Политика была чем-то абстрактным – как «Запад» или «Туркменистан», – даже если конкретные её кусочки оказывались прямо на блюдечке и давали возможность выглянуть за край тарелки; может, это и по сей день так. Мой старший брат ритуально указывал на дачу Горбачёва, когда брал меня с собой на своё любимое место в Крыму – Фиолент.
Горбачёва я знала по телевизору. Когда мне было пять лет, мне казалось, что он обращается ко мне напрямую: он подчёркивал значение пятилетки. От неё, дескать, зависит будущее Советского Союза, повторял он. Потом мне исполнилось шесть лет. Пала берлинская стена. Прыгая «в резинку», меняя её высоту с лодыжек до колен, Катя с шестого этажа объявила, что больше нет Западной и Восточной Германий и что мы пребываем в холодной войне. Для меня это звучало так, как впоследствии в Берлине «холодная собака», представленная на одной вечеринке в качестве десерта. Мать на мой вопрос, что означает перестройка, отвечала: пустые полки.
Когда мне было шесть лет, состоялся один аттракцион изобилия: в нашем порту причалил американский корабль, матросы США устремились на берег Севастополя. Было воскресенье или какой-то праздник. Неорганизованной, но тем более органичной толпой жители спального района Остряки двинулись вниз с холма по своему проспекту, мимо кишащего рыбой Океана и мимо столпившихся троллейбусов, у которых как нарочно в этот день непоправимо упали токосъёмники. Помню, я шла рядом с матерью, её любопытство передалось и мне, и скоро я уже ускакала вперёд, на безопасную дистанцию, чтобы никто не одёргивал моё счастливое волнение.
Мы хотели видеть этих матросов, чтобы потом говорить: да видал я этих американцев! В нашем интровертном, но известном всему миру городе, который не сдали врагу непобедимые воины. Америкосы в городе были – как анис в сахарной глазури – событием праздника в порту. Мать отметила, что они дородные и статные, со здоровым цветом лица, из чего можно заключить, что кормят их не только макаронами по-флотски. Среди них было несколько темнокожих – для меня тогда вершина мыслимой экзотики. Если я и была уже влюблена в Олега, что произошло той весной, то просто забыла о нём, с глаз долой – из сердца вон. Я представляла себе, как буду взрослой женщиной с внушительно выступающим бюстом, а мой муж будет спешить с корабля домой и радовать меня своей шоколадной кожей. В оправдание такого сравнения скажу: американских матросов и настоящий шоколад я видела в нашем городе-герое примерно с одинаковой частотой.
Если я правильно понимала спорадические упоминания и отрывочные рассказы, мой отец рисковал жизнью, добиваясь отстранения от службы на корабле – а он был военно-морским инженером – и перевода на берег. Мать настаивала на этом после многих лет ожидания (ей приходилось постоянно чего-то ждать: его, мира, второго ребёнка, двухкомнатную квартиру, очереди на установку телефона). Чтобы провернуть это невозможное дело, он выпил бутылку водки и в этом состоянии предстал перед начальством. Это ничего не дало, ему лишь посоветовали проспаться. Он повторил акцию и на несколько недель угодил на губу. Он мог бы схлопотать и несколько лет тюрьмы, но так и не освободился бы от армии, такого не бывало, как я слышала. Но и для моего отца не бывало ничего недостижимого.
Я думаю, именно это и есть история его героизма. Он не оставил мою мать одну с двумя маленькими сыновьями на берегу, и я думаю, для всех это было лучше, чем ему оказаться в плену на атомных подводных лодках и авианосцах – хоть в порту, хоть прочёсывая в манёврах Средиземное море.
А у многих других детей отцы были в море – для нас всё равно что мёртвые, которых поминаешь лишь при случае. Это значило, что совершалось чудо, когда они вдруг возвращались. В наших представлениях мы связывали их возвращение почти исключительно со сладостями. На улице мы обменивались важными сведениями, отмечая в наших вахтенных журналах, кому досталось сколько и каких жвачек, резинок для волос, шоколадок, а то и джинсовой одежды. Пришло время научиться запирать зависть за решётку. Мой отец больше не был корабельным призраком.
