Пышный цветочный орнамент на обоях в маленькой комнате двухкомнатной квартиры, которая никогда не казалась мне маленькой. Писклявым приветом оттуда мне явился орнамент, когда я впервые за тысячу лет приехала в Москву – не по внутреннему зову, а по профессиональному призванию обмена студентами – и поселилась в студенческом общежитии РГГу, среди таких же «родных» обоев, как в нашей объективно крошечной детской комнате. Обезоруженная, оглушённая, озарённая, я иду по Тверской к Красной площади, сворачиваю и случайно покупаю в переулке оранжево-жёлтые летние туфли из крокодиловой кожи, которые потом боюсь надеть.

Два балкона образуют дачу. Необъяснимо радостно пляшущие пятна утренних бликов, которые надёжно отодвигают на задний план стенания измученных родителей, их тирады о тяготах существования, которые звучат чаще, чем никогда не проходящие майские парады и демонстрации трудящихся с их барабанным боем. Всё это можно понять и об этом более не ныть. Это не ставит в тень их добрые качества. По этой исторической истории в миниатюрном формате легко распознать, что мои родители – инженеры, невзирая на тот горький факт, что их учёба и их трудовой опыт не были признаны в Германии: они прагматически-эффективны как цюрихские банкиры, а с ресурсами обходятся как экологические фрики из Кройцберга.

Моя мать раскрывалась, когда ей с папой приходилось идти извилистым путём из-за сломанной домашней техники, когда начались абсурдные хождения по инстанциям или грянула всеохватывающая инфляция, у неё было чувство достоинства рациональности, здравый человеческий рассудок представлял собой ещё абсолютную ценность. Сохранить элегантность простейшего решения, вот чего я желаю себе от того советского детства. Унаследовать что-то от заземлённой любви к математике; наглость настаивать на том, что всеобщее образование, разум и добро привлекательнее, чем тесно прилегающие джинсы, зачёсанные гелем волосы и счета, полные капусты. Оптимированно-функциональное строительство из того, что есть, образовало фундамент того образования, которым мне напоследок подали пример. За годы словесного марева, которое обволокло меня в Берлине и заставило свернуться Ежихой в тумане, эта уверенность износилась, истёрлась в сомнениях, что есть реальность и что есть основа. Если больше не смеешь взглянуть, на кого положиться, опору даст тройное правило. Или сложно-подчинённое предложение, в котором мысли входят одна в другую как разнокалиберные коробки.

Химические формулы, эти символы материи, которые увлекательно вели за собой старика Менделеева, через сколько-то лет растворились в значениях слов, для валентности и порядка которых не висит на стене таблица. Порядок слов строптиво переливался через край, промахивался мимо того, что ты хотел сказать, казался укротимым, а сам в то время прыгал на бумагу кувырком.

Сперва в Марцане, у пожилой учительницы из ГДР с коротким, ухоженным седым перманентом всё стремительно перешло в уравнения реакции. Она писала под контрольными ошеломительное и непереводимое, поскольку именно на русском: «молодец!» после и без того космической оценки «отлично с плюсом». Загадка, разрешимая для нас обеих, вываривалась из исходных материалов, и мы с упоением знали, как. Предприимчивые электроны, сила дополнительности, притяжение… Та валентность приводит с собой швейцарское «mol» для немецкого «doch», такова теперь ассимиляция.

После смены школы сменилась постановка задачи. Теперь это называлось: опиши эксперимент. Из страха перед взрывом – воду в кислоту не лей, не то будешь дуралей – вместо формул пошли формулировки, долженствовавшие обезопасить гипотетическую исследовательницу. С тем результатом, что учительница стала зачитывать выдержки из тестов. Она зачитывала лучшую иностранную литературу. Моя подруга Аня тут же разоблачила себя, она первая прыснула при цитате, что в построении опыта она бы надела маску и соответствующие доспехи. Моя мера предосторожности гласила: «Я бы не надела ничего такого, что не выдержало бы разъедающего действия». Учительница скорчилась на первой половине фразы, забавляясь, а пубертатный класс ещё и приумножил, и вторая половина фразы утонула в смехе. Коллективное злорадство захватило и меня. Я знала русский метод выборки цитат, и то был не показательный процесс высмеивающей самоюстиции, а серьёзное дело: научить нас стандартам научного описания.

