь?

— Да она не знала…

Они с улыбкой переглянулись.

— Ну ладно, буду в Лондоне — заскочу. — Лайза открыла дверцу, но задержалась на минуту. — У тебя сейчас какие планы? Учти, в Нью-Йорке, когда доедешь, будет полночь.

Не самое подходящее время, чтобы стучаться к чужим людям.

Я заблудилась. Откройте. Скажите, куда я попала.

— Хочешь, ночуй у нас, — предложила Лайза. — Беспокоить никто не станет.

Бланка была тронута. Лайза действительно всего лишь ребенок. Бывают и хуже.

— Пожалуй, просто побуду немного здесь. Прогуляюсь по старым местам.

— Ну, смотри. — Лайза вылезла из машины. — Тогда счастливо, Би-Би.

— Счастливо, Лайза Сью.

Бланка провожала Лайзу глазами, пока та, взбежав по ступенькам, не скрылась в доме. Вечер выдался на редкость темный. Ни звездочки на небе. Или, быть может, их затянуло облаками. Бланка вышла и побрела по дорожке на газон, ведущий к бассейну. Трава под ногами была такая мягкая, что она скинула шлепанцы и на минутку легла в эту траву. По темному небу проплывали серебристые облака. Би-Би, лениво думала Бланка. Мередит позабавило бы прозвище, которым ее наградила Лайза.

Бланка закрыла глаза. Всего на миг — и назад в машину. И тотчас, помимо воли, провалилась в глубокий сон, и опять ей приснилась птица лебедь. Появилась рядом на траве. Во сне Бланка открыла глаза. На этот раз птица сжимала в лапках яйца — лунного цвета и светящиеся, как луна. Бланка встретилась с ней глазами, и хоть одна была женщина, а другая — птица, они понимали друг друга. Не посредством слов, а чутьем, самым нутром.

Не улетай, сказала мысленно Бланка во сне.

Но птица лебедь, раскинув огромные крылья, взлетела вверх, к беззвездному небу. Яйца остались лежать на траве. Бланка понятия не имела, кому они принадлежат. Ее охватило смятение — Что мне теперь с ними делать? Как обращаться? Но приглядевшись, она увидела, что это всего-навсего камни. Белые, идеальной формы. Камни — не более того…

Проснулась Бланка на рассвете, отлежав себе ноги и руки. Вся одежда на ней промокла от росы, в волосы забились травинки. Она встала. С земли поднимался пар. Цвет небес повторял собой жемчуга у нее на шее. Мысли ее возвращались к Джорджу Сноу, сидевшему в заднем ряду на каждом ее выступлении в школе танцев. К Джону Муди, написавшему ей письмо. К Джеймсу Бейлиссу, разнимавшему на улице незнакомых драчунов.

Катить по шоссе, свободному от движения в такую рань, не составляло труда, зато в самом Нью-Йорке Бланка изрядно поплутала. Обогнув площадь Юнион-сквер, поехала по Бродвею не в ту сторону и не сразу, кружным путем, выбралась на Двадцать третью улицу. Потом искала, где можно стать, и в конце концов нашла парковку на Десятой авеню, в нескольких кварталах от дома, указанного на обороте отцовского письма.

Она обдумывала, что скажет при встрече сыну Сэма. Моей матерью была дочь паромного капитана. Моим отцом — незнакомый человек. Больше всех на свете я любила своего брата, но при этом всегда знала, что потеряю его.

Нужно было звонить в домофон, чтобы впустили, — но тут как раз кто-то вышел, и Бланка успела придержать парадную дверь. Подъезд был выложен черной и белой плиткой и отзывался на шаги звонким эхом. Лифт отсутствовал; Бланка стала подниматься по лестнице. Дойдя до четвертого этажа, нашла глазами квартиру 4Б, в которой жил сын Сэма, но, не останавливаясь, пошла дальше. Еще один этаж и еще — и так до самого верха. Она хотела увидеть, где это произошло. Дверь на крышу была заперта, но, когда Бланка налегла на нее, глазам все же открылся клочок синевы. Что ж, и того было достаточно. Это, в конце концов, и было то, что видел Сэм. То самое небо. Всю жизнь его не покидала мечта о племени людей из Коннектикута, которые — правда лишь при крайних обстоятельствах — умеют летать. В последний миг, когда нет уж ни выхода, ни надежды, взмывают ввысь с тонущего судна, с горящего здания. Отец их матери — который умер, когда ей было всего семнадцать — божился, что видел собственными глазами, как они летят над проливом Лонг-Айленд Саунд. Похожие на птиц, но на самом деле — вовсе не птицы. На самом деле — что-то совсем другое.

Прыгнул ли он вниз от отчаяния или сорвался по неосторожности — в любом случае, возможно, он все-таки сохранял надежду. Однажды, неподалеку отсюда, кого-то, кто сбился с пути, нашли. Кто-то, кто падал все ниже и ниже, поднялся к облакам. Кто-то нашел любовь. И вместе с нею — спасение… Бланка спустилась обратно на четвертый этаж. Она не помнила, когда последний раз испытывала что-то похожее на счастье. И вот она здесь, одна, в это единственное, особенное утро. Все прочее, стоя тут, на неосвещенной площадке, она откинула от себя — смахнула прочь, как сажу с подоконника, как птицу, севшую на оконный карниз. Она думала об Икаре, о стеклянном доме, в котором они росли, о своей матери в летнем белом платьице. Влажный воздух становился все жарче; небо, еще сумеречное по краям, разгоралось слепящей синевой. Бланка не ведала сейчас ни где она, ни каким образом попадет домой — да и вернется ли вообще в Лондон и любит ли кого-то — не знала даже, есть ли в этой квартире кто-нибудь, кто ей откроет дверь.

Но все-таки она позвонила и стала ждать, что будет дальше.