Папа Оли с четвёртого этажа, девочки из породы рабов сольфеджио, которые почти никогда не появлялись среди нас, однажды привёз «Мерседес». Красный, пригожий и пригодный для настоящей езды. Мы дивились этой машине как музейному экспонату и ещё больше удивились, когда гордый владелец предложил нас покатать. На заднем сиденье нас уместилось аж пятеро! В Цюрихе такое не может себе позволить ни один лимузин. А мы могли потом рассказывать в школе, что катались на Мер-се-десе. Кстати, неплохое название для десерта – малинового сорбета на банановом пюре.
Ну и о бананах. Моя первая учительница – крупная решительная блондинка – была похожа на белую медведицу. Она умела зычно, как оперная певица, выкликать имена нерадивых мальчишек, бескомпромиссно, как Иван Грозный, бить линейкой по столу и заполнить несколько уроков историями про бананы. Я до той поры и не знала о существовании такого фрукта, как и другие дети в нашем классе. Отныне мы знали, чего лишены. Решающее отличие от детства в ГДР. Те жили в постоянном сознании символически желанного фрукта – там можно было, пусть и не часто, купить бананы.
У нас же были наши яблоки, груши, а самое главное – превосходные персики, не говоря уже о дикорастущих кустах ежевики и смородины, «подножного корма», как говорила моя мать. Бананы нас не интересовали, разве что своим названием и сиянием славы. Однажды учительница принесла на урок жёлтую гроздь и передала её по рядам для обзора, как редкую книгу. Она рассказала историю её обретения: её сын был в море и по её заказу добыл специально много бананов. Я представляла, как молодой матрос стоит в очереди и просит у кассы на один килограмм больше, чем положено отвешивать в одни руки: не пробьют ли ему больше бананов для его матери, учительницы, в качестве учебного пособия для средней школы. Каждому из нас она отрезала по ломтику на пробу. Мы ещё долго взволнованно судачили об этом вкусе, хотя нам не с чем было его сравнить. Ну вот, и таким образом я могла сказать, что видела американцев, ездила на «Мерседесе» и ела бананы.
Запад продолжил вторжение в нашу жизнь, когда американцы снимали на побережье фильм и Константин, гений по части языка, был у них переводчиком. Он вернулся домой с сотней долларов и несколькими «сникерсами». Поскольку возвращался он через Симферополь, где и учился последние два года, их можно назвать симфи-сникерсами (по Аксёнову) и изгнать из нашей Русскости (санкции против безбожного утолщителя). Сникерсы, этот фейерверк вкусов – ванили, шоколада и орехов – мы нарезали мелкими кусочками, как бананы на уроке; на Западе и не знают, какими длинными могут быть банан или шоколадка и как долго может длиться послевкусие. Я и недели спустя всё нюхала бумажную обёртку, пьянея от запаха сильнее, чем от гомеопатических лекарств Константина. Может быть, в этом сладком яде и крылось коварное начало последовавшего словесного поноса и анорексии брата. Чем хуже ему было, тем торопливее, сбивчивей, но в своей абсурдности и веселее и изобретательнее становился его язык. И тем больше он худел. Тем больше сходили с ума наши родители. Алогичная логорея, недержание речи. В Берлине они часто покупали ему сникерсы, а поскольку он отказывался, я тайком разворачивала гильзу с лакомством и вызывала «звездопад».
С наслаждением втягивать аромат, аномалия понаехавших: токсикомания. Как при прохладном дуновении свежеокрашенных стен в подъезде дома, как при свешивании с лоджии через парапет – неудержимая потребность вдыхать. Раз уж не сложилось у меня с ремонтом кукол и карьерой «распутницы узлов», мне подошла бы достойная альтернатива: быть составительницей ароматов. На худой конец парикмахершей: моему добродушному дедушке, который без возражений всё претерпевал, я сооружала на голове панковскую причёску – мне нравился запах кожи на голове.
Сядешь в сторонку и панически шепчешь: аромат – это парик, он обволакивает тебя другой действительностью, женщина с этим аксессуаром в новом облике неотвратимо пускается к неведомым берегам.
Потребление сникерса и даже аромат его обёртки, которая служила закладкой для тома рассказов Джека Лондона, приводили к ванильному шоку. От запаха у меня кружилась и всё ещё кружится голова. Эта волна превосходит другие нюансы вкуса, если ты с раннего детства не водил капиталистическую дружбу с ванильным привкусом в йогурте, мороженом и пирогах.
В нашей Русскости мы первым делом откажемся от ванильного пудинга. Будем предлагать при случае гомеопатические шарики в качестве десерта или украшения на советско-сливочном пломбирном гляссе.