Что ещё осталось для меня советским? Что «невозможно» не невозможно. Поговорка моего отца, который советовал мне изучать юриспруденцию: надо знать опорные столбы общества, чтобы уметь их обойти. Такие идеи, как превращение гаража на краю города в однокомнатную квартиру с машиноместом внизу. Развестись, чтобы встать в очередь на отдельную квартиру, которая досталась бы одному из моих братьев. Идеал находчивости: чем больше нужда, тем больше добродетель, которую можно из неё сделать. Здесь и сейчас это можно было бы назвать ориентацией на решение проблемы: несмотря на все сложности, добиться своего. Но и создать себе трудности, сказав, что думаешь и в чём суть. Суета. Напор. Стрессовый речевой поток. Короткие крико-слова как на корабле, убеждать других убойной риторикой, беседовать, говорить красивым русским языком, проказы в каждой второй фразе, анекдоты, ссылки на фильмы и литературу, и смех и грех. Великолепный театр. Усилия оставаться дипломатичной и не казаться при этом скучной.

И тогдашние дети. Или взрослые были особенно рисковыми, не устанавливая нам границ, кроме одной: чтоб с наступлением темноты мы были дома? Дети взаимно просвещали друг друга. Однажды так случилось, что у моей Кати никого не оказалось дома, а комната была полна детей, которым было интересно, как мальчики и девочки выглядят голыми. Они раздели одну девочку, вертели её туда-сюда и восклицали: смотрите, у неё на ноге синяк! Потом девочка оделась, и они раздели мальчика. Вот как выглядит голый мальчик. Без синяка.

В другой вечер Катя показывала нам фотографии взрослых, найденные в мебельной стенке. (Может, некоторые стенки продавались уже с содержанием). На картинках позировали не её родители, а двое других взрослых. Выглядело так, будто они занимаются физкультурой, а спортивные костюмы стали дефицитом, и всё равно это превосходило фантазию. Чёрно-белые снимки. Казалось, время тогда шло no-другому а иногда и вообще выпадало. Мои семь вечных лет. Тайны, растущие на кустах мальвы, не развеивались по ветру полностью.

Тем не менее, интимность и публичность регулировались. Склонность к контрастам – вот что оставило более глубокий след на карте чувств. Высокие и частые волны приятии и отталкиваний, резкие и мягкие, ругательные и ласкательные слова. Карусельная палитра симпатий и занятий, объятий и сверхромантической дали, бездонной безнадёжности и густого одиночества – смешанные с упрямством и помпой. Вот это и есть привлекательная «интенсивность чувств» Востока, сподвигнувшая скучный Запад не только критиковать его за отсутствие демократии, но и томиться по выпуклым ощущениям? Или долгое запрягание, амбивалентность, ящик красок дополнительных цветов, в которые окунаешься и позднее всем бросаешься в глаза, выпадаешь из ряда гармонично-монотонных, размахивая кистью как веником?

Налёт интимной мимики: подмигиваний и разлитого в воздухе юмора. Олег, но также и Игорь, пианинный невольник, и Сергей, которого можно было увидеть только с догом. Тонкий, рослый, с длинными конечностями, Сергей с большим смеющимся ртом и верный дог походили друг на друга, но это не имело отношения к делу. Игоря я вообще не знала. Пианист, будущий, как говорили: из правильной еврейской семьи. Его не допускали до настоящей игры, спуститься к нам означало бы, видимо, опуститься. Мы его видели, только когда он покидал дом для выступления в сопровождении своей матери. В этом он разделял участь той девочки с третьего этажа, отец которой выплавал себе «Мерседес». Она по четыре часа в день играла на пианино, так она говорила. Я переводила это для себя так, будто она постоянно жила, перепрыгивая через один класс. Мы ей соболезновали. Мы любовались её джинсовым платьем с оборками, которое отец купил ей на Западе, и с некоторым содроганием глазели на её истощённое тело, мимо которого проходили все каникулы. Эти дети были для нас такими же пугающими, как девочка с редкой болезнью из верхнего двора – она была намного меньше и тоньше, чем должна была, и на улицу её выпускали очень редко. Даже если будущие гении случайно показывались внизу, они были одеты слишком хорошо для двора и должны были следить за аккуратностью. Они не только не предложили ни разу своей собственной игры и не участвовали в общих затеях, они вообще не знали, чего хотят. Эти дети давали нам ощутить, насколько же нам повезло. Шла ли речь об отметках или о музыке. Мы-то выступали в оркестре с Оскаром Мацератом. Он, конечно, барабанил, а у меня ведь было красное пианино, по которому я временами била головой какой-нибудь из кукол, чтобы придать её причёске небходимую пре-берлинскую небрежность.