Можно, я убегу подальше, на пляж? За пределы видимости, классически, ближе к морю. Вот я стою, пятилетняя, судя по фото, на галечном пляже и пою. Я возвышаюсь на метр в вышину, судя по грибку от солнца у меня за спиной. Достаточно примерная, чтобы знать, что на моих плечах ворочается будущее страны. Мои братья взяли меня с собой на море, на их любимое место, и оно же встретилось мне в Швейцарии: нежные очертания горных вершин, вместе с естественностью узнавания этих очертаний и их названий из любого ракурса.
На мысу я всматриваюсь глазами старших братьев вдаль, в поиске нашего Маттерхорна, горбачёвской летней резиденции. Мы различаем дом на краю скалы, он рвёт с современностью, так сильно он устремлён в будущее – маленькая сестра is watching you. Я не контролирую то, что я вижу, но верю им во всём, они взрослые, а мне нравится, когда кто-то силится познакомить меня с местными особенностями. Дача царя, у нас, не так близко, но всё-таки, очень, очень у нас, и теперь мне так же объявляют про виллы падишахов-ахов-ахов на цюрихских горах-ах-ах: там вот уже несколько лет живёт критик Путина, ныне уехал злой олигарх с Золотого побережья. Места работорговли, омываемого Рейном, отмывающего деньги меценатства, и ставни, какие бывают во Флоренции… Домовладелец – здесь не захватчик дома, как в Берлине, это надо перевести себе самой и не бросать лишних слов о домах, как и о горах денег в горных подвалах. Не следует ни обсуждать, ни осуждать, а сесть и смотреть вперёд. А ты ложись, мятая память, обратно под одеяло, поленись в своём поиске вещего Олега.
Не надо нам Красную площадь, наши восходы и закаты солнца прекрасней – алые паруса волшебнее шёпота Хоттабыча, и держатся они в наших снах гораздо дольше – навсегда. Не надо нам ни с кем конкурировать. С правильно настроенным ветром и благоприятными пропорциями прибрежной архитектуры: зигзаговая серость, щебёнка и водянисто-зелёная голубизна, сухая трава, мокрые волосы, с которых каплет вода. Мини-юбка, бикини-шок, клочок бумажки на носу, доза облучения без молочка от солнца. Выброшенные на берег Кремлём.
«Крым» (татаро-монгольское: керим) говорит сам за себя и означает крепость. Ещё при Османской империи мы маниакально притягивали военных. Наша выдающаяся крепость, наш смытый отеческий дом, наше безудержное использование коллективных местоимений, часто захватывающее и под угрозой захвата, а в тихом единодушии всё-таки неприемлемое – не охватить вам нас ни разу ни ружьём, ни разумом. Для нас не важно, жить там долговременно или спорадически, проводить там свой рабочий отпуск или школьные каникулы. Dreamcastle можно завоевать лишь путём субтильно-фронтального мысле-чувства. Компактная mental тар в подкорке как айпад, засунутый в карман брюк. Но от Гугла мало проку, у нас есть mental cap: если надеть Крым как шляпу, причём изнутри, на кору головного мозга, то он позволит части тебя исчезнуть, перенесёт тебя в другое место, туда, где ты носила панамку, под полями которой никогда не обгорало лицо.
Хлопчатобумажную панамку, которая слишком быстро стала мне мала, я надевала как блаженный знак высокого полуденного солнца. То детство состояло из таких раритетных вещей, что из них было бы легко составить блошиный рынок беглеца. Не было у меня никакой другой шляпы от солнца, охранявшей мои мысле-чувства. Панамкин канал всегда в моде – в уповании на скорую поездку на пляж. Белая кепка, отделанная тёмно-красным рантиком. Три сочные вишни и пара зелёных листиков на принте спереди возвышались надо лбом.
Моя кепка, моя самая лучшая кипа. Крепко держится на голове, даже если я запрокидываю её, чтоб наблюдать за парашютистами на военных учениях или присмотреть, где растут лучшие вишни в бабушкином саду. В достойном процессе срывания и поедания деятельно участвуют и мои братья. А кто бы ещё мог дотянуться так высоко, как они, а кто лучше меня умел взбираться на верхушки деревьев. Я усердно выискивала парные ягодки. На дереве соседнего участка висела даже Ménage – a – trois. Парные ягоды были мне нужны, чтобы вешать их себе на уши: мои серьги, в созвучие к мотиву кепки. Они болтались как лапша на ушах – надурив меня навек, приучив к сладкому самообману.
Константин за всё лето не прикоснулся ни к одной ягодке – после того, как однажды переел их. Может, он живёт честнее нас всех, в своей поздне-модернистской мета-реальности, метафорически непостижимой для нас, невежд. Его порции перепадали мне.
Веснушки вишням родня. Мои никогда не были такими круглыми и частыми, как у моего брата, который тайком загорает через сито, как говорила мама. Через дуршлаг. Про-бой по-немецки. Я чувствовала, что не могу ей поверить. Это сито с ручкой использовала только она, на кухне, и если бы оно попало в руки ему, он бы замахивался им на меня, когда я не могла повторить английские слова, например. Но, может быть, я путала дуршлаг и фартук. (Vor-tuch, передник). Меня пробивало, что это не типичные русские слова, но с другой стороны: русский язык плещется многоструйно, впитывая французские, английские, немецкие, голландские, а прежде ещё арабские, а то и вовсе китайские заимствования и просеивая их через граммолексическое сито. Не он ли теперь просеивается через дуршлаг на кожу других языков?
Мы спим и видим сон. А мой сын – мальчик моих сновидений, он вырывает меня из сна и настаивает на том, чтобы заснуть рядом со мной, и он дарит нам обоим сны наяву. Мы смотрим мультик про Карлсона, с ожиданием смотрим в окно и загоняем какао со шведскими бёллерами в ленивые рудники наших утроб. Мы просыпаем школу, университет, договорённости о встречах. Мы беззастенчиво напяливаем на себя спальные колпаки и выкрикиваем шумные лозунги в монастыре, храме русскоши.
Взять на заметку ещё одну неотъемлемую составную часть летней жизни, на другом фотоснимке она подходит к моей вишнёвой кипе: хлопчатное узорчатое платье на каждый день. Юбка из трёх широких присборенных полос. Сейчас такие были бы супер-крутыми и мега-модерновыми. Рисунок – бабочки в цветовой гамме от разнообразных до извращённых красок, неистощимо-калейдоскопический узор. Плательная почта из давних 70-х годов. Лиловое, красное, ещё какое-то, уже безымянное, поскольку солнце высветлило краски. У этого платья было одно свойство – становиться короче и быть при этом впору. Из года в год я замеряла его длину по трём родинкам на бедре: поначалу оно было очень благонравное, чуть выше колена – и до той точки, когда для безнравственности уже не требовалось никакого порыва ветра. В братниных шортах это не было темой. Они прилегали своей жёлтой бархатистой тканью и требовали максимального укорочения – как и сейчас в тренде, – чтобы в них не парились бегущие ноги. А к ним бело-жёлтый верх, мой первый костюм из того космоса. Я походила в нём на цыплёнка, отметили родители и братья. Желток, прозвал меня Константин. Нет, цыплёнок, сказала мать, ведь самая маленькая под забором. И самая горластая, возразил он. Ну пусть будет Желток, согласилась с ним мать, раз уж яйцо учит курицу.