Моя тоска по сахару жадно сглотнула замечание Константина, что его лекарство сладкое на вкус, но он, дескать, не хочет его принимать, потому что не чувствует себя больным. Он и сегодня так говорит и по-своему прав. Я ещё и потому выбросилась за борт, что не могла ничем помочь – прочь, вниз, на мою просторную игровую площадку рядом с памятником кошмарным снам; мигрировала в сны, которые приходят, когда прежние устаревают; туда, где они лучше сохраняются, как в выдвижном ящичке со сладостями.
Я тогда завидовала брату из-за этих шариков в аккуратно подписанных коробочках. Оставшись дома одна в очередной раз, я опять пододвинула стул к «стенке». Так назывался стенной шкаф, и мать часто рассказывала героическую историю его добычи: это достижение из искусственной древесины стояло на том же месте в том же исполнении в квартирах моих друзей и подруг – различались эти стенки разве что способом их покупки, приобретённые нашими родителями путём решения формулы с несколькими неизвестными, как результат высокосложного торгового забега, полного лишений, ожидания и замены, хитро-гордого социального маневрирования, при котором не положено ронять своё достоинство, и денежного вклада, который – как указание этажа после имени – навсегда определяет значение этого объекта. Я взобралась на стул, на котором сидела младенцем, как видно на фото. На нём заметно, что Константин, упитанный пионер, незаметно держит меня, чтобы я не сползла. Оба мои брата – в белых рубашках и красных галстуках, на фото они чёрно-белые, на мне белый костюм-комбинезон. Мы все трое улыбаемся как пришельцы с планеты Безмятежной.
Стоя на этом историческом стуле – отныне без посторонней помощи, – я сую руку за проигрыватель, где хранятся подписанные коробочки подальше от детей. Я была слишком склонна к естественным наукам, чтобы понимать принцип гомеопатии. Пустые маленькие картонные коробочки служили в качестве желанной движимости в моём недвижимом кукольном мире, поэтому все коробочки постепенно освобождались от своего содержимого. Сахарные шарики сходили за мини-конфетки. Ведь не могло быть лекарством вещество, сладкое на вкус, думала я в своё оправдание, медленно рассасывая шарики, а родители думали, что эти московские шарики, которые так же трудно было раздобыть, как и стенку, принимает ко всеобщему благу Константин.
Сколько себя помню, все разговоры в семье велись о нормах и об отклонениях от нормы, о решении «будущего твоих братьев», о справедливости, её нехватке, о еде и её нехватке или избытке. Всё это варилось до готовности и разбухало как сказочная каша. Без сникерса рушится качество жизни, с ним избыток ароматов стреляет в голову золотом, экономика дефицита вдруг оказывается полезной для здоровья. Тренируешься в аскезе со стрижкой ирокез, растущей внутрь, или съедаешь свой долг перед родителями. Они произвели нас в этот прекрасный новый мир. Мы теперь что-то производим. Завтра погода будет хорошая, если мы съедим всё, что на тарелке.
Своего сына я вторично родила на свет в Швейцарии, здесь он ожил, а с другой стороны: его детство, которое он – с пяти лет – может переживать как таковое, кормит во мне бродячую лакомку, хочу я того или нет. Мы видим, жизнь может протекать без экстрима, без брани и ругани, без летающих домашних тапок, битой посуды и других метко нацеленных упрёков. Вдруг никто тебя ни к чему не принуждает, не давит на тебя и ничего от тебя не ожидает. Я купила викторианский шкаф, поставила его в гостиной и поставила в него русские книги. У нас вдруг возникло однозначное отношение друг к другу, независимо от аппетита, языка и погоды, а также от того, что мы затеваем, он или я. Мы не притворяемся, и дело движется.
Зачем вспоминать, река Зиль всё выводит на чистую воду, на углу у очистных сооружений и у водопада в Адлисвиле. Но каким-то образом это ощущается так, будто берёшь с полки книгу или суёшь руку за проигрыватель.
С тех пор, как я уронила и разбила бесценный пакет, который стоял на моей территории – на балконном табурете, моей наблюдательной вышке – и ждал отправки в Ленинград, я больше не притрагиваюсь ни к какому пакету с едой. Я больше не интересуюсь его скрытым, ценным содержимым, накопленным, отнимая от себя, как не интересуюсь больше ни джинсами, ни заколками для волос моих подружек. Я сама добываю себе сладости, к тому же Вика научила меня карамелизировать, а у них на кухне был сахар. Скоро я ещё и шить научусь.
