Когда подкатывает волна воли писать о закрытом (заключённом, прежде всего, в сердце) городе, всплывающие слова напоминают мне одесские блатные песни. Как только переведёшь их текст на немецкий, на листе бумаги (Blatt) они кажутся банальными до недоумения. В переводах скрыты истории весёлых самопотерь. Оборвём листки помарок – что останется в сердцевине? Момент созвучия с тем и другим, момент «да, это прекрасно» – и разве это не так, честное слово?
Люди, приезжавшие на лето в Севастополь, снова уезжают, а мы – мы стоим на якоре. Расширить радиус известной мне местности, начиная от нашего дома – это поэма. Но ехать к моей бабушке в Северную бухту, больше получаса на троллейбусе, четверть часа на катере и ещё 20 минут пешком по крутой песчаной дороге вверх – это конец света. Едва одолеешь дорогу к её дому с «квартирантами» (отпускниками, которые снимали на её участке времянку), как тут же начинается пропалывание грядок, окучивание картошки, ремонт ограды. Все были чем-то заняты, папа всегда что-то чинил, мама чистила, чаще всего время не двигалось с места.
Использовался каждый квадратный метр. И земли, и жилой площади. Эти ужасные москвичи с их протяжным аканьем. Правда, они привозили с собой еду. Колбасой рассчитывались за постой. Но лучше б я часами бегала голодная по моим дворам, только б не за преградой огорода. Всё это не переводится на язык слов, это в лучшем случае перформирует и парфюмирует современность – подобно неожиданному букету цветов без всякого повода. «Подъезд номер 7» – гласит названье эксклюзивного панельного парфюма. Если он кончается, я пополняю его – подобно флакончику с мыльными пузырями – так что дети из чужих дворов нас добро пожаловали и пускали беситься с ними.
Некоторым блюдам место в поваренной книге, а некоторым путешествиям – в вахтенном журнале. Часть мигрантов в больших городах говорит прошлому: давай-ка, bye, bye. Ставь точку и не тяни резину. Этот фильм не получится снять, ты можешь сослаться на Когда я стану великаном, и половина зала тихо встанет, расставаясь с этим инсайдером после рекламы. Слишком разные у нас коды и слишком разномастные, чтобы подшить их в один регистратор с надписью «русское», или «советское», или «украинское» и так далее. Но без этикетки ничего не складывается! Кричи не кричи, время вспять не повернёшь, твоё сознание всё реже поддаётся сдвигу, ты всё меньше крутишься вокруг себя, и этот малюсенький, мелочный мир, давно подорожавший вдесятеро и снова обесценившийся от падения рубля, расстроился и перестроился, населился другими людьми, стал средним, а то и вовсе иноязычным, с легендой о твоей семье, а то и без следа, без бабушки, без деда. Тебе теперь до феньки, до колбасы, будь то московская охотничья для салата оливы или острая карри от расстройства и для запора. Ешь, дитя, крепчая, бывай и забывай.
На языке забвения читаю вслух: в гостях у бабушки я впервые услышала внутренний зов домой, и это определило, что такое «домой». А ведь у неё были и интересные вещи, например, будка с душем в углу огородика и будка туалета с выгребной ямой в другом углу. Чёрная и красная смородина. Малина. Картошка, при окучивании которой в земле поблёскивали патронные гильзы. Мать прожужжала мне уши своей поговоркой: здесь каждый метр земли пропитан кровью. Мы стоим на костях наших храбрых матросов. Под райским солнцем, под парадную музыку, под слоем майонеза холодного салата шуба.
Один раз на меня надели китайское платье, в котором я должна была позировать для семейного фото, ещё перед тем, как отправиться к бабушке. Мы с отцом вдвоём уехали вперёд, остальные должны были подтянуться после обеда. Мы были одни на бабушкином участке. Отец проводил своё время со мной – красный день в моём календаре. Квартиранты предавались на пляже радостям отпускников. Отец для них недавно обустроил на участке три времянки. Теперь они стояли для нас открытыми. Отец чинил дверь, она была раскрыта настежь, я заглянула, как приезжие живут у нашей вишни и у сарая с инструментами. Сделав обход и съев персик, я перешагнула у душа через грядку с петрушкой и укропом на уровень ниже. Участок располагался, как и всё здесь, на склоне, такая уж местность. Два входа в дом, грядки вплотную одна к другой, астральные звёзды ярких астр, мягкая земля, бдительные соседи и глубоко в животе ожидание, что кто-нибудь внезапно вернётся.
В домиках отпускников подушки, поставленные на кровати треугольником, сам их вид располагал к дневному сну. А потом я увидела машинку. Настоящий детский автомобиль, в который можно было сесть, давить на педали – и он ехал! Я прыгнула в него, в полном сознании преступления запрета. Моя бабушка обзавелась этим кабриолетом для детей отпускников и спрятала его от меня, чтобы я не сломала. Может, моё предположение было ошибочно, тем не менее я, забравшись в педальное авто, полдня не вылезала из него.
Отец тоже сделал обход и убедился, что мы одни. Мне было уже всё равно, увидит ли меня кто – в моём китайском нарядном платье и с огромным бантом, который стягивал мне кожу головы в перманентную улыбку. Отец начал фотосессию. На одном снимке, который мне удалось похитить из родительского дома, я еду сквозь чёрно-белые пионы прямо на объектив. Моё счастье выходит за пределы, обусловленные чисто бантом, фото пахнет как «Подъезд номер 7», благоухает цветным.