Резкие запахи и мясо с кровью на рынке. Продукты, которые стоят больше, чем западные тряпки. Бесконечные дискуссии, где, что, как. Результат: продовольственный пакет, включая салат оливье, в дорожной сумке, родители уже в дверях. Они едут к Константину в Симферополь, в общежитие. Там он изучает немецкий и английский с тех пор, как я хожу в школу с математическим уклоном. Голый, жёстко высказанный, бьющий по желудку страх, что он голодает. Что ещё за голод, почему? Что значит анорексия, может, мы просто просмотрели голодную забастовку. Может, была тоска, к ней тоже надо обладать способностью, иногда вообще больше ничего не хочется.
Западная еда приходила в Крым постепенно, но когда мы оказались на Западе, она удерживала нас вместе как семью и давала культурные костыли – чтоб опереться, а если надо, и отбиться. Еда, этот капитал, который не опишешь и с помощью Бурдьё, – мои родители сопротивлялись ею против того, чтобы быть съеденными; это их срывы, направленные в упорядоченное русло, их систематическое выедание системы в образе рутинно приготовленных супов, торжественные и кальвинистские пельменные заседания, когда мои родители и я по четыре часа кряду, а в последние годы только они двое, готовили про запас эти мясные колобки в лапшевом тесте для особых поводов. Благородно и аутентично, как раньше, иногда с турецкой бараниной. В Берлине Турция придвинулась ближе, содействуя парной работе с чётким разделением ролей между мясом и тестом, что социально производительнее. В конце наполняется целый мешок замороженной любви, которую мы варим по потребности, порционно.
Каждый шаг в этой процедуре закреплён, ход в течение десятилетий по-фордовски образцово подогнан под имеющиеся в Берлине продукты и маленький размер кухни. Пока отец проворачивает через мясорубку два-три разных вида мяса, лук и немножко хлеба, мать готовит тесто, закругляя его в шар ударом от всего сердца. Только ей удаётся угадать консистенцию, формат куружочков и свадебную слипаемость краёв, так что все пельмени выглядят парадно едиными, при варке не разваливаются и исходят соком только там, где положено – во рту.
Такая согласованная, концентрированная, коллективная акция. Танцы и выезды на пляж уже излишни. Человеческое тепло посредством надёжности обеденного варева. Будь что будет, без бульона не останемся. Пометим это для нашего меню как верный козырь. Суповый след тянется как артерия вдоль любой непредвиденности. Единственная действующая страховка, десять минут славной гармонии, даже если нет никаких пряностей, кроме соли, перца, укропа и петрушки. Приверженность к супам и пельменям переживёт зависимость от баночек с нутеллой.
Средство укрощения аппетита – переезд. Иногда я слышу рецепты, куда мне следует отправиться, хотя и не прошу совета. Знамение восходит, вопросительный знак бьёт по нему, странные пути пересекаются. А ведь я как раз занята тем, что делаю алию – своего рода кувырок, движение по инерции, назад, вперёд и при слабости ветра маневрирую зигзагом, к супам – вместо того, чтобы к родовым корням, через обозримое озеро существования. Эликсир жизни, аллилуйя.
Однажды в Берлине меня рисовал художник из Ленинграда. Он по случайности учился в Питере с моим старшим братом в военно-медицинской академии. В отличие от меня он прочно ощущал себя евреем, это была его тема. Он не понимал, что я ещё ни разу не была в Израиле. Я не понимала, что он мне по-русски, да в анамнезе с такой же юностью, что была у моего крутого брата, с жизненным опытом в таком крутом городе, объявил, что ненавидит русских и сам никак не русский. Что для меня уже всё сделано, подано Западом на блюдечке с золотой каёмочкой. Что мне не пришлось прилагать усилия к тому, чтобы бежать из ада. Что я должна быть в высшей степени благодарна моим родителям. А вот он надорвал себе задницу, чтобы унести ноги. И в первые годы посылал туда своим перловую крупу. Иначе бы они сдохли там от голода. Он желает России, чтоб она окочурилась, он сыт ею по горло! Я попросила его добавить немного жёлтого к красному и чёрному, и он с отвращением надавил на тюбик с охрой.