Не знаю, живы ли мои тогдашние друзья и хочу ли я отвечать себе на этот вопрос. Трусиха туда не едет, у неё нет времени. Она говорит, что время ещё не созрело для этого, что сама она не созрела, ребёнок ещё маленький, без ребёнка она не поедет, она хотела бы показать ребёнку своё Тогда таким, каким пережила его в детстве, а ведь это, увы, не получится, и вот – мы не поедем, а поедим.
Это клятвенно и заклято, как с Петербургом, который отец божился показать мне, включая все места, которые имели для моих родителей значение, когда они ещё не были родителями, а были любовной парой, в течение пяти лет встречаясь в Петербурге. Мой отец, твой дед, изучал там в военной академии что-то близкое к физике, а теперь он заполняет своими изобретениями пустоту выдвижного ящика в маленькой комнате имени Анны Карениной. «Когда ты найдёшь своего человека, мы проведём вас по нашему Петербургу», – гласила формула. Своего человека. Который попадётся на пути – он будет ехать, идти, скакать верхом, трусцой бежать. – Скорее я распознаю резиденцию Горбачёва, чем его. В итоге я коротаю годы в посттравматической зашоренности, без Питера, без Севы. Я рассыпаю свои мечты вместе с покоем и воспоминанием. Я больше не могу нигде ориентироваться, нет системы координат, всякая точка опоры проваливается, как обычно. Пространства наваливаются, громоздятся, облезают и устраняются. Но уже надвигается штурм Зимнего.
Однажды ночью я лежу щека к щеке с моим сыном, иначе мы мёрзнем. Я надеюсь, он не улавливает мои гнетущие мысли, и я надеюсь приобщиться к его светлым снам. Он говорит – видимо, в полусне, – что хочет в Москву, в Петербург и в Севастополь. Он спрашивает, действительно ли Россия самая большая страна в мире, и где она находится – в Европе или в Азии.
Являются отвратительные винительные падежи. Нет кого, чего. Налагаю на себя обет: чтобы спасти моего дедушку от рака гортани, я искурю его сигареты. На Учкуевке – ближнем от бабушки пляже – я больше не позволю огромной волне поглотить меня. А если это всё-таки случится, я буду держать глаза открытыми – уж если умирать, то глядя внутрь, в око водоворота.
Если я и буду опять писать о бабушке и тамошнем пляже, то в главе о возвращении на проспект Острякова. Поздороваться, увидеться, поздороветь, закалиться. Чтобы ни призрака, пьющего пиво в национальном наряде, ни Маттерхорна, а – раз! – и сейчас же счастье возвращенца: в изнеможении, на плечах одного из братьев, или из последних сил, пригодившихся на всякий случай, удирая прочь, чтобы не путаться в ногах ещё более усталых родителей, в предвкушении terra cognita. Даже если солнце непослушно сползает вниз, а ведь тебя предупреждали, бегом домой – неотвратимая, по-медвежьи горячо обнимающая четверть часа во дворе придвигается и вползает как гусеница перекура. С ней ты сможешь заснуть.
Ах да, бабушкин дом. Полный жалоб, упрёков, невоссоединимых различий в восприятии правды. Ужасная несправедливость, чей потенциал ранимости никак не соотносится с запахом внутри дома, запаха лекарств и возраста. Правда в глазах правнуков. Отсюда вырастает моя антипатия к непоколебимой как скала исторической правде, ради которой своды крепких связей рушатся в мутные разводы, как и моё убеждение, что лучшим в этом доме было возвращение из него на наш остряковский островок. Это засело так крепко в материнской голове, в её сердце и разумении, что я держусь в сторонке, чтобы хоть как-то сохранять себя в целости. В конце концов, в детстве тебя не касается никакое наследство.
Претензия на долгосрочное действие или предварительная расплата: семейный спор за дом уже начался, ещё когда родители ждали двухкомнатную квартиру в Остряках. Проблема с пропиской – и вот, всё зависит от того, кому и где что приписывается. В этой очереди на получение жилья они простояли восемь лет, почти до моего рождения. И всё это время жили у бабушки в отдалённом районе Северной бухты, наподобие отпускников, только не так обустроенно. Это наложило свой отпечаток, а скорее наследственный шрам.
У бабушки были деньги на дом – после того, как она в туркменском Ташаузе дослужилась из учительницы химии до городской администрации – пока её не обвинили в том, что она дочь кулака, и не исключили её из партии, так что ей пришлось уехать из города. Они с дедом продали всё своё имущество и перебрались в Винницу, а позднее в город-порт – видимо, потому, что там служил мой отец, а может, и из личных предпочтений, в виде исключения.
Тогда отец служил на корабле, у моего старшего брата было воспаление лёгких, растянувшееся в семейной памяти месяцев на десять, а мать была беременна Константином и пребывала под капельницей недоразумения: бабушка опасалась, что мои родители прописались у неё, чтобы прибрать к рукам её дом. Этот упрёк как родился, так уже был неустраним, он мог довести до безумия всех. Но эту гравюру мы наконец зарисовали, и она стала